Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Последний выдох Томаса Эдисона хранится в склянке в Музее Генри Форда, Детройт.

Еще   [X]

 0 

Так было. Размышления о минувшем (Микоян Анастас)

Более полувека Анастас Ивановича Микоян – выдающийся государственный деятель советской эпохи – был свидетелем и участником многих больших общественно-политических событий и потрясений в нашей стране. Воспоминания Микояна, подготовленные на основе многочисленных мемуарных записей и архивных документов, являются уникальным свидетельством из первых рук о более чем шестидесятилетнем периоде нашей истории. Микояну довелось повидать немало интереснейших людей. Побывал во многих странах мира, встречался с руководителями правительств этих стран, с их общественно-политическими, культурными и другими деятелями, а также с обыкновенными, простыми людьми.

Год издания: 2014

Цена: 199.9 руб.



С книгой «Так было. Размышления о минувшем» также читают:

Предпросмотр книги «Так было. Размышления о минувшем»

Так было. Размышления о минувшем

   Более полувека Анастас Ивановича Микоян – выдающийся государственный деятель советской эпохи – был свидетелем и участником многих больших общественно-политических событий и потрясений в нашей стране. Воспоминания Микояна, подготовленные на основе многочисленных мемуарных записей и архивных документов, являются уникальным свидетельством из первых рук о более чем шестидесятилетнем периоде нашей истории. Микояну довелось повидать немало интереснейших людей. Побывал во многих странах мира, встречался с руководителями правительств этих стран, с их общественно-политическими, культурными и другими деятелями, а также с обыкновенными, простыми людьми.


Анастас Ивановича Микоян Так было. Размышления о минувшем

   Не тот заслуживает внимания, кто подмечает, где споткнулся сильный, или рассуждает, как человек, совершающий поступки, мог бы поступить лучше. Честь тому, кто смело устремляется в гущу событий, чье лицо покрыто пылью, потом и кровью, кто, ошибаясь и проигрывая, дерзает снова и снова – ибо не бывает свершений без неудач.
   Только тот, кто действует, тот, кому знакомы великий энтузиазм и великая преданность делу, кто не жалеет себя во имя достойной цели, испытывает в лучшем случае триумф успеха, а в худшем – горечь напрасных усилий. И он никогда не будет в одном ряду с теми холодными и робкими душами, что не знают ни побед, ни поражений.
Теодор Рузвельт
   Составление, предисловие, примечания и общая редакция д. и. н. С.А. Микояна

Жизнь, отданная народу

   «Ввести единицу устойчивости – один Микоян», как говорили мои друзья-физики, или «пройти путь от Ильича до Ильича без инфаркта и паралича», как говорят многие, – все это не значило, что Анастас Иванович Микоян бессловесно подчинялся или постоянно бездумно соглашался с Лениным, Сталиным, Хрущевым, Брежневым. Я бы даже начал этот перечень со Степана Шаумяна, лидера революционного Закавказья, первого человека, которым мой отец восторгался и под чьим руководством работал вдохновенно и с полной отдачей, не жалея сил и здоровья, не боясь смерти, но и не теряя собственного достоинства, умея отстаивать свое мнение.
   Если попытаться кратко суммировать причины его «непотопляемости» и беспрецедентного политического долгожительства, можно начать с его собственного ответа одному иностранцу: «Коротко говоря, мне просто повезло». Ему действительно всю жизнь везло. Его могли убить на турецком фронте в 1915 г., в Баку в 1918 г., когда во время перестрелки с расстояния 25–35 м были убиты выстрелами в голову двое из четверых бойцов его отряда, сражавшихся рядом с ним, а он сам был ранен. Смерть обходила его несколько раз при обороне Баку от турецких войск осенью 1918 г. Его могли прикончить эсеры в Красноводске или Ашхабаде после падения Бакинской коммуны в конце 1918 г. Его могли передать деникинской контрразведке в результате двух арестов в Баку и одного в Тифлисе в 1919 г. (и деникинцы непременно бы его расстреляли), если бы не находчивость и настойчивость его друга Георгия Стуруа, находившегося с ним вместе в тюрьме. Те же деникинцы могли перехватить лодку, в которой он добирался до Астрахани в конце 1919 г. Его могли унести кровавые ураганы 1937–1938 гг.
   Его мог убить отчаявшийся солдат, стрелявший в его машину, выезжавшую из Спасских ворот осенью 1941 г. В его кабинет в Кремле или во Внешторге могла попасть немецкая бомба, ибо он никогда при воздушной тревоге не уходил в бомбоубежище. В 1943 г. его вагон стоял на станции Дарница под Киевом, которую регулярно бомбила немецкая авиация. Он мог утонуть во время шторма возле Курильских островов в 1945 г. Он был бы уничтожен Сталиным в 1953 г., если бы тот прожил еще несколько месяцев. Его могли бы убить на улицах Будапешта в 1956 г., когда он велел водителю открытого бронетранспортера провезти его по местам самых ожесточенных боев (пули стучали по бортам машины беспрерывно, сыпались сверху из окон домов). Он мог утонуть в ледяных водах Атлантики в январе 1959 г., когда два из четырех двигателей самолета, летевшего по маршруту Нью-Йорк – Копенгаген, загорелись над океаном. Лайнер чудом дотянул до ближайшей военно-морской базы США, где срочно расчищали от двухметрового слоя снега посадочную полосу. В ноябре 1959 г., после возвращения из Мексики, выяснилось, что еще 20 минут полета – и самолет потерпел бы аварию из-за некачественной сборки турбины. В 1963 г. в Кремлевской больнице после небольшой операции ему влили кровь донора, больного гепатитом. Выход из тяжелейшей болезни в 68 лет был настолько трудным, что он признался брату Артему, что начал терять надежду на выздоровление.
   Только в октябре 1978 г., в возрасте около 83 лет, ему не повезло: он простудился, затем началось воспаление легких, перешедшее в отек легкого, и организм не выдержал.
   И все же: почему при всех лидерах ему везло в политической жизни? Выскажу свое личное мнение, не претендуя на исчерпывающий ответ.
   Он никогда не стремился вверх, на высшие посты. Напротив, всегда упорно отказывался от повышений, а соглашался, лишь подчиняясь партийной дисциплине. Поэтому ни один «первый» не видел в нем личной опасности для себя.
   Всецело преданный работе, он к тому же обладал поистине «компьютерной» памятью, был прекрасным организатором, всегда находившим выход из безвыходной, казалось бы, ситуации, блестящим и энергичным руководителем, справлялся с любыми заданиями, которые ему давались сверх и без того громадной нагрузки. И не старался изобразить успех как некий подвиг, просто работал и не выпячивал своей роли.
   В спорах с руководителями, стоявшими выше его, – Шаумян, Ленин, Сталин, Хрущев, – был тактичен, старался не доводить разногласия до резкой конфронтации, умел выявлять расхождения и высказывать свое мнение, не роняя престижа лидера, с которым спорил.
   В 20-х гг. искренне хорошо относился к Сталину, уважал и ценил его, и тот, как прекрасный психолог, это видел.
   С середины 30-х гг. и позже, будучи свидетелем разнузданных сталинских репрессий, оказался способным на компромиссы со своей совестью, хотя и спорил со Сталиным из-за арестов, но не затевал с ним борьбы, поскольку она не имела никаких шансов на успех.
   К другим руководителям, членам политбюро и правительства, проявлял лояльность, никогда не интриговал, не старался выставить их в дурном свете.
   Обладал редкой силой воли, удивительным даром убеждения, основанным на сильном характере, остром живом уме, логике, знаниях и опыте.
   Умел жестко и настойчиво отстаивать свою точку зрения и находить аргументы, заставлявшие оппонентов уступать. Это проявилось особенно наглядно, когда он защищал Хрущева от нападок в 1956 и 1957 гг. Это же не раз проявлялось в спорах в Президиуме ЦК при Хрущеве в ходе обсуждения некоторых инициатив последнего. Жизнь доказывала правоту Микояна, что вызывало невольное уважение к его суждениям и со стороны самого Хрущева.
   Умел также находить компромиссы, которые предотвращали принятие решения, неправильного с его точки зрения.
   Скорее всего, в этом, возможно, неполном перечне можно найти противоречия – но разве они не являются неизбежным спутником характера каждого человека (если он имеет характер)?

   Нелегко было вместить в один том основное и наиболее интересное из огромного литературного и документального наследия Анастаса Ивановича Микояна. Надеюсь, в дальнейшем окажется возможным восполнить пробелы, возникшие из-за недостатка места, а также и потому, что не все известные мне записи моего отца были переданы из Президентского архива в Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории (РЦХИДНИ). Именно материалы этого учреждения главным образом и были использованы. Большим подспорьем оказались также многочисленные записи, сделанные лично мною в разные годы под диктовку А.И. Микояна и хранившиеся все минувшие годы у меня дома. Их я тоже использовал, насколько позволил объем книги. Кое-что записывали или рассказывали мне старшие братья и сын Владимир.
   В основе первых глав настоящей книги лежат выпущенные Госполитиздатом в 1971 и 1974 гг. два тома воспоминаний А.И. Микояна. Надо сказать, что второй том нес на себе зримый отпечаток тяжелой руки редакторов и цензоров ЦК КПСС. Я помогал отцу в его работе и имел возможность наблюдать иногда абсурдный, а иногда вполне осмысленный «прессинг» бывшего члена политбюро, попавшего в немилость к брежневскому окружению (впрочем, нисколько не сожалеющего об этом). Главными причинами немилости были верность курсу на преодоление последствий сталинского режима в обществе и лояльность к Н.С. Хрущеву до самого конца его политической карьеры.
   Впрочем, Брежнев и Черненко не особо скрывали свои личные обиды на отца. Микоян открыто назвал Черненко нечестным человеком, предложил ему уволиться из аппарата Верховного Совета и «добровольно положить партбилет на стол». Тот спешно «уволился» с канцелярской работы в ВС под защиту Брежнева на должность зав. общим отделом ЦК, что позже проложило ему путь в генеральные секретари ЦК КПСС. Брежнев же не мог простить Микояну, что в 1964 г. Хрущев, задумав повысить роль Верховного Совета как подлинного парламента и реорганизовать с этой целью его Президиум, сказал при всех, показывая пальцем в сторону Брежнева, тогдашнего Председателя Президиума, даже не глядя на него: «Но этот с такой задачей не справится! Или я, или ты, Анастас. Я кроме Секретариата ЦК еще и в Совмине председательствую. Придется тебе, Анастас». Конечно, форма обидная, но не от Микояна же это исходило. Брежневу же нравилась должность в ее традиционной конструкции, когда можно было не работать, а лишь по два-три часа – и то не каждый день – вручать ордена и принимать иностранных послов (а в свободное время заниматься охотой и иными увеселениями). Но, именно лишившись этой должности, Брежнев по иронии судьбы стал вторым лицом в Секретариате партии, а потом и Генеральным секретарем. Эта должность ему понравилась еще больше.
   Даже личная порядочность отца по отношению к Хрущеву в момент его отставки и государственный подход к вопросу о смене лидера, когда Микоян предложил хотя бы на год сохранить за Хрущевым пост Председателя Совета министров, чтобы разом не дискредитировать того, кого только что все восхваляли, вызвали недовольство и опасение Брежнева и его окружения. Отец поздравил Хрущева с новым, 1965 г. Разговор подслушали, записали на пленку и тут же донесли в Кремль, где и этот факт вызвал раздражение. Их решили поссорить, что и начали делать при помощи клеветы через своих людей в обоих домах.
   У Микояна было несколько столкновений с новым «коллективным» руководством после отставки Хрущева. Брежнев как руководитель не вызывал у него ни уважения, ни личных симпатий. Удручали ограниченность, безразличие к делам, способность менять точку зрения в зависимости от того, кто зайдет к нему последним. Именно так объяснил мне отец суд над писателями Даниэлем и Синявским. Микоян долго говорил с Брежневым, настоял на том, что они не будут преданы суду. Как нередко он поступал для достижения главной цели, предложил компромисс – в крайнем случае ограничить дело «товарищеским судом» в Союзе писателей СССР. Брежнев согласился, но потом дал себя переубедить зашедшему к нему позже Микояна тогдашнему «главному идеологу» Суслову. И писатели немало времени провели в заключении.
   Работать в подобных условиях становилось бессмысленным. Отец решил уйти, сказал: «Это не та команда, где я могу работать». Брежнева это вполне устроило.
   После выхода на пенсию Микоян оставался несколько лет членом Президиума Верховного Совета СССР, появлялся на трибунах, и неизменно его встречали аплодисментами, более продолжительными, чем те, которых удостаивался сам Брежнев. Кстати, эта самая продолжительность аплодисментов так же нервировала тщеславного Леонида Ильича, как и сохранявшийся авторитет Анастаса Ивановича. И он принимал меры. С 1973–1974 гг. по указанию из Кремля Микояна никуда больше не избирали. Даже на очередной съезд КПСС дали только гостевой билет в ложу, подальше от публики. (Иначе, как старейшему делегату, ему пришлось бы поручить открыть съезд – такова была установившаяся традиция.) Когда он вышел в фойе, его увидели и устроили подлинную овацию. По выходе из Дворца съездов венгерский лидер Янош Кадар догнал его, чтобы дружески приветствовать.
   Отца раздражало словоблудие по телевизионным каналам и в газетах по поводу «верного ученика Ленина» – Брежнева.
   Часто из-за этого он просил нас выключить телевизор. В весьма резкой форме отверг совет своей секретарши (сотрудницы КГБ) воздать публично хвалу новому вождю, упомянув в статье или выступлении его «выдающуюся» роль, сравнить его с Лениным, используя собственную биографию «от Ильича до Ильича», чтобы вернуть себе почет, вновь быть избранным в ЦК и Верховный Совет, появляться в президиумах и на трибунах. Вторжение в Чехословакию в 1968 г. принял крайне отрицательно. Сразу же сказал: «Это катастрофа!»
   Отношение Брежнева и других к Микояну не было тайной для партийного идеологического аппарата. Работники Института Маркса, Энгельса и Ленина прекрасно знали, куда дует ветер. Человеку, состоявшему 45 лет в ЦК и 40 лет в политбюро, надлежало не вспоминать то, что помнилось, а повторять то, что опубликовано в официальной истории КПСС. Это в полной мере относится и к «Воспоминаниям» Микояна, опубликованным в те годы. Правда, первый том был в большей степени свободен от предвзятого редактирования. И описываемый период не столь острый, да и авторитет Микояна в 1970 г., все еще члена Президиума Верховного Совета, сдерживал цензоров. Второй том получился гораздо хуже: там вмешательство редакторов-цензоров присутствовало повсеместно. Однако отцу мешал и «внутренний редактор» – он, как автор, очень хотел увидеть книги изданными именно в своей стране, и потому сам был вынужден пойти на умолчания и компромиссы.
   Благодаря архивным материалам и моим личным записям удалось в значительной мере нейтрализовать последствия подобного редактирования.
   Третий том, начинавшийся с периода после 1924 г., находился в работе в «Политиздате», когда отца не стало, он умер 21 октября 1978 г., не дожив месяца до 83 лет. Через несколько недель меня вызвали в издательство и сообщили, что книга исключена из планов, а вскоре я узнал, что это было личное указание Суслова, побаивавшегося отца до самой его смерти и теперь осмелевшего. Сравнение диктовок отца с текстом, подвергшимся экзекуции редакторов, показало, что в ряде случаев мысли автора были искажены до неузнаваемости. Аналогичная картина наблюдалась и в некоторых статьях, посвященных периоду Великой Отечественной войны. Например, в «Военно-историческом журнале» уже после смерти Микояна вышла статья «В канун войны», открывавшаяся пространным рассуждением о том, как эффективно готовился СССР к нападению Гитлера, хотя у отца статья начиналась с убедительного материала о том, как плохо страна подготовилась и насколько иначе сложился бы ход военных действий, если бы руководство страны и армии заблаговременно, хотя бы с августа 1939 г., предприняло серьезные меры по подготовке к отражению агрессии и если бы Сталин не лишил армию командного состава массовыми и необоснованными репрессиями. Готовивший статью к публикации очень уважаемый мною историк Г.А. Куманев объяснил мне, что ему было ясно сказано: Политуправление армии и Институт военной истории не пропустят публикацию без «нужного» введения. Мне все же на стадии верстки удалось вставить туда абзац о прострации Сталина в первые дни войны, о чем отец рассказывал также и Куманеву.
   Таким образом, неопубликованные диктовки и домашние рассказы А.И. Микояна стали основой для описания его жизни после 1924 г. Диктовки обычно им просматривались, после перепечатки редактировались, сверялись с документами. Иногда автор отмечал по тексту, что именно хотел бы сверить. Порой встречались слова «диктовка по этому вопросу имеется», означавшие, что она не попала в фонды РЦХИДНИ и где находится – пока неизвестно. То ли Президентский архив не все передал, то ли она оказалась в домашнем архиве Черненко (он любил копаться в архивах и кое-что брал к себе – об этом есть письменные свидетельства даже в архивных документах отца).
   Мои записи за ним почти стенографически воспроизводят то, что он рассказывал в домашней обстановке. Их стиль и терминология более раскованны. Иногда это очень заметно. Некоторые из них он читал и делал небольшие поправки, высказывал пожелания, что именно следовало добавить.
   Естественно, особенности языка и стиля автора сохранены, равно как и его замечания о том или ином персонаже, в то время жившем или даже еще работавшем, а ныне покойном.

   Особо следует сказать о внешнеполитических миссиях А.И. Микояна, которых было очень много. Сотни раз мне приходилось слышать за границей, будто бы Микоян был министром иностранных дел Советского Союза. Дело в том, что Н.С. Хрущев, как и Сталин, был очень высокого мнения о способностях Микояна – в том числе и дипломатических.
   Эти миссии, например в Китае в феврале 1949 г., до победы революции в этой стране, начались еще при Сталине. В особо важных случаях Никита Сергеевич также предпочитал посылать за рубеж именно его, а не министра (этот пост занимал Шепилов, затем Громыко). География его поездок обширна: Австрия, Афганистан, Бирма, Болгария, Венгрия, Вьетнам, Гана, Гвинея, ГДР, Дания, Индия, Индонезия, Ирак, Китай, Куба, Мали, Марокко, Мексика, Монголия, Норвегия, Пакистан, Польша, Румыния, США, Финляндия, Франция, ФРГ, Югославия, Япония. В некоторых из них отец бывал неоднократно. В ряде поездок мне посчастливилось сопровождать его в качестве личного секретаря. К сожалению, большой и интересный материал об этих поездках пришлось оставить за рамками данного издания. По объему он требует отдельной книги, которая, как я надеюсь, появится. Здесь же кратко упоминаются лишь некоторые из них. Исключение сделано для описания поездки по США в 1936 г., поскольку она связана прежде всего с работой А.И. Микояна по созданию пищевой промышленности в нашей стране.
   Важнейший отрезок жизни и работы отца пришелся на период, когда лидером нашей страны был Н.С. Хрущев, а Микояна называли за границей «человеком № 2 в СССР», так как он занимал пост первого зампреда Совмина СССР (Хрущева) и был активнейшим членом Президиума ЦК (политбюро). Именно на это время падает большая часть его зарубежных миссий, и именно тогда Микоян непосредственно участвовал в судьбоносных эпизодах нашей и мировой истории.

   Как историк не могу не отметить странный феномен: читая воспоминания Хрущева, можно подумать, что Микояна или вовсе не было тогда, или он появлялся несколько раз для того, чтобы сыграть какую-то неопределенную роль, либо сомнительную с точки зрения Хрущева, либо плохо ему запомнившуюся.
   Я хорошо знал Никиту Сергеевича, много раз бывал в его доме. Чаще просто приезжал как друг Сергея и Рады, его детей. Бывая с отцом в Пицунде, общался с ним и там. Я согласен с мнением отца, что Хрущев – самородок, человек с сильной волей, необходимой лидеру. Отец сравнивал его с необработанным алмазом, имея в виду недостаток образования и воспитания. Мне импонировали многие его личные качества, хотя и слабости также были заметны.
   Все это делает для меня нелегким объяснять феномен умолчания и негативного упоминания о моем отце или начисто неверного описания его роли Хрущевым в воспоминаниях, надиктованных на пленку. Мне известно несколько причин, объясняющих подобное недоброжелательное (причем несправедливо недоброжелательное) отношение к моему отцу после отставки Никиты Сергеевича. Здесь потрудились и власть имущие, и люди из его окружения, использовавшие определенные слабости характера Никиты Сергеевича: любовь к лести, нетерпимость к возражениям, ревность к тем, кто умеет что-то лучше его, иногда – нелояльность к бывшим соратникам или чисто эмоциональная готовность к недоверию без веской причины. Например, поведение Микояна до и во время снятия Хрущева было безупречным с точки зрения друга, соратника и политического деятеля. В этой связи изображение А.И. Микояна в дешевеньком политическом кинотриллере «Серые волки» как человека, предавшего Н.С. Хрущева, является безответственным и злым вымыслом. Думаю, Хрущев не простил отцу того, чего не мог простить самому себе. Что не поверил информации офицера КГБ о сговоре других членов Президиума ЦК, что верил льстецам типа Воробьева, секретаря Краснодарского обкома, и другим, утверждавшим, что никакого сговора никто и не замышляет. Он был слишком самоуверен, не допуская мысли, что те, кого он собрал в Президиуме ЦК по принципу личной преданности, способны объединиться против него самого. Узнав о заговоре от своего сына Сергея, он ничего не предпринял, поручил Микояну встретиться с «источником информации», а сам улетел в Пицунду. Уже там, выслушав пересказ А.И. Микояна, все равно не поверил и даже не стал читать запись беседы.
   Но даже если бы мой отец поверил в заговор больше, чем Хрущев, что он мог сделать? У него не было тех рычагов власти, которыми владел первый секретарь. Конечно, простить себе самому легче. Удобно, а для некоторых и привычно винить в своих собственных ошибках кого-то другого. Боюсь, что в этом – основная причина умолчаний и прямой неправды о Микояне в воспоминаниях Никиты Сергеевича. Отец же, напротив, многое ему прощал во имя дружбы (которую они понимали несколько по-разному). Хотя бы то, что Никита Сергеевич не пришел на похороны нашей мамы Ашхен Лазаревны, вопреки своему обещанию в телеграмме в Гавану от 3 ноября 1962 г. Микоян вел в это время крайне важные и напряженные переговоры с Фиделем Кастро в связи с Карибским ракетным кризисом. Мне же Хрущев на следующий день после похорон сказал в Большом Кремлевском дворце, что не любит ходить на похороны: «Это ведь не на свадьбу прийти, верно?» В любом случае Бог ему судья.
   К тому же отношения между отцом и Никитой Сергеевичем не всегда были только лишь дружескими, проникнутыми общей борьбой за преображение страны после сталинского произвола, исказившего смысл понятия «социализм», столь близкого и дорогого им обоим. Они были не только соратниками. Довольно часто их разделяли различные взгляды на те или иные крупные или менее значительные вопросы экономики, внешней и внутренней политики. Микоян был, пожалуй, единственным в Президиуме ЦК, кто спорил с Первым секретарем открыто на заседаниях, а еще чаще – с глазу на глаз, во время совместных прогулок на Воробьевых горах и за городом. Ликвидация Академии наук, перевод 8—10-х классов средней школы в фабрично-заводское обучение, ликвидация приусадебных участков колхозников, вооруженное подавление волнений в Польше в октябре 1956 г., отказ от Потсдамских соглашений, чтобы передать Западный Берлин под контроль ГДР… Сколько еще подобных, мягко выражаясь, необдуманных намерений Никиты Сергеевича отец пресекал на стадии их рождения в голове беспокойного реформатора?

   Как выясняется из архивных материалов, протоколов ЦК и политбюро, а также личного архива Микояна, он полемизировал даже со Сталиным. При всем его благоговении перед Лениным, были случаи несогласия и с ним. Дважды он подавал в отставку с поста наркома при Сталине, обращаясь с просьбой перевести на более низкую должность или работу вне Москвы, что не было принято политбюро. Два-три раза он предупреждал Хрущева, что намерен подать в отставку, если тот будет продолжать принимать единоличные решения или навязывать наиболее губительные по последствиям идеи членам Президиума ЦК, чтобы представить их «коллективными».
   Мой отец, безусловно, нес ответственность за политическую обстановку в стране. Этого снять с него нельзя, я и не пытаюсь. Но не надо упрощать историю или примерять к ней сегодняшние мерки. А.И. Микоян всю жизнь, в том числе в периоды репрессий, стремился заниматься полезной обществу хозяйственной работой и, насколько мог, старался оставаться в стороне от сталинской «мясорубки» или даже притормозить репрессии, а также конкретно кого-то спасти. Некоторые такие случаи упоминаются в этой книге. А став по настоянию Сталина наркомом внешней торговли, он спас сразу тысячи людей, ибо Сталин выполнил условие Микояна не разрешать НКВД вмешиваться в работу руководимого им наркомата. На целых 10 лет Наркомвнешторг стал «островом безопасности» в стране, где царил произвол репрессивных органов. Лишь однажды, в 1948 г., МГБ убедило Сталина в необходимости ареста одного сотрудника Внешторга.
   Мне могут, естественно, возразить, что из тех, кто не был репрессирован, честно поступил, может быть, только Орджоникидзе, покончив жизнь самоубийством. Да, честно. Но абсолютно ли правильно? Ведь если все честные люди добровольно ушли бы из жизни, они лишь облегчили бы задачу Сталина, а в верхних эшелонах власти не осталось бы тех, кто после его смерти разоблачал репрессии и отпускал невиновных из ГУЛАГа, кто освободил общество от кошмара сталинского режима.
   Анастасу Ивановичу конечно же приходилось идти в этот страшный период на сделки с совестью. Но не следует забывать, что, будучи еще совсем молодым политиком, он попал в орбиту сталинской магии воздействия на людей (о которой свидетельствует даже Уинстон Черчилль). Сталин умело и тактически безупречно возглавлял тогда оппозицию Троцкому, в чем его поддерживали ключевые фигуры партии, опасавшиеся диктаторских наклонностей последнего. Тогда, в начале 20-х гг., отец видел в Сталине не только руководителя, но старшего друга, чтобы не сказать старшего брата. Став жертвой этой магии, он все же не ослеп полностью, как Молотов или Каганович. В целом веря показаниям подсудимых на процессах 1937–1938 гг., он не мог поверить в виновность многих из тех, кого знал лично с самой лучшей стороны. С 1936 г. до конца 40-х гг. его лояльность к Сталину явно противоречила его взглядам и принципам. Капкан захлопнулся: уже ничего нельзя было радикально изменить. «В последний раз мы могли его убрать в 1927 г. Как он делал несколько раз и раньше, Сталин предложил свою отставку, когда отдельные ведущие члены политбюро оказывались против него. Но он всегда точно рассчитывал момент и соотношение сил. Будущие его жертвы оставляли его на месте генсека, считая, что он еще понадобится им для сведения счетов между собой», – сказал мне как-то отец. Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков, Рудзутак и другие вершители судеб страны видели в Сталине лишь орудие для решения своих задач (как и Троцкий несколько раньше) и не считали его опасным. А Микоян тогда вовсе и не хотел его устранять, да и был не столь значительной фигурой, чтобы инициировать подобную акцию.
   Как-то в 70-х гг., на годовщине смерти Льва Степановича Шаумяна, его большого друга, почти брата, жена писателя Данина, у которой был репрессирован отец, довольно резко высказалась о периоде репрессий, имея в виду, скорее всего, ответственность Анастаса Ивановича за это. В семье Шаумянов моего отца любили и уважали безмерно. Разговор попытались перевести на другую тему, но Микоян не позволил этого, сказав: «Все мы были тогда мерзавцами». И долго еще рассказывал об обстановке в те страшные годы.

   Я думаю, что в последние годы жизни Сталина Анастасу Ивановичу стало невмоготу подчинять свое достоинство и принципы самодурству «великого вождя всех времен и народов». Об этом свидетельствует и его поведение в связи с моей женитьбой на Алле Кузнецовой, дочери Алексея Александровича Кузнецова, героя обороны Ленинграда, снятого Сталиным с поста секретаря ЦК за «антипартийные действия» и обреченного им на гибель. Иначе как мужественным, смелым, поведение моего отца не определишь. Я до сих пор испытываю благодарность к нему за спасение детей Кузнецова от репрессий. Я счастлив, что он принял Аллу как родную дочь, в то время как Каганович назвал его сумасшедшим и убеждал не допустить женитьбы, а семья Косыгина (кстати, родственники жены Кузнецова) нас с Аллой просто перестала замечать. (Правда, на Косыгина были тоже «подготовлены» показания заключенных, о чем Сталин сам ему сообщил.) Известно, что за три-четыре месяца до своей смерти Сталин объявил пленуму ЦК, что не доверяет Микояну и Молотову (на этом пленуме отец выступил против намерения генсека ввести новый налог на крестьянство, что вызвало крайнее возмущение Сталина). Это означало неминуемые репрессии против них в ближайшем будущем. Сталин намеревался начать с их исключения из ЦК и из партии на следующем пленуме. А отец продолжает высказывать неугодные вождю мысли на тех заседаниях, куда он все еще ходит. В эти месяцы он держит в кабинете, в ящике стола заряженный пистолет (о чем он рассказывал моему сыну Володе), объясняя это тем, что, избежав ареста путем самоубийства, надеялся смягчить неизбежный удар по семье. В самом же предстоящем аресте у него сомнений не было. По-видимому, в тот период такой же пистолет у него хранился и дома.
   Таким, по моему мнению, Микоян и был: мужественным, порядочным, отзывчивым, лояльным к соратникам.
   Я уже говорил, что отцу был абсолютно чужд карьеризм. Причем от выдвижения на более высокие посты он отказывался исходя не из ложной скромности, а из желания принести большую пользу стране на работе, которую он уже освоил и с которой справлялся. Он стал высокообразованным благодаря учебе, самообразованию, чтению, любознательности, я бы сказал, дотошности, умению внимательно слушать и запоминать и редкому по богатству жизненному опыту. Это был человек с умом и памятью, работавшими как компьютер, необычайно трудоспособный и собранный, бесконечно преданный делу, в которое верил, и в то же время – мудрый, открытый новым идеям, обладавший широтой взглядов и чувством юмора. Недаром его зарубежные поездки, в том числе и в страны, с которыми СССР был в конфронтации, заканчивались с неизменным успехом.
   Аверелл Гарриман, бывший посол в СССР и крупный политический деятель США, говорил мне: «Это единственный человек в Кремле, с кем можно нормально разговаривать». Шарль де Голль сказал ему, что считает его «исторической личностью международного масштаба». Премьер-министр Великобритании Гарольд Вильсон называл себя учеником Микояна в деле международных переговоров. Известный шведский экономист и государственный деятель послевоенной Европы Гуннар Мюрдаль как-то сказал мне: «Мне с ним было легко… Он не скрывал трудностей, вел прямой, открытый разговор и потому убеждал… Вы говорите о неуступчивости Микояна. Это не совсем точное выражение. Твердость – да. Но я предпочитаю в партнере по переговорам твердость в сочетании со здравым смыслом, с разумным подходом к делу». Жена Мюрдаля, тоже активный политический деятель, добавила: «Он умел влиять на людей, обладал неким магнетизмом. Внутренняя сила плюс откровенность – это действовало. К тому же он умел говорить не очень приятные вещи так, чтобы не вызвать обиды». Кстати, в 1947 г. Мюрдаль и Микоян согласились, что СССР должен вступить в «план Маршалла». Но Сталин не пошел на этот шаг, который мог бы изменить весь ход послевоенной истории.
   Один американский биограф пишет: «Люди, которые знали Микояна, особенно в его пожилом возрасте, помнят его как теплого, гостеприимного и остроумного человека. Иностранцы, имевшие с ним официальные отношения, вспоминают его не только как жесткого переговорщика, но и как обаятельного, культурного и остроумного собеседника…»
   Я, сопровождая отца в поездках в Эстонию, Туркмению, Таджикистан и на Украину, видел, что его уважение к любой малой и немалой нации в Советском Союзе (тогда весьма редкое качество в Кремле) вызывало к нему искренние симпатии и дружеское отношение. То же имело место и в Польше, Венгрии, Румынии и других странах – «младших братьях» СССР по социалистическому лагерю (как я видел сам и как мне рассказывали Отто Гротеволь в ГДР, Янош Кадар в Венгрии, Юзеф Циранкевич, Ян Османьчик в Польше и многие другие). То же происходило в Марокко, Гане, Бирме и других странах, привыкших к тому, что великие державы тяготели скорее к диктату, чем к равноправным отношениям. И конечно, далеко не каждый мог завоевать дружбу и доверие Фиделя Кастро. После длительных и трудных переговоров с Кастро во время Карибского кризиса Хрущев сказал мне об отце: «Только он, с его воловьим упорством, мог добиться успеха. Я бы давно хлопнул дверью и улетел».
   Отец в то же время обладал повышенным чувством собственного достоинства, был самолюбивым, нередко вспыльчивым и тогда очень резким. Не терпел неправды в работе и в жизни. Сохранял с молодости уважение и несколько наивную веру в рабочий класс. Для того чтобы не порывать прямой связи с рабочими, он еще в конце 20-х гг. фактически нарушил решение ЦК о переходе наркомов на партийный учет в свои наркоматы и остался на партучете на заводе «Красный пролетарий», куда ходил на партсобрания всю свою жизнь в Москве. Иногда был излишне доверчивым к людям только из-за их рабочего происхождения. Или – к чиновникам, которые «не имеют права врать», как он говорил, но которые все-таки врали. В личной жизни он не всегда хорошо разбирался в людях (хотя прекрасно видел сильные и слабые стороны работников, с которыми имел дело). Порой проявлял технократизм, больше думая о росте производства (и доверяя в этом «экспертам»), чем о сохранении окружающей среды, как в случаях с озерами Байкал и Севан или с работой китобойной флотилии «Слава».
   Живя и работая в обстановке политических интриг, опасных для самой жизни жертвы интриги, умел быть выдержанным и осторожным, подчас отставляя прямолинейность и даже строгую принципиальность в сторону, не позволяя сделать себя бессмысленной жертвой или избегая конфликтов, в которых победитель был известен заранее. Почти всегда чувствовал и не переступал ту невидимую грань, за которой спор мог перейти в непоправимую и бессмысленно гибельную конфронтацию.
   Он был твердым и порой чрезмерно требовательным и жестким прежде всего к себе самому, но также и к тем, с кем работал. Вместе с тем был гуманным, испытывал угрызения совести, обладал чувством сопереживания и всегда был готов помочь людям.
   Сочетание этих подчас противоречивых качеств (и возможно, каких-то еще, не упомянутых мною) делает Анастаса Ивановича Микояна совершенно неординарной, масштабной государственной личностью, заслуживающей вместе с тем простого человеческого уважения.
   Как сказал мне уже после его смерти простой рабочий на заводе в Москве, случайно узнав, кто был моим отцом: «Перед таким человеком можно только снять шляпу!» Не столь образно, но столь же искренне выражали восхищение и уважение к Микояну сотни других людей, знавших и не знавших его лично. Один из работавших с ним, будущий зампред Совмина СССР И.В. Архипов сказал: «Да что там говорить, мы просто влюблены были все в Анастаса Ивановича». Министр энергетики П.С. Непорожний вспоминал, что, когда Микоян был в Совмине, можно было пойти к нему по любому вопросу и знать, что уйдешь с определенным ответом: «да» или «нет», и если «да», то дело будет сделано. «Теперь, – говорил он в 70-х гг., – вопрос направят в бюрократические каналы, где он и увязнет». Тем, кто не был лично знаком с Микояном, я очень благодарен за то, что даже в советском закрытом обществе они сумели понять, кто есть кто.
   Меня не особенно тревожат периодические нападки малообразованных злопыхателей или недостаточно добросовестных авторов на биографию и образ отца. Англичане говорят: «Люди, живущие в стеклянном доме, не должны бросаться камнями». Сомневаюсь, что многие из тех, кто упрекает Микояна, что он решительно не противостоял Сталину в годы репрессий, когда-либо возражали своему директору или начальнику, рискуя возможным продвижением. А в те сталинские годы результат решительной конфронтации мог быть только один: пуля в затылок и гибель сотен сослуживцев и близких.
   Что касается легенды о «27-м бакинском комиссаре», таинственным образом избежавшем расстрела (с намеком на некий «компромат»), то она была распространена несведущими или же недобросовестными авторами. На открытом процессе 1925–1926 гг. вся трагическая история расстрела была подробно, с доказательствами и документами рассказана многими людьми, и в том числе старшим сыном Степана Шаумяна – Суреном, находившимся до и во все время ареста в Закаспии вместе с Микояном. Показания исполнителя воли британского командования эсера Фунтикова также представляют достаточный документальный материал для тех, кто хочет знать правду.

   Многочисленный клан Микоянов ежегодно встречается 25 ноября, в день рождения Анастаса Ивановича. Одновременно отмечается и день рождения его жены Ашхен Лазаревны, который близок к этой дате. О ней я просто не могу не рассказать подробнее. Именно она оказывала не видимую никому поддержку нашему отцу в его многотрудной жизни и борьбе. Именно она воспитала пятерых его сыновей в соответствии с его и своими взглядами и традициями семьи.
   Наша мама была скромным, застенчивым, добросердечным, ранимым, честным и наивным человеком. Семья была основным ее делом и интересом. А в семье на первом месте был муж, ее Арташ, как она его называла. Мы счастливы, что она, наша мама Ашхен, была главным человеком в его жизни, а он – в ее. Когда в воскресенье он долго спал, мы могли ходить только на цыпочках. Каждое утро она приготавливала ему одежду, подбирала галстук, пришивала болтавшиеся пуговицы, сводила пятнышки, которые другие просто бы не заметили. То, что подавалось на стол, предназначалось прежде всего для него: тыквенная каша, спаржа и сельдерей из нашего огорода, морковно-яблочное суфле, отварная рыба, чернослив. Мама делала так, что мы все это понимали и одобряли. Лишь он не понимал и угощал чем-то нас, удивляясь нашим отказам. Честно говоря, его диета нас не очень-то привлекала. Однако, если, уходя на работу, он оставлял спаржу или сельдерей на блюде, мама перекладывала их мне или брату Степе, зная наши вкусы.
   Пронести такую любовь незапятнанной через все 42 года совместной жизни и почти 50 лет с начала влюбленности подростков, воспитанных в строгих кавказских традициях, преодолеть временную разлуку, голод и холод, испытания суровой ранне-большевистской и опасности позднесталинской эры – наверное, было непросто. Они выдержали все ведомые нам (и еще больше – неведомые) трудности подчас жестокой действительности. Они так и не зарегистрировали свой брак, но прожили всю жизнь в любви и верности. Мы с братьями, когда их вспоминаем, шутим, что отпущенные небом на наш род семейные добродетели родители взяли себе почти целиком, оставив нам совсем немного.
   Я не хочу сказать, что между ними не было размолвок, каких-то обид. Чаще всего они происходили в результате недоразумений, но иногда были связаны с работниками НКВДМГБ. Один раз сам Берия обвинил перед Сталиным всех жен членов политбюро в том, что они бесплатно пользовались услугами ателье Управления охраны – это ателье было и небольшим магазином. Мама, как в высшей мере аккуратный человек, десятками лет хранила все квитанции. Ее обидело больше всего то, что муж поверил работникам МГБ, а не ей. Симпатии ее к Берии это тоже не прибавило. Молча она положила перед мужем картонные коробки с квитанциями. Отец потом торжественно их продемонстрировал Сталину, Берии и другим в политбюро, сказав: «Не знаю насчет жен других товарищей, но моя жена за все платила!» Зато она потом дня два с ним почти не разговаривала.
   Однажды, в середине 50-х гг. он тоже с ней в течение нескольких дней сухо и даже сердито разговаривал. Она не могла понять, в чем дело. Но меня больше всего удивили ее слова, сказанные своей младшей сестре Айкуш и услышанные мною: «Если он меня больше не любит, пусть скажет, я уйду». Им обоим было уже за 60. Во-первых, я и думать не мог тогда, что любовь может играть такую роль в их возрасте, тем более что у них уже было восемь внуков. А во-вторых, я понял, как же они до сих пор любят друг друга и насколько они цельные люди, что без любви она и сейчас не представляет себе жизни в его доме. Оказалось, он был недоволен тем, что она решительно высказалась против того, чтобы пригласить в гости старого друга-одноклассника, архитектора Каро Алабяна вместе с его новой женой, актрисой Людмилой Целиковской, только что ушедшей к нему от прежнего мужа (Юрия Любимова или Михаила Жарова, не помню уже точно). Старо-кавказские традиции наша мама преодолевала с трудом.
   Большинство размолвок он улаживал очень просто: «Ашхен, улыбнись. Ну, пожалуйста, улыбнись». И сам широко улыбался, глядя в ее большие карие глаза. Если она все еще дулась или продолжала спор, он говорил: «Нет, я ничего не скажу, ничего не буду есть и вообще делать, пока ты не улыбнешься. Только улыбнись!» Тут уж мама неизбежно сдавалась – и улыбалась. Конфликт был исчерпан.
   Нервные нагрузки, испытываемые обоими, не могли оставаться бесследными, однако они не разбили единства семьи, доверия, взаимопонимания и самой любви. О его нагрузках можно и не говорить – они очевидны. Но представьте себе жену, каждый божий день и каждую ночь, уже под утро (таков был сталинский режим) ожидавшую своего мужа с работы, чтобы накормить, успокоить, обогреть его душу, вернуть к жизни. В течение более пятнадцати лет эти ожидания можно было бы сравнить с тем, как ждут мужей с фронта: вернется или нет? Хуже! Если он не вернется, значит, скоро придут брать и ее саму, и сыновей.
   Мама всегда его ждала. Если и засыпала, то одетая, на кушетке. Если он ехал с работы, надо было приготовить чай, что-то перекусить. Если же он ехал от Сталина, то кормить было не надо. Зато тем более он нуждался в ее внимании, в живой душе семьи, которой она всегда у нас и была. Она, наверное, прекрасно понимала, что после тяжелого дня, до предела насыщенного работой, и особенно после половины ночи, проведенной за сталинским ужином, полностью непредсказуемой и порой переполненной стрессом, ему надо расслабиться, поговорить о делах домашних с близким человеком.
   Возвращения Володи (второго по старшинству сына, погибшего под Сталинградом) с войны она ждала много лет после ее окончания, ибо ей сказали, что он пропал без вести. Она до конца своих дней не могла упомянуть его имени без слез. А когда арестовали Ваню в его 15 лет? Он ведь просто не пришел к ужину летним вечером 1943 г. Она думала – утонул в Москве-реке, попал под машину и тому подобное. Звонили в больницы, морги, милицию Одинцовского района. Наконец, раньше обычного, приехал отец и сказал: «Не волнуйся, Ваня жив. Его арестовали». Неплохая формула для той эпохи: «Не волнуйся, его арестовали», не так ли? Скоро и меня, 14-летнего, также взяли во дворе на нашей даче и так, чтобы я не смог предупредить маму, привезли во внутреннюю тюрьму МГБ. В конечном счете мы дешево отделались: полгода во внутренней тюрьме на Лубянке и один год «административной высылки» в Таджикистан. У мамы же установилось высокое кровяное давление, напрямую связанное с нервами.
   Думаю, ее не переставала мучать мысль, что она послала Володю на смерть, когда поощрила его настойчивое желание отправиться на Сталинградский фронт летом 1942 г., хотя командование оставляло его на подступах к Москве, отправляя под Сталинград нашего старшего брата Степана. Володю, в его 18 лет и после всего лишь нескольких месяцев ускоренной летной подготовки в эвакуированном из Крыма Качинском училище (где Степан учился больше года), сочли неготовым для опаснейших боев с опытными асами гитлеровской авиации на главном направлении сражений. Но Володя настаивал, чтобы отец вмешался в решение ВВС, и мама его поддержала. Такова была единственная протекция А.И. Микояна кому бы то ни было из своих сыновей за всю его жизнь.
   А за семь месяцев до этого Степана сбили в боях под Москвой. Он сумел посадить самолет на поле, покрытое снегом. Из горящего самолета он выбрался сам, но потерял сознание. Деревенские мальчишки вытащили его из снега в сорокаградусный мороз, на санях доставили в госпиталь с сильнейшими ожогами. Мама каждый день приезжала к нему и вместе с медсестрами ухаживала за ним. Когда Степан поправился, врач сказал маме: «Это вы его выходили».
   Высокое давление привело к двум инфарктам. В 1962 г., когда мы с отцом были на Кубе, она скончалась. Весть об этом пришла, как я уже говорил, в момент напряженных переговоров с Фиделем Кастро в его кабинете. Отец поехал в дом, где нас разместили, и прошел к себе. Часа через два позвал меня. Он лежал навзничь поперек широкой кровати. Я никогда не забуду его лица в этот момент. Я услышал глухой, еле узнаваемый голос и слова: «Мама умерла, тебе нужно лететь в Москву на похороны». – «А как же ты?» – спросил я. «Мне нельзя прерывать дело такой важности». По правде говоря, я не думал о деле. Я спрашивал его и себя: как он будет здесь один? Как он перенесет это горе? Но он нашел в себе силы довести переговоры до конца.
   Для нашего отца огромное значение имели семья, дети, внуки, правнуки. Каждый выходной вся семья собиралась вместе по установленной им традиции. Возможно, именно семья в первую очередь напоминала ему о вечном человеческом начале, о доброте, об интересах всех семей, составляющих в итоге понятие народа, понятие, ставшее безликим и подчас пустым в худшие времена эпохи, в которую он жил. И чем старше он становился, тем больше семья значила в его жизни.

   И последнее. Я, конечно, сознаю, что не все факты из прошлого, приведенные автором, будут обязательно в равной степени интересны нынешнему молодому читателю. Однако из мозаики этих фактов складывается общая картина, дающая представление о нашей недавней истории, о людях, создавших могучую державу, с которой считался весь мир, об их ответственном отношении к делу, к судьбам страны.
   К великому сожалению, молодое поколение россиян в большинстве своем остается сегодня в полном неведении относительно своего недавнего прошлого. С большой помпой празднуем юбилей Пушкина, но забываем его слова о «любви к отеческим гробам». А без этого не может быть и достойного настоящего.
   Книга, предлагаемая читателю, – из тех, что, противодействуя «распаду связи времен», помогает восстановлению преемственности поколений, росту патриотизма и любви к своей отчизне.
   Я признателен дирекции и работникам РЦХИДНИ, особенно Г.А. Юдинковой, которые оказали мне большую помощь при подготовке книги. Также благодарен Л.В. Сучковой, которая набрала на компьютере почти две тысячи страниц с машинописного и рукописного текста. Я же посвятил этому тексту полтора года труда, который принес мне творческую радость. Должен признаться, что моя сыновняя гордость за отца, автора книги, еще более возросла после того, как я прочитал то, что ранее скрывалось за семью печатями.
   За десятки лет моей работы в области истории, политических наук и журналистики не было у меня более интересного, захватывающего занятия, чем работа над настоящей книгой.

   Серго Микоян,
   доктор исторических наук

От автора

   Я не писатель. Эта книга – лишь воспоминания о лично пережитом, увиденном и услышанном. Мои воспоминания всего лишь честный рассказ о событиях, свидетелем и участником которых я был, о людях, с которыми я работал и встречался в своей жизни. Мои воспоминания – не история, которая должна быть всесторонним и глубоко научным анализом всей совокупности фактов и событий общественной жизни.
   В далекие и бурные революционные годы никто из нас, как правило, не вел дневников или хотя бы простых записей происходящих событий, многочисленных встреч и бесед. У большинства из нас не сохранилось ни текстов собственных выступлений, ни даже их конспектов. Мы их обычно тогда и не писали: речи читались не по бумажке, а произносились с ходу, часто в порядке импровизации.

   Мы не собирали и не хранили документы и материалы «для истории»; сама история делалась при нашем участии.
   Любые воспоминания неизбежно носят субъективный характер. События описываются здесь такими, какими я их запомнил, как воспринимал их в давние или более поздние дни. Попутно я высказываю и свое сегодняшнее отношение к некоторым из них.
   Вот почему некоторым фактам и событиям, которые тесно связаны со мною лично, я уделяю больше внимания, чем другим, может быть и более важным с точки зрения истории. Назвав многих из тех, с кем меня свела судьба в моей жизни, других я даже не упомянул в своих воспоминаниях, хотя они, несомненно, вполне заслуживают этого. В памяти моей более чем за полвека не могли сохраниться имена всех этих людей. К несчастью, большинство из тех, кого я упоминаю, погибли или пострадали в годы сталинских репрессий.
   Вообще же воспоминания, если они правдивы, ценны, помоему, прежде всего тем, что дают читателю конкретный исторический материал, увиденный глазами людей того времени.
   Личные переживания, как мне кажется, небезынтересны для любого читателя, который обычно хочет знать, как воспринимали те или иные события их непосредственные участники, что они тогда думали, чем руководствовались в своих поступках. Все это помогает не только лучше узнать и глубже понять сами факты и события, но и получить определенное представление об атмосфере, в которой они происходили, о настроениях людей тех дней, об их надеждах и чаяниях, об их радостях и огорчениях…
   Если читатель найдет это в предлагаемых воспоминаниях, я буду вправе считать, что цель моя достигнута.

Глава 1
Становление

   Высоко над крутыми скалами по обе стороны ущелья раскинулись несколько плато в сотню гектаров пашни. За этими плато возвышаются горы, покрытые лесом. А за ними – необозримые альпийские пастбища. И все вокруг покрыто зеленой травой и множеством дикорастущих цветов.
   У самых склонов гор сразу же после плато ютилась наша деревня. Помню маленькие домики, тесно лепившиеся друг к другу.
   В годы моего детства это была одна из многих отсталых деревень далекой национальной окраины царской России. Кругом бескультурье, забитость, бесправие. Только поп и монах Санаинского монастыря были грамотными.
   Здесь я родился, тут прошло мое детство. Наш род – Микоянов – жил в этой деревне издавна, по крайней мере с начала XIX в. В небольшом домике, имевшем две комнаты, подвал и веранду, размещались две семьи: наша и дяди Гево. Впереди дома по склону горы находились два небольших домика с общей плоской крышей, служившей нам одновременно двором: там жили дядя Гриша и дядя Велихан.
   Отношения в нашей семье были всегда самые теплые. Не помню, чтобы мать или отец ссорились между собой. Они обычно не повышали голоса, даже когда делали нам, детям, какиелибо замечания. Родители никогда не поднимали на детей руку.
   В то время мало у кого из крестьян водились деньги, а если и были, то всегда в обрез. Хозяйство было натуральное: каждый обеспечивал семью продуктами со своего огорода. Тогда сами ткали, сами шили себе одежду, обувь, шапки. Деньги были нужны лишь на уплату налогов, на покупку чая, сахара, тканей, керосина, спичек. Поэтому у нас в деревне было только несколько дворов, где пили чай с сахаром, да и то вприкуску.
   Я родился, когда моего деда Нерсеса уже не было в живых. Но я хорошо помню свою бабушку Вартитер, что в переводе на русский язык значит «лепесток розы». Внешность не соответствовала ее имени: она была крупной женщиной высокого роста, со строгим лицом, ходила всегда в длинном, до пола, черном платье, опираясь на палку.
   Мой отец Ованес, проработав несколько лет в Тифлисе, во многом внешне стал походить на тамошних цеховых мастеров. Одевался аккуратно, носил не кавказскую папаху, а городскую фуражку. У него был широкий серебряный пояс, обувь тоже городская.
   Будучи неграмотным, отец тем не менее всегда хранил в кармане записную книжку и карандаш. В этой книжке он делал ему одному известными «иероглифами» записи: сколько дней он проработал, сколько ему должен заплатить хозяин и т. п.
   Пока я был в семье самым маленьким (третьим), отец все время возился со мной. Лет через пять родилась младшая сестра, и, когда она стала что-то лопотать, отец все свободное время уделял ей. Еще через пять лет родился пятый ребенок – мой младший брат Артем, которого дома звали Анушаван (впоследствии он стал авиаконструктором); на этот раз отец все свое внимание обратил на него, хотя, конечно, относился он и к нам всегда по-отечески и любил нас.
   Когда младший брат стал чуть старше, отец стал поручать ему пасти наших двух коз. Должность козопаса была незавидной. Вспоминаю, как в свое время мне приходилось заниматься этим делом: козы бегали по крутым каменистым горным склонам, покрытым кустарником и лесом, так быстро, что я еле успевал их догонять. Мы носили тогда самодельную обувь (типа кожаных мокасин без твердой подошвы). От беготни по каменистым склонам обувь эта быстро стиралась. Ходить было больно, пальцы сбивались о камень до крови. Я, правда, подкладывал под носок и пятку кусочки кожи, но это мало помогало, так как эти кусочки при ходьбе быстро съезжали со своих мест.
   Недалеко от нашего дома находился древний Санаинский монастырь, основанный в X в. Мы играли во дворе монастыря и иногда встречали жившего там монаха. Раз я увидел, что монах читал какую-то книгу. Я ею заинтересовался. Монаху это понравилось, и он начал учить меня грамоте. Через несколько месяцев я стал читать и писать по-армянски.
   В это время к нам в деревню неожиданно приехал какой-то интеллигентный армянин. Видимо, скрывался в нашей глухой деревне от преследований властей. Вскоре он обратился к сельчанам с предложением открыть у нас школу. Отец и двое других крестьян согласились сложиться по 4 рубля, с тем, однако, чтобы он учил за эти 12 рублей не только их детей, но и других детей деревни. Записалось в школу ребят двадцать. Он учил нас писать, читать, учил арифметике, много занимался с нами физкультурой. Большое внимание уделял нашему общему воспитанию: учил, чтобы мы следили за собой, были опрятными, мыли руки перед едой, полоскали рот после еды, благо родник был рядом с нашей школой, чтобы мы ходили в чистой одежде – словом, прививал нам элементарные навыки культуры. Вскоре наш хороший, добрый учитель уехал из деревни, и школа закрылась. Целый год мы не учились, а меня уже стало безудержно тянуть к книгам.
   Однажды к нам в деревню приехал епископ Тифлисской епархии. Он поселился в монастырском доме, но решил его расширить и достроить. Отец был занят на этом строительстве, я напросился помогать ему.
   Епископ как-то спросил меня, умею ли я читать. Я ответил, что немного умею, но очень хочу учиться, а школы у нас нет. На это он сказал, что не обязательно учиться только здесь, в деревне, можно устроиться в Тифлисе. Я, конечно, очень обрадовался и тут же рассказал отцу об этом разговоре. Тот подошел к епископу и стал говорить, как бы он был рад, если бы его сын мог учиться в Тифлисе. Епископ ответил: «Привезите своего сына осенью, я устрою его учиться в Тифлисскую духовную семинарию».
   Счастью нашему не было границ. В конце августа 1906 г. отец повез меня в Тифлис. Там отец нашел женщину, которая жила с сыном в одной комнате. Отец сговорился с ней: за 6 рублей в месяц она взяла меня в «нахлебники». Потом отец попросил Мартироса Симоняна, нашего родственника, написать прошение о моем приеме в семинарию, поскольку сам был неграмотный. Отец говорил, Мартирос записывал. Вот его перевод с армянского:

   ВЫСОКОЧТИМЫМ ПОПЕЧИТЕЛЯМ АРМЯНСКОЙ НЕРСЕСЯНСКОЙ ДУХОВНОЙ СЕМИНАРИИ
   От жителя села Санаин Ованеса Микояна
   Покорное прошение
   Я не стану отнимать драгоценное время у г-д попечителей своим длинным письмом, но скажу, что и я отец, и у меня благие намерения по отношению к своим сыновьям, я беден, забитый крестьянин, но и я желаю, чтобы мой сын стал грамотным, и очень верю, что он – мой сын – благодаря попечителям однажды станет полезным и для себя, и для своих крестьян. И поэтому с большим трудом, сладкими надеждами привел сына в город и прошу гг. попечителей устроить моего сына Анастаса в одном уголке Нерсесянской семинарии; он родился 12 октября 1895 года. Свидетельство о рождении представлю в ближайшее время. Сын мой умеет читать и писать, и добавлю, что он очень способен.
   Из-за неграмотности Ованеса Микояна по его просьбе написал Мартирос Симонян.
   11 сентября 1906 года
   г. Тифлис

   Меня допустили к приемным экзаменам.
   В семинарии был тогда одиннадцатилетний срок обучения: четыре подготовительных и семь основных классов. После проверки знаний я был принят во второй подготовительный класс.
   Я чувствовал себя в городе очень одиноким, оказавшись впервые вне родительского дома. Женщина, у которой отец устроил меня на жилье, относилась ко мне неплохо, но теплых отношений у нас так и не сложилось. Сын моей хозяйки и его товарищи смотрели на меня свысока, как на «деревенщину», частенько зло подсмеивались надо мной, один раз даже побили. Терпение мое лопнуло. Вспомнив о Мартиросе Симоняне, я пошел к нему и, рассказав ему все о своей нелегкой жизни, попросил купить мне билет и отправить домой, к родителям. Приехав в деревню, я заявил родителям, что в Тифлис больше не поеду. Помню, каким угрюмым стал отец, как плакала мать. «Поедем обратно, к тете Вергуш», – сказал он мне.
   Отец уговорил двоюродную сестру моей матери, тетю Вергинию Туманян, жившую в Тифлисе, взять меня к себе. Дети у тети Вергуш были хотя и моложе меня, но быстро со мной подружились. Я и представить, конечно, не мог, что старшая из них, Ашхен, много позже станет моей женой.
   В семинарии встретили меня хорошо: скоро мне стало там легко и приятно. Желание учиться было у меня, как я уже говорил, огромное. Учеба давалась легко. Не повезло мне только с пением. Оказалось, я безбожно фальшивил, потому что у меня был плохой слух.
   В ту пору я, естественно, не задумывался над смыслом богослужения: сомнений в том, что Бог есть, у меня не появлялось. Так продолжалось до второго класса семинарии, когда я столкнулся со священником – нашим учителем Закона Божь его.
   Назидания священника ни в чем меня не убеждали. Я стал часто спорить на уроках. Это раздражало священника. В споры втягивались и мои товарищи по классу. Я стал таким яростным спорщиком по вопросу о Боге, что мои товарищи стали звать меня уже не Анастас, а Анаствац, что по-армянски значит «безбожник». В ходе всех этих дискуссий и особенно размышлений наедине я как-то окончательно разуверился в существовании Бога. Правда, продолжал исправно учить то, что называлось у нас Законом Божьим. Формально по этому предмету я не был отстающим учеником. Мне поставили тройку и перевели в следующий класс. Эта тройка так и осталась в выпускном аттестате.
   В то время родители не тратили на меня ни одного рубля. Учился я хорошо, и Армянское благотворительное общество, которое занималось обеспечением особо нуждавшихся семинаристов, предоставляло мне бесплатные обеды и оплачивало комнату, в которой я жил вместе с тремя другими учениками. Кроме того, я немного подрабатывал и сам, занимаясь с отстающими учениками-одноклассниками, имевшими обеспеченных родителей. За это репетиторство мне перепадало от 3 до 9 рублей в месяц, а по тем временам для скромной жизни это было не так уж плохо.

   Моя троюродная сестра Ашхен, дочь тетки Вергинии, неплохо училась в школе. Но как-то учитель ее незаслуженно обидел. Ашхен была очень самолюбивой: она обиделась и перестала заниматься. Посыпались новые замечания, и, чем чаще она их получала, тем хуже училась, хотя была довольно способной ученицей. Кончилось дело тем, что она осталась на второй год, а на следующий учебный год получила по четырем предметам переэкзаменовки. Тетя Вергиния попросила меня взять Ашхен с собой в деревню и подготовить ее за лето к переэкзаменовкам, иначе ее могли бы исключить из школы.
   Занимался я с ней по два-три часа во второй половине дня: утром она выполняла полученные от меня задания. Я был с ней очень строг, никаких бесед на посторонние темы не вел. Ашхен, со своей стороны, была очень старательной, добросовестно выполняя все задания.
   Должен сказать, что Ашхен очень нравилась моему отцу. Он охотно с ней разговаривал, был с ней приветлив и внимателен.

   Я уже говорил, что рано пристрастился к книгам. Читал все, что попадало под руку, первые годы в семинарии – только армянские книги, так как не знал еще русского языка.
   С большим интересом читал исторические романы армянского писателя Раффи «Давид-бек», «Самуэл» и другие. Меня увлекала романтика борьбы армянского народа против чужеземных угнетателей, и романы Раффи оставили заметный след в моем сознании.
   С увлечением знакомился я с творчеством классика армянской литературы Ованеса Туманяна – моего великого земляка и родственника, которого мне посчастливилось впоследствии узнать лично. Меня особенно привлекали в его книгах описания близких мне мест и людей родного района Лори. В языке Туманяна я встречал много слов и выражений нашего лорийского диалекта.
   Я познакомился с книгами Ширван-заде, Пароняна и других авторов. Зачитывался стихами зачинателя армянской пролетарской поэзии старого революционера Акопа Акопяна и мужественными стихами Шушаник Кургинян, воспевавшей героизм людей революции и гневно осуждавшей царизм. Очень нравились мне тогда – в переводе Кургинян – стихи популярной итальянской поэтессы Ады Негри.
   Потом у меня появился интерес к естествознанию. К тому времени я уже настолько овладел русским, что мог свободно читать любые книги. Вначале я читал популярные брошюры по естествознанию, потом книги К.А. Тимирязева «Жизнь растения» и Ч. Дарвина «Происхождение видов», «Происхождение человека и половой отбор». Они произвели настоящий переворот в моем представлении о возникновении и развитии жизни на Земле. Эти книги положили начало моему сознательному атеизму.
   На формирование моего сознания, несомненно, оказала влияние та социальная среда, из которой я вышел. Наша деревня расположена в двух километрах от Алавердского меднохимического комбината – старейшего предприятия среди действующих медеплавильных и медеэлектролитных заводов страны. В 1970 г. ему исполнилось 200 лет.
   В 1801 г. район этого завода перешел из подчинения Персии в состав России. Тогда же с Урала туда прибыли специалисты, которые взамен «азиатского способа» выплавки меди внедрили свой, более передовой метод. В 1888 г. завод с рудником был отдан в концессию французской акционерной компании. Он производил 3800 т меди в год, что составляло 1/4 часть выплавки меди всей России.
   Отец мой работал на этом заводе плотником, а старший брат Ерванд молотобойцем. Одно время наша семья жила в бараке на территории завода, занимая одну комнату. В других комнатах барака на нарах спало по 5–6 человек. Еще ребенком я видел, как плохо жили рабочие завода, какими измученными возвращались они домой после непосильного 12-часового рабочего дня. Я не могу забыть и того, как мой старший брат поднимался на крутую гору в деревню после работы. Обессиленный, буквально валился на койку, чтобы отдышаться. А с рассветом он был снова на ногах и шел на работу.
   На заводе, в невероятно трудных условиях, работало около трех тысяч человек, в том числе около тысячи иностранных рабочих – выходцев из Северного Ирана, которых использовали на самой черной работе. Шахтерами, как правило, работали греки, жившие вблизи шахты в деревне. Состав рабочих был многонациональный. Но никаких межнациональных распрей не было. Рабочие в подавляющем большинстве своем были безграмотными.
   Контрастом нищенскому существованию рабочих была роскошная жизнь представителей высшей администрации. Они занимали хорошие дома с теннисными кортами (тогда я и увидел их впервые). Жены инженеров разъезжали на прекрасных лошадях. Инженеры и высшая администрация завода человек пятнадцать – были французы. Конторскими служащими были армяне, русские и другие.
   Обо всем, что я видел, я рассказывал товарищам по семинарии. Искал объяснения существующему и в книгах, особенно по революционной истории.
   Как-то я увидел у одноклассника одну из книг многотомной «Истории Рима» Моммзена и заинтересовался ею и трудами по истории. Книга Жана Жореса «История Великой французской революции» захватила меня. Я выписывал в отдельную тетрадку все важнейшие факты, даты, по нескольку раз перечитывал эти свои записи и в конце концов запомнил их наизусть. Французская революция оставила в моем сознании неизгладимый след острыми событиями и в особенности яркими фигурами своих вдохновителей и вождей – Марата, Дантона, Робеспьера и других. Я буквально ими бредил.
   Позднее ко мне попал первый том сочинений Д.И. Писарева. После этого я, что называется, залпом прочел все четыре тома его сочинений. В формировании моего мировоззрения Писарев сыграл большую роль. Я почувствовал, как многое для меня прояснилось; я как бы очистился от многих старых предрассудков. Появилась большая уверенность в себе, стало вырабатываться чувство критического подхода ко многим явлениям действительности. Одним словом, Д.И. Писарев заставил меня повзрослеть. Книги В.Г. Белинского и Н.А. Добролюбова возбудили огромный интерес к русской классической литературе и помогли преодолеть сложившийся у меня тогда неправильный взгляд на художественную литературу. До этого я любил читать главным образом исторические книги, считая, что только в них отображены подлинные факты, события и люди. Художественная литература интересовала меня мало. Знакомство же с произведениями Белинского и Добролюбова раскрыло мне глаза на многое.
   Я с жадностью стал читать романы И.С. Тургенева и И.А. Гончарова. «Накануне», «Рудин», «Обломов» были проглочены мною мгновенно. Потом пришло знакомство с книгами Льва Толстого. Огромное впечатление произвели на меня «Воскресение», «Хаджи-Мурат», «Хозяин и работник». Помню, с каким волнением читал я «Овод» Э. Войнич! После «Овода» я познакомился с романом Н.Г. Чернышевского «Что делать?». Чернышевский привел меня к сочинениям Фурье, Томаса Мора, Сен-Симона и Роберта Оуэна. Конечно, многое в их работах я воспринимал еще очень наивно, упрощенно, но читал книги великих утопистов с захватывающим интересом. Большой интерес вызвала книга Вересаева «Записки врача». С увлечением читал Гаршина.
   Видимо, я еще не способен был чувствовать музыку русского стиха, и Пушкин понравился мне тогда не своей бессмертной поэзией, а прежде всего прозой. Я с упоением зачитывался «Историей Пугачевского бунта», «Капитанской дочкой», «Дубровским». Из иностранной литературы читал Диккенса, Джека Лондона, Виктора Гюго, Александра Дюма, Ибсена и хорошо запомнил «Разбойников» Шиллера.
   В 1911–1912 гг. и до нашей семинарии докатилась революционная волна, вызванная новым подъемом рабочего движения. Помню, как много всяких разговоров было среди учащихся старших классов о разных политических партиях! Были эти разговоры, конечно, и среди моих одноклассников. Мы спорили между собой и в конце концов решили, что, для того чтобы не допустить ошибки в выборе, к какой партии примкнуть, нам нужно самим самостоятельно изучить необходимую революционную литературу. Для этой цели мы образовали политический кружок. Не помню точно, по чьему совету мы решили начать с изучения книги Каутского «Экономическое учение Карла Маркса».
   Собирались мы, шесть человек, регулярно в течение всего 1912/13 учебного года. Главу за главой прочитали всю книгу Каутского, попутно обсуждая, кто как что понял.
   В следующем учебном году кружок наш расширился до 14 человек: мы приняли небольшую группу учеников из младшего класса, а кроме того, ребят из другого литературного кружка. Пришлось повторить изучение экономической теории Маркса, но уже по книге Богданова. Параллельно мы, «старики», читали и другую марксистскую литературу – книгу Бебеля «Женщина и социализм» и Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю».
   Как-то до нас дошли слухи, что кружки, подобные нашему, организованы в некоторых тифлисских гимназиях, коммерческом училище, где обучались на русском языке представители разных национальностей, а также в дворянской гимназии, где учились преимущественно грузины. Мы решили установить связь с ними, и весной 1914 г. состоялось первое заседание представителей всех этих кружков – по одному от каждого. Заседание проходило на квартире гимназистки Люси Люсиновой – впоследствии московской студентки-коммунистки, геройски погибшей на октябрьских баррикадах в Москве и похороненной у Кремлевской стены.
   Люся играла на этом собрании очень активную роль. Это была умная, начитанная, теоретически достаточно подготовленная девушка, к тому же обладавшая красивой внешностью и обаянием. Мне она тогда очень понравилась.
   В ту весну 1914 г. в моих руках оказалась книга Н. Ильина «Развитие капитализма в России». Произошло это при таких обстоятельствах. Как-то я зашел на квартиру к своему дальнему родственнику, Данушу Шавердяну, работавшему в Тифлисе присяжным поверенным (и, как я узнал немного позднее, состоявшему в подпольной большевистской организации).
   Поговорив с ним о своей жизни, я рассказал ему о наших занятиях. Дануш уже знал о существовании политического кружка в семинарии и относился к этому одобрительно. Прощаясь, он протянул мне какую-то книгу и сказал: «Вот, Анастас, прочитай-ка это повнимательнее!» Он тут же пояснил мне, что настоящая фамилия автора этой книги – теоретика и руководителя социал-демократов (большевиков) – УльяновЛенин, который иногда выступает под псевдонимом Н. Ильин. Так впервые, благодаря Шавердяну, я открыл для себя Ленина.
   Той же весной 1914 г. я жил со своими двумя товарищами по семинарии в одной комнате, которую мы сообща оплачивали владельцу квартиры. Как-то я задержался в гостях у товарища, жившего далеко, на окраине Тифлиса. Вдруг ко мне прибегает запыхавшийся и взволнованный сосед по комнате и рассказывает, что только что у нас были полицейские, искали меня, потом произвели обыск, забрали какие-то бумаги, тетради и, узнав, где я нахожусь, отправились за мной, видимо для того, чтобы арестовать.
   На свою квартиру я, понятно, заходить не стал, опасаясь засады, а пошел к товарищу, переночевал у него, а на следующий день взял железнодорожный билет и уехал в деревню.
   В архивах сохранился любопытный документ – ордер, выданный 22 мая 1914 г. начальником Тифлисского губернского жандармского управления полковником Пастрюзиным, на право производства у меня «самого тщательного и всестороннего обыска».
   Я вообще никак не мог понять, почему полиция решила произвести обыск, а тем более арестовать меня. Единственное, что я мог предположить, – это возможный донос о нашем кружке и о том, что я читаю кое-какую нелегальную литературу. Не найдя у меня ничего особо предосудительного, полицейские, видимо, успокоились.
   Когда началась империалистическая война, я был в деревне на каникулах после окончания пятого класса семинарии.
   Новый учебный год начался как обычно. Но события на фронте всех нас волновали.
   Война на турецком фронте касалась непосредственно армян: с успехами русского оружия связывались надежды на освобождение от турецкого ига западных армян, а их там жило около двух миллионов. Начались формирования добровольческих армянских дружин для отправки на фронт. Среди учащихся семинарии шли обсуждения и споры – идти или не идти на фронт.
   Мы, группа наиболее воинственно настроенных учащихся, приводили в пример болгар, которые выступили на стороне русских войск против Турции в борьбе за свое национальное освобождение. Помню, что для утверждения своей позиции мы ссылались и на благородный поступок знаменитого английского поэта Байрона, который смело выступил в поддержку войны греков за их национальное освобождение от султанской Турции и, несмотря на свою хромоту, пошел добровольцем на фронт.
   Записавшись добровольцем, я с группой учащихся семинарии в один из ноябрьских дней 1914 г. сел в воинский эшелон на станции Навтлуг и благополучно добрался до пограничного города Джульфа. Там в течение одной недели прошли небольшую подготовку, после чего нас отправили на фронт для пополнения дружины Андраника, которая находилась на территории Персии около границы с Турцией.
   Среди армян имя Андраника было окружено ореолом славы. Как потом мы убедились, он и среди бойцов пользовался непререкаемым авторитетом.
   Наше прибытие на фронт совпало с наступательными действиями на этом участке. Местность была гористая, бездорожная. В горах лежал снег. Большого сопротивления противник нам не оказывал. Во всяком случае, ожесточенного характера бои не носили. В течение ряда дней наше наступление продолжалось весьма успешно. Мы заняли много мелких сел по 10–15 дворов, расположенных в ущельях. Все было заброшено. Кругом невероятная бедность.
   После мы получили команду начать отступление. Говорили, что южнее турецкие войска в обход перешли в контрнаступление.
   Мои товарищи – одноклассники, с которыми я вместе прибыл на фронт, решили вернуться домой, жалуясь на трудности похода и усталость. Начальство против их ухода не возражало. Мое же самолюбие не позволяло к ним присоединиться: я считал мальчишеством, пробыв на фронте меньше месяца и ничего здесь не сделав, уйти.
   После небольшого отдыха наша дружина вступила на территорию персидского Азербайджана, в районе города Хойя. Личный состав дружины был почти весь из бакинских рабочих. Люди были простые, хорошие. Ко мне они относились с уважением, хотя я был моложе их всех. Они рассматривали меня как интеллигента, но ценили, что я, как рядовой солдат, веду себя точно так же, как и они, перенося все тяготы военной службы.
   Вскоре наша дружина участвовала в большом сражении на персидской территории с наступавшими турецкими войсками. На нашем участке фронта действовали наряду с русскими частями три армянские дружины. Мы занимали выгодные оборонительные позиции, хорошо окопавшись на высоких холмах. Турецкие позиции находились, наоборот, на равнине.
   С раннего утра началось ожесточенное сражение. Несмотря на большие потери, турецкие войска продолжали наступать. Сидя в окопах, мы стреляли в них из винтовок. Видели, как под нашим огнем падали наступавшие турецкие солдаты.
   Турки шли цепями. По нашим позициям била турецкая артиллерия, но снаряды большей частью разрывались за окопами. И тем не менее наши потери были значительны, особенно от шрапнели. Но, конечно, они не шли в сравнение с тем количеством трупов, которые лежали перед нами. К вечеру, когда стемнело, турецкие цепи подошли вплотную к подножию холмов, в нескольких сотнях метров от наших окопов, и залегли там. Перестрелка прекратилась. Наступило затишье.
   Через некоторое время, когда мы уже успели поесть, использовав передышку, поступил приказ готовиться к ночному штыковому бою: командование считало, что турки не будут ждать рассвета, а, пользуясь темнотой, предпримут штыковую атаку.
   Надо сказать, что в первых боях я уже привык немного к военной обстановке. Как и другие бойцы, я находился в хорошем настроении и не чувствовал особого страха, хотя не скрою – предстоящий штыковой бой меня мало устраивал. Я не был ему еще обучен и поэтому сказал своим товарищам, что мне трудно орудовать штыком. Попросил у одного из них, на время ночного боя, его револьвер: мне хотелось идти в бой не со штыком, а с револьвером. Скажу по совести, мне как-то претила даже мысль о том, что я должен буду воткнуть штык в тело человека. Получив револьвер, я успокоился.
   Нам было приказано спать в окопах по очереди, чтобы не быть застигнутыми врасплох. Должно быть, товарищи жалели меня и поэтому не будили. Только с восходом солнца я открыл глаза.
   Никаких турок не было видно. За ночь они отступили, унеся с собой раненых. На поле боя остались только трупы убитых.
   Это было самое большое сражение, которое мне пришлось тогда наблюдать. Понеся большие потери, турки отступили. Мы находились уже на турецкой территории.
   Второе крупное сражение произошло, когда мы подходили к городу Вану, одной из древних столиц Армении. Это сражение было, как мне казалось, менее кровопролитным, чем первое, турецкие войска и здесь потерпели серьезное поражение.
   Мое физическое состояние в это время стало сильно ухудшаться. Дело в том, что я с детства не ел мяса. Стоило мне на фронте съесть кусок мяса, как на моей коже появилась сыпь, меня тошнило. Только в 1918 г., уже в Баку, я постепенно приучил себя к мясной пище. До фронта я питался молочными продуктами, особенно сыром, который я ел с хлебом три раза в день. На фронте же такой возможности не было. Я жил буквально на хлебе и каше, очень исхудал, появились признаки дистрофии. Длительные походы вконец изнурили мой организм. А тут случилась новая беда: на подступах к Вану я заболел острой формой малярии. Меня замучила лихорадка, сопровождаемая очень высокой температурой.
   В начале апреля 1915 г., через несколько дней после вступления в Ван, меня вместе с другими больными и ранеными эвакуировали – сначала в Ереван, а оттуда в Тифлис, где поместили в госпиталь для раненых армянских дружинников.
   В середине мая я вышел из госпиталя и чувствовал себя вполне окрепшим.
   Еще в госпитале меня поразило и ошеломило сообщение о трагедии, постигшей западных армян в апреле 1915 г. Реакционное правительство младотурок учинило над ними зверскую расправу, уничтожив около полутора миллионов мирных жителей-армян. Это был первый случай геноцида в современной истории.
   Я осмысливал происходящие события и очень нуждался тогда в добром совете и разъяснениях компетентного человека. Появилась потребность повидать Шавердяна: я видел в нем своего старшего советчика и наставника. Шавердян принял меня очень приветливо. Он подробно рассказал о ленинской оценке происходящей войны. Потом достал из какого-то ящика отпечатанную на тонкой папиросной бумаге газету «Социал-демократ», изданную в Женеве, со статьей Ленина «Война и российская социал-демократия». Кроме того, Дануш подарил мне брошюру Ленина «Что делать?».
   В ленинских работах я нашел ответы на многие мучившие меня тогда вопросы. Особенно увлекла меня книга «Что делать?», которая и определила мои политические взгляды.
   Дануш был искренне рад моему, как он сказал, прогрессу. Это еще более окрылило меня, и я решил открыть ему свою мечту: «Знаете, Дануш, я хочу вступить в вашу партию». Дануш улыбнулся и сказал, что не стоит очень торопиться, надо получше подготовить себя к такому решительному шагу. Он предложил мне обязательно прочитать несколько ленинских работ, в частности книгу «Шаг вперед, два шага назад» и работу «О праве наций на самоопределение». И посоветовал познакомиться с брошюрами Шаумяна и Сталина по национальному вопросу, а также с книгой Плеханова «Наши разногласия». Я сказал, что скоро уезжаю в деревню и собираюсь там, кроме того, начать изучение первого тома «Капитала» Маркса.
   Моему приезду мать была бесконечно рада. Отец тоже был доволен, но он не любил бурно выражать своих чувств. Мать очень боялась, как бы меня не убили на фронте.
   В то лето я поработал довольно плодотворно. Прежде всего, конечно, прочитал и даже законспектировал книги, которыми снабдил меня перед отъездом в деревню Шавердян. Однако настоящие трудности начались у меня, когда я приступил к изучению первого тома «Капитала» Карла Маркса. Помню, что, прочитав первую главу, я многого просто не понял. Однако решил не сдаваться. Стал читать второй раз. Кое-что стало яснее. Тогда я решил попытаться изложить письменно то, что мною было прочитано. Читал вновь и записывал. Постепенно я привык к его стилю и манере изложения, и дальнейшее чтение шло уже вполне нормально.
   Вернувшись в Тифлис в конце августа, я, естественно, первым делом решил навестить Шавердяна, поделиться с ним результатами своей учебы. Расставаясь, Шавердян дал мне очередную порцию книг по марксистской теории и составил довольно большой список книг, которых у него в личной библиотеке не оказалось: он сказал, чтобы я сходил с этим списком в городскую библиотеку имени Пушкина к работавшей там коммунистке Джаваире Тер-Петросян (сестре знаменитого Камо), которая, по словам Шавердяна, достанет для меня все рекомендованные им по списку книги. Впоследствии я делал это неоднократно, и Тер-Петросян стала моей второй «благодетельницей» по части снабжения марксистской литературой.
   Как-то я напомнил Шавердяну о его обещании помочь мне вступить в партию. «Ну что ж! – ответил он. – Теперь ты, по-моему, уже достаточно созрел для этого. Тебя хорошо знают наши активисты. Можно подумать и о твоем приеме».
   И действительно, в ноябре 1915 г. я был принят в партию. Мне сразу дали и партийное поручение: вести пропагандистскую работу среди учащейся молодежи. Главными вопросами наших собеседований стали актуальные проблемы войны, задача борьбы за свержение самодержавия, национальный вопрос.
   Перед началом нового 1915/16 учебного года я пришел в семинарию и попросил у администрации разрешения поступить в тот же шестой класс, из которого я ушел при отъезде на фронт. При этом я дал обязательство пройти программу шестого класса за первое полугодие, а со второго полугодия перейти в седьмой класс и закончить его вместе со всеми, то есть фактически за один год пройти два класса.
   Выпускные экзамены прошли у меня вполне успешно. Лишь по злосчастному пению да Закону Божьему остались стабильные тройки, хотя по трем другим религиозным предметам я получил пятерки. Только по русскому языку мне поставили – и притом справедливо – четверку: подвела устная речь. У меня тогда почти не было разговорной практики на русском языке, хотя по русской литературе и письменной работе я имел отличные отметки.
   Возвращаясь ко временам учебы в семинарии, невольно удивляешься, как много ее воспитанников, и в первую очередь учеников нашего класса, впоследствии стали видными советскими и партийными деятелями! Тому были, конечно, свои причины.
   Во-первых, в семинарию поступали дети из необеспеченных или малообеспеченных семей. Состоятельные родители отдавали своих детей в гимназии, реальные или коммерческие училища, где было платное обучение. Поэтому в семинарии создавалась более однородная по своей материальной обеспеченности демократическая среда, наиболее восприимчивая к революционным идеям.
   Во-вторых, время, в которое мы учились, было периодом нарастания революционных сил между двумя русскими революциями. Революция шла к своему подъему. Марксистский кружок, который мы организовали в 1912 г., впитывал все новых и новых способных и революционно настроенных юношей. Все они к 1915–1918 гг. вступили в РСДРП и вели в ней активную деятельность.
   Значительную роль играло и то обстоятельство, что преподавание в семинарии находилось на достаточно высоком уровне. Большинство наших учителей получили высшее образование в Германии, Швейцарии и Франции. Многие из них придерживались либерально-демократических взглядов.
   Вообще же следует сказать, что, хотя наше учебное заведение и именовалось духовной семинарией, по своей учебной программе, пожалуй, семинарией в точном смысле слова не было. Среди учителей был только один священник, преподававший Закон Божий. Было еще четыре религиозных предмета, но они не занимали более двух часов в неделю. Остальное время было целиком посвящено изучению общеобразовательных предметов: математики (включая алгебру и геометрию), географии, литературы, физики, химии, ботаники, зоологии, психологии и физиологии. По сравнению с гимназией у нас был обязателен только один иностранный язык: французский или немецкий – по выбору. Помимо современного армянского языка мы изучали еще и древнеармянский. Кроме того, преподавались история и география Армении и педагогика.
   Все это имеет свое объяснение. Дело в том, что при царском строе запрещалось иметь гимназии и высшие учебные заведения с преподаванием не на русском языке. Исключения допускались лишь для некоторых церковно-приходских школ, духовных семинарий и духовной академии. Поэтому на Кавказе в обход царского закона учебные заведения, формально называвшиеся духовными семинариями, по существу были армянскими или грузинскими гимназиями, дававшими законченное одиннадцатилетнее среднее образование. Правда, аттестат нашей семинарии не давал права поступать в вузы России. Зато в Европе с таким аттестатом беспрепятственно принимали в высшие учебные заведения.
   Наша семинария была создана еще в 1824 г. католикосом Нерсесом, имя которого и носила. На армянском языке она именовалась Тифлисская Нерсесянская армянская духовная школа. Мне неизвестно ни одного случая, чтобы кто-либо из выпускников нашей семинарии тех лет выбрал бы себе духовное поприще.
   Многих из моих одноклассников нет уже в живых. Некоторые из них, Алиханян, Стамболцян, Костанян, Бальян, Гардашьян, Акопян, Еремян, Маркарян, к сожалению, стали жертвами репрессий 1937–1938 гг. Все они посмертно реабилитированы, и честь их полностью восстановлена.
   Еще не закончив всех выпускных экзаменов, я, как и другие мои однокашники, много думал о том, что буду делать после окончания семинарии. В то время главной задачей я ставил продолжение политического образования и революционную работу. А для этого мне надо было еще два-три года целиком посвятить учебе. Мне казалось, что только после этого я, чувствуя себя в какой-то степени теоретически подготовленным марксистом, смогу более уверенно и активно участвовать в революционной борьбе.
   С этой целью я решил, как ни парадоксально это звучит, поступить в Армянскую духовную академию. Она находилась в древнем городке Эчмиадзине близ Еревана и была единственным в Армении высшим учебным заведением, куда абитуриенты из семинарии принимались без экзаменов. Обучение было бесплатным. Более того, студенты находились на полном обеспечении и жили в интернате. Последнее обстоятельство было для меня немаловажным, принимая во внимание мое незавидное материальное положение.
   В создавшейся обстановке академия для меня была идеальным решением вопроса. Хорошие отметки в аттестате зрелости служили известной гарантией, что меня в академию примут. Такое же решение приняло и большинство семинаристов – моих товарищей по марксистскому кружку.
   18 сентября 1916 г. я получил уведомление, что меня приняли в число студентов 1-го курса академии, а через два дня я подал прошение тифлисскому воинскому начальнику об отсрочке от призыва в армию до окончания обучения в академии. Просьба была удовлетворена.
   В академии, кроме ректора и преподавателя греческого языка, все были гражданскими, а не духовными лицами. Изучали мы в основном историю древней Армении Средних веков и Нового времени; историческую географию Армении; армянскую литературу и язык – начиная с древних времен.
   Я довольно быстро освоился в новой обстановке и уже через несколько дней разработал план своих занятий – и по основной программе академии, и по изучению марксистской литературы. С однокурсником Арамом Шахгальдяном мы раздобыли керосиновую лампу, вставали обычно в три часа ночи (когда все еще спали), отправлялись в ту аудиторию, в которой занимался весь наш курс, и работали там до 7 часов утра, до завтрака. Я изучал тогда третий том «Капитала» Маркса. После первого тома «Капитала» второй и третий тома усваивались мною довольно легко. Потом, вслед за третьим томом, я прочитал две неоконченные тетради Маркса, вошедшие, как известно, в четвертый том «Капитала» («Теория прибавочной стоимости»).
   Сидели мы с Арамом на последней парте, в самом конце аудитории. Рядом стояла этажерка для книг: в ней-то мы и хранили десятка полтора книг Маркса, Энгельса, Ленина, Плеханова и других авторов. Вспоминаю, как во время общих курсовых занятий я незаметно вытаскивал два экземпляра книги Каутского «Аграрный вопрос» (на немецком и русском языках) и с увлечением читал, одновременно убивая двух зайцев: постигая содержание книги и овладевая немецким языком, чтобы иметь возможность читать классиков марксизма в подлинниках. Занятия эти шли у меня довольно успешно.
   Вскоре по приезде в Эчмиадзин мы организовали марксистский кружок. В него вошли все товарищи, прибывшие из Тифлиса, и двое окончивших Шушинскую семинарию. Мы регулярно получали еженедельную газету «Пайкар», выходившую в Тифлисе на армянском языке, и активно обсуждали статьи, которые в ней публиковались. Это меня увлекало.
   В декабре 1916 г. я написал свою первую статью и направил ее в редакцию «Пайкара». Статья была острой, полемической, направленной против печатного выступления одного видного дашнакского деятеля по национальному вопросу. Она появилась в «Пайкаре» без всяких изменений со стороны редакции, но цензура основательно поработала над ней ножницами.
   Я к тому времени с работами Адама Смита знаком не был, но Туган-Барановского уже читал. Когда у нас начались дискуссии, пришлось взяться и за Адама Смита. Помню разгоревшиеся споры вокруг теории трудовой стоимости. Студент 3-го курса Манукян отстаивал взгляды австрийского экономиста Бем-Баверка, который выдвинул «теорию предельной полезности». Для неподготовленного человека эта работа была более доступна, нежели теория прибавочной стоимости Маркса.
   Я обратился за помощью к профессору нашего курса Ашоту Иоанесяну. Мне было известно, что он – подготовленный марксист, доктор наук, получивший образование в Германии. Он дал мне австрийский журнал «Маркс штудиум», в котором была опубликована статья на эту тему. С помощью словаря я одолел ее.
   Кстати, должен сказать, что Ашот Иоанесян после победы советской власти стал секретарем ЦК Компартии Армении. Пройдя через репрессии 30-х гг., он выжил и стал действительным членом Армянской академии наук, вел большую научную работу в области истории армянской общественной мысли.
   В свое время он оказал всем нам, и мне в частности, большую помощь, познакомил с Геворгом Атарбекяном – членом большевистской партии, который жил тогда в Эчмиадзине, с тем самым Атарбекяном, который впоследствии прославился в борьбе с контрреволюцией в 1918–1919 гг. на Северном Кавказе.
   Все эти встречи и знакомства со старыми, опытными и образованными марксистами во многом способствовали нашему росту – тогда еще очень молодых коммунистов.
   Мой товарищ по академии Погосян отлично владел грузинским языком. Я попросил его научить меня читать, писать и говорить по-грузински, считая, что это может очень пригодиться мне в предстоящей революционной работе. В течение нескольких месяцев я так усердно занимался с Погосяном, что мог уже без большого труда читать на грузинском языке газеты, которые выписывал мой товарищ.
   Потом мы условились с Товмасяном из Шуши, что он, работая над совершенствованием своих знаний в азербайджанском языке, будет обучать этому языку и меня. Впоследствии это пригодилось мне в практической работе.
   Ректором нашей академии был отец Гарегин – человек лет сорока пяти, ниже среднего роста, с симпатичным лицом и красивой бородой. Он был очень спокойный и уравновешенный человек. Ректор решил заинтересовать нас письменностью и древнеармянской литературой. Пригласил нас как-то в монастырь, где хранились древние рукописи. То, что мы там увидели, нас поразило. Мы не представляли, что у армян существует такое ценное собрание старинных рукописей, с необычайной красотой и любовью написанных на папирусах, пергаментах и коже, богато иллюстрированных талантливыми художниками. Поражало разнообразие и свежесть красок. Мы искренне благодарили ректора за то, что он все это нам показал и дал при этом подробные и интересные пояснения. Все эти богатства теперь находятся в Матенадаране – известном хранилище древних рукописей в Ереване.
   Помню, как-то зимой ректор зашел к нам и сказал, что в воскресенье состоится богослужение, которое будет совершать сам католикос Георг V. Все мы обязаны были там присутствовать. Мы чинно отстояли на богослужении, но, когда в конце подошла наша очередь целовать руку у сидевшего на троне католикоса, мы, как и уговорились заранее, подойдя к нему, вежливо поклонились и, не прикоснувшись к его протянутой руке, отошли в сторону.
   В стенах академии начались пересуды. Раздавались голоса о нашем изгнании из академии. Другие считали, что если все раскроется и царской полиции станет известно, что в духовной академии существует очаг большевизма, то это послужит поводом для закрытия академии; они предлагали шума по этому поводу не поднимать. Так это дело и было замято.
   Может быть, здесь уместно сказать, что второй раз в своей жизни я встретился с католикосом армянской церкви много лет спустя, совсем уже в иных условиях. В 1958 г. я был в Ереване на встрече с избирателями перед выборами в Верховный Совет СССР. Руководители республики устроили прием в Большом зале.
   Я заметил в конце зала нескольких духовных лиц. Мне сказали, что это новый католикос всех армян Вазген I со своей свитой, что он образованный и умный человек, хорошо относится к советской власти и пользуется уважением не только среди наших, но и зарубежных армян.
   Я налил бокал вина и вместе с руководителями республики пошел через весь зал к этой группе. Подойдя к католикосу, я поздоровался и, улыбаясь, сказал в шутливом тоне, что чувствую за собой какую-то вину перед армянской церковью, поскольку я не оправдал ее надежд и усилий, потраченных на мое обучение. «Говоря на экономическом языке, – сказал я, – из меня, студента армянской духовной академии, получился «брак производства».
   Все рассмеялись. Католикос улыбнулся и сказал: «Вы ошибаетесь! Мы не только этим не огорчены, но даже гордимся тем, что такой человек, как вы, вышел из стен нашей академии. Побольше бы нам такого «производственного брака»!»
   В конце 1916 г. Ашот Иоанесян сообщил нам, что на днях созывается нелегальное межпартийное совещание, на котором будет обсуждаться аграрный вопрос и перспективы его разрешения в условиях Эриванской губернии. Ашот советовал всей нашей группе принять участие в этом совещании. Мы охотно согласились.
   Помню, что собрались мы вечером в каком-то мрачном, полуподвальном помещении. Присутствовало человек около тридцати. Там были меньшевики, эсеры и большевики.
   В информации, которую сделал незнакомый мне человек, было сообщено, в каком тяжелом положении находится армянское крестьянство, стонущее под гнетом помещиков. Тогда в деревнях, где жили и армянские, и азербайджанские крестьяне, подавляющее большинство среди помещиков составляли азербайджанцы: так уж сложилось это исторически. Говоря о путях разрешения аграрного вопроса, докладчик стоял на узконационалистических позициях. Он предлагал армянскому крестьянству организоваться обособленно. Он связывал это с недавно состоявшимся решением Государственной думы, которая назначила комиссию по изучению положения крестьян в Эриванской губернии. Во главе этой комиссии был член Думы кадет Аджемов, армянин по национальности.
   Я попросил слова и выступил резко против позиции докладчика, говоря о его ошибочном узконационалистическом подходе к решению важнейшей проблемы классовой борьбы крестьянства с помещиками. Я высмеял его надежды на решение такого вопроса через думскую комиссию Аджемова. Говорил я о том, что земельный вопрос имеет значение не только для армянского, но и для азербайджанского и для грузинского крестьянства. Вместо сепаратных действий в рамках Армении я предлагал объединить все революционные силы Закавказья для общей борьбы за ликвидацию помещичьего землевладения, подняв на эту борьбу трудовое крестьянство всех национальностей.
   Как помнится, мы ни до чего не договорились и закончили бесславно это первое и последнее межпартийное совещание.
   Мировая война вскрыла и обострила все основные противоречия империализма. Вместо обещанной скорой победы последовало поражение царской армии на ряде фронтов. Русская армия несла огромные потери в людях. Явной для всех стала плохая подготовленность царского режима к войне. Это действовало на настроение солдат, а через них – на весь народ.
   Начались серьезные экономические затруднения. Ощущалась нехватка продовольствия. Чудовищно росли цены на предметы первой необходимости. Стало не хватать хлеба. В стране усилилась общая разруха. Повсеместно зрело недовольство народа войной. Наряду с этим продолжалось невиданное обогащение кучки фабрикантов и спекулянтов, наживавших миллионные состояния на военных поставках. В промышленных центрах страны начались стачки, забастовки, массовые народные демонстрации, для подавления которых царское правительство стало широко применять оружие, уже во многих городах пролилась кровь. В стране назрела подлинная революционная ситуация.
   Однако обо всем этом мы знали понаслышке. Вот почему для нас было даже несколько неожиданным сообщение по телеграфу о свержении самодержавия, создании Временного буржуазного правительства и образовании Совета рабочих депутатов. Нашей радости не было границ!
   В Эчмиадзине не было никаких промышленных предприятий и поэтому не было и рабочего класса. Здесь находился только запасной батальон, состоявший по преимуществу из русских великовозрастных солдат, обремененных семьями, мечтавших о дне, когда кончится война.
   Мы пошли в этот батальон и организовали там солдатское собрание. Я рассказал о значении падения самодержавия, о задачах революции, призывал покончить с войной. Говорил, что народ сам должен решать теперь все вопросы революции, и в том числе вопрос о войне и мире. Солдат особенно вдохновило требование прекратить войну. Была принята короткая резолюция и образован солдатский комитет батальона. У солдат же создалось такое впечатление, что, раз они проголосовали против войны, значит, война должна немедленно кончиться. С радости они напились.
   Надо сказать, что еще в начале войны царское правительство ввело сухой закон по всей России. Этот запрет не распространялся только на Кавказ, потому что вино, особенно у грузин и армян, всегда было неотъемлемой частью быта. Поэтому вино продавалось здесь свободно.
   Я решил уехать, но порывать с академией официально не собирался, не желая терять права на освобождение от воинской повинности. Я заявил ректору, что сдам экзамены осенью, так как вынужден уехать по своим делам в Тифлис. То ли ректора устраивало, что он на время избавляется от одного из смутьянов, то ли по другим соображениям, но он дал мне на это согласие. Я торопился в Тифлис, где разгорались революционные события.

Глава 2
В рядах революционеров Тифлиса и Баку

   На заседании присутствовало около 250 человек. В президиум были избраны Алеша Джапаридзе, Миша Окуджава и Амаяк Назаретян. Главной темой был вопрос об объединении большевиков с меньшевиками. В обоснование объединения приводили тот факт, что после свержения самодержавия создалась новая ситуация: ряд тактических разногласий был снят самой жизнью в результате завоевания народом широких демократических свобод и политических прав. После долгого обсуждения большинством голосов было принято решение об объединении.
   Мне приходилось много раз выступать на собраниях тифлисских учащихся на армянском языке по проблемам мира и русской революции.
   Тифлисский большевистский центр заседал и размещался тогда в здании городской управы; меньшевистский комитет – в бывшем дворце наместника. Наибольшей активностью выделялись Махарадзе (он вел заседания), Окуджава, Торошелидзе, Назаретян, Кавтарадзе, Мравян, Ханоян, Думбадзе и другие.
   В конце марта 1917 г. на одном из заседаний, где я присутствовал, обсуждалось присланное из Баку письмо Шаумяна. Он сообщал об общей обстановке в Баку и в конце письма просил направить к ним нашего старого большевика Мравяна для усиления политической работы среди рабочих-армян. Однако Мравян сказал, что ехать в Баку не может.
   После заседания я зашел к Шавердяну. «Дануш! Вы хорошо меня знаете, – сказал я. – Как по-вашему, смогу ли я справиться с той работой, о которой пишет Шаумян?» Подумав, Дануш ответил: «Если ты действительно хочешь поехать в Баку, это уже полдела. Обстановка там очень сложная. Но я уверен, что ты справишься». Я подтвердил свое желание. «Поезжай! – тогда уже твердо сказал мне Шавердян. – Я даже помогу тебе: Шаумян – мой близкий друг. Я дам к нему рекомендательную записку. Там тебя устроят на какую-нибудь службу, чтобы ты мог зарабатывать на жизнь и одновременно заниматься партийной работой».
   И он тут же написал на своей визитной карточке несколько строк Шаумяну, запечатал карточку в конверт и передал мне.

   Международное и внутреннее положение Бакинского района было в те годы очень сложным. Бакинская нефть раньше, чем иранская, привлекла внимание мирового капитала: почти 15 процентов всей мировой добычи нефти падало на Баку. К 1917 г. здесь орудовали крупнейшие иностранные компании – Нобеля, Ротшильда и другие, а также русские, азербайджанские и армянские нефтепромышленники. Большие трудности возникали перед нашей партией в связи с национальными противоречиями, постоянно разжигаемыми и царизмом, и шовинистами из армянской и азербайджанской буржуазии. Это ослабляло фронт борьбы рабочих против капитализма, расшатывало единство рядов бакинского пролетариата.
   В начале Февральской революции, после свержения царя, Россия наконец получила политические свободы. Миллионы людей были вовлечены в активную политическую борьбу. Им не так легко было разобрать, какая партия и программа лучше. В Баку кроме общероссийских партий были и местные националистические партии: «Мусават», имевшая влияние в азербайджанской части населения; «Дашнакцутюн», действовавшая среди армянских рабочих; «Гуммет» – азербайджанская организация социал-демократов, примыкавшая к большевикам; «Адалет», работавшая среди тружеников-нефтяников из Персии. Однако наибольшее количество членов привлекли к себе эсеры. Этому способствовала прежде всего архиреволюционность этой партии.
   В Баку я приехал в конце марта 1917 г. Я знал, что большевики пользовались большим доверием и авторитетом среди бакинских рабочих еще в дореволюционную пору. Когда 7 марта 1917 г. (сразу после Февральской революции) в Баку был образован Совет рабочих депутатов, на первом же его заседании возник вопрос о председателе Совета. Большевики составляли там явное меньшинство, и, несмотря на это, председателем Бакинского совета был избран – и притом заочно – большевик Степан Шаумян, находившийся в то время еще в пути из царской ссылки. Конечно, немалую роль здесь сыграл личный авторитет Шаумяна.
   До этого я там никогда не бывал. Внешне город поразил меня своей хаотичной застройкой и запущенностью. Современный Баку – это большой индустриальный и портовый город. Таким величественным и благоустроенным, каким этот город стал за годы советской власти, тогда, в 1917–1918 гг., он не мог грезиться нам даже в мечтах.
   Сейчас, например, очень трудно представить себе Баку с допотопной конкой, в которую иной раз впрягались сами пассажиры, чтобы помочь лошади втащить вагон в горку, или с перезвоном колокольцев, прикрепленных к шеям верблюдов, лениво шествующих небольшими караванами по тогдашним пустырям. Трудно сегодня представить Баку и без зелени парков и садов, без самой обыкновенной канализации и водопровода. А именно таким захудалым, утопающим в пыли и мусоре городом и был Баку в годы моего первого с ним знакомства. Шагая по улицам и путаным переулкам этого старого города, я не мог даже и представить себе тогда, что вскоре мне придется пережить здесь один из самых ярких революционных периодов своей жизни.
   Прямо с вокзала я отправился на Меркурьевскую улицу (ныне улица Шаумяна), где тогда помещался Бакинский комитет РСДРП. Там я представился секретарю комитета Котэ Цинцадзе. «Вам придется подождать, – ответил мне Цинцадзе. – Обычно Шаумян днем работает в Совете и только к вечеру приходит сюда к нам». Я сел в угол и стал ждать.
   Вскоре в комнату буквально ворвался человек средних лет, с портфелем и направился прямо к Цинцадзе. Я его сразу узнал. Это был Алеша Джапаридзе, которого я совсем недавно видел на легальном собрании большевиков в Тифлисе. Как сейчас помню его мужественное, волевое лицо с небольшой бородкой и усами.
   Он поздоровался с Цинцадзе и стал ему говорить: «Понимаешь, Котэ, получается очень нескладно. На нефтепромысле Манташева подготовлено организационное собрание рабочихармян для вовлечения их в профсоюз. Там на месте это собрание организует один наш хороший партиец, лезгин Мухтадир. А выступать на армянском языке некому».
   Цинцадзе задумался и минуту спустя ответил, что такого товарища у него сейчас нет. Потом взгляд его упал на меня, и он совершенно неожиданно сказал: «Вот приехал товарищ из Тифлиса. Может быть, он подойдет?» Джапаридзе быстро подошел ко мне, поздоровался, расспросил, кто я, откуда и зачем приехал, а потом сказал: «А почему же не подойдет? Подойдет!»
   Я стал возражать, говоря, что человек я новый, обстановки не знаю, вряд ли справлюсь, в профсоюзах никогда не работал. Но Алеша настаивал: «Справишься. Выступишь и скажешь об общих задачах революции, о значении организации рабочего класса, о роли профсоюзов, а Мухтадир завершит собрание и проведет запись рабочих в профсоюз. Собрание состоится в Забратах, во дворе школы Союза нефтепромышленников. Когда подойдешь к школе, найди Мухтадира и скажи, что ты от Джапаридзе».
   Расспросив, как туда добраться, я сел в пригородный поезд и доехал до конечной станции Сабунчи. Оттуда пошел пешком и вскоре был уже в Забратах. Действительно, около школы я увидел толпу рабочих. Их было человек сто. Мухтадир открыл собрание и предоставил мне слово. Говорил я минут пятнадцать – двадцать примерно по той программе, что мне подсказал Алеша. Потом призвал всех рабочих вступить в профсоюз. Мухтадир тут же стал записывать желающих, получать вступительные взносы и выдавать квитанции.
   Так, с благословения Джапаридзе началась моя политическая работа в Баку, и я впервые выступил как профсоюзный деятель.
   Поздно вечером я опять зашел в Бакинский комитет партии и на этот раз застал там Шаумяна. Рассказав ему о цели своего приезда, я передал ему конверт от Шавердяна. Тот написал Шаумяну на обороте своей визитной карточки следующее:
   «Любимый Степан! Предъявитель сей записки – Анастас Микоян является новокрещеным эсдеком (социал-демократом. – А.М.), в достаточной степени подготовленным. Направляю его к тебе для борьбы против дашнаков. Он очень способный парень. Прошу уделить особое внимание. О здешнем положении дел он расскажет тебе.
Твой Дануш».
   Шаумяна я раньше никогда не видел, но много слышал о нем и от Шавердяна, и от других старых большевиков. Я знал, что Степан – один из наших признанных большевистских лидеров, пользующийся безграничным доверием Ленина. Знал я также и то, что Шаумян стал на революционный путь еще в юные годы, когда учился в Тифлисском реальном училище.
   В 1902 г. вместе с Кнунянцем Шаумян возглавил первую армянскую социал-демократическую организацию – «Союз армянских социал-демократов», сразу же вошедшую в состав РСДРП. Осенью того же года Шаумян поступил на философский факультет Берлинского университета. Он посещает партийные собрания немецких социал-демократов, знакомится с их видными деятелями. В 1903 г. Шаумян вместе с Лениным работал в Женеве по изданию марксистской литературы на армянском и грузинском языках, и здесь завязалась их прочная дружба.
   До сих пор я нахожусь под огромным впечатлением, которое произвел на меня Шаумян в день нашего первого знакомства.
   Это был мужчина роста немного выше среднего, стройный и очень красивый, с легко запоминающимся, умным, интеллигентным лицом, по которому часто пробегала добрая и, я бы даже сказал, нежная улыбка. Его несколько бледному лицу с голубыми глазами – что довольно редко встречается среди кавказцев – очень шли темные усики и аккуратно подстриженная маленькая бородка (между прочим, стараясь потом во всем подражать Шаумяну, которого очень уважал и любил, я в свои молодые годы даже и стригся довольно долго «под Шаумяна»).
   Шаумян был человек очень спокойный и уравновешенный. Он не был многоречив: чувствовалось, что всегда тщательно обдумывал каждое слово. Все было взвешенно, логично и убедительно.
   Однако возвращаюсь к нашей первой встрече.
   Прочитав записку Шавердяна, Шаумян сказал: «Ну вот и хорошо, что вы приехали! Нам сейчас очень нужны хорошие партийные пропагандисты, а Шавердян вас хвалит. Постараемся вас устроить и на какую-нибудь службу. На первое время хотя бы телефонистом. Работа эта немудреная, особых знаний и опыта не требует». И тут же написал письмо своему знакомому на промыслах Манташева, прося его устроить меня телефонистом в свою контору. Однако эта попытка, как и две последующие, не удалась. Денег на гостиницу у меня не было. Пришлось ночевать на столе, застеленном газетами, в Бакинском комитете партии.
   Цинцадзе выдал мне из средств комитета небольшое денежное пособие на еду. Его мне хватило дней на десять. А тем временем я стал выполнять отдельные поручения комитета партии – ездить по районам, ходить на собрания, беседовать с рабочими, выступать с речами. Вскоре товарищи из комитета, видимо убедившись, что я могу быть полезным партийным работником, взяли меня на платную работу, и я стал пропагандистом Бакинского комитета партии.
   Каждый день с раннего утра и до позднего вечера я находился в нефтепромысловых районах Сабунчи, Балаханы, Забрат, Биби-Эйбат. С промысла на промысел меня возил пожилой неграмотный дагестанец Казы Мамед, до фанатизма преданный делу революции.
   Первое время собрания проводились нами главным образом среди рабочих-армян в помещении столовой, до и после обеда. Я был тогда очень загружен этой работой. Главной задачей выступлений было сплочение рабочих вокруг нашей партии, разъяснение необходимости борьбы за прекращение войны и заключение справедливого мира, за переход всех помещичьих земель в руки крестьян, за рабочий контроль над производством, за переход власти к Советам рабочих депутатов.
   Ашхен сохранила несколько моих писем, написанных в тот период. Ниже привожу одно из них:
   «30.12.1917 г.
   Ашхен!
   Пишу письмо… Правда, пишу с большим опозданием. Наверное, тетя беспокоится. Наши домашние тоже, конечно, беспокоятся. Сегодня им тоже напишу письмо. Я очень рад (и ты, наверное, рада?), что тебе дали достаточно длительный отпуск. Мне остается только пожелать (но, может, и напрасно?) весело провести время. Ты свое время старайся использовать и для чтения. Между прочим, я записан в Пушкинской библиотеке. Мой читательский билет, кажется, у Гайка или Маник. Прочитай «Историю Французской революции» Глоса. Некоторые книги Максима Горького мне здесь дадут и я пошлю тебе. Можешь пользоваться и книгами, которые лежат в моей корзине.
   О чем еще написать? Да, не думай, ради бога, что эти строки я пишу для наставления. Пишу, потому что тебе что-то другое не могу написать. Ну, а если это и наставление? Ведь у всех старых людей есть привычка и право наставлять других.
   Так или иначе, верно, конечно, что я твой старик, и у меня появляется желание давать тебе наставления.
   Передай привет тете Габо, Гайку и детям. Привет также Астхик и Арусяк. Им также я обещал написать письмо, но до сих пор не написал. Сейчас тем более не могу написать, поскольку в школах каникулы, а я знаю только школьный адрес Арусяк, и, к сожалению, не знаю домашнего адреса. Ничего, я сделаю так? Напишу тебе, а ты передашь им.
   Я очень хорошо себя чувствую. Особенно после приезда Георгия[1]. Целыми днями я занят, а если выдается свободное время (что очень редко бывает), проводим его с Георгием. Время, в отличие от Тифлиса, здесь проходит так, что забываешь себя, свое «я» сливается в общее с товарищами, живешь жизнью общего и забываешь личную жизнь. А это великое дело, особенно или только в те времена, когда личная жизнь не является утешительной, а скорее всего пустая, неопределенная и безнадежная.
   Преимущество Баку для меня, по сравнению с Тифлисом, в том, что окружающая жизнь полностью захватывает. Днем до трех часов работаю в редакции газеты «Известия Советов рабочих и солдатских депутатов». После работы вместе с Георгием идем в кооперативную столовую обедать (должен сказать, что очень хороший, чистый и вкусный обед дают). После обеда сразу садимся на поезд, идущий в сторону рабочих поселков, которые иногда находятся на расстоянии 10–15 верст. Иногда приходится очень долго идти пешком. Например, на этой неделе два дня назад, когда падали крупные хлопья снега и было достаточно холодно, а под ногами грязь, в сопровождении одного рабочего мы прошли по нескольким заводам и организовывали там лекции и митинги.
   Впечатляюще смотрятся Балаханы. Этот огромный нефтяной мир, где возвышается лес черных огромных вышек, одна к другой, и многочисленные механизмы, грохочущие и свистящие. Нефтяным маслом окрашенный, странный, оригинальный, впечатляющий лес, с рабочими, также пропитанными нефтью, и составляет этот город нефтяных вышек. Город, в котором, кроме грязных рабочих, никого не встретишь. Пройдешь верст 10 и более, а кругом одни заводы и рабочие. Нет роскошных или нарядных домов, оранжерей, садов, парков, разукрашенных дам или толстопузых господ. Иногда только фаэтон промчится рядом, везущий управляющего или инженера, и внесет диссонанс в жизнь рабочего города. Шагаем по грязи. Валит снег. То бьет по лицу, то как бы нежно целует лицо, от нашего тепла тает, и вода медленно стекает с нас на землю. Шагаем по грязи, по мягкой смеси снега и грязи. Впереди шагает карабахский богатырь, рабочий Микаэл, который с 1905 г. работает в нашей партии. Работает без устали. Своей работой, энергией воодушевляет нас. Местные рабочие передают нам, внушают нам свои чувства и надежды, дают нам смысл жизни, а мы даем их чувствам содержание.
   После того как мы прошли 4 версты, наконец дошли до нужной нам нефтяной вышки, ориентир которой нам был дан «Мирзоев 9-я группа». Рабочие сидят вокруг огромной нефтяной печи. Мы подходим, садимся с ними и греемся. Как хорошо после холода и снега посидеть у горячей печи, расслабиться от тепла и впасть в мир собственных романтических грез и размышлений. Постепенно подходят другие рабочие: измученные, в грязной и истрепанной одежде… Тут я начинаю выступать. Вначале я не знаю, что буду говорить, и даже о чем. Но после того, как начинаю «Товарищи рабочие!», слова текут друг за другом сами. Говорю, говорю, выражая как бы за них их боль и протест, зародившиеся в их сердцах. Кажется тебе, что ничего еще и не сказал, что многое еще надо сказать, выразить наши общие чувства, идущие от души, высыпать огонь, который горит внутри тебя, чтобы зажечь этим огнем слушателей. Вдруг твой товарищ шепчет на ухо «заканчивай» и показывает на часы.
   Рабочие окружают нас, задают вопросы, просят приходить еще. Угощают нас чаем и куском хлеба, не пожалев поделиться своим фунтом хлеба.
   Довольные тем, что мы вдвоем, что делаем дело, которое дает нам ощущение радости жизни счастливых людей, снова направляемся в путь – на другой завод в трех верстах отсюда. Темнеет. Опять шагаем по грязи и лужам, уже ничего не видя из-за сумерек и крупного снега. Доходим до «5-й группы Мирзоева»…
   Наконец возвращаемся на вокзал, садимся в вагон, в нем кроме нас – никого. Выбираем купе потемнее. От усталости растягиваемся на сиденьях. Радостное и приподнятое настроение сменяется размышлениями – у каждого о своем. Мои мысли уносят меня далеко. Настроение становится неопределенным, иногда даже с мрачными нотками, иногда с нежными, но безнадежными мыслями.
   Но, конечно, я пишу глупости. Когда на Кавказе яркие и светлые надежды покрываются черными тучами, как будто нагнетающие картину ада, то надо в это время думать, как прекратить сползание в ад – и больше ни о чем.
   В Баку, как и в целом на Кавказе, сейчас очень тревожное положение. Баку это узел, где соединяются и борются друг с другом и ищут решения все национальные и классовые противоречия…
   Обо всем этом я еще напишу тебе через несколько дней. Только скажи тете, что ничего опасного для меня нет и я чувствую себя хорошо.
   Сегодня, вот прямо сейчас, я иду выступать с лекцией. Времени поэтому больше нет.
А. Микоян».
   Но по-прежнему денег у меня хватало еле-еле только на еду. О квартире нечего было и думать. Поздно вечером, когда работа в комитете кончалась, я расстилал на столе газеты, сооружал себе из кипы разных бумаг подобие подушки и ложился спать. Одеяло было не нужно: стояла жаркая погода, к тому же и спал я не раздеваясь. Было условлено, что вставать я должен рано, часов в шесть, приводить в порядок помещение, потому что утром в комитет по дороге на работу приходили рабочие-активисты, чтобы забрать по нескольку экземпляров газеты «Бакинский рабочий» – для распространения среди рабочих на промыслах. Я никогда не высыпался. И тем не менее с каким-то особым теплом всегда вспоминаю это время.
   Как-то в мае 1917 г. меня пригласил к себе домой Шаумян. Жил он тогда на окраине города, в домике, который стоял на самом склоне горы. Тут я впервые увидел жену и детей Степана: у него было трое сыновей и одна дочь.
   Шаумян и его семья очень тепло, по-дружески встретили меня. Он как-то сразу проявил ко мне доверие и расположение. Помню, он предложил включиться в работу редакции еженедельной газеты «Социал-демократ» на армянском языке. Степан был редактором этой газеты, но из-за большой нагрузки по основной работе не мог уделять газете должного внимания и времени. Поэтому он хотел, чтобы я, хорошо знавший армянский язык, помог ему в редактировании газеты. Так я начал работать в газете и впоследствии стал даже ее фактическим редактором, не прекращая, однако, вести и организационно-пропагандистскую работу.
   В ту пору душой солдат, властителем их дум был военный комендант Баку прапорщик Авакян, смелый, самоотверженный человек. Помню, в июньские дни, когда спадала жара, на площади Свободы начинались бесконечные митинги. Солдаты соорудили на площади специальный деревянный помост, на нем трибуну, с которой Авакян и выступал иногда по два-три раза за вечер. Внешний вид у него был необычен: черный плащ, на голове какой-то странный убор – ни офицерский, ни солдатский. Он был высокого роста и очень худой. Мне он казался похожим на Мефистофеля.
   И вот на одном из солдатских митингов я выступил и рассказал о позиции большевистской партии. Мои слова были выслушаны с напряженным вниманием. Потом раздались разные выкрики: одобрения и недовольства. К трибуне стала приближаться группа воинственно настроенных солдат. Поднялся шум. Но я уже закончил выступление, сошел с трибуны и, не задерживаясь, скрылся. Товарищ, который был вместе со мной, потом говорил, что я хорошо сделал, уйдя вовремя, так как со мной хотели расправиться.
   В то время мы еще организационно не размежевались с меньшевиками: у нас была единая организация. Однако в самом составе Бакинского комитета партии большевики и численностью (из девяти членов комитета семь были большевиками), и влиянием были сильнее меньшевиков.
   После первых же апрельских выступлений Ленина, вернувшегося в Россию из эмиграции, стало ясно, что задача перерастания буржуазно-демократической революции в революцию социалистическую настоятельно требовала разрыва с меньшевиками. Но у нас это дело затянулось.
   Помню, в начале мая из Петрограда приехали Миха Цхакая и Филипп Махарадзе. Они участвовали в VII (Апрельской) Всероссийской партийной конференции большевиков, проходившей под руководством Ленина.
   Встреча с ними состоялась на квартире члена Бакинского комитета Виктора Нанейшвили. Миха Цхакая подробно рассказал, как был организован выезд из Швейцарии Ленина и группы большевиков, в которую входил и сам Миха Цхакая. Шаумян сообщил, что в ближайшее время большевики собираются отколоться от меньшевиков. Вскоре на объединенном заседании Бакинского комитета было принято решение о созыве Общебакинской партийной конференции.
   На конференцию прибыла делегация от меньшевиков в составе Исидора Рамишвили и Богатурова. Исидор Рамишвили со своей белой бородой был похож на пророка. И говорил он, как пророк: «Товарищи, не уходите от нас, давайте оставаться вместе, в одних рядах марксистов. Если вы уйдете, то еще больше полевеете… а меньшевики еще больше поправеют… Если мы сегодня разойдемся, то никогда больше не сойдемся. Призываю вас, товарищи, восстановить единство наших рядов!» Речь Рамишвили, хотя он произнес ее очень вдохновенно и красиво, не была, однако, поддержана никем. Раскол был окончательно завершен.
   К концу июля 1917 г. здоровье мое резко ухудшилось. Сказались перегрузка работой, постоянное недоедание и недосыпание. Как-то по приглашению Шаумяна я вновь зашел к нему на квартиру. Он подробно расспросил меня о работе, о моих впечатлениях, поинтересовался, почему я так плохо выгляжу. Выяснив, в каких условиях я живу и как приходится работать, он предложил мне немедленно уехать в деревню к родным, набраться сил, поправиться и только после этого вернуться вновь к работе. По совету Шаумяна я и его сын Лева выехали к родным, в свои деревни, расположенные неподалеку в районе Лори, чтобы отдохнуть и окрепнуть.
   Когда наш поезд въехал в узкое Лорийское ущелье реки Дебет, мы все время восхищались красотой дикой природы, гигантскими скалами, протянувшимися по обеим сторонам ущелья. На этих скалах каким-то чудом росли не только маленькие, но и большие деревья. Река Дебет – небольшая, но очень быстрая, на крутых порогах сплошь покрыта пеной. Воздух становился все свежее. Мне казалось, что в мире не может быть более красивого места. Я доехал до станции Алаверды, а Лева поехал дальше.
   Мать, встретив меня, как всегда, с распростертыми объятиями, не знала, что ей делать от радости. Отец, конечно, радовался не меньше, но внешне был сдержан. Особенно были счастливы мои младшие сестра и брат. Младшему брату Анушавану вот-вот должно было исполниться 12 лет. Он вытянулся, был худой, щуплый, как и я в свое время, учился в школе.
   Первое время я действительно набирался сил. Наслаждался чистым горным воздухом, теплыми, солнечными днями. Много спал, неплохо питался. Немного читал. Когда начал поправляться, стал все чаще беседовать с односельчанами. Они изменились. Раньше мысли о политике и не приходили им в голову. Теперь все их интересовало: что где происходит, что будет дальше? Я, конечно, связался с партийной организацией нашего завода, выступал на общих рабочих митингах с сообщениями о политической обстановке в стране.
   После первых же моих выступлений вся деревня узнала, что я большевик. Узнала об этом и моя мать. Как-то она подсела ко мне и начала примерно такой разговор: «Ты такой у меня ученый, умный, а кругом говорят, что ты большевик. Есть же, как я слыхала, много хороших партий: дашнаки там, эсеры, меньшевики. Самые почтенные и уважаемые люди нашей деревни стали на сторону этих партий. А ты вступил, говорят, в самую плохую партию, стал большевиком. Ведь ты умный человек, брось большевиков, перейди в другую партию!»
   Говорила она так просяще, что я стал обдумывать, как бы мне получше ответить, не обидев ее. «Майрик (мамочка), – сказал я, – ты можешь отказаться от христианской религии и стать мусульманкой?» Мать сразу встрепенулась, перекрестилась и взволнованно сказала: «Что ты, сынок, что ты говоришь, разве это можно! Скорее я умру, но никогда этого не сделаю». Тогда я ей сказал: «Я тебя понимаю. Пойми и ты меня. Большевики – это моя вера, такая же, как для тебя христианство. Я не могу от них отказаться». Это на нее повлияло, и она никогда больше к этому вопросу не возвращалась.
   С 1923 г. она жила со мной в Ростове, а потом в Москве, в Кремле, очень довольная тем, что ее сын пользуется в стране большим уважением. В Москве в церковь она не ходила, разговоров о религии в семье вообще не велось. Я уж думал, что она вообще перестала верить в Бога.
   Когда в январе 1959 г. я возвращался из поездки в США на самолете Скандинавской авиакомпании, над океаном отказали два мотора из четырех. Самолет едва не оказался в холодных водах Атлантики. Сведения об этом как-то дошли до моей матери. Вернувшись домой, я спросил у нее: «Ну, как ты живешь, майрик?» Как обычно, она ответила: «Хорошо. Я вот только очень беспокоилась о тебе и все время молилась Богу, чтобы ты живым вернулся из этой страны!»
   Я удивленно посмотрел на нее и спросил: «Майрик, а разве ты еще веришь в Бога?» – «А как же без Бога?» – просто ответила она.
   Отец мой в свои шестьдесят лет к революционным разговорам относился скептически. Как-то совершенно неожиданно он без подковырки сказал мне: «Знаешь, на заводе появились какие-то там социал-моциалы. Про тебя говорят, что и ты такой же. Одумайся! Ведь вы еще мальчишки, а хотите свергать таких почтенных, сильных хозяев. Ничего у вас из этого не получится!» Я ответил, что он глубоко ошибается, что хозяева – не такие уж почтенные люди, как ему кажется, все они живут за счет пота рабочих. А мы скоро станем гораздо сильнее их.
   Отец умер в 1918 г. от воспаления легких в возрасте 62 лет.

   В конце августа 1917 г., окрепший, полный сил и энергии, я приехал в Тифлис. К тому времени некоторые из моих школьных товарищей решили поступить в высшие учебные заведения. Они стали уговаривать и меня последовать их примеру, утверждая, что скоро пролетарская революция окончательно победит и для строительства социализма потребуются высокообразованные люди. Однако я отказался от идеи поступления в вуз, решив продолжать свое образование в «Университете Революции». И никогда потом об этом решении не жалел.
   Товарищи по марксистским кружкам предложили мне взяться за создание большевистского Союза молодежи на Кавказе, куда могла войти молодежь любой национальности. Учредительное собрание Союза молодежи состоялось в клубе на Авлабаре. Собрание прошло на большом подъеме. После обсуждения Устав и Манифест, предложенные инициативной группой, были одобрены. Мы избрали временный комитет союза «Спартак». Название «Спартак» было заимствовано у революционного союза, созданного в Германии Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург. Слова в названии «социалисты-интернационалисты», а не «социал-демократы большевики» были тоже не случайны: такое название могло облегчить приток в союз тех левых элементов, которые еще не самоопределились как большевики, но склонялись к нашей тактике в революции. Грузинские же меньшевики приступили к организации общенационального Союза грузинской молодежи. То же самое сделали армянские националисты во главе с дашнаками.
   Поселился я, как и в школьные годы, на квартире Лазаря и Вергинии Туманян, и с радостью встретился с Ашхен.
   Работа в Тифлисском комитете партии все разрасталась, а ни одного освобожденного руководящего работника в комитете не было. С мест ежедневно приезжали представители низовых партийных организаций, но днем застать никого в комитете не могли. В связи с таким ненормальным положением Тифлисский комитет партии принял в середине сентября 1917 г. решение, по которому я стал секретарем Тифлисского комитета партии и сразу же с головой окунулся в свои обязанности, связанные главным образом с решением многочисленных оперативных организационных вопросов. После Кавказского партийного съезда был избран новый состав бюро Тифлисского комитета партии, и я вновь был избран его секретарем.
   Руководство работой Тифлисского комитета осуществляло бюро комитета. Председательствовал обычно Филипп Махарадзе. Наше основное внимание было обращено на подготовку Общекавказского съезда партии. Открытие его состоялось 2 октября 1917 г. Я участвовал в работе съезда (он работал нелегально) как делегат от партийных организаций районов Алаверды, Манеса и Ахпата, где был избран местными большевиками.
   Съезд уделил большое внимание докладам делегатов с мест. Так, Кавтарадзе выступил как делегат от Тифлиса. От Баку выступил Георгий Стуруа. Я выступал с докладом о положении в Алаверды, Манесе и Ахпате. Сообщение о положении во фронтовых частях сделал Корганов. С обстоятельным докладом на съезде выступил Дануш Шавердян. По национальному вопросу на съезде выступал Торошелидзе.
   Шаумян прибыл на наш съезд с небольшим опозданием, но активно включился в работу. Он выступил по докладу Шавердяна, дав правильное направление его обсуждению. Шаумян подчеркнул, что «в нашей агитации мы должны указывать на то, что если до созыва Учредительного собрания не произойдет новая революция, то она может произойти после его созыва, если оно окажется не в силах разрешить задачи, поставленные революцией».
   Шаумян выступил с критикой путаных и устаревших положений, содержащихся в выступлении Торошелидзе по вопросу о самоопределении наций. Предложив создать в Закавказье три территориальные национальные автономные области, он высказался за федеративный характер связи этих автономных областей с Россией.
   К сожалению, большинство делегатов, догматически придерживаясь устаревших положений программы, не поддержали Шаумяна. Я тоже не понял и не поддержал его, хотя считал себя человеком, понимающим национальную политику нашей партии. Это было нашей политической ошибкой, как выяснилось позже.
   Для работы нам, конечно, нужны были деньги. Наша партийная касса тогда находилась в трудном положении. Кроме членских взносов да кое-каких незначительных поступлений от платных лекций, никаких других доходов не было. В связи с такой бедностью партийной кассы вспоминается эпизод, связанный с Михой Цхакая. После возвращения из Швейцарии Цхакая приехал в Тифлис и устроился жить в доме для престарелых: там содержали бесплатно. Когда был поднят вопрос о назначении Цхакая хотя бы небольшого денежного пособия, скромный и невероятно щепетильный в денежных делах Цхакая категорически заявил, что «материально устроен вполне удовлетворительно». Так он и остался жить в доме для престарелых, пока в середине 1919 г. пришедшие к власти меньшевики не арестовали и не посадили его в Кутаисскую тюрьму – тоже на «бесплатное содержание».

   В то время оборонческие настроения в солдатских массах стали ослабевать. Особенно после провозглашенного Керенским наступления, сразу же потерпевшего позорное поражение. Временное правительство ввело на фронтах смертную казнь, что не могло не вызвать всеобщего возмущения.
   В сентябре – октябре почти на всех солдатских митингах нам, большевикам, удавалось одерживать верх в спорах с меньшевиками и правыми эсерами по вопросам войны и мира. К октябрю 1917 г. большинство солдат не только Тифлисского гарнизона, но и частей и гарнизонов всего Кавказского фронта встали на сторону большевиков. За эсерами оставались юнкерские и офицерские школы, служащие военного аппарата фронта, отдельные воинские подразделения и почти все офицерство.
   Солдатская масса была готова с оружием в руках добиваться установления советской власти на Кавказе. Что же касается местного населения, то здесь соотношение сил было далеко не в нашу пользу. Положение осложнилось тем, что через два дня после выстрела «Авроры» Кавказский краевой комитет партии в Тифлисе своим большинством без участия Шаумяна принял специальное обращение, в котором ориентировал партийные организации края не на завоевание власти, а на «безболезненный и мирный переход» ее к Советам, хотя условий для этого в крае не было.
   Воспользовавшись ошибочным решением крайкома партии, меньшевики перешли к активным действиям. Они пытались вытеснить из Тифлиса некоторые большевистски настроенные войска, препятствовали вступлению в город новых революционных частей, возвращающихся с фронта, создавали в противовес им национальные полки и в союзе с помещиками и капиталистами укрепили силы контрреволюции.
   Объявив военное положение в Тифлисе, меньшевики напали на арсенал, который охранялся большевистски настроенными солдатами, и овладели им. Захваченное оружие они использовали для вооружения своих воинских частей.
   Прибыв в эти критические дни в Тифлис, Шаумян начал сразу же активно выступать за революционную тактику. Разногласия, возникшие в крайкоме партии, вынудили Шаумяна 23 ноября телеграфировать Ленину. Но телеграммы были перехвачены меньшевиками и до Ленина не дошли. Тогда Шаумян направил Камо с письмом к Ленину, а сам уехал в Баку. Спустя месяц Камо привез в Тифлис мандат о назначении Шаумяна чрезвычайным комиссаром Кавказа.
   В конце ноября 1917 г., когда Шаумян собирался уехать в Баку, он посоветовал мне вернуться туда же, где советская власть победила и где предстояла большая работа по ее укреплению. Я последовал его совету. Ашхен была, правда, недовольна моим отъездом.
   Влияние большевиков среди бакинского пролетариата очень сильно возросло после всеобщей забастовки рабочих нефтепромыслов, удачно проведенной в сентябре 1917 г. под руководством Алеши Джапаридзе и Вани Фиолетова.
   15 октября 1917 г. состоялось расширенное заседание Бакинского Совета совместно с представителями промысловозаводских комиссий, полковых, судовых и ротных комитетов. Большинство участников заседания было уже на стороне большевиков и поддерживавших их левых эсеров. Шаумян предложил собранию объявить себя временным расширенным Бакинским Советом рабочих и солдатских депутатов.
   26 октября 1917 г. в Баку пришло известие, что революционные силы Петрограда свергли Временное правительство и провозгласили в России власть Советов. Большевики встретили это известие общим ликованием. На заседании Бакинского Совета было принято постановление о том, что «высшей властью в городе Баку является Исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов». Так, без вооруженной борьбы в Баку был провозглашен переход власти в руки Бакинского Совета рабочих и солдатских депутатов.
   После Октября главное внимание уделялось укреплению вооруженной опоры Совета. При Бакинском комитете была создана боевая партийная дружина, в промысловых районах организовывались отряды красногвардейцев. В Каспийской военной флотилии большинство матросов поддерживало советскую власть.
   Дело в том, что в связи с объявлением демобилизации и изданием Декрета о передаче земли крестьянам солдаты бакинского гарнизона, в большинстве своем состоявшие из крестьян Центральной России, стали уезжать на родину. Остатки старой армии, поддерживавшие советскую власть, таяли изо дня в день и наконец совершенно распались. Встала задача создания новой революционной армии.
   Работа по организации армии широко развернулась примерно в конце февраля – начале марта 1918 г. Ее возглавил старый большевик Григорий Корганов, пользовавшийся огромным авторитетом среди солдат Кавказского фронта. Его заместителем стал Борис Шеболдаев, тоже большевик с дореволюционным стажем. Были созданы интернациональные батальоны, полки, вспомогательные войсковые части, сформировано три бронепоезда. К июню 1918 г. в районе Баку удалось собрать 13 тыс. красноармейцев, сформировать их в батальоны, объединить в четыре бригады и в основном закончить формирование штаба корпуса.
   Для подготовки командных армейских кадров в Баку была создана инструкторская школа во главе с очень способным военным организатором, членом Военно-революционного комитета Солнцевым, прибывшим с турецкого фронта.
   Войсковые части Красной армии по своему составу до мая 1918 г. были интернациональными. Но в Баку существовали тогда и национальные советы – армянский и азербайджанский. Из демобилизованных солдат и офицеров эти советы создали и свои собственные национальные воинские части. Азербайджанские национальные вооруженные силы были объединены в так называемую «Дикую дивизию». Опираясь на нее, азербайджанские буржуазно-помещичьи круги подняли в марте 1918 г. восстание против Бакинского Совета рабочих депутатов. Однако в ходе трехдневных уличных боев это восстание было подавлено.
   В то же самое время реакционные банды имама Гоцинского из Дагестана пошли походом на Хачмас и придвинулись вплотную к Баку. В их составе был полк «Дикой дивизии», прошедший школу мировой войны. В день, когда восстание в Баку было подавлено, они находились еще в 15 км от города и соединиться с восставшими не успели. Части Красной армии численностью около 2 тыс. человек отбросили их далеко от Баку, освободили районы Азербайджана, захваченные Гоцинским, а также дагестанские города Дербент и Петровск (ныне Махачкала). В результате этой победы было открыто сухопутное сообщение между Северным Кавказом и Баку, столь необходимое для доставки хлеба населению.
   В уличных мартовских боях я был ранен и находился в военном госпитале. Шаумяну стало известно, что скоро я выхожу из госпиталя, но у меня по-прежнему нет квартиры. Он буквально потребовал, чтобы я поселился в его новой квартире, и я долгое время жил у Шаумяна фактически как член его семьи. Это дало мне возможность часто общаться с Шаумяном и с людьми, которые приходили к нему. В результате я оказался в курсе многих партийных и государственных дел, что, несомненно, способствовало моему политическому росту.
   Среди писем, которые Ашхен удалось сохранить, есть два письма, которые здесь уместно привести.
   «.3.1918
   Баку
   Ашхен!
   Почему не пишешь, чтобы хотя бы письмами утешить меня. Или ты пишешь, но из-за отсутствия почтовой связи я не получаю. Ты знаешь, после приезда в Баку я получил всего 4 письма: одно от священника, одно из нашего дома, одно от Гранта и одно от тебя. Там ты писала, что скучаешь, что жалеешь о закрытии школ, что хотела бы работать. Если это так, почему не напишешь хотя бы одно письмо?
   Я здесь не имею родственников, ни к кому не хожу. Имею несколько товарищей, с которыми работаем да работаем.
   Ты знаешь как было бы здорово, если бы я получил вдруг от тебя письмо.
   Если писание писем тебе не доставляет удовольствия, в чем я уже убежден, то пиши хотя бы для того, чтобы я получал от тебя информацию. Если ты все еще без работы и письма писать не удается, хотя бы напиши, о чем ты думаешь. Лениться не хорошо.
   Передай привет всем, особенно Гайку (я понял, что его не взяли в армию), также Айказу, Маник. Как живет дядя Габо[2]? Он много работает. Как двигается его дело?
   Привет также Астхик. Пусть не сердятся, что я им писем не пишу. Они больше виноваты, ведь они намного младше меня. Очень благодарен, что ты взяла мои туфли у сапожника, я-то думал, что они уже пропали.
   О положении в Баку вам, наверное, не так интересно знать. Напишу в другом письме. Сейчас должен заканчивать письмо, потому что спешу.
Остаюсь твой А. Микоян.
   «Ашхен!
   Ты видишь, как во мне сильно чувство предвидения. 10–15 марта я написал тебе письмо, в котором говорил, что скоро начнется война с контрреволюционерами. Действительно, не прошло 5–6 дней после написания того письма, как в Баку тюркские (азербайджанские. – Ред.) беки восстали против советской власти. Еще за неделю до этого восстания я прекратил свою агитационную работу, перестал посещать рабочие собрания и целиком переключился на дела вооружения и создания боевых отрядов. Надо было организовать несколько отрядов, верных партии, которые смогли бы активно противостоять восставшим. Боевые действия начались вечером 19 марта (в субботу). В воскресенье они продолжались. С вечера субботы бои шли на берегу моря. «Дикая дивизия» со стороны моря стреляла в наших бойцов. Мы тоже вышли на морское побережье. С моим маленьким отрядом большевиков я тоже принимал участие в боях. В этот раз потерь с нашей стороны не было. Бой продолжался недолго. Но в воскресенье вечером бои возобновились, на этот раз в городе и фактически по всему городу. Были вырыты окопы. В этот вечер наш отряд находился в резерве. Я вместе с несколькими товарищами предприняли разведку, которая требовала смелости. Мы провели ее удачно.
   На следующий день, в понедельник, уже с 5 часов утра по нашему приказу было начато наступление. Военные действия носили классовый характер, поскольку во главе с нашей стороны был Военно-революционный комитет. Однако неграмотная масса обывателей старалась придать всем этим событиям национальный характер. Между прочим, хочу уточнить, что до воскресного дня партия Дашнакцутюн и Армянский национальный комитет объявили о своем нейтралитете. Но многие их солдаты не остались нейтральными, а активно участвовали в боях.
   Ты помнишь, я тебе писал, что все мои чувства были против военных действий прежде всего потому, что в здешних условиях гражданская война может приобрести национальный характер. В этом смысле до понедельника все шло нормально, особенно после того заявления Дашнакцутюна. Военные действия однозначно носили гражданский характер. Поэтому мы с энтузиазмом продолжали сражаться в понедельник. Мне дали отряд из 12 человек, и мы, с нашим партийным знаменем впереди, сумели выбить противника из окопов. Наш отряд бесстрашно продвигался вперед, хотя нас было всего несколько человек. В одной руке держали шапку, в другой винтовку, кричали «вперед!». Руководил бойцами я. Не хочу давать описания наших боев, потому что это будет звучать как хвастовство. Но товарищами своими я очень доволен. Пули угрожающе свистели вокруг нас. Мы брали одну позицию за другой. В моем отряде были жертвы. Например, когда мы, 4 человека, захватили ворота крепости, которые обстреливались с двух сторон. До вражеских позиций было 30–40 шагов. Мы просто целились в головы и стреляли, как и наши противники. В результате до подхода подкрепления нам из нас 4-х двое были убиты выстрелами в лоб. Я был легко ранен в ногу, и еще какая-то шальная пуля попала мне в бок. Появилась кровь, но я еще час после этого участвовал в бою, поскольку санитарки не могли подойти так близко, было слишком опасно. В конце концов я очень легко отделался. Со мной был также Петров, который очень хорошо сражался. С ним ничего не случилось. Мы наступали по всему фронту. Тюрки все время отступали и предлагали перемирие. В понедельник вечером мы согласились на перемирие. Наши условия, скорее наш ультиматум, тюрки полностью…»
   (Продолжение письма не сохранилось.)
   В апреле 1918 г. Бакинский Совет рабочих и солдатских депутатов образовал Бакинский Совет народных комиссаров, куда вошли только большевики и несколько левых эсеров.
   Председателем Совнаркома был утвержден Шаумян, народными комиссарами Джапаридзе, Нариманов, Фиолетов, Колесникова, Везиров, Зевин, Каринян и другие. На бакинского губернского комиссара Азизбекова была возложена труднейшая задача привлечения на сторону советской власти основной массы азербайджанского крестьянства, находившегося в значительной степени под влиянием беков, ханов, мусаватистов и реакционного духовенства. Провозглашенный Лениным Декрет о передаче земли крестьянам взбудоражил и азербайджанские крестьянские массы.
   В апреле 1918 г. Бакинский Совет народных комиссаров издал свой Декрет о передаче всех помещичьих земель крестьянам.
   Вопрос о национализации банков встал в Бакинском Совнаркоме недели через три после мартовского восстания. Национализацию Русского банка для внешней торговли пришлось осуществлять мне, по мандату Совнаркома. В составе отряда, участвовавшего в этой операции, был второй сын Шаумяна – Лев, в то время 14-летний подросток (впоследствии – первый заместитель главного редактора Большой Советской Энциклопедии).
   По совести говоря, до той поры о банках вообще у меня было весьма приблизительное представление, хотя я уже прочитал книгу известного немецкого экономиста Гильфердинга «Финансовый капитал». Сам я в банках не бывал – не было надобности.
   Были национализированы и остальные банки, которых насчитывалось в городе что-то около десяти.

   Встал вопрос о национализации нефтяной промышленности в Баку. Начиная с февраля 1918 г. этот вопрос был предметом неоднократных обсуждений. Некоторые руководящие работники высказывали опасение, как бы в результате национализации не сократилась добыча нефти, столь необходимой для Советской России: они считали, что инженерно-технический персонал и администрация нефтепромыслов, крепко держась за своих хозяев, пойдут против национализации и будут проводить саботаж; у нас же тогда своих инженерно-технических кадров почти не было.
   От количества нефти, отправляемой тогда из Баку, во многом зависела участь советской власти в России. Шаумян несколько раз советовался с Лениным по этому вопросу. Ленин поддерживал Шаумяна в решении о немедленной национализации. Было принято соответствующее решение Совета народных комиссаров. Однако представители нефтяных фирм, сидя в Москве, вели соответствующую работу, в том числе и среди специалистов ВСНХ. Оттуда была даже получена телеграмма о временной задержке национализации, а телеграмма из Главнефти фактически отменяла ее.
   В мае 1918 г. Бакинская партийная конференция приняла решение немедленно национализировать нефтяную промышленность, хотя Декрет о национализации еще не был получен из Москвы. Совет народных комиссаров принял соответствующее постановление. Был образован Бакинский Совет Народного Хозяйства, в подчинение которому и передали всю нефтяную промышленность. Одновременно Совнарком провел национализацию Каспийского торгового флота, занимавшегося перевозкой нефти в Астрахань.
   Во главе Бакинского Совнархоза был поставлен Ваня Фиолетов – большевик, много лет являвшийся одним из руководителей профсоюза рабочих нефтяной промышленности. К слову сказать, Фиолетов был одним из тех, кто выступал вначале тоже против национализации нефтяной промышленности. Однако, когда вопрос был решен окончательно, он всей душой отдался этому делу. Все опасения насчет того, что национализация приведет к упадку добычи и вывоза нефти, не оправдались. Наоборот, добыча не сократилась, а вывоз нефти – что было в то время особо важно – резко увеличился.

   Вскоре после того, как националистические партии оторвали Закавказье от Советской России, положение осложнилось. Этому способствовало и то, что Турция, нарушив свои обязательства по Брестскому мирному договору, двинула свои войска в Закавказье. Красная армия отступила к Баку, и правые партии выдвинули вопрос о приглашении англичан.
   Летом 1918 г. над Бакинской коммуной нависла серьезная военная угроза. Немецко-турецкое командование начало поход в Закавказье, чтобы захватить Баку – кладовую нефти.
   Следует напомнить, что в ту пору в Закавказье советская власть существовала лишь в Баку, его пригородах и в нескольких уездах Бакинской губернии. В остальном Закавказье господствовала власть контрреволюционного Закавказского комиссариата, возглавляемого грузинскими меньшевиками, азербайджанскими мусаватистами и армянскими дашнаками. В феврале 1918 г. они созвали Закавказский сейм, который состоял из меньшевиков, мусаватистов, дашнаков, эсеров и кадетов. Сейм создал свое правительство во главе с меньшевиком Чхеидзе и объявил независимой Закавказскую республику, тем самым юридически оформив ее отделение от Российской Советской Республики.
   Вскоре Закавказский сейм открыто вступил в переговоры с Германией и Турцией. Было объявлено об образовании Грузинской республики во главе с лидером грузинских меньшевиков Жордания. Правительство Грузии дало разрешение на проход немецких войск через территорию республики в Баку. Вскоре азербайджанские и армянские помещики и капиталисты также объявили об образовании своих государств.
   Большевики Закавказья развернули широкую кампанию против сейма.
   Следует отметить, что раньше не только социалистические, но и все буржуазные закавказские партии не требовали в своих программах выхода из России, за исключением небольшой реакционной пантюркистской группы в Азербайджане и Дагестане, которая упорно добивалась присоединения к Турции. Грузинская партия федералистов и армянская партия дашнаков требовали федеративного положения в составе России. Меньшевики вместе с большевиками до Октябрьской революции высказывались за единство республиканской России с областным самоуправлением. Это предусматривалось и в программе РСДРП.
   Теперь положение изменилось. Правящие круги Турции добивались включения Азербайджана в состав своего государства. Выступившим турецким войскам всячески помогали азербайджанские помещики, правительство которых находилось в Елизаветполе и держало в своем подчинении те районы Азербайджана, где не было советской власти.
   Когда в начале июня 1918 г. было принято решение о наступлении Красной армии, мне разрешили уехать на фронт. Я был назначен комиссаром 3-й бригады, которой командовал известный дашнак Амазасп.
   Положение мое было не из легких. Мне, почти не имевшему военного опыта, предстояло знакомиться с командными кадрами и солдатами в ходе самого наступления. Нужно было завоевать доверие своих подчиненных. Кроме того, я должен был участвовать как в принятии решений о проведении военных операций, так и в их непосредственном осуществлении.
   В течение первого месяца мы продвинулись довольно далеко вперед. Успешно наступая, мы вскоре подошли к уездному центру Геокчай. В это время турки ввели в бой свежие части и ударили во фланги наших войск. Чтобы не допустить окружения своих передовых частей, мы должны были вывести их из города. Началось отступление с боями.
   Участие в этих боях стало для меня хорошей военной школой. В частях меня узнали и, судя по всему, признали. Пожалуй, больше всего солдатам пришлось по душе то, что, в отличие от командира бригады Амазаспа, я долго не засиживался в штабе, а большую часть времени проводил в окопах среди солдат – то в одном, то в другом батальоне.
   С начала отступления я шел с арьергардом, в последних рядах отступающих войск, чтобы не допустить среди солдат паники. Отступая, мы перешли через перевал и закрепились на другой его стороне. Вершина была в руках турок. Позиция их была более выгодной. К тому же у нас не было резервов. Командир бригады Амазасп и командующий отрядом бывший полковник царской армии Казаров все время повторяли, что турки при поддержке кавалерии могут ударить по нашему левому флангу, отрезать нас от тыла и разгромить. Мы ждали подкрепления. Отряд Петрова, прибывший из России, ожидался через день-два в Шемахе.
   Заняла позицию на фронте и дружина из нескольких сот молокан – русских крестьян Шемахинского уезда. Это была подмога.
   Вдруг, когда мы находились в штабной палатке, командир бригады стал жаловаться, что у него сильно заболел живот и он не в силах больше оставаться здесь. По наивности я поверил. Он взял коня, телохранителей и уехал. Только позже я догадался, что болезнь Амазаспа была выдумкой.
   На следующий день утром турки усилили огонь. Командующий отрядом Казаров убеждал, что единственный выход – отступить до Шемахи, а затем до Маразы; но это нужно сделать только ночью.
   Вдруг, еще до обеда, он заявил мне, что тоже плохо себя чувствует и должен уехать в госпиталь в Шемаху. Это меня возмутило: вчера заболел командир бригады, а сегодня – командующий отрядом! Старшим оказался я – комиссар, почти не имеющий военного опыта, да еще в роли командира. Но делать было нечего. Я понимал, что в создавшихся условиях моя главная задача состоит в том, чтобы выстоять до темноты, а ночью организованно отойти к холмам перед Шемахой.
   В это время поступило сообщение, что турецкие войска начали подозрительные передвижения на левом фланге. Конная сотня Сафарова стояла в резерве. Мы с ним договорились: он выведет свою сотню из оврага, чтобы дезориентировать противника, и инсценирует передвижение. Ему это успешно удалось: он двинул сотню по склону горы, как бы в обход турецких позиций.
   Я направился к батальону, занимавшему нашу центральную позицию. Он имел две цепи окопов. Побеседовав с солдатами, я не заметил у них особой тревоги.
   Мы находились во второй линии окопов; бой шел на первой линии, до которой было около трехсот метров. Путь к ней шел через овраг. Часть этого пути простреливалась противником, а сам овраг был в относительной безопасности. Стал спускаться в овраг. Только сделал несколько десятков шагов, как с разных сторон засвистели пули. Я упал на землю, как бы убитый. Свист пуль некоторое время продолжался. Инстинктивно я стал потихоньку придвигать к себе близлежащие камни, чтобы спрятать за ними голову, не то можно было погибнуть даже и от шальной пули. Потом воспользовался затишьем, вскочил и быстро побежал вперед. Пули засвистели снова. Я опять упал. В это время я подумал, что вообще, выскочив в овраг, я сделал глупость, проявил горячность: ведь меня могли легко убить или ранить. И все это в такой момент, когда нет ни командира бригады, ни командующего отрядом.
   Турки, видимо, решили, что я убит, и перестали стрелять. До безопасной зоны оставалось не более двух десятков шагов. Я вновь рванулся вперед и ввалился в овраг. Чувство какого-то облегчения овладело мной. Я стал спокойно подниматься по склону горы к передовым окопам. Находившиеся там солдаты оборачивались, удивлялись, откуда я взялся. Выяснилось, что настроение у солдат хорошее, патроны и хлеб есть, жалоб особых нет. Солдаты расспрашивали меня об общем положении на фронте.
   Командиры рот мне очень понравились, им можно было верить. Мое появление у них, судя по всему, тоже произвело хорошее впечатление. Но они по-товарищески журили меня за то, что я подверг себя такой опасности и к тому же неправильно выбрал путь. Оказывается, надо было идти через овраг чуть дальше: там простреливалось значительно меньшее расстояние. Один из красноармейцев, который хорошо знал именно этот, менее опасный путь, проводил меня. Отпуская меня, командир роты предупредил, что, когда я достигну опасной зоны, они откроют сильный ружейный огонь и тем отвлекут от меня внимание турок. Так все и произошло. Я благополучно вернулся назад.
   С наступлением темноты наши части стали сниматься и организованно отходить в сторону города Шемахи. Турки не заметили отступления и не преследовали нас. Наши части расположились на холмах перед городом.
   В Шемахе я застал командующего отрядом Казарова. По его виду никак нельзя было сказать, что он серьезно болел. Я не знал еще тогда, что он уже давно за моей спиной договорился с Амазаспом о сдаче фронта. Но тогда подозревать их в предательстве у меня не было оснований.
   На следующее утро я проверил, как идет эвакуация раненых. Проследил, чтобы их всех удалось вывезти.
   В середине дня вдруг подбегает ко мне командир одной роты и докладывает, что его солдаты без разрешения снялись с позиции и уходят по соседней улице в сторону Баку. Мы с ним побежали на ту улицу. Увидя толпу солдат, действительно идущих в направлении Баку, я выхватил револьвер и закричал: «Стой, стрелять буду!» Уверенности в благополучном исходе своего поступка у меня не было. Я понимал: их много, они вооружены, а нас двое, я к тому же угрожаю револьвером; что им стоит убить нас? Однако я еще раз крикнул. Солдаты остановились и по моему приказу вернулись обратно.
   Как раз в этот момент в Шемаху прибыла часть отряда Петрова. В моем распоряжении оказалась надежная группа матросов, к тому же на грузовике и с пулеметом.
   Когда стемнело, мы подняли пехоту, оставив конницу в арьергарде, на подступах к Шемахе. Тут я впервые стал серьезно думать о странной позиции командующего отрядом и заболевшего командира бригады. У меня мелькнула мысль: а нет ли у них какого сговора, уж очень дружно они «заболели» и как-то подозрительно схожи были их рассуждения.
   Совершенно промокший, уставший, в эту ночь я впервые в жизни спал, сидя верхом на коне. Засыпая, я вдруг чувствовал, что падаю, сразу просыпался. И так много раз.
   В Маразах я остановился отдельно от командующего отрядом, в крестьянской избе. Поскольку из Баку мне обещали, что скоро приедет Шеболдаев, я спокойно лег спать.
   Встаю на другой день и вижу: все войска построены. Впереди на конях командующий отрядом и неожиданно появившийся командир нашей бригады. Оказывается, уже дана команда двигаться в сторону Баку, прибыть в район водокачки, в нескольких километрах от станции Сумгаит.
   Я был поражен: как это без меня, комиссара, было принято такое решение? Чем оно вызвано? Ведь турок не видно, зачем же так поспешно отступать? С этими вопросами я обратился к Амазаспу. Он ответил: «Командую бригадой я, и сам отвечаю за свои действия» – и двинул коня вперед. Я остановился, ошеломленный всем происшедшим.
   Вскоре я встретил командира конной сотни Сафарова и предложил ему вместе с его сотней остаться в моем распоряжении. Он охотно согласился. Мы направились с ним на телеграф, чтобы немедленно сообщить о происшедшем в Баку. Сафаров согласился, что столь поспешный отход отряда ничем не оправдан. Тут я вспомнил и сопоставил все поступки и рассуждения командующего отрядом и командира бригады за последние дни. Получалась цепь заранее продуманных действий. Предательство! Придя к такому выводу, я направил в Баку в адрес Шаумяна телеграмму: «Вопреки моим усилиям по приказу Амазаспа отошел обоз, а за ним постепенно двинулась пехота. Виновники должны быть преданы суду».
   В то утро из Баку в мое распоряжение неожиданно поступила легковая машина. Она оказалась весьма кстати. Сразу поехал на железнодорожную станцию Сумгаит, где имелась телеграфная связь с органами управления фронта. Получив гарантию, что продовольствие в нашу часть будет обязательно доставлено, я вернулся в расположение бригады.
   Подъезжая к зданию водокачки, где был размещен штаб бригады, я увидел около дороги несколько сот отдыхающих на земле красноармейцев. Машина моя была открытая, я сидел на заднем сиденье. Вдруг вижу, как один из красноармейцев лениво поднялся с земли и, опираясь на винтовку, обратился к шоферу, требуя остановить машину. Почему он обратился с этим вопросом к шоферу, а не ко мне, комиссару? Шофер не подчинился, машина продолжала двигаться. Тогда я приказал шоферу остановить машину и, выйдя из нее, строго спросил красноармейца: «В чем дело, что случилось?»
   Подошли еще несколько бойцов. Первый красноармеец, смущаясь и волнуясь, спросил: «Правда ли, товарищ комиссар, что вы предали нашего командира Амазаспа военному суду?»
   Этот вопрос крайне удивил меня. Откуда они могли узнать о моей телеграмме Шаумяну? Сразу мелькнула мысль: «Против меня, видимо, что-то задумано Амазаспом, так как без него солдаты ничего не могли знать о телеграмме». Я ответил не сразу, а в свою очередь задал встречный вопрос: «Вы видели турок, когда уходили из Маразов?» – «Нет, – отвечают, – не видели». – «Зачем же тогда вы так поспешно отступали? Ведь у вас не было ни хлеба, ни воды. Почему же, – продолжаю я, – не дожидаясь доставки продовольствия и воды, вы были переведены на новые позиции? Если военные обстоятельства требовали отхода, то и тогда надо было подождать продовольствия. Турки находились далеко, прямой опасности столкновения с ними не было. Все эти вопросы и требуют разъяснения. Поэтому я и попросил военный суд разобраться, кто в этом виноват». В это время нас уже окружали десятки красноармейцев. Началась обычная мирная беседа солдат с комиссаром.
   Во время этого разговора я увидел, что метрах в ста – ста пятидесяти от нас стоит Амазасп в окружении нескольких своих приближенных и пристально смотрит в нашу сторону. Вдруг двое его телохранителей-кавалеристов побежали в нашу сторону, растолкали окружавших меня красноармейцев, и один из них, размахнувшись, ударил меня плетью по голове и шее. Я инстинктивно схватился за револьвер. Тот тоже выхватил маузер. Но тут вмешались красноармейцы и разняли нас, предотвратив неизбежное кровопролитие. Я молча сел в машину и уехал. Я думал: как могло получиться, что Амазаспу стала известна моя телеграмма Шаумяну? Но так и не смог тогда найти ответа.
   В Сумгаите первым делом я постарался достать газету «Бакинский рабочий», чтобы узнать новости. И вдруг в номере за 22 июля вижу дословный текст своей телеграммы Шаумяну. «Как это могло произойти? – возмутился я. – Амазасп не арестован, не предан суду, а телеграмма опубликована в газете?»
   Позже, в Баку, выяснилось, что моя телеграмма была передана в газету по неопытности секретарем Шаумяна Ольгой Шатуновской, которая хотела обнародовать факт предательства дашнаков на фронте.
   В той же газете я прочитал сообщение, которое взволновало меня еще больше: оказывается, накануне во всех районах Баку состоялись массовые митинги, на которых обсуждался вопрос о приглашении английских войск в Баку. Только большевики выступили против, за – меньшевики, эсеры и дашнаки.
   О том, что бакинские эсеры были в те дни тесно связаны с англичанами, впоследствии достаточно красноречиво рассказал в своих мемуарах английский генерал Денстервиль, возглавлявший в Баку английские оккупационные войска. «Связь с Баку, – пишет этот генерал, – у меня была налажена при посредстве почти ежедневных курьеров. Наши друзья социал-революционеры были в состоянии в скором времени свергнуть большевиков, установить новую форму правления в Баку и пригласить на помощь англичан».
   Рабочие Баку, измученные голодом, напуганные нашествием турок, предпочли тогда английское зло немецко-турецкому и на митингах выступали за приглашение английских войск.
   Приехал я в Баку 25 июля. В этот день заседал Бакинский Совет, на котором присутствовали члены районных советов, судовых комитетов и представители Красной армии. В обстановке острой борьбы незначительным большинством одержала верх резолюция о приглашении английских войск в Баку и образовании нового коалиционного правительства с участием всех партий, представленных в Совете (258 голосов, против 236). Сыграл свою роковую роль и переход группы моряков Каспийской военной флотилии – частью обманутых, частью подкупленных английской агентурой – на сторону правых партий.
   Многие из нас выступили в Бакинском комитете партии против решения об уходе народных комиссаров со своих постов. Было принято предложение власти не сдавать. Утром того же дня в нашу поддержку прошли и митинг, и мощная демонстрация на площади Свободы.
   Вечером в переполненном зале оперного театра состоялось собрание бойцов и командиров бакинского гарнизона. Выступая на этом собрании, Шаумян сказал, что «революционный фронт стиснут с двух сторон – извне и изнутри. Бакинцам надо ждать помощи только из России!».
   Шаумян, информировав Ленина о положении и о мерах, которые принимаются на месте, просил его оказать в кратчайший срок помощь свежими войсковыми частями. В ответ на эту просьбу была получена телеграмма Ленина: «Насчет посылки войск примем меры, но обещать наверное не можем».
   Такой неопределенный ответ был вполне понятен и объясним: 1918 год был крайне тяжелым для Советской России – советская власть билась в смертельной схватке с восставшей контрреволюцией и иностранной интервенцией 14 государств.
   Как член Бакинского комитета партии, я участвовал в те дни во всей партийной, политической и военной работе. И все же я стремился поскорее вернуться на фронт. Остро переживая наши общие трудности, я (чего греха таить!) никак не мог забыть чувства личной обиды, оскорбления и предательства Амазаспа. В категорической форме я потребовал от Шаумяна немедленно арестовать Амазаспа и назначить вместо него одного из командиров батальонов. «Тогда я немедленно вернусь на фронт, и уверен, что на нашем участке фронта мы организуем оборону Баку», – сказал я. Шаумян понимал и разделял мои настроения и в то же время убеждал не торопиться: «У нас нет такой силы, чтобы это осуществить. Амазасп знает о твоем требовании предать его суду и наверняка принял меры самозащиты».
   Когда было принято решение не сдавать власти в Баку, оставаться и сражаться здесь до конца, мы решили эвакуировать в Астрахань членов семей партийных и советских работников. Как и до этого, я жил на квартире Шаумяна. Екатерина Сергеевна всячески тянула с отъездом, не желая оставлять мужа и двух сыновей-подростков – Сурена и Леву, участвовавших в боевой дружине большевиков. Не хотела уезжать также и жена Джапаридзе Варвара Михайловна, имевшая на руках двух маленьких дочерей – Елену и Люцию. Приходилось и ее уговаривать ехать. В конце концов удалось заставить их собрать необходимые вещи.
   Вечером 29 июля мне позвонил по телефону Шаумян: «Тревожные вести. Турки прорвали фронт, а наши войска отступили до Баладжар – первой железнодорожной станции от Баку. Поезжай туда сам, посмотри, что происходит, прими возможные меры и сообщи нам».
   Я позвонил на железнодорожную станцию, чтобы мне подготовили паровоз для поездки на фронт. Приехав в Баладжары, я направился в служебный салон-вагон штаба фронта. Начальник штаба Аветисов был опытный командир, бывший офицер царской армии, полковник, много старше меня. Однако он находился в состоянии почти что паники. На столе лежала карта фронта, на которой были обозначены позиции. Я сказал ему: «Ваше положение обязывает вас знать, как обстоят дела на фронте. К тому же на карте я вижу обозначения расположения наших сил и противника. Прошу не волноваться и доложить спокойно».
   В таком же возбужденном состоянии Аветисов мне ответил, что обозначения на карте ровно ничего не значат, так как на фронте хаос. Я стал расспрашивать, какими воинскими частями он располагает на подступах к Баку. Он назвал несколько батальонов, два бронепоезда и отряд Петрова и добавил, что правый фланг нашей обороны оголен в результате предательства отряда Бичерахова.
   Я предложил Аветисову приняться за восстановление связи с частями фронта и решить вопрос о переброске некоторых из них на участок фронта, оголенный Бичераховым. Потом с комиссаром штаба Ганиным и бригадным комиссаром Габышевым мы связались с Шеболдаевым и попросили его срочно прислать из Баку пополнение для отряда Петрова. Кроме того, просили направить две-три роты из числа вновь мобилизованных рабочих, которые проходят обучение. Шеболдаев обещал по возможности выполнить просьбу. Он сообщил, что Бичерахов, выполняя желание своих казаков, направляется с ними на Северный Кавказ.
   Поспав несколько часов, мы поднялись и вышли на станцию. Приятно было узнать и увидеть самим, что группе революционных моряков удалось навести порядок на станции.
   Тем временем нам сообщили, что отряд Петрова стойко сдерживал на своем участке атаку турок и в кровопролитной схватке отбил ее. В связи с этим стало еще более необходимым немедленное пополнение наших частей. Оно ожидалось с часу на час.
   Я находился у Аветисова, когда зашел человек с железнодорожной станции и сказал, что сейчас как раз можно соединиться по телефону с Шаумяном.
   Я сразу же спросил Шаумяна, что происходит, что нам делать. Шаумян ответил, что политическое положение оказалось сложнее военного, что идут непрерывные заседания, бесконечные совещания представителей правых партий, Центрокаспия и Армянского национального совета. Они договорились послать корабли за англичанами в персидский порт Энзели. Более того, Армянский национальный совет не только отказывается послать на фронт против турок несколько хорошо организованных частей, но и требует начать мирные переговоры с турками и уже связался по этому поводу со шведским консульством как с посредником. Делается это под благовидным предлогом: все равно фронт не удержать, а мирные переговоры могут спасти армянское население от резни, которая может произойти в случае захвата турками Баку. «Мы будем продолжать борьбу», – сказал Шаумян. И вдруг он добавил то, что меня особенно поразило: «Аветисов еще вчера ночью сообщил Армянскому национальному совету, что через три-четыре часа турки займут Баку, и поэтому он предложил поднять белый флаг. В связи с этим национальный совет требует от Совета народных комиссаров дать приказ фронту поднять белый флаг».
   Это меня так возмутило, что я по телефону крикнул: «Какой белый флаг?! Мы здесь никакого белого флага поднимать не собираемся и не поднимем!» – «Совнарком тоже против поднятия белого флага», – сказал Шаумян.
   После окончания разговора по телефону Аветисов в крайне возбужденном состоянии заявил мне: «Нет, господин комиссар, белый флаг поднять придется. Мы заставим его поднять вас лично, как комиссара!»
   Я тоже был уже взбешен до предела, достал револьвер и сказал, чеканя каждое слово: «Господин полковник! Эта затея с белым флагом у вас не пройдет! Вы не должны забывать, с кем имеете дело, и знать, что в этом револьвере для вас хватит пули!»
   Аветисов побледнел, боясь, что я здесь же на месте застрелю его. Но я его только предупредил. Он это понял и молча вышел.
   Стало темнеть. Турки подняли на занятую ими высоту орудие и начали обстрел Баладжар. Стало ясно, что наш штаб оставаться в Баладжарах больше не может. Тогда мы вызвали к себе прибывшего начальника военных сообщений кавказской армии Арвеладзе. Посоветовавшись, решили начать поочередное отправление в Баку воинских составов.
   Было около 11 часов ночи, когда наш поезд остановился на станции Баку. Взяв с собой карабин, я вышел на перрон. На станции было спокойно, никакой суматохи, как будто все идет нормально. Встречаю на перроне комиссара бронепоезда левого эсера Ашота Тер-Саакяна, бывшего московского студента, которого я знал раньше как хорошего революционера. Он сразу мне в упор: «А знаешь, в Баку переворот!» – «Не верю, – ответил я, – пойду в ревком». – «Будь осторожен, могут арестовать!» Но все же я пошел.
   Ревком помещался в гостинице «Астория», на площади Свободы. Иду по улице. Никаких изменений не чувствуется. Около ревкома все по-прежнему. Те же часовые у подъезда. С подчеркнуто уверенным видом вошел я в здание, поднялся на второй этаж, открыл дверь в одну из комнат. Вижу, сидит Полухин, член коллегии Военно-морского флота. Это был матрос высокого роста, лет тридцати пяти, всеми очень уважаемый. С ним – начальник бакинской школы командных кадров Солнцев. Они спокойно разговаривали. «Что вы здесь делаете?» – спрашиваю их. «Да мы тоже только что зашли в ревком и узнали, что наши товарищи эвакуировались в Астрахань». – «Неужели это верно?» – «К сожалению, – отвечают, – факт».
   Потом они рассказали мне, что власть захватили в свои руки меньшевики, эсеры и дашнаки, образовавшие 1 августа 1918 г. от имени тогда уже прекратившего свое существование Центрокаспия так называемую «Диктатуру Центрокаспия и временного президиума Исполнительного комитета Совета». Каспийский флот уже направил суда за англичанами в Энзели. Словом, контрреволюция победила. Главой правительства назначен меньшевик Садовский, а командующим войсками – Бичерахов. «Нам остается одно, – сказали они, – во что бы то ни стало добраться в Советскую Россию, где мы будем еще нужны».
   А я останусь в Баку, перейду на нелегальное положение и буду вести партийную работу, решил я.
   После этого я прошел через коридор и благополучно миновал часовых. Я был доволен, что выбрался из этого здания на свободу. Прошел по Телефонной улице к многоэтажному дому, реквизированному нами под казармы для партийной дружины. Поднялся на второй этаж. Вижу, в большом зале на паркетном полу спят люди. Было около полуночи. Среди спящих узнал своего близкого товарища еще со школьной скамьи, а теперь комиссара отряда Артака Стамболцяна. Меня взяло зло: коммунисты, а в такой момент спокойно спят, в том числе и Артак. С досады я ударил его ногой в бок. Он вскочил и, еще не понимая, в чем дело, уставился на меня. «Где Шаумян, Джапаридзе, Азизбеков?» – спросил я его. «Не знаю».
   Мы немедленно подняли дружину, приказав всем разойтись по домам так, чтобы не попадаться на глаза контрреволюционерам, ждать распоряжений. Я спросил Артака, нет ли у него адреса, где мне можно было бы остановиться. Где он думает устроиться сам? Он назвал адрес кого-то из товарищей по своей дружине. Мне он предложил остановиться на квартире Татевоса Амирова.
   Так я и сделал. Когда проснулся, Амиров был уже на ногах. Оказывается, он успел побывать в городе и принес мне новость: все пароходы, на которых пытались выехать наши товарищи и с ними отряд Петрова, возвращены в Баку. Сейчас они стоят на Петровской пристани.
   Я немедленно пошел туда.
   Придя на пристань, я узнал, что к пароходу, на котором находился Шаумян, подошел катер с представителями Центрокаспия, потребовавшими выдачи и ареста Шаумяна, Джапаридзе и Шеболдаева. Джапаридзе на этом пароходе не было, Шеболдаеву удалось, смешавшись с командой, скрыться в трюме, Шаумян был арестован и перевезен на военное судно «Астрабад». Оставшиеся на пароходе товарищи, причалив к берегу, сообщили о случившемся Петрову и Амирову, которые сразу же поехали в Центрокаспий. Там они предъявили ультиматум с требованием немедленного освобождения Шаумяна, пригрозив в противном случае прибегнуть к помощи своих отрядов. Шаумян тут же был освобожден.
   Я встретился с Шаумяном, чтобы узнать, как все случилось. Он рассказал мне, что к вечеру 31 июля положение в городе крайне обострилось. Аветисов постоянно докладывал, что через три-четыре часа турки будут в Баку. В связи с чем вместе с Армянским национальным советом упорно настаивал на поднятии белого флага. «Мы, – говорил Шаумян, – честно говоря, даже думали, что он уже поднят в национальных частях или вот-вот это будет сделано без нашего согласия. Эсеры, меньшевики и дашнаки фактически уже создали свое контрреволюционное правительство. Начальник штаба отряда Петрова сообщил нам, что отряд понес в боях большие потери и на фронте дело окончательно проиграно. В этих условиях, – продолжал Шаумян, – фактически в минуты вторжения в Баку турецких войск мы сочли невозможным развязывать гражданскую войну. Поэтому Совет народных комиссаров решил сложить полномочия и эвакуировать воинские части и государственное имущество Советской России на пароходах в Астрахань».
   Позже выяснилось, что под нажимом англичан Центрокаспий пригрозил Армянскому совету, и тот, ожидая помощи англичан, не поднял белого флага и даже направил на фронт воинские части, которые еще не были в боях.
   1 августа турки продолжали сильную атаку на Баку, стремясь захватить город. Наконец они прорвались через Волчьи ворота в район Биби-Эйбата. Войска Центрокаспия бежали.
   Посоветовавшись с другими руководителями, Шаумян предложил Петрову выгрузить на сушу артиллерию и открыть огонь с пристани по Биби-Эйбату, где находились турки, и, кроме того, направить на этот участок фронта, находившийся в нескольких километрах от пристани, группу красноармейцев и матросов.
   Обстрел застал турок врасплох. Они понесли большие потери и отступили. Когда в районах Баку узнали, что комиссары и отряд Петрова находятся на Петровской площади, рабочие, красноармейцы – группами и поодиночке, кто с оружием, а кто и без него – стали собираться и записываться в отряд. С 400 человек он вырос до двух, потом до трех тысяч.
   Точно не помню – 2 или 3 августа была созвана партийная конференция, чтобы обсудить создавшееся положение и решить, как быть дальше. После долгих споров конференция постановила: вооруженные силы в Астрахань не эвакуировать, а, наоборот, используя перелом в настроении бакинцев в пользу большевиков, вновь взять власть в свои руки. Практически это было возможно.

Глава 3
Падение Бакинской коммуны

   Однако общее положение оставалось все еще очень неясным. 10 августа 1918 г. собралась вторая (после падения советской власти в Баку) партийная конференция. Выступая на ней, Шаумян сообщил, что, по имеющимся сведениям, турки перебрасывают свои новые части с Месопотамского фронта для нанесения решительного удара по Баку. «Пока нет сведений, – говорил он, – идут ли нам на помощь советские войска из Центральной России: ввиду крайне тяжелого положения на Волге нам очень трудно рассчитывать на эту помощь». (Много позже я узнал, что Сталин задерживал в Царицыне некоторые части, направленные в Баку.) «Захватить власть, – продолжал Шаумян, – у нас еще хватит сил, но вот удержать ее и выстоять в борьбе с турками, с одной стороны, и английскими вооруженными силами – с другой – нам вряд ли удастся». Поэтому он предлагал вывезти наши войска из Баку через Астрахань в Россию, сохранив их тем самым и для участия в боях на Волге, и для подготовки к дальнейшему возвращению через полгода-год в Баку для восстановления здесь советской власти. Это предложение Шаумяна было поддержано большинством. За предложение об эвакуации наших войск в Астрахань на конференции было подано 22 голоса, против – 8 голосов, в том числе и мой.
   Вскоре после партийной конференции состоялось заседание Бакинского комитета партии, где обсуждался вопрос о том, кого из членов Бакинского комитета следует оставить для руководства подпольной работой. Все единогласно высказались за то, чтобы не оставлять ни Шаумяна, ни Азизбекова, ни Джапаридзе, ни Фиолетова, ни Корганова – их слишком хорошо знали в лицо.
   На следующее утро, придя к Шаумяну, я сказал, что хочу остаться для нелегальной работы в Баку как член Бакинского комитета партии. «Хорошо, – согласился он, – но для тебя это вдвойне опасно: помимо всего прочего, Амазасп дал указание своим головорезам уничтожить тебя. Тебе нужно вести себя вдвойне осторожно». Я ответил, что меня уже предупредил командир конной сотни Сафаров. «Все же тебе долго оставаться в Баку нельзя, – продолжал Шаумян, – поэтому, как только мы прибудем в Астрахань, сразу же пришлем тебе замену».
   Первое организационное совещание оставшихся в Баку подпольщиков мы устроили еще до отъезда в Астрахань наших старших товарищей. Между нами были распределены обязанности, условились, где кого искать, определили создание подпольной типографии, явочные квартиры и т. п.
   Бакинский комитет партии вступил в переговоры с представителями «Диктатуры Центрокаспия», чтобы получить их согласие на беспрепятственный выезд отряда в Астрахань. Меньшевики были рады избавиться от такой значительной большевистской силы и сразу дали на это согласие. Одновременно комиссар Каспийской военной флотилии от Центрального Совнаркома Полухин договорился с командой корабля «Ардаган» о том, что она берет на себя обязанности по охране и обеспечению безопасности всей эвакуации.
   14 августа 1918 г., во второй половине дня, 17 пароходов, на которые были погружены наши воинские части и техника, один за другим стали отчаливать от пристани Баку. Первым ушел «Колесников», на котором находились народные комиссары и многие другие ответственные работники. Мы стояли на пристани и махали им руками, провожая своих друзей, как мы тогда думали, в добрый путь.
   Каковы же были наши удивление и тревога, когда мы узнали, что все корабли были окружены около острова Жилого военной флотилией «Диктатуры Центрокаспия» и насильно возвращены в военный порт, войска разоружены и на этих же кораблях отправлены в Астрахань. Бакинские же комиссары и другие руководящие работники (35 человек) во главе с Шаумяном арестованы и заключены в тюрьму.
   Списки арестованных были опубликованы в газетах «Диктатуры Центрокаспия», которые злобно клеветали на наших комиссаров, стремясь оправдать свое вероломство.
   Мы немедленно собрались и решили, что главная задача – спасти наших товарищей, над которыми нависла угроза расправы. Было принято решение: в качестве экстренной меры договориться с представителями партии левых эсеров и левых дашнаков о предъявлении «Диктатуре Центрокаспия» совместного ультиматума. В нем предлагалось немедленно освободить всех арестованных товарищей и предоставить им возможность выезда в Астрахань, поскольку они были задержаны в нарушение взятых властями обязательств. В случае, если с головы наших товарищей упадет хотя бы один волос, предупреждали мы, в отношении всех членов «Диктатуры» будет применен личный террор.
   Взяв подписанное нами обращение, я и представители от левых эсеров и дашнаков (мы с ними тогда образовали «Бюро левых партий») направились в «Диктатуру Центрокаспия» и потребовали свидания с ее председателем Садовским. С Садовским мы были до этого знакомы. Я передал ему наше обращение. Когда он кончил его читать, я сказал: «Вы хорошо знаете партии, от имени которых написано это обращение. Можете не сомневаться в нашей способности осуществить указанную здесь угрозу. Если вы арестуете нас до выхода из этого здания, ничто не изменится. В каждой из наших партий уже созданы группы террористов, которые будут действовать согласованно, как только наступит необходимый момент».
   Все это произвело на Садовского большое впечатление. Он стал оправдываться, уверять нас, что жизни арестованных ничто не угрожает. Мы хорошо понимали, что предатели никакого доверия не заслуживают, на их слова полагаться нельзя и наш ультиматум может только временно задержать расправу. Чтобы спасти арестованных товарищей, нужно было развернуть широкую политическую борьбу.
   В эти дни в городе появился Георгий Стуруа, видный бакинский партийный деятель. Последние месяцы он находился на Северном Кавказе в качестве уполномоченного Бакинского Совета народных комиссаров по заготовке и доставке хлеба в Баку. Это был человек с крутым складом характера, настойчивый, волевой, опытный конспиратор, прошедший хорошую школу подпольной работы при царизме.
   Мы сформировали новый состав Бакинского комитета партии большевиков. Учтя создавшуюся обстановку, решили вовсю развернуть легальную работу: систематически выступать на собраниях, в рабочих организациях и т. п. – и наряду с этим сохранить и укрепить строго законспирированную партийную организацию как в центре, так и в районах. Решили мы и вопрос подпольной типографии для печатания прокламаций и листовок.
   Партии меньшевиков и эсеров, чувствуя волнения в народе в связи с арестом бакинских комиссаров, созвали в августе 1918 г. конференцию фабрично-заводских комитетов и правлений профсоюзов, чтобы укрепить свое положение среди рабочего класса.
   Я выступил на конференции, говорил и доказал на ряде фактов полную зависимость «Диктатуры Центрокаспия» от английского командования, показал, какой огромный вред нанесло Баку предательство эсеров, меньшевиков и дашнаков. «Наших руководителей, – говорил я, – запрятали за тюремные решетки, закрыли наши газеты, запретили выступать среди военных и рабочих, прикрывая все это фальшивыми лозунгами «демократии».
   В поддержку нашей линии от партии дашнаков выступил Нуриджанян и от большевиков Блюмин.
   Чтобы свести на нет впечатление от наших выступлений, с клеветническими речами выступили Садовский и меньшевик Багатуров, которые были поддержаны своими приспешниками, составлявшими большинство на конференции. Эсеры предложили в резолюции выразить полное доверие действиям «Диктатуры Центрокаспия», меньшевики – объявить бакинских комиссаров предателями и врагами народа.
   После этой конференции мы, договорившись с левыми эсерами и левыми дашнаками, подготовили новое письменное обращение от имени наших трех левых партий, в котором требовали немедленного освобождения из тюрьмы бакинских комиссаров. Мы отнесли этот документ Садовскому, который только сказал, что о нашем обращении доложит «Диктатуре». На следующий день газеты сообщили, что правительство Центрокаспия отклонило наши требования и передало арестованных комиссаров в распоряжение своей чрезвычайной комиссии, которую возглавляли работники «Диктатуры Центрокаспия» Васин и Далин.
   Первой нашей заботой было как можно скорее установить связь с арестованными товарищами, узнать об их состоянии, оказать им помощь в питании. Мы стали собирать средства и закупать продукты. Организацию этого дела возложили на Агамирова и секретаря-машинистку Шаумяна Степанову, которая здравствует и в наши дни, проживая в Москве. Степанова поддерживала связь с арестованным Коргановым, который был избран заключенными их старостой.
   Включилась в работу и Варвара Михайловна – жена Джапаридзе, которая после эвакуации в Астрахань оставила там двух своих маленьких дочерей на попечение жены Шаумяна, а сама возвратилась в Баку.
   Мне удалось получить разрешение на одну встречу с Шаумяном. Он стоял по одну сторону решетки, я – по другую. Выглядел утомленным и бледным, но был искренне рад, что оставшаяся на воле молодежь, такая еще зеленая, много и хорошо работает.
   Вскоре нам удалось добиться освобождения из тюрьмы сына Шаумяна – Левы, как малолетнего. Несколько позже удалось взять на поруки и его старшего сына Сурена, которому было 17 лет.
   От Сурена мы узнали подробности о том, как были задержаны пароходы у острова Жилого. Их окружили суда Каспийской военной флотилии, которые, направив дула своих орудий, предъявили ультиматум о возвращении в Баку. Шаумян и другие отклонили это требование как незаконное. В ответ по ним открыли огонь. Были жертвы. Пароходы были пригнаны в Баку и разоружены. Бакинские комиссары, а с ними и некоторые другие работники арестованы и заключены в тюрьму.
   Желая подвести демократическую базу под существовавшую тогда в Баку власть и одновременно начисто избавиться от большевиков в Совете, меньшевики и эсеры затеяли выборы нового состава Бакинского Совета рабочих депутатов, назначив их на 28 августа 1918 г.
   Мы хорошо подготовиться к ним не имели возможности. Избирательная кампания проводилась меньшевиками с нарушением элементарных демократических прав нашей партии. Большинства мы не получили. Однако рабочие Баку сумели избрать в Совет 28 депутатов-большевиков, в том числе девять арестованных бакинских комиссаров – Шаумяна, Джапаридзе, Зевина, Фиолетова, Азизбекова, Басина, Корганова, Малыгина и Богданова. Были избраны также Стуруа, я и другие коммунисты. Из числа левых эсеров и левых дашнаков было избрано семь депутатов, в том числе нарком Везиров.
   Все это совпало с новой атакой турецких войск на Баку. Атака была отбита. Турки, а также английские части понесли большие потери. Однако вскоре турки все же заняли одну из высот, поставили на ней артиллерию и стали систематически обстреливать Баку.
   Когда депутаты собрались в здании исполкома, в него попал снаряд. Меньшевики предложили перенести заседание в помещение ресторана на Морской улице. Ресторан этот находился на первом этаже дома в несколько этажей, с фасадом, выходящим в сторону моря, что гарантировало относительную безопасность. Расставили стулья, стол для председателя. Мы, большевики, и вместе с нами левые эсеры и левые дашнаки сидели компактно в левой стороне зала.
   После того как стали известны результаты выборов, мы передали «Диктатуре Центрокаспия» письменное требование освободить арестованных комиссаров, избранных депутатами Бакинского Совета.
   5 сентября на заседании Бакинского Совета по поручению фракции большевиков выступил Георгий Стуруа с категорическим требованием такого же характера.
   Через три дня в «Бюллетене Центрокаспия» было опубликовано сообщение, что «на заседании Совета представитель большевиков Стуруа, а вслед за ним Микоян, Бекер и левые эсеры-интернационалисты Тер-Саакян и другие возбудили вопрос о немедленном освобождении томящихся в заключении бывших народных комиссаров, прошедших по партийным спискам в Совет».
   Но несколько лидеров меньшевиков и эсеров выступили против освобождения арестованных комиссаров.
   На втором и третьем заседаниях Совета, состоявшихся 10–11 сентября, столкновения между двумя лагерями Совета крайне обострились.
   Получив слово, я по поручению фракции большевиков начал оглашать нашу декларацию. С негодованием отвергали мы ничем не обоснованные, клеветнические обвинения, выдвинутые против арестованных бакинских комиссаров, и требовали немедленного их освобождения.
   Меня часто прерывал звонок председательствующего. Мешали исступленные выкрики с мест наиболее оголтелых противников. Наконец на меня стали набрасываться с угрозами, а председатель Осинцев, размахивая председательским звонком, чуть ли не бил меня по носу. Тогда, не сдержавшись, я сделал попытку выхватить револьвер, который почти всегда носил с собой заткнутым за поясной ремень. К счастью, его там в этот день случайно не оказалось. Поняв мое намерение, несколько человек направили на меня пистолеты. Тогда я сунул руку в карман брюк. Думая, что я полез за револьвером, на меня набросились и схватили за руку. Когда мою руку вытащили, в ней оказался… носовой платок.
   Все левое крыло депутатов, подняв над головами стулья, двинулось к столу президиума на мою защиту. Началась общая потасовка.
   На следующий день утром 11 сентября мы прочитали в «Бюллетене диктатуры» сообщение, которое привело нас в ярость: в связи с окончанием работы военно-следственной комиссии арестованные бакинские комиссары предавались военному суду. Специально для этого случая было утверждено временное положение о военно-полевом суде. По всему было видно, что готовилась расправа. Тогда мы решили переключить всю свою работу на немедленное освобождение наших товарищей.
   На третьем заседании Совета по поручению фракции большевиков я сделал внеочередное заявление о новом акте беззакония, допущенном «Диктатурой», предании военно-полевому суду вождей бакинского пролетариата, избранных к тому же в Совет. «За судьбу и жизнь бакинских комиссаров, – заявил я, – будут своими головами отвечать лидеры господствующих в Совете партий». Выступивший от меньшевиков Айолло вновь клеветал на бакинских комиссаров и на нашу партию. Тогда взял слово Георгий Стуруа. Он говорил очень резко. Обвиняя правые партии в том, что они становятся палачами революционеров, он заявил, что им не уйти от ответственности перед рабочим классом и историей.
   14 сентября, рано утром, когда я еще спал на балконе у Мартикяна, прибежала Варвара Михайловна Джапаридзе и сказала, что меньшевики и эсеры убегают из Баку, скоро в город войдут турки, надо немедленно спасать арестованных. В нашем распоряжении оставались считаные часы.
   Мне, как члену Бакинского Совета рабочих депутатов, было поручено пойти к властям «Диктатуры Центрокаспия» и потребовать освобождения наших товарищей из тюрьмы. В случае отказа добиться их эвакуации, чтобы не оставлять туркам на растерзание. Кроме того, мы организовали боевой отряд из шести-семи человек, который возглавлял старший сын Шаумяна. Вооружили их револьверами и гранатами. Договорились, что, если мне не удастся добиться освобождения наших товарищей, этот отряд при появлении в городе турок, не ожидая никаких дополнительных указаний, нападет на тюрьму и освободит арестованных. Для этого отряду было предложено все время находиться в районе Баиловской тюрьмы. Договорились с командованием советского парохода «Севан» доставить освобожденных из тюрьмы в Астрахань. Мы условились, что к вечеру «Севан» станет в районе Баилова у причала, недалеко от тюрьмы.
   Я поехал в Центрокаспий. Там узнал, что ночью остатки английских войск бежали из Баку на пароходах. Наконец вечером появился член «Диктатуры Центрокаспия» Велунц. Я прямо-таки напал на него, заявив, что они трусы и мерзавцы, если оставят наших товарищей на растерзание туркам, что все это черное дело фактически делается их грязными руками. «Вы, Велунц, – сказал я ему, – будете головой отвечать за это».
   Велунц заявил, что не имеет права освободить людей из тюрьмы, но и не хочет оставлять арестованных туркам. И эвакуировать арестованных он не имеет никаких возможностей. Тогда я заявил, что могу это сделать сам, поскольку являюсь членом Бакинского Совета депутатов трудящихся. Неожиданно Велунц со мной согласился и сказал, что даст соответствующее указание заместителю начальника контрразведки Далину. Я попросил его написать об этом письменный приказ. С этим документом я пошел к Далину. «Этого я сделать не могу, – сказал мне Далин, – у меня нет пароходов, да и отправить арестованных не с кем: нет для них охраны». На это я ответил ему, что у нас в резерве стоит пароход, который мы можем для этой цели предоставить. Тогда он заявил, что у него нет конвоя – отпустить же арестованных фактически на волю он не может. На это я заявил ему: «Мне, как члену Бакинского Совета депутатов, избранному при вашей власти, даны полномочия сопровождать и эвакуировать арестованных. Я пойду в тюрьму и все сделаю сам».
   Но он продолжал настаивать, что ему нужны солдатыконвоиры; без этого он не может выполнить указание об эвакуации. Еще до этого я заметил, что в здании ЧК находилось несколько старых солдат из рабочих. Я подошел к ним, стал просить пойти со мной в качестве охраны. Сперва они отказывались, ссылаясь на то, что торопятся к своим семьям, поскольку турки уже врываются в город. Но все же мне удалось их уговорить. «Вы только дойдете до тюрьмы, – сказал я им, – а там можете идти куда хотите».
   Далин в конце концов подписал распоряжение о том, что члену Бакинского Совета А. Микояну поручается вместе с приданной ему охраной эвакуировать из Баку арестованных бакинских комиссаров. С «приданной охраной» я отправился пешком из центра города на Баилов, к зданию тюрьмы. Было часов восемь-девять вечера.
   У дверей тюрьмы стоял ее начальник, сильно возбужденный. Я подошел, показал документ и попросил выдать в мое распоряжение арестованных. Он очень этому обрадовался. Я буквально вбежал в тюремный коридор и увидел, что все мои товарищи стояли в камерах у дверей как бы в ожидании чего-то. Они уже слышали артиллерийские и винтовочные выстрелы.
   Я громко сказал, что сейчас они будут освобождены, выведены из тюрьмы и посажены на пароход «Севан», прибывший из Астрахани.
   Однако отряда Сурена по-прежнему нигде не было. Не оказалось в условленном месте и парохода. Встречные сказали мне, что «Севан» захватили войска «Диктатуры Центрокаспия» и куда-то угнали. Оставался единственный выход: идти в город и искать, где можно скрыться.
   В это время турки уже обстреливали Баилов ружейно-пулеметным огнем. Пули свистели над нашими головами. Мы шли, укрываясь за стенами домов. Когда подошли к району набережной, то увидели людей, спешивших попасть на стоящие у причала пароходы. Повстречавшийся Татевос Амиров сразу же сказал Шаумяну: «Вы можете эвакуироваться из Баку на пароходе «Туркмен».
   Все мы направились к пристани. Пароход был набит беженцами и вооруженными солдатами. По распоряжению Амирова верхняя палуба и кают-компания были отведены для бакинских комиссаров и тех, кто был с ними. Там же устроился и сам Амиров. Вскоре к нам присоединились Сурен Шаумян и его отряд. Вместе с нами также были Лев Шаумян и жены наших товарищей.
   Когда наконец «Туркмен» отчалил от пристани и вышел из бакинской бухты, я подошел к Степану Шаумяну и сказал, что капитаны всех пароходов имеют предписание идти в Петровск, куда эвакуировалось правительство Центрокаспия и где орудовал Бичерахов. Чтобы уйти от опасности, я предложил Шаумяну уговорить капитана «Туркмена», пользуясь покровом ночи, постепенно отделиться от каравана и взять курс прямо на Астрахань.
   Шаумян поставил вопрос на обсуждение. Все отнеслись к этому предложению одобрительно. Шаумян повел разговор с капитаном один на один. Капитан оказался сговорчивым человеком: сам он латыш, семья его живет в Риге и он рвется в Астрахань, надеясь оттуда пробраться к родным. Он только попросил, чтобы Шаумян обеспечил ему самому возможность эвакуации из Астрахани в Латвию. Шаумян, как представитель центральной власти, дал ему полную гарантию.
   Погода была хорошая, море спокойное. Мы вышли на палубу и увидели, как постепенно наш пароход удаляется от огней других пароходов каравана. Вскоре мы оказались в открытом море.
   Однако наше ликование продолжалось недолго. Оказывается, судовой комитет, состоявший из эсеров, узнав, что мы изменили курс и идем в Астрахань, собрался и принял решение повернуть на Красноводск. «Матросы говорят, – сказал капитан, – что в Астрахани голод, а, по их данным, в Красноводске продовольствия хватает, и поэтому они отказались идти в Астрахань».
   Выяснилось, что и беженцы, находившиеся на пароходе, и многие солдаты тоже поддерживают решение судового комитета.
   Таким образом, против нас оказалась не только команда парохода, но и вооруженные солдаты и беженцы, фактически занимавшие весь пароход (кроме верхней палубы).
   Только позже мы узнали, какую бешеную агитационную кампанию против нас развернули среди беженцев и солдат находившиеся на «Туркмене» дашнакские командиры, успевшие спеться с двумя английскими офицерами из отряда генерала Денстервиля, тоже оказавшимися на нашем пароходе.
   Нетрудно представить, какое тяжелое настроение создалось у всех нас. Думали, гадали: что можно предпринять? До этого я не принимал участия в обсуждении создавшегося положения, так как полагал, что более опытные товарищи и без меня найдут правильное решение. Но когда они стали обсуждать, каким путем избежать захода в Красноводск, я не сдержался и сказал, что, учитывая опасность, которая нам грозит, если мы попадем в оккупированный англичанами Красноводск, надо силой заставить команду подчиниться нам и продолжать курс на Астрахань. «Но где взять такую силу?» – задали мне вопрос. «У начальника отряда Амирова, – ответил я, – найдется на пароходе десятка два верных ему вооруженных людей, которых он может незаметно по одному вызвать на верхнюю палубу и с их помощью разоружить всех тех военных, которые не хотят идти в Астрахань, а их оружие передать нам. Вооруженные, мы сможем добиться от команды подчинения, пригрозив на всякий случай выбросить в море тех, кто будет наиболее яростно сопротивляться».
   Алеша Джапаридзе, наиболее экспансивный среди нас, закричал на меня: «Ты что, зверь, что ли? Как это – выбросить в море?»
   Надо сказать, что я любил, даже больше – обожал Алешу, но его слова показались мне тогда очень обидными. Я ничего ему не ответил. Остальные товарищи тоже молчали. Наступила гнетущая тишина. Тогда я подумал: зачем кипячусь? Ведь они опытнее меня, знают, что делают! И, чувствуя себя каким-то разбитым, подавленным и усталым, лег под стол в кают-компании и скоро заснул.
   Спал очень долго – сказались усталость и напряжение последних дней. Проснулся, когда был уже день. В каюткомпании никого не было. Вышел на палубу. Море было совершенно спокойно. Солнце приятно грело. Некоторые наши товарищи сидели на палубе группами по два-три человека, разговаривали, другие спокойно прогуливались по палубе.
   Весь этот внешний покой – и природы и людей – резко контрастировал с той внутренней тревогой за нашу общую судьбу, которая не покидала лично меня, да, думаю, и многих моих друзей.
   Однако длительный сон успокоил мои нервы. К тому же я был еще очень молод, первый раз в жизни оказался на пароходе в открытом море и буквально наслаждался чудесным водным пейзажем, синим небом и лазурной гладью Каспийского моря, освещенного ярким солнцем.
   К вечеру 16 сентября, еще засветло, мы подошли к рейду Красноводска, где были остановлены портовым баркасом «Бугас» с какими-то вооруженными военными. Они приказали нашему капитану стать на якорь на рейде якобы для проведения карантина. С парохода разрешили сойти только двум английским офицерам и армянину с Георгиевским крестом, который заявил, что «имеет сообщить местным властям важные сведения».
   Все это было для нас первым тревожным сигналом. В нормальных условиях пароход должен был спокойно войти в порт и стать на разгрузку. Здесь же что-то готовилось. И все же в нашем сознании теплилась еще смутная надежда, что английское командование, представляющее, так сказать, цивилизованное европейское государство, будет руководствоваться в своих поступках установленными нормами международного права, и все закончится без трагедии.
   Утром к нашему пароходу вновь подошел баркас. По его приказу «Туркмен» двинулся к пристани Урфа в нескольких километрах от Красноводска. По обеим сторонам причала стояли шеренги солдат в туркменских папахах с винтовками, а перед ними – три-четыре офицера, отряд милиции и местная эсеровская боевая дружина. В стороне была расположена английская артиллерийская батарея, а по пристани расхаживали английские офицеры, среди которых были и те два, которые накануне сошли с «Туркмена»; однако открыто они ни во что не вмешивались. Кроме того, на пристани были чиновники из правительственного аппарата во главе с Кондаковым и армянин с Георгиевским крестом, о котором я говорил выше.
   Мы собрались в кают-компании. Шаумян сказал, что, видимо, нас будут арестовывать, поэтому надо сейчас же спуститься вниз, смешаться с пассажирами-беженцами, попытаться проскочить через контрольные пункты, пробраться в город и скрыться от властей, с тем чтобы потом добираться до Астрахани или Ташкента, где была советская власть.
   Тогда я сообщил всем (до этого об этом знал только Шаумян), что у меня находятся деньги из партийной кассы. Шаумян предложил раздать их всем поровну. Помнится, каждому досталось что-то по 500 рублей, что равнялось примерно месячному жалованью среднего служащего.
   Нижняя палуба была забита людьми; негде было, как говорится, яблоку упасть. Мы смешались с публикой. Было очень тесно. Близко около себя никого из наших товарищей я не увидел.
   Когда «Туркмен» подошел к пристани и был поставлен трап, стали выпускать пассажиров. Внешне казалось, что идет обычная проверка. Люди медленно проходили один за другим. Подошла моя очередь. Меня обыскали быстро. Одет я был в суконную гимнастерку, подтянутую ремнем, галифе и сапоги, на голове форменная фуражка без кокарды. В руках тоже ничего не было. Только за поясом в складках у меня был револьвер. Я был тогда очень худым и надеялся, что при обыске револьвера у меня не обнаружат. Так и случилось. При первой проверке я поднял руки вверх, какой-то военный быстро ощупал меня и, ничего не обнаружив, отпустил.
   Пройдя шагов двадцать – тридцать по пристани, я увидел второй пункт проверки. Меня вновь бегло ощупали и, ничего не найдя, пропустили дальше. Документов не спрашивали: пассажирами были беженцы, спасавшиеся от турок, и, естественно, у большинства документов не было. Пройдя еще шагов десять, я увидел, что есть и третий пункт проверки.
   Когда я подошел к третьему пункту проверки, кто-то схватил меня за плечо. Обернувшись, я увидел чиновника порта в белоснежном форменном кителе и морской фуражке. «Идите за мной», – сказал он.
   Когда он подвел меня к краю пристани, где стоял небольшой портовый пароходик «Вятка», я неожиданно на палубе увидел сидящих и тихо беседовавших между собой Шаумяна и Джапаридзе. Там же находились Фиолетов с женой и жена Джапаридзе.
   Все обернулись, но посмотрели на меня без удивления: оказалось, что на этом пароходе уже находится много наших товарищей. Они стали рассказывать, кто и при каких обстоятельствах был задержан. Оказалось, что среди беженцев были провокаторы (в первую очередь человек с Георгиевским крестом), знавшие в лицо многих наших товарищей, которых полиция задерживала и препровождала на «Вятку».
   Скоро число арестованных достигло 35 человек. Пришло начальство с вооруженными людьми, и начался обыск. Подходила и моя очередь. Я все думал, что мне делать с кольтом, спрятанным под гимнастеркой. Пока шел обыск, я решил где-нибудь его спрятать. Попросился вниз в туалет, хотел поискать там какоенибудь местечко для этого. Но там стоял часовой, пришлось вернуться назад. Раздосадованный тем, что с кольтом придется расстаться, я решил хоть как-то насолить полицейским.
   «Ваши вещи?» Я сунул руку за пояс и резким движением выдернул кольт. Видимо, полицейским показалось, что я собираюсь стрелять. В страхе они отпрянули от меня, а один с криком: «Что вы делаете?!» – схватил меня за руку. Как – что я делаю? – ответил я «возмущенно». – Отдаю вам единственную вещь, других у меня нет!»
   После окончания обыска нам объявили, что мы арестованы и находимся в распоряжении Красноводского стачкома (так называлось правительство города, руководимое эсерами). Шаумян заявил протест против насилия, сказав, что за нами нет никакой вины, а кроме того, местное правительство не имеет к нам никакого отношения и тем более не имеет права нас арестовывать, поскольку мы еще даже не ступили на территорию Закаспия. Старший из чиновников, Кондаков, сказал, что не имеет намерения вступать в дискуссию, так как выполняет распоряжение своего правительства.
   Когда Кондаков куда-то удалился, мы стали обсуждать, какие меры можно принять в создавшемся положении. Я высказал мнение, что мне следует использовать положение члена меньшевистско-эсеровского Бакинского Совета и имевшееся у меня официальное разрешение на эвакуацию арестованных комиссаров и послать телеграмму «Диктатуре Центрокаспия» в Петровск, с тем чтобы они потребовали отправить нас из Красноводска в Петровск.
   Шаумян согласился, но сказал, что этого мало. Необходимо всем официальным представителям советской власти, арестованным Центрокаспием, так же прямо обратиться к «Диктатуре Центрокаспия» по радио. Шаумян вызвал представителя местной власти и потребовал, чтобы он принял радиотелеграмму для передачи в Петровск. Согласие было получено, и мы это сделали.
   Местные власти приняли наши телеграммы, но у нас не было уверенности, что они их передадут. Шло время, ответа не поступало.
   Вечером наш пароходик двинулся к городской пристани. Нам сообщили, что, поскольку в тюрьме на всех арестованных мест не хватит, некоторые из нас будут помещены в городском арестном доме. Начальник красноводской полиции Алания зачитал список арестованных, которые подлежали помещению в этот дом. В этом списке значились Шаумян, еще 11 мужчин и пять арестованных с нами женщин. Меня в списке не было.
   Я подошел к Шаумяну и сказал, что хочу находиться вместе с ним, так как не исключена возможность организации побега, а в таком деле я мог бы быть полезным. Шаумян ответил: «Хорошо, попробуй».
   Обратившись к Алания, я сказал, что очень прошу поместить меня не в тюрьму, а в арестный дом. Он внимательно посмотрел на меня и, не спросив ни о чем, согласился. Я очень этому обрадовался.
   Красноводск – город маленький. Арестный дом оказался недалеко от пристани, и нас пешком под конвоем быстро туда доставили. Мужчин разместили в одной камере, женщин – в другой.
   Дом был одноэтажный, в нем шесть камер – по три с каждой стороны коридора. Во дворе находился небольшой домик, где жил начальник арестного дома. Камера, в которую нас поместили, была со сплошными нарами вдоль одной стены. Асфальтовый пол. Не было ни матрацев, ни подушек, ни одеял и никакой мебели, кроме обычной тюремной параши в углу. Старшие товарищи, устроившись на нарах, легли спать, а кто помоложе – человек шесть – легли прямо на пол.
   Прошло три томительных дня. В Красноводске стояла удушливая жара. В камере было крайне тесно. На прогулки не выпускали, кормили плохо. Однако не это нас волновало – большинство были в тюрьме не впервые, обстановка была привычной. Чувствовалось, что каждый про себя думает о неопределенности нашей судьбы.
   В первый же день пребывания в арестном доме, под вечер, дверь камеры открылась, вошел плотный мужчина в полувоенной форме лет под пятьдесят, и с ним еще два или три человека. Как потом мы узнали, это был глава красноводского контрреволюционного правительства Кун со своей свитой.
   Они стали выяснять, кто из нас Шаумян, Джапаридзе, Азизбеков. Каждого осматривали, как бы изучая. Джапаридзе спросил о причинах нашего ареста, о предъявляемых обвинениях. Они ответили, что сами не знают. О нашем аресте они-де донесли правительству Закаспийской области и ждут ответа, что с нами делать.
   В первом часу ночи с 19 на 20 сентября нас разбудили. Пришел опять Алания с группой каких-то высших чинов. Некоторые из них были явно навеселе. Как потом мы узнали от надзирателя, среди них были председатель эсеровского закаспийского правительства в Ашхабаде Фунтиков, Кун и еще несколько членов их правительства.
   Алания объявил, что по решению закаспийского правительства часть арестованных сегодня будет переведена в Ашхабадскую центральную областную тюрьму, где их будут судить, а остальные будут освобождены. Он стал зачитывать список товарищей, подлежащих переводу в Ашхабадскую тюрьму. Все мы встали с мест.
   Когда список был зачитан и меня в нем не оказалось, я понял, что попал в группу, подлежащую освобождению. Подойдя к Шаумяну, я сказал, что хочу просить, чтобы меня включили в их группу: меня не покидала мысль об организации побега. Посмотрев на меня, Шаумян ответил: «Попробуй».
   Обратившись к Алания, я сказал, что хочу быть с товарищами, переводимыми в Ашхабад. Он ответил, что не имеет права вносить какие-либо изменения в список.
   Тогда Шаумян, отведя меня в сторону, сказал: «Это ничего, что твою просьбу отклонили. Вас освободят – ты вместе с Суриком и Левой (сыновья Шаумяна) постарайся пробраться в Астрахань, оттуда – в Москву, встретишься с Лениным, расскажешь ему обо всем, что здесь с нами произошло. От моего имени вы сделаете предложение арестовать нескольких видных правых эсеров и меньшевиков, объявить их заложниками и предложить закаспийскому правительству в обмен на нас».
   Я ответил, что, конечно, все это сделаю. Тогда Шаумян подошел к Сурику и Леве, положил им руки на плечи и сказал: «Вам надо вместе с Анастасом добраться до Астрахани, а затем в Москву, к Ленину. Передайте маме, – сказал он, – чтобы она не волновалась. Скоро мы будем вместе».
   Мы стали тепло, по-братски прощаться. В те минуты мы не сомневались, что всех нас освободят, и нам в голову даже не могла прийти мысль, что на следующий день наших товарищей уже не будет в живых. Только во взгляде Шаумяна, когда он со мной прощался, я почувствовал какую-то скрытую тревогу.
   Чем руководствовалось закаспийское правительство и представители английского командования, составляя список 26 из 35 арестованных товарищей, видно из письменного показания, данного в июне 1925 г. Суреном Шаумяном, допрошенным в качестве свидетеля на процессе по делу Фунтикова:

   «В середине августа 1918 года мы были арестованы в Баку правительством англо-эсеро-меньшевиков. В числе арестованных были кроме 25 погибших впоследствии товарищей еще: Мудрый, Месхи, я – Сурен Шаумян, Самсон Канделаки, Клевцов – итого 30 человек.
   Тюремным старостой был Корганов (из 26), у которого находился список всех арестованных, по которому он раздавал провизию, принесенную нам товарищами с воли.
   За несколько дней до занятия турками Баку и нашим «освобождением» из тюрьмы заболел дизентерией тов. Канделаки, и его поместили в тюремную больницу. Поэтому из списка довольствующихся он был вычеркнут.
   Я был освобожден за два дня до эвакуации из Баку на поруки. Моя фамилия также была вычеркнута из списка.
   Месхи, Мудрый и Клевцов с нами на Красноводск на наш пароход не попали и на каком-то другом судне вместе с беженцами попали в Петровск (к бичераховцам), а оттуда пробрались в Советскую Россию.
   Когда нас арестовали в Красноводске, у старосты тов. Корганова при обыске случайно нашли список, о котором я говорил выше. После этого уже стали арестовывать и вылавливать из общей массы беженцев (600 чел.) по этому списку.
   Кроме имевшихся в списке арестовали еще нескольких товарищей, а именно: 1) Анастаса Микояна, 2) Самсона Канделаки, 3) Варвару Джапаридзе, 4) меня, 5) моего младшего брата – Леона, 6) Ольгу Фиолетову, 7) Татевоса Амирова, 8) Марию Амирову, 9) Сатеник Мартикян и 10) Маро Туманян. Всех перечисленных красноводские власти не знали и арестовали лишь по указаниям провокаторов из числа беженцев. Лишь Татевоса Амирова они знали как известного советского партизана, поэтому его впоследствии добавили к цифре «25», и таким образом получилась цифра «26».
   Этим объясняется то обстоятельство, что такие видные большевики, как Анастас Микоян и Самсон Канделаки, остались живы, тогда как в число 26-ти попали несколько работников незначительной величины (Николайшвили, Метакса, младший Богданов) и даже случайные товарищи (Мишне), арестованные в Баку по недоразумению. Будучи случайно арестованными в Баку, они попали в список старосты, впоследствии оказавшийся проскрипционным.
   Не будь у тов. Канделаки дизентерии – попал бы и он так же, как попал бы и я, если бы меня не освободили на поруки накануне эвакуации.
   Красноводские же эсеры рассуждали так, что раз лица, перечисленные в списке, были арестованы в Баку, значит, это и есть то, что им нужно, и их следует уничтожить.
   В случае, если бы этого списка у старосты не нашли, то могло бы случиться, что 1) расстреляли бы всех арестованных 35 человек или 2) расстреляли бы наиболее крупных работников, фамилии коих им были известны…»

   Точно в таком же положении, как Канделаки, оказался и член Военно-революционного комитета кавказской Красной армии Эммануил Гигоян, ныне здравствующий. Он был арестован в Баку вместе со всеми, но также не оказался в списке, обнаруженном у Корганова, ввиду того что заболел и попал в тюремную больницу.
   Что касается меня, то я вообще никуда не выезжал из Баку, а как член Бакинского комитета партии был оставлен там для нелегальной партийной работы и при контрреволюционной власти, и после победы турок. Находясь на свободе, я принимал меры к спасению арестованных товарищей. Именно потому, что в Баку я арестован тогда не был, фамилии моей не было ни в упоминаемом выше списке тюремного старосты, ни в аналогичном списке, опубликованном в газетах, по которым позднее, в Красноводске, были арестованы бакинские комиссары. В этом списке не было имен и жен комиссаров – большевичек Варвары Джапаридзе и Ольги Фиолетовой, которые в Баку тоже не арестовывались.
   Так сложились обстоятельства, вследствие которых трагическая судьба 26 бакинских комиссаров миновала нас троих – Канделаки, Гигояна и меня, ответственных работников Бакинской коммуны, а также Варвару Джапаридзе и Ольгу Фио летову.
   Проводив товарищей, ночь мы спали спокойно. Проснулись бодрые, полные надежд. В ожидании освобождения мы думали о том, как, выйдя на свободу и связавшись с местными товарищами, будем искать какой-либо транспорт до Астрахани.
   Через два-три дня в камеру попали ашхабадские газеты за 20 сентября. В газете содержалась угроза, что закаспийское правительство расправится с комиссарами, отомстит большевикам «за их зверства в России» и не остановится даже перед их четвертованием. Это вызвало у нас большую тревогу за судьбы наших товарищей.
   Примерно через неделю один новый арестованный сообщил о слухе, будто арестованные бакинские комиссары переданы английскому командованию, которое переправило их в Индию. Мы ломали головы над тем, что лучше: суд в Ашхабаде, грозящий смертным приговором, или отправка в Индию? Нам казалось, что отправка в Индию лучше, ибо выигрывалось время для их обмена.
   Прошло еще около месяца, и в нашу камеру пришла ужасная весть. Проводник с железной дороги рассказал красноводским товарищам, что был в поезде, на котором везли бакинских комиссаров, и стал очевидцем, как на рассвете 20 сентября между станциями Ахча-Куйма и Перевал, на 207-й версте от Красноводска, комиссары были выведены из вагона в пески и частью расстреляны, а частью зарублены.
   В тот трагический день, 20 сентября 1918 г., по злодейскому плану, составленному эсеровскими наймитами сообща с английским командованием и по указке последнего, пали смертью храбрых:
   Степан Шаумян – чрезвычайный комиссар Кавказа, председатель Бакинского Совнаркома, член Учредительного собрания; Прокофий Джапаридзе (партийная кличка Алеша) – председатель Бакинского Совета рабочих, крестьянских, солдатских и матросских депутатов; Мешади Азизбеков – бакинский губернский комиссар; Иван Фиолетов – председатель Совета народного хозяйства; Мир-Гасан Везиров – народный комиссар земледелия; Григорий Корганов – комиссар по военно-морским делам Бакинского Совнаркома; Яков Зевин – народный комиссар труда; Григорий Петров – председатель центральной военной власти в Баку, командир отряда; Владимир Полухин – комиссар по военно-морским делам из Центра; Арсен Амирян – редактор газеты «Бакинский рабочий»; Сурен Овсепян – редактор газеты «Известия Бакинского Совета»; Иван Малыгин – заместитель председателя Военно-революционного комитета Кавказской армии; Багдасар Авакян – комендант города Баку; Меер Басин – член Военно-революционного комитета Кавказской армии; Марк Коганов – член Военно-революционного комитета; Федор Солнцев – военный работник; Арам Костандян – заместитель народного комиссара продовольствия; Соломон Богданов – член Военно-революционного комитета; Анатолий Богданов – советский служащий; Арменак Борян – советский работник, журналист; Эйжен Берг – матрос; Иван Габышев – бригадный комиссар; Татевос Амиров – командир кавалерийского отряда; Ираклий Метакса и Иван Николайшвили – коммунисты, назначенные партией для личной охраны Шаумяна и Джапаридзе; Исай Мишне – делопроизводитель Военно-революционно го комитета, беспартийный.
   Более полувека прошло со дня трагической гибели бакинских комиссаров. Но время не стерло, да и не может стереть светлые образы этих бесстрашных рыцарей революции.
   Не могу не вспомнить вновь Степана Шаумяна. Сколько нереализованных человеческих возможностей ушло вместе с ним! Когда он погиб, ему было всего лишь сорок лет. А Степан был богато наделен самыми разными талантами крупного общественного и государственного деятеля: образованнейший человек, выдающийся организатор, блестящий оратор, человек идейно непоколебимый, решительный, смелый, принципиальный в политике и вместе с тем очень гибкий в вопросах стратегии и тактики классовой борьбы. В некоторых тогдашних газетах Шаумяна иначе и не называли, как «кавказский Ленин». И в этом было немало правды.
   Шаумян счастливо соединял в себе высокие достоинства профессионального революционера с мягким, каким-то поособому очаровательным характером. Он располагал к себе каждого честного человека, с ним было легко, под его руководством каждый мог найти применение своим силам.
   В конце августа 1920 г. из Баку в Закаспий была направлена специальная комиссия, в составе которой были Сурен Шаумян, старый бакинский революционер Гандюрин и другие, чтобы перевезти останки погибших товарищей и похоронить их с почетом в Баку.
   Похороны состоялись 8 сентября.
   Всех волновал вопрос: кто же прямой виновник? Кто фактически и юридически несет ответственность за это злодеяние?
   Арест комиссаров в Баку, предание их там военно-полевому суду были проведены «Диктатурой Центрокаспия», лидерами трех политических партий правых эсеров, меньшевиков и дашнаков, действовавших с согласия и по прямому указанию командования английских оккупационных войск, возглавляемых генералом Денстервилем и консулом Мак-Доннелом.
   После ареста бакинских комиссаров в Красноводске руководитель местной контрреволюционной власти Кун направил радиотелеграмму в Петровск «Диктатуре Центрокаспия» и командующему ее войсками Бичерахову. Кун просил их согласия на предание арестованных военно-полевому суду и сразу же получил ответ Бичерахова о том, что он, Бичерахов, и «Диктатура Центрокаспия» согласны на это. Но уже через три дня закаспийское правительство, возглавляемое правым эсером Фунтиковым, по указанию английского командования воровски, тайком, без суда и следствия, зверски уничтожило их.
   Как же все это могло получиться? Ведь эсерам – для оправдания – нужна была хотя бы видимость законности. К тому же, играя в демократию, они обязательно постарались бы «оформить» расправу с большевистскими комиссарами.
   Мы недоумевали: почему и нас не допрашивают и не предъявляют никаких обвинений?
   Начальник полиции Алания отделывался ничего не значащими фразами. Все это давало нам основание делать вывод, что местная контрреволюция действовала под давлением своих английских хозяев. А тем никакие наши допросы были не нужны. Поэтому – и отсутствие протокола допросов бакинских комиссаров, и поспешность, с какой была учинена ночная расправа над ними в пустыне, и тщательное сокрытие самого убийства, и, наконец, тот факт, что после этой расправы никого из нас, оставшихся в тюрьме, не допрашивали, – все это звенья одной цепи. Английское командование не хотело оставлять никаких следов, никаких документов, свидетельствующих о его причастности к совершенному преступлению. Как показал Фунтиков на суде в 1926 г., Тиг-Джонс, торопясь расправиться с комиссарами, всячески «подбадривал» эсеров, обещал помочь им замести следы преступления: от лица своего командования заверил их, что выдаст официальную справку об увозе комиссаров в Индию.
   В марте 1919 г., когда мы только что вернулись из тюрьмы, в Баку появился Вадим Чайкин. Это был видный юрист, член Центрального комитета партии эсеров, избранный по их спискам в Учредительное собрание от Туркестана. Он добивался встречи со мной, и мы встретились на нелегальной квартире.
   Чайкин сообщил, что находился более месяца в Закаспии, стараясь выяснить все фактические обстоятельства расправы над бакинскими комиссарами. Делал он это не только как профессиональный юрист, но и как член партии эсеров, желая лично убедиться, принимал ли кто-либо из членов его партии, входивших в правительство, участие в этом убийстве. Он хотел первым разоблачить их, осудить и тем самым смыть позорное пятно, дискредитирующее всю партию эсеров, в которую он верил.
   Чайкин считал твердо, что, не будь за спиной закаспийского эсеровского правительства английского командования, само это правительство не осмелилось бы на преступление. Он заявил мне, что считает своим моральным долгом организовать в международном масштабе кампанию по разоблачению и привлечению к судебной ответственности всех действительных виновников этого злодеяния – как граждан России, так и англичан.
   Надо сказать, что это были не пустые слова. Чайкин сразу начал активно действовать в этом направлении в Баку и в Тифлисе. Он направил 3 апреля 1919 г. в Лондон письмо председателю палаты общин с обвинениями в совершении уголовного преступления главой британской миссии в Ашхабаде капитаном Реджинальдом Тиг-Джонсом и председателем Закаспийского разыскного бюро Семеном Дружкиным, генералом Маллесоном, высшим дипломатическим и военным представителем Великобритании в Туркестане и Персии, генералом Томсоном.
   Конечно, ни английский парламент, ни английские судебные органы, ни тем более английское военное командование не захотели расследовать это дело.
   Следствие по делу об убийстве 26 бакинских комиссаров началось у нас в 1925 г. Весной 1926 г. выездная сессия Верховного Совета СССР рассмотрела в Баку дело Фунтикова. В состав суда входили: председатель суда Камерон (Москва), члены суда Мир Башир Кусумов, Анашкин И.И., видные бакинские рабочие, государственным обвинителем выступал Сергей Кавтарадзе.
   Многие лица, причастные к убийству бакинских комиссаров, сумели бежать за границу еще до победы советской власти в Закаспии и в Закавказье. Но один из главных виновников и непосредственный исполнитель расправы над бакинскими комиссарами, Федор Фунтиков, был пойман в 1925 г. и предстал перед судом.
   Верховный Суд СССР установил, что Фунтиков в 1918 г. при поддержке английского командования, ставившего задачей захват Закаспийской области войсками империалистической Англии, вооруженную борьбу с войсками Советского Туркестана, свержение там советской власти и захват его богатых хлопком областей, организовал и 24 июля 1918 г. осуществил убийство девяти комиссаров Ашхабада. Вместе с другими членами партии эсеров и представителями английского командования в лице генерала Маллесона и начальника штаба английских экспедиционных войск в Закаспии Реджинальда Тиг-Джонса подготовил и осуществил убийство Степана Шаумяна и вместе с ним еще 25 человек.
   За совершенные преступления предатель Фунтиков был приговорен к высшей мере наказания и расстрелян.
   Мне кажется, что в моих воспоминаниях о давно прошедших днях следует рассказать и о некоторых более поздних эпизодах, которые произошли не так давно.
   В августе 1966 г. я получил письмо от сына английского генерала Маллесона. Вот что писал мне Маллесон-младший, подполковник королевского военно-морского флота в от ставке:

   «Более чем по одному случаю Вы ставили в вину британскому военному командующему на Юге планирование этого массового убийства. Человек этот был моим отцом – генералмайор сэр Уилфред Маллесон (умер в 1946 г.). Хочу заверить, что из всего им когда-либо рассказанного мне вытекает его полная невиновность в этом. Насколько ему было известно, это задумали и исполнили сами белогвардейцы. Пишу Вам потому, что не хочу, чтобы Вы до конца жизни думали, что мой отец организовал убийство ваших товарищей».
   Никаких объективных материалов в подтверждение невиновности своего отца Маллесон-младший не представил; вопрос им не был изучен. Он писал со слов отца, который старался, естественно, обелить себя в глазах сына и общественности.
   Маллесон-младший не успокоился на этом и направил новое письмо примерно аналогичного содержания в редакцию журнала «Советский Союз» в связи с тем, что незадолго до того в этом журнале была опубликована запись беседы с сыном Шаумяна Львом Степановичем о гибели 26 бакинских комиссаров, ответственность за которую он также возложил на английских офицеров.
   В третьем номере журнала «Советский Союз» за 1967 г. был опубликован ответ Льва Шаумяна господину Маллесону-младшему, в котором, в частности, говорилось: «В Баку, в Ашхабаде, Красноводске контрреволюционеры находились в прямой зависимости от воли и решений английских офицеров. Не без самодовольства писал генерал Маллесон, что в те дни он со своими офицерами «в течение примерно восьми месяцев фактически держал под контролем территорию к востоку от Каспийского моря, равную половине площади Европы». Генерал получил официальную санкцию «поддерживать временное правительство Закаспия против большевиков». Все это писал генерал Маллесон в статье 1933 г. («Фортнайтли ревью»), а в 1922 г. в журнале Центрального азиатского общества он откровенно утверждал: «…Я совсем не боялся ответственности и был уверен на основании полученных сообщений, что наши превосходные войска не будут иметь трудностей и расправятся как следует с большевистским сбродом».
   Далее Лев Шаумян привел любопытный документ – свидетельство бывшего председателя Временного исполнительного комитета Закаспийской области Фунтикова:
   «…Представитель английской миссии в Ашхабаде Тиг-Джонс, глава миссии, говорил мне лично до расстрела комиссаров о необходимости расстрела, а после расстрела выражал удовольствие, что расстрел в соответствии с видами английской миссии произведен.
   г. Ашхабад, 1919 г., марта второго дня, 4 ч. 35 м.»
   Год, день, час – очень важная деталь в заявлении Фунтикова: ведь он написал это собственноручно, когда английские войска еще хозяйничали в Ашхабаде.
   Следует подчеркнуть, что Тиг-Джонс, будучи начальником штаба английских экспедиционных войск в Закаспии, говоря об участи бакинских комиссаров, выражал не только свое мнение, но и мнение своего непосредственного начальника – генерала Маллесона.
   Английский офицер Эллис в своей книге «Закаспийский эпизод», вышедшей в 1967 г. в Лондоне, также пытается реабилитировать миссию Маллесона. Сам автор был не только офицером в составе миссии, но и находился в то время в Ашхабаде. Однако реабилитации у него не получается. Напротив, приводимые факты, даже при всех умолчаниях и «поправках», внесенных им, убеждают в обратном.
   Эллис пишет, что Дохов, представитель ашхабадского правительства при Маллесоне, утром 18 сентября попросил немедленной встречи с генералом и «очень возбужденно» сообщил о только что полученной телеграмме из Ашхабада. Эсеровское правительство извещало об аресте комиссаров во главе с Шаумяном и запрашивало Маллесона, какие принять меры в о тношении арестованных. «Генерал Маллесон ответил, – говорится в книге, – что он считает, что ни при каких обстоятельствах комиссарам не должно быть позволено совершить переезд по железной дороге до Ашхабада». Генерал предоставил директории «решать, какие именно меры предложить для предотвращения этого». На языке британских лицемеров это было предписание «уничтожить». И это рассматривается как реабилитация!
   Капитан Тиг-Джонс также, по свидетельству Эллиса, был полностью осведомлен об этом разговоре и обо всех событиях, происходивших после нашего ареста в Красноводске. Ему была немедленно послана – следовательно, за два дня до расстрела – телеграмма по этому поводу. Он поддерживал постоянный контакт в течение этих двух дней с Фунтиковым, Зиминым и другими ашхабадскими главарями. А каков был контакт правительства Фунтикова с англичанами, известно нам непосредственно от Маллесона, который «держал под контролем» всю Среднюю Азию. Он писал правду – англичане осуществляли непосредственное руководство деятельностью директории.
   Наконец, в книге «Закаспийский эпизод» рассказывается, что Маллесон тогда же, утром 18 сентября, сообщил своему начальству в Симлу – в штаб-квартиру вице-короля Индии – об аресте бакинских комиссаров и о принятых им мерах.
   Все это дает основание предполагать, что архивы тогдашних английских властей в Индии могли бы дополнительно пролить свет на подлинный ход событий. Интересно, что соответствующие папки документов значатся в описи нынешнего Национального архива Индии (к которому 15 августа 1947 г. перешли архивы правительства вице-короля). С этим фактом случайно столкнулся мой сын Серго, находясь в научной командировке в Дели в 1969 и 1970 гг. Когда он попытался ознакомиться с этими документами, выяснилось, что соответствующих папок в архиве не существует – они либо изъяты, либо уничтожены[3]. Если роль миссии Маллесона была столь невинной, как пытаются до сих пор утверждать некоторые, то зачем английским властям потребовалось накануне предоставления Индии независимости уничтожать или изымать архивные документы о деятельности миссии?
   Временное поражение пролетарской революции в Баку было неизбежным следствием того, что Баку явился ареной столкновения двух мировых воюющих империалистических коалиций, стремившихся овладеть и бакинской нефтью, и важным стратегическим узлом для господства над Ближним Востоком.

Глава 4
В тюрьмах Закаспия

   Несколько дней мы тщетно ожидали обещанного освобождения из тюрьмы. Вскоре убедились, что оно было очередным обманом, и перестали задавать вопросы.
   Когда мы узнали о трагической гибели товарищей, собственные судьбы уже перестали нас волновать. Мы были подавлены этим известием. Кроме того, нас мучило сознание, что мы лишены возможности участвовать в борьбе за победу советской власти.
   Не помню точно, в конце октября или в начале ноября 1918 г. в нашу камеру привели еще одного арестованного. Оказалось, что это бакинец Ибрагим Абилов. В Баку я слышал о нем, хотя никогда не встречал. Оказывается, Абилов приехал в эти края по поручению советских властей из Астрахани для выяснения судьбы бакинских комиссаров.
   Мы узнали, что из трех товарищей, направленных в Красноводск из Астрахани, двое сидят вместе с нами в арестном доме, но третий – Артак Стамболцян – сумел проскользнуть через все рогатки и препоны обысков и досмотров и обвести вокруг пальца красноводскую полицию. Артак вообще был смел до дерзости, ловок и мог всегда выйти из любого, казалось бы, безвыходного положения.
   Крайне плохие условия нашей жизни в арестном доме, скудное, на грани голода питание вконец подточили наши силы. Постоянное недоедание особенно остро сказалось на моем физическом состоянии, потому что еще до прибытия в Красноводск я был сильно истощен. У меня стали болеть десны. Я почти совсем не мог есть черствый хлеб. Наконец я обратился с просьбой направить меня к какому-нибудь зубному врачу.
   Однажды под охраной часового меня препроводили в частный городской зубоврачебный кабинет. Со мной поздоровалась врач – молодая женщина приятной внешности. Она была предупреждена о том, кто я, поэтому у меня не было надобности представляться. Ее имени и фамилии я тоже не спросил. Она внимательно меня осмотрела и сказала: «Единственное лечение для вас – свежие фрукты и как можно больше времени проводить на воздухе». Я удивился и подумал: «Не издевается ли она надо мной? Ведь она же знает, что я арестант!» Но она говорила вполне серьезно.
   Бывают же в жизни такие случаи! Через сорок один год после этих событий случилось так, что эта женщина-врач, живя в Америке, случайно увидела меня. В 1959 г. во время поездки по США я попал в Чикаго в один из дней, когда в большом концертном зале этого города выступал наш знаменитый советский ансамбль «Березка» под руководством Н. Надеждиной.
   Известный организатор выступлений советских артистов в Америке господин С. Юрок любезно прислал мне билеты в отдельную ложу. После концерта я зашел за кулисы, приветствуя и поздравляя наших замечательных девушек.
   Впоследствии я получил от редактора одной из газет штата Висконсин Фреда К. Стейнке такое письмо: «Уважаемый г-н Микоян! Я уверен, что прилагаемая статья окажется для вас интересной».
   В газете было помещено интервью Юдит Шуйской, той самой женщины – зубного врача, которая меня осматривала в 1918 г. в Красноводске. Она была на выступлении «Березки» и по глазам узнала во мне своего давнишнего пациента.
   Интервью довольно точно передавало детали нашей встречи.

   В начале ноября уже к вечеру объявили, что через два часа нас переводят из Красноводска в город Кизыл-Арват. Мы были поражены: какой смысл переводить, да еще так спешно, из арестного дома одного города в такой же дом другого города? Вспомнили, что бакинских комиссаров из нашей камеры выводили под тем же предлогом, а по дороге расстреляли. Мы без колебаний пришли к выводу: судьба наша решена, этой ночью с нами поступят так же, как с нашими товарищами.
   Было уже темно. Пешком по улицам города нас привели на железнодорожную станцию, погрузили в теплушку, оборудованную для перевозки почты. Одна треть вагона была отгорожена и предназначалась, очевидно, для почтовых служащих. Всех женщин и мужчин посадили вместе в грузовую половину вагона, а в другой его половине расположилась охрана. Нас разделяла перегородка с небольшим окном, в котором была решетка.
   Скамеек или нар не было. Поэтому мы сидели и лежали на полу: женщины – в одной стороне, мужчины – в другой. Через щели в тонких стенах вагона дул сильный ветер, пронизывая до костей. Особенно холодно было мне, одетому только в гимнастерку военного образца, сапоги и военную фуражку.
   У других товарищей были пальто. Сурен Шаумян был одет, как и я, в военную форму, но у него, к счастью, была еще шинель. Лева не расставался со своей черкеской, которая на этот раз очень ему пригодилась. От холода я дрожал и потому лег между Левой и Суреном, чтобы хоть немного согреться.
   Меня волновало тогда только одно: если нас выведут на расстрел до восхода солнца, не подумают ли наши убийцы, что я дрожу от страха, а не от холода? Мне хотелось, чтобы с нами расправились после восхода солнца, когда будет теплее. Тогда я и другие товарищи, немного отогревшись, смогли бы держаться с большим достоинством.
   Все больше и больше росла уверенность, что нас везут на расстрел. Дополнительное подтверждение видели и в том, что нас поместили вместе с женщинами, тогда как арестованных женщин и мужчин обычно не сажают вместе ни в камеру, ни в вагоны. К тому же в нашей половине вагона не было ни параши, ни уборной, что вызывало глубочайшее возмущение и одновременно стыд.
   Медленно тянулись часы. Каждый думал о своем. В голове у меня все время проносилась мысль, как хорошо было бы послужить революции хотя бы еще годика два-три и уж если погибнуть, то в открытом бою!
   Вспоминал я свою семью. Особенно меня волновало, что мать, наверное, уже решила, что мы погибли. Она, вероятно, уже слышала, что бакинских большевиков расстреляли, но не могла знать, что я еще жив. Вспомнил своих сестер и братьев.
   Вспомнил, конечно, и свою троюродную сестру Ашхен. Уже в 1913 г., за четыре года до Февральской революции, я понял, что мои чувства к ней больше чем к сестре. Но по старинному армянскому обычаю троюродный брат не может жениться на троюродной сестре. Народный обычай требовал «семи колен», а здесь не хватало одного колена. Конечно, я давно уже был атеистом, но народные обычаи имели свою силу. Я понимал, что родители и родственники будут против нашего брака и осудят меня за него.
   Я все больше и больше любил Ашхен, и мне становилось труднее скрывать свои чувства. Мне захотелось объясниться ей в любви, но я как-то испугался и не сделал этого, хотя видел ее хорошее отношение ко мне. А вдруг она откажет мне? Мужская гордость не позволяла рисковать своей честью.
   Четыре года я не осмеливался признаться ей в своем чувстве: вел себя строго и отчужденно. Однако в 1917 г. летом я не выдержал и объяснился Ашхен в любви. Она сказала, что и сама давно любит меня, только всегда поражалась моему черствому, сухому отношению к ней.
   Предвидя все трудности и опасности моего участия в революционной борьбе, я сказал Ашхен, что нам надо немного подождать с женитьбой: ведь в предстоящей борьбе я могу погибнуть, а она может остаться вдовой, да еще, возможно, с ребенком. «Вот когда все успокоится, революция победит, тогда мы с тобой и поженимся», – говорил я. Ашхен со мной согласилась. Она все уже хорошо понимала: за три месяца до этого Ашхен вступила в партию большевиков. Мы условились, что о нашем решении никто не должен знать. Она училась тогда в последнем классе Тифлисской армянской женской средней школы. Через год окончила учебу и уехала преподавать в армянскую деревню, в район Сухума.
   И вот, пока поезд вез нас, как нам казалось, в последнее путешествие, я думал об Ашхен. Я утешал себя тем, что поступил правильно, не женившись на ней. Так ей будет легче.
   Наконец через много часов поезд остановился на неизвестной нам станции. Через щели вагона мы хорошо слышим разговоры. Вот послышалась команда: «Отцепи вагон!» Все ясно.
   Однако через несколько минут совершенно неожиданно вагон наш тронулся. В углу раздался облегченный вздох, и среди общего молчания Ольга Фиолетова произнесла: «Ну, еще живем!» У нас впервые мелькнула мысль: «А возможно, нас везут не на расстрел, а действительно переводят в другой город?»
   Наконец поезд остановился на станции Кизыл-Арват.
   Теперь мы уже не сомневались, что со станции нас повезут по улицам города в арестный дом. Было уже светло. Но нас неожиданно повели в сторону от городских улиц, и вскоре мы очутились в овраге – русле высохшей реки. И вновь у всех мелькнула мысль: не ведут ли на расстрел? Мы настолько были в этом уверены, что даже не стали спрашивать охрану, куда нас ведут. Пройдя овраг, мы оказались на другой стороне города. Открылись ворота в глинобитной стене, и нас ввели в небольшой одноэтажный каменный дом. Мужчин и женщин поместили в разные камеры.
   К нашему счастью, внутри камеры была печь, которая к тому же топилась не из коридора, а из камеры. Наконец-то мы избавлялись от холода по ночам и могли сами, по своему желанию, топить печь саксаулом, которого вдоволь было сложено у печки.
   В этой тюрьме нас порадовало, а особенно меня, что с едой стали выдавать головки сочного лука (это было полезно для моих кровоточащих десен) и к чаю давали очень вкусный кишмиш. Так или иначе, но здоровье мое стало несколько улучшаться.
   Когда мы вышли из тюрьмы, чтобы впервые за несколько месяцев идти в баню, нас ожидал еще один приятный сюрприз. Недалеко от тюремных ворот мы неожиданно увидели Артака.
   Через подставных лиц из местного населения Артак ухитрился прислать нам и арестованным женщинам передачу, состоявшую из вкусно приготовленных блюд армянской кухни. Это позволило нам наладить обмен записками, написанными эзоповым языком, из которых мы узнавали интересовавшие нас сведения и в свою очередь задавали некоторые вопросы.
   Через три недели нас привезли в Ашхабадскую тюрьму. Наша новая камера во всех отношениях была хуже тех, в которых мы сидели в Кизыл-Арвате и Красноводске. Очень маленькая, сырая и темная, где-то под потолком узенькое окошечко, через которое еле-еле пробивался свет. Время было холодное, камера не отапливалась.
   Но Ашхабадская тюрьма, где мы просидели зиму 1918/19 г., имела то преимущество перед арестными домами, что здесь регулярно, один раз в день, выводили на часовые прогулки вместе с уголовниками. Надзиратели были русские. На высоких, почти крепостных стенах, окружавших тюрьму, службу несли солдаты англо-индийской армии – сипаи. Когда нас выводили на прогулку, эти бородачи в белых чалмах смотрели на нас с тюремной стены, держа наготове винтовки и пулеметы.
   Несмотря на строгую охрану, к нам просачивались отрывочные сведения о положении дел на воле, и мы живо обсуждали их.
   Мы узнали о капитуляции Турции, а затем Австро-Венгрии и Германии перед Антантой, а потом и об окончании мировой войны. Нам рассказывали, что с приходом к власти в Закаспии эсеровского правительства жизнь народа не только не улучшилась, как было обещано его главарями, а стала еще хуже. Английские оккупационные власти не очень-то раскошелились на оказание материальной помощи своему «союзнику». Наоборот, они буквально до основания подчистили все склады в Красноводске, где хранились хлопок, кожа, шерсть и другое сырье, предназначенное для вывоза в Советскую Россию. Все это англичане безвозмездно вывезли в персидский порт Энзели.
   Положение внутри Закаспия быстро менялось. Банда правых эсеров, возглавляемая Фунтиковым и Седых, без суда и следствия арестовала и расстреляла нескольких советских комиссаров и активных деятелей из числа левых эсеров. Сотни других большевиков и левых эсеров были арестованы, большинство из них с помощью англичан высланы в Энзели и Петровск на расправу господствовавшей там контрреволюционной власти.
   Но даже правительство Фунтикова теперь (несмотря на «официальный договор»!) не устраивало англичан, так как не все они были согласны на отторжение Средней Азии от России. Тогда областное правительство, состоявшее из правых эсеров и кадетов, было свергнуто. Фунтиков, Седых и другие очутились в тюрьме. Все это было сделано английским экспедиционным командованием. Вместо правительства Фунтикова была учреждена так называемая Директория. Во главе Директории, которую именовали также «Комитетом общественного спасения», первоначально был поставлен генерал Крутен, а через несколько дней непосредственный палач бакинских комиссаров Семен Дружкин, старый английский агент. В Директорию, состоявшую из шести человек, было введено два туркмена из числа реакционных баев.
   Как-то в нашей камере появился в сопровождении охраны и еще каких-то неизвестных нам лиц глава Директории Дружкин. Мы спросили его, почему нас продолжают держать в тюрьме, какие обвинения нам предъявляются. Дружкин ответил на это: «Мы держим вас как заложников. Если большевики в Ташкенте расстреляют задержанных ими правых эсеров, то мы расстреляем вас».
   Мы жили в камере очень дружно.
   За время пребывания в тюрьме в нашей камере побывали разные люди. Большинство оставили по себе добрую память.
   Но на всю жизнь я сохраню светлые воспоминания о детях моего друга Шаумяна. Разместившись на одной узкой железной кровати вместе с Суреном Шаумяном, я часто думал, какой это замечательный парень! Сурен и Лева были готовы разделить участь своего отца: спокойствие не покидало их. Все лишения тюремной жизни они переносили с большим достоинством, не хныкали, не жаловались.
   В Ашхабадской областной тюрьме заболевание моих десен сильно обострилось: сказалось исчезновение лука из пищевого рациона. Друзья потребовали от начальства, чтобы меня немедленно перевели в больницу. Через день наше требование выполнили.
   Больничное арестантское отделение не походило на тюрьму. А главное, впервые за много месяцев я с мылом вымылся в ванне, снял свое грязное белье, надев чистое, больничное. Мое обмундирование взяли для дезинфекции. Внимательно осмотрев меня, больничный врач установил, что у меня цинга.
   Через день-два в больнице появился Артак Стамболцян и попросил свидания со мной. Еще через несколько дней он пришел уже вместе с Топуридзе, которого я хорошо знал. Это был замечательный конспиративный работник нашей бакинской организации, умевший отлично организовывать сложную технику партийного дела, налаживать связи, места явок. Топуридзе привез нам от Бакинского комитета партии 30 тысяч рублей для поддержки арестованных товарищей и организации нашего побега, передал также бакинские газеты и листовки, которых нам так недоставало.
   Судя по всему, было ясно, что если в первый раз англичане прибыли в Баку как «приглашенные» и верховодили всеми делами за спиной «Диктатуры Центрокаспия», то во второй раз они вступили в Баку уже как настоящие оккупанты-победители.
   В своих приказах командующий войсками генерал Томсон объявил: «Всякое лицо, выполняющее то, что я сочту идущим в ущерб порядку, спокойствию или безопасности граждан, подлежит наказанию, а более серьезные преступления будут разбираться специальным судом, уполномоченным выносить смертный приговор». В декабре 1918 г. оккупанты установили на центральной площади Баку виселицы. В середине декабря в тюрьмы была брошена большая группа рабочих – известных профсоюзных и политических деятелей.
   Собравшаяся рабочая конференция представителей фабзавкомов постановила начать всеобщую политическую забастовку протеста. Забастовка охватила многие предприятия. Ни мусаватистское правительство, ни английское оккупационное командование не ожидали столь решительных действий со стороны бакинского пролетариата.
   Забастовка, приняв боевой характер, усиливаясь и разрастаясь, продолжалась более четырех дней. Английское командование вынуждено было пойти на попятную – вернуть отправленных в Энзели деятелей рабочего движения, освободить из тюрем политзаключенных, а также не мешать проведению рабочих собраний. Победа вдохновила рабочие массы, вселила в них веру в свои силы. Рабочие фактически отвоевали свободу собраний и право деятельности своих организаций.
   Все это нам рассказал Топуридзе, а многое мы прочли в газетах, которые он нам привез.
   От него мы узнали также, что бакинские коммунисты предложили рабочей конференции выдвинуть перед английским командованием требование об освобождении из Закаспийской тюрьмы членов семей погибших бакинских комиссаров и всех заключенных там бакинских большевиков. Рабочая конференция так и поступила.
   27 февраля 1919 г. нам сообщили, что мы освобождаемся из тюрьмы и будем отправлены в Баку. Радости нашей не было границ.
   Ехали мы из Ашхабада в бодром, приподнятом настроении, радуясь, что самые тяжелые испытания остались позади. Мы чувствовали себя готовыми выдержать любое новое испытание и буквально жаждали революционной работы.
   В дороге нас как будто никто не охранял. Но на красноводскую пристань шли уже под конвоем. Только мы поднялись по трапу на пароход, как сразу же оказались в лапах английской охраны. После долгих пререканий с солдатами к нам подошел английский офицер с переводчиком. Переводчик изложил офицеру наши протесты против ареста, а потом сообщил следующее: «Господин офицер просит передать вам, чтобы вы не волновались. Вы вовсе не арестованы, вы только находитесь под покровительством его величества короля английского Георга Пятого». После этого они удалились. До нас не сразу дошел лицемерный смысл и поразительная нелепость заявления английского офицера.
   Наконец пароход причалил. Но английская охрана не выпускала нас с корабля.
   Прошло более часа. Вдруг мы видим – в порту появились люди. Они предъявили пароходному начальству документ о нашем освобождении, который, как мы потом узнали, Президиуму постоянной рабочей конференции удалось с большим трудом буквально вырвать у английского командования.
   Впоследствии нам стало известно, что Москва принимала меры по организации нашего обмена. В дело обмена арестованных включился выдающийся армянский писатель, председатель Кавказского товарищества армянских писателей в Тифлисе Ованес Туманян.
   Так закончились наши скитания по тюрьмам Закаспия в период английской оккупации.

Глава 5
Бакинское подполье при английской оккупации

   Фактическим хозяином города уже совершенно открыто выступало оккупационное английское военное командование генерала Томсона, под дудку которого плясало и местное помещичье-буржуазное националистическое правительство Хойского. Правда, наряду с этим существовала постоянно действующая легальная организация рабочих – Бакинская рабочая конференция, в Президиуме которой большинство составляли меньшевики и эсеры.
   Нефтяная промышленность переживала в ту пору острейший кризис. Добываемую нефть трудно было сбывать, так как Баку был отрезан от Советской России, а она являлась основным потребителем бакинской нефти. Зарплата рабочих на промыслах снижалась, а дороговизна в городе непрерывно росла. Кризис тяжело ударил и по работникам водного транспорта: большинство нефтеналивных судов Каспийского флота было поставлено на прикол. В городе росла армия безработных. Возмущение среди бакинских рабочих становилось всеобщим.
   В этих условиях рабочие нефтяных промыслов, торгового порта, матросы настаивали на проведении рабочей забастовки.
   Мне казалось, что начать забастовку в реально сложившихся в тот момент условиях было нежелательно и преждевременно. Когда я, человек свежий, стал высказывать свое мнение, кое-кто из членов комитета партии как-то даже несколько растерялся. Помню, что я внес тогда предложение: сохраняя в силе решение Бакинской рабочей конференции о проведении забастовки, не торопиться с определением ее конкретных сроков; использовать остающееся время для самой тщательной и всесторонней подготовки. После длительного обсуждения Бакинский комитет партии принял мои предложения.
   Мне было поручено выступить на Бакинской рабочей конференции 11 марта с большой программной речью от большевиков и подробно рассказать об обстоятельствах гибели бакинских комиссаров, разоблачить не только роль английского командования, но и подлинное лицо эсеров, меньшевиков и дашнаков, чтобы подготовить обстановку, при которой будет легче лишить эти партии большинства в Президиуме рабочей конференции.
   Когда я заявил, что «руки господ лидеров меньшевиков и эсеров, сидящих в этом зале, обагрены кровью бакинских комиссаров», среди делегатов началось большое волнение. Все встали с криками: «Палачи! Позор! Долой эсеров, меньшевиков и дашнаков!» Я заметил, что при этом лица многих покрылись смертельной бледностью.
   В конце концов конференция большинством голосов приняла наше предложение об избрании нового состава Президиума рабочей конференции и поручила ему образовать Центральный стачечный комитет, в который должны войти все члены Президиума конференции и по два представителя от каждого района. Персональным голосованием в новый состав был избрания.
   Надо сказать, что поведение нефтепромышленников, азербайджанского буржуазного правительства в отношении рабочих к тому времени становилось все более провокационным. Промышленники, чувствуя поддержку английского оккупационного командования, перестали платить рабочим заработную плату.
   Обстановка накалялась. 15 марта собрался Центральный стачечный комитет совместно с районными стачкомами. От большевиков выступили Гогоберидзе и Мирзоян. Они присоединились к тем, кто предлагал объявить всеобщую экономическую забастовку, если рабочим в течение двух-трех дней не будет выплачена зарплата.
   Член азербайджанского парламента Пепинов сообщил, что англичане взяли из банка на свои нужды 100 миллионов рублей и в результате в банке не осталось денег.
   Под угрозой всеобщей забастовки азербайджанское правительство известило Президиум рабочей конференции о том, что им приняты экстренные меры. И действительно, вскоре зарплата была выдана.

   20 марта исполнялось шесть месяцев со дня трагической гибели 26 бакинских комиссаров. В связи с этим Бакинский комитет партии внес на обсуждение рабочей конференции предложение объявить 20 марта днем траура, провести однодневную забастовку, а также митинги и собрания, посвященные памяти погибших товарищей. Конференция единодушно приняла это предложение.
   Почти на всех предприятиях работа в этот день была прекращена. Город бурлил. Мне довелось в тот день выступить в Черном городе, в столовой Нобеля. Столовая вмещала около тысячи человек. При рассказах о том, как погибли бакинские комиссары, многие рабочие плакали. После окончания митинга я направился в Маиловский театр, где тоже выступил на массовом митинге. Прилегающие улицы были запружены народом.
   Митинг был здесь в полном разгаре. Возбуждение достигло высшего предела, когда один из выступавших сообщил, что прямые убийцы Шаумяна, Джапаридзе и других комиссаров – Дружкин и Алания – доставлены английским военным командованием в Баку для дальнейшего следования через Батум в Англию и в данный момент находятся на пароходной пристани. Тысячеголосый митинг загудел. Раздались голоса, предлагающие идти к зданию английского военного командования и требовать выдачи убийц, а в случае отказа – разгромить здание.
   Поняв, что такой необдуманный, стихийный порыв неизбежно закончится кровопролитием, ибо английскому 15-тысячному гарнизону не стоило большого труда расстрелять безоружную рабочую демонстрацию, мы решили воспрепятствовать этому опасному шагу. Мы предложили послать делегацию от участников митинга к английскому командованию с требованием выдать убийц для проведения над ними законного суда.
   Английское командование отказалось их выдать. Видимо, эти люди достаточно много знали о роли британских властей. Англичане все же перехитрили нас и, как потом стало известно, отправили их на бронеавтомобиле через Шемаху на станцию Аджи-Кабул. Им удалось посадить Дружкина и Аланию в поезд незамеченными и отправить в Батум.
   В апреле на одном из заседаний Бакинского комитета партии я неожиданно узнал, что товарищи уже давно создали при Бакинском комитете партии боевую группу.
   С одной стороны, это меня обрадовало. Но в то же время я был поражен, когда участники этой группы Гигоян, Ковалев и Алиханян сказали, что надо лишь решать вопрос о том, когда начать вооруженное восстание для захвата власти в Баку. Еще больше меня удивило то, что многие члены партийного комитета поддержали предложение о восстании. После долгих споров члены комитета поручили мне вместе с боевой группой уточнить положение и свое мнение доложить на следующем заседании комитета.
   Когда вместе с этой тройкой я стал разбираться во всех их делах, то просто поразился, как можно было говорить серьезно о восстании при том ограниченном количестве оружия и столь малочисленных людских кадрах, которыми они располагали.
   На заседании Бакинского комитета партии в присутствии этой тройки я заявил, не раскрывая деталей, что у боевой группы нет реальной силы, способной на вооруженное восстание, высказал свое мнение и о политической стороне этого вопроса. «Если бы, – говорил я, – у нас и было достаточно вооружения и боевых групп, то и тогда мы не в силах сейчас сами одолеть имеющийся в Баку 15-тысячный гар низон английских оккупационных войск и несколько тысяч азербайджанских солдат. А когда Советская Россия сможет прийти к нам на помощь, никому из нас не известно».
   Поэтому я предложил, чтобы боевая группа продолжала работу по собиранию сил и оружия, а вопрос о вооруженном восстании был отложен до более подходящего времени. Мне показалось, что члены комитета партии не только согласились со мной, но даже были довольны такой постановкой вопроса.
   В марте 1919 г. нам удалось провести Бакинскую партийную конференцию, первую после гибели бакинских комиссаров. Состояние партийной работы все еще не соответствовало общему подъему рабочего движения. Конференция приняла решение: немедленно взяться за восстановление партийных ячеек на предприятиях. Много внимания конференция уделила вопросу о работе среди мусульманских рабочих, которая нуждалась в значительном улучшении.
   Конференция поручила Бакинскому комитету партии послать своих представителей в Тифлис для обсуждения крайкомом всех текущих вопросов, и в том числе о созыве в ближайшее время Общекавказского партийного съезда, но не в Тифлисе, а в Баку.
   Гогоберидзе, Анашкин и я выехали в Тифлис для участия в заседании краевого комитета партии и выполнения решений, принятых Бакинским комитетом партии.

   Хожу по улицам старого Тифлиса. Смотрю на дома, разглядываю витрины магазинов, всматриваюсь в лица проходящих людей. Все вокруг как будто и не изменилось с тех пор, как я был здесь в последний раз. Но одно не похоже на прежний Тифлис – как и в Баку, беззаботно разгуливают группами и в одиночку английские солдаты и офицеры. Появление на улицах английских солдат в непривычных здесь шотландских юбках становится предметом шуток окружающих. Однако англичане ведут себя довольно мирно и даже добродушно; население отвечает им тем же.
   Заседание крайкома было созвано по всем правилам конспирации. Мы все давно не виделись, поэтому встреча была радостной и теплой. По-братски обнялись, вспомнили общих друзей. Тифлисские товарищи с большим интересом ждали от нас подробной информации о положении дел в Баку.
   Самым главным, если можно так выразиться, лицом в крайкоме был тогда Филипп Махарадзе, к которому я давно уже питал чувство глубокого уважения. В Филиппе было какое-то особое обаяние. Среднего роста, с красивыми чертами лица, синими глазами и длинной бородой, он производил впечатление библейского пророка, какими их рисовали древние живописцы.
   В ту пору в крайкоме партии работал – и я часто встречался с ним – Дануш Шавердян. Дануш пользовался общей любовью и уважением. К несчастью, он был репрессирован в 1937 г. и погиб.
   Очень приятной была для меня встреча с товарищем Мравяном, на плечах которого лежала тогда основная тяжесть работы по руководству коммунистическими организациями Армении. Осенью 1915 г., когда я, в свои 20 лет, только что вступил в большевистскую партию, Мравян помогал мне в первых шагах моей партийной деятельности.
   Я рад был также встрече и с Мамия Орахелашвили, с которым впервые познакомился в октябре 1917 г. на заседании Кавказского краевого съезда партии.
   Вспоминаю курьезное обстоятельство, связанное с Торошелидзе: его жена была меньшевичкой, и больше того – как активный политический деятель входила в состав Центрального комитета партии меньшевиков Грузии. Когда я приехал в Тифлис и узнал об этом, был необыкновенно удивлен. Смеясь от души, я спрашивал: «Неужели они никогда так и не говорят между собой о политике? А если говорят, то как им удается конспирировать свои партийные дела друг от друга?» И действительно, казалось весьма странным, если не сказать противоестественным, что член подпольного крайкома большевистской партии и активный член ЦК партии меньшевиков живут под одной крышей как муж и жена.
   Однако Торошелидзе всегда производил на меня хорошее впечатление, и я безоговорочно доверял ему. После окончательной победы советской власти в Грузии Торошелидзе продолжал с успехом работать.
   В Кутаисской тюрьме сидели арестованные меньшевиками видный член крайкома партии, выдающийся деятель и ветеран партии Миха Цхакая и старый большевик Мдивани.
   С Бесо Ломинадзе я впервые встретился на заседании крайкома, где он представлял тогда Тифлисский комитет партии. Он был моложе меня; в 1917 г. на политической арене его еще не было.
   Очень сердечной была у меня встреча с Георгием Стуруа. Нас так много с ним связывало! Позади была совместная работа в Коммуне и бакинском подполье, тюрьма, многие испытания, которые обнажают все качества человека. Мы бесконечно друг другу доверяли и любили друг друга, как брат брата.
   Кроме встреч с руководящими партийными деятелями в Тифлисе, я виделся тогда со многими своими бывшими одноклассниками. В подавляющем большинстве они стали уже за это время коммунистами. Я был рад этим встречам.
   Надо ли говорить, как рада была моя тетя Вергиния Туманян, а также ее муж и дети, что я вернулся живой и здоровый! Меня окружили большой заботой, сделали все, чтобы, несмотря на очень большую работу, которую мне приходилось тогда вести, три дня, проведенные в Тифлисе, стали в каком-то смысле днями отдыха.
   Очень хотелось поехать в Санаин и повидаться с матерью, братьями и сестрами. Однако от такой поездки пришлось отказаться – дела в Баку не терпели задержки.
   Не удалось повидать и Ашхен. Она находилась недалеко от Сухума, в небольшой армянской деревне, где работала учительницей. Зная, что она огорчена моим длительным отсутствием, я отправил письмо, в котором просил ее после окончания учебного года вернуться в Тифлис и известить меня об этом, чтобы я тоже приехал туда.
   Вспоминая те давние времена, хочу несколько подробнее рассказать о семье Туманян.
   Жили они в собственном доме, в одном из самых заброшенных районов Тифлиса – в Сурпкарапетском овраге.
   Моя тетя Вергиния Туманян хотя нигде и не училась, но умела писать и читать. Конечно, она не разбиралась в тонкостях политики, но всей душой была за революцию и большевиков. Муж ее, Лазарь (по паспорту – Габриел) Туманян, был человеком более грамотным. Он работал приказчиком, мечтал стать владельцем лавки, берег для этого каждую копейку. Лазарь Туманян был трудолюбив, добропорядочен, честен; наверное, это и было главной причиной его неуспеха в «бизнесе». В отличие от жены революцией и социализмом он не интересовался. Зато от корки до корки ежедневно прочитывал армянскую консервативную газету «Мшак». Жена его фактически господствовала в доме. Муж любил ее и противоречить ей не решался.
   Я рассказал тете Вергинии о всех злоключениях в моей жизни за последние полтора года, а также, насколько можно было ей знать, о том, как развертываются революционные события в Баку. Когда я ей сообщил, что здесь у нас происходят тайные заседания, она отнеслась к этому одобрительно.
   Как-то Филипп Махарадзе рассказал мне, что меньшевики стали настойчиво за ним следить. Он непрерывно менял свои нелегальные квартиры, но все же опасался, как бы не попасть в тюрьму. Я спросил тетю, согласится ли она приютить у себя на квартире одного видного грузинского коммуниста, очень хорошего товарища, которого преследуют меньшевики. Без всяких колебаний она согласилась. Я сказал ей честно: «Имей в виду, дело это опасное. Если он провалится, то и вам всем может здорово попасть». Она ответила, что не боится. Тогда я спросил: «А как посмотрит на это твой муж?» – «Не беспокойся, – сказала она, – он возражать не будет».
   До декабря 1919 г. Филипп Махарадзе продолжал благополучно жить в доме Туманянов. Он вел кипучую революционную работу. Но как-то Филипп пренебрег правилами конспирации, вышел в дневное время из дома. Его сразу же узнали на улице и арестовали. С его бородой (он не мог расстаться с нею даже в интересах конспирации!) не узнать Махарадзе было невозможно человеку, который хотя бы раз видел его раньше. У Филиппа был паспорт Лазаря Туманяна. Полиция раскрыла нелегальную квартиру, произвела обыск, нашла и изъяла ряд важных партийных документов. Хозяин квартиры и его 17-летний сын-гимназист Гайк (позже его стали называть Гай; это и стало его именем по документам), исполнявший отдельные поручения Филиппа и мои, были арестованы. Однако Вергиния Туманян и после этого продолжала заботиться о Филиппе. Через моего 13-летнего брата-школьника Анушавана (Артема), который в то время тоже жил у них, она посылала в тюрьму передачи своему мужу, сыну и Филиппу.
   Вергиния Туманян была не только умным, передовым человеком, но и отличной матерью. Она родила семерых детей. Трое из них умерли от инфекционных болезней; три дочери и сын вступили в Коммунистическую партию. Гай Туманян по окончании Коммунистического университета им. Свердлова начал свою службу в Красной армии в Главном разведывательном управлении. Окончил Военную академию. Был в Китае, в Испании, когда там шла гражданская война. Всю Отечественную войну провел на фронтах в качестве члена военного совета танковой армии и на Дальнем Востоке – в боях за освобождение Маньчжурии. Ныне генерал-лейтенант запаса, кандидат наук, преподает философию в одном из московских вузов.
   Когда я стал работать в Москве, Вергиния Туманян и ее муж вместе с моей матерью подолгу жили у меня. Муж Вергинии умер в возрасте 80 лет. Сама она и моя мать жили дружно, как родные сестры, и умерли в одну неделю, когда Вергинии было 86, а матери 93 года. Все трое похоронены рядом на Новодевичьем кладбище.

   Мы вернулись в Баку и доложили комитету партии об итогах своей поездки. За время нашей поездки в Тифлис накопилось немало всяких дел. Коммунистам, работавшим в Бакинском совете профсоюзов, без особого труда удалось провести решение о созыве съезда профсоюзов Закавказья, Дагестана и Закаспия. Съезд открылся в Баку 7 апреля, а 11 апреля в Тифлисе – съезд профсоюзов Грузии. Несмотря на это, между Баку и Тифлисом все еще продолжались переговоры о созыве Общекавказского съезда профсоюзов. Собравшийся в Баку съезд решил направить в Тифлис для окончания переговоров своего делегата. Была выдвинута моя кандидатура. 13 апреля мне было предоставлено слово для выступления на съезде профсоюзов Грузии.
   В сокращенном виде мое выступление так изложено в сохранившихся протокольных записях съезда:

   «Слово предоставляется представителю бакинцев тов. Микояну, который призывает пролетариат Грузии выйти из узких рамок своего государства и найти пути для объединения всего рабочего класса.
   Далее оратор говорит о необходимости идти вместе пролетариату Тифлиса и Баку, несмотря на принципиальные расхождения во взглядах наших партий…»

   Поскольку меньшевиками все было уже предрешено заранее, это мое обращение от имени бакинского пролетариата ничего, конечно, изменить уже не могло. Призыв к объединению всех партий в социалистический фронт и прекращению партийной вражды был отвергнут.
   Партийная работа в Баку продолжала развиваться вширь и вглубь. Однако она страдала от отсутствия связи с советской Астраханью и с ЦК партии. Мы не получали центральных партийных газет. Партийная касса была пуста, и пополнить ее было неоткуда.
   По всем этим причинам мы стали искать пути к установлению связи с Астраханью. Решили купить рыбацкую лодку, чтобы на ней отправить своего представителя с письмом в Астрахань.
   Лодка удачно пробралась в Астрахань и во второй половине мая вернулась в Баку. Нам привезли партийную литературу и какую-то сумму «николаевских» денег, которые в Советской России были к тому времени отменены, а в Закавказье ценились еще достаточно высоко. Привезли также письмо С.М. Кирова, прибывшего в Астрахань в начале 1919 г. и руководившего там всей работой. Сергей Миронович писал нам, что в Астрахани нет бензина и поэтому имеющиеся там самолеты бездействуют, в то время как деникинцы безнаказанно бомбят Астрахань. Такое же положение было и в других районах Советской России.
   Мы немедленно взялись за организацию покупки бензина и лодок: это была бы наша лучшая помощь Красной армии.
   Вскоре под руководством Давлатова товарищи Губанов, Рогов и Сарайкин организовали знаменитую морскую экспедицию Баку – Астрахань.
   Закупать бензин в Баку было очень трудно: его продажа находилась под неусыпным контролем английского военного командования. Вывозить же бензин из Баку по морю (кроме Персии) вообще было категорически запрещено. Благодаря умению Давлатова и его товарищей нам удалось за лето отправить в Астрахань двенадцать парусных лодок с бензином.
   Но самый путь от Баку до Астрахани был сопряжен со смертельной опасностью. Дельта Волги охранялась военными судами деникинцев. Эти суда все время шныряли по морю. Помню, одна из наших первых лодок верстах в тридцати пяти от Астрахани попала таким образом в руки деникинцам и ее экипаж был расстрелян. Погиб в октябре 1919 г. и председатель ЦК союза водников Федя Губанов, лодка которого из-за неблагоприятной погоды попала под Петровском в руки деникинцев. Он был замучен ими и брошен в море. Вместе с ним деникинцы уничтожили всю команду лодки. Так же трагически погиб Буниат Сардаров, возвращавшийся из Астрахани в Баку.
   Из двенадцати отправленных нами к концу лета лодок погибло четыре. Много товарищей погибло тогда у нас. С великой горестью я вспоминаю о них.
   Между тем революционные события в Баку нарастали с невероятной быстротой. Одна за другой возникали перед нами политические проблемы, острые вопросы тактики и стратегии.
   Мы были уверены, что главное для нас состоит в том, чтобы закрепить руководство рабочим движением в Баку, готовить, вооружать и обучать боевые отряды рабочих для восстания и захвата власти. Рассчитывали, что сможем приурочить вооруженное восстание к началу навигации, когда к нам на помощь смогут подойти советские военные корабли из Астрахани.
   Я задавал себе вопрос: какую конкретную государственную форму должна принять советская власть на Кавказе, какой территорией себя ограничить? И вот, раздумывая обо всем этом, мы пришли к выводу, что в предстоящей борьбе нам надо провозгласить лозунг «Да здравствует Советский Азербайджан!» – и под этим лозунгом вести массы на восстание.
   Для русских коммунистов такая постановка вопроса была столь неожиданной, что они не сразу могли понять, почему выдвигается этот лозунг. Я разъяснял, что все национальности, проживающие в Азербайджане, будут иметь равные права и равные возможности для развития своей культуры.
   После заседания комитета мы встретились с Караевым, Гусейновым и Агаевым. Они были очень обрадованы нашим решением: оно облегчало борьбу с мусаватистами. Бакинская партийная конференция одобрила наш лозунг. Он стал боевой программой Бакинской партийной организации.
   Вскоре мы поехали в Тифлис на очередное заседание Кавказского краевого комитета партии. Тифлисские товарищи, узнав о нашем решении, были крайне недовольны. Они продолжали стоять на старых позициях и не хотели признавать никаких самостоятельных государств в Закавказье, хотя эти государства уже реально существовали, и не считаться с этим фактом было невозможно и неразумно.
   Приближалось 1 Мая. Нарастал новый подъем рабочего движения в Баку. В связи с этим все мы по горло были заняты рассмотрением и решением массы вопросов, поступавших со всех сторон. Но, несмотря на это, мы заблаговременно начали серьезную подготовку к предстоящей первомайской демонстрации.
   Когда огромная масса людей из всех районов потекла со всех улиц на площадь Свободы, картина получилась довольно впечатляющая. Мы шли очень довольные тем, что наша демонстрация протекает так мирно и организованно.
   Вдруг вдали навстречу нашему шествию показались два английских танка. Быстро переговорив между собой, мы, члены Президиума, решили: не отступать ни шагу, если даже танки будут идти на нас. Крепко взялись за руки, еще громче запели и продолжали свой путь. Танки подходят все ближе и ближе. Наступила минута крайнего напряжения. И в последний момент, когда до столкновения оставалось каких-то несколько метров, танки неожиданно свернули в сторону, остановились и дали нам дорогу.
   Так, поднимаясь по Садовой, мы подошли к двухэтажному дому с балконом. В этом особняке Тагианосова располагался английский военный штаб. На балконе стояли английские офицеры и смотрели на демонстрацию. Оценив обстановку, мы сразу же приняли решение – организовать перед английским штабом митинг. Я поднялся на один из грузовиков и произнес краткую речь, направленную против военной интервенции английского империализма и его союзников. С досадой подумал я о том, как жаль, что английские офицеры не знают русского языка и что мы не взяли с собой переводчика.
   Вдруг, когда я закончил свою речь, на грузовик вскочил молодой парень, видимо студент, и попросил разрешения перевести речь на английский язык. Говорил он громко, уверенно, убежденно. Но англичане никак не прореагировали на эту речь.
   Надо сказать, что демонстрация, как и вообще все празднование 1 Мая в том году, произвела огромное впечатление не только на рабочих, но и на городских обывателей, которым казалось, что уже «пришли большевики».
   Водники и железнодорожники сообщили, что англичане хотят направить Деникину оружие и боеприпасы. По нашей рекомендации транспортники саботировали этот приказ оккупантов. Таким образом, мы вступили в прямой конфликт с английским военным командованием.
   Вечером 2 мая после заседания Бакинского комитета партии состоялась Общебакинская партийная конференция, на которой после моего доклада было принято решение о проведении всеобщей стачки.
   5 мая состоялось заседание стачечного комитета, избранного рабочей конференцией. Понимая, что члены Центрального стачечного комитета, несмотря на все средства конспирации, все же могли быть арестованы, мы решили создать запасной комитет и заранее определили его персональный состав. В стачкоме первого состава должны были работать пять человек: Губанов, Караев, Микоян, Стуруа и Чураев. Во главе запасного стачкома мы утвердили Гогоберидзе. Кроме того, опять-таки на всякий случай, мы организовали еще и третий состав стачкома во главе с Анашкиным.
   Как было условлено, ровно в 3 часа ночи погас свет. Забастовка началась.
   Бакинские электростанции – а их было три: на Баилове, в Белом городе и Балаханах – должны были сыграть решающую роль в забастовке. Во-первых, нельзя не учитывать огромного психологического воздействия на население внезапно наступившей полной темноты в городе, а во-вторых, отключение электроэнергии лишало возможности работать всякого рода штрейкбрехеров, если бы таковые нашлись.

   Не находя рабочих, правительственные чиновники стали арестовывать и изгонять из квартир их жен и детей. Репрессии усиливались. Однако если они и влияли в отдельных случаях на некоторых мусульман-рабочих, то совершенно не достигали цели в отношении сознательных рабочих, которых все это только еще более озлобляло.
   Полиция усиленно разыскивала членов стачечного комитета. Мы работали день и ночь. Иногда приходилось в течение дня по нескольку раз менять места заседаний исполкома стачкома. В районах все время шли аресты членов местных стачечных комитетов.
   8 мая Центральный стачечный комитет получил предложение от Министерства труда азербайджанского правительства прийти на переговоры. Предварительным условием этих переговоров мы поставили: освобождение всех арестованных, немедленное прекращение репрессий и неприкосновенность нашей делегации.
   Министерство дало согласие, и мы – Караев, Чураев и я – три представителя, избранные стачкомом, пошли вечером в министерство труда. Поднявшись на второй этаж, мы вошли в большой зал заседаний. Председательское место за столом занял министр Сафикюрдский, справа от него по его приглашению сели мы, напротив представители капиталистов: три тучные, пожилого возраста персоны. Один из них был русский, другой – азербайджанец, а третий – армянин. Чуть поодаль сидели фабричные инспектора, а также член парламента Абилов. Особняком держался представитель английского командования капитан Уолтон.
   Капиталисты выступали по очереди и горячо спорили, считая неприемлемым ряд важных пунктов договора. Однако и они заявляли, что если не будет разрешен вывоз нефти в Астрахань, то не будет подписан никакой коллективный договор. Таким образом, в одном вопросе мы были с ними едины. В то же время это означало прямой конфликт с английским командованием, запрещавшим вывоз нефти в Астрахань по политическим соображениям: не давать горючего советской власти. Для транспортировки же ее в другие места не было никаких технических средств. Нефтепромышленность Баку была в тупике.
   Прения шли долго, около трех часов. Никаких практических результатов не предвиделось. Тогда я заявил министру примерно следующее: мы понимаем, что вывоз нефти – это поддержка не только бакинской нефтяной промышленности, но и Советской России, и мы за такую поддержку, потому что лучшим другом азербайджанского народа являются не английские империалисты, а Советская Россия. Здесь экономические интересы Азербайджана и Советской России полностью сходятся. Теперь вы отклоняете это ввиду того, что английское командование против. Где же тогда независимость Азербайджана? Сафикюрдский пробормотал что-то очень невразумительное о том, что «нельзя не считаться с реальным положением». На этом переговоры закончились.
   Еще в начале стачки ряд эсеров и меньшевиков, отстраненных от выборных должностей, предложили нам свои услуги для различных поручений. Мы на это согласились, тем более что некоторые эсеры уже работали у нас по таким же поручениям. В Баладжарах у нас тогда не было своего работника, и эсер Ребрух был послан туда в качестве нашего уполномоченного. Надо сказать, что эсеры, пришедшие к нам, в первые дни довольно исправно выполняли все задания стачкома. Но чем напряженнее становилась борьба, тем быстрее скатывались они к анархическим действиям. В Баладжарах, например, они предлагали разобрать рельсы, взорвать путь, чтобы помешать движению поездов, они предлагали также взорвать линию электропередачи в город и т. п.
   Понятно, что все эти предложения были нами решительно отвергнуты.
   Как-то во время заседания Центрального стачкома я вышел в соседнюю угловую большую комнату, где тоже была контора профсоюза, и вдруг увидел полицейских, направивших на меня со всех сторон дула маузеров. Раздался окрик: «Стой!» Я тут же бросился обратно в комнату заседания и сообщил товарищам, что мы окружены полицией. В суматохе нам удалось, к счастью, все бумаги уничтожить. В общей сложности нас оказалось человек сорок: кроме членов стачкома в комнате находились представители из районов, молодые рабочие-связисты и работающие на ротаторе, который мы к тому времени приобрели для выпуска листовок.
   Нас вывели на улицу, окружили большим нарядом полицейских и повели в жандармское управление. Там началось выяснение наших фамилий. По дороге мы сговорились между собой, что основные руководители стачки – Чураев, Анашкин и я – возьмут на себя всю ответственность. Большинство товарищей, которых полиция знала плохо или совсем не знала в лицо, должны были скрыть свои настоящие фамилии и отрицать участие в руководстве стачкой. Остальные, которым опасность не угрожала, фамилии свои могли назвать.
   Среди нас был недавно приехавший из Тифлиса Георгий Стуруа. Полиция знала, что он входит в состав стачкома, но не знала его в лицо. Начальник сыскного отделения спросил: «Кто здесь Стуруа?» Мы ответили, что Стуруа уже уехал обратно в Тифлис. При опросе он назвался Ахабадзе.
   После окончания процедуры выяснения личности арестованных начальник сыскного отделения заявил, что мы пятеро – Чураев, Мирзоян, Коваль, Анашкин и я – изолируемся от всех остальных арестованных. Кроме того, мне и Ковалю было объявлено, что мы арестованы по распоряжению английского штаба за подготовку вооруженного восстания и потому находимся в распоряжении английского командования. Нас пятерых повели в сыскное отделение полиции. Остальные товарищи остались в жандармском управлении, не зная, что с ними будет дальше. Пока нас вели по улице, наша молодежь следила, куда нас ведут.
   Нас поместили в темной и грязной, с разбитыми окнами комнатушке сыскного отделения. Но все мы настолько устали, что тут же улеглись на полу, чтобы хоть немного поспать. В течение последних пяти дней я спал, может быть, всего лишь несколько часов. Но и тут поспать не удалось. Из соседней комнаты послышались страшные крики и вопли. Полицейские избивали там каких-то арестованных. Думалось, что скоро очередь может дойти до нас.
   Наконец вызвали в кабинет к начальнику бакинской сыскной полиции Фаталибекову. Он стал спрашивать, кто мы такие. Мы назвали свои фамилии. Фаталибеков начал допрос с Чураева и Коваля, стараясь уязвить их самолюбие и добиться, чтобы они признали себя большевиками. Он говорил им: «Вы трусы, вы никогда не сознаетесь, а нам вся эта канитель надоела». Особенно зло он нападал на Коваля, упорно заявлявшего, что он не большевик. Видимо, у Фаталибекова было указание англичан арестовать Коваля во что бы то ни стало, независимо от его участия в стачке. Мы заступились, заявив, что из нас пятерых только трое являются большевиками: Мирзоян, Анашкин и я. Чураев же социал-демократ, меньшевик, а Коваль – беспартийный. Тогда он взял с нас подписку, что мы трое большевики, а Коваль и Чураев никакого отношения к партии большевиков не имеют.
   После Фаталибекова нас передали на допрос к его помощнику Бачурину, царскому полковнику. Он никак не мог понять, что такое рабочая конференция, Президиум конференции, рабочий клуб, стачком, безбожно путал все эти понятия, но допросил каждого из нас подробно и без грубостей.
   Наконец часам к двум ночи вся эта канитель закончилась. Бачурин созвонился со штабом английского военного командования и, запросив, как дальше поступить со мной и Ковалем, находившимися в непосредственном распоряжении английского военного командования, получил распоряжение направить всех в тюрьму.
   Часа в три-четыре ночи нас повели в центральную тюрьму и посадили всех в одну камеру на пятом этаже. Это был корпус для смертников и вечных каторжников. Камеры здесь были с толстыми стальными дверьми, с маленькими отверстиями для глаза – волчками. На требование дать кровати нам ответили отказом. Расположились на цементном полу, но спали как убитые.
   На следующий день в камеру пришел вице-губернатор. Мы снова потребовали кровати. Я в шутку сказал тогда вице-губернатору, что лучшее оборудование тюрьмы необходимо в его личных интересах, ибо, почем знать, может быть, вместо нас сюда сядет впоследствии он сам. Не знаю, подействовал ли именно этот аргумент, или просто он оказался разумным человеком, но, во всяком случае, кровати нам предоставили.
   Вскоре к нам стали поступать через уголовных заключенных записки от товарищей, арестованных за активное участие в забастовке: в этой тюрьме их сидело уже около 200 человек. В тот же день нас перевели к товарищам на второй этаж. Условия здесь были несравненно лучше: арестованные свободно общались друг с другом и гуляли по коридору. Некоторое время спустя вместе с продуктами мы получили с воли письмо от товарищей и листовку, выпущенную новым стачкомом – он приступил к работе уже через час после нашего ареста.
   Большей радости мы себе тогда не могли представить.
   Бакинский комитет партии при участии Филиппа Махарадзе после долгих споров решил снять основные требования забастовки, поставив, однако, обязательным условием немедленное освобождение всех арестованных и прекращение репрессий. На это было получено согласие азербайджанского правительства.
   Я все время думал: на основании каких фактических данных мне предъявлено обвинение в подготовке вооруженного восстания?
   К слову надо сказать, такое же обвинение Ковалю было полнейшим недоразумением. Коваль никогда не был коммунистом, занимаясь узкопрофсоюзными делами. Видимо, его спутали с Ковалевым, который действительно входил вместе со мной и некоторыми другими в военную комиссию Бакинского комитета партии. Какие же у англичан есть улики против меня?
   Потом я вспомнил: за несколько дней до забастовки в наш рабочий клуб зашли трое рабочих и сообщили мне в присутствии Ковалева, что в порту находится баржа с 3 тысячами винтовок и другим вооружением, что о существовании этой баржи правительство ничего не знает и, так как баржа не охраняется, этим оружием можно воспользоваться. Все это показалось нам маловероятным, и мы никак не реагировали. Когда вскоре правительство опубликовало в газете сообщение, что баржа с оружием принадлежит рабочей конференции, мы поняли, что, видимо, среди тех трех рабочих, которые приходили к нам со своим сообщением, оказался провокатор, подосланный к нам военным комендантом города Григорьевым, хотевшим поймать нас в ловушку.
   Теперь я вспомнил всю эту историю с баржей и решил, что меня и Коваля хотят как-то связать с ней, чтобы состряпать на нас дело и предать английскому военно-полевому суду, что по тем условиям означало расстрел.
   Все эти вопросы тогда горячо обсуждались в узком кругу членов Бакинского комитета, находившихся в тюрьме. Строились разные планы нашего с Ковалем спасения. Автором и душой планов был неутомимый, настойчивый и очень изобретательный Стуруа.
   Вскоре тюремная администрация объявила о скором освобождении большинства арестованных из нашей группы. Но надо мной продолжала висеть смертельная опасность. Мы все были уверены, что рано или поздно недоразумение с Ковалем разъяснится, ему легко доказать, что он – не Ковалев. Со мной же дело обстояло много хуже. Поэтому Стуруа выдвинул такой план моего освобождения: выйти из тюрьмы под видом другого товарища. Мне лично не хотелось, чтобы за меня хоть как-то пострадал кто-то другой. Однако товарищи не дали мне даже возможности рассуждать по этому поводу. Стуруа заявил, что тот, кто останется в тюрьме вместо меня, не пострадает, разве что отсидит в тюрьме лишних пару недель. «Тебе же, Анастас, – говорил он, – неминуемо грозит смертная казнь».
   Решение было принято. Охотников остаться в тюрьме вместо меня нашлось довольно много, но нужно было найти наиболее подходящего по внешности. Таким оказался Гриша Степанянц, технический работник Бакинского комитета партии. Стуруа принялся изменять мою внешность. Откуда-то появились старые тупые ножницы, которыми он стал подстригать мою бородку и усы, буквально выдергивая волос за волосом. Затем меня переодели в одежду Степанянца, а мою одежду отдали ему.
   Однажды вечером, около 10 часов, когда обычно тюремные камеры запирались до утра, в наш корпус неожиданно вошли несколько человек из тюремной администрации. Все мы, арестованные, тут же, конечно, высыпали из своих камер и собрались в коридоре. Один из начальников объявил, что сейчас все арестованные, за исключением 10 человек, имена которых назовут, будут освобождены из тюрьмы. Комендант тюрьмы стал называть имена тех, кто подлежал освобождению. Каждый из названных должен был откликнуться и отойти в сторону, на указанное место, ближе к двери. Когда была названа фамилия Степанянца, я откликнулся, вышел вперед и стал среди освобождаемых.
   Когда было закончено перечисление фамилий, всех нас, освобождаемых, вывели из тюремного корпуса в контору. Вошли в контору. Она была плохо освещена: над столом висела одна лампа, свет от которой падал только на стол. Это меня очень устраивало. За столом сидел помощник начальника тюрьмы, перед которым лежала раскрытая толстая книга с фамилиями арестованных. Он стал вызывать нас поодиночке, задавать вопросы и сличать ответы с теми записями, что были сделаны в тюремной книге (фамилия, имя, отчество, место рождения, губерния, уезд, волость).
   Зная примерно характер вопросов, обычно задаваемых в подобных случаях, я еще днем получил у Степанянца эти сведения.
   И вдруг я услышал, что у первого же вызванного спрашивают его бакинский адрес. Я понял, что не смогу ответить на этот вопрос. Немедленно шепнул об этом Стуруа. Мелькнула мысль заявить, что, так как моя квартира находится далеко и ночью заперта, попросить остаться переночевать в камере, а утром «освободиться». Так мы со Стуруа и решили поступить.
   Когда очередь к помощнику начальника тюрьмы дошла до меня, я обратился к нему с вопросом: «Нельзя ли мне остаться переночевать в камере?» Тот направил на меня электрическую лампочку, чтобы получше разглядеть, кто с ним разговаривает. «Как ваша фамилия?» – спросил он. «Я Степанянц», – ответил я и подумал: «Вот сейчас он меня узнает и…» Но он не узнал. «Подождите», – сказал он.
   Чтобы прикрыть меня, три или четыре наших матроса тоже попросились остаться на ночевку, заявив, что их суда находятся в море и им некуда идти ночью. Им разрешили. Я успокоился.
   Но по всему было видно, что не успокоился неугомонный Георгий. Он все время пытался придумать какой-нибудь другой выход из создавшегося положения и во что бы то ни стало вызволить меня из тюрьмы немедленно.
   Через несколько минут он подошел ко мне и тихо сказал: «Поповянц внешне очень похож на тебя. Сейчас его только что проверяли. Я уговорю его остаться вместо тебя, а ты выйдешь на волю сегодня же».
   Это было для меня настолько неожиданно и казалось таким маловероятным, что я не нашелся что сказать.
   А Стуруа, даже не дожидаясь моего ответа, подошел к Поповянцу и начал его уговаривать, чтобы он «стал» Степанянцем и остался ночевать в тюрьме.
   Поначалу Поповянц не захотел этого делать, даже возмутился, но Стуруа очень убедительно внушал ему: «Микояну грозит смертная казнь, а тебе, если ты и останешься под именем Степанянца переночевать в тюрьме, ничего не грозит. Ну, может быть, посидишь лишнюю неделю-две в тюрьме, и все. К тому же тебе, как меньшевику, нетрудно будет освободиться».
   Уже не возражая по существу, Поповянц сказал: «Как же я могу заявить, что я Степанянц, когда я только что говорил, что я Поповянц?» – «Хорошо, – ответил Стуруа, – тогда за тебя ответит другой».
   Стуруа потребовал, чтобы я разыграл эту сцену. Поэтому, когда среди выходящих на волю назвали фамилию Поповянца, я вышел и встал вместе с освобождающимися. Когда же назвали «мою» фамилию – «Степанянц», Поповянц не шелохнулся, за него откликнулся другой товарищ, а он остался среди тех пяти человек, которым разрешили переночевать в тюрьме.
   Перед тем как открыть перед нами тюремные ворота, нас вновь сосчитали уже просто «по штукам» – все было в порядке. Открыли ворота, и мы вышли на волю. Я облегченно вздохнул: наконец-то!
   Все быстро разошлись в разные стороны, чтобы вновь не попасть в лапы полиции. Мы со Стуруа пошли вдвоем, выбирая глухие переулки, и добрались до конспиративной квартиры Каспаровых.
   Как потом мы узнали, наши пятеро товарищей, оставшихся ночевать в тюрьме, вернулись в камеру, подождали около часа, как мы и договорились раньше между собой, и, поняв, что мы уже находимся в безопасности, вызвали надзирателя и заявили, что среди них нет Микояна.
   Разобраться во всей этой путанице не было никакой возможности. Тогда взбешенный надзиратель ушел, заявив, что никто из пятерых освобожден не будет. В конце концов их освободили, а помощник начальника тюрьмы был арестован.
   В архивах сохранился протокол, составленный 15 мая 1919 г. начальником Бакинской центральной тюрьмы № 1. В протоколе описываются события, связанные с моим побегом из тюрьмы.

Глава 6
Продолжаем борьбу

   С каждым днем мы все острее чувствовали необходимость установления живой, непосредственной связи с Москвой, с Центральным комитетом партии, с Лениным. Но нас с Москвой разделял фронт контрреволюции.
   Письмо в ЦК партии и Председателю Совнаркома Ленину с информацией о положении в Закавказье и о наших задачах, которое я написал, было отпечатано на полотне. В нем говорилось, что из-за годичной оторванности Закавказья от Центра мы лишены директив и помощи в нашей борьбе. «А Вы или вовсе не знакомы с настоящим положением вещей в Закавказье, – писал я, – или же неправильной информацией безответственных лиц введены в заблуждение и поэтому не гарантированы от серьезных ошибок во внешней политике по отношению нашего края. Пользуясь маленькой возможностью, информирую Вас…» Письмо-доклад Ленину было довольно пространным.
   Было решено направить вместе с приехавшим из Астрахани юношей Тиграном Аксендаряном технического секретаря бюро крайкома партии 20-летнюю коммунистку Шуру Берцинскую. Она пользовалась у всех нас полным доверием. Была она небольшого роста, хрупкая, миловидная, по виду моложе даже своих двадцати лет: просто девчонка, гимназистка.
   Вот они-то, Тигран и Шура, и должны были вручить письмо Центральному комитету партии, лично товарищу Ленину. (Надо сказать, что для страховки мы «продублировали» Тиграна и Шуру, направив в Москву с аналогичным письмом третьего курьера – опытного коммуниста Хорена Боряна.)
   Тиграну и Шуре было поручено передать письмо лично Ленину. Они успешно выполнили это поручение и уже в июле 1919 г. вернулись в Баку.
   Весной 1917 г. от Степана Шаумяна и Алеши Джапаридзе я впервые услышал о Серго Орджоникидзе. Они работали с Серго в партийных организациях Закавказья еще до революции. Товарищи говорили о нем как о принципиальном и мужественном революционере, неутомимом организаторе масс. Уже тогда из их рассказов в моем представлении сложился яркий образ Серго, овеянный революционной романтикой.
   Из пятнадцати лет подпольной деятельности восемь лет провел Орджоникидзе в тюрьмах, на каторге и в ссылке. Тюрьмы Тифлиса, Сухума и Баку, Шлиссельбургская крепость, сибирская и якутская ссылки не сломили железную натуру Серго, а явились университетами борьбы, еще более закалили его идейную убежденность. Ни разу он не отступил и не согнулся.
   Хочу рассказать о Серго Орджоникидзе как о человеке, вместе с которым я работал многие годы и оставался дружен до самой его смерти.
   Серго был человек очень целеустремленный. Его душевный склад, взгляды политические и философские, его поступки и образ жизни – все было едино, слитно, крепко сцементировано.
   Он хорошо разбирался в сложнейших политических и экономических вопросах. Был большим знатоком партийной политики и тактики, методов борьбы партии и рабочего класса. Невольно возникал вопрос: откуда это было у него? Ведь по образованию он был всего лишь фельдшер.
   Мне кажется, что здесь и проявляется одна из наиболее ярких черт этого выдающегося человека. Будучи с детства весьма одаренным, Серго учился всегда в ходе революционных событий, в жесточайшей борьбе существовавших тогда политических партий, в процессе преодоления внутрипартийных разногласий, в подпольных кружках, в упорной самообразовательной работе, при встречах с самыми разными людьми – личных, на собраниях, заседаниях, конференциях, съездах. Он жадно глотал знания, прочно впитывал их в себя. Тюрьмы и ссылки тоже стали для него великолепным университетом жизни и знаний: я поражался списку книг, которые Серго прочитал, находясь в Шлиссельбургской крепости.
   Серго был человеком активного действия, интересовался всем. Очевидно, именно поэтому Серго так ярко проявил себя в самые тяжелые годы борьбы нашей партии.
   Конец 1918 г. В Баку пала советская власть. В Закавказье вступили германо-турецкие войска: образовалось три буржуазных национальных государства, враждебные Советской России. На Северном Кавказе немцы и деникинцы открыли фронт против большевиков. Орджоникидзе находился в это время во Владикавказе. Он – чрезвычайный комиссар Юга России и руководитель комитета обороны Терской области. Перед ним возникает вопрос: отступать ли ему вместе с войсками на Астрахань или остаться с местными партизанскими отрядами рабочих и горцев и продолжать борьбу здесь, на месте? Серго решает остаться и сражаться до конца, хотя надежд на победу мало: в тылу – меньшевистская Грузия, враждебная Советской России, наступают банды белогвардейцев.
   Серго был обаятельным человеком. Он не был прирожденным оратором, но обладал исключительным даром сразу вступать в тесный, прямо-таки душевный контакт с аудиторией и покорять ее своей искренностью, прямотой и простотой. Обычно спокойный и выдержанный, он становился, однако, неузнаваемым, когда ему приходилось сталкиваться с явной несправедливостью, интриганством или ложью. Тогда он закипал негодованием и яростью и мог совершить поступок, в котором потом искренно раскаивался.
   Хочу обратить внимание еще на одну особенность Серго: он не умел таить злобу, был очень отходчив, никому не мстил.
   Встречи с Орджоникидзе стали у меня более частыми после моего переезда в Ростов, куда я был назначен секретарем Юго-Восточного бюро ЦК РКП(б). Я, естественно, интересовался тогда работой Серго и вообще делами закавказских компартий, поскольку мы «жили» рядом: многие северо-кавказские проблемы перекликались и были родственны аналогичным проблемам Закавказья. Встречи и беседы с Серго были особенно полезны для меня, потому что он лучше меня знал Северный Кавказ, Дагестан. Обычно, когда приходилось ехать в Москву на пленумы ЦК партии, на съезды Советов, мы с Ворошиловым (который также работал тогда в Ростове) присоединялись к Орджоникидзе и Кирову, проезжавшим через Ростов. Ехали мы в одном вагоне и обратно возвращались тоже вместе. В этих поездках всегда происходили дружеские, задушевные разговоры, оживленный обмен мнениями, как это всегда бывает между близкими товарищами по работе.
   Тогда на Северном Кавказе возникало много сложных национальных, сословных и других проблем, вызывавших трения и острые конфликты. Ориентироваться во всех этих вопросах мне было довольно трудно, особенно в начале работы на Северном Кавказе, а Серго работал в этом крае почти все годы гражданской войны и непосредственно после победы, накопил богатый опыт, хорошо знал местные кадры, в частности товарищей, которые нередко довольно остро конфликтовали. Поэтому я пользовался малейшей возможностью встречи и связи с Серго, чтобы посоветоваться с ним по тому или другому сложному вопросу.
   В июле 1926 г. на пленуме ЦК ВКП(б) кандидатами в члены политбюро были избраны Орджоникидзе, Киров и я. Все мы работали до этого на Кавказе. Киров сразу после пленума был направлен в Ленинград секретарем обкома партии.
   Некоторое время спустя ЦК принял решение перевести Орджоникидзе из Закавказья на Северный Кавказ, на пост секретаря Северо-кавказского крайкома партии. Против его перевода в Ростов в ЦК поступил протест от членов Закавказского крайкома партии, настаивавших на оставлении Серго в Закавказье. Сталин, однако, настоял на своем, и ЦК оставил в силе прежнее решение.
   Уже тогда было очевидно, что если и надо было переводить Серго из Закавказья, то, конечно, только на руководящую всесоюзную работу, к которой он был тогда уже вполне подготовлен. Так и получилось. Не прошло и двух месяцев, как политбюро приняло новое решение – выдвинуть Орджоникидзе на пост народного комиссара Рабоче-крестьянской инспекции и председателя Центральной контрольной комиссии партии.
   Это новое назначение было очень удачным и полезным для партии. Серго, будучи всегда последовательным сторонником ленинской политики и решительно борясь с оппозицией, умел проявлять необходимую терпимость к заблуждавшимся. Серго старался возможно объективнее рассмотреть тот или иной вопрос, не обостряя без особой нужды разногласий.
   В 1929 г. на V Всесоюзном съезде Советов был утвержден первый пятилетний план развития народного хозяйства СССР. Встала задача мобилизовать все силы для осуществления программы индустриализации страны. Серго ждала новая работа: в ноябре 1930 г. он был назначен председателем ВСНХ.
   Вскоре все отрасли тяжелой промышленности вошли в Наркомат тяжелой промышленности. Наркомом стал Орджоникидзе.
   Когда страна приступила к строительству гигантов черной металлургии, мощных шахт, новых машиностроительных заводов, важнейшей задачей стала подготовка кадров производственно-технической интеллигенции, способных освоить передовую технику и обеспечить необходимые формы хозяйственного руководства предприятиями. Нарком тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе внес огромный вклад в решение этой задачи. Его личные данные во многом способствовали тому огромному подъему творческих сил работников тяжелой промышленности, который и создал предпосылки для выполнения и перевыполнения пятилетнего плана.
   Серго умел подбирать талантливых людей, особенно из молодежи, оказывая им всяческую поддержку: Завенягина, Тевосяна, Лихачева, Ванникова, Зальцмана, Устинова и многих других.
   В тот период становилась на путь коренного технического перевооружения пищевая промышленность. Она остро нуждалась в соответствующем оборудовании и машинах. Орджоникидзе оказывал в этом неоценимую помощь, и мне, руководившему в те годы снабжением и пищевой промышленностью, не раз приходилось пользоваться его энергичной поддержкой в практическом решении вопросов пищевого машиностроения. Смежные вопросы мы решали на совместных заседаниях, без всякого бюрократизма.
   В заключение мне хотелось бы еще раз указать на исключительные качества Серго как товарища. Он трудно сходился с людьми, но дружил по-настоящему, умея всегда проявить какую-то по-особенному любовную заботу о товарищах.
   Мне хотелось подчеркнуть, что Серго был и выдающимся человеком. Говоря словами Горького, Человеком с большой буквы. Самоубийство его в 1937 г. – на совести Сталина.
   В январе 1919 г. наша 11-я армия, ведя ожесточенные бои на Северном Кавказе с превосходящими силами деникинской «добровольческой армии», вынуждена была отступить. Основные красноармейские части 11-й армии во главе с командующим Левандовским ушли в калмыцкие степи и Астрахань. Другие во главе с Орджоникидзе героически сражались до последнего патрона в предгорьях Кавказа и прошли в горы. В горных аулах Серго сколачивал партизанские отряды из ингушей и осетин, а в начале мая через Кавказский хребет и труднодоступные Хевсурские горы перебрался в Тифлис, где жил на нелегальном положении.
   В Баку Серго приехал с женой, Зинаидой Гавриловной, неразлучной своей подругой на фронтах Гражданской войны и в дальнейшей жизни. Поженились они с Зиной еще в якутской ссылке. С ними также приехала, направляясь в Москву к своим дочерям Елене и Люции, жена погибшего бакинского комиссара Алеши Джапаридзе – Варвара Михайловна.
   Приехал с ними и легендарный Камо (Тер-Петросян), профессиональный революционер, который собирался в Москву, к Ленину. У него было много планов боевых действий, которые он хотел доложить Ленину, чтобы получить его одобрение. Он мечтал, например, с группой товарищей пробраться в расположение деникинского штаба и взорвать его. Орджоникидзе любил Камо и три года спустя тяжело переживал его гибель под колесами автомобиля.
   Пребывание Орджоникидзе в Баку было организовано по всем правилам конспирации. Из наиболее проверенных членов Союза молодежи была создана его охрана. На конспиративных квартирах каждый вечер устраивались встречи с узким кругом партийных работников. Мы подробно информировали его о положении дел и о своих планах; ко всему этому Серго проявил живой интерес. К тому же он хотел собрать побольше свежей информации, чтобы рассказать в ЦК Ленину о положении в Баку и во всем Азербайджане.
   Я спросил Серго, знали ли грузинские меньшевики, стоявшие в то время у власти, о его пребывании в Тифлисе и не пытались ли его арестовать. Он ответил улыбаясь, что им, конечно, было известно о его приезде. Лидер меньшевиков Ной Жордания, которого Орджоникидзе хорошо знал еще во времена царизма, счел нужным окольным путем передать Серго, чтобы он не появлялся на улицах, так как его могут арестовать англичане.
   Наши встречи с Серго и другими партийными товарищами происходили главным образом по ночам, с соблюдением больших предосторожностей, на моей нелегальной квартире.
   Серго пробыл в Баку четыре дня. 13 июня днем он с группой товарищей отплыл в Астрахань на рыбацком баркасе. Путешествие прошло благополучно.
   Раза два был у меня в те дни Камо. Тогда я впервые с ним близко познакомился, хотя и до этого знал уже о некоторых его героических делах и о том доверии, которым он пользовался у Ленина.
   В жизни Камо был очень скромным человеком, держался просто, о себе рассказывать не любил. Можно привести бесчисленное количество примеров дерзостной смелости Камо. Однако, пожалуй, самым изумительным его подвигом была симуляция сумасшествия, к которой он прибег, после того как, находясь по поручению партии в Берлине, был выдан правительством Вильгельма II жандармам русского царя, закован ими в цепи и помещен в Тифлисскую психиатрическую больницу. Он симулировал свое якобы безумие в течение почти трех лет, ввел в заблуждение самых опытных врачей-психиатров и в конце концов, обманув всех своих охранников, все же бежал из больницы.
   Тогда, при нашей встрече, Камо очень интересовался тем, как нам удалось организовать Советскую республику на Мугани. Он все сомневался: «Как это вы доверяете всем этим товарищам, ведь они находятся в окружении белогвардейцев, могут изменить, могут оказаться предателями, могут струсить». И предложил такой план. Он поедет в Ленкорань нашим уполномоченным с группой товарищей, но переоденется в белогвардейскую форму. Ночью неожиданно он захватит ленкоранских руководящих товарищей и поведет их якобы на расстрел. Если кто из них струсит, начнет просить пощады или выдавать, то он их расстреляет, а тех, кто будет держаться стойко, оставит; тогда, говорил Камо, можно абсолютно быть уверенным, что люди прошли проверку и не подведут.
   Я не хотел затевать с ним спора, хотя такой «метод» проверки людей отверг начисто. Я сказал ему: «Всех этих товарищей я хорошо знаю. Мы доверяем им полностью, тем более что уже было немало случаев, когда они проявили себя боевыми, преданными большевиками. К тому же такой метод проверки не вызывается необходимостью и был бы оскорбительным для наших товарищей». Камо был явно разочарован.
   Впоследствии, когда Камо получил в Москве согласие на организацию отряда для проведения диверсий против Деникина и его штаба, он подобрал нужных ему людей, и вот тогда, желая проверить всех этих людей, он применил к ним тот самый «метод», который я отверг. Специальная группа близких Камо людей, переодетая в форму белогвардейских солдат и офицеров, неожиданно напала где-то в лесу на его отряд во время учебных занятий. Бойцы отряда были разоружены и поставлены в один ряд – якобы для расстрела тех, кто из них окажется коммунистом. Тем же, кто «раскается» или объявит себя противником коммунистов, была обещана пощада.
   Однако в отряде трусов не нашлось. Но зато один заявил, что является агентом Пилсудского, отпорол подкладку френча и вытащил оттуда соответствующий документ.
   Камо был очень доволен, что ему удалось таким образом обнаружить предателя. На одного из них вся эта «операция» так сильно психически подействовала, что он тяжело заболел, – это был Федор Аллилуев, сын видного большевика Сергея Аллилуева, брат будущей жены Сталина – Надежды.
   Когда Ленину стал известен этот «метод» проверки людей, он очень рассердился на Камо.

   В начале июля мы получили сообщение из Астрахани, что Красная флотилия в боях с превосходящими силами английских и деникинских судов потерпела поражение у форта Александровского (ныне Шевченко). Таким образом, надежда на приход к нам в этом году флота и войск с севера окончательно отпала.
   Оценив сложившуюся обстановку и учитывая прежде всего уроки поражения в Ленкорани, мы решили новых очагов восстания не организовывать, а поддержать, насколько это будет возможным, существующие, главные из которых были в Дагестане и Чечне. Эти восстания Деникин так и не смог подавить. Долго продержались повстанцы в Зангезуре и Карабахе, а также в Казахском уезде Азербайджана. В этих районах под знаменем советской власти очень дружно выступали совместно азербайджанские и армянские крестьяне.
   Мы наладили дополнительную отправку в Астрахань бензина. Кроме того, создали разветвленную сеть нашей разведки на территориях, занятых Деникиным, организовали сбор ценной информации и передачу ее командованию Красной армии через наших агентов, систематически переходивших линию фронта.
   Мы добились того, что набеги горских партизанских отрядов Дагестана и Чечни на ближайшие к ним тылы деникинской армии стали более частыми и производились значительными силами.
   В конце июня совершенно неожиданно в Баку появился Борис Шеболдаев, который при Бакинской коммуне был заместителем наркома по военно-морским делам. Мы были очень рады такому пополнению своих рядов. Шеболдаев был несколько старше нас, к тому же имел военный опыт. Его появление у нас, особенно в тот момент, когда нам предстояло организовывать военную разведку, было очень кстати.
   Мы тщательно обдумали организационную сторону работы этой разведки. Весь северо-кавказский тыл Деникина разбили на округа – Ростов, Краснодар, Армавир, Грозный. В каждом из таких округов было решено иметь главного резидента с группой разведчиков, обеспеченных необходимыми шифрами и средствами связи. Шеболдаев стал во главе общего штаба разведки, причем ему было предоставлено право лично подбирать нужных людей.
   В связи с победами Деникина у нас возник ряд тактических проблем. Деникинская реакция угрожала не только революционному пролетариату России, но и существованию закавказских национальных республик.
   Меньшевики, ненавидя большевиков, радовались победам Деникина. Однако полная победа Деникина не устраивала и их, так как в случае, если бы белогвардейцы добились своего, вряд ли бы они стали церемониться с меньшевиками.
   Деникинская угроза волновала и ту националистически настроенную часть населения Закавказья, которая в победе деникинцев видела угрозу своим национальным завоеваниям. Поскольку же против Деникина боролись только большевики и Советская Россия, недоверие к ним сменялось определенной симпатией.
   Из Тифлиса к нам приехали тогда Герасим Махарадзе, Урушадзе и еще третий представитель, фамилию которого я не запомнил. Мы понимали, что успешное проведение тактики единого фронта позволит нам также найти доступ в ряды пролетариата других республик Закавказья. Такая тактика в конечном счете явится серьезной поддержкой борьбы пролетариату всей России.
   После отъезда из Баку делегации Тифлисского Совета выехала в Тифлис делегация Бакинской рабочей конференции. В ее состав входили Стуруа, Губанов и я.
   В Тифлисе мы немедленно связались с крайкомом партии и обсудили перспективы организации единого фронта. Многие тифлисские товарищи были настроены пессимистически.
   Однако через неделю заседание Тифлисского Совета все же состоялось. Меньшевики выдвинули трех ораторов: Герасима Махарадзе, Джугели и Арсенидзе.
   Помню, в зале преобладали депутаты с кокардами и погонами. На галерку же, несмотря на применявшийся меньшевиками «фильтр», пробралось довольно много рабочих. Были среди них и коммунисты. Поэтому если внизу зал был настроен против большевиков, то галерка почти вся была за нас.
   Первым из бакинских представителей выступал я. Мне хотелось в спокойных тонах, без всяких личных выпадов обосновать нашу позицию и опровергнуть все то, что говорилось здесь грузинскими меньшевиками. Но выступление Айолло, руки которого были в крови 26 комиссаров, вывело меня из равновесия. Я решил, не вступая в дискуссию, одной резкой фразой рассчитаться с ним, и сказал: «Прежде чем отвечать на высказанные здесь возражения против единого фронта и излагать нашу платформу, я должен заявить, что считаю ниже своего достоинства отвечать на хулиганские выступления подлого провокатора Айолло – этого изверга, давно выброшенного бакинским пролетариатом за борт революции».
   Еле успел я окончить эту фразу, как раздался невообразимый шум в зале, аплодисменты и возгласы одобрения на галерке. Несколько человек, сидевших в первых рядах зала, поднялись с мест и с криками «Провокатор!», «Лжец!», «Избить его!», «Убить!» набросились на меня – кто с поднятыми кулаками, а кое-кто даже выхватили револьверы. Начался невероятный хаос. С трудом членам президиума удалось успокоить своих не в меру разбушевавшихся коллег по партии.
   Уже в более спокойных тонах я стал опровергать один за другим аргументы выступавших до меня меньшевистских ораторов, сосредоточив внимание на том, что деникинская опасность нависла сейчас не только над Советской Россией, но и над всеми народами Закавказья.
   Следующим от нас выступал Георгий Стуруа. Во время его содержательного, спокойного выступления я с сожалением думал, как это я поддался на провокацию Айолло и по своей горячности дал повод меньшевикам устроить скандал в самом начале наших выступлений!
   Меньшевик Джугели оспаривал мое утверждение, что меньшевистское правительство Грузии ведет тайные переговоры с представителями Деникина. «Таких переговоров мы не ведем, – говорил он. – Мы ведем переговоры с английским командованием». Это его «опровержение» скорее походило на подтверждение тех сведений, которые мы имели.
   Через некоторое время мы узнали, что английское командование установило так называемую «демаркационную линию» между деникинскими «владениями», с одной стороны, и Грузией и Азербайджаном – с другой. В архивах сохранилось сообщение английского командования, в котором говорилось, что «генералу Деникину предписано не допускать перехода его войск на юг от этой линии, а Кавказские государства не должны продвигаться на север от нее. Кавказские государства должны воздержаться от всяких агрессивных действий против добровольческой армии и содействовать генералу Деникину по крайней мере снабжением нефтью и другими припасами для Каспийского флота, одновременно воздерживаясь от снабжения ими большевистских сил». Это сообщение было подписано генерал-майором Кори, командующим британскими силами в Закавказье.
   Наши попытки создать единый фронт борьбы с деникинщиной в Закавказье закончились безрезультатно.
   Вряд ли надо говорить, сколь важную роль по тогдашним условиям подполья играли конспирация, надежность и преданность людей, у которых мы встречались, чьи квартиры нередко становились боевыми штабами нашего подполья.
   С начала 1919 г. основной конспиративной квартирой бакинских большевиков-подпольщиков стала квартира Каспаровых. Она не знала ни одного провала.

   Удивительной была вся семья Каспаровых. О Розе Каспаровой хочется рассказать особо. Она вернулась в Баку из Петербурга весной 1917 г. Еще в августе 1917 г. вступила в ряды большевиков. В марте 1918 г. – в дни мусаватистского мятежа против советской власти – Роза работала в лазарете. Впервые я встретил ее именно там (она перевязывала тогда и мою раненую ногу). Красивая, жизнерадостная, заботливая, всегда с улыбкой, она буквально пленяла сердца раненых бойцов, радуя их своим присутствием. В конце лета 1918 г., когда турецкие войска подошли к стенам Баку, она добровольно уехала на передовые позиции. Под огнем противника выносила раненых. Все ее искренне полюбили. Вместе с бойцами она оставалась на передовых позициях до последнего дня обороны Баку. После падения Бакинской коммуны Роза работала в подполье.
   Осенью 1919 г. мы получили сведения, что Роза, Катя Румянцева, Сурен Магаузов и еще несколько наших товарищей арестованы в Армавире. Лично для меня это было большим ударом. Некоторое время я даже избегал появляться в квартире Каспаровых: мне все казалось, что я виноват перед ними.
   Вскоре всех арестованных перевезли в Пятигорск. Несмотря на тяжкие избиения и пытки, белогвардейской своре так и не удалось вырвать у молодых коммунистов ни одного слова признания, не удалось сломить их дух.
   Удивительны по стойкости и мужеству письма Розы, посланные из тюрьмы родным и товарищам. После пыток и избиений она пишет: «У нас есть надежда на выздоровление, постарайтесь сделать так, чтобы не повесили, а все остальное ерунда». В другом письме (матери) Роза писала: «Страстно не хочется умирать, не пожив! Ведь я почти еще не жила и вдруг – умереть! Ну, долой мрачные мысли, а то еще подумают, что я боюсь смерти. Ерунда! Ни разу со дня ареста я не заплакала, даже не прослезилась, и так будет до конца…»
   Незадолго до прихода Красной армии, 20 февраля 1920 г., в Грозном Роза и Катя были повешены. Вслед за ними был казнен и Сурен Магаузов.
   За несколько часов до казни Сурену удалось послать друзьям на волю два письма, написанные на лоскутках материи, оторванных от рубашки. Поразительные письма! Какая сила духа и мужества!
   Привожу здесь оба этих письма:
   «Милая Тамара, посылаю последний товарищеский привет. 12 часов. Жду смерти, но чувствую себя бодро. Жизнь – в полном смысле этого слова не изведанная для меня область. Не успел осуществить свои последние желания. Сижу отдельно от Розы. Она чувствует себя геройски. Всех осужденных к повешению – 16 человек. Привет товарищам. Целую всех крепко. Сурен».
   «Милые друзья! Судьбе моей нужно было стать свидетелем смерти моих славных товарищей. Тяжело мне без моей милой и славной Розы. Она погибла смертью храбрых: смело, без ропота и без страха она шла к эшафоту. Погибла и молодая работница Катя».
   Я позволил себе это небольшое отступление от основной темы моих воспоминаний, считая моральным долгом сказать хотя бы несколько добрых слов о совсем еще молодых людях, которых мне пришлось встретить на своем жизненном пути.
   Кажется, в конце июня 1919 г., приехав в Тифлис на заседание краевого комитета партии, я решил хотя бы на два-три дня заехать в родную деревню, повидаться с близкими.
   Я не был здесь более года, полного бурных событий, трагических и радостных переживаний. Возвращался, можно сказать, другим человеком. Все вокруг казалось мне необычайным, неповторимо прекрасным: нигде не видел я такой красоты, столь близкой моему сердцу, гор, покрытых лесами, диких скал и бурных речек.
   К середине дня прибыли в Алаверды. Сойдя с поезда, я встретил у станции знакомого односельчанина, и мы вместе отправились вверх.
   Отца я в живых не застал. Он умер за год до этого. Мы с матерью бросились друг к другу, у нее по щекам текли слезы. Она все время благодарила Бога за то, что он сохранил ее сына живым. Собралась моя многочисленная родня; каждый спрашивал, всем приходилось отвечать.
   Я пошел на кладбище, на могилу отца. Я чувствовал вину перед ним. Весной 1918 г., когда железнодорожное сообщение между Тифлисом и Баку было очень ненадежным и все ожидали, что оно вот-вот оборвется вообще, я получил телеграмму из деревни. В ней сообщалось, что отец серьезно болен и хочет, чтобы я приехал с ним попрощаться. Сыновний долг обязывал меня немедленно поехать, но это означало, что я был бы лишен возможности вернуться обратно в Баку; бросить же революционную работу в Баку с риском не вернуться обратно я не мог. К тому же не было уверенности, что я застану его в живых. Теперь, стоя перед могилой отца, я мысленно просил у него прощения.
   Семью нашу в то время содержал мой старший брат. За два года до Первой мировой войны его призвали в армию, где он прослужил более шести лет и вернулся на родину в конце 1917 г. Теперь работал плотником – по профессии отца. По тем временам семья жила неплохо: при отце у нас в хозяйстве были лишь две козы. Теперь появилась и корова. Младший брат Артем закончил к тому времени сельскую четырехклассную школу, и я решил устроить его для дальнейшего обучения в Тифлис. С сентября 1919 г. брат стал жить у Вергинии Туманян в Тифлисе и ходить в армянскую школу.
   Вечером мы всей семьей сели за стол на веранде ужинать. Появился сын соседа, с которым мы в детстве были друзьями. Он подошел ко мне, поздоровался, а потом отвел в сторону и сказал, что он служит в милиции «нейтральной зоны» (которая была создана англичанами между Арменией и Грузией после неудачной попытки грузинских властей военной силой «прихватить» эту местность) и пришел предупредить, что его начальство решило меня арестовать. Он предложил мне бежать этой же ночью. Я его поблагодарил. Мы продолжали ужинать, никому ничего не сказав.
   Когда все разошлись и настало время сна, я сказал матери и старшему брату, что должен уехать этой же ночью. Они были очень огорчены и никак не могли понять, что же произошло. Тогда я вынужден был объяснить, что, если не уеду этой же ночью, меня арестуют. Муж моей младшей сестры Акоп помог добраться до станции, незаметно сесть в поезд. Я благополучно прибыл в Тифлис, а потом – в Баку.
   В июле 1919 г. я вновь приехал в Тифлис на заседание краевого комитета партии. Место для заседания было выбрано на окраине города, в последнем ряду домов на склоне горы МамаДавыд, в доме портного Раждена, проверенного, но ничем особенно не известного коммуниста. Я шел к Раждену спокойно. Не доходя до места, я решил проверить, не тащится ли за мной «хвост», вошел в магазин, пробыл в нем минуты две-три, потом вышел на улицу. Не увидев ничего подозрительного, пошел далее уже более уверенно.
   В доме Раждена я застал Георгия Стуруа и Славинского из Владикавказа. Прошло несколько минут – и вдруг в дом входят двое полицейских. Старший из них обращается ко мне: «Вы Микоян?» – «Да», – отвечаю я. «Вы арестованы». – «За что?» – «Имею указание начальника особого отряда Кедии» (это был меньшевистский отряд по преследованию коммунистов, пользовавшийся очень дурной славой). Полицейский объявил арестованными и двух других товарищей.
   Георгий Стуруа, который в таких случаях бывал необыкновенно находчив, тут же начал разговаривать с полицейским, фамилия которого была Липартия. Он уговаривал его, чтобы меня не арестовывали. Говорил он по-грузински, иногда переходя на русский: «Меня и этого товарища вы можете арестовать – мы не возражаем, пойдем с вами в тюрьму, – но Микояна вы ни в коем случае не должны арестовывать». Объяснял, что за Микояном следят деникинцы и английское военное командование и, если его арестуют, меньшевистское правительство передаст его англичанам, те – Деникину, и он будет казнен. «А ведь вы знаете, – говорил он, – что через непродолжительное время, может быть даже через полгода, большевики победят на Кавказе. Вот тогда и станет известным, что вы, Липартия, виновны в аресте и смерти Микояна. Тогда вам придет конец. Поэтому в первую очередь подумайте о самом себе».
   Полицейский начал объяснять, что должен беспрекословно выполнить приказ начальства. «Тем более, – сказал он, – что, когда Микоян проходил по улице, Кедия смотрел из окна и, узнав его, поручил мне идти за ним и арестовать. Как же я могу не арестовать его и вернуться ни с чем?» На все эти рассуждения полицейского Стуруа находил какие-то новые доводы. Так мы и пошли все вместе. Георгий и на улице продолжал все время твердить, что меня нельзя арестовывать и что полицейскому это потом припомнится.
   Наконец у полицейского появились какие-то нотки колебания. Он сказал: «У меня семья, как же я буду ее содержать, если меня прогонят с работы?» Стуруа сразу же сориентировался и ответил, чтобы тот об этом не беспокоился, так как ему будет оказана нужная материальная помощь. Липартия замолчал. Тогда Стуруа сказал: «Тебе и твоему товарищу будет дано 5 тысяч рублей. Если вы, отпустив нас сейчас, придете вечером к Казенному театру, там будет стоять девушка. Вы подойдете к ней, скажете свою фамилию, и она вручит вам эти деньги».
   Липартия согласился, и мы все трое разошлись по разным переулкам в свои конспиративные квартиры. Помню, это произошло в тот момент, когда мы уже подходили к зданию судебной палаты – недалеко от штаба Кедия.
   Свое обещание мы выполнили. Вечером Липартия получил обещанную сумму. Эти деньги ему передала моя невеста Ашхен, которая была на летних каникулах в Тифлисе.
   Любопытно, что лет через пятнадцать после этого я получил письмо от Липартии. Он описывал все, что тогда с нами произошло, и просил меня письменно подтвердить, что он действительно освободил меня от ареста, – это было нужно ему для получения пенсии.
   Одним из главных очагов революционных событий того времени был Дагестан. Там сложилась довольно крепкая партийная организация. Под знаменем советской власти успешно развивалось повстанческое движение. Смелые и решительные набеги партизанских отрядов Дагестана на тылы деникинской армии наносили ей весьма существенный урон. Активную революционную борьбу вели железнодорожники Дагестана и портовики Петровска.
   Большевики Дагестана всегда были тесно связаны с Бакинским комитетом партии. Большевистские организации Азербайджана оказывали большую помощь дагестанским товарищам, отправляя им оружие, деньги, литературу, посылая людей. Следует отметить особую роль во всей этой работе члена нашего крайкома Гамида Султанова. Среди передовых бакинских рабочих и коммунистов было немало выходцев из отдаленных аулов Дагестана. Они поддерживали связь с земляками, активно влияли на них.
   Но горское контрреволюционное правительство решило перейти в наступление и разом покончить со «смутой». Выследив, когда руководители подпольной большевистской организации собрались на конспиративное заседание, полиция схватила их и бросила в тюрьму. Состоялся военно-полевой суд. В результате пять лучших товарищей – Уллуби Буйнакский, Абдул Багаб Гаджи Магома-оглы, Абдурахман Измаилов, Саиб Абдул Халимов и Маджит Али-оглы – были приговорены к смертной казни.
   Следует сказать несколько слов о роли местного духовенства в общей борьбе дагестанцев. Оно было расколото на две группы. В противовес реакционному духовенству во главе с имамом Гоцинским, отражавшему интересы эксплуататорской верхушки, в Дагестане были духовные лица, стоявшие на стороне революционной бедноты, нередко даже координировавшие свои действия с коммунистами, например Али-Гаджи Акушинский и Узун-Гаджи.
   В Баку мне приходилось в то время работать в строго конспиративных условиях. Я не принимал участия ни в каких легальных собраниях. Бывал только на конспиративных пленарных заседаниях Бакинского комитета партии, которые обычно устраивались в рабочих районах. Заседания эти проходили, как правило, в клубах, за сценой, причем для маскировки во время заседаний в клубном зале проводились репетиции групп рабочей самодеятельности.
   Заседания же бюро Бакинского комитета партии (ввиду малочисленности его состава) проводились на городских конспиративных квартирах: то у Каспаровых, то в квартире Черномордика или еще у кого-либо из наших надежных товарищей.
   В то время я жил у Черномордика. Однажды ко мне зашел Гогоберидзе с двумя товарищами. Один из них – Авис Нуриджанян, которого я хорошо знал по работе в Баку, другой – Юрий Фигатнер, с которым познакомился недавно. Он нелегально прибыл к нам с Северного Кавказа, где был народным комиссаром Терской республики.
   Мы долго обсуждали вопросы текущей политики. Встреча затянулась, стояла невыносимая жара, в квартире было трудно дышать. И тогда Гогоберидзе предложил: «Пойдем искупаемся в море. Думаю, что никакой опасности нет. Вряд ли, Анастас, полиция ждет тебя в морской купальне!» Жара настолько нас «расплавила», что я принял это соблазнительное предложение.
   Купание нас освежило и приободрило, и мы совсем забыли о нестерпимой жаре, к тому же она стала спадать. Но зато появилось чувство голода. Мы вспомнили, что еще не обедали.
   И тогда инициативный Гогоберидзе убедил нас пойти в ресторан «Тилипучур», в котором он уже раньше бывал. Гогоберидзе повел нас через весь зал к свободному столику, стоявшему в несколько затененном углу. Заказал бифштексы «с кровью» и, как помнится, кахетинское вино. Ели мы с большим аппетитом, настроение было преотличное. Мы забыли о какой-либо опасности. Покончив с бифштексом, мы уже подумывали: а не повторить ли нам?
   В это время в зале неожиданно появился пристав с двумя полицейскими. Стало ясно, что мы попались. Я лишь успел, пока к нам через зал подходил пристав, шепнуть Гогоберидзе, чтобы он затеял с ним спор по поводу нашего ареста, так как только в этот момент вспомнил, что у меня в кармане лежит несколько конспиративных документов. Лихорадочно думал, как от них избавиться.
   Тем временем Гогоберидзе в острой и резкой форме протестовал против своего ареста, поскольку он являлся тогда председателем рабочей конференции Баку и поэтому был, так сказать, лицом неприкосновенным. Пристав, конечно, смотрел на него, а двое полицейских смотрели то на пристава, то на Гогоберидзе. Тогда я незаметно достал из кармана документы и подсунул их под скатерть стола.
   Только после этого я облегченно вздохнул. Теперь я мог уже разыгрывать из себя кого угодно. Надо сказать, что среди спрятанных под скатерть документов находился мандат, который был написан на маленьком куске белого полотна. В нем указывалось, что выдан он товарищу Эшба, командируемому ЦК партии на Кавказ для ведения партийной работы. Эшба, как и Нестор Лакоба, был общепризнанным руководителем коммунистов Абхазии.
   Наконец, прервав перепалку с Гогоберидзе, пристав обернулся ко мне с вопросом, кто я такой. Я ответил: «Учитель, беспартийный, приехал из Тифлиса в поисках работы. Фамилия моя Тер-Исраелян (на эту фамилию у меня имелся паспорт). Был на приеме у председателя рабочей конференции с просьбой устроить на работу. Он обещал помочь и пригласил меня отобедать с ним». Остальные дали ему аналогичные ответы. Держались мы тихо, спокойно. Нас вывели из ресторана и в сопровождении полицейских повели в ближайший, кажется пятый, участок полиции. По дороге я лихорадочно соображал, какую же квартиру мне назвать при допросе как свое местожительство?
   В участке к допросу приступил уже другой пристав. Гогоберидзе повторил ему все то, что он говорил в ресторане, и вновь потребовал своего немедленного освобождения, ничего не говоря о нас. Мы трое, каждый в отдельности, рассказали приставу свои «легенды», которые как будто бы не вызвали со стороны пристава никаких подозрений: он принял все на веру. Но нас не освободили. Ночь и половину следующего дня мы провели в участке.
   Наконец в середине дня нас посадили в два фаэтона и под охраной повезли на окраину Баку, в Баиловскую тюрьму. Там нас всех четверых поместили в одной небольшой камере. На койках были только голые доски: матрасов и подушек не было. Но это нас особенно и не огорчило. Лежать на досках нам было привычно. А одеяла не были нужны, так как стояла страшная жара. Кормили очень плохо, пока через два дня товарищи не наладили передачу нам продуктов на имя Гогоберидзе. Ему удалось к тому же установить хорошие отношения с одним из надзирателей: он уговорил его передать на волю по определенному адресу письмо, пообещав хорошо заплатить за эту услугу. Письмо было написано эзоповым языком. Смысл же состоял в том, чтобы товарищи приняли меры для нашего освобождения.
   Еще до нашего ареста нам стало известно, что в этой тюрьме сидит арестованный дней десять назад Борис Шеболдаев. По своему характеру он был очень спокойный и выдержанный, никогда не раздражался, в спорах не горячился, говорил обдуманно, не любил лишних слов. Это был прекрасный человек.
   Надзиратель, о котором я уже говорил, оказался человеком порядочным. Он не только отнес тогда наше письмо, но и доставил ответ. И так делал не раз.
   Товарищи с воли наметили два варианта нашего освобождения, и оба были очень рискованными.
   Меня все время мучила мысль о том, как это я, нарушив правила конспирации, согласился с предложением Гогоберидзе. Конечно, я не мог особенно упрекать Левана, потому что гораздо большая ответственность за происшедшее ложилась на меня: я был старше Левана и по возрасту – мне было 24 года, и по опыту политической работы, а поэтому должен был проявить большую осмотрительность. Все эти тягостные мысли, однако, развеивал тот же Гогоберидзе. Жизнерадостный, веселый, он всегда вносил оживление, много шутил, и это нас приободряло.
   Третий наш товарищ по камере Юрий Фигатнер был серьезным, сосредоточенным, не шутил и не любил, а может быть, не понимал шуток. Угрюмо устремив взгляд в потолок камеры, лежа на койке, он подолгу о чем-то думал. Он опасался, как бы ему не пришлось разделить трагическую судьбу хорошо известного ему коммуниста Анджиевского, председателя Пятигорского Совета рабочих депутатов. Анджиевский был арестован мусаватистскими властями, передан английскому командованию, которое, в свою очередь, переправило его на Северный Кавказ – к деникинцам, на расстрел.
   Однажды вечером, часов около десяти, старший надзиратель открыл дверь нашей камеры и сказал: «Господа! Приготовьтесь, вас должны перевести из Баиловской в Центральную тюрьму». Это неожиданное сообщение всех нас сильно встревожило. Мы знали, что обычно в 8 часов вечера ключи от дверей всех тюремных камер передавались начальнику тюрьмы и только на следующий день в 7 часов утра они возвращались обратно надзирателям, которые вновь могли открыть камеры.
   Надзиратель ушел, а мы стали обмениваться мнениями: что бы все это могло означать? Пришли к единому заключению, что это не перевод в Центральную тюрьму. Скорее всего, нас хотят отсюда вывести, чтобы ночью посадить на пароход и передать англичанам.
   Скоро появились начальник жандармского управления, надзиратели и много полицейских, заполнивших весь коридор, и потребовали немедленно выйти из камеры. Нас тесно окружили полицейские и повели через коридор в контору тюрьмы. Через несколько минут видим: вводят Бориса Шеболдаева. Новая неожиданность! Никакого общего дела у нас с ним не было. О нем нас ни разу не допрашивали. Вообще в разговорах с нами фамилия его не упоминалась.
   И вот тогда, в тюремной конторе, мы еще больше утвердились в мнении, что нас собираются не просто переводить в другую тюрьму, а хотят вместе с Шеболдаевым передать английской военщине. Когда Бориса Шеболдаева ввели в контору, вид у него был довольно заспанный. Он осмотрелся по сторонам, увидел нас, провел рукой по лицу, издав какой-то непонятный звук, и сказал: «А, теперь я все понимаю!» Ясно, что и он заподозрил что-то неладное. Однако мы даже не поздоровались с ним, делая вид, что незнакомы.
   Стоим в ожидании, что будет дальше. Вдруг входит какой-то надзиратель с длинной толстой веревкой и спрашивает у начальства: «Эта годится?» Я не удержался и в шутку спросил: «Вы что, господа, повесить нас собираетесь?» На мою реплику начальник тюрьмы ответил: «Наручники находятся в Центральной тюрьме, у нас их сейчас нет. Поэтому вместо наручников мы свяжем вас всех вместе этой веревкой». Так и сделали. Каждому из нас заложили руки за спину, связали их веревкой и одновременно привязали друг к другу.
   После этого гуськом, под усиленной охраной вывели на улицу. Там был приготовлен грузовик. Вместе с нами в кузов забрались и полицейские.
   Дорога, по которой мы ехали, проходила по набережной. Когда наш грузовик подъезжал к пристани, мы все ждали, что вот-вот он остановится и нас погрузят на корабль. Когда же, не замедляя хода, мы проехали мимо и направились к Центральной тюрьме, на душе стало гораздо легче.
   Нас провели на 5-й этаж, в корпус вечных каторжан и смертников, где мне уже приходилось раньше сидеть. Здесь нам развязали руки. Арестанты в соседних камерах проснулись и глядели на нас через дверные отверстия. Вдруг из одной камеры раздался голос: «Товарищ Микоян?» На счастье, рядом не было полицейских. Я тут же подошел к двери этой камеры и очень тихо сказал: «Я не Микоян, а Тер-Исраелян». Видимо, меня поняли, потому что больше из этой камеры не раздалось ни звука. Все это произошло так быстро и тихо, что надзиратели ничего не заметили. Нас повели дальше и поместили в камеру, расположенную в конце коридора.
   В тюремном корпусе, где мы находились, арестованные сидели в камерах-одиночках. Нас же пятерых посадили в одну такую камеру. Мы спали прямо на бетонном полу.
   И в Баиловской тюрьме, и здесь нас, как, впрочем, и других арестованных, на прогулку во двор не выпускали: весь день мы находились в камере. Только выходя в туалет, мы видели других заключенных-уголовников: они относились к нам с почтением, как к «политикам». К тому же Гогоберидзе был известен всему городу, пользовался большим уважением, а мы были его товарищами.
   У меня из головы не выходила мысль о тех документах, что я оставил под скатертью стола в ресторане. Не было сомнения, что при уборке официанты их обнаружили и если передадут в полицию, то наше положение серьезно осложнится. Потом оказалось, что официанты при уборке действительно нашли документы, но ни администрации, ни полиции их не передали. Один из официантов отнес их в Рабочий клуб и отдал секретарю рабочей конференции для передачи Бакинскому комитету партии. Хочется отметить, что в ресторане среди служащих не было ни одного коммуниста.
   Как-то через день зашел в наше отделение старший надзиратель еще с каким-то типом. Надзиратель подошел к нашей камере и, обращаясь ко мне, спросил: «Вы Микоян?» Я, как говорится, глазом не моргнув, отвечаю: «Откуда вы это взяли? Я Тер-Исраелян. А с Микояном даже не знаком». В наш разговор вмешался Гогоберидзе: «Разве вы не знаете, что Микоян давно в Тифлисе? Он бежал из этой тюрьмы и сейчас находится там». На этом разговор окончился.
   Когда они ушли, мы стали обсуждать этот случай. Было ясно, что кто-то меня узнал, но вот кто? Особенно беспокоился Гогоберидзе. Он предлагал передать на волю записку, чтобы кто-нибудь срочно встретился с надзирателем и пригрозил ему, что если он что-либо донесет о сидящих в тюрьме политических арестованных и их положение в связи с этим ухудшится, то ответит за это головой, а если даст обещание не делать этого, то получит деньги. Так и было проделано. Впоследствии выяснилось, что меня узнал именно он, но обещал сослаться на свою ошибку.
   Еще через два-три дня сообщили, что Гогоберидзе из тюрьмы освобождается. Прощаясь с нами, он сказал, что примет меры к скорейшему нашему освобождению.
   Прошла неделя. И вот надзиратель сообщает нам, что трое из нас освобождаются, а в тюрьме остается только Борис Шеболдаев, вопрос о котором еще не решен. Такое сообщение о Борисе было очень неприятно, тем более что его дело было прямо связано с деятельностью нашей военной разведки. Мы были сильно обеспокоены за его судьбу.
   Отпуская нас на волю, начальник тюрьмы заявил, что нас высылают за пределы Азербайджана.
   Представительство Грузии выдало въездные визы всем троим. Решено было ехать порознь, чтобы не бросаться в глаза. Опасаясь, что азербайджанское правительство все же знает, что Тер-Исраелян – это Микоян, и захочет по дороге расправиться со мной, товарищи решили, чтобы меня до границы сопровождал член парламента Караев. Караев должен был ехать как депутат по служебным делам в приграничный район. Ехали мы в одном купе как люди незнакомые. Меня сопровождал до границы азербайджанский полицейский, но, видя, что рядом со мной сидит член парламента, в купе не заходил, а почти все время стоял в коридоре. Выйдя к нему в коридор, Караев завязал с ним оживленную беседу на азербайджанском языке и, видимо, расположил его к себе. Когда мы с Караевым, уже «познакомившись», заказали чай, то не забыли и полицейского. Все складывалось очень неплохо.
   Всю дорогу оставаясь вдвоем в купе, мы вели с Караевым теплую беседу. Это был очень симпатичный, интеллигентный, простой человек и очень приятный собеседник.
   У грузинской границы нам предстояла пересадка в другие, грузинские вагоны. По указаниям, которые имел сопровождавший меня полицейский, он должен был официально передать меня полицейским властям Грузии. Это было, конечно, для меня очень нежелательно. Поэтому Караев опять пригласил моего полицейского в купе для чаепития. Полицейский был очень польщен таким внимание депутата парламента. В конце беседы, когда полицейский окончательно размяк, Караев объяснил ему, что, вообще говоря, он должен проследить, чтобы высылаемый действительно выехал за пределы Азербайджана: этим он выполняет свой служебный долг. И совсем не обязательно передавать меня «с рук на руки» полиции Грузии. Мой полицейский легко согласился с этим.
   Пробыв несколько дней в Тифлисе, я снова, но уже с другим паспортом вернулся в Баку и включился в подпольную партийную работу.
   А в это время Гогоберидзе и Караев по поручению крайкома партии бились над освобождением из тюрьмы Бориса Шеболдаева. Были пущены в ход разные средства воздействия и на прокурора, и на других начальствующих лиц, от которых зависело это дело. По всему было видно, что серьезных компрометирующих материалов против Шеболдаева у властей не было. Через некоторое время нам удалось добиться освобождения Шеболдаева из тюрьмы.

   После того как лозунг независимого Советского Азербайджана был провозглашен как знамя борьбы, меня больше всего стал волновать вопрос организационно-партийный.
   После долгих споров и обсуждений мы пришли наконец к общему мнению: все коммунисты Азербайджана независимо от их национальной и религиозной принадлежности должны входить в единую Коммунистическую партию.
   В Грузии сохранялся старый порядок подчинения всех местных организаций непосредственно Кавказскому крайкому партии, без общегрузинского партийного центра.
   В несколько особом положении находились коммунисты Армении. Дело в том, что еще в середине 1918 г. группа коммунистов Армении во главе с большевиком поэтом Айкуни образовала в Тифлисе Коммунистическую партию Армении западных армян, ушедших из Турции в связи с отходом русских войск. Когда террор грузинского правительства против коммунистов усилился, группа перебралась на Северный Кавказ, затем в Москву, выступая там в качестве Центрального комитета Коммунистической партии Армении. На I конгрессе Коминтерна они выступили как самостоятельная партия.
   В июне или июле 1919 г. к секретарю рабочей конференции обратился Шига Ионесян – член правления Каспийского кооперативного объединения – с просьбой устроить ему свидание со мной по важному вопросу.
   Придя ко мне, Ионесян изложил интересный план. «Скоро, – рассказывал он, – предстоят перевыборы правления нашего кооперативного объединения. В нынешнем составе правления единственный представитель большевиков – это я, большинство же составляют меньшевики и эсеры. Большевики имеют реальную возможность получить на выборах правления большинство голосов, – заявил Ионесян, – если проведут необходимую подготовительную работу. В объединении насчитывается несколько тысяч членов. Многие из них очень инертны и даже не посещают собраний. На перевыборном собрании, например, вряд ли их будет больше 10–15 процентов. Если бы в самое ближайшее время, – развивал свой план Ионесян, – в наш кооператив вступили 800–900 большевиков и все они присутствовали на перевыборном собрании, то наверняка большинство голосов было бы на стороне коммунистов и, таким образом, переход руководства объединением в руки коммунистов был обеспечен».
   Из беседы с Ионесяном я понял, какую большую ошибку допускаем мы, недооценивая работу в кооперации. А ведь кооперация – это огромные массы трудового народа, занятого в хлебопекарнях, на товарных складах, в магазинах, закупочных пунктах. Кооперация – это и возможность легально посылать людей в разные районы! Как все это превосходно можно было поставить на службу нашей нелегальной партийной работе! Как великолепно можно использовать те же пекарни или товарные склады для хранения оружия, магазины – для хранения и распространения партийной литературы! Как удачно можно расставить по кооперативам наших партийных организаторов, которые при разъездах наряду со служебными обязанностями могут выполнять партийные поручения, устанавливать связи, явки и т. п.!
   Результат беседы был немедленно доложен Бакинскому комитету партии. Тут же было принято решение – призвать в кооперацию до тысячи коммунистов и членов молодежной коммунистической организации – Интернационалистического союза рабочей молодежи города Баку и его районов.
   На перевыборном собрании в Каспийском объединении было обеспечено надежное большинство коммунистов. При голосовании нового состава правления и ревизионной комиссии прошел список, предложенный нами.

Глава 7
Поездка к Ленину

   Партийные организации и революционное движение в Баку в середине 1919 г. уже в значительной степени оправились после поражения, понесенного в 1918 г. Нужна была поездка в Москву для доклада о положении дел и получения необходимых указаний. Кавказским крайкомом партии было решено, что в Москву с докладом в ЦК надо ехать мне. Признаться, я был рад, когда товарищи выдвинули мою кандидатуру. Я предвкушал радость личной встречи с Лениным. В Баку стало известно, что в Москве должен собраться VII Всероссийский съезд Советов. Мне выдали мандат на этот съезд.
   Путь в Москву был один: на рыбацкой лодке пять-шесть дней по Каспию в Астрахань. Удалось раздобыть официальные документы на пятерых пассажиров, якобы отправляющихся в Персию. Но, придя на пристань и заметив возню полицейских около наших лодок, я ушел с пристани, не подходя к лодке.
   После этой несостоявшейся поездки новой группе было поручено особенно конспиративно подготовить отправку лодки уже не с Бульварной, а с другой пристани.
   Через несколько дней, как и было условлено, я выехал из Баку нелегально, на парусно-моторной рыбацкой лодке под видом торговца, везущего табак в Энзели (Персия). Мое появление на пристани было обставлено по всем правилам конспирации. Пришел в самый последний момент перед отправкой лодки. Одет я был соответственно, под купца. Провожали меня два партийных работника, тоже по внешнему виду очень похожие на обыкновенных рядовых торговцев, которых тогда много было на пристани.
   Наш отъезд происходил в яркое, солнечное утро. Путь предстоял длинный и опасный. Мотор на лодке был очень слабый; вся надежда была на паруса, а при спокойной погоде они находились бы в бездействии. Кроме того, мы знали, что деникинские военные корабли, господствовавшие тогда в Каспийском море, в штормовую погоду, как правило, стояли в портах. На наше счастье, некоторое время спустя после того, как мы вышли из порта, начался шторм.
   Лодка была небольшая, волны гигантские. Сидишь на корме, оглянешься назад – и кажется, будто огромная четырехметровая стена пенистой морской воды вот-вот навалится и поглотит тебя.
   Первая большая опасность могла ожидать нас в пути от форта Александровска до кизлярских берегов: здесь самая узкая горловина Каспийского моря, и любой проходящий корабль мог заметить нашу лодку. Незаметно проскользнули Александровск и плыли почти целый день. По мере приближения к Волге на глазах менялся цвет морской воды: сперва она была темно-синей, потом стала желтеть – это уже проступала волжская вода. Значит, мы близко от устья.
   Деникинские военные корабли особенно тщательно патрулировали вход в дельту Волги. Отправляясь в путь, мы предусмотрительно припрятали в лодке три боевые винтовки, маузеры и гранаты. Если бы деникинцы нас захватили, мы оказали бы им достойное сопротивление и, уж во всяком случае, не продали бы дешево свою жизнь.
   Перед самым заходом солнца мы увидели вдали корабль. Он быстро приближался, мы еще никак не могли распознать, белый это корабль или наш, красный.
   Раздался предупредительный выстрел и требование поднять флаг, поскольку мы шли вообще без всякого флага. Подумав, я приказал поднять белый флаг. Матросам я объяснил, что белый флаг хорош тем, что формально означает отказ от сопротивления. Корабль не станет стрелять. Когда он подойдет и окажется, что он наш, красный, то все закончится благополучно. Если же окажется, что это деникинский корабль, тогда мы все равно сможем пустить в ход оружие, уничтожить как можно больше врагов, не сдавшись живыми. Корабль приближался. Мы зорко вглядывались: есть ли офицерские погоны? Смотрим, никаких погонов не видно. Значит, красные! К нам в лодку спрыгнули три моряка без знаков различия, один из них был командир. Я представился, сказал, что еду из Баку в Астрахань с поручением к Кирову, а докладывать о подробностях не могу.
   Это была моя первая встреча с Кировым. До этого мы были знакомы только по переписке. Встретились как хорошие, давние знакомые. Я подробно рассказал ему все, что собирался говорить в ЦК партии. Человек живой, пытливый, умный, ясно и четко мыслящий, Киров мгновенно разобрался во всех тонкостях этих вопросов. За дни пребывания в Астрахани и частого общения с ним мы близко узнали друг друга и стали навсегда друзьями.
   В моей памяти Киров тех дней остался исключительно собранным, подтянутым, цельным человеком, обладавшим к тому же очень твердым характером. Он и по внешнему своему облику необычайно располагал к себе людей. Невысокого роста, коренастый, очень симпатичный, он обладал каким-то особенным голосом и необыкновенным даром слова. Когда он выступал с трибуны, то сразу покорял массы слушателей.
   В личных беседах и на узких совещаниях он был немногословен. Но высказывал свои мысли всегда очень ясно, четко, умел хорошо слушать других, любил острое словцо и сам был отличным рассказчиком.
   Выяснилось, что Киров ведет оживленные переговоры с Лениным по телеграфу, регулярно сообщая о положении дел, запрашивая указания, передавая в Центр поступающую в Астрахань информацию с Кавказа. В первый же день моего приезда Сергей Миронович послал Ленину телеграмму о моем прибытии в Астрахань и предстоящей поездке в Москву. Киров сообщил Ленину и об услышанном от меня.
   Во время пребывания в Астрахани я неожиданно узнал, что в городе находится большая группа армян-коммунистов во главе с Айкуни, которая собирается ехать на Кавказ. Было устроено собрание этих товарищей, где с докладом выступил Айкуни, а я – с контрдокладом.
   Я заявил, что коммунисты Армении и Закавказский крайком партии не признают ЦК Компартии Армении, который возглавляет Айкуни. Он и его группа не имеют никакой связи с местными парторганизациями в Армении, работой которых сейчас руководит недавно созданный Арменком, не признающий группу Айкуни. Айкуни и его ЦК не избраны коммунистами Армении. Я заявил, что товарищи, которые собираются ехать на Кавказ, вполне могут рассчитывать на хороший прием и поддержку, если спокойно и дисциплинированно войдут в ряды местных партийных организаций. Неожиданно подавляющее большинство присутствовавших на собрании коммунистов поддержало меня.
   Регулярного сообщения с Москвой не было. Поезда ходили не чаще одного раза в неделю. Уехать иначе можно было лишь с какой-либо оказией. «Такая оказия есть, – сказал мне Киров. – Через несколько дней сюда должен прибыть со своим поездом член Реввоенсовета республики Смилга с группой военных работников. Он пробудет в Астрахани день-два, и ты вполне сможешь с ним уехать в Москву».
   Так все и произошло. 26 октября я уехал в Москву в том поезде, с которым возвращался Смилга. Киров телеграммами сообщил Ленину и Стасовой о моем выезде в Москву.
   Добирались мы до Москвы что-то около двух недель. Железнодорожный транспорт находился тогда в катастрофическом положении. Подвижной состав был разбит. Порядка на путях не было. Остановки следовали одна за другой. Весь этот вынужденный долгий путь я продолжал обдумывать свой доклад Центральному комитету партии. Много думал о предстоящей и так волнующей меня первой встрече с Лениным.
   Приехал я в Москву, когда положение в Советской России было очень тяжелым. Шла Гражданская война, вспыхивали контрреволюционные мятежи. Повсюду свирепствовали голод, эпидемии.
   Центральный комитет партии размещался тогда в здании на Воздвиженке. Меня направили в комнату, в которой работала Елена Дмитриевна Стасова.
   Приветливо улыбнувшись, она попросила меня присесть и подождать, пока она кончит разговор с товарищем. Через несколько минут я уже отвечал на ее вопросы.
   Расспросив, как я доехал, Стасова направила меня к Владимиру Ильичу, в Кремль. Сказала, что Ленин дал поручение: как только я появлюсь в городе, сразу же доставить меня к нему. В тот же день вечером он принял меня в своем кабинете.
   Когда я открыл дверь в кабинет Ленина, он, приветливо улыбаясь, встал из-за письменного стола и вышел мне навстречу. Дружелюбно и просто пожал руку. Ленин предложил мне сесть на стул, стоявший у письменного стола, и сам вернулся на свое место: «Рассказывайте, рассказывайте».
   Когда я начал говорить, Ленин сразу как-то преобразился: весь превратился во внимание, улыбка сошла с лица, выражение глаз стало серьезным, пытливым. Я слышал, что Ленин человек простой, но не представлял его себе таким, каким увидел. Он сразу же создал атмосферу непринужденной деловой беседы. Поначалу я сильно волновался, но вскоре собрался и смело, без смущения стал ему докладывать.
   Рассказал о больших успехах большевиков Азербайджана за полугодие, прошедшее с весны 1919 г., о сплочении бакинского пролетариата вокруг нашей партии, о сочетании подпольной партийной работы с легальными формами деятельности.
   Я говорил о том, что нам все-таки удалось занять ведущее положение в профсоюзах, а также в рабочих клубах районов Баку, превратив их в базы для развертывания массовой политической работы среди рабочих, в пункты связи и явок партийных организаций, как нам удалось, вопреки усилиям меньшевиков, получить большинство на перевыборах правления Каспийского кооперативного объединения, взять управление им в свои руки.
   Еще по пути в Москву я все время думал о предстоящей встрече, о том, как лучше сделать доклад Ленину. Решил сначала привести одни только факты, потом их проанализировать, обобщить и сделать выводы. Так я и поступил. Владимир Ильич с жадностью слушал меня, когда речь шла о фактах. Но как только я пытался перейти к выводам, он меня вежливо прерывал, вставал, ходил по комнате, расспрашивал о дополнительных фактах. Подходил к карте: «А ну, посмотрим, где Дагестан, где Карабах, где Чечня?» Смотрим. «Сколько там партизанских отрядов?» – вновь спрашивает Ленин. Отвечаю и опять начинаю обобщать. Ленин снова задает вопросы, уточняет. Наконец я понял, что мне надо подробнее рассказывать о фактах и не стараться делать выводы: Ленин сам их сделает, и, конечно, лучше меня.
   Я доложил Ленину о политическом положении в республиках Закавказья, в Дагестане, Чечне, Ингушетии и Кабарде. Отметил, что наиболее революционная ситуация сложилась в Азербайджане, особенно в Баку. После трагической гибели Ленкоранской Советской республики наиболее сильно антиправительственное движение развернулось в Казахском уезде и в Карабахе. А в Дагестане, Чечне и Кабарде идет партизанская борьба против деникинских войск.
   Ленин задал вопрос: каково экономическое положение в буржуазных республиках Закавказья?
   Я ответил, что относительно благополучно положение в Грузии. Азербайджан, владея огромными запасами уже добытой нефти, но лишившись российского рынка, переживает депрессию. Самое тяжелое положение в дашнакской Армении. При общей бедности населения экономическое положение отягощено еще и тем, что там около 300 тысяч армян-беженцев, пришедших из Западной Армении вместе с отступавшими русскими войсками, очутились в ужасных условиях. Широко рекламируемая помощь Англии и Америки на деле ничтожна, народ голодает.
   Ленин спросил, каковы взаимоотношения между националистическими правительствами Закавказья. Я ответил, что они грызутся между собой, их раздирают территориальные споры. В Грузии соотношение общественных сил развивается в нашу пользу.
   Вдруг Ленин, хитро усмехнувшись, спрашивает: «А как осуществляют демократию грузинские меньшевики?» Я ответил, что никакой демократией в меньшевистской Грузии и не пахнет. Наоборот, там жестоко подавляют крестьянские восстания, возникшие в некоторых уездах. Арестовали и держат в тюрьмах без суда и следствия большую группу наших партийных товарищей. Арестован и сидит в Кутаисской тюрьме известный Ленину по швейцарской эмиграции Миха Цхакая. Конечно, нет и речи о свободе печати. Большевики работают подпольно.
   Ленин очень горячо реагировал на мой рассказ и высказался примерно так: «Я этих меньшевиков хорошо знаю! От них другого нельзя ожидать».
   Рассказал я Ленину о том, что партийные организации Закавказья успешно готовятся к вооруженному восстанию и ждут указаний ЦК о времени его проведения. Мы хотели бы приурочить восстание к моменту приближения Красной армии к Кавказу.
   Я сказал далее, что в Азербайджане сейчас кроме РКП(б) существуют две коммунистические организации: «Гуммет» и «Адалет». Представители всех коммунистических организаций после некоторых споров пришли к выводу о том, что теперь надо иметь единую коммунистическую организацию для всех, независимо от национальной принадлежности. Но это единодушное мнение коммунистов Азербайджана находится в противоречии с принятым в июле этого года в Москве решением ЦК, согласно которому «Гуммет» признается самостоятельной Коммунистической партией Азербайджана с правами областного комитета партии. Коммунисты Армении и Кавказский крайком РКП(б) не признают и возглавляемый Айкуни ЦК Компартии Армении. Он и его группа не имеют никакой связи с местными парторганизациями Армении.
   По наивности я думал, что Ленин прямо в ходе беседы или сразу по ее окончании даст мне определенные ответы на поставленные вопросы, выскажет свое мнение и соображения по ним. Но Ленин сказал, что все эти вопросы надо изучить и обсудить в ЦК, а потом уже принимать по ним решения. Для этого надо, чтобы я все изложил в письменном виде, что я позже и сделал.
   Что же касается объединения коммунистов в одной организации по территориально-производственному принципу, независимо от их национальной принадлежности, Ленин сказал, что это совершенно правильно. Правильно также, чтобы в организовавшихся на окраинах России самостоятельных государствах коммунистические организации работали в виде самостоятельных компартий, входящих в состав РКП(б).
   Эта первая встреча и беседа с Владимиром Ильичом Лениным никогда не изгладится из моей памяти.
   После беседы с Лениным я вернулся на Воздвиженку, где мне дали направление в третий дом Советов (Божедомский переулок, позже Делегатская улица, где находятся Президиум Верховного Совета и Совет министров РСФСР). В Москве я был впервые, ни трамваи, ни другой городской транспорт не работали, и, чтобы добраться до места, мне дали автомобиль.
   В тот же день мне удалось узнать, где живет семья Шаумяна. Оказалось, что она занимает квартиру во дворе этого же дома, и я зашел к ним. Екатерина Сергеевна Шаумян настояла на том, чтобы я перебрался к ним. И вновь, как в Баку, квартира Шаумяна стала для меня родным домом.
   А на следующий день после беседы с Лениным Стасова приняла меня и попросила проинформировать и ее о работе нашей организации, о политической обстановке на Кавказе, о вопросах, требующих решения ЦК. От этой беседы остались в памяти деловитость, конкретность и сдержанность, с которыми она вела наш первый большой разговор.
   В 1920 г., уже после победы советской власти в Азербайджане, Елена Дмитриевна приехала к нам в Баку в качестве секретаря Кавказского бюро ЦК РКП(б). В течение нескольких месяцев до моего отъезда с Кавказа мне довелось работать с ней рука об руку. Вместе с ней мы входили в состав возглавляемого Серго Орджоникидзе оргбюро по созыву в Баку съезда народов Востока.
   Елену Дмитриевну невозможно было представить без дела. Такой Стасова была всю жизнь. Помню, году в 1964-м, узнав, что Елена Дмитриевна в больнице, я навестил ее. Она подробно расспрашивала меня о работе Президиума Верховного Совета СССР, председателем которого я стал.
   Как-то летом 1966 г. мне позвонила Ольга Шатуновская и сообщила, что Елена Дмитриевна плохо себя чувствует и хочет, чтобы я заехал к ней. Встревоженный, я немедленно вместе с Шатуновской поехал к Елене Дмитриевне. Она лежала в постели в своей небольшой спальне. Говорила с трудом, сказала, что ей хочется послушать музыку Бетховена. У нее в доме не оказалось ни проигрывателя, на пластинок, ни магнитофона. В этом же доме жила семья моего старшего сына Степана. Я позвонил по телефону, и моя внучка Ашхен принесла проигрыватель и несколько пластинок Бетховена. Было видно, что музыка доставила Елене Дмитриевне огромную радость и некоторое облегчение.
   31 декабря 1966 г. я решил вновь заехать к Елене Дмитриевне и поздравить ее с Новым годом, но нашел ее в безнадежном состоянии. Она была без сознания и с трудом дышала. Молодая медицинская сестра делала ей массаж, стараясь поддерживать дыхание и сердечную деятельность. Вскоре появились врачи. Все их попытки предотвратить смерть оказались тщетными.

   Стало известно, что 22 ноября 1919 г. в Москве открывается II Всероссийский съезд коммунистических организаций народов Востока. Мне захотелось в качестве гостя присутствовать на этом съезде, чтобы получить информацию и поучиться на опыте этих организаций решению национального вопроса. Съезд собрался в Кремле, в Митрофаньевском зале, который вмещал около 80 делегатов.
   В день открытия съезда делегатов приветствовал Ленин. Его выступление произвело огромное впечатление на присутствующих, особенно на меня, потому что я впервые слушал публичное выступление Ленина.
   Я был еще на нескольких заседаниях этого съезда. Он продолжался почти 10 дней. Запомнились очень резкие споры и столкновения взглядов выступавших. Чувствовалось, что налицо большой разнобой во взглядах при разрешении конкретных вопросов национальной политики, и дело дошло даже до создания группировок, занимавших непримиримые позиции. В частности, это касалось отношений между татарами и башкирами.
   Время шло, я торопился вернуться на Кавказ. 4 декабря, после окончания VIII партийной конференции, увидев Ленина в коридоре, когда он шел к себе в кабинет, я подошел к нему и сказал, что кавказские вопросы не продвигаются вперед, мне надо торопиться на Кавказ и прошу ускорить их рассмотрение. Ленин одобрительно отнесся к моей просьбе и сказал, что примет необходимые меры.
   20 декабря меня пригласили в Кремль на заседание политбюро ЦК. В нем участвовали три члена политбюро, четыре члена оргбюро, Аванесов от Наркомнаца и я. Сталина в Москве не было. Это было объединенное заседание политбюро и оргбюро. Вел его Ленин, проходило оно в маленьком, скромно обставленном, уютном кабинете Ленина.
   Я пробыл в Москве около двух месяцев. В начале января 1920 г. с группой товарищей – Михаилом Кахиани, Владимиром Ивановым-Кавказским и Ольгой Шатуновской – я выехал из Москвы, возвращаясь в Баку через Ташкент и Красноводск, который в то время был уже освобожден Красной армией; путь через Астрахань был закрыт из-за льда.
   От Самары до Ташкента мы ехали больше месяца поездом с Фрунзе, командовавшим тогда войсками Красной армии в Средней Азии. В Ташкенте я впервые встретился еще с одним замечательным большевиком-ленинцем Куйбышевым. Он прибыл в Туркестан в конце 1919 г. в составе специальной комиссии ЦК партии, созданной для упрочения советской власти в этом крае, где еще продолжали бесчинствовать белые басмаческие банды. Впоследствии я много и часто встречался с Валерианом Владимировичем, и то наше первое знакомство переросло в прочную дружбу, продолжавшуюся до его смерти.
   Из Ташкента я через Ашхабад отправился в Красноводск. В Ашхабаде в те дни проходил съезд представителей трудящихся. По предложению Фрунзе я приветствовал съезд от имени бакинского пролетариата, поздравив туркменских трудящихся с победой.
   В Красноводске наши товарищи приготовили баркас, пригнанный ими из Баку. Так как в Каспийском море все еще орудовали деникинские военно-морские силы, баркас был предусмотрительно вооружен пушкой и пулеметом.
   Направлялись мы к побережью Азербайджана, чтобы нелегально пробраться в Баку для подготовки вооруженного восстания против мусаватистского правительства. В море компас у нас испортился, мы сбились с пути и долго не могли определить, где находимся. Ранним утром стали приближаться к Петровску. Рассуждали мы при этом так: если в порту судов нет – порт освобожден, белые ушли. Вскоре мы увидели, что на рейде и в порту никаких плавсредств нет: значит, путь свободен.
   Пришвартовались благополучно. Нас встретили красноармейцы, и от них мы узнали, что штаб 11-й армии находится на станции в специальном поезде. В штабном вагоне я вновь встретился с Серго Орджоникидзе и Кировым, которые тут же познакомили меня с командующим армией Левандовским и членом Военного совета армии Механошиным.
   11-я армия подошла к самой границе азербайджанского буржуазного государства. Левандовский подготовил армию к дальнейшим боевым действиям, расположив передовые части по левому берегу реки Самур и сосредоточив здесь отряд бронепоездов.

Глава 8
На бронепоезде – в Баку

   Левандовский ознакомил всех нас с приказом командующего Кавказским фронтом Тухачевского и члена Реввоенсовета фронта Орджоникидзе, обязывающим наши войска пересечь 27 апреля границу Азербайджана и пойти на помощь бакинским рабочим. В связи с этим мы поручили Ломинадзе немедленно нелегально возвратиться в Баку, чтобы сообщить бакинским товарищам о дне готовности Красной армии оказать им помощь.
   Вспоминаю, какую озабоченность проявлял тогда Серго по поводу того, чтобы не допустить взрыва мусаватистами бакинских нефтяных промыслов. А они могли пойти на такой отчаянный шаг, видя, что их карта бита. Орджоникидзе говорил нам, что по этому вопросу он имеет специальное указание Ленина. Поэтому мы обязали Ломинадзе, чтобы он, вернувшись в Баку, поставил в качестве одной из важнейших задач Бакинской партийной организации предотвращение возможности взрыва нефтепромыслов.
   Левандовский информировал нас о сложившейся военной обстановке. Согласно разведывательным данным, мусаватистское правительство Азербайджана располагало 30-тысячной армией: 20 тыс. были размещены у границ Армении, а 10 тыс. рассредоточены по гарнизонам ряда населенных пунктов. Армия Азербайджана незадолго до этого осуществила резню армян в Шуше, в Карабахе. Непосредственно же на линии соприкосновения с нашей армией было немногим больше 3 тыс.
   Тогда же нами был разработан и детальный план согласованных действий наших войск.
   Желая поскорее попасть в Баку, я обратился к Левандовскому с просьбой помочь мне войти в город с первыми воинскими частями. Он сказал, что первым в Баку должен вступить бронепоезд. Именно ему дано задание прорваться впереди остальных войск в район нефтепромыслов Баку, чтобы помочь бакинским рабочим обеспечить охрану этих жизненно важных объектов. «Поэтому, – сказал мне Левандовский, – если вы хотите попасть в Баку раньше, то вам следует отправиться с этим отрядом».
   

notes

Примечания

1

   Георгий Стуруа, друг и товарищ по работе в 1917–1918 гг. и по бакинскому подполью в 1919 г. Дважды в тюрьме спасал жизнь А.И. Микояну. Их дружба продолжалась десятки лет, до кончины Г. Стуруа. Во время и после Великой Отечественной войны Стуруа был председателем Президиума Верховного Совета Грузии. Как-то он сказал, что хотел бы написать мемуары, но трудность в том, что кого из товарищей ни вспомнишь – почти каждый – враг народа. Об этом было доложено Сталину, Стуруа был снят с работы и стал председателем республиканской коллегии адвокатов. (Здесь и далее примеч. С.А. Микояна).

2

   Дядя Габо – отец Ашхен, Лазарь (настоящее имя Габриэл) Артемьевич Туманян. Маня (Маник) – младшая сестра Ашхен, мать двух племянников Ашхен, Серго и Бориса. Скончалась во время родов в 1936 г. в Баку. Гайк (которого потом стали называть Гай) – младший брат Ашхен, в дальнейшем офицер Главного разведывательного управления Генштаба, служил в Китае и в Испании, боевой генерал в ходе Великой Отечественной войны и войны с японской Квантунской армией на Дальнем Востоке, зам. начальника Бронетанковой академии в Москве. После выхода на пенсию преподаватель философии в МАИ со степенью кандидата философских наук. Похоронен на Новодевичьем кладбище в семейной могиле Микоянов и Туманянов.

3

   В английской левой газете Daily Star в 1978 г. (сразу же после смерти А.И. Микояна) была опубликована статья, в которой анонимный автор, отбросив джентльменскую фразеологию, призывал покончить с мифом об участии британских офицеров в этом убийстве. Кроме того, он отметил, что в регистрационных книгах Национального архива не значится, что С. Микоян затребовал или получил соответствующие архивные материалы. Наш «джентльмен» не скрывает своего мнения о моем свидетельстве как о прямой лжи. К сожалению, я получил его статью от Зины Азизбековой, внучки расстрелянного комиссара, лишь в конце 1980-х годов. Было поздно откликаться на статью загадочного офицера, не поленившегося навести справки в архивах Дели. Может, это был тот самый Эллис? Теперь у меня есть возможность подтвердить мысли моего отца. Дела действительно изъяты. Я в этом убедился, придя в Национальный архив вместе со знакомым журналистом из АПН Леонидом Митрохиным, который и проделал все формальности запроса и получения необходимых нам с ним папок в Национальном архиве Индии.

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →