Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Средний американец за жизнь производит 10 000 галлонов слюны – примерно таков же ежегодный объем протечек в среднем американском доме.

Еще   [X]

 0 

Захар (Колобродов Алексей)

Имя писателя Захара Прилепина впервые прозвучало в 2005 году, когда вышел его первый роман «Патологии» о чеченской войне.

За эти десять лет он написал ещё несколько романов, каждый из которых становился символом времени и поколения, успел получить главные литературные премии, вёл авторские программы на ТВ и радио и публиковал статьи в газетах с миллионными тиражами, записал несколько пластинок собственных песен (в том числе – совместных с легендами российской рок-сцены), съездил на войну, построил дом, воспитывает четырёх детей.

Книга «Захар», выпущенная к его сорокалетию, – не биография, время которой ещё не пришло, но – «литературный портрет»: книги писателя как часть его (и общей) почвы и судьбы; путешествие по литературе героя-Прилепина и сопутствующим ей стихиям – Родине, Семье и Революции.

Фотографии, использованные в издании, предоставлены Захаром Прилепиным

Год издания: 2015

Цена: 239 руб.



С книгой «Захар» также читают:

Предпросмотр книги «Захар»

Захар

   Имя писателя Захара Прилепина впервые прозвучало в 2005 году, когда вышел его первый роман «Патологии» о чеченской войне.
   За эти десять лет он написал ещё несколько романов, каждый из которых становился символом времени и поколения, успел получить главные литературные премии, вёл авторские программы на ТВ и радио и публиковал статьи в газетах с миллионными тиражами, записал несколько пластинок собственных песен (в том числе – совместных с легендами российской рок-сцены), съездил на войну, построил дом, воспитывает четырёх детей.
   Книга «Захар», выпущенная к его сорокалетию, – не биография, время которой ещё не пришло, но – «литературный портрет»: книги писателя как часть его (и общей) почвы и судьбы; путешествие по литературе героя-Прилепина и сопутствующим ей стихиям – Родине, Семье и Революции.
   Фотографии, использованные в издании, предоставлены Захаром Прилепиным


Алексей Колобродов Захар

   © Алексей Колобродов
   © ООО «Издательство АСТ»

«Да кто ж там сидит…» Семь пунктов о родстве и происхождении

   У рязанца Сергея Есенина есть такие стихи:
Матушка в Купальницу по лесу ходила…
Охнула кормилица, тут и породила.

   На самом деле он родился в октябре. А на Купальницу родился я. Но не в лесу.

   1. В паспорте, в графе «Место рождения», написано: село Ильинка Скопинского района Рязанской области. Что правда, но лишь отчасти. В деревне Ильинка Рязанской области, в единственном двухэтажном доме на всю деревню (ведомственный), жили мои родители – директор школы в соседней деревне, мой папа, и медсестра в сельской больничке, мама.
   Во дворе у нас было хозяйство: утки и куры. Огородик. Скотины не держали. К нам в гости приезжали рязанские поэты. Отец рисовал, играл на баяне, на шестиструнной и семиструнной гитаре. Друзья отчего-то называли его Захаром.
   Первая книжка, которую я прочёл, была маленькая повесть о Евпатии Коловрате.
   Мы уехали из Ильинки в 1985 году. В нашей квартире теперь живёт учительница литературы ильинской сельской школы.
   В доме было десятка полтора старинных, в основном XIX века, монет. Я часто ими играл, и они, в ходе игры, закатывались меж половиц. Я всё мечтаю вернуться в тот дом, поднять половицы и достать свои монетки.
   Но не знаю, как посмотрит на это учительница.

   2. По факту, я родился не в Ильинке, паспорт обманывает. Я появился на свет в роддоме города Скопин, располагающегося в пяти километрах от села Ильинка. В Ильинке не было роддома.
   В городе Скопин в разные годы были рождены такие люди, как маршал Бирюзов (глава ракетных войск в момент Карибского кризиса), композитор Новиков («Эх, дороги», «Смуглянка-молдаванка»), драматург Афиногенов («Страх», «Машенька»), режиссёр Лукинский («Солдат Иван Бровкин», «Деревенский детектив»). И другие хорошие люди.

   3. В пригороде города Скопин жили мои дедушка и бабушка по материнской линии, Николай Егорович и Елена Степановна.
   Дедушка родился в селе Казинка Скопинского района – соседствовавшего с Ильинкой. В казинской церкви я был крещён вскоре после рождения.
   Бабушка происходила из села Степное Воронежской области. Мать Елены Степановны была украинкой.
   Бабушка, впрочем, говорила, что она казачка. Кроме неё, я мало с кем мог поговорить о песнях и книгах, посвящённых Степану Разину. Образ Разина меня зачаровывал.
   Когда я был маленьким, пригород Скопина, где жили Николай Егорович и Елена Степановна, назывался проезд Мичурина.
   Но в новейшее время проезд Мичурина отменили и переименовали место нашего проживания в село Успенское. Добрую половину своего детства я провёл там, добросовестно, в меру юных сил и умений, занимаясь крестьянским трудом.
   В селе Успенском по-прежнему родовой дом Нисифоровых, где дедушка и бабушка держали большой двор: коров, свиней, кроликов, гусей, уток, кур.
   Дед охотился, во дворе всегда жили две охотничьи собаки, как правило русские гончие.

   4. Мои предки по отцовской линии происходит из села Каликино Добровского района Липецкой области. В Каликино очень много Прилепиных, в основном они моя родня, троюродные и далее дядьки и братья.
   В деревенском каменном доме села Каликино жили мои дедушка и бабушка по отцовской линии – Семён Захарович и Мария Павловна.
   Они держал свиней, коз и уток. Напротив дома, с одной стороны, высаживали подсолнухи (с другой – картофель и арбузы). Каликинская свинина и каликинские подсолнухи были известны на всю страну.
   Каликино очень красиво, там есть такие холмы, за деревней, куда я забирался и проводил там целые дни, совсем ребёнком и потом подростком. Читал вслух, на память, чужие стихи, попутно изводя собаку, охранявшую дом на соседнем холме. Собака видела меня и целыми днями лаяла. Выходила хозяйка и ругалась: «Да кто ж там сидит целый день!»
   На этом холме, озирая многие километры каликинских полей, ещё в детстве я вспомнил, что есть такое слово «лепота», то есть красота. И то, что в чудесном Каликине живёт половина деревни Прилепиных, означает, что когда-то моя родня поселилась при лепоте. И прозвали их Прилепины. Так мне нравится думать и по сей день.
   Невзирая на то, что у меня написано в паспорте, я считаю себя каликинским. Там мой корень, там могилы Прилепиных.

   5. Когда однажды я был в Тамбове, мои тамбовские друзья предъявили мне карту, на которой значилось, что до революции село Каликино входило в Тамбовскую губернию. До революции Прилепины – были тамбовскими.
   Не успел я привыкнуть называть себя втайне «тамбовским волком», мои земляки из районного села Доброе предоставили мне документ, что в сталинские годы Каликино было выведено из Тамбовской области (на всякий случай этот буйный край решено было подсократить и урезать) и находилось в Рязанской области.
   Липецкой области тогда ещё не существовало.

   6. Юность я провёл в городе Дзержинск тогда ещё Горьковской области, где в своё время появился на свет писатель Эдуард Лимонов. Я учился в школе напротив роддома, где он родился. Школа и роддом соседствуют с красивым памятником поэту Маяковскому.
   Дзержинск в своё время разросся из села Растяпино.
   В Дзержинске мы сначала жили в общежитии на улице Дзержинского, а потом ещё три раза переезжали из квартиры в квартиру. Советская власть щедро раздавала жильё своим работникам.
   В Дзержинске, лет в пятнадцать, я начал сочинять стихи и напевать, под гитару, песенки.

   7. В 1999 году перебрался в Нижний Новгород и с тех пор считаюсь земляком писателя Горького. Летом 2000 года, выйдя ночью на кухню, я написал два первых абзаца романа «Патологии», про ночные троллейбусы. По улице Бекетова, где мы жили, шумно, словно через силу, шёл троллейбус.
   Ещё у меня есть домик в керженских лесах – в тех местах, куда бежали старообрядцы. Дом стоит на берегу реки Керженец, в деревне Ярки Борского района. В половодье вода подходит к самому дому. Деревни этой на картах нет.
   Таким образом, мной были сделаны следующие выводы: по происхождению я рязанский крестьянин – родом из рязанского села Каликино, которое бывало тамбовским и стало липецким. Род мой охватывает также воронежскую землю и укрепился на земле нижегородской, где родились все мои дети. Мы пришли из России.

   Захар Прилепин

Вступление первое. Герой

   В начале нулевых я решил завязать с литературной критикой. Поскольку русская литература – в качестве инструмента познания мира, – казалось, окончательно отправилась пылиться на какой-то забытый начальством и Богом склад разрушенного производства.
   Об окружающей жизни можно было узнать лишь из афоризмов Пелевина (которые дальше-больше обратно эволюционировали к советскому КВНу) да олигархических саг Юлия Дубова – талантливого адвоката двух среднегабаритных дьяволов, в которых легко угадывались ныне покойные Борис Березовский и Бадри Патаркацишвили.
   Разновозрастная литературная молодёжь увлечённо второгодничала в школе для дураков Саши Соколова (продвинутое меньшинство), а в большинстве тщетно пыталась излечиться от хронической хвори под названием «Владимир Набоков». (Надо сказать, что поэты аналогичную болезнь «Иосиф Бродский» преодолели чуть раньше.)
   Я, разумеется, схематизирую – появлялись и тогда, безусловно, честные и сильные вещи, больше о времени, чем о себе, – начал печататься Роман Сенчин, регулярно выходили провинциальные романы Алексея Слаповского, понемногу руды добывалось из книг Маканина и «экономических детективов» Юлии Латыниной – про братков и коммерсов. Как самые нужные романы читались тогда нон-фикшн Леонида Юзефовича и критика/публицистика Виктора Топорова. Борис Екимов, Алексей Варламов, Олег Ермаков… Но в общем и целом ситуация подталкивала к признанию сорокинского «Голубого сала» главным документом и шедевром эпохи – наверное, заслуженно, но уж точно не от хорошей жизни.
   В 2002 году в Саратове начался «процесс Лимонова», который я снимал-описывал как репортёр и наблюдал как литератор. Помню жадно глотавшего пиво из синей баночки в июльскую жару, у здания областного суда, Александра Проханова; тоненького, юного Серёжу Шаргунова, красную молодёжь с серпастыми-молоткастыми значками и косынками… Яростные, кричащие, в небритой серой щетине рты стариков.
   А ещё я познакомился с нацболами (они сами на меня вышли: Илья Шамазов, с которым мы ещё не раз тут встретимся) – суровые и весёлые ребята – обычные, может, чуть более взрослые для своих лет. Больше всего поражало то, что они говорили о необходимых переменах в стране, как будто речь шла о ремонте собственной комнаты.
   Собственно, тогда всё и началось, и рискну предположить, не только у меня. Литература: мощно выстрелил «Господин Гексоген» Проханова, конвейером пошла тюремная эссеистика Лимонова. Вскоре подтянулся Андрей Рубанов с романами «Сажайте и вырастет» и «Великая мечта» по ведомству «моих университетов». Равно как Михаил Елизаров с Pasternak`ом и «Библиотекарем» – оказалось, что мамлеево-сорокинские штудии вполне продуктивны, если добавить, как говорил Егор Летов, «больше красного».
   Но главным, оглушительным открытием стал Прилепин. В одной из глав этой книги я эстетствую, говоря, что окончательно признал его большим писателем после того, как он написал о других писателях, но это, разумеется, снобизм и чистоплюйство. Масштаб его я определил ещё тогда – можно сколько угодно говорить о предшественниках и влияниях, и говорить здесь буду, – но уже в первых двух романах он «открыл тему», сделал то, чего до него (или в его веке) не было.
   В «Патологиях» – сам феномен «сержантской» прозы. У нас была в литературе война глазами полководцев, мощная «лейтенантская проза», солдатские сказки и истории, но вот голос младшего командира, как особой военной страты, прозвучал, похоже, впервые.
   В романе «Санькя» – герой и антигерой в одном флаконе – молодой революционер Саша Тишин и образованец Алексей Безлетов, с его убаюкивающими мантрами про «умершую Россию». Наверняка Прилепину не близок элементарный, в школьных традициях, анализ «Саньки» – однако вот он показывает, что Безлетов ничего дурного не совершает, а совершает немало хорошего, между тем Саша Тишин, по обывательской шкале, состоит из дурных поступков, однако народ-читатель находит в романе полюс Правды – собственной и окончательной, без всяких маркеров.
   Тюрьма Лимонова и «Санькя» Прилепина совершили «левый поворот» в массовом сознании – и это была гораздо более успешная акция, чем письмо другого зэка, в итоге оказавшееся ложным маневром, блефом и фикцией.
   И даже власть, как король Теоден из саги Толкиена, встряхнулась, сбросила оцепенение и, не переставая, конечно, над златом чахнуть, переваливаясь на подагрических ногах, вышла к ожидавшему, пусть минимального, знака народу. Она, конечно, никогда не признается, что за Гэндальф расколдовал её, но мы-то видели и отфиксировали.
   Ещё один мой товарищ, после того как Захар стал ездить в Новороссию, сказал: «Теперь он главный в России писатель. Роль политическая, только вот ни на каких выборах её не получить. И не по указу государства. Только талант и пассионарность. Заслуги и правота».
   В эссе «К чёрту, к чёрту!», написанном в 2008 году – тогда казалось, что это болезненная рефлексия, ныне воспринимается как бодрый манифест, – Прилепин писал:
   «Понятно, что в той России, которая была сто лет назад, действительно жизнь пошла к чёрту после смерти Толстого, а сегодня, напротив, всё разъехалось по швам, как тулупчик на пугачёвской спине, ещё при жизни классиков, а то и благодаря им.
   Но разве это отменяет ценность собственно литературы?
   Она была десакрализована к девяносто третьему, кажется, году, когда стало ясно, что литература упрямо не даёт ответов на вопросы: как жить, что делать, кто виноват и чем питаться. А если даёт – то всё это какие– то неправильные ответы, завиральные. Так всем нам, по крайней мере, казалось».
   И важные финальные фразы: «Жизнь надо прожить так, чтобы никто не сказал, что наши цветные стёклышки, пёстрые ленточки и радужные камешки являются чепухой. Не говорите нам этого, а то будет мучительно больно, как при ампутации.
   Жизнь надо прожить так, чтобы никто не объяснил всем существом своим, что есть и страсть, и почва, и судьба, и сквозь всё это спазматически, в бесконечных поисках пути, рвётся кричащая кровь, иногда вырываясь наружу.
   К чёрту, да? Я тоже так думаю».
   Типичное для того времени его высказывание «от противного»: он до поры умел дразнить гусей, чтобы те думали, будто он их развлекает. Остановившись между постером и плакатом. Как сказал Андрей Рудалёв: «Захар сразу понимал огромность задачи. Но какое-то время вёл себя так, чтобы не сбили на взлёте».
   Прилепин занял вакансию именно в том смысле, о котором говорил Пастернак; высказывающийся по актуальным поводам (история, политика, литература) писатель был услышан миллионами – большинством, которое не только современной прозы, но и литературы-то не больно желает знать. Более того, многие выстраивают своё мировоззрение «по Захару» – не обязательно с ним соглашаясь, но в качестве начала координат полагая именно его точку зрения.
   Почти всё сложилось и встало на места. «Жизнь надо прожить так» вернулось на законное место, в первоисточник и плакат.
   И книга моя задумывалась как описание этого процесса, делалась во многом ему параллельно, с уважением и благодарностью к человеку, вернувшему мне мою русскую литературу. Которая, конечно, есть неотъемлемая часть моей Родины, работы и понимания себя.
   Чтобы сбить пафос, скажу ещё о празднике дружбы, который благодаря Прилепину случился у меня в том возрасте, когда о большой дружбе уже не мечтаешь, довольствуясь малым – адекватными собутыльниками.
   Когда едешь, трясясь по трудным керженецким дорогам, и говоришь с водителем Прилепиным все два часа пути о Мариенгофе как о прозаике-моралисте («Циники») и уникальной в русской литературе жертве чёрного пиара, а вокруг кивают бритыми головами мало что понимающие, но явно не скучающие молодые рэперы – это, наверное, и есть тот редкоземельный сплав дружбы и литературы, от которого испытываешь острейшее ощущение полноты жизни и её счастья.
   …Из переписки:
   АК: «Влез я со всеми конечностями в Мариенгофа (собрание сочинений Анатолия Борисовича Мариенгофа, изданное в 2013 году издательством «Терра»; Захар Прилепин его инициировал, «пробил» и составил) – какое же большое дело ты сделал, дорогой талантливейший друг, сколько там благородства, щедрости, вкуса, подлинной любви к литературе.
   Что-то огромное произошло, ей-богу».
   ЗП: «Мне особенно за Мариенгофа приятно. Да, я сделал великое дело, потому что вполне могло пройти сто лет и никто б всего этого не сделал.
   А сделал я».

О жанре

   Это, разумеется, не классическое литературоведение. Замысел состоял в ином: книги писателя не как составляющая национальной культуры, а как часть его (и общей) почвы и судьбы. Именно поэтому некоторые вещи Захара у меня не рассматриваются отдельными главами и разделами, но, естественно, составляют движущийся фон.
   Меня меньше всего интересовала биографическая канва – сочинять биографию живого писателя, который должен жить и писать ещё, как минимум, столько же, а дальше как Господь управит, – занятие немыслимое.
   Биография Прилепина хорошо известна по книгам и интервью, более того, недоброжелатели Захара тщатся придать ей ревизионистское измерение. Пытаясь, к примеру, «накопать» нечто вроде фальшивых купюр – а воевал ли Прилепин в Чечне? (Разоблачителям как-то не приходит в голову, что в подобном – сугубо, впрочем, умозрительном – случае они бы имели дело с гением, умеющим описывать лично не пережитое с такой убедительностью, точностью и мощью.)
   Кроме того, биография легко умещается в несколько журнальных страниц, даже с привлечением писательской составляющей, что продемонстрировано Романом Сенчиным в рассказе «Помощь» из цикла «Чего вы хотите?» (название цикла знаковое – оказалось, соцреализм определённого, кочетовского, извода неплохо монтируется с фирменным сенчинским похмельным реализмом). Герой рассказа – знаменитый писатель Трофим Гущин, отправляющийся с гуманитарным конвоем в Новороссию, активист запрещённой партии, многодетный отец и т. д.
   Впрочем, там есть сильное место:
   «(…) были и верящие, что Трофим пишет левой ногой, ради денег (впрочем, и деньги здесь не последнее дело, как было и для Достоевского, Чехова, Горького, Льва Толстого – даже в то время, когда он отказался от денег), что не знаком с чувством вдохновения… Эх, посмотрели бы они, как часто Трофим проводит за этим столом часов по пятнадцать, не поспевая набирать в ноутбуке льющийся откуда-то текст, как боится упустить, не успеть подхватить слово, которое через мгновение исчезнет, канет в чёрную бездну; как идёт потом, шатаясь, на улицу, стараясь сморгнуть с глаз пульсирующий курсор, цепочки слов; как качается под ним пол и какое облегчение он испытывает, когда чувствует свою побед у. Победу над чем-то, что не давало создать рассказ, роман, повесть, которые колыхались в воздухе, как облако… Попробуйте поймать облако, собрать его, заключить в нужную форму. Попробуйте – легко ли это? Или тучу, сизую, вроде бы плотную, как камень, тучу…»
   У меня не будет выстроенной хронологии – я пытаюсь связать смыслы, а это – шкала нелинейная. Мне очень хотелось дать среду, время, запах эпохи – именно поэтому в книге немало отступлений, импрессионистских вставок, желаний поймать сущность, может, напрямую с героем и не связанную – ибо Прилепин живёт не на облаке, и оторвать его от контекста – невозможно, только выкорчёвывать, и то центнеры земли останутся на корнях.
   Другое дело, что я постарался облагородить полемический пласт: определив его в некие устоявшиеся рамки, дабы избавить от неопрятного российского безумия. (Хотя, по тем же причинам вовлечённости в контекст, я отдаю себе отчёт в возможной поспешности и сиюминутности собственных оценок и аргументов.)
   Самым точным определением жанра я полагаю такое – «книга-путешествие» по литературе героя и сопутствующим ей стихиям – Родине, Семье (в которую входят «отцы» и предшественники) и Революции.

О структуре

   Кроме того, роман этот стал и событием, и тенденцией. «Именем» тоже – не только потому, что «Прилепин отработал все ранее выданные ему щедрые авансы» (Галина Юзефович) и встал в ряд тех немногих писателей, наличие которых в русской литературе оправдывает само её сегодняшнее существование. (Два, может быть, три имени: Александр Терехов, Владимир Шаров, Евгений Водолазкин…) А прежде всего потому, что «Обитель» – перефразирую Александра Твардовского – прочли и те, кто обычно современной прозы не читает.
   Роман «Санькя» мне показалось интересным дать глазами одного из читателей, а одного из персонажей я попросил высказаться в ином, биографическом, жанре. Роман в рассказах «Грех» и роман «Чёрная обезьяна» я поставил друг против друга, как зеркала, «взаимно искажающие отраженья» (Георгий Иванов). Ибо «Чёрная обезьяна» есть подполье «Греха», его автора и выстроенного им светлого дома. Публицистику последних лет дополнил важным для Захара и принципиальным для меня свидетельством общего товарища о поездке в Донбасс; других писателей, поэтов и музыкантов показал, естественно, в связке – реальной или подразумеваемой – с главным героем.
   Остальное (хотя в случае Захара Прилепина, разумеется, далеко не всё) – в тексте.

   11.05.2015, Саратов

Вступление второе. Други о друге

   В одном конце комнаты у Захара висят писатели, а во втором (возле кровати, то есть всегда на виду) несколько фотографий Микки Рурка. Думаю, многие в курсе его биографии и фильмографии, актёр с русским характером, который сначала был боксёром, потом ушёл в кино – стал суперзвездой, и на пике популярности вернулся в бокс, где ему изуродовали лицо.
   Вот из его интервью кое-что: «Однажды я вышел на ринг против одного ямайца. Дело было в Майами. Это был мой девятый бой или типа того. Чувак был как сталь. Я помню, что в первом раунде дал ему со всей силы правой, а он даже не моргнул. Я подумал: "Вот чёрт, вечер будет длинным". Но у меня было преимущество – я был дома. Помню, что в пятом раунде я плюхнулся в свой угол, и тренер сказал мне: "Чёрт возьми, тебе лучше вернуться в кино!” Потом он дал мне затрещину и добавил: “Иди и выруби его нахрен”. Я практически сделал это. Но до сих пор не могу поверить, что тренер действительно сказал мне это».
   Или вот такой отрывочек: «Я встречал Тупака[1] много раз, и каждый раз это было очень забавно, потому что я редко встречал в своей жизни людей, которых действительно можно назвать плохими. А ведь я сам как раз из этой категории. Работать с Тупаком было здорово. Чертовски круто. Я смотрел на него и думал: “Да, этот ублюдок направит на меня пушку, спустит курок и не моргнет”».
   Ну и последнее: «Я живу в Лос-Анджелесе, самом скучном городе на свете. Я ненавижу его, но знаю, что в Лондоне или Нью-Йорке мне бы точно сорвало голову. Лучше всего я чувствую себя с людьми улицы. Возьмите моего водителя. Я знаю его пятнадцать лет. Перед тем как он стал моим водителем, он ограбил банк. Потом восемь лет сидел в тюрьме. Вот какие люди мне нравятся!»
   Такой вот портрет человека, которого обожает Захар. Это его любимый актёр.
   Идём дальше, рядом с Микки висят три фотки 5 °Cent’a – любимого музыканта Захара.
   Вот его краткая биография: рождённый в бедном негритянском районе Саут-Джамейка, Кёртис Джексон в возрасте двенадцати лет начал торговать кокаином. После того как он бросает торговлю кокаином, чтобы посвятить себя музыкальной карьере, в него стреляют девять раз в 2000 году. После выхода сборника “Guess Who’s Back?”, 5 °Cent’а замечает Эминем и подписывает с ним контракт в “Interscope Records”. С помощью Эминема и Dr. Dre, которые продюсировали его, к нему приходит первый коммерческий успех: он становится одним из самых продаваемых исполнителей во всём мире.
   Девиз его жизни похож на название его лучшего альбома – «Разбогатей или сдохни». Фактически это слоган всего американского рэпа, у бедных ниггеров (коих большинство) есть три пути развития: первый – спорт, многие становятся крутыми баскетболистами и пр., второй – рэп (большинство из них читают рэп, конкуренция огромная, там сложно выбиться), и третий – это торговля наркотой и оружием, торгуют все, кроме шуток; иногда все три пути сочетаются.
   Захар не раз мне писал смс: «скинул тебе новый куплет, пиши свой, и разбогатей или сдохни, ёу!». Захару нравятся их правила жизни, эти джунгли его вдохновляют. Ему нравится, что побеждают сильнейшие, нравится, как они потом об этом говорят. Захар знает подробную биографию 5 °Cent’a и все его песни.
Yeah, ‘03, I went from plain filthy to filthy rich,
Man, the emotions change
So I can never trust a bitch,
I tried to help niggas get on,
They turned around and spit
Right in my face, so Game and Buck, both can suck a dick.
Now when you hear ‘em it may sound like it’s some other shit
‘Cause I’m not writing anymore, they not making hits.
I’m far from perfect, there’s so many lessons I done learned;
If money is evil, look at all the evil I done earned.
I’m doing what I’m supposed to, I’m a writer, I’m a fighter,
Entrepeneur, fresh out the sewer, watch me maneuver.
What’s it to ya? The track I lace it, it’s better than basic,
This is my recovery, my comeback, kid.[2]

   Ничего не напоминает?
   Захар и есть этот самый 5 °Cent, поэтому он не раз в интервью указывал, что родился с ним в один день. Это наш белый ниггер, который слушает в «литературных гостиницах» 5 °Cent’a и другой рэп, он сильнее и умнее всех, потому что он пришёл с низов и забрал и понял всё сам, а другим кто-то подсказал.
   Идём дальше. В марте 1996-го перед боем с Фрэнком Бруно состоялась эмоциональная встреча Майка Тайсона с рэпером Тупаком, «братом по оружию», как называл его Майк. Через семь месяцев Тупака не станет. Его застрелят.
   Тупак: «Мы с Майком одинаковые. Единственная разница – он большой, а я маленький. Но внутри у меня бьётся точно такое же сердце. Я могу нокаутировать любого».
   Вот он, рэп и бокс! Захар там чувствует себя в своей тарелке.
   Вспоминаю, как Захар нам рассказывает о своих победах, как хвалится в кругу друзей, кого-то когда-то это раздражало? – хотя, например, я не очень люблю, когда кто-то хвастается – да никогда! потому что Захар будто читает рэп-куплет о том, как он в очередном бою нокаутировал какого-то фрика, ему это было не сложно, потому что он «настоящий», а они кто… либералы?.. интеллектуалы?.. снобы?.. ему похер кто, он смотрел все бои Тайсона и знает, как это бывает.
   Захар, конечно же, первый купил автобиографию Майка и с удовольствием прочитал её, и позже пересказывал мне отдельные её куски. Ему нравятся парни, которые поняли и победили эту жизнь путём проб и ошибок, а не лишней рефлексией и подаренным кошельком.
   Замечу, что все эти личности пересекаются – актёр Микки, 5 °Cent (они, кстати, в одном фильме играли) и Тайсон. Все они любят Россию, все друг друга уважают, все из дворов вышли, всех покромсало, и именно они порвали весь этот светский и профессиональный мир, куда они каким-то чудом попали. А не попали бы – и чёрт с ним, нормальным парням всегда есть чем заняться.
   Ёу!

   Василий Авченко (писатель, г. Владивосток):
   У меня, как жителя и фаната Дальнего Востока, есть привычка – возможно, бессмысленная – притягивать всех выдающихся людей к нашим тихоокеанским берегам, отыскивать в них дальневосточность. Ну, скажем, Будённый в Приморье служил ещё до того, как стал командармом, Нестеров во Владивостоке впервые поднялся в небо – пусть и на воздушном шаре, а не на аэроплане, будущий лётчик Маресьев в числе других энтузиастов строил Комсомольск-на-Амуре (поэт Заболоцкий занимался тем же самым, но в ином качестве), Гайдар строчил в «Тихоокеанскую звезду» очерки о ловле иваси и т. д.
   Вот вам задача: связать рязанско-липецко-дзержинско-нижегородского Прилепина – и Дальний Восток, куда он впервые попал уже в зрелом возрасте и не без моего участия. Но всё у нас очень близко. Оказалось, что Захар и легендарный владивостокский мэр Черепков (был общественным защитником на процессе Лимонова в Саратове. – А.К.) родом из соседних деревень. Что один из любимых прилепинских поэтов Павел Васильев опубликовал первые стихи во Владивостоке (и о Владивостоке). Что Захар безумно любит вяленую тихоокеанскую корюшку, хотя вообще к еде скорее равнодушен (в «Обители» он не удержался – упомянул корюшку).
   Однажды во Владивостоке мы пошли нашей мужской компанией в баню – и умудрились отыскать очень странную баню: в очкурах Голубиной пади, на склоне Орлиного гнезда, очень, скажем так, негламурную – устроенную в каком-то сарае на сопке с видом на город, причём за дровами приходилось выбегать на улицу. Захар так наподдавал, что в итоге в парилке остался один…
   В другой раз он приехал во Владивосток зимой, мы опаздывали на его спектакль «Допрос», попали в мёртвую пробку, бросили мою машину и долго шли пешком – по сопкам, по морозцу, с нашим дующим всегда в лицо морским ветром, от которого плачут даже сибиряки.
   У него на Керженце я бывал в разные времена года. Керженец – всегда праздник, лучшее средство от печалей, уныния и прочей мути. Помню, как мы дружеской маленькой толпой ранней весной весело бегали по уже слабеющему льду Керженца – и я провалился (потом эту прорубь мы приспособили для купания, неплохо вышло). Как устраивали турниры по армрестлингу «до первой крови» – Захар в сердцах двинул рукой по столу, на котором стояла криво взрезанная ножом банка со шпротами, и остаток вечера ушёл на военно-полевую хирургию и санитарию. Как колесили по окрестностям его деревни – речка, старое кладбище, снежки, лес… Не нравится мне это слово – «позитив», но Керженец – позитив в химически чистом виде. Люди там как-то светятся, что ли (надо в следующий раз прихватить туда счётчик Гейгера). Керженец – не только точка на карте, это особое состояние – самого Захара, его родных, друзей. Надо устраивать свой личный Керженец всем, всегда и везде.
   …Появляется молодой омоновец, к тому же – лимоновец, к тому же – провинциал, и всего за несколько лет становится ведущим писателем России – так не бывает? Захар доказал, что всё возможно. Что не обязательно жить в столицах, вращаться в модных кругах… Что обязательно? Ну, талант, но талант есть у многих; талант необходим, но недостаточен. Нужно ещё что-то – взгляд твой на жизнь и окружающих людей, последовательность совершаемых тобой поступков, масштаб твоей личности, определяемый во многом твоим собственным поведением, твоей этической разборчивостью… Плюс, конечно, кругозор, начитанность, образованность (её Захар, по-моему, даже немного прячет).
   Прилепин как человек соразмерен Прилепину-писателю; это важно. Как живёт – так пишет, и наоборот. Вот и весь рецепт. Он не такой простой, как кажется. Думаю, именно в этом – секрет успеха Захара, в том числе и в коммерческом смысле. Этого не хотят или не могут понять те, кто выстраивает конспирологические теории, приплетает Суркова, «пиар», «проекты» и т. д.
   Человек (тем более писатель) должен отвечать за базар. Прилепин отвечает за свои слова и в жизни своей, и в творчестве. Вот – главное. В этом я имел возможность не раз убедиться.
   Ну а о литературе вы и сами всё знаете.
   Захар, конечно, явление далеко не только литературное. Интересно посмотреть на него социологически. Омоновец и лимоновец – в одном лице: государственник, консерватор, почвенник – и в то же время «юный, злой, левый» революционер. Вот тот алхимический рецепт русского человека, который сегодня так важен и нужен.
   …Можно составить отдельный список на несколько страниц из того, что мы пили. В диапазоне от китайской гаоляновки до гречишной настойки «Чёрный Микола».
   Однажды провожали Захара из Владивостока. Ехали в аэропорт на машине моего друга, и вышло так, что по дороге я здорово набрался (это несложно, если начать накануне, а утром продолжить). Захар-то пил наравне со мной, но по нему не было заметно – вот ещё интересное его качество. В аэропорту «Кневичи» в очереди на регистрацию ко мне подошёл человек в форме и сказал: «В таком виде вас в самолёт не пустят». Захар спокойно повернулся к человеку в форме и, глядя на него трезвыми глазами, сказал: «А он не летит. Это я лечу». «А», – сказал человек в форме и отошёл.
   После этого меня и выключило. Я остался на земле, Захар поднялся в воздух.

   Андрей Рудалёв (литературный критик, г. Северодвинск):
   Однажды с товарищем совершили вояж на его автомобиле по маршруту Северодвинск – Москва – Нижний. Тогда у Захара как раз родилась вторая дочка – Лиля. Два парня появились ранее. Два плюс два. Гармония.
   Хотелось поздравить, обнять. Забрались в деревню на Керженце.
   Обнялись. Баня, река, разговоры. Наутро в Нижний. Захару к супруге, нам – изучать центр города. Тогда, после недолгого общения, товарищ, далёкий от литературы, заметил, что Захар очень цельный человек и у него во всём порядок: в доме, в семье, в работе, в голове.
   И это ведь на самом деле так. После многих лет разброда и шатания, блуждания в пустоте, постмодернистского кривляния и циничного глума, стала набирать силы противоположная энергия, всегда составляющая основу коренной русской культуры. Это энергия – симфония гармонии, запечатлённая в пушкинской строке «Мороз и солнце; день чудесный!», в которой соединение несоединимого производит чудо.
   Ещё в романе «Санькя» герой Захара Прилепина Саша Тишин выходит на сражение с миром пустотным, миром с приставкой «без», который постулирует советник губернатора и друг его покойного отца Безлетов. Вначале Саша выслушивает базаровские рассуждения советника о том, что здесь «нет ничего», а после во весь голос высказывает в мегафон свою правду и выбрасывает этот призрак либерализма в окно. Сам же остаётся с нательным крестиком, который он положил себе в рот. Пустота преодолена. Произошло обретение исторического чувства, чувства живой истории и взаимосвязи с миром. Герой преодолел обречённость на путь лермонтовского «Листка» и стал включённым в большую историю рода, страны. Тишин вырастает до осознания себя частью новой общности, преодолевающей разрозненность и хаос, лидером и вождём которой он готов стать.
   Это и путь самого Захара.
   В своё время услышал о нём от литературного критика Евгения Ермолина, который написал мне, что никому не известный автор из Нижнего Новгорода Захар Прилепин опубликовал роман «Патологии» в петрозаводском журнале «Север», и на него стоит обратить внимание. Тогда задыхающиеся в спёртом воздухе литдеятели ухватились за эту малотиражную публикацию. Нужна была такая кислородная маска. Кстати, как раз Ермолин стал одним из прототипов Безлетова. Сейчас литкритик в своём фейсбуке много пишет про нашествие «ватной гопоты», про «дикое варварство», захлестнувшее Россию, и это очень показательно. Безлетовщина – точный диагноз.
   После в этом же журнале у Захара вышла подборка стихов, которая по стечению обстоятельств соседствовала с моей статьёй. Подборку предваряла размытая фотография молодого человека в воинском берете и несколько его слов о себе. Тогда этой самопрезентации хватило всего на пару строк: «Меня зовут Захар Прилепин. Живу в Нижнем Новгороде. 28 лет. Участник так называемых контртеррористических операций в Чечне (1996, 1999). Женат, сыну пять лет. Автор романа “Патологии”».
   Это были стихи воина, позже они вошли в роман «Грех». Воина, возглавившего литературное воинство:
вот Отче, вот Отечество, и всё:
здесь больше нет ни смысла, ни ответа,
листьё опавшее, степное будыльё,
тоска запечная от века и до века,
для вас Империя смердит, а мы есть смерды
Империи, мы прах её и дым,
мы соль её, и каждые два метра
её Величества собою освятим.

   В 2011 году при выборе лауреата премии «Супернацбест» член жюри Ирина Хакамада отметила, что ей надоело бесконечное ковыряние в прошлом, в истории, и она голосует за реальную жизнь, за настоящие искренние человеческие взаимоотношения. Она проголосовала за Захара Прилепина. Его сборник рассказов «Грех» и был назван книгой десятилетия, опередив старшего товарища Александра Проханова и отечественного классика-«постмодерниста» Виктора Пелевина. К слову сказать, критик Павел Басинский называл книгой десятилетия роман Прилепина «Санькя». Недаром в бывшей гостинице «Украина», что напротив Белого дома, за Прилепина проголосовали такие разные люди, как Эдуард Лимонов, Ирина Хакамада и прозаик Леонид Юзефович. Реальное, настоящее, искреннее, современное – вот он, пульс литературной жизни, избавленный от пронафталиненного, поеденного молью скарба.
   На премиальную церемонию в столицу Прилепин приехал с Соловков, где они были вместе с режиссёром Александром Велединским. Результатом той поездки стал замысел «Обители». Этот роман – главный литературный феномен последнего времени и долгожданное событие для современной отечественной литературы.
   Обитель – важный для отечественной традиции культурологический, историософский символ. Монастырь – это не просто отгороженное от внешнего мира место спасения немногих, которые проводят время в тихих трудах и уединённой молитве. Но это и корабль в бушующем море, он сам совершает постоянную схватку со стихией, да и внутри его идёт непрестанная борьба. Здесь молитва и кровь, здесь жизнь и смерть, здесь святость и бесы. Это передовая. Автор романа вышел на эту передовую. Здесь и душегубка, и душеспасение. Не случайно именно через обитель – Соловки – Прилепин подошёл к попытке понимания русского разлома, который произошёл в начале XX века. Линия этой брани с пустотой, разобщённостью и отчуждением проходит через всю отечественную тысячелетнюю культуру и историю.
   Здесь Бог с сатаной борется, а поле битвы – не только сердце человека. Потому как сердце – это не столько индивидуальное «я», сколько соборное «мы». Эта брань отражается и распространяется во всех. Тот же классический русский персонаж героя-правдоискателя – это далеко не пассивный наблюдатель-натуралист, а скорее воин, отправившийся в поход с целью устроить в мире особый порядок, основанный на нравственных принципах.
   Написав свою «Обитель», Прилепин, как Саша Тишин, положил нательный крестик себе в рот, и металл, который вначале холодил язык, стал тёплым. С этим романом современная литература оказалась вписанной в тысячелетнюю книжную и литературную традицию.
   В октябре 2013 года мы вместе с Захаром были на «Кожиновских чтениях» в Армавире. Своё выступление он завершил словами: «Надо приходить браво, с барабаном, с красным знаменем, вставать на стул и говорить то, что считаешь нужным сказать. Заставить себя слушать и с собой считаться. Вести себя по-есенински, вести себя по-русски». Тогда этот прилепинский барабан запомнился многим.
   Однажды на форуме молодых писателей в подмосковном пансионате Липки мы собрались вокруг большого рояля. Нас было человек десять литераторов. Обсуждали проблему писательской славы, удачи. Помню, её обозначил тогда Захар. Ведь вот какой курьёз: многие начинают с одинаковыми задатками, способностями, но к этой самой славе приходят далеко не все. Растрачивают себя по ходу забега, теряют внутреннюю цельность и рассыпаются ещё до финиша или еле тлеют, топчутся на одном месте.
   Победа любит заботу. Нужен этот барабан, на котором бы ты во всеуслышание отбивал то, что считаешь нужным. В этой искренности, свободе и смелости – твоя воля, твоя цельность, способная преодолеть многое, в том числе и «катакомбное», одностороннее, ограниченное мышление многих литераторов.
   Как-то критик Лев Данилкин сказал, что Прилепин – как царь Мидас: к чему бы он ни прикасался – всё оборачивается в золото. Это не случайность, не слепая удача. Победа любит заботу, и Прилепин заботлив, а потому – победитель и победителен.
   «За пассионарность отвечаю я!» – сказал он в мае 2015 года, выступая перед своими читателями на Соловках. В этом его «барабан» – мегафон Тишина, в этом его цельность, в этом – правда. У него во всём порядок, и его он щедро дарит.

   Вис Виталис (музыкант, писатель, режиссёр):
   Новая пластинка Захара Прилепина и группы «Элефанк» – «Охотник» – появилась совершенно неожиданно и для меня, и, думаю, для читателей Прилепина: я-то хотя бы знаю, что это уже третий альбом проекта, а для многих это из разряда «ух ты, он ещё и поёт».
   Для начала сразу отвечу на главный вопрос, хорошая это пластинка или нет: хорошая. Какая в нём лучшая – для меня, конечно, – песня, скажу в конце.
   Подробнее об альбоме: звучит очень современно и просто ошеломительно, музыкальное мастерство «Элефанка» выше любых похвал – это как минимум европейский уровень и мышления и, если можно так сказать, звукоизвлечения (говорю со всей ответственностью, поскольку и сам некоторым образом не чужд). Захар отлично поёт, кстати: это совершенно бескомпромиссная рок-подача, и никаких скидок на то, что, мол, «не музыкант», здесь не нужно – всё сделано по уму.
   Материал – сложный. Всего очень много, как в идеях песен, так и в музыкальном продюсировании. Совершенно ясно, что у создателей альбома было столько идей и планов, столько энергии и лихости, что остановиться сами они не могли, а остановить их было некому. Потому диск просто набит информацией, причём довольно разнообразной и даже разнородной, ориентированной не только на разных людей, но даже и на разные слои: разные как по образованию или воспитанию, так и по музыкальному или поэтическому вкусу. С первого раза воспринять весь альбом ни у кого не получится однозначно, зато у любого с первого же раза определятся любимые места, возвышающиеся вершины (или наоборот, топкие впадины). Рискну предположить, что не так много найдётся слушателей, которые в итоге станут слушать пластинку от начала до конца, не пропуская каких-то треков, – зато эти же люди будут по два-три раза прослушивать какие-то другие, прежде чем двинуть по альбому дальше.
   Вообще, построение диска – случайно ли, нарочито ли – игнорирует принятые в шоу-бизнесе штампы (для меня, между прочим, это не очень понятно, поскольку все эти штампы строились отнюдь не на песке, имеют очень даже необходимый смысл и сам я послушно следую им почти всегда). Но раз уж это небрежение традициями присутствует в данной работе, альбоме высокого, безусловно, уровня, – значит, это не недоработка, а авторский замысел.
   Потому просто посоветую каждому послушать этот диск: в нём наверняка найдётся что-то интересное, его хитрое внутреннее устройство таково, что какой-то из многочисленных крючков зацепит… А что-то и не зацепит, разумеется, это нормально.
   Кароч: мне кажется, лучшая книга Прилепина на данный момент – «Обитель», а лучший альбом – «Охотник». Это говорит о том, что налицо движение вперёд и вверх; значит, следующая книга и следующая пластинка будут ещё лучше. Это дело, это мне нравится.
   Ах, да.
   Конечно, «Капрал».

Рай и ад Захара Прилепина


Грех его Родины

   «Знаешь, почему я – поэт, а Маяковский так себе – непонятная профессия? У меня родина есть! У меня – Рязань! Я вышел оттуда, и какой ни на есть, а приду туда же! А у него – шиш! Вот он и бродит без дорог, и ткнуться ему некуда. Ты меня извини, но я постарше тебя. Хочешь добрый совет получить? Ищи родину! Найдёшь – пан! Не найдёшь – всё псу под хвост пойдёт! Нет поэта без родины!»
   Захар родился в Ильинке, деревне Скопинского района Рязанской области. В Дзержинск Горьковской области семья Прилепиных переехала в 1986-м, но у меня Захар всегда географически ассоциировался с Нижним Новгородом, экс-Горьким, куда он окончательно перебрался в конце девяностых.
   Под Нижним Новогородом, в деревне Ярки на реке Керженец – где много воздуха и неба, звонкие сосны по обе стороны синей и холодной даже в июле реки, где Захар выстроил дом и очаг для семьи и друзей, где на его дни рождения собираются со всей страны (и зарубежья иногда) хорошие люди. «Приходите ко мне, мои близкие». Вот и я получил почётное приглашение на «Керженецкие чтения».
   Литераторы, родственники, героические нацболы, спортсмены командных видов и единоборцы, знаменитые режиссёры и актёры, левые и правые, рокеры и оппонирующие им числом, но подчас и умением рэперы, карьерные менты и бывшие братки, якуты и немцы, питерские и московские, деревенские и посадские.
   Не тусовка и не массовка. Такая мужская (с редкими вкраплениями женского) лихая колония, летняя республика-вольница, перенесённый на Керженец филиал то ли Запорожской Сечи, то ли поезда Льва Троцкого (который, в путешествиях по родинам Прилепина, мимо нас ещё промчится).
   Она проводит время весело и разнообразно, но главное – не сибаритство, а соперничество. Футбол, волейбол, армрестлинг, марафоны в парной с вениками, в поедании оранжевых варёных раков и жареного мяса, в умении приготовить уху на всю толпу из одного бершика и магазинной сёмги в вакуумной упаковке. Дискуссии – реже о путях русской словесности, чаще – на предмет установления лучшего альбома русского рока. Выпивание бутылок и всевозможные батлы – не только в чтении рэпа, но, например, в рассказывании анекдотов и африканских плясках под электрогитары.
   …У меня это был первый приезд, я не догадывался, что именины – только повод для сборов, а литература на Керженце – вид неолимпийский. За новорождённого следовало произнести тост, и я его заготовил – витиеватый, литературный, с авторитетами, предшественниками и преемственностью.
   В Дзержинске родился 22 февраля 1943-го, в дни эха от Сталинградской победы, Эдуард Лимонов, в этой символической точке промышленного советского городка они с Захаром встретились впервые, чтобы пересекаться в дальнейшем, идя параллельным курсом по литературе, земле и политике.
   Следующая аналогия – с Максимом Горьк им – напрашивалась сама собой.
   Вот только Прилепин Горького не слишком жаловал – так всегда бывает со слишком близко подобравшейся к тебе исторической аналогией. Успевший за свой небольшой (десять лет, если юбилейно) литературный век написать – подробно, сильно, парадоксально и ярко – о десятках писателей и поэтов, классиках бесспорных и полузабытых, товарищах, оппонентах и пр., – Захар эдакую глыбу Горького почти не упоминал. Пока не возникла необходимость – для биографии Леонида Леонова в серии ЖЗЛ.
   В Прилепине действительно немало от Горького, сходство совершенно не исчерпывается так присущим обоим пафосом строительства жизни – для себя и остальных – и сюжетными линиями романа «Санькя».
   Даже если отбросить происхождение и жизненную трудную школу, Горький сделался де-факто писателем на Кавказе, так и тифлисская газета называлась, где был опубликован «Макар Чудра» в 1892 году – «Кавказ»; Захар – на кавказском материале, роман «Патологии».
   А охват и направление интересов, литературная универсальность, отчётливо левые политические симпатии? Почвенность, даже скорее – подпочвенность.
   Обоюдный, на высоком градусе, торч на двух родственных темах – русской революции и русских сектах (в случае Прилепина, наверное, надо говорить шире – о русской народной вере).
   Яркое начало, общая география – Нижний.
   Много общего даже в синтаксисе и интонации («Море – смеялось», знаменитый зачин «Мальвы»; «Сердце отсутствовало» – первая фраза «Греха»). Особенно в публицистике.
   Следующим пунктом у меня должен был идти Николай Клюев, написавший хлыстовскую азбуку коммунизма:
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в «Поморских ответах».

   Но память буксовала, зашевелилось в ней совсем даже неуместное и непотребное, обращённое к любовнику, «я солнечно брадат, розоух и нежен». Клюева я думал свернуть скорее, чтобы перейти к Голикову Аркадию из Арзамаса, юному всаднику, взявшему псевдоним Гайдар, под которым были написаны великолепные повести о звоне копыт и сабель, синих звёздах и детях – красных ангелах, но…
   Естественно, произнося тост, был я не столь подробен и строен, и в застольный хронометраж, в общем, укладывался, и приготовил на горький десерт ещё и протопопа Аввакума, последователи которого в керженецких лесах и скитах прятали рукописное наследие первого русского сатирика – «черви в ваших душах кипят!». Однако уже на горьковской стадии застольцы явно заскучали, а Прилепин вернул стопку с водкой (не расплескав) на стол, как когда-то Путин в Чечне, и едва не рявкнул:
   – Что за х…я!.. Я не горьковский, я – рязанский!
   И сверкнул синими глазами. И комары, неторопливо объедавшие наши голые спины, взметнулись стайкой вверх, и товарищи, выпив, одобрительно загудели.
   Не обсуждая некорректный тост, а выявляя собственные рязанские корни, нащупывая голосами её – корневую Родину.
   И сила этого импульса была столь велика, что я немедленно припомнил рассказы, обрывочные и слоистые, покойной бабушки Елены Антоновны о том, что дед мой, военный фельдшер, ушедший на войну в первые дни и погибший в декабре 41-го под Вязьмой, родом был из рязанского Ряжска и перебрался в Москву в начале тридцатых…
   Иногда я тешу себя мыслью, что рязанский витязь Евпатий Коловрат был прародителем всех Колобродовых – и подмосковных, и тульских, и казаков – живших в низовьях Дона…
   Захар позже говорил мне: «Первая книжка, которую я самостоятельно в возрасте пяти лет прочёл, – это как раз «Евпатий Коловрат» какого-то рязанского писателя. Мааааленькая такая, в мягкой обложке».
   Кто же тогда сидел вокруг длинного деревянного стола в керженецкой беседке, томясь за долгим тостом и внимая аромату шашлыка, что готовился рядом Колей, «Вальком» из «Пацанских рассказов», и пахнул всё призывней?
   Конечно, был (он всегда есть) партийная легенда Илья Шамазов – керженецкий шеф-повар, завхоз и мажордом.
   Естественно, Маша Прилепина, жена, мать, керженецкая королева красоты и порядка, которую Захар называет «Марысенькой», видимо, не найдя для своей нежности русского аналога, но разыскав его в польском. «У Маши цвет глаз, как у хаски», – сказал музыкант Саша Яковлев («Новые ворота»), гитарист-виртуоз, соединивший авангард с цыганщиной. Но любое слово в этих краях имеет свойство претворяться в дело, и через пару лет на Керженце возник рэпер Дима Хаски, худенький пацан с пронзительными чёрными очами…
   Если о рэперах – тогда ещё не появился, но явно ожидался сын керженецкого кадрированного полка Рич (Ричард Семашков) – окаянное дитя страннейшего брака industrials советских моногородов и русской литературы. Ну, мои-то почти отцовские чувства к Ричу объясняются просто – как-то в очередной заезд меня прямо у калитки встретил паренёк (даже, по-гайдаровски, мальчуган) и, мотая гитарой, как веслом, предложил «попеть Майка» (Науменко). То ли был наслышан о моих пристрастиях в русском роке, то ли догадался. Но мне припомнилась история из цикла «двадцать лет спустя», которую любит вспоминать давний мой товарищ и родственник. Я тогда пришёл из Советской армии, выглядел соответственно (помню зелёный, как весна, спорткостюм, штаны не в обтяжку, как тогда было модно, а запорожскими шароварами) и заявил ему, что знакомлюсь с ним в надежде «переписать» квартирники Майка. «Надо же, – делился с друзьями коллекционер, – гопник, а Майка знает… Квартирники, а?»
   Совершенно точно тогда и всегда был Андрей Бледный – идеолог и фронтмен группы «25/17», на тот момент уже известной и с тех пор ставшей культовой, – он периодически отлучался «варить чай», манипулируя китайскими пиалками с иероглифами.
   Вис Виталис – один из основоположников рэпа на русском языке, человек-до-сих-пор-для-меня-загадка, в котором прежде всего импонирует мне холодный интеллектуализм, алгебраическая отстранённость точности. Иногда говорят, что о некоторых наших делах должен судить марсианин, – Вис и есть этот марсианин, на Керженце приземлившийся.
   Александр Велединский – режиссёр, экранизировавший Эдуарда Лимонова («Русское», и я всегда считал его версию харьковской трилогии удивительно талантливой и аутентичной) и Алексея Иванова («Географ глобус пропил») – крупный мужчина с ручищами плотника или забойщика, седоватым хаером и внимательными глазами.
   Конечно, вспоминается, весь в движении – даже когда в кухне, за столом и разговором, – актёр-кинозвезда Андрей Мерзликин, который на Керженце позволял себе эту роскошь: оставаться своим среди своих, и получал, кажется, даже удовольствие от того, что никак не выделяется. Иные из керженецких норовили сначала назвать его «Димоном» (в честь персонажа культового кино «Бумер»).
   Слава Коновалов, Дима Тараканов, нацбол Сид, Мориц из немцев, Дима Ефимов из якутов. Сергей Баранов – чемпион страны по карате в какой-то из версий, йог и философ…
* * *
   В книжке «Грех» (роман в рассказах) слово «Родина» не встречается до определённого момента, даже – предела. Впервые – в самом семейном, интимном, ночном отцовском репортаже «Ничего не будет» – о крошечном Игнате, о падающем в объятия мира мужающем Глебе, «Глебасее», о бабушке – «бабуке», умершей в далёкой деревне… И о ледяной трассе.
   «И я глажу милую по спине, а детей по головам, и ещё глажу свои небритые щёки, и ладони мои теплы, а за окном снег и весна, снег и зима, снег и осень. Это моя Родина, и в ней живём мы».
   Правда, ещё в новелле «Грех» есть созвучный Родине трёхлетний племянник Родик…
   А вот в финальном рассказе «Сержант», который, на поверхностный взгляд, как бы и не совсем отсюда, то есть из сколь угодно разной и тяжёлой, но всё-таки мирной жизни, да к тому же отделён от основного корпуса своеобразным пограничьем – «стихами Захарки» – «Родина» встречается девять (9) раз! Глав, историй, в «Грехе» – тоже девять.
   «Он не помнил, когда в последний раз произносил это слово – Родина. Долгое время её не было. Когда-то, быть может, в юности, Родина исчезла, и на её месте не образовалось ничего. И ничего не надо было.
   Иногда стучалось в сердце забытое, забитое, детское, болезненное чувство, Сержант не признавал его и не отзывался. Мало ли кто…
   И сейчас подумал немного и перестал.
   Родина – о ней не думают. О Родине не бывает мыслей».
   «Я ведь тоже люблю Родину, думал Сержант, глядя в темноту и спотыкаясь. Я страшно люблю свою землю. Я жутко и безнравственно её люблю, ничего… не жалея… Унижаясь и унижая… Но то, что расползается у меня под ногами, – это разве моя земля? Родина моя? Куда дели её, вы…»
   Есть ещё не только «моя земля», но «чужая земля» об одном и том же, есть «Россия» – конкретно, географически («Куда? В Россию?»), есть «моя страна», есть соприродный им – в контексте рассказа – Сталин (дважды; «За Родину, – сказал Сержант и включил первую. – За Сталина»).
   Не перебор ли – для небольшого рассказа, где и без того неэкономно много прозы – четыре полновесных характера, мама, разлом в самой простой душе относительно той же «Родины»; флешбэки, подробный эпизод боевой работы, трагический конец, при ровном, без экзальтации, тоне?.. Дело, однако, в том, что «Сержант» – это не отрезанный от «Патологий» ломоть, но финальный аккорд «Греха», его квинтэссенция, смысловая кода всего сборника. И «стихи Захарки» – не демаркационная линия между миром и войной, а мостик к освобождающему на войне прямоговорению, обретение другого дыхания.
   Собственно, уже первое стихотворение – сигнальная ракета:
По верховьям деревьев бьёт крыльями влага,
наклоняет лицо задышавшая зелень,
соловеет слегка чернота мокрых ягод, —
их дожди укачали в своей колыбели.
В отраженье меж век, распросоньем расколотых,
был туман; и земля, и сырая смородина,
и трава под ногами, рябая от холода,
приласкались ко мне, притворяясь, что – Родина.

   А ближе к концу поэтического раздела – знаменитое ныне (благодаря рэп-альбому «Патологии» и клипу) «Я куплю себе портрет Сталина». С его и на письме подразумеваемым речитативом, захлёбом, хрипотцой (от бесконечных, пулемётной очередью, «р-р-р»), ассонансами, и внутренней – по-имажинистски – рифмой, именами убитых поэтов и, снова, «чёрными ягодами».
   Родина (на сей раз с маленькой буквы) – трижды. Как и Сталин. Эпитеты, притяжательные местоимения и дефиниции: «достоевская моя родина», «наша родина – нам заступница».
   Бухгалтерия, однако, идёт книжке меньше всего, и меня на подсчёты подвигла магнитная аномалия «Греха»: казалось важным понять, где спрятан эпицентр притяжения этого, на первый взгляд, незамысловатого сборника мастерской короткой прозы. «Грех» – книга, по нашим временам, удивительно светлая, сюжет которой не выстроен, а творится на глазах из самого вещества и аромата прозы. Это хроники Эдема до грехопадения, бурно зеленеющее древо жизни. Притом что рай этот не в космосе, а на земле, и открыт всем пыльным бурям и грязевым дождям нашего мира. «Грех» – распахнутое приятие мира и любовь к сущему; акварельная лёгкость и необременительность трудов.
   Но почему эдемские хроники завершаются смертью героя (как в страннейших «Райских яблоках» Высоцкого; Владимир Семёнович так и не оставил канонической версии этой песни, сплошь варианты)? Почему так полынно-горька лирика, даже северянинско-лимоновской манеры:
Лечиться хотел – поздно:
пропали и кашель и насморк.
Щенка назову Бисмарк,
шампанским залью астры.
К безумию путь близок
в январский сухой полдень.

   Отчего из автоматов стреляют и расстреливают всё время, как в латиноамериканской прозе:
самый светлый сон мне приснился
в трясущемся грузовике
где я затерялся среди трупов людей
расстрелянных вместе со мною.

   И чтобы закончить с бухгалтерией: в эдемских хрониках «Греха» слово «рай» встречается единожды. Тоже в стихах:
Клюнул жареный петух туда, где детство
заиграло, и забил крылами.
Нам от мёртвых никуда не деться,
Кто здесь в рай последний – я за вами.

   А всё просто: Родина – не только имманентное явление и «предрассудок, который победить нельзя», но пространство, больше внутреннее, чем внешнее (хотя по мере роста героя захватывающее, через сопротивление среды, всё больше внешнего), ежесекундно творимое своими руками, трудами и чувствами. Превращаемое в личный, но неизменно гостеприимный, лихой и терпкий рай, производство счастья (несчётное количество раз упоминаемое в «Грехе»).
   Станем соглядатаями, посмотрим его приметы, заглянем в окна, завидовать будем, снова пощёлкаем счётчиком.
   «Какой случится день недели». Имена щенков: Бровкин, Японка, Беляк и Гренлан – ловко укладывающиеся в строчку какой-то будущей радостной песни. Гренлан – «тоже девочка», самая трогательная «псинка», и не случайно потом Захарка, сделавшийся отцом, говорит о крошечном сыне: «поднимет белую лобастую головку, дышит. Часто-часто, как псинка, бегущая по следу».
   Любовь, бутылка вина, выпитая за ларьком с любимой; старый актёр, «сыграл безобидного еврея в кино о войне в паре с известным тогда Шурой Демьяненко. А затем Иуду в фильме, где Владимир Высоцкий играл Христа. Правда, этот фильм закрыли ещё до конца съёмок». Христа Высоцкий не играл (тут явная ирония над актёром Безруковым, сыгравшим и Христа, и Высоцкого; самое интересное, что рассказ написан до выхода «Спасибо, что живой»; однако не только ирония, но своеобразный ключ к минимальному присутствию Христа у Прилепина вообще).
   Счастью, которого «будет всё больше», это параллельно, главное, что жизнь – сбывается.
   Заглавный «Грех». Семнадцать лет, живые бабушка и дедушка, девичьи коленки, эдемский уют туалетной будки: «На гвозде – старый “Журнал сельского механизатора”. В который раз Захарка рассматривал журнал, ничего не понимая. В этом непонимании, ленивом разглядывании запылевших страниц, солнечных щелях, беспутных мухах, близости деревянных стен, жёлтых обоях, тут и там оборванных, ржавой задвижке, покрытом чёрной толью, чтоб не подтекало, потолке – во всём была тихая, почти непостижимая, лирическая благость». И, конечно, ещё не любовь – Захарка и сам не понимает, что это, сладкой лапой истомы берущее его за сердце и остальное тело…
   …«Но другого лета не было никогда» – так завершается рассказ «Грех», и уже в следующем, «Карлсоне», в этот волшебный мир начинает проникать враждебное Иное. «Нежность к миру переполняла меня», «можно было, при желании, немного взлететь» – но мир безответен, и на свой лад пытается перевоспитать юного адепта Хэма и «великолепного Гайто»: «Одуревая от жары, от духоты, от чужих тел, но более всего от мерзости, доносящейся из динамиков водителя, я, прикрыв глаза, представлял, как бью исполнителя хорошей, тяжёлой ножкой от стула по голове.
   (…) Алёша пожевал губами и, раздельно, почти по слогам, сказал:
   – Теперь я знаю, как выглядит ад для Моцарта».
   Своеобразное пограничье – кладбище в рассказе «Колёса», но и здесь герой, которого жизнь на очередном этапе, помяв, определила в могильщики, пытается переработать прах в высокую материю. Любыми способами – например, полстакана в свежевырытой могиле (так теплее): «Вова протянул мне кусок хлеба и ломоть колбасы.
   Как вкусно, боже мой. Засыпьте меня прямо сейчас, я знаю, что такое счастье. (…)
   Первая же ложка борща вернула вкус счастья, полноценного и неизбывного».
   …В фейсбуке у нас возник разговор о песне Владимира Высоцкого «про стукача» – «В наш тесный круг не каждый попадал». Появилась запись некоего Андрея Шипилова, «Почему иностранцы не понимают песен Высоцкого», – о том, как некий английский друг блогера всё никак не мог догнать, за что посадили «всех этих людей», и как блогер пытался объяснить ситуацию (в России могут посадить всех, всегда, без повода и разбора), но не преуспел.
   Ссылку на Шипилова я обнаружил у философа Константина Крылова, и вот что он пишет:
   «Вообще говоря, вот этот текст говорит про эту самую “культурную среду” всё.
   Потому что и дураку понятно, что песня Высоцкого – про уголовников. Самых обычных. “Блатных”. Которых типа сдал новичок. И которого главгерой в конце текста вполне внятно обещает лично покоцать. Ну то есть обычный блатняк на обычную блатную тему.
   Это понятно, повторяю, и дураку. Вряд ли это непонятно автору, который вроде как умный.
   Вместо этого он начинает рассуждать о том, что “любой представитель нашей культурной среды понимает, что его в любой момент могут «загрести» за что-нибудь, не важно, за что именно, и отправить в тюрягу” и т. п. И что никто из слушателей не задавался вопросом, за что посадили этих людей.
   Естественно, собеседник потрясён таким идиотизмом русского народа. А на самом деле ему просто навешали лапши на уши».
   От себя добавлю, что песенку эту я услышал впервые лет в шесть-семь, и тоже моментально понял, что речь идёт об уголовниках, блатных, урках. И не то чтобы я был выдающимся вундеркиндом – скорее, наоборот.
   Просто дети не ищут мозга там, где его не водится.
   Песенка, кстати, не самая выдающаяся даже на фоне раннего цикла Высоцкого, но явно не простая – например, в ней нет смысловых маркеров жаргона: «мусоров», «нар», «покуришь план, пойдёшь на бан и щиплещь пассажира». Обычный усреднённый язык, сравнение «барак, холодный, как могила» – скорее, архаичное, досимволистское даже. Разве что название – «Песня про стукача». Но он его далеко не всегда объявлял.
   К чему весь разговор. Я сразу вспомнил рассказ Прилепина «Колёса», подумав, что сравнение «холодный, как могила» не только старообразное, надсоно-апухтинское, но и просто неточное.
   Все, кому приходилось копать могилы (мне приходилось) в лютый мороз, знают, что в свежевырытой могиле как раз тепло. И единственный способ согреться, кроме традиционного, как раз забраться поглубже и «равнять» её изнутри.
   В «Колёсах» мы найдём практически прямую цитату из Василия Шукшина, «Калины красной»:
   «(…) шалавая подруга и Вади, и Вовы, как выяснилось, съехала.
   – Куда? – спросили мы у глазка.
   – В деревню свою, – ответили нам из-за двери. – Из-за таких, как вы, коблов, её из техникума выгнали…»
   Кстати, нужно сказать и о заметном у Прилепина шукшинском следе. Шукшин, живи в двадцатые, был бы идеальным «серапионовым братом». Установка на острый сюжет, напряжённое действие, с героями – поэтами, маргиналами и авантюристами. Экспрессионистская поэтика, позволяющая укрупнять лица и детали и размывать, затуманивать фон. Боль и надрыв. Несомненный патриотизм – как в художественном, так и мировоззренческом поле.
   Рассказ начинается и заканчивается пограничьем, в финале это – железнодорожные пути, которые успел проскочить герой перед смертной мощью мчащегося состава.
   «Шесть сигарет и так далее»: Захар работает вышибалой в ночном клубе собственного опыта, вышибая пустую и грешную жизнь ночного города – местных блатных и крутых москвичей, мажориков и забредшего на нетвёрдых ногах «афганца». (Странная неприязнь, кстати, отмечается в прозе Прилепина к ветеранам Афгана – это всегда малоприятная, полуинфернальная сущность: пьяный «шурави» из «Греха», инвалид в бушлате в привокзальном шалмане из «Саньки». Разве что командир Сергей Семёнович Куцый в «Патологиях» несомненно выделяется, но у него и других подвигов множество.)
   А всё ради одного: «Дома у меня – маленький сын и ласковая жена. Они сейчас спят. Жена хранит пустое, моё, место на нашей кровати и порой гладит ладонью там, где должен лежать я. (…)
   Сын мой всегда такой вид имеет, словно сидит на бережку, ножкой качая, и смотрит на быструю водичку.
   У него льняная голова, издающая мягкий свет».
   Самый пронзительный, горький, тяжёлый рассказ «Белый квадрат» о нелепо погибшем деревенском мальчике-харизматике Сашке, откуда запоминаются шалые козы, тазик с тёплой, вспененной водой, жёлтые чай и масло, сахарные кубики, и – трупик ребёнка, «квадратный рот с прокушенным ледяным языком».
   Предисловие Дмитрия Быкова в «Грехе» – по сути, тоже малая проза, дополняющая основной корпус десятым наименованием. «Счастливая жизнь Захара Прилепина» – тут слышится и Геннадий Шпаликов, «долгая и счастливая жизнь», и, если вчитаться, то и Окуджава, любимый Быковым: «как верит солдат убитый, что он проживает в раю». А ещё – лёгкая зависть к такому простому и рукотворному, но непостижимому раю, чужому недоступному счастью. Драйву, крови, наглости. Отмечу, что Дмитрий Львович в выражении этих чувств добрых (безусловно) предельно искренен – в устных беседах его белая, некавалеровская зависть звучит ещё сильнее и – забавнее.

Рэп его Родины

   Есенин, ответил я, – да, куда же без… Даже на уровне воспроизведения нехитрых, впрочем, есенинских румяных ямбов («Пляс»). Но мне более важной кажется другая шеренга – из революции и русских киплингов: Гумилёв – Тихонов – Луговской. Особенно Николай Тихонов:
Он расскажет своей невесте
О забавной, живой игре,
Как громил он дома предместий
С бронепоездных батарей.
Как пленительные полячки
Присылали письма ему,
Как вагоны и водокачки
Умирали в красном дыму.

   (В городе Пензе, в ресторанчике, после литературно-краеведческого круглого стола, посвящённого, да-да, Анатолию Мариенгофу, разговаривали о Николае Тихонове. Почтенный литературный мэтр Леонид Юзефович, Захар Прилепин и ваш покорный слуга. Знаменитая «Баллада о гвоздях». Все трое помнили наизусть, и все трое споткнулись на строчках «Команда, во фронт! Офицеры, вперёд!» / Сухими шагами командир идёт». Юзефович и Прилепин стояли на том, что идёт «адмирал», а я отстаивал версию «командира». Леонид Абрамович возражал: дескать, раз речь идёт об эпизоде Первой мировой войны, то и «адмирал» очевидней. Они меня почти переубедили, но прав в итоге оказался всё-таки я. Впрочем, есть в коротенькой балладе и адмирал: «Адмиральским ушам простукал рассвет: / “Приказ исполнен. Спасённых нет”».)
   Прилепинская лирика войны, естественно, с особой, фирменной, punk– и национал-большевистской интонацией, да и лексикой, и географией тоже – тут принципиален «Концерт»: «В полночный зной в кафе у Иордана», – разумеется, и Лермонтов – юный отец этого бряцающего острыми строчками воинства. Или вот это, моё любимое:
Воет, в кровь задрав ногти, вся дремучая рать.
Мясорубка до ночи или бойня с утра.
Тяжкий сумрак, как нелюдь, жадно смотрит в глаза.
И пустыня не внемлет. Да и что ей сказать.
Ошалевшие други цедят трепетный мёд.
Из красавиц в округе только смерть берёт в рот.
Не найти ни барана, ни новых ворот.
Отступать ещё рано. Неохота вперёд.
Здесь сидим. Чешем рёбра. Рты кривим. Ждём приказ.
Золотое отребье! Ребя! Бог помнит нас!
Вот наш ангел на небе. Только он косоглаз.
Солнце светит так ярко… как дурак без порток.
Добежим или вряд ли? Ну-ка, кинь пятачок.

Из заоблачной сини машет белый платок.

…Знаешь как её имя
как бродили босыми
обнажёнными плыли
разнесло на быстрине…

Я всё знаю, браток.

   Уже при первом чтении я смутно подозревал, чего не хватает «грешным» стихам: иного звучания. Бумаги, строчек, глаз – мало, необходимо нечто выводящее из литературы на воздух.
   Кто-то должен был прийти и прочитать (в смысле рэп-манеры, ну, как моряки не «плавают», а «ходят»), прокричать, проговорить этот, по выражению Егора Летова, «пёстрый и горький скарб», в полном соответствии с главным месседжем подборки:
…здесь каждый неприкаянный подросток
на злом косноязычье говорит.

   Подросток пришёл, и звали его Рич, «стихи Захарки» из «Греха» составили самостоятельное высказывание – рэп-альбом «Патологии»; кое-что выпало, пришло другое – прозаический отрывок из одноимённого романа про маленького поедателя мороженого. Диск с двумя безусловно убедительными арестантскими макушками и профилями на обложке, в минималистской эстетике: лимонка-микрофон, шрифт – машинопись.
   Ричард Семашков, об импульсе и технологиях: «Надо сказать, что мне Захар нравится не только как прозаик, но и как поэт, поэтому я решил сделать свое образный эксперимент: зачитал в рэп-обработке стихотворение “Портрет Сталина” из книги “Грех”, результат нас обоих порадовал, поэтому было принято решение создать совместный альбом – с Захара стихи, с меня читка и музыка.
   Я обрабатывал его стихотворения под рэп-треки и записывал их, потом скидывал Захару, ему нравилось, так мы насобирали семнадцать треков.
   Когда всё было готово, я предложил Захару зачитать несколько куплетов самому – он с радостью согласился и, уже будучи в студии, изъявил желание взять мой старый трек “Кто ты” и дополнить его своим куплетом. Тут же в студии написал и зачитал его. Так мы сделали альбом “Патологии”, состоящий из восемнадцати полноценных песен, с некоторой отсылкой к его первому роману. Замысел, думаю, объяснять не нужно. Нужно слушать!»
   Рич, «самый литературоцентричный из русских рэперов», как его стали называть со временем журналисты, неосознанно проделал интересную операцию – убрал из текстов Прилепина всякую литературность. Оставил Захара голым на чужом поле. Дело вовсе не в том, что стихи превратились в треки, с неизбежным при первом прослушивании ускользании ярких оборотов и смыслов, а из ударного «Портрета Сталина» исчезли имена убитых Сталиным русских поэтов.
   Бит, то напряжённый, то вяловатый, пацанские голоса – чуть глуховатые, словно проникающие через стены из подъездов, чужих кухонь, недорогих полуподвальных кафе и качалок – создали особую, репортажно-документальную атмосферу и остроту. Время сжалось, пространство заполнилось странными, разными, юными, агрессивными, памятливыми и внимательными. Это напоминает альбомы Егора Летова и Ко в проекте «Коммунизм», где тот использовал любые артефакты и документы эпохи – от речей Ленина до дембельских альбомов, от дворовых перепевов западных рок-хитов до плакатных подписей… У Рича с Захаром подобный эффект получился без концептуальных заимствований (и замечу, без особой любви к Летову).
   Собственно, рэп-документализм (не путать с «новыми реалистами», равно как неореализмом, хотя сближения очевидны) сполна проявился и в клипах – от лиричнейшей «Осени» до отнюдь не рассчитанного на лобовое прочтение «Портрета Сталина» – и принёс дуэту немало сюрпризов. Публика, главным образом, естественно, оппонирующая, привычно перепутала эстетику с этикой, восприняла вещи не документом даже, а ещё ниже уровнем – как элементарное манифестирующее прямоговорение.
   Особенно это проявилось в реакции на трек и клип «Пора валить тех, кто говорит “пора валить”», тематически примыкающий к «Патологиям» (из альбома Рича «Десятка»; в другой версии вошедшем в альбом «Элефанка» и Прилепина «Охотник»). Клип был снят на самый простецкий манер в керженецких ландшафтах, сразу после написания текста; либеральная общественность отреагировала с заметным опозданием, но из крупных калибров.
   Запись из фейсбука Ксении Лариной:
   «Вот ещё посмотрела клип Захара Прилепина и его команды, ну тот, который все обсуждают.
   “Пора валить тех, кто говорит «пора валить»”.
   Там чувак бежит от джипа, в котором сам Захар и парень его Хаски. Чувак бежит, Хаски его догоняет и бьёт кулаком в голову, потом надевает на него мешок и вместе с Захаром они везут его в сарай, где заставляют есть гречку. Чувак ест гречку и давицца, сука. Ну, то, что он – сука, видно невооружённым глазом.
   Что я думаю.
   Думаю, что Евгений Прилепин – человек талантливый и умный, но мент победил в нём человека. Мент – это не профессия, это образ мышления. Конечно, я благодарю Захара за то, что он не призывает повесить Макаревича, или всех нас, кто разделяет позицию Макаревича. Но фанаты Захара требуют именно этого – они требуют крови. И рано или поздно Захару придётся сделать этот выбор, такой простой: жить макаревичам или удавить их».
   Тут же последовал и ответ Захара: «Тарковский обливал корову и поджигал. Маяковский любил смотреть, как умирают дети. Пушкин призывал удавить последнего царя на кишке последнего попа. Есенин выплёвывал Христа изо рта. Чего только не было. Но тут увидели саркастический клип с саркастическим текстом и обомлели: “Мы его теряем!” Ты своих друзей не теряешь, которые говорят, что в России живут 86 % идиотов? Здороваешься с ними, обнимаешься? Всё нормаль? Ну а чего ж ты меня тогда теряешь?»
   Параллельно затеялось что-то вроде «дела». Игорь Яковенко, в своё время возглавлявший Союз журналистов и депутатствовавший в Госдуме (ныне трудится в пражском офисе «Радио Свобода»), сочинил нечто в известном и прикладном жанре. Процитируем, помолясь:
   «Патриотический писатель Захар Прилепин снял клип с песней “Пора валить”, которая по популярности может составить конкуренцию клипу “Я – русский оккупант”. Песня исполняется в стиле рэп. Всё её содержание укладывается в одну фразу: “Пора валить тех, кто говорит «пора валить»”.
   Чтобы ни у кого не осталось сомнений в том, кого именно и как предлагает валить патриотический писатель Захар Прилепин, рэперское исполнение его песенки сопровождается подробной видеоинструкцией. Худой черноволосый юноша семитской внешности в панике бежит по лесу, пытаясь спастись от преследующего его джипа, в котором сидит сам патриотический писатель Захар Прилепин и пара упитанных молодчиков вполне нордической наружности. Беглеца, естественно, настигают, валят (сначала в буквальном смысле, на землю), затем зверски избивают. Потом напяливают мешок на голову и везут добычу на джипе. Везут валить в том, основном смысле этого слова, который и заложен в этой песне-агитке.
   То, что клип нашёл свою аудиторию, и эта, весьма обширная аудитория с восторгом приняла призыв “валить” всех этих “либерастов”, “оранжистов” и “пятоколонников”, – этот факт подтверждается содержанием и тональностью многочисленных комментариев, в которых основная идея песни патриотического писателя Прилепина обрастает натуралистическими подробностями и деталями, придающими лозунгу: “Пора валить тех, кто говорит «пора валить»” – характер вполне конкретного проекта.
   По данным Левады-центра, социальная группа “пора валить”, то есть те, кто хотел бы уехать из страны, составляет 22 % населения России. Исследовательский центр портала Superjob.ru, проведший опрос экономически активных россиян по заказу газеты “Ведомости”, получил результат, в соответствии с которым свыше 70 % этой группы хотели бы уехать из России.
   Так что “валить” патриотическому писателю Захару Прилепину и его подельникам придётся довольно долго, если, конечно, они не будут использовать современные средства массового поражения. Что же касается судьбы остальных россиян, включая патриотического писателя Захара Прилепина, то после завершения замечательного проекта, описанного в клипе, они стремительно вымрут, поскольку среди “заваленных” окажется примерно три четверти экономически активного населения, так что кормить, лечить и всячески обустраивать жизнь профессиональных патриотов станет решительно некому.
   Это печальное завершение творческой карьеры патриотического писателя Захара Прилепина, которого можно было бы избежать, если бы Генпрокуратура РФ, Следственный комитет, да хоть участковый по месту жительства обратили внимание на то, что человек прямо призывает к массовым убийствам, разжигает ненависть и сеет рознь, что у него крупными буквами и цифрами на лбу написаны 282 и 280 статьи УК РФ. Применили бы к человеку закон, и было бы всем лучше, в том числе и самому писателю».
   Вымечтана целая «социальная группа» под названием, естественно, «пора валить», равно как и мстительная грёза о «стремительном вымирании остальных россиян».
   «Упитанные молодчики» – субтильный Хаски и худой, как весло, Рич в болтающихся шортах, а у юноши семитской, согласно Яковенко (привет Розенбергу!), внешности – отчётливо заметен православный крестик. Тут и сам Захар опешил:
   «“Юноша семитской внешности” – рязанский крестьянин Михаил Сиворин. А нордическая внешность обнаружена в числе прочего у рэпера Хаски – полубурята, полуармянина. Чего только не накопаешь ради убедительности концепции».
   Я всегда подозревал, что российские «западники» элементарно не знают западной культуры. Может, полагая, что оная окончательно переместилась в супермаркеты (как вариант – в Голливуд). В этом, да, они отлично разбираются. Между тем, трек и клип «Пора валить» несут явные черты эстетики чёрного рэпа – агрессивной по отношению одновременно к субъекту и объекту высказывания, то есть и к себе, и к персонажам, и к слушателю-зрителю. На тех же принципах, к слову, строится и американский неожурнализм, о котором Игорь Яковенко наверняка что-нибудь да слышал.
   И что вообще мешает зрителю воспринять клип (чёрно-белый, с лакунами, финальной рябью) как кошмар сиворинского персонажа? Кошмар, в котором больнее всего не явно любительские удары Рича и дорога с мешком на голове (в салоне, а не в багажнике), а перековка с поеданием гречневой каши…
   Андрей Бледный: «Если серьёзно. Каждый раз удивляюсь, как у повелителей смысловых гольфстримов и мастеров словесной эквилибристки весь этот постмодерн разом отключается и остаётся только голый и пугающий буквализм, замешанный на каких-то своих фобиях и комплексах. Или это Юпитеру над быдлом шутить можно, а вот быдло как-то сложно себя выражать не может по определению? Быдло может только водку пить и георгиевской ленточкой обмотаться. А чё не так, фраерок?»
   «Яковенко, вы дурак, – соболезнует Прилепин в фейсбуке. – Но то, что свалили, – хорошо. Спасибо. Больше не приезжайте».
   В альбоме группы «25/17» «Русский подорожник» (точнее, его клиповой версии – на каждый трек сделан профессиональный, сюжетный, драматургически выстроенный клип – история для отечественной музыки беспрецедентная) Захар регулярно мелькает не актёром, а персонажем русской дороги, самим собой.
   Естественно, не только и не столько из-за присутствия Прилепина я как-то назвал «Русский подорожник» в числе главных событий года – на стыке поэзии, кино, рэпа и рока. В другой анкете, практически без иронии, я сказал о видеоверсии «Русского подорожника» как о лучшем российском кино, и не только 2014 года.
   Настоящий прорыв, который в истории отечественной рок-музыки сравним, пожалуй, лишь с тем, как выстрелил у «Наутилуса-Помпилиуса» альбом «Разлука» (с блоком примыкающих песен) в 1987–1988 гг., когда, после «советского Вудстока» (Подольский рок-фестиваль 1987-го), «Hay» запела вся огромная страна – и эхо разносится даже спустя почти три десятилетия, а сама группа ушла в легенду и стала обречена на существование, скорее, посмертное (как и получилось, увы). Ортодоксы от рок-журналистики тогда заговорили об уходе в попс и на потребу. Размывание жанров, конечно, имело место, но было и другое – тот самый рычаг, с помощью которого переворачивается социум, меньшинство становится большинством. У «Русского подорожника» – аналогичные потенции: нишевый статус уходит, альбом становится всеобщим откровением и переживанием.
   «Наутилус», Илья Кормильцев и вообще свердловское рок-движение разбудили в своё время режиссёра Алексея Балабанова. Главные фильмы Алексея Октябриновича построены так же, как великие альбомы рока – в них есть точный расчёт на многократный просмотр-переслушивание, тревожное послевкусие, заставляющее возвращаться туда снова и снова. На периферию сюжета и кадра, вновь снимая хрупкие слои с этой луковицы – до финальных горечи и слёз.
   Балабанов был последним в нашем кино, кто умел делать героев. И героинь – проститутка-философиня в «Я тоже хочу». Кончина Алексея Октябриновича, и без того символичная, сообщила о нашем времени не меньше, чем все его фильмы… Среди последних месседжей – полная невозможность героев.
   «Русский подорожник» безошибочно попадает в непростой балабановский мир (не эпигонски, разумеется, а продолжением одиссеи). Небывалая плотность умело – даже не поданных, а увиденных героев – от мальчишки в «Подорожнике», парня-единоборца (бои без правил) в «Под цыганским солнцем» до персонажей Сергей Бадюка («Облако»), Андрея Мерзликина («Думай сам»), самого Захара Прилепина («Волчонок»).
   Совершенно балабановское понимание времени. Алексей Октябринович знал, что оно – субстанция неровная, видел его разломы, спускался в чёрные дыры, прозревал за ландшафтом – звенящую пустоту, за каждым словом – сдвиг материи, за гламурным прикидом – зэковское исподнее. Понимал, что время стихийно и нелинейно, и в каких-то точках, кадрах могут собираться вместе прошлое, современность и проблематичное будущее.
   «25/17» открывают молодым явления и символы, которые во многом составляют прозу Прилепина (тот же «Грех») – Семья, Родина, Отцы, Дорога, Мужество, Церковь… Набор известный и неожиданный для основной – молодой, агрессивной – публики «25/17».
   Андрей Бледный однажды пригласил меня на концерт «25/17» в Саратове, и во внушительной толпе, собравшейся у клуба перед выступлением группы (традиционная рэп-тусовка, кстати, не преобладала), я заметил фигуру неожиданную – ветерана спецслужб, депутата, общественника, известного в городе человека. В одиночестве, то есть не кто-нибудь из сыновей-племянников затащил; костюм, выправки не скрывающий, седые усы, – и никакого смущения от подобной ситуации. «Номер один в русском рэпе, поскольку давно русский рэп переросли, – объяснил я ему собственное присутствие. – И Бледный – мой друг. Но вы-то какими судьбами?». «А я знаю эту группу, – был ответ. – Прочитал о них сначала у Захара Прилепина, захотелось послушать – здорово! И вот я здесь».
   После концерта я поймал его лицо в зале – оно выражало единственно допустимую у таких людей эмоцию: суровое удовлетворение.
* * *
   Впрочем, мне, в силу возраста и опыта, ближе их, «25/17», проект «Лёд 9»; я как-то задал Андрею Бледному банальный вопрос: знавал ли он Егора Летова?
   Бледный родом из Омска, начинал там как музыкант группы «Ртуть», да и первое выступление «25/17» (тогда «Иезекииль 25:17») состоялось на малой родине фронтмена в 2002-м. Егор был жив, более того, в том же году прервал затяжной кризис экзистенциальным альбомом «Звездопад», где советская военно-песенная лирика обретала новое звучание и потустороннее измерение.
   Вполне могли пересекаться. Но Бледный ответил на мой вопрос отрицательно и, как показалось, привычно.
   Альбомы проекта «Лёд 9», досадовал Андрей, «все пытаются с чем-то понятным и доступным для них сравнить. Кому Йоргенсен, кому Канье Уэст мерещится…».
   Это общая беда критики – не только музыкальной – она, как инвалид, не может передвигаться без костылей и подпорок. Однако поиски сходств и свойств – одно, обличение эпигонства – другое, а обозначить генеалогию подчас совершенно необходимо.
   Егор Летов, помимо ГО, был идеологом проекта «Коммунизм» – концептуального и радикально пост модернистского. В конце восьмидесятых – начале девяностых «Коммунизм» заполнил нишу отечественного постмодерна с огромным запасом, всё последующее в этом направлении – от литературы до «старых квартир» – казалось инфантильным и вялым, по слову того же Летова, «игрой в самолётики под кроватью».
   Матёрые рэперы из «25/17» создали концептуальный проект «Лёд 9» к десятилетию собственного существования в «консервативном хип-хопе» и, что важнее, – так получилось, что к двадцатилетнему юбилею закрытия «Коммунизма». Если Летову виделось необходимым осмыслить «своё» советское, то Анту и Бледному пришлось актуализовать уходящие ценности русского рока – прежде всего в его сибирском, панковском, наиболее приближенном к мировым сетям варианте.
   Собственно, в дебютном альбоме «Льда 9» (вещество, придуманное Куртом Воннегутом; весьма, кстати, почитаемым Егором Летовым) преемственность была заявлена сразу и агрессивно: катализатор всех треков «Холодной войны» – фрагменты песен «Гражданской обороны», «Инструкции по выживанию» и Янки Дягилевой.
   Ну и, естественно, – фирменная плотность звука, узнаваемый напористый мелодический ряд. Тексты Бледного, Захара Прилепина и МС 1.8 – с чрезвычайно определённым и радикальным видением мира. В его военной, социальной, любовной и, ничего странного, Божественной ипостасях.
   Во втором альбоме проекта, «Искушение святого простолюдина», сибирские наследники, не сменив генезиса и концепта, поменяли тему и вектор. Войну на мир, Егора Летова на Романа Неумоева.
   Никакого подвоха в названии – это действительно реакция – предсказуемо истерическая – загнанного городского зверька, простого человека на распахнутое нутро материального мира – с его страстями, пороками, бытовым и культурным мусором. Характерны названия треков – «Молекула», «999», «Печь», «Пыль», «Хлеб» и пр. Настроение героя, впрочем, меняется нервическими вспышками – от мегаломании («999») до самоубийственной щедрости раздачи себя на органы, ибо всё равно – всем в печь («Печь).
   Собственно, и саунд – сэмплированный дэт-металл конца восьмидесятых – начала девяностых, усиливает не святость, но простолюдинство.
   В одной из рецензий альбом назвали «христианским индастриэлом». Определение эффектное, но не совсем точное. Понятно, что автор пытался универсальным эпитетом охватить присущий обоим «льдам» метафизический пласт. Тут как раз и вспоминается Ромыч Неумоев, его в высшей степени метафизическая поэтика, собранная позднее в альбом «Смертное». Поколенческий гимн «Непрерывный суицид», апокалипсическая элегия «Красный смех»…
   Этот, изначально леонид-андреевский, красный смех мы встречаем в треке «Пожар»: «антилюди против всех / будет громче красный смех»…
   Безусловно, эпиграф к альбому – стих от Матфея («Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит») – идеологичен, принципиален и концептуален, но в целом пафос «Искушения» даже не ветхозаветный (которого можно ожидать от поклонников Иезекииля), но языческий. Это отнюдь не техноязычество – ящик с игрушками современного постиндустриального общества, а язычество имманентное и дремучее, как у Неумоева в «Смертном».
   «Лёд 9» – музыка, не в последнюю очередь, для интеллектуалов, считывание её культурных кодов – увлекательно. У ребят звериное чутьё на вечно актуальные имена – тут и Есенин («Русская идея»; «Пей со мною, паршивая сука»), и Маяковский в «Хлебе», (текст повторяет ритмику «Нашего марша»), и обэриуты в «Пожаре»…
   А как вам такой разбег – от «Божественной комедии» до бр. Стругацких:
девять кругов три кольца в три дэ
в прямом эфире корреспондент Данте
(…)
очередной шудра внезапно став мудрым
сказал другу «Богом быть трудно».
[3]

* * *
   К чему столь подробный экскурс в «25/17» и «Лёд 9», даже с учётом живого участия Захара в этих проектах?
   Всё просто – керженецкое творчество растёт из одного корня: Прилепин и Бледный – идеологи и поэты, выросшие из русского андеграунда, с его драйвом и метафизикой, прорвавшиеся благодаря своим талантам и мышцам в истеблишмент. Ничем родным при этом не пожертвовав.
   Есть и ещё одно сближение, вполне условное. Вселенная творца Андрея Бледного располагается между Раем («Русский подорожник») и Адом («Искушение святого простолюдина»). Та же гностическая модель, константа и борьба тёмного и светлого в пространстве одной, Творца, души, всегда заметна у Захара Прилепина. Роман внутреннего ада «Чёрная обезьяна» не просто оппонирует роману-в-рассказах «Грех», но и существенно дополняет его.
* * *
   В альбоме «Охотник» Захара Прилепина и группы «Элефанк» (работе очень сильной, зрелой, разножанровой, затягивающей слушателя не сразу, но тем вернее) заметен принципиальный для меня конфликт.
   «Русский рок» – явление драматически разнородное, в нём всегда присутствовало противостояние.
   С одной стороны, русский рок скалькирован с известных образцов музыкантами преимущественно столичного – московского и отчасти питерского происхождения, которые органически восприняли определённый, скажем так, хиппово-мажорский набор ценностей (гедонизм, пацифизм, космополитизм и пр.) и банально имели бытовые возможности для свободного музицирования и – не в последнюю очередь – полюбившегося образа жизни. Примеры – «Машина времени», «Браво», «Моральный кодекс», «Секрет» и т. д.
   Иной полюс – бескомпромиссный русский андеграунд с его мрачной индустриальной эстетикой, экзистенциальным надрывом, установкой на бедность и радикальное самоистязание творца – и тут вести речь надо главным образом об Александре Башлачёве и «сибирском панке» с обширной географией между Омском, Тюменью и Новосибирском и целой генерацией странных поэтов во главе с Егором Летовым (Янка Дягилева, Роман Неумоев, Чёрный Лукич и др.).
   Есть, безусловно, и пограничные явления – «Звуки Му»; «Аквариум» до 1991 года, принадлежит, скорее, «хипповой» волне; после – андеграундной, «Наутилус-Помпилиус» с Кормильцевым и без него – тоже явления разных порядков. Волей обстоятельств (и с помощью, не слишком, впрочем, последовательной, Советской власти) они оказались по одну сторону баррикад, но и тогда не переставали всматриваться друг в друга подозрительно и настороженно.
   Ошибкой будет назвать первый вариант «прозападным», а второй – «исконно-посконным». Русский дух дышит, где хочет; андеграунд как раз восходил изначально к западному образу и опыту, преимущественно из punk-рока, но быстро его перерос. Кроме того, «сибирский андеграунд» отменял национальные традиции замкнутого подпольного существования; он активно себя навязывал (на уровне деклараций отрицая всякое продвижение в массы), умел подсадить на свои выстраданные, с трудом отбитые у неласкового мира ценности. Андеграунд был восприимчив – он широко забирал с разных сторон: из фольклора, советского песенного и плакатного искусства, авторской и дворовой песни, шансона, рэпа.
   Любопытно взглянуть на сегодняшние результаты: русский андеграунд серьёзнейше повлиял на несколько поколений, оставил мощное наследие и скончался вместе с Егором Летовым, иконой нынешних леваков и неоимперцев. Летов – один из отцов-основателей НБП, и не столько в историко-архивном смысле, сколько в евангельском «по плодам узнаете». Захар как-то сказал, с аллюзией на Горького, что многим хорошим в себе обязан русскому року; не сомневаюсь, что в большей степени имелся в виду андеграунд.
   Мажоры от рок-н-ролла, посотрудничав, не без пользы для себя, с Владиславом Сурковым и эстрадными кланами, в большинстве поддержали нынешний режим и русофобский треш Украины. Далеко не все так комически-активно, как Макаревич, но ведь от людей в рок-деревне не спрячешься…
   Если провести аналогии с литературой, то шестидесятники во главе с Василием Аксёновым и наследующие ему Пелевин/Сорокин ближе, естественно, «московской» волне. Что же до андеграунда, декларация Романа Неумоева из альбома «Инструкция по выживанию» («Я подамся в менты, в педерасты, в поэты, в монахи!/ Всё, что угодно, лишь бы не нравиться вам!») замечательно коррелирует со многими страницами лимоновских «Эдички» и «Дневника неудачника».
   Схема разделения «русского рока» на два лагеря весьма условна, но в пользу её жизнеспособности свидетельствует альбом Захара Прилепина/«Элефанка». «Охотник» – поле боя между двумя направлениями – уже не на идеологическом, а, скорее, эмоциональном и технологическом уровне. Такие треки, как «Делай жёстче», «220W», «Электричка», «Восемь бесконечных» можно отнести к благопристойному, «классическому», с хорошим звучанием и напором «русскому року»; а вот скандальная «Пора валить», равно как «Царь», «Капрал» и «Армеечка», ближе к андеграундным смыслам и звучаниям.
   При этом «Охотник», безусловно, произведение цельное, и в этом качестве сделан в манере, которую принято у нас ассоциировать с «западной» – приглашённые звёзды, они же – друзья фронтмена; установка на особый, плотный и словно искрящийся звук, бодрое смешение стилей – тоже не от российской музыкальной догматики… Наконец, функционал. Когда альбом одновременно задуман как актуальное послание, а сделан как праздник, в деятельное удовольствие максимально большой компании.
   Вообще модель Прилепина в искусстве и жизни – до дна зачерпнув традиции, воспев её и дополнив, облечь во вполне современную, гибкую, яркую, вовсе не коммерческую, но максимально удобную для «продвинуть и навязать» форму.
   Собственно, герои его книг – это герои именно в западном понимании, восходящем к Хемингуэю (традицию травестировал, но и продолжил Чарлз Буковски) – выраженные индивидуальности, максимально свободные в выборе стратегий, пусть и внутри предложенных обстоятельств – Захарка из «Греха», Егор Ташевский из «Патологий», Саша Тишин, «Санькя», Артём Горяинов из «Обители». Не приходится, впрочем, сомневаться, что и в иных, куда более благополучных обстоятельствах они предпочтут столь же индивидуальное действие, личную свободу, всемирную, по Достоевскому, отзывчивость.
   Опять же, вовсе не из русской традиции остросюжетность, авантюрность, в той или иной степени, прилепинских романов. Иногда кажется, будто «Санькя» и «Обитель» – это наши, случившиеся наконец русские «Илиада» и «Одиссея», о которых воспалённо мечтал Николай Гоголь. Другое дело, что вряд ли они были возможны во времена Гоголя: Санта-Клаус русской истории ещё не вытряхнул над одной шестой свой мешок с катаклизмами двадцатого века.

Злые обезьяны, искалеченные рты

   До выстрела «Обители» я говорил о «Чёрной обезьяне» как о лучшем, сильнейшем романе Прилепина. Впрочем, имея сильных союзников: Дмитрий Быков, несколько растерянно и с оговорками, заяви л о прорыве и «новом Прилепине»; одобрил и Виктор Топоров, тоже не без оговорок. А вот Автодья Смирнова написала целую рецензию, так или иначе сводившуюся к слогану «роман-событие». Безоговорочно одобрил Лев Данилкин, а Марк Захаров назвал «Чёрную обезьяну» шедевром.
   Однако в массе критика осторожничала – пересказывая сюжет (само по себе пикантно – пересказать то, чего, в строгом литературном смысле, нет практически; впрочем, в схожем стиле мы с приятелем, семнадцатилетние, пересказывали товарищам только что увиденное в ДК «Строитель» кино «Скромное обаяние буржуазии»). В последних строках рецензий брезжило не то «социальное», не то «экзистенциальное». Чувствовалось, однако, что в глубине души коллеги, скорее, согласны с поспешным диагнозом Александра Кузьменкова:
   «В “Чёрной обезьяне” З.П. предпринял отчаянную попытку вырваться из вдоль и поперек изъезженного спального района: герой-журналист исследовал социологию насилия. Однако автор с темой не совладал, и книжка превратилась в навязчивое нагромождение бессмысленных и беспощадных жестокостей a la Елизаров. Идею, и ту не удалось внятно сформулировать. В недоумённом ступоре пребывали все (…), езда в незнаемое откровенно не задалась».
   Всё мимо, кроме эпитета – «отчаянная».
* * *
   Захару, похоже, было интересно продемонстрировать, как он владеет постмодернистским инструментарием, и даже сверх того – чтобы швы от сварки узнаваемых стилей в одно целое не были заметны. Или заметны, но хорошо вооружённому глазу, который в состоянии увидеть, что психушка в романе – это не только лимоновская Сабурка, но и «Дурка» рэпера Ноггано.
   Или леонид-леоновскую фамилию профессора – Скуталевский. Или соблазн и шаблон русской литературы – достоевские разговоры с проституткой.
   Появляются у него в «Чёрной обезьяне» и собственные штампы – щёки ментов и чекистов – «(…) вышел неспешный прапорщик, пожёвывая что-то. Наглые и будто резиновые щёки чуть подрагивали – хотелось оттянуть на них кожу посмотреть, что будет». В «Обители» аналогичными щеками награждён чекист Горшков.
   Заметна эта перекличка «с самим собой, с самим собой» – писатель-баталист («Патологии»; рассказы «чеченского» цикла) доводит до некоторого мрачного изящества манеру военного прозаика. В голливудско-гомеровско-гайдаровском варианте, с привкусом альтернативной истории – рассказ о штурме античного города; в экзотических нарко-африканских декорациях (привет Александру Проханову) – ещё одна вставная новелла. И даже в казарменном, с портяночным духом, бытописательстве: сон о том, почему герой не носит чёрных носков, а только бело-жёлто-оранжевые.
   Один из основных мотивов романа «Санькя» – вечного возвращения в исчезающую деревню – в финале «Обезьяны» хмуро и по-чёрному не просто спародирован, но развёрнут с обратным знаком: герой исчезнет ещё раньше, чем русская деревня.
   Есть закольцовывание фабулы единой, не слишком приятной субстанцией: «Другой рукой я медленно и почти с нежностью вытягивал из одной ноздри нечто длинное, витиеватое, действительно чёрное, очень тягучее и никак не кончающееся. В испуге я косил единственным глазом на то, что извлекается из ноздри, и пугался увидеть второй глаз, который постепенно на этих странных нитях я неожиданно вытащу из черепа. Глаза всё не было, зато кроваво-слизистая косичка наконец кончилась, и теперь предстояло отлепить её от пальцев. (…) “Это пожарить можно”, – подумал мечтательно». Ближе к финалу герой видит сон (впрочем, весь сюрреалистический роман – сон) про недоростков, которые «втыкали в меня свои руки упрямо и беззлобно, вослед за их руками из меня что-то вытягивалось, словно они наматывали на маленькие свои ладони склизкое содержание моей жизни». А совершается всё под небом, словно принюхивающимся огромной ноздрёй.
   Вот с определением сюжетности уже труднее – конечно, безумие вообще бессюжетно, а русский ад, особенно внутренний, лишен нарратива. Однако сюжетность «Обезьяны» (к слову, чрезвычайно киногеничной) – иного рода: это вполне напряжённое разворачивание сюрреалистического боевика, цепочки снов, которые раскрываются, как бесконечная матрёшка.
   …О параллелях и заведомой конфликтности «Греха» и «Чёрной обезьяны». В открывающей роман-в-рассказах новелле герой играет с «псинкой» Гренлан: «Ну-ну, ты чего, милаха! – говорил я успокаивающе, с интересом рассматривая её живот и всё на нём размещённое. – Смотри-ка ты, тоже девочка!»
   А вот эпизод из «Чёрной обезьяны»: «Половые органы у неё всегда казались удивительно маленькими, твёрдыми на вид и посторонними на её гладком теле – словно на ровный лобок пластмассовой куклы положили улитку, и та налипла присосками. Но на этот раз улитка была вся раздавлена и размазана». Какой рискованный, зацепивший ещё и куклу, существо неодушевлённое, перенос знака и анатомии…
   География «Греха» – деревня, областной город, пригород, снова деревня, Восток в «стихах Захарки», база и блокпост в горах; «Чёрной обезьяны» – Москва душным и горящим летом 2010-го, ещё Кремль, ещё, близко от Москвы, город Велимир и деревня Княжое, как бы убитые и высосанные столицей. Атмосфера которой почти непереносима – и, когда во вставных новеллах появляются античный город или африканские джунгли, при всей кровавой каше тамошних сюжетов, возникает, пусть ненадолго, чувство свежести и облегчения…
   Отцовство – само по себе мораль и счастье книги «Грех»; в «Обезьяне» же преобладают распутные скоты-отцы (из вставных рассказов – в «африканском» папаша заразил чёрную мамку СПИДом). Впрочем, и сам герой, и профессор Скуталевский ушли от них недалеко…
   Все истории недоростков – маленьких непобедимых воинов и убийц – вышли из постулированного краха семьи и отцовства…
* * *
   Захар как-то сказал на дружеских посиделках, в ответ на какую-то литературную рекомендацию:
   – Нет, не стану читать эту книгу. Там главный персонаж – журналист, что для меня давно табу… Скучно, пошло.
   Между тем, центральный герой «Чёрной обезьяны» – журналист и писатель, вхожий до поры в высокие кабинеты и секретные лаборатории (описанные без деталей, схематично), занимается проявлениями детской жестокости. В ответ жестокость этого мира деятельно занимается им. Понятно, что выбор персонажа, на котором маркер «чужого» – не случаен, сложен и ответственен.
   Отечественные критики, с их рудиментарным морализмом (если писатель у нас – второе правительство, то критика – центральный аппарат полиции нравов), поспешили героя «Обезьяны» обмазать дёгтем и обвалять в перьях, обречь на распад и товарищеский суд. Пьянствует, дескать, вступает в связи с женщинами (в том числе падшими), разрушает семью и бьёт по голове братьев наших меньших. Чисто застойные парторги.
   Понятно и возможно, что в силу известной литературной традиции автор, что твой Достоевский, выпускает погулять собственную подсознанку, попастись фобии и почесать комплексы. Однако ничего запредельно аморального в намеренно безымянном герое «Чёрной обезьяны» нет. Более того, нет там и того, что, с отвращением листая жизнь свою, нельзя не заметить в себе самом – даже невооружённым глазом.
   А разве у вас не было окраинного детства с домашним зверинцем и старшими друзьями-хулиганами? Армии и попыток откосить на дурку? Семейных разборок после прочтения смс-X-файлов с битьём чашек, зеркал и мобильных? Изнурённых жён и ветреных любовниц? Разбитых физиономий – своих, чужих и вовсе посторонних? Тупой зубной боли в сердце при воспоминаниях о невесть где обитающих детях?
   Было, пусть и не всё? Тогда надо начинать не с прилепинского героя, а с истории побиваемой камнями блудницы.
   С рудиментарным морализаторством у рецензентов причудливо рифмуется тревожное ожидание авторского подвоха. Даже на уровне названия. Каждая вторая рецензия на «Чёрную обезьяну» начинается неполиткорректным вздохом облегчения: это не то, что вы подумали, не про хачей и ниггеров… А мы и не думали. Я, например, полагал, что речь просто о неких злобных приматах (человека не исключая). Оказалось – символизм, игрушка. Можно, конечно, смотреть и шире.
* * *
   Ближе всего критике глянулась в романе линия политического памфлета. Слишком прозрачна метафора о «недоростках» – маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, – за которыми наблюдает кремлёвский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.
   Первым делом, конечно, приходят в голову «наши», «молодогвардейцы» и пр. (есть в «Чёрной обезьяне» намёки и куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; ну, Селигер то есть) и Владислав Сурков.
   Вообще, у Захара Прилепина сложились долгие и странные отношения то ли с самим Владиславом Юрьевичем, то ли с его политическим мифом, то ли с писательской легендой Натана Дубовицкого. (Тут ещё следовало бы добавить, что среди российских чиновников хай-класса Владислав Юрьевич – чемпион и лидер по количеству собственных протагонистов в худлите. Тут не только «Чёрная обезьяна», но и взявший количеством Александр Проханов: романы «Виртуоз», «Теплоход “Иосиф Бродский”», «Время золотое»).
   Я вовсе не имею в виду разговоры о штрихпунктирном родстве Прилепиных и Сурковых (общая скопинская не география даже, а топография – факт). Тем более – сплетни о литературной карьере Прилепина, сделанной «через Суркова». Есть простенькое, в противовес, соображение – Владислав Юрьевич слишком ревнив и негативен к проекту НБП. Предполагать, будто он, хоть из ностальгических чувств, будет помогать самому яркому представителю партийной, по-ленински, литературы – это подозревать в нём, политике, совершенно художническую постмодернистскую раздвоенность. В литературной ипостаси Сурков, может, ей и не чужд, но в политике – увольте.
   В Велимире Шарове угадывался не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьём романе «Будьте как дети» заявлена, почти всерьёз, оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина, дорожную карту которого вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.
   И для Прилепина полемика с автором «Будьте как дети» куда важней поиска очередного забористого сравнения для «путинского комсомола».
   А город, где происходит массовое, немотивированное убийство людей «недоростками», называется Велимир.
   (Имя удивительно завораживающее – будетлянин знал, как себя назвать. Узнав имя «Велимир» и должность «Председатель Земного Шара», можно ведь и не читать, что он там написал-нашаманил. Очень многие так и сделали.)
   Однако что-то мешает сжать «Чёрную обезьяну», с её закоулками и нычками ада, до памфлета и обрадоваться очередной фиге в кармане. Слишком уж понятна, до зевотной тоски, история с «нашими», чтобы тянуть на самостоятельный сюжет, это во-первых. А во-вторых, столь же скучно было бы числить Прилепина, пусть в одной этой книжке, эпигоном велимиров братьев Стругацких плюс, допустим, Воннегута.
   Сюжет о «недоростках» – действительно, с двойным дном – кризис идей и людей в стране – резонирует с творческим кризисом писателя-героя (а может, и автора). Отсюда – навязчивый и назойливый к финалу поиск «мелодии» на фоне утраты членораздельной речи. Отсюда – тошнота, усталость и отвращение, которые только усиливаются (как и аллюзии – скажем, на «Мультики» Михаила Елизарова). Там же исподволь возникает апокалипсическая леонид-леоновская интонация. Конец цвета. Повествование действительно становится чёрно-белым, экспрессионистским – от экспрессионизма, кстати, и совсем нерусское восприятие психлечебницы как нормального, тихого места: не дома, так пристанища.

БГ в кустах

   В одну из керженецких волшебных летних сессий захотелось перемены мест. Была ночь, чёрный джип (тот самый, что снялся в клипе «Пора валить»), толпа весёлых бродяг с бутылками в руках и ветром в головах, которая загрузилась в джип количеством, раза в три превышающем посадочные места, Захар сел за руль, и мы помчались параллельно блуждающему в лесах руслу Керженца. Дороги, проложенной по земле, точно не было, раскольничьих троп тоже; очень возможно, передвигались мы по облакам или по Млечному пути, потому что звёзд наверху не было, и разумно предположить, что сияли они снизу. Да и скорость соответствовала не почве, а космосу.
   Захар включил музыку громко, поскольку бродяги шумели и непотребствовали, зазвучал БГ – и я, кажется, с 1986 года, с альбома «Дети декабря», таких эмоций от его музыки не испытывал. Бывал на концертах, слушал новые, через один, правда, альбомы, но тут было что-то здешнее, лесное, небесное, шаманское, поскольку звучал «Губернатор», а потом «Господу видней».
   Я вдруг сообразил, что в «Чёрной обезьяне» так зовут самого отмороженного командира недоростков и что это Захар так передал БГ привет, а с учётом инфернальных контекстов романа – привет этот вроде заминированного торта. Во взрыве, конечно, будут не только конфетти и серпантин, но ничего членовредительского не выпрыгнет – хотя любовь штука сама по себе опасная. В известный набор её дефиниций от Бориса Пастернака (льдинки, соловьёв поединки и т. п.) можно добавить негритёнка с автоматом Калашникова.
   По имени Господу Видней.
* * *
   У нас уже неоднократно упоминался Егор Летов. Так вот – выяснилось, о чём я несколько лет подозревал скрыто, – Захару всё-таки в атмосферных слоях БГ уютнее и роднее, чем в свирепых летовских буреломах. Записав альбом «Охотник», он чуть ли не впервые назвал себя – по музыкальной ориентации – эстетом; когда-то Летов именно так иронически определил Гребенщикова. Но, собственно, и раньше догадаться было несложно – после заметки Захара в журнале “Story” «Иногда лучше петь, чем говорить» и, особенно, эссе в журнале «Собака», к 60-летнему юбилею БГ – ничего похожего по концентрации любви и понимания я в гребенщиковиане не встречал.
   «По поводу каждого альбома группы “Аквариум” я могу без всяких проблем написать книгу воспоминаний, вполне объёмную. Сколько песен – столько глав. И скажу в этих главах, конечно, далеко не всё, что хотел бы. К примеру, говоря о “Русском альбоме”, я вынужден буду пересказать в лицах русскую историю, дать картинки своего рязанского детства, нарисовать, как я представляю себе Никиту Рязанского, Елизавету, коней беспредела, вспомнить 1991-й и 1993-й и то, как сидел на первом в своей жизни концерте Гребенщикова, не в силах даже ударить ладонью о ладонь – от полного счастья. Любое собственное движение казалось мне неуместным. (…)
   Когда весной 1996 года в составе спецподразделения мне довелось собираться в город Грозный, я с лёгкой печалью думал: “…Не очень хочется быть убитым, пока я не послушал песню «Ты нужна мне» в студийной записи. Очень будет обидно умереть”.
   Надо пояснить, что к тому моменту я слышал её только на концерте и, естественно, сошёл с ума – мне она показалась самой красивой песней, когда-либо существовавшей в природе (до сих пор так думаю), а пластинка (тогда ещё в ходу были кассеты) «Кострома mon аmur» с ней ещё не вышла. Понимаете, да?
   Я не думал: “Ах, погибну, и у меня не будет сына, жены, мама огорчится, дерево моё не вырастет, дом не построится, Париж не ляжет под ноги, самая преданная собака не побежит мне навстречу, взмахивая ушами”. Сына своего я не видел, откуда я мог знать про него хоть что-то, жены тоже, собаки тем более, деревья, уверен, всегда посадят другие люди (или другие деревья), Париж можно посмотреть с того света, а жалеть себя, чтобы не огорчать маму, вообще не мужское занятие. Зато эта песня – безусловное чудо, которое я хотел испробовать на себе обязательно при жизни. Без этой песни мне не хотелось умирать. И я остался жить. (…)
   Я выбирал себе женщин по… – хотел написать “по одному”, но соврал бы – по нескольким признакам, среди которых, тем не менее, важнейшим было, способна ли она понять четыре или восемь, двенадцать, двадцать пять, восемь тысяч двести строчек БГ. Моя любимая, с которой я живу и нажил четырёх детей, сказала мне при первой встрече: «Да врёт он всё». Чтобы как-то разобраться с этим вопросом (и, быть может, переспорить её), я решил провести с ней жизнь. Тем более что она всё равно, как и я, считала “Радио Африка” и “Русский альбом” лучшими работами этого человека (и его разнообразной команды), и на её полке стояли двадцать кассет с надписью “Аквариум”. Надо ли говорить, что теперь его песни знают все мои дети, включая двухлетнюю дочь?»
   Я люблю дразнить продвинутую молодёжь, когда говорю о родстве БГ и Прилепина, и наблюдать, как она защищает Прилепина от БГ. Потому что Захар для них – старший и большой брат, пример для подражания и образец успеха, а Борис Борисыч – чужой дядя, может, невесть когда сочинивший несколько неплохой музыки.
   Просто я знаю чуть больше.
   Захар говорил мне, что пропитан БГ в той же степени, что Лимоновым: «Я, например, всегда пою БГ на свой лад: у него “Я не люблю ходить строем, я люблю ходить один”; а я “люблю ходить строем, не люблю ходить один”.
   Или: “Я вошёл в гору и стал духом горы. Ему милей запах его кобуры”. Я: “Ты вошёл в гору и стал духом с горы. Мне милей запах моей кобуры” (я эту строчку в совместке с Ричем оставил, никто не заметил пока, даже ты)».
   Один молодой музыкант и литератор на мои провокации (он думал, что это провокации) отвечал обстоятельно и страстно:
   «Я бы не стал Прилепина с БГ сравнивать. Прилепин – гораздо более стихийная фигура, гораздо более спонтанный человек. Он никогда не будет отслеживать всё, что выпустили Les Maledictus Sound. Он никогда не станет вести передач на радио (а если станет, обязательно ошибётся где-нибудь в дискографии Вэна Моррисона). Нет, метафизически Прилепин – это именно Цой.
   А главное (открываю тайну) – Прилепин – это человек, который родился по ошибке. Его вообще быть не должно. Именно поэтому он чешет всем нервы, рвёт глотки, корёжит мысли, заполняет пустотой влагалища. Прилепин – это лишнее звено, это стук дождя по кладбищенской ограде, это топот там, где не пасут коней, это рвота при вылеченном желудке, это полиция в государстве, где победили левые активисты… Вот что это такое.
   Нет в БГ даже капли этого, о чём ты вообще говоришь…»
   Именно БГ, отвечал я. Различий масса, в том числе типологических, но вот эта океаническая полнота, гармония, счастье от существования – очень рядом.
   Говорю о схожих типах «талант и его пространство». Прилепин – artist в западном смысле, и много больший, чем БГ. Это близость типологии, антропологии, а не идеологии.
   Но, разумеется, Господу видней.
* * *
   Умер музыкант Лу Рид.
   В одной из своих книжек Артемий Троицкий вспоминает, как он пригласил неведомый ему тогда «Аквариум» на фестиваль в Тбилиси в 1980 году. Где «Аквариум» оскандалился, в смысле – прославился.
   Троицкий позвонил Гребенщикову в Питер по наколке Макаревича. Спросил о предпочтениях. Когда БГ назвал Лу Рида, всё стало ясно: о’кей, Борис, покупайте билеты.
   Троицкий иронизирует: мол, о времена!
   А ведь это, без всякой поправки на время, всегда работало и будет работать: можно называть кучу имён и разнообразных музык, и всегда потребуются дополнительные вопросы и уточняющие реплики, а прозвучал Лу Рид – и не то чтобы всё о человеке сделалось понятно, просто для дальнейшего равного общения вполне достаточно и комфортно. То же самое, через годы, случилось с БГ.
   А что, если на наше столь возвышенное, где-то даже благостное восприятие Лу Рида так влияют расстояния – географическое? Не в последнюю очередь и независимо от уровня знаний «американского английского» – языковое? А теперь ещё и смерть – её королевское Величество?
   А вдруг всё наше неоднозначное отношение к БГ – тоже не от далёка, а от близости, как всегда бывает при долгой (даже слишком) совместной жизни? Гребенщиков пророс в Захара, как тот сам признаётся, стал частью его сознания, мыслительного аппарата, но то же самое могут сказать о себе множество людей нашего поколения, Прилепин и это фиксировал:
   «(…) случайно столкнувшись с половиной известных вам представителей плюс-минус моего возраста (Герман Садулаев, Митя Ольшанский, Олег Кашин, Андрей Архангельский, Саша Гаррос и ещё сто имен), остановиться на минутку и пару-тройку часов вспоминать, как, когда, в каком составе была впервые спета эта строчка, когда и при каких условиях она была услышана нами, какие первые эмоции она вызвала, какие эмоции она вызвала спустя неделю, год, а также десять и двадцать лет спустя.
   Впрочем, вполне возможно, что мы сами и есть эти плоды. Яблоки. И у этих яблок есть отец».
   А я сейчас наблюдаю, как в молодых, на поколение или два младше нас (восемнадцатилетний мой сын, его друзья, мои сотрудники, ученики, младшие товарищи), прорастает уже Захар Прилепин – как цитаты из его книг и статей превращаются в цикад, вольно порхающих и забывающих автора, как ребята обмениваются прилепинскими кодами, с ходу вычисляя своих; как поглощают его книги – спасительными витаминами, как всё больше воспринимают его в качестве «делать жизнь с кого».
   Они ещё напишут, как Захар помог им стать тем, кем и где они стали.

Отцы и учитель

   Точнее, в обширном списке родного, святого и ближнего, обладать которым, находиться в общей орбите притяжения, – его несомненное счастье, первой будет фигура отца.
   Чувство это – светлое, но неизменно окрашено горечью, как всегда печальны упоминания Захара о рано ушедшем отце – Николае Семёновиче.
   «А мой отец, провинциальный художник и поэт, в те времена, когда мы жили большой семьёй в однокомнатной квартире, называл нашу ванную, совмещённую с туалетом, – “политическим убежищем”. Он прятался там от шумных нас и курил, думая о своих ненаписанных картинах и неспетых стихах. Много думал, много курил, в то время как надо было рисовать, прислонив холст к раковине, липецкие просторные цветочные поля и бабушку в красном, а потом чёрном платке. Не рисовал, не писал, курил, думал, умер потом».[4]
   «Бабушка моя, вовсе неграмотная крестьянка, спросила меня однажды о моём покойном отце, её сыне, умершем очень рано:
   – Как же он так сердце своё надорвал? – говорила она удивлённо и горько. – Зачем так пил много? Он же столько книг прочёл! Разве там не учат, как надо жить? Что пить не надо, разве там не написано?»[5]
   «Отцовские» эпизоды в почти неотфильтрованном художеством виде он дарит своим любимым пацанам-героям – Саше Тишину («Санькя»), молодым псам войны («Патологии», «Любовь»). Легко угадать, когда он пишет ад, по отсутствию материи отцовской любви (ад внутренний – «Чёрная обезьяна», или внешний – «Обитель», где силён мотив самого страшного для Прилепина греха – отцеубийства).
* * *
   Практически целиком теме отцовства, в разных её вариациях, посвящён сборник «Восьмёрка» – в котором самый сильный, финальный рассказ, «Лес», в своё время стал украшением амбициозного издательского проекта – сборника авторов «Сноба» под знаковым названием «Всё о моём отце».
   Я когда-то говорил Захару, что лучшим подзаголовком к «Восьмёрке» был бы такой – «Отцы и девки». Некоторая фривольность снижала бы безусловно трагический пафос вещей про «отцов» («Витёк», «Любовь» – новеллы практически бессюжетные; основное в них – труд отцовства, его своеобразная эстетика и «моя оборона»; а за пределами текстов ощущаются неизбежные и свирепые шквалы взрослой зоологии). Видимо, из этих самых соображений «отцовские» вещи разбавлены рассказами, условно, «про девок» – «Тень облака на другом берегу» и «Вонт Вайн». Тоже не сказать, чтобы лёгкое чтиво, видятся они главами, выпавшими из «Чёрной обезьяны».
   Важнейший мотив сборника – семья как последний рубеж перед бурями этого мира. Родители и дети, отношения внутри «ячейки», исчерпаемость и распад родовых связей. Однако более всего «Восьмёрку» делает цельным произведением языковой и стилевой поиск и пласт. Захар ищет речи точной и нагой, и установка на эксплуатацию природного ресурса русского языка соседствует с почти религиозной бережностью к слову.
   Русскоязычество. Я бы так это назвал.
   «Восьмёрка» – потому, что повестей в книге восемь (жанрово, да и по объёму – таковых, пожалуй, две; остальное – новеллы, но «маленькие повести» – подзаголовок со вкусом). А ещё – восьмая модель «Жигулей», на которой передвигаются герои в заглавной вещи, полноправная героиня сюжета. Четыре омоновца и «восьмёрка». Захар использует мушкетёрскую схему: его бойцы-«опричники» вылеплены по известной матрице: Шорох – Атос, с его родовой историей и маленьким братом, брутальный тугодум Грех – Портос, Лыков из хорошей семьи – Арамис, главный герой – Д`Артаньян – гасконский демократизм плюс своя Миледи с «холодным» именем Аглая.
   Захар Прилепин – самый, казалось бы, современный наш писатель – родом из двадцатых годов. И никакой архаики – двадцатые двадцатого были одним из интереснейших периодов русской истории, а для русской литературы – ещё и самым продвинутым и плодотворным. Импульсы постреволюционного авангарда и футуризма (речь не только об одноимённых направлениях) до сих пор ощущаются и бродят во всей мировой культуре.
   Отсюда в патриоте Прилепине левый замес, интернационализм, переходящий в имперскость и даже планетарность по мироощущению. Раскованность, откровенность и щедрость в дружбе, оценках, читательстве и писательстве. Длинный ценностный ряд каким-то странным образом в его, Захара, случае совершенно не скомпрометирован; и первые в нём ценности – страна и семья – практически синонимичны.
   В повестях «Восьмёрки» – по сравнению, скажем, с близким по структуре «Грехом» – явно усилена серапионова стратегия на жёсткую сюжетность при лаконичности. Очевидна претензия на строгую архитектуру малых форм. (Вообще, культ литературного мастерства тоже из двадцатых.)
   Отчётливей всего звучат два писателя, в общей обойме двадцатых упоминаемые редко, – Алексей Н. Толстой и Аркадий Гайдар. Возможно, потому, что обойму эту они переросли.
   Первый, по качеству языка и прозы, в которой эпос вырастал из сюжета, а не наоборот (особенно в малых формах), превосходил большинство современников – да взять хоть букву «Б» – и Бабеля, и Булгакова, и даже Бунина.
   Второй вообще, как заявил чуткий к феноменологиям Дмитрий Быков, придумал целую страну – СССР.
   Неожиданное эхо красного графа можно поймать у Прилепина в местах самых неожиданных:
   «(…) возраст выдаёт всё в половине случаев: там стоят отцы, а периодически – деды.
   Ну и речь, конечно. Едва начинают говорить – сразу ясно, откуда люди родом. Все улыбчивые, мужики такие – аж светятся в темноте всеми глазами. “Как у вас тут, не шалят? – Шалят, шалят. Ну, с богом, ребята” (“г” фрикативное – как “с бохом” звучит)».[6]
   «Ночные сторожа, путаясь в полах бараньих тулупов, убирали уличные рогатки. Печной дым стлало к земле, горячим хлебом запахло в кривых переулках. Проезжала конная стража, спрашивали у сторожей – не было ли ночью разбою? “Как не быть разбою, – отвечали сторожа, – кругом шалят…”»[7]
   Третьему Толстому Захар наследует в пластичности языка – он не рубит и крошит, а выкладывает, шлифует, экономит фразу, подбирает ей слова-смыслы даже не с настойчивостью поэта, а с озорством дизайнера. («Рыжий кот и тёмная кошка делали кошачью любовь. Кошка урчала, кот был сосредоточен, как гвоздь»). Сжимает её, как пружину, чтобы разжатие случилось уже в читательском восприятии. («Ему передали пластиковую бутылку пива. Закинув нос к небу, он отпил огромными глотками много. И нос его смотрелся огромно, и маракасы в руках были огромны, и весна громыхала, будто её, как дрова с трактора, вываливали в город»).
   Ещё вспомню, как Захар в очередной полемике с Татьяной Никитичной Толстой якобы процитировал отрывок – про барыню Салтычиху, настолько экспрессивно и безошибочно алексей-толстовский, что, думаю, и сама ТН полезла искать – откуда вдруг у деда эдакое: неизвестное, но узнаваемое.
   Алексей Николаевич нередко добивался подобного эффекта разговорными ахами-эхами, многоточиями для восстановления дыхалки, обезличиванием персонажей в языке, как в бане – где все голые и все равны. Прилепин себе расслабляться не позволяет, но и у ювелира на длинной дистанции случается брак: «Поднял руки, разглядывая их, и увидел, как туда упала капля воды. Ни щека не чувствовала слёзы, ни рука. Он просто видел, что плачет в свою ладонь». Из той же истории экономии средств – повторяемость инструментов с предметами: в «Лесе» на пианино пьют, в рассказе «Вонт Вайн» на нём всё-таки играют, пьяные, и мне почему-то подумалось, что, хоть география и персонажи разные (ну, кроме автора – ребёнка в первом случае, писателя во втором), пианино – то же самое.
   Вольное дыхание всадника Гайдара слышится в «Восьмёрке», «Лесе», но особенно в «Витьке», где гайдаровская, хотя, безусловно, и чисто прилепинская нота скупой нежности к старикам и детям сама по себе становится фабулой:
   «Для бабушки любое человеческое несчастье было равносильно совершённому хорошему делу. Мужик запил – значит, у него жизнь внутри болит, а раз болит – он добрый человек. Баба гуляет – значит, и её жизнь болит в груди, и гуляет она от щедрости своего горя. Если кому палец отрезало на пилораме – это почиталось вровень с тем, как если б покалеченный весь год соблюдал посты. У кого вырезали почку – это всё одно, что сироту приютить».
   Однако основной мотив – вот эта, из «Голубой чашки», хрупкая обречённость семейного счастья. Невозможность слиться вместе даже трём любящим, всегда кто-то отпадает. Только у Гайдара это происходит на фоне дружественного мира, у Прилепина – он враждебен. Или, в лучшем случае, нейтрален, но настолько глубоко, что почти нет разницы. Любопытно: отец – фигура для Прилепина (как и Гайдара) более знаковая – в «Восьмёрке» даже количественно отцы преобладают над матерями. Вдвое.
   Отцы сливаются с мужьями, для Прилепина вообще характерно заметное отцовское чувство в отношении любимых. Разумеется, его влюблённый герой не «папик», но щедрый и сильный отец, и эротически волнующего элемента это вовсе не исключает:
   «Мы тихо пошли домой, но идти надо было в горку, и Марыся начала жаловаться, что устала. Я посадил её на плечи. Марысенька пела песню, ей очень нравилось ехать верхом. Мне тоже нравилось нести её, я держал Марысю за лодыжки и шевелил головой, пытаясь найти такое положение, чтобы шее было тепло и даже немножко сыро».[8]
   Да это же персонажи «Голубой чашки» в своём великолепном походе, дочка Светлана на плечах главного героя, с их праздником и песнями:
Гей!.. Гей!..
Мы не разбивали голубой чашки.
Нет!.. Нет!..
В поле ходит сторож полей.
Но мы не лезли за морковкой в огород.
И я не лазила, и он не лез.
А Санька один раз в огород лез.
Гей!.. Гей!..
В поле ходит Красная Армия.
(Это она пришла из города.)
Красная Армия – самая красная,
А белая армия – самая белая.
Тру-ру-ру! Тра-та-та!
Это барабанщики,
Это лётчики,
Это барабанщики летят на самолётах.
И я, барабанщица… здесь стою.

   Поразительное сближение: мало у кого в русской прозе столько описаний детей, «льняных головок», в ангельском чине, как у Гайдара и Прилепина. Что вполне органически соседствует с детьми – свирепыми, жадными до борьбы и победы, бойцами: «недоростки» у Захара, «мальчиши-кибальчиши» – у Аркадия. И вообще, Гайдар и Прилепин в восприятии отцовства как рубежа обороны и источника горького и лихого счастья – тоже чрезвычайно похожи.
   К слову, малоизвестный факт: вторым романом Прилепина, после «Патологий», должен был стать роман об Аркадии Гайдаре, лейтмотивом которого работала бы фраза из дневников Аркадия: «мне снились люди, убитые мной в детстве». Но тут мощно надвинулись замысел и реализация «Саньки», и сейчас нет смысла гадать, вернётся ли Захар к наброскам «гайдар»-романа.
* * *
   Драки в «Восьмёрке» написаны чрезвычайно достоверно, цепким взглядом и твёрдой рукой уличного бойца, а не спортсмена-единоборца. Свидетельствую как человек, что-нибудь да в этом деле понимающий. Ну, или когда-то понимавший – хотя мужчины помнят каждую свою драку.
   Мало кто умеет описывать рукопашные – особенно победные для персонажа. В русской литературе не то, что за одного небитого двух битых дают – у нас вообще небитые в жутком дефиците. (Рискнул, правда, Лимонов в рассказе «Обыкновенная драка», но до этого многократно бывал битым.) Да и снимать махалово – если мы о жизненной достоверности, а не одним махом семерых побивахом – не могут ни в России, ни в Голливуде, ни в Юго-Восточной Азии.
   Не знаю, мне ли первому пришла мысль об эстетической родине Прилепина в двадцатых, но отечественная литкритика интуитивно её чувствовала – разборы прозы Прилепина зачастую скатывались к «вульгарному социологизму». Много говорилось про юных бунтарей, пацанов-мачо, умирающие деревни, петлистые следы и уши Владислава Суркова в «Чёрной обезьяне». Для собственно литературы места почти не оставалось, хотя Захар особо не скрывает своего литературного кредо: главное должно происходить в сфере языка.
   Не стану нарушать окрепшей традиции и тоже попробую – вульгарно и социологически.
   Здесь не так показательна повесть «Восьмёрка» – хотя, сделав героями братьев-омоновцев, Захар демонстративно противопоставил себя мейнстриму. Антиполицейская истерия – тренд не только либеральный; тусовка, видевшая бандитов разве что в «Бумере», безоговорочно готова признавать их робин-гудами, ко всеобщему счастью, сгинувшими. Но заглавная вещь вовсе не о том, как «красные побеждают синих», но – осознанно говорю банальность – о любви и дружбе. И семье, естественно.
   Гораздо более показательна повесть «Допрос» – она вообще несколько особняком стоит в книжке, выделяясь из прилепинской живописи. Это чёрно-белая графика, переходящая в комикс. Хороших ребят пытают в милиции: приятный и обжитый мир оборачивается хищным оскалом. Рушится привычный быт, руки опускаются, ищут бритву или верёвку… Очевидность комикса оборачивается смысловой вибрацией взрослого аниме. Жёсткий и бравый опер не то чтобы трансформируется из негодяев в герои, но, как часто у Прилепина, воплощает здравый смысл, пребывающий в конфликте с общественными настроениями.
   Несколько поколений молодых людей, не воевавших, в армии не служивших (или, на худой конец, не бывавших в тюрьме), – это приговор мужскому населению страны. А значит, и самой стране – со всеми её стратегиями, квазипатриотическими декадами и за хлёбами, инновациями, демографиями. Это неизбежно приводит к слабым работникам, необязательным любовникам, вялым отцам и прелым овощам.
   Основатель театра «Предел» в родном городе Прилепина – Скопине Рязанской губернии, режиссёр Владимир Дель, сделавший спектакль по «Допросу» – жестокий и минималистичный, труппой из двух актёров – Михаила Сиворина и Романа Данилина, – попал в самое яблочко, воплотив на сцене притчу о силе, побеждаемой слабостью. В спектакле отрицательный мент и положительный отец – фактически одно лицо: решение парадоксальное, но точное. Конфликт отцов и детей, по Прилепину и Делю, – не мировоззренческий и не биологический, а прежде всего эмоциональный – пьяный захлёб истерических эмоций молодёжи заглушает здравый смысл и основательность аргументов старших. Слабость на коротких дистанциях имеет шансы победить, ибо держится за каркас родства и отцовской жалости, но это – пока конфликт разворачивается среди «своих». Дальше, при естественном вымирании «отцов» и подходе «чужих», катастрофа неизбежна.
* * *
   «Восьмёрку» (повесть, а не сборник) экранизировали первой.
   Будь я интервьюером, спросил бы у Прилепина: «Есть сфера, где тебе не везёт?»
   Хотя ответ для постороннего очевиден – кино. Нет, с писательской бухгалтерией как раз нормально, права регулярно покупают – на «Патологии», «Санькю». «Обитель», говорят, вот-вот запустят в производство (полный метр или сериальный формат – пока неизвестно).
   Я вовсе не сторонник конспирологии в части государственных запретов, но здесь слишком всё очевидно – политика. Чеченская тема («Патологии») – табуирована, поскольку мир, дружба, Рамзанчик. Кино о молодых революционерах тоже вряд ли получит одобрение – элитарный московский спектакль «Отморозки», поставленный Кириллом Серебренниковым по «Саньке», пропустили, но фильм увидят не сотни, а миллионы.
   Поэтому именитый Алексей Учитель, нацелившись на «Восьмёрку», проявил и незаурядное чутьё дипломата. Побольше бы другого чутья – а то первый блин получился если не комом, то оладушком. «Блинцом» – вроде тех, что готовила бабушка Саши Тишина.
   Прежде всего позабавил кадр, фактически забрендированный в качестве если не афиши, то визитной карточки.
   Любовники – омоновец Герман и Аглая (девушка местного авторитета Буца) – лежат в постели. Аглая лицом к зрителю; огненные губы, одинокая слезинка вытекает из правого глаза. Герман – бритым затылком вверх. Разговаривают. Сцена для полуторачасового экшна неожиданно долгая, даже затянутая.
   Фишка в том, что в повести у них, как в СССР, секса не было. Да, акцентировано бурное женское прошлое «Гланьки», подчеркивается несомненная её сексапильность, очевидный мужской интерес героя… Но без интима, описание которого за откровенным Захаром не заржавело бы.
   Художник Учитель, разумеется, «имеет право», проблема в том, что весь пафос вещи любовная линия смещает, искривляет. Но и без эротики сам замысел режиссёра скукоживался и провисал.
   Из крепкой, свежей, глубокой повести Захара Прилепина о запретной любви и расколовшейся дружбе Алексей Учитель решил сделать большое кино. Настоящее и профессиональное. Социальный боевик, ломающий окрепшую в отечественном кино традицию гангста-драмы. Поменять знаки – чтобы симпатичные, подчас трудно рефлексирующие братки переставали уже быть «плохими хорошими парнями» и объектами зрительской любви, а свято место заняли ребята-омоновцы. Государевы люди.
   Кино и впрямь (на уровне большой идеи, а не мыльной оперы) долгое время скользило мимо крепкой фигуры парня в форме и берете – что снова демонстрирует его вторичность (точнее, тормознутость) относительно литературы. Тут Алексей Учитель сделал важное, хоть и запоздавшее дело.
   Интересно сравнить у поэта Всеволода Емелина давнюю «Песню ветерана» (травестирующую события августа 91-го) с «Болотными песнями» – сборником, стихотворения которого репортажно сопровождали бунт «креативного класса» в 2011–2012 гг.
   Через двадцать лет неизменен не только лирический герой поэта-хроникёра – народный типаж, для которого политика – это продолжение собственной бытовухи другими средствами. Сохранилась уникальная интонация – Сергея Михалкова, поступившего в обэриуты запевалой. Однако принципиальнейшая из констант – фигура омоновца.
…Не пуля спецназа сразила меня,
Не палка омоновца сбила,
А эта зараза средь белого дня
Взяла, да и мне изменила.
(…)
Мы цепи сомкнули, мы встали в заслон,
Мы за руки взяли друг друга.
Давай выводи свой кровавый ОМОН,
Плешивая гадина Пуго.

   А ведь и впрямь: омоновец с завидной регулярностью сопровождает современную литературу о волнениях и переворотах (1991-го, 1993-го, 2012-го). Припоминается и лучший в романе Виктора Пелевина «Бэтман Аполло» эпизод с вышедшим на одиночный пикет вампиром Рамой Вторым, которого, естественно, винтят и собираются закрыть. Диалог с омоновским полковником, пусть ненадолго, разбавляет душную романную тоску нотой светлой печали.
   Так, некогда в любой книжке о Гражданской войне в России дежурил махновец или гайдамак. Даже в фадеевском «Разгроме», действие которого, как известно, происходит довольно далеко от Украины. Просто у Фадеева они по-другому называются. Постоянны они и у Аркадия Гайдара, на Украине вступившего в первую свою войну и погибшего в свою последнюю.
   Надо сказать, у Прилепина изначально не было никакой смены акцентов, всё казалось понятным и естественным. Биографически и мировоззренчески объяснимым – ему близка заповедь Варлама Шаламова «блатной мир должен быть уничтожен». А вот в кино Учителя неизменно ощущается то и дело буксующий механизм преодоления. Явно навязанный разрыв шаблона – рождённого легионом бумеров, бригад и пр.
   Надо сказать, «Восьмёрка» – опыт довольно успешного бренд-реванша. ОМОН в качестве товарного знака, похоже, вообще дебютирует, и успешно. Но и менеджмент «АвтоВАЗа» явно должен создателям фильма серийно проставиться, даром что модель «восьмёрка» лет десять как снята с производства.
   Учитель не то чтобы опоздал, а как-то по-своему забавно и трогательно не попал. Во время, социальный ландшафт, аудиторию.
   Алексей Ефимович в интервью очень много говорил о драматургии, а это, как правило, означает – жди натяжек и ляпов. И они как-то очень знаково живут своей жизнью в концептуальных придумках сценариста Александра Миндадзе.
   Так, хронотоп, которым снабдили «Восьмёрку» в кино (Новый год 1999/2000, Ельцин, распадающимся богдыханом в телевизоре, «я ухожу»), для вящего эффекта и иллюстрации смены эпох, банально перестает работать. Если вспомнить, что историческое заявление Бориса Николаевича первый раз прозвучало в полдень, повторялось ежечасно, и к бою курантов все, омоновцев не исключая, были, в общем, в курсе.
   Из той же серии анахронизмов – промышленные бунты работяг, отсутствующие в повести. Явление скорее из ранних девяностых, ближе к концу века сошло на нет, даже в кастрированном виде профсоюзного сопротивления. Другое дело, что заводские кадры – из лучших в картине – сделаны ярко и мощно, и вообще появление на большом экране пролетарских протестных масс можно только приветствовать. В тему и штрихпунктирно обозначена тенденция ухода криминала в легальный бизнес и обретения им концов и кнопок во властных структурах.
   Учитель сохранил мушкетёрскую линию, и она в фильме оказалась вполне жизнеспособным каркасом. Четыре друга-омоновца – Герман (это безымянному в повести главному герою дали имя), Грех, Шорох, Лыков (молодые, пока никому ещё не известные актёры Алексей Манцыгин, Александр Новин, Артём Быстров, Павел Ворожцов) – вылеплены рельефно, умело, с первых кадров, на одном режиссёрском дыхании и актёрском кураже. В отличие от муляжных бандосов во главе с глупо-многозначительным Буцем (Артур Смольянинов).
   Потому и бойцовские триумфы запрограммированы – правда, не оставляет ощущение, будто Учитель своим мушкетёрам немного подыгрывает – ну, как старик Хоттабыч футбольной команде «Шайба».
   Однако тут есть и очевидный перекос – на портретирование остальных персонажей банально не остаётся экранного времени. Девушка Аглая (Вильма Кутавичюте) запоминается прежде всего лифчиком и другой частью комплекта (не стринги; так, несколько дотошно, обыгран сугубо умозрительный в повести разговор о её белье), хищными поцелуями да не слишком подробной эротической сценой. По Хармсу: «пела, пела и вдруг умерла».
   Впрочем, Сергей Пускепалис традиционно хорош и в роли второго плана…
   Ближе к концу – по причине многозначительности и эротики – кураж пропадает, замысел рассеивается, сюжет буксует. Ибо у Прилепина распад братства «восьмёрки» был запрограммирован серьёзными вещами: разным отношением парней к юным революционерам-нацболам и мутной логике убийства. Внезапно, после уличных побед, проявившемуся жлобству и человеческой малости Лыкова.
   «Мне долго казалось, что с отцом их разлучает явное превосходство сына – который мужик, боец и злыдень. Но как-то невзначай выяснилась обратная ситуация: это отец был злыдень и мужик, а сына он, напротив, воспринимал как недоделка и малоумка.
   Я не думаю, что отец был прав».
   Всё это, включая «отцовский» план, до экрана не добралось: видимо, показалось перегруженным смыслами.
   В итоге получилось, что Учитель метил в одну, а угодил в другую возрастную категорию. Как писали на книжках скрупулёзные советские издатели, «для младшего и среднего школьного возраста». Канон детского кинематографа, может, и невольно, оказался выполнен удачно и дотошно: добро и зло, свои и чужие (ещё раз отмечу, и в социальном смысле – редкость в нынешнем русском кино). Дидактика и много драк. В конце – мимолётная горечь и щемящая нота лиризма, да великолепный финальный трек Андрея Бледного из «25/17».
* * *
   Из сборника «Восьмёрка» чуть выбивается несколько в ином роде рассказ «Оглобля» (имя персонажа, Прон Оглоблин, с добавкой из одной буквы, позаимствовано у Есенина, – есть в «Анне Снегиной» персонаж Прон Оглобин, крестьянский вожак, бывший каторжник). Захар здесь, в западной манере, пытается сделать рок-музыку фактом литературы. Не репортажи, рецензии на альбомы и биографии музыкантов, а именно художественный текст. Где персонажи «пишут декорации», как в известном диалоге молодого Валентина Катаева с Иваном Буниным, то есть играют музыку инструментами, поют стихи, аудитория сейшенит и фанатеет.
   «Мне выпало дружить с людьми, которые больше любили петь, чем молчать или думать; пение надолго заменило им разум. (…)
   Проша выкрикивал то одну, то другую строчку и прислушивался к эху. Каждая строчка звучала так, будто красную ткань сильными руками рвут надвое, натрое.
   Проше подыгрывали на гитаре. Гитара, как таратайка, дребезжала и припадала колесом на всех ладах и ухабах.
   Пропев короткий кусок песни, Проша наглухо сжимал рот, чуть тряс головою в такт скачущим аккордам и делал щекой такое движенье, словно побеждал судорогу. Глаза его были лихорадочны, как у разночинца.
   В руках Проши то безвольно повисали, то снова возбуждались и начинали танцевать маракасы. (…)
   Его песнопенья удивляли обилием, как необъятный ромашковый букет. Проша казался многословным, спешащим выговорить сразу несколько словарей – непременный старославянский там мешался с блатным, дырбулщыл встревал в классическую речь, и всё это сверху было присыпано рок-н-ролльным, походным разговорником, где вперемешку, как в холщовой сумке, путались косяк, колок, колесо, Игги, Сайгон и Дилан.
   Причём к Игги он брал в рифму вериги, а где возникал Боб Дилан – появлялся поп с паникадилом.
   Собратья Проши по перу вечно сочиняли так, словно им было влом найти нужное слово и они довольствовались случайным – едва, на белую нитку, подцепляя строку к строке.
   Прон же, как Сашбаш, писал четверостишьями, перешитыми тугим и мелким швом».
   Я, кстати, на сей технологический счёт как-то набрался наглости возразить двум известным писателям, авторам книги «Аксёнов».
   «Александр Кабаков: “А в чём отличие его джазовой литературы от всякой другой, связанной с музыкой? В том, что есть литература о музыке, с музыкой как предметом изображения, а Вася писал джазовую литературу джазовым способом. У него именно джазовая литература, а не о джазе. У него джазовая проза, она звучит особым образом. Это очень существенно. Таких музыкальных, а не «о музыке писателей» вообще мало – не только в России – в России он точно один, – но таких писателей мало и где бы то ни было”».
   Вообще-то, интонация – штука тонкая, эдак любая, даже умеренно модернистская проза может прослыть джазовой, а недостижимым образцом её – «Мёртвые души». С их метафорическими конструкциями (импровизация), лирическими отступлениями (джем-сейшн) и причудливой духовой (духовной) мелодией. В случае же Аксёнова так называемый «джазовый способ» – скорее не приём, а пиар. Чистота и безусловная удача эксперимента встречаются единожды – в джазовых главах «Ожога», прежде всего в знаменитом камбэке с «Песней петроградского сакса образца осени пятьдесят шестого».
   Что же до уникальности в «музыкальности» – явный перебор. Вернее, недосчёт. А как быть с Эдуардом Лимоновым (ехидствующим, кстати, над Аксёновым, мимолётно, но по любому удобному поводу), чей «Дневник неудачника» сделан явно под влиянием панк-рока и в его стилистике – с адекватным словарём, рваным ритмом, сюжетами и образами, напором и грязноватым драйвом? (Лимоновские рассказы о нью-йоркских панк-клубах и музыкантах, прежде всего превосходный The death of teenage idol, скорее попадают в кабаковскую категорию «писателей о музыке».)
   Рассказы Захара Прилепина «Герой рок-н-ролла» (сборник «Ботинки, полные горячей водкой») и «Оглобля» (сборник «Восьмёрка») – тоже о людях музыки. Той самой, что становилась образом жизни и религией поколений, – и стилистически чуткий Захар строит эти тексты как маленькую лирическую энциклопедию русского рока с обязательной мрачноватой кодой.
   Именно: по производственной, так сказать, линии у «Оглобли» есть в прозе Захара прямой предшественник – рассказ «Герой рок-н-ролла», который, конечно, при всех вкусных рок-н-ролльных метафорах и подробностях, – прежде всего о времени и смене юношеской оптики на взрослую, с другой линейкой масштабов…
   Объединяет их и тот самый мотив отцовства: поколение Прилепина и моё, конечно, многих легенд русского рока имеет основания записать в папаши и дядьки, это не комплимент рокерам, а часть нашей биографии.
   В «Герое рок-н-ролла» без труда угадывался Михаил Борзыкин, лидер когда-то знаменитой группы «Телевизор» – Захару ещё предстояла вполне драматическая история отношений с экс-звездой; почему-то Борзыкин его занимал и мучил больше других коллег по рок-цеху. Приведу его последнюю заметку о «герое», вызвавшую довольно знаковую полемику в своём, «керженецком», кругу:
АНТИГЕРОЙ РОК-Н-РОЛЛА
   Захар Прилепин о причинах мизантропии Михаила Борзыкина
   …Читал недавно очередное интервью Михаила Борзыкина, с которым в своё время мы немного приятельствовали.
   О нём я написал рассказ «Герой рок-н-ролла» лет семь назад. И ещё предисловие к собранию его текстов и интервью тоже написано мной.
   Борзыкин – рок-идол моей юности, многие его песни я люблю по сей день. Он стоял для меня вровень с Кинчевым и Цоем тогда. Именно как образец рок-бойца (БГ, Ревякин и Скляр воспринимались по-другому, и это отдельный разговор).
   Ну, вот теперь я читаю его интервью, очень злое и такое, знаете, уставшее: типа, народ безумен, руки опускаются, сплошной «крымнаш», как всё это надоело, все одурачены пропагандой, и так далее, и тому подобное.
   Борзыкин очень сердится на Кинчева, на Сукачёва, на Скляра за поддержку Новороссии, меня ругает, и… Тоска, в общем.
   Но я, вполне себе с любовью, вспомнил, каким был Борзыкин все эти годы – пока я его слушал. Он сам себя определял как «мегамизантроп».
   Для Борзыкина в целом характерно:
   а) богоборчество и антиклерикализм;
   б) конфликт с женщиной как таковой (см. песню «Путь к успеху»), а заодно и установка «Я не хочу иметь детей» (действительно, детей у него нет);
   в) неприятие всяческого милитаризма и тем более империализма на уровне почти физиологическом; антисоветизм, естественно; ну и так далее.
   Поэтому чему здесь удивляться.
   Кинчев, Сукачёв, Ревякин, Скляр со времён юности бунтарской сильно изменились. Как минимум, можно вспомнить, насколько огромную роль в их нынешнем миропонимании играет православие.
   А Борзыкин остался прежним. В чём есть свои плюсы.
   Но если Бог бездарен, попы омерзительны, женщина отвратительна и продажна, история Родины являет собой насилие и позор, а люди слабы и глупы – то странно, если б после всего этого стоял «Крым наш».
   В каком-то смысле – хорошо, что «крымнаш» этот список не венчает, а венчает его непроизнесённое, но подразумеваемое «За Майдан».
   Не надо сердиться на Борзыкина. Михаил равен себе.
   …помнится, мы сидели с ним в кафе в Питере и он рассказывал про своего отца – каким его отец был пьяницей и дурным человеком, – это было интервью, так что я сейчас не открываю никаких тайн.
   Столько даже не боли, а неприязни было в словах Борзыкина. К своему отцу.
   Не знаю, к чему я здесь вспомнил про отца, которого он не любил и не простил.
   Хотя вру.
   Знаю, конечно.
* * *
   Алексей Колобродов: Какие мнения, други?
   Я думаю, Захар льстит Борзыкину (правда, оговорив субъективность с поправкой на время «для меня», «тогда»), вставляя его в один ряд с Кинчевым и Цоем.
   Он до них совершенно не дотягивает и «тогда» не дотягивал – на пару лет(1986–1988 примерно) выбившись в первачи за счёт протестно-истерического темперамента и умения – наверное, с испугу – точно формулировать. Плюс всеобщая тогдашняя сумятица с определённым, впрочем, критерием «прокукарекать первым».
   Но – мало ли кто куда не дотягивает, Цой и Кинчев тоже несопоставимы с Майком Науменко и, скажем, Кормильцевым. Просто Борзыкин – сам по себе непоправимо второй ряд, его место где-то рядом с Задерием и «Объектом насмешек».
   Не знаю, может, live бывал он крут, не доводилось видеть, но альбомы не слушались совершенно (а он даже два винила выпустил) – на третьем треке наступала клиническая смерть от скуки и необходимость реанимации с помощью других звуков.
   Однако проблема даже глубже – на мой взгляд, он просто не из рок-н-ролла. Не герой, не антигерой, а дверью ошибся. (Тогда это происходило сплошь и рядом, уж больно дверь рок-клуба была красивая, манила в себя: буквы, граффити, пацифики всякие.)
   Он действительно умел отлично формулировать, делать слоганы: «Твой папа – фашист» – квинтэссенция времени и дурости его; «дело не в цвете знамён, а в симптомах болезни» – и сейчас актуально.
   Чем матери-истории и останется ценен – ибо, повторю, не человек рок-н-ролла, а исторический персонаж второго ряда.
   В этом и все причины: станешь тут мизантропом.
   Захар Прилепин: Лёш, нет, даже не пытаюсь подольститься. Может, чуть подсластил пилюлю, да. Но вообще альбом «Мечта самоубийцы» был для меня таким же открытием, как «Энергия» и «Группа крови». И слушал его я даже чаще.
   Slava konovalov: Я когда прочитал Захарово о Борзыкине – подумал как Лёша. Кинчев и Цой – величины несколько другого порядка (подумалось мне). В общем, хорошо подсластил Захар. И правильно. Оступившемуся подал руку. Благородно.
   Захар Прилепин: Так, Шамазов должен вступиться. Борзыкин реально полубог. Кроме шуток. Просто вы вовремя это не слушали. Илья? Приходи.
   Ричард Семашков: Всё мы вовремя слушали, у меня ещё кассета с «Шествием рыб» была. «Мечта самоубийцы», конечно, самый крутой альбом, но всё равно, у меня он тоже был из второго эшелона.
   Ilya Shamazov: Я сейчас специально проверять не буду инфу, может, где совру, но к концу восьмидесятых – началу девяностых Борзыкин вообще был главный. У него на студии репетировали «Кино» и «Аквариум». Его группа поставляла наикрутейших музыкантов в составы «Аквариума», «Пикника», «Алисы», «Наутилуса» и т. д. Он записал крутой альбом группы «Колибри» и всё приготовил к записи электрического альбома Башлачёва.
   Борзыкин принимал в рок-клуб «Ноль» и «АукцЫон». Получал все первые призы на Подольских и прочих советских Вудстоках.
   Борзыкин вывел толпы на улицу, что сделало его первым ещё и как политическую фигуру.
   В начале девяностых крайне успешно умотал в Европу, где единственный из всех русрокеров давал концерты в ведущих западных клубах.
   Чисто в плане творчества, и тут уже личное, Борзыкин единственный, кто с теми или иными своими размышлениями давал мне расти. Все остальные будто догоняли и встраивались рядом. Летов тот же: я ликовал от того, что он думает так же, как я. А вот Борзыкин – учил. Простите, сейчас это может показаться смешным, но это так.
   Несомненно, по саунду «Телевизору» стоило раньше встретиться с ижевскими электронщиками, придумавшими трип-хоп задолго то «портисшидов» и «мэссив аттак». Звучало бы посвежее. Но русрок вообще глупо оценивать по шкале музыкального новаторства.
   Не поэт, да. Но строчки «Мы льдинки, мы дети, которых послали за смертью. И больше не ждут назад» стоят тысячи песен.

Вокруг «Обители»

   «Обитель» я читал в рукописи. Был это, конечно, не манускрипт, испещрённый авторской правкой и корректорскими значками, а нормальная электронная версия в pdf; Захар, правда, предупреждал, что возможна правка, которая, впрочем, не должна повлиять ни на общий смысл, ни на отдельные цитаты, которые я захочу воспроизвести в рецензии. Её я планировал опубликовать на выход книги (как и произошло), самой же книги долго ещё в глаза не видел.
   Это к тому, что на обложке «Обители», в издательской аннотации, есть оборот «полотно босховского размаха». А я начал рецензию именно с Босха: хотя, казалось бы, где гений Северного Возрождения (конец XV – начало XVI века), а где Соловецкий лагерь особого назначения в 1929 году… Но у кошмаров, равно как визионеров, – свой хронометраж и календарь.

Соловецкие пляски. Вступление в роман

   Новый и долгожданный роман Захара Прилепина «Обитель» – огромный, по объёму и замыслу, похожий, скорее, на полотна Иеронима Босха, чем на икону Страшного суда.
   Давайте, для закрепления босхианства, я вас сразу оглоушу большой и серьёзной цитатой. Коллективная исповедь соловецких лагерников в карцере на Секирной горе.
   «Полезли невесть откуда всякие гады: жабы и слизняки, скорпии и глисты, хамелеоны и ящерицы, пауки и сороконожки… и даже гады были кривы и уродливы: попадались лягушки на одной ноге, прыгающие косо и падающие об живот, глисты с неморгающим птичьим глазком на хвосте (…), крысы, вывернутые наизнанку, с животом, увешанным ещё не дозревшими крысиными младенцами – слепыми, открытыми напоказ, тарантул на старушечьих пальцах вместо лап… Ещё крутился, потерявший свой звериный зад, волосатый хвост… (…) весь пол был покрыт слизью, человеческой рвотой и всей мерзостью, что способно исторгнуть тело.
   У кого-то из пупка лезла неестественно длинная, волосатая, шерстяная гусеница: человек смотрел на неё в муке, ожидая, что она кончится, а она всё не кончалась и не кончалась.
   У Артёма от очередной икоты развязалась пуповина, из него прямо на нары посыпалась осклизлые, подгнившие крупные рыбины, а из них – другая рыба, помельче, которую успели съесть, а из второй рыбы – третья, тоже пожранная, а из третьей – новая, совсем мелкая, а из мелочи – еле различимая, гадкая зернистая россыпь…
   Артём сгребал всех их обратно: моё, мне, моё, мне, назад, куда собрались?..»
   У Босха, особенно в апокалипсических художествах, время всегда присутствует и ощущается, отдельной краской, линией, цветом.

Его двадцатые

   Попробую на примерах.
   Егор Летов назвал своей родиной шестидесятые годы, и это очень точно.
   Игорь Фёдорович, как любой крупный и глубокий поэт, знал, что дело не в стилях и жанрах (магистральный для него панк родился в семидесятые, именно в координатах панка и альтернативы омский маргинал и отчаянный русский левак может считаться нашей единственной – без дураков и дисконтов – величиной мирового уровня), но в энергии, которая пробудила к жизни твою единственную, неповторимую мелодию. В ритмах, что заставили тебя двигаться в правильном направлении, указали ориентиры и азимут. До конечного пункта, места встречи этики и эстетики, которое изменить нельзя.
   Эдуард Лимонов, чьим почитателем и дискретным соратником был Летов, тоже во многом не человек шестидесятых, но приёмный сын шестидесятых. Здесь даже не художественное попадание – пятидесятые («Подросток Савенко») и семидесятые («Это я, Эдичка») он описал много ярче, чем шестидесятые в «Молодом негодяе», который вычурно назначил «австро-венгерским романом».
   Где на переднем плане энтропия уставшей империи, а не зарождающиеся в остальном мире протестные энергии. Эдуард Вениаминович – мастер, давно умеющий в старом нелюбимом ремесле всё: то есть писать не только буквами, идеями, но и целыми эпохами. Определять долгие десятилетия в нескольких фразах. Сегодняшний Лимонов вдруг словно поймал полувековой давности сигналы – и лучшие его тексты последних лет (еретические и политические проповеди, эссе и даже киношные рецензии, внезапно его увлёкшие) – шестидесятые как будто продолжают в каком-то ревизионистском календаре.
   У Захара Прилепина случай и вовсе уникальный (Лимонов – молодым поэтом-негодяем, Летов – дошкольником, шестидесятые захватили). Его эстетическая и духовная родина – в двадцатых годах двадцатого века. За полвека до рождения в 1975 году.
   В двадцатых, да – с их революциями и жестокой памятью недавней и небывалой войны. Тут даже хронологически интересное сближение – первый, принёсший ему известность роман «Патологии» Захар сделал на военном опыте и материале, но второй роман «Санькя» – уже о революционерах и возможности Революции.
   С их, двадцатых, русским авангардом и русским почвенничеством, чья схватка и симбиоз так плотно отразились в романах Леонова и поэмах Есенина. Да и другие чрезвычайно важные для Захара художники – Анатолий Мариенгоф, Аркадий Гайдар, Алексей Н. Толстой, Михаил Шолохов и Артём Весёлый, – словесной тканью, ритмом, стилистикой – именно оттуда. В свои единственные двадцатые они возвращались как в мастерскую.
   С их, двадцатых, пафосом объяснения мира новыми людьми и словами, потому что старые уже не годятся. Именно этот феномен привлекал Захара в русском роке, а сейчас заставил сделаться участником и популяризатором отечественной рэп-движухи.
   Дефиниций эпохи может быть множество, но интуиция важнее. И понимание, как писателю вольно, легко и свирепо дышится на родном материале. Я, кажется, первым обозначил родину Прилепина в двадцатых, на что он реагировал так: «Я всё время себя чувствовал, с детства, в том времени роднёй. Я и в жизни, и в прозе какие-то вещи неосознанно воспроизвожу – как будто там нахожусь».
   

notes

Примечания

1

2

   Да, в 2003-м я превратился из обычного подонка в богатого подонка, / Чувак, чувства переменчивы, / Так что я никогда не смогу доверять сукам, / Я пытался помочь ниггерам подняться, / Но они отвернулись от меня и плюнули / Мне в лицо, так что, Гейм и Бак, можете оба отсосать. / Их музыка теперь конкретная дрянь: / Я же больше не пишу для них песен – вот у них и кончились хиты. / Я далёк от совершенства, но уже усвоил много уроков: / Если деньги зло, то взгляните, сколько зла я натворил. / Я делаю то, что от меня ждут: я сочинитель, я боец, / Я бизнесмен, смотрите, как я, умело лавируя, поднялся из грязи. / Не нравится? Но я хотя бы не штампую свои песни; / Пришла пора моего возрождения, моего возвращения, парень.

3

4

5

6

7

8

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →