Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

В мире раскрывается только 1 кража из 7

Еще   [X]

 0 

Философия игры, или Статус скво: Философские эссе (Андреев Анатолий)

Цивилизация эксплуатирует человека как биосоциальное существо; его информационные и, так сказать, «духовные» возможности в принципе известны. Пора бы переходить к культуре. Но закон сохранения информации предполагает и некое сопротивление информации более низкого порядка при переходе на более высокий уровень. Это вполне естественно: управление информацией с более высоких этажей представляет собой подчинение (буквально: силовое завоевание) низших информационных слоев высшим. Вот почему тело подчиняется душе, душа – разуму (по норме, в идеале). Но ведь и разум зависит от души: феномен «помутнения» разума, феномен информационного сбоя, не такая уж и редкость.

Год издания: 2012

Цена: 69.9 руб.



С книгой «Философия игры, или Статус скво: Философские эссе» также читают:

Предпросмотр книги «Философия игры, или Статус скво: Философские эссе»

Философия игры, или Статус скво: Философские эссе

   Цивилизация эксплуатирует человека как биосоциальное существо; его информационные и, так сказать, «духовные» возможности в принципе известны. Пора бы переходить к культуре. Но закон сохранения информации предполагает и некое сопротивление информации более низкого порядка при переходе на более высокий уровень. Это вполне естественно: управление информацией с более высоких этажей представляет собой подчинение (буквально: силовое завоевание) низших информационных слоев высшим. Вот почему тело подчиняется душе, душа – разуму (по норме, в идеале). Но ведь и разум зависит от души: феномен «помутнения» разума, феномен информационного сбоя, не такая уж и редкость.


Андреев А.Н Философия игры, или Статус скво Философские эссе

Введение
Культура цивилизации

   Стоит понять это, как логика развития цивилизации и культуры видится почти элементарной. А самое главное – логика развития человека, возможности и перспективы его развития.
   Разными словами, терминами, освещающими разные аспекты с разных сторон, мы говорим об одном и том же. Два языка культуры, психика и сознание, два типа управления информацией, цивилизация и культура, натура и культура, женское и мужское, литература и философия, искусство и наука, образы и понятия, приспособление и познание, душа и ум – все это суть два разных информационных комплекса, взаимосвязанных и взаимозависимых, составляющих так называемое человеческое измерение. По закону целостности, по закону сохранения информации, говоришь об одном – имеешь в виду все остальное. Чтобы понять (воспринять) одно – необходимо разбираться во всем. Вот почему так сложно понять элементарное.
   Человек – информационная пирамида. Сгусток многослойной и многоуровневой информации. Венец Вселенной. Как это следует понимать?
   Закон сохранения информации – это закон сведения частных проявлений ко все более общим. В этом смысле диалектический переход количества в качество – это модус закона сохранения информации. Химическая информация порождает биологическую, биологическая – психическую, психическая – духовную. Это и есть структура информационной пирамиды. Тут вам и механика, и органика. А теперь учтем, что, скажем, психическая и уж тем более, духовная информация в свою очередь являются пирамидами в пирамиде. Просто человек, любой человек – это невероятная информационная целостность. Научи его говорить, читать, писать – это уже феномен. Приличный человек – на порядок выше. А разумный человек, личность – это в полном и точном смысле Венец Вселенной. Более высокой организации «информационной материи» просто не существует (по крайней мере, людям об этом ничего не известно). Следовательно, что должно быть главным объектом изучения во Вселенной? Человек, превратившийся в личность. Не физика и химия – а физика и химия в их отношении к духовности. Что мы имеем в реальности?
   Цивилизация эксплуатирует человека как биосоциальное существо; его информационные и, так сказать, «духовные» возможности в принципе известны. Пора бы переходить к культуре. Но закон сохранения информации предполагает и некое сопротивление информации более низкого порядка при переходе на более высокий уровень. Это вполне естественно: управление информацией с более высоких этажей представляет собой подчинение (буквально: силовое завоевание) низших информационных слоев высшим. Вот почему тело подчиняется душе, душа – разуму (по норме, в идеале). Но ведь и разум зависит от души: феномен «помутнения» разума, феномен информационного сбоя, не такая уж и редкость.
   Это означает, что с появлением разума де факто, по логике порядка вещей, началась «война» (силовое столкновение) против психологического управления информацией. Иное дело, что со стороны разума как более высокой и «ответственной» за все точки пирамиды гарантируется некий неприкосновенный порог гуманности; психика же в силу своей информационной ограниченности или, если угодно, беспринципности будет сражаться до последнего. До смерти. Для разума (впервые в жизни!) жизнь не есть предмет торга, ее приоритет, ее информационная ценность абсолютны; для психики как высшего уровня самой органики, собственно, жизни как таковой, жизнь ничего не стоит. Не к психике, душе и всевозможным душевным проявлениям (как-то: милосердию, состраданию и т. п.) надо апеллировать человеку, а – к разуму.
   Вот точно и локально обозначенная проблема: проблема перехода от цивилизации к культуре – это проблема перехода от психологического к разумному типу управления информацией. От человека – к личности. При этом ожидаемое сопротивление психики, вооруженной интеллектом, видится как почти непреодолимое.
   Такова проблема человека в информационной плоскости.
   Все это означает: мы еще только начинаем жить, не понимая, что живем вчерашним днем. А будущее – вот оно, рукой подать.
   Все идет своим чередом, естественно и последовательно. Человек биопсихосоциальный создал то, что, собственно, и мог, и призван был создать: цивилизацию. Это его информационный предел. Здесь некого ругать, ибо не за что: когда не ведают, что творят, персональная ответственность просто не может возникнуть.
   Другая сторона информационных возможностей универсума: человек, возможно, не желая того, вплотную подошел к созданию личности. Хочется похвалить его за это, однако и здесь не проявляется его персональных усилий. Пока что это безликий и бесконтрольный процесс. И тем не менее сквозь тьму цивилизации пробиваются ростки культуры. Культура цивилизации становится реальностью.
   Вот эта маргинальность, информационная подвижность и переход сквозь границы информационного качества (от душе – к разуму), постоянная утрата некой самотождественности, размывание природы субъекта (то ли человек, то ли личность? и не кощунственно ли противопоставлять эти «субъекты» один одному, душу – уму? разве они не едино суть?) смущают не только душу, но и разум. Эта вершина пирамиды дается нам с большим трудом.
   Но уж если сражаться, то сражаться всерьез. У разума есть подлинный стимул: защита жизни отныне становится прерогативой разума, культуры, личности. Неважно, что человек этого не понимает и не поймет никогда. Важно то, что большие цели рождают большой энтузиазм. Ведь став личностью, человек не перестал быть человеком, равно как, скажем, став взрослым, мы не перестаем быть детьми или подростками, или юношами. В принципе в любой момент мы можем побыть детьми, актуализировать в себе «тот», давно пережитый и освоенный, информационный комплекс. А потом без ущерба для души и сознания возвращаемся в свои нынешние берега. Мы едины от сотворения мира, и в то же время – несем в себе разные, «душераздирающие» и «умопомрачительные» начала. Здесь нет загадки, здесь есть проблема понимания.
   Человеком всегда двигали великие иллюзии, но никогда еще они в такой степени не были похожи на тень истины. Либо назад, в пещеру, либо вперед, к личности.
   Личность, конечно, создаст свою «Библию», свой свод писаных и неписаных законов, отражающий потребности новой информационной реальности, – создаст, если осилит своего главного «врага» – человека. Пока что личность вынуждена чтить чуждое ей Евангелие. Как говорится в эпоху цивилизации, со своим уставом нечего соваться в чужой монастырь. Из культурного будущего (которого может и не быть, но которое в принципе возможно, согласно закону сохранения информации) контрапунктом доносится: а соваться-таки надо. Гибко, тонко, не мытьем, так катаньем – но надо.
   Это и есть главная заповедь культуры цивилизации.

Парамонов: «конец стиля» – конец мышления?

1
   Чем привлекло меня вышеозначенное сочинение?
   Во-первых, хочется отдать должное (а отдавать должное – моя слабость) лихой раскованности, даже бесшабашности, местами почти свободе мыслей и концептов. Привлекло прямо-таки завидное умение дерзко называть вещи своими именами, «остранивать», заземлять красоту, эту циничную содержанку. Не книга, а восхитительный сеанс окончательной детабуизации, снятия ограничений, срывания масок и смирительных рубашек с культуры. А где стыдливо покоились фиговые листочки (их, кстати, и срывать не надо: опадают при лёгком прикосновении)? Интимные места человечества хорошо известны: секс, еврейство, тоталитаризм (как-то: фашизм, коммунизм), святость искусства, культуры (бога почтенный Борис Михайлович почему-то старается обходить стороной. Так есть бог или нет, Борис Михайлович?). Получился этакий эротический контакт с культурой.
   Во-вторых, сам «свободный», преодолевший цензуру культурных репрессий и табу тон является как бы вызовом моей концепции, рядом с книгой Парамонова превращающейся в реликтово-репрессивного монстра. «Моей» – можно было бы и пережить. Но для меня «моя» означает «не моя», а научная, претендующая на объективность, ничья. Если бы я не прочитал «Конец стиля», то наивно сказал бы «вызовом культуре», но теперь-то я понимаю, что вызов культуре и есть условие освобождения человека. Становится мучительно больно за бесцельно прожитые. Собственно, меня и не просили беспокоиться и постоять «за культуру», однако слишком уж лакомый кусок передо мной. Не устоял. Надеюсь, Борис Михайлович меня поймёт: эгоизм он числит большим достоинством человека, собственно, единственным. Вот и я туда же. Впрочем, может быть и такое, гораздо менее (или более?) романтическое объяснение: комплекс провинциала. С другой стороны, когда караван культуры повернёт назад, хромой верблюд окажется первым. Где провинция, где столица? Кто знает? Думаю, моя растерянность импонировала бы Парамонову как еще одно доказательство нежизнеспособности репрессивной культуры, загнавшей себя в тупик. Слабым утешением остаётся то, что никто не смеётся в этом мире последним.
   Психоаналитизм уместен там, где исследовать приходится феномен «чистой» идеологии, т. е. постигать то, как реальные потребности прикрываются фальшивой мотивировкой, сублимируются. Тогда флер идеологии развеивается «как сон, как утренний туман», и мы вновь лицезреем прелести натуры, натурхама или, без экспрессии, человека. Тот ли перед нами случай, когда на каждого мудреца Фрейда найдётся свой психоаналитик? Уместен и оправдан ли разговор о концептах, мифологемах и философемах Парамонова в психоаналитическом ключе? Иначе: что перед нами: дурной сон идеологии или…
   Или – это не обязательно собственно интеллектуальная система идей, собственно философия, теория познания; это может быть и некий отважный реализм, который противостоит всем идеологиям, но сам не является их преодолением, просто выигрышная оппозиция культуре – натурой (собой, собственным жизненным опытом: «Худшее из лицемерий – отрицать свой собственный опыт» («Дом в пригороде»)).
   Что ни говори, а Парамонов занял круговую оборону (часто тактика такой обороны – нападение), ибо тема и исток этого блестящего ума (фундаментальные умы редко бывают столь блестящи: не всё золото, что блестит; кстати, в книге это доходчиво разъяснено) – культуроборчество. Сам баррикадный импульс ассоциируется с чем-то вроде «ты борешься, Боря, – следовательно, ты не прав». Жизнь выше морали, искусства, культуры – вот тема Парамонова. Живой человек (а всякий писатель и поэт, даже философ – живой человек, и творчество в известном смысле есть проекция живой плоти в знаки), «живой» (см. замечательную главу об Эренбурге «Портрет еврея») в отличие от пригнетенного и изувеченного культурой так влечёт биофила Парамонова. И вот его культуроборческое сознание выискивает жемчужные зёрна жизни в навозе культуры, в «говне» мысли, как изволил выразиться острый на язык автор. Этим объясняется зачастую поразительное мелкотемье для столь масштабного замаха. Гора рождает мышь, но зато какую мышь: способную колотить золотые яйца.
   Начать с того, что автор выступает за демократию-постмодерн как способ нивелирования культуры в совершенно недемократическом, элитарном – концептуальном, следовательно, культурном – ключе. Значит, его вряд ли поймут те, кому это адресовано. Зато книга интересна тем, кто не равнодушен к культуре мысли, кто разделяет с Парамоновым слабость подвергать критическому рассмотрению всё, даже антипатии к большевикам и симпатии к постмодерну.
   Книга в своём роде великолепна и неуязвима. Следуя принципу «остранения», смещая угол зрения и, соответственно, семантические пласты (вслед за Шкловским остранение трактуется «как способ обновлённого переживания бытия»), автор всегда будет прав, ибо разные пласты действительно-таки присутствуют. Остранение эффективно работает только применительно к идеологии, в том числе и в первую очередь – к искусству. Это забава, основанная на возможности сдвига идеологического восприятия в иную столь же идеологическую плоскость, и потому она действительно может считаться «странным» способом познания. «Остранение» выступает каким-то неполноценным видом познания: оно ничего не объясняет, а только оглупляет процесс познания; надо быть «сдвинутым», чтобы так познавать, и приготовиться к тому, что итогом познания будет серия сдвигов, не более того.
   Нерепрессивность культуры, строго говоря, понимается как возможность сдвига, идеологических подвижек. При этом в остранение, понимаемое не только как технология, но и стратегия, заложен вектор движения: от иллюзий – к реальности. Спектр же и логика сдвигов-остранений не интересуют эту постмодернистскую потеху, ибо «спектральный» анализ отдаёт уже репрессией, внесением порядка пусть и в бесконечную, но всё же поддающуюся упорядочению «странную» стихию.
   Таким образом, «остранение» можно интерпретировать как в свою очередь идеологическую функцию сознания, функцию освобождения из идеолого-репрессивного плена – с целью познания?
   Нет, с целью освобождения. На этом точка. Логика реальности осознаётся как приговор искусству, словно искусство не является моментом реальности, плотью от плоти, пусть даже искусство действительно искажает или, если угодно, сублимирует реальность. Если искусство есть, значит, оно кому-то нужно. Это не каприз, а потребность. А потребность нельзя взять и отменить (как водится под предлогом борьбы с репрессиями).
   Остранение (его апологеты-парадоксалисты должны оценить иронию ситуации: они первые угодили в ловушку, уготованную для простаков от репрессивной культуры) выступает недиалектическим актом дискредитации искусства как феномена ложного, вредного, вуалирующего суть человека и тем самым отвлекающего его от прямого назначения, а именно: борьбы за существование, за хлеб насущный. Вспоминается Пётр Великий, который варварскими способами боролся против варварства, тож прорубая окно в Европу.
   Дискредитация, однако, не есть познание, также как и остроумие с эрудицией не есть аргумент (тут мы немного забежали вперёд).
   Если «остранить» сам принцип «остранения» («пусть странен я, не странен кто ж?»), мы с грустью увидим в нём давно известную элементарную диалектическую сноровку, не более того. Грусть, понятное дело, надо расценивать как форму сочувствия Колумбу от культуры, вдруг обнаружившего, что открытый им материк давно известен, нанесён на карту, обжит и освоен. И всё, о чём так хлопочет Борис Михайлович, становится действительно смешно, как он и старается в этом уверить всех, а прежде всего самого себя. Sorry. Парамонов впечатляет шизофреническим умом и сумасшедшей адекватностью его воплощения. Блестящие выпады и эскапады делают этого супервиртуоза, интеллектуального д’Артаньяна неподражаемым. Он обаятелен даже в глупости, даже в идиотизме (что при желании можно считать признаком ума). Он сумел поставить дело так, что его и заподозрить в глупости – компрометантно. Себе дороже. И всё же Борис Михайлович прежде гениален, а потом (потому) умён. Иначе говоря, он (по большому счёту) схож, типологически подобен тем культурным героям, которых он неутомимо и методично, хотя и несколько однообразно, одним и тем же финтом свергает с пьедесталов. Возникает впечатление, что сам он как человек, чрезмерно ангажированный культурой, мстит ей за то, что она отвлекает его от дела жизни (т. е. от самой жизни). Пафос его довольно-таки ядовитой книги – деконструктивен, смертоносен, несмотря на то, что метит он в культурные оковы, удушающие жизнь. Жизнию жизнь поправ?
   Культура – штука тонкая, и связь её с натурой, с которой они срослись пуповинами, настолько банально кровна, что истребляя культуру – испепеляешь жизнь. Стоит ли играть головой Гоголя в футбол («головой Гоголя нужно играть в футбол», настаивает Учитель, загадочно выступающий за искоренение самого института «учительства»)? Не приходило ли в голову Парамонову то простое соображение, что её, голову, можно использовать и по-прямому назначению – думать?
   Однако объяснимся. «Смеяться, право, не грешно, над тем, что кажется смешно», по словам поэта, представителя, правда, репрессивной культуры. Над чем же смеётся раскрепощенный Борис Михайлович? Надо всем, кроме, кажется, антисемитизма и того фантома, который и он с почтением именует Бог. Злой пересмешник, Парамонов сам попадает в смешную ситуацию, когда то ли он смеётся, то ли над ним смеются (и это не тот случай, когда способность смеяться над собой – первый признак ума: над тобой смеются не вслед за тобой, умным, а опережая тебя, недалёкого). Смеяться надо всем – значит игнорировать гениальную дифференциацию Спинозы: не смеяться – а понимать; это значит смешивать научное и эмоционально-оценочное (идеологическое) отношение, т. е. ставить телегу впереди лошади, что, согласимся, смешно. Генеральная, сквозная установка книги элементарна, как хлопоты кобеля: культура – ложь, а правда – в инстинктах. Вот почему русский неоницшеанец неутомимо ёрничает: дескать, все, все кривлянья и гримасы культуры сводятся (через психоанализ или же минуя таковой) к простым и честным импульсам, исходящим из зоны жизни, из нерепрессивной тяги «потрахаться», то есть из того, что находится по ту сторону морали, по ту сторону добра и зла. При этом диалектика взаимоотношений репрессивной – нерепрессивной культур его мало интересует, оттого так скудна палитра эмоций: от зубоскальства до скалозубства.
   Самое интересное – прав Борис Михайлович, но как-то так прав на 50 %, что сразу и не поймёшь, правду говорит он или врёт (бессознательно, конечно, врёт, оказываясь сапожником (психоаналитиком) без сапог (во власти бессознательного)).
   А всё из-за пренебрежения культурой. Та данность, что человек есть скотина и грязное животное – хорошо известна (виноват, известна, но плохо усвоена, и в этом смысле просветительский культурный подвиг Парамонова следует оценить по-достоинству). Но вот остановиться на «этом», сложить лапы и в «эпатажном» стиле покуражиться, объявив признание «этого» единственно возможным прогрессом – не есть ли это перебор, то самое классическое расшибание лба, когда требуется-то всего лишь соблюсти ритуал моления?
   Понять культуру – не значит отвергнуть культуру. Сама эссеистическая форма уместна там, где речь идёт о научно-популярном изложении материала (для тех, конечно, кто видит разницу между наукой и её адаптацией к человеку из народа, излюбленному герою антибольшевика Парамонова). Борис Михайлович даже и весьма популярен (положение обязывает?), и даже сама «темнота» изложения снискивает ему популярность (народ охотно верит тому, чего не понимает). А как обстоит дело с научной стороной популяризируемых взглядов?
   Мне по душе метод Парамонова: за деревьями видеть лес, за частным – общее. Поэт действительно всегда больше, чем поэт, ибо в его творчестве сказывается больше, чем он сказал (поэзия ведь глуповата, и поэт не ведает, что творит). Отдавая должное Борису Парамонову как поэту культуроборчества, воспользуемся возможностями метода.
2
   Архетип ситуации, бесконечно воспроизводимый в книге (все разные культурные сюжеты – об одном и том же): культура, тем более культура высокая (речь идёт в основном о художественной культуре), есть гнусная и лицемерная сублимация. Она заслоняет жизнь, уводит от жизни, неверно её интерпретирует. Фокусы психики причудливо отливаются в монолит идеологии, и потому венцом теории познания выступает психоанализ, распутывающий эти психоклубки и показывающий их виртуальную природу. «Ах, Вася, скажите, отчего это соловей поёт? – Жрать хочет, оттого и поёт»: таков, в интерпретации Парамонова (цитата – из Зощенко), немудрёный культурный механизм сублимации. Или (из Чехова): «Если зайца долго бить по голове (репрессировать – А.А.), он и спички научится зажигать» (т. е. овладеет неким культурным навыком). Вывод: «бедный заяц Бердяев» («–121», статья о взаимоотношении гомосексуальности с культурой). Смысл: бердяевский вариант экзистенциальной философии – «вариант гомосексуальной маскировки». Соответственно, «творчество – это индивидуальная смелость, превращающая комплекс в норму». В таком случае какова ценность сублимации, творчества художественного, и даже научного?
   А никакой, естественно. (Тут нужна не смелость мысли, а смелость «голого короля», уверенного, что «сдвиг» есть норма.) Никакой. «Творчество при таком понимании демистифицируется, любая жизнедеятельность, требующая усилий, становится ему равна.» Хочется воскликнуть: «Ой ли, Борис Михайлович? Любая ли? Равна ли?»
   Но мы сохраним, как нам и предписано, мину серьёзно-репрессивную, не будем выбиваться из стиля, не станем скоморошничать, а спросим ответственно: а как Вы измеряете тщету духовных усилий золотаря, золотопромышленника и златоуста? Вы что же, всерьёз полагаете, что деньги, этот всеобщий эквивалент, не пахнут? «Жизнь выше морали» и «жизнь, имеющая моральное измерение, которое не подавляет жизнь, сообщая ей, вопреки умозрительным опасениям, высшее витальное качество» (это уже моя позиция) – всё едино? Весь мир бардак, все люди, понимаешь, не люди, так что ли?
   И Вы предлагаете закрыть проблему уже самим фактом наличия жизни? Вначале была жизнь, а слово было о жизни, и слово было глупым, потому как сублимированным. И всё?
   Как говорят в таких случаях, не густо. А еще культурные люди выражаются так: мне кажется, коллега несколько неправ, утверждая, что Земля имеет форму чемодана. Мне тоже, признаться, кажется, что Борис Михайлович несколько того, хватил лишку.
   В сущности, перед нами либо религиозное сознание в его авангардном варианте (так сказать, дань просвещенному времени), либо вульгарный материализм, который вполне может быть формой сознания религиозного. Парадокс-с.
   Послушаем, однако, Парамонова дальше (цитаты, и предыдущие, и несколько последующих, взяты из программного эссе, давшего название всей книге): «Ценность человека определяется фактом его эмпирического существования, и демократия не считает себя вправе предъявлять ему дальнейшие – культурные – требования, вырабатывать в нём нормальное, нормативное «я». Фактичность и есть ценность, это данное, а не заданное, наличествующее, а не долженствующее быть». Звучит прогрессивно. А вот ещё: «Стиль бесчеловечен. Стиль идеологичен, как всякое мировоззрение, но демократия принципиально отвергает мировоззрение, идеологию, она занята исключительно решением текущих проблем, её метод – частичная социальная инженерия (Карл Поппер)». Что мне здесь нравится, так это честность. О масштабности личности Бориса Парамонова можно судить уже по масштабности заблуждений. Цель литературы «как формы сознания» – её конец («Ной и хамы»). Или вот ещё цитата («Ион, Иона, Ионыч (конец русской литературы)»): «Литература – русский коллективный невроз», и «патогенная его подоснова несомненна». После таких автопсихоаналитических пассажей, надо полагать, Парамонов – это никакая не литература, книга его не книга, да и поэт он не настолько, чтобы прописаться там, где «местопребывание поэзии». Обсудим и это.
   А вот уже, судя по всему, осиновый кол в гроб литературы как культуры («Голая королева»): «Высота художественной культуры находится в прямо пропорциональной связи с угнетённостью и отсталостью масс» («Пушкин стоит псковского оброка»: преподносится как цинизм «барственного эстета» Герцена; на самом деле читай «не стоит». Стоит – или не стоит, или – или: вот по какой познавательной технологии изготавливался кол. Грубая работа.) «В высокой культуре страдают и народ и творец»; «современная культура» же «борется со страданиями, хочет избавить людей от страданий. И это избавление происходит за счёт духовных вершин: меньше страданий, но меньше и вершин». Читая такое, хочется воскликнуть: Парамонов себя под Лениным чистит – не в смысле стиля, нет, в смысле овладевания всем идейным богатством мировой культуры. Но зная, как Парамонов относится к Ленину и культуре, я удержусь от восклицания. Вот такой «демократический поворот» темы (глава из цитируемой работы называется «Демократия как эстетическая проблема»). «Эстетика демократии – (…) то, что называют «постмодернизм».
   Отсюда следует («Красное и серое»): Коммерциализация искусства – громадный культурный сдвиг» (чем хуже для духа – тем лучше для человека, ибо, как выяснилось, человек и дух – не едины суть). Или: «Учитесь торговать – и вы спасётесь», т. е. искупите культурные грехи («Поэт как буржуа»). Продолжим «Красное и серое»: «нерепрессивная культура» видит свою задачу в том, чтобы превратить человека «не в гражданина, а в потребителя». «Высокий художник служил эксплуатации потому, что закреплял нормативность культуры в творчестве красоты. (Нет, всё же обширна тень Ильича! – А.А.) А жизнь некрасива, и в этом качестве имеет право на существование. Это и есть радикальнейшее из прав человека: право быть собой в своей эмпирической ограниченности, жить вне репрессий нормы». Вот она, «радикальная смена духовных вех» («Бессмертный Егорушка»). Ей-богу, Борис Парамонов с его тягой к отчётливости и недвусмысленности формулировок мог бы претендовать в культуре на большее, нежели на «интеллектуальный эпатаж».
   В таком идейном контексте Парамонова интересует Гоголь как отец «заброшенного дитя России – Чичикова», «поэта-буржуа»; Чехов как «самый настоящий мелкий буржуа» и «провозвестник буржуазной культуры» (призывающий «дуть в рутину»); Зощенко, проза которого – «ступень в становлении русского демократического сознания», ибо он был «певцом человека труда», «потребителя», человека, взятого «в своей эмпирической ограниченности»; Леонов, вызывающий «невольное восхищение», любопытен тем, что «разочаровался он в художестве как высшей форме культурного бытия» и из «самого художества, из этого священного безумия, сделал форму доходной деятельности!» («Бессмертный Егорушка»). И Шкловский, и Стивен Спилберг, и Эренбург, и Чапек, и Цветаева интересны в непоэтической, допоэтической, некой первозданно-жизненной ипостаси, как вариации на тему «жизнь не только вне морали, но и вне культуры» («Солдатка»).
   Вырисовывается цепочка, замыкающаяся в круг: постмодерн, где реализован «конец стиля», – демократия как проекция постмодерна (и даже – христианства, религии в широком смысле, см. «Пантеон: демократия как религиозная проблема»: «в нашем контексте демократия обретает если не религиозный смысл, то соотнесённость с религиозными содержаниями»), – потребитель как субъект демократии, – еврейство как идеальная – пластичная, счастливо избегающая определённости – человеческая субстанция, без зазора стыкующаяся с демократией, плюрализмом, потребительством и постмодерном, – культура, где «приватизация бытия» разрывает цепи репрессивных норм и оборачивается «концом стиля» – где властвует антикультура, натура… «Флора и фауна дают урок постмодернизма» («Конец стиля»).
   Таков «культурный проект» Парамонова, хотя сам он в стиле «диалектического материализма» скромно отводит себе стороннее место в истории (в парадоксальном соответствии с антимарксистским постулатом: «личность формируется утратой исторического горизонта», здесь и сейчас): «моё «разрушение эстетики» – только посильная констатация свершившихся фактов (жизнь идёт своим путём, отвергая навязываемое ей «высокой культурой» – А.А.), а моя ересь в том, что я эти факты не осуждаю, а приветствую». Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую… Как не поэт? Поэт, поэт – уже в силу диалектики единичного и всеобщего: каждый человек поэт, еврей и демократ. И коммунист. И скромничать нечего: книга – «о поистине фундаментальных сюжетах бытия и культуры» («Зощенко в театре»).
   Радикальный нюанс в качестве контрверсии: осуждение равно как и приветствование фактов и называется идеологией. Несмотря на то, что Борис Парамонов пытается философской скороговоркой фундаментально, именно культурно легализовать свой проект, рассуждая о «демократическом мышлении» и «демократизации знания», суть которых сводится к «проблеме редукции», т. е. «сведении высшего к низшему», что парадоксально именуется прогрессом (психоанализ Фрейда понимается как механизм и инструмент подобной редукции «духа к сексу») («Голая королева») – несмотря на это мы имеем дело с классическим феноменом идеологии, с маскировкой «под науку» и со всеми вытекающими отсюда репрессиями.
   «Время не переспоришь», считает чуткий к веяниям эпохи Парамонов, и считает это убойным аргументом. Поэт, конечно, поэт.
   Спорить со временем не следует: к чему бесплодно спорить с веком (а вот это сказано уже не поэтически, умновато для поэзии)? Время надо понимать.
3
   Конец стиля, конец организации и определённого порядка, который источает определённый смысл, – означает конец разумного отношения. А конец разумного отношения (чаемый закат «репрессивной культуры») означает начало свободной от «репрессий» разума – но подчинённой зависимости от неразума, инстинктов, эпохе. Природа не терпит пустоты. Отмена культурной репрессии означает репрессию натуры. «Где начинается эклектика, там зарождается свобода» («Конец стиля»). Всё это, видите ль, слова, слова, слова, т. е. постмодерн. Эклектика как форма свободы от культурного порядка одновременно есть форма зависимости от хаоса натуры, иными словами от порядка куда более бесчеловечного.
   В постмодернистских эпатажах, претендующих на суперноваторство, поражает прежде всего дефицит новизны. (Кстати, эпатаж, эксгибиционизм – это ведь не столько культурная, сколько психоаналитическая проблема. Однако оставим сей скользкий сюжет. Кстати, Борис Михайлович на нем несколько раз самоуверенно поскользнулся, а может и упал. Но оставим.) Вдоволь нахохотавшись над психической, иррациональной (выдаваемой, заметьте, за разумную) потребностью в отыскании ограниченного числа простых и вместе фундаментальных законов, «норм», исходя из которых можно было бы распутывать все сложности мира, постмодернисты попали под власть другой психической потребности: отречься от разумного отношения и остаться с чувством вселенского абсурда, т. е. с чувством жизни. Или – или. Что же в этом принципиально нового или революционного?
   Не нова не только «проблема», но и выход из метафизически сработанной ловушки указан уже давно. Его усматривают в диалектике конечного и бесконечного, единичного и общего, простого и сложного, порядка и хаоса и, следовательно, репрессивной и «нерепрессивной» культуры. Диалектически воспитанный ум (иначе: взращенный в традициях репрессивной культуры; то, что называют умом, можно вырастить только в культуре, детище ума – т. е. в среде по определению репрессивной, круто замешанной на стремлении к порядку, если угодно, на желании за деревьями увидеть лес), верный принципу единства, взаимоперехода и взаимодополнительности противоположностей, не допустит абсолютизации ни одной из них и не станет одну интерпретировать полностью через другую или, напротив, закрывать глаза на их взаимопроникновение. Постмодернисты допустили такое – и оказались в ситуации намного более смешной, нежели та, над которой они потешаются: «конец стиля» и «конец репрессивной культуры» они приняли за чистую монету. Для них условием победоносного шествия нерепрессивной культуры стало отсутствие культуры репрессивной. Вот и поспешил наплевать в колодец, из которого ещё пить и пить («петь» в его понимании), неосторожный, поверивший, по сути, в конец света Борис Михайлович Парамонов. И напрасно.
   Если уж говорить о новаторстве постмодернизма, то заключается оно в новых акцентах в рамках «старой», традиционной теории познания, а именно: диалектические превращения, как обнаружили пересмешники, граничат с абсурдом и то и дело трансформируются в него, как курица и яйцо. Постмодернистский ум – это ум, вкусивший диалектики, но не справившийся с ней, изувеченный ею и, в результате, ум капитулировавший, объявивший внерациональное (нерепрессивное) постижение (ощущение) реальности Абсолютом. Согласимся: сводить всё к матрице универсалий и не считаться с «генетикой» особенного и единичного, этой священной для любого постмодерниста категории, – грубая интеллектуальная халтура; но не видеть за отдельным закон всеобщего (за деревьями – лес) – это невежество. Вот у Парамонова много, очень много деревьев, а лес жидковат. Патологическая эрудиция, избыток информации явно ослабили методологическую (репрессивную, однако) узду.
   Вот уж поистине: все разумные дороги ведут в пучину бессознательного. Бессознательное никогда не врёт; но оно никогда не скажет правды. Тривиальность концепции, отменившей концептуальность как таковую, порождена младенческим лепетом интеллекта. А мало интеллекта в определённом смысле означает много стиля, художества, красоты. Со стилем трудно быть последовательным, ибо последовательность в данном случае означает диалектичность, ту самую божественную непоследовательность, которой так не хватает «воителю» Парамонову. У него искусство выступает всегда и только противовесом жизни, т. е. как феномен идеологии. Борис Михайлович в упор не замечает того, что как феномен эстетики, той самой чистой эстетики, которая, вроде бы так нравится Парамонову, демократическому эстету, как «игра», «божественный пустяк» – искусство целиком и полностью на стороне жизни.
   Таким образом, прежде чем грубо манипулировать функциями искусства (демонстрировать, в сущности, тот же социологизированный, т. е. марксистский подход, только с точностью до наоборот, вывернутый наизнанку, а изнанка социума есть не что иное, как «флора и фауна»), следует разобраться с природой художественного сознания. Таковая природа и в Америке природа, демократии или фашизмы, евреи, русские и гомосексуалисты (а также коммунисты) не могут изменить природы.
   «Путь разума завёл меня в беду, теперь путём безумия пойду…» Счастливого пути, как говорится. В качестве напутствия хочется сказать следующее. Конец стиля ещё не означает конец эстетического, а вот конец эстетического именно означает конец стиля. Не торопитесь, а то успеете. Конец стиля – начало научного отношения, в свете которого игры в репрессивную или демократическую (нерепрессивную?) культуру гроша ломаного не стоят. Абсурд, хаос, ненорма как были, так и остались моментом диалектики – моментом, цементирующим порядок, а «репрессированные культуристы», оказавшиеся на свободе, качают свою интеллектуальную мышцу просто так, в стиле «силы ради силы», ничуть не ностальгируя (боже упаси!) по нормативности порядка. А если и ностальгируют, то это уже бессознательно, и разум здесь не при чём.
   Возразим: само бессознательное вычислено по технологи разума и является ничем иным, как моментом сознания, сам постмодерн с его открытием «репрессивной» культуры есть продукт (хотя и неполноценный) разума…
   Впрочем, всерьёз дискутировать с постмодерном, «репрессировать» вольный, свободный от пут разума народ, абсолютизирующий психический, иррациональный компонент свободы, всё равно что преподавать логику в дурдоме. Сумасшедшие всегда правы.
4
   Я в восхищении от философских замашек (может быть, лучше сказать манер? Нет, манеры – это пристало барственному интеллектуалу Герцену, у демократов должны быть замашки: сохраним диктат стиля) Бориса Парамонова, который с вальяжностью маэстро, постмодерново, мгновенно разгребает вековые философские завалы. В случае если теория какого-нибудь Гегеля противоречит его, Парамонова, младо– (и мало-) интеллектуальной концепции, тем хуже для теории какого-нибудь Гегеля. Просто, походя, не оставляет камня на камне. Творит чудеса, я бы сказал, имея в виду именно то, что сказал: творит чудеса, фантомы, не имеющие отношения к реальности. Ведь по большому счёту основная претензия к культуре – обвинение её в репрессивности, заданности (из лучших, конечно, побуждений) – это претензия к тому компоненту культуры, который называется разум. Отнюдь не коммунизм или фашизм с их бесчеловечностью так беспокоят Бориса Михайловича (это была бы мораль), а то, что общества эти были сработаны «под идею». Неважно, хорошую или плохую, идея плоха уже тем, что она идея – субстанция, противостоящая жизни. Идея – это порядок и иерархия. Вот против внесения в жизнь какого-то бы ни было, пусть мало-мальского порядка и направлена главная идея книги Парамонова. И тут «один из самых оригинальных и острых мыслителей современности» (так указано на обложке остроумной книги) выступает с самыми банальными нападками на культуру. Он, обжёгшись на молоке идеологии, даже в искусстве видит прежде всего идеи, отсюда – фобийная тяга к искусству как «игре». Его культурными героями-мыслителями становятся невразумительные Бахтин, Шкловский, Хайдеггер, в мыслители попадают женщина (Палья), русские религиозные путаники – всё публика, так или иначе дискредитировавшая мысль, рациональный подход как таковой. Особенно, конечно, нравится психоанализ: жрать хочет человек, потому и поёт (то бишь думает). Психоанализ тем хорош, что, подумав, приходит к заключению: думать всегда вторично, производно, факультативно. Первичны базовые инстинкты. Секс стал едва ли не главным героем книги, в смысле главным контрагентом, противостоящим интеллекту. Редукция «мозга к паху» (с восторгом цитирует Парамонов поэта) – вот тема книги.
   Ну, что ж, это действительно главная тема культуры, только с поправкой: не мозг с пахом являются главными «субъектами» и «производителями» культуры, полюсами, смыкающимися в целостность (редукция по Парамонову – это какая-то ньютоновская механика, скрещённая с павловской физиологией), а психика и сознание, душа и ум, моделирующее и рефлектирующее сознание. И до сих пор именно искусство, продукт сознания моделирующего, противостояло собственно мыслительной деятельности, а у Парамонова оно же, искусство, и стало главным носителем идей, умом и сознанием. Какой-то озадачивающий, совсем уж редуцированный парадоксализм.
   Таким образом, под одну гребёнку сострижено всё в культуре, где только шевелятся зародыши мыслей. Собственно, кастрирована сама культура. И остроумие провозглашено де факто высшей формой мышления.
   Теоретически книга не дотягивает даже до корректной постановки основной проблемы культуры. Однако ларчик открывается просто: остроумие – результат сведения «мозга к паху», новоявленный фиговый листочек.
   Нападая на «идею», Парамонов оказывается в компании с теми, кого он клеймит как идеологов (например, Толстым Л.Н. или Достоевским, автором легенды о Великом Инквизиторе), и становится в оппозицию к тем, кого насильно записывает в свои союзники (к тем же Пушкину и Чехову). Это был бы длинный разговор, к тому же разговор о моей концепции, поэтому ограничусь тезисами, разбросанными в статье.
   Вернёмся к жидковатой философии Бориса Михайловича. В одном месте книги он проговаривается: «Я попытаюсь сейчас объяснить философию Лосева своими словами, без эйдологии и диалектики; самое смешное, что это вполне возможно». Самое смешное здесь то, что это кажется возможным. «Тёмные методологии» не интересуют Парамонова, его интересует исключительно свет, идущий от инстинктов, от «паха». Другими словами, самое смешное – дилетантизм мышления, идущий от установки на вторичность мышления. Гораздо важнее – знать, нежели понимать. Поэтому «фронт культуры» Парамонова – необъятен: от «какого-нибудь Антисфена», который «оказывается интересней и нужней Сократа», до Вуди Аллена и Тимура Кибирова. И Парамонов везде побеждает. За счёт поверхностности, отсутствия глубины, за счёт того, что не додумал до конца. Пирровы победы.
   И вот здесь «парадоксалист» Парамонов оказался прав (я бы сказал, он перехитрил самого себя): та культура, которая ему кажется единственно возможной, которую он побеждает (культура произвольно творящего, субъективного, моделирующего сознания), действительно заслуживает критического рассмотрения (но опять же – не отрицания). Художественная культура, культура «искажения», должна быть осознана в качестве таковой. Но чтобы верно понять мотивы и сверхзадачу искажения, надо диалектически совместить его с объективным, научным, неискажающим познанием. Парамонов же, как «клоун» Лосев («Долгая и счастливая жизнь клоуна»), делает трюк: формально отрицает отрицание, не обогащая первое – вторым. Получается «дурное» отрицание. Боюсь, всё то, что я мог бы ещё сказать о бумерангах познания, будет творчески мыслящим людом воспринято как «морализаторство» (в переводе с научного языка культуры на свой, родной, образно-символический; если на то пошло, ни эллина, ни иудея – а две культурные «породы»: какие-нибудь Сократ, Антисфен, Спиноза и т. п., с одной стороны, и легионы идеологов-художников – с другой. Но это так, к слову.). В той же работе сказано: «самую высокую культуру можно понимать как некую высокую клоунаду, то есть игру. Такие трактовки культуры неоднократно давались самыми высокими мыслителями человечества». Надо понимать: самоликвидация культуры, следовательно, разума – высшее достижение того же разума. Или: разум годится лишь на то, чтобы уразуметь, что всё в мире неразумно, некультурно. Вот, очевидно, роковой импульс и точка отсчёта (концептуальная «печка») умственных усилий Парамонова, подвигнувшие его на культурный хадж в Мекку психоанализа: разъяснить неразумным, насколько они, редукционисты, мудры.
   Скажите после этого, что Борис Михайлович не дружит с диалектикой. Здесь всё проще: он её не понимает. Перефразируя «вычеканенный» самим автором афоризм, перечеканим: любая мысль ценна ровно настолько, насколько она мысль. В сущности, Парамонов выполняет ту же миссию в культуре, что и Наташа Ростова: делает нашу жизнь не «лучше», но «более отвечающей замыслу о человеке» («Пантеон: демократия как религиозная проблема») – и, что важнее всего, делает это не путём познания, а путём эмпирического приспособления, типично женским, извилистым, внешне парадоксальным, а по сути ортодоксально-прямолинейным способом.
   Откуда у автора такая деструктивная тяга к редукции и авторедукции в «фактичность», в эмпиризм, в «жизнь, к «серым рыбкам», вспять по эволюционной спирали, в зоологию (не в омут ли психоанализа меня опять заводит)?
   Всякий очень культурный человек, а тем более человек, всю жизнь «по призванию» ковырявшийся на ниве культуры, не может не испытывать глубокого разочарования, глядя на выращенные им плоды. Даже у мастеров культуры – жалок результат, что уж говорить о рядовых тружениках, серых рыбах-с. Натурально, хочется плюнуть в морду культуре за профуканную жизнь. Культура – дура, вот и культуротворец чувствует себя в дураках. С кем поведёшься… «Что мне «это» дало?» – лежит в подтексте плевка. Чувствуешь – я бы семижды семи раз выделил это слово: не понимаешь, а чувствуешь – себя обманутым, словно жизнь, какая-то настоящая, завидно содержательная, прошла стороной, пока ты там ковырялся. «И вдруг мелькает мысль-заря: а может быть я и рифмую зря?» Это Маяковский. А вот Парамонов: «Вопрос ставится: а зачем романы писать?» («Рэпперы в Дарлингтон-холл»).
   Другая жизнь проходит на какой-то другой ниве. Возникает желание свести счёты, разоблачить грандиозную мистификацию («сама культура «карикатурна» «, там же, в «Рэпперах»), а на эту благую цель жизни не жалко. Мне отмщение, как бы, и аз воздам. Такова логика чувств.
   Понимаешь-то совсем иное (если способен понимать: тут никакой репрессии): что никакого обмана и не было. Просто сама жизнь человека есть жестокая мистификация (по меркам человеческим, разумеется): вся культура есть отрицание белокурой бестии, но живёт эта самая культура именно за счёт бестиарности. Поняв закон жизни, ещё больше уважаешь культуру, ненавидя и любя. Словом, в своём святом гневе супротив культуры бывшие создатели культурных ценностей, культуртрегеры, оказываются в положении этаких шалунов: малыш уж отморозил пальчик (или там что-нибудь ещё), ему и больно и смешно. У него «вава», рана, нанесённая культурой.
   Еще раз повторю: и чувства естественны, и эмоциональная реакция на них. Неестественно одно – логика разума, которая тоже должна быть естественной, нормальной. Тот забавный факт, что «так нас природа сотворила, к противуречию склонна», можно, по принципу остранения, считать диалектикой. И тогда окажется, что мы ходим вокруг да около, не решаясь сказать главное: речь идёт о двух разных культурах – художественной и собственно научной, в основе которых лежат, соответственно, моделирующий и рефлектирующий типы сознания. В рамках культуры «художественной», обижающейся (несущей свою информацию на языке образов-моделей), остранение означает переход в иную «веру», со всем сознательным обнажением игрового момента такого перехода (по Спинозе «и плакать, и смеяться, и ненавидеть»); если же мы «остраниваем» одну культуру не другой верой в рамках одной культуры, а другой культурой, один язык культуры, образный, другим, абстрактно-логическим языком понятий, то мы тем самым переводим «игру» в план научный (по Спинозе: не плакать – а понимать), где смех является тем самым смехом без причины.
   Парамонов (по большому счёту) говорит с нами языком моделирующего сознания, привлекая при этом материал (концепты), неподъёмный для «художества». Он, конечно, анализирует, что само по себе отдаёт наукой, но делает это литературно, даже художественно.
   Вот меня и заинтересовал феномен Бориса Парамонова как человека, личности (выступающей за полезное обезличивание), остановившейся у последней черты: не у той черты, за которой кончается культура и начинается натура (этот сюжет затаскан и малопродуктивен в познавательном отношении, ибо весьма приблизителен, спекулятивен, напоминая что-то вроде: то ли он украл, то ли у него украли), а за которой кончается одно, моделирующее сознание (культура, если угодно), и начинается другое, рефлектирующее. Вся неоднозначность (читай амбивалентность) такой классически маргинальной позиции сказывается в том, что он, будучи вышколенным интеллектуальным постмодернистом, балансирует на грани мысли и чувства, на грани двух культур. Само по себе это ни хорошо, ни плохо. Плохо то, что он допускает (бессознательно?) подмену одного сознания другим, анализ научный – «анализом», заказанным идеологией. И результат подобной как бы научной позиции, обрушивающейся на идеологию культуроцентризма (по задумке – на идеологию как таковую), – идеология культуроборчества. Над чем посмеешься, тому и послужишь. Результат серьёзных культурных усилий – всего лишь очередное художественно-идеологическое остранение.
   Культурфилософсая интенция книги – быть живым, живым и только, до конца. Только живым означает: перестать быть культурным, перестать думать. Вот тут-то и возникает сакраментальный вопрос: мастером какой культуры является Парамонов, какой культуре так пассионарно он сопротивляется, какую культуру предлагает он вынести ногами вперёд? Художественную? Научно-гуманитарную (находящуюся, кстати, в лежачем положении, когда её бить удобно, но не принято)?
   Жизнь выше любых, всех и всяческих идеологий, «вещество жизни» почему-то отторгает идеологию: на этом простом основании Парамонов решил, что он, жизнелюб, находится вне идеологий. На самом деле получился очередной миф, миф о том, что жизнь может обойтись без мифа. Не может, и доказательство тому – книга культуроборческого Прометея-мифотворца Парамонова, замаскировавшегося под серое. Не самый худший цвет, согласен, но суть в другом: маскировка, имитация это или «правда жизни», просто правда?
   Писатели, поэты и прочие сублиматоры суть не кто иные, как самые ярые защитники жизни, ибо чувственно (психологически) воспринимать – уже поклоняться Эросу. Не покушаются они на Эрос (провозгласить, заметим, можно всё что угодно), хотя бы потому, что невозможно сделать это средствами искусства. Танатос – это анализ, тот самый «конец стиля».
   Накаркал, на каждом шагу накаркал себе Борис Михайлович. Ведь он, многоопытный человековед, продемонстрировал тип сознания культурного дикаря. Я бы покривил душой, если бы воскликнул: столько знать и при этом мало что понимать в том, что знаешь. Это более, чем естественно. Это культурная (идеологическая) форма приспособления к себе любимому, многознайке. Борис Михайлович Парамонов прикидывается «просто Васей», но на самом деле поёт как тот соловей, что жрать хочет. Петь отнюдь не всегда значит притворяться, что ты не хочешь есть. В данном случае – петь, чтобы жить, а не жить, чтобы петь. Ведь как рассуждает автор?
   Литература должна стать средством к существованию, способом добывать «жратву», чтобы петь не хотелось. Петь, творить культуру – если не стыдно, то лицемерно. Вот сверхчестностью сверхчеловека продиктованные строки: «Что делать – мне нравятся люди, умеющие быть богатыми» («Бессмертный Егорушка»). Как говорится, дело вкуса. Кому нравится поп, кому попадья, а кому попова дочка. Быть богатым – быть вне культуры: тут как бы и психоанализа не надо. Всё как бы ясно. Кроме одного: зачем писать элитарную по проблематике книгу, которая явно не принесёт богатства, жратвы? Зачем «петь»? Нет ли в пении момента, который невозможно редуцировать к «паху» и «жрачке»? Есть такой момент, конечно, и момент этот: искусство больше, чем натура, но явно меньше, нежели культура.
   Идеология несводима к результату, который может дать и обеспечить психоанализ, она вообще не может быть познаваема только психоанализом. Дело в том, что идеология далеко не тождественна «бессознательному», хотя «оно» является существенным компонентом всякой идеологии. Другой не менее, а часто и более существенный компонент – нечто прямо противоположное бессознательному, но в то же время в значительной степени определяемое им: концепция, система идей, как бы (по форме) собственно сознание.
   Принципиально важно то, что оба идеологических компонента несводимы один к другому при всей их взаимозависимости и неравноправности. (Заметим, что соотношение компонентов и их «удельный вес» в разных типах идеологий – разные.) Идеология как тип сознания, моделирующего сознания не может быть исключительным предметом психоанализа. С другой стороны, идеология не исчерпывается «прямоговорением» («творчество обессмысливается, перестаёт быть нужным как творчество, как метафора и миф, подменяется (выделено мной – А.А.) прямоговорением» («-121»). Прямоговорение, если под ним разуметь абстрактно-понятийное, обходящееся без посредничества образов «говорение», – это логическое воздействие на сознание. «Миф и метафора» – это воздействие на чувства и подсознание. С какой это стати «творчество перестаёт быть нужным» и «подменяется»? Потому что Парамонову захотелось редуцировать и усечь человека, обойтись одним полушарием? Подмена и есть классическая репрессия. Отсюда следует совсем не то, что следует у Парамонова, а у него следует: «главное духовное событие» эпохи – «превращение художника в коммерсанта» («Бессмертный Егорушка»; речь, правда, идёт об «истории русской культуры советского периода», но содержание этого периода осознаётся как основное содержание эпохи «обуржуазивания», эпохи «смены типов культуры», «высшей» на «низшую», «культуры» на «цивилизацию» («Голая королева»)). Главное духовное событие эпохи – изживание идеологической иллюзии, мифа о том, что человек может обойтись без культуры, без «метафоры и мифа», одним только утилитаризмом и плоским рационализмом; с другой стороны, изживание мифа, согласно которому человек может обойтись только мифом и метафорой, религией и искусством, без теории познания и философии сознания. Убогий рационализм уже затеял две мировые войны, его же логика неуклонно подталкивает к третьей – и это будет реальная цена «слов», пустяков, идеологического трёпа и стёба.
   Репрессии необходимы, но репрессии, понимаемые как «осознанная необходимость», а потому становящиеся репрессиями во имя жизни, т. е. во имя того, чего ради их стремятся отменить. Получается своего рода «демократический императив»: не можешь думать – не думай, будь рыбой, но оставь Гоголя и Сократа в покое.
   Таким образом, идеология «подведомственна» теории познания, но уж никак не психоанализу. Получается буквально: «мозг к паху». Плохо получается, потому что неверно. Вот тот маленький, на непросвещённый взгляд, теоретический прокол, который делает культурный проект Парамонова пустым, постмодерновым, словами, стилем, остранением. В культурно-философском смысле – грош ему цена, в рыночно-базарном – не знаю (но желаю, чтобы восторжествовал закон компенсации), в эстетическом – впечатляет: приятно, любопытно. Местами глубоко. Но эта тема увела бы нас в сторону, в мою сторону.
5
   А теперь обратимся к излюбленным русским коррелятам, русским сюжетам, русским идеям Парамонова. Боже сохрани записывать Бориса Михайловича в патриоты, он этого не заслужил, и я не хочу его обидеть, но отчего не предположить, что судьба России не вовсе безразлична Парамонову?
   А в отношении России всё, что сказано в книге – совершенно справедливо. Именно так: менталитету русских не хватает «еврейства», жизни – Чичикова, Лопахина и повара (он же лакей) Смердякова, общественному устройству – демократии, искусству – деидеологизации (тут, правда, идеологическая заморочка; любому искусству не хватает деидеологизации (а если хватает – то это уже не искусство), даже еврейскому). Но всё, что справедливо в отношении России, в отношении искусства и тем паче культуры более, чем несправедливо: это попросту неверно. Миф. Вот мы и попытались демистифицировать культурную концепцию Парамонова. «Конец стиля», как и все художественные книги, справедлива, верна и полезна в определённом отношении, словно яд змеи; в другом отношении та же книга (тот же яд) – опасны.
   Да, России нужны Чичиковы и Лопахины – именно потому, что у России есть Гоголь и Чехов (или, если угодно, потому, что «Мёртвые души» – поэма, а в «Вишнёвом саде», кроме Лопахина, мужика «от сохи» или «лопаты», есть ещё ранимая Раневская Любовь). Для равновесия, для баланса нужны – ради жизни в конечном итоге. А Гегель России не нужен?
   Наличие дураков и отсутствие дорог – следствие, но не причина. Причина причин коренится в том, что мы даже не замечаем отсутствия «состава мысли» в общественном теле. Вот будут «невтоны» и «гегели» – будут и «лопахины», ибо «лопахины», «чичиковы» и «бендеры» есть карикатура на Гегеля, а не альтернатива Гоголю. Плоский рационализм и прагматизм появляются не потому, что головой Гоголя начинают играть в футбол, а потому что ею думают. Банально шевелят мозгами. А путь к высокой мысли – пусть себе потом карикатурно травестируется, было бы что окарикатуривать! – лежит через высокую литературу и культуру. Иного пути нет. Таким образом, литература, «пение» являются залогом появления мыслящих, в том числе и плоско мыслящих, существ.
   Да, России, государству и обществу, сегодня не хватает плоского рационализма, того самого одномерного прагматизма, который призван убить литературу. И убьёт, конечно. Но вот этого как раз делать не следует, так как смерть литературы и конец стиля – это капут радикальный. Надо понять: России не хватает бюргерского рационализма – а вот литературе и культуре он противопоказан. Как-то по-русски спутал жизнь с литературой Парамонов, какой-то русский постмодерн демонстрирует он нам: обжёгшись на молоке дует на воду. Негоже отравившись идеологией, переносить свой гнев на всю культуру.
   При потрясающем русском чутье на противоречие, на то, что соловей «жрать хочет, оттого и поёт», Борис Парамонов убедительно радует нас ещё более русским талантом: имманентной неспособностью подняться (умственно) над тотальной противоречивостью мира, постичь адекватную сложности мира «тотальную диалектику» и с её помощью примириться с жизнью, понимая, что именно идеология несёт в первую очередь жизнеохранительные функции, а потому незачем рубить сук, на котором сидишь. Но рубить сук – это так по-русски, что хочется сделать это уже ради сохранения чистоты стиля.
   Вот и я сейчас по-русски гвоздаю того, кто сегодня являет собой заметную вершину русской мысли. Ну, что ж, во-первых, по-европейски скажу, что при всём уважении к Борису Михайловичу (над статьёй-то ведь работаю) – истина дороже; во-вторых, я общаюсь не с живым человеком (дай Бог ему здоровья), а с представительной и знаковой культурной фигурой, символом, олицетворяющим русскую позицию из-за бугра, да что там – передовую позицию с бугра. А теперь опять по-русски: простите, если что не так (намекаю на то, что у меня нет умысла переходить на личность; я не преследую такой цели, думаю, и бессознательно, хотя и не отрицаю своей возможной подверженности законам психоанализа: я человек, мне тоже жрать хочется, но хочется делать это с достоинством, и неизвестно, чего больше хочется).
   Главное, что делает Парамонова русским (даже если он еврей) – это догматическая идеология необольшевизма. За что боролся – на то и напоролся (без злорадства, не по-русски). Абсолютизировать маргинальность, текучесть и неоднозначность бытия – это неомифологизм. Не хватает главного элемента грубого «реализма», к которому так склонен неоциник Парамонов: диалектики, разъясняющей взаимообусловленность и взаимопритяжение противоположностей. Культура, конечно, ложь, да в ней намёк… Парамонов со столь милым его сердцу типично русским шараханьем и анархизмом не уловил намёка.
   Глупое, хотя и понятное, желание обойтись без культуры – это и есть тот самый «махровый идеализм», переходящий в оголтелый идеологизм, протест против которого и был импульсом творчества самого Бориса Парамонова. А всё потому, что он некритически обожествил практику, сделал ставку не на теоретический разум – а на здравый (практический) смысл, поверил собственным глазам, а не умопостигаемым выкладкам ума культурного (собственно ума, дружащего при этом со здравым смыслом). Познать реальность – это не только пощупать и вкусить её прелести; познать – объективно отразить.
   Все, все «пороки» репрессируемой им культуры присущи самому прозелиту: страсть, пафос разоблачения, неофитская ослеплённость. Странно. До смешного напоминает соломинки в глазах другого и брёвна в своих. Может, Борис Михайлович по праву художественно одарённого человека видит то, что хочет видеть?
   В этом нет сомнения. Человек есть существо идеологическое, и это не столько каприз, глупость или неполноценность, сколько форма приспособления к себе, имеющему душу, psyche, психику, в лабиринтах которой бодро ориентируется Парамонов. Человек плохо познаёт себя, это правда, и Парамонов сполна это доказал; но он же убедил, что человек блестяще приспосабливается к тому, что он плохо себя познаёт. Скрытый посыл, подлинный message книги прост и лукав, как базовый инстинкт: а не думай! Психология, как ей и положено, прорывается в идеологию, и если вы пожелаете реконструировать истинный смысл сублимированного – пожалуйста, от идеологии через психологию к корню жизни, здоровой объединяющей программе: пожрать и поспать.
   Человека, как представляется Парамонову, ничем не возвысишь: ни лживой идеологией, ни суровой правдой. Так правда хоть честнее – это и есть последнее утешение циника. Борис Михайлович забыл или не усвоил, все силы истратив на благородную склоку с призраком коммунизма, что человека возвышает мышление. Парамонов хочет заставить думать брюхо. Этот незатейливый по функции орган, возможно, и предпочтительнее, чем простодушное сердце, но брюхо, сытое иль голодное, к науке глухо. Уж если прорываться за идеологическое пространство, то последовательно, до конца, не во имя новой идеологии и не идеологическим инструментарием. Не только фактами и прецедентами. А то, что Америка, страна «серых рыб», живёт хорошо, и, напротив, посткоммунистическая и предчёртегознаеткакая Россия поживает плохо – с этим спорить нечего. Это факт, всего лишь печальный факт, не более (хотя и не менее) того.
   Но это не ответ на вопрос, что есть человек. А ведь «Конец стиля» интересуется началом человека. Так сказать, «в моём конце моё начало». На «начале» же методом редукции и остановились. Не бодро.
   Парамонов обнаружил, что реальная жизнь и искусство – разные вещи.
   Так оно и есть! Искусство – большой обман: и это так, истинно так. И не делает оно людей лучше – и это бесспорно! (Кстати, понять такое – не пустячок. Но тут нюанс: оно не делает лучше не потому, что «навязывает» идеи, а потому, что недостаточно прорабатывает навязываемые идеи, не ведает, что творит.) Однако оно заставляет «полюблять жизнь» (Л. Толстой). Вот в чём точка пересечения искусства и жизни – перекрёсток, незамеченный увлечённым своей миссией автором «Конца стиля» (по общему смыслу название книги поразительно напоминает «конец света»).
   А из-за того факта, что культура «репрессивна», устраивать культуроборчество, репрессировать репрессию… Это опять же идеология, рядящаяся (по законам художественного сознания) в белые одежды научного исследования. Жизнь, конечно, «выше» искусства, но последнее как сублимация есть продление жизни, ментальный эквивалент витального, и бороться с искусством – уничтожать жизнь.
   И, наконец, последний момент. Как быть с человечеством, с малыми сими, которые, если прав я, а не Парамонов, их рупор и Мессия, их Ильич и Иисус Христос в одном лице, так никогда и не познают высокого смысла высокой культуры? Это же так негуманно – заставлять мыслить. Нарушение прав человека, и больше ничего.
   А малых сих просят не беспокоиться. Пусть себе «почёсываются». Им даже смысл редукции, ради них затеянной, не объяснишь. Культуру как объективную данность мало интересует, «почёсывается» человек или не думает чесаться. Культура с присущими ей свойствами регуляции жизни просто есть, как небо и земля, а значит, существует и возможность её постижения. Только плата за постижение – «высокая болезнь»: горе от ума. И в этом смысле опять же прав Парамонов, сермяжной, ильичёвой правдой: на кой хрен нам горе? Ты от страданий нас избавь. Так вот вам и опиум, избавляйтесь: не думайте.
   Перед нами, в сущности, народная книга, а Парамонов, почти как Герцен, будит нас во все колокола, чтобы мы очередную революцию не проспали. «Будем помнить, что подавляющее большинство из нас – серенькие рыбки; вспомним песню времён русской гражданской войны: цыплёнок тоже хочет жить» («Серые рыбки»). Жить – это святое, пусть живут и рыбки, и цыплёнок, и заяц да здравствует. Так ведь им что подай: пусть гора культуры идёт к маленькому Магомету, пусть культура перестанет быть высокой, а то нам, сирым, так её никогда и не понять. Таков глас народа. Ну, а чего хочет народ…
   А чего он, собственно, хочет?
   Пожрать он хочет. Вася, конечно, прав.
   Если Борис Михайлович и клоун, то высокий клоун. Прямо-таки Клоун (без иронии). Я аплодирую его искусству не думать самому и убедить почтеннейшую публику, что он-то и есть тот самый «оригинальный и острый». Смотрите, кто пришёл. Браво, маэстро в колпаке.
   Что спасает книгу Бориса Парамонова, что позволяет всерьёз отнестись к ней, то есть не всерьёз считать его сторонником радикального, ортодоксального постмодерна (если таковой имеется в природе; постмодерн по определению должен быть слегка конструктивен, малость диалектичен)? А то же, что и искусство вообще: стиль. В «Конце стиля» впечатляет прежде всего наличие стиля. Книга цельна, ирония в ней органична и уместна, как хрустящий солёный огурец после стопки. Почему?
   Именно ирония адекватна амбивалентности затронутого материала, и Борис Михайлович выступает «поэтом – аналитиком» культуроборчества, больше, чем поэтом, что в данном случае означает: он, аналитически охаивая культуру, «стиль», выступает защитником культуры, «стилистом», поэтом. Он стремится называть вещи своими именами, но талантливо умеет лишь давать вещам другие имена. А это и есть точка пересечения высокой «артистической» культуры, низкой жизни и культуры мышления.
   07.10. 1999 г.

Лишние люди

   Мне скучно, бес.
   Мефистофель
   Что делать, Фауст? (…)
   Вся тварь разумная скучает:
   (…) И всяк скучая да живет —
   И всех вас гроб, зевая, ждет.
   Зевай и ты. (…)
   Ты с жизни взял возможну дань,
   А был ли счастлив?
(ответ Онегина Ленскому)
Печорин
Чехов.
Екклесиаст.
   Лишние люди – это умные особи мужеского полу, ориентированные на высшие культурные ценности. Рецепт вечного воспроизводства этих гомункулусов (наследственным путем, непосредственно, «лишний» ген не передается) хорошо известен. Вот вариант Печорина: «Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его…» «Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей», – вторит умный повествователь «Евгения Онегина». Мысль всегда с неизбежностью рождает презрение к жизни. Это очень просто объяснить (не уверен, правда, что так же легко понять, ибо восприятие требует адекватного напряжения мысли). «Жить в полном смысле этого слова» – значит бездумно наслаждаться, пребывать в кайфе, вкушая незамысловатые прелести бытия, как-то: поесть, поспать, посмотреть, послушать, понюхать, поосязать…
   Здесь нет законов, этих плодов ума, или, если угодно, существует единственый «закон-тайга» (в варианте западной, далеко ушедшей от нас культуры, – «закон джунглей»). Пока человек живет – человеческих проблем нет или их крайне мало, ибо в работе только тело и «душа» (целостно-органически сомкнутая с телом психика, инстанция полусоматическая, продолженное тело). Но как только человек начинает мыслить, это проклятое мыслетворчество сразу же превращается в суд над собой, любимым. В трезвое, безжалостное судилище, словно над другим, посторонним.
   Рано или поздно мыслящий понимает, что бездумное существование – это растительная жизнь, мало чем отличающаяся от прозябания скота, не выделившегося из природы. Но человек, благодаря сознанию (будь оно трижды проклято, божественное!), уже не совсем природное существо, уже отчасти культурное, ориентированное на законы и законный порядок, привнесенные мыслью. А мысль даже чувства, даже душу делает иными – умными, тонкими, широкими, ранимыми… Человек становится двойной природы: дитя культуры и натуры, космоса и рукотворного космоса, сознания и психики.
   Человек, который понимает это, который чтит добровольно принятые законы культуры, подчиняется целесообразности, регулируемой уже не джунглями, и становится в полном смысле этого слова лишним, чужим для жизни. Он «презирает» людей, не выделившихся из природы, за то, что они обезьяны более, нежели люди. Они подражают людям, но не являются таковыми в полном смысле этого слова. Однако понимая это, «лишний» осознает также, что жить ему приходится среди людей-обезьян, ведь лишний он, а не они. Они – дети космоса, младенцы и шалуны, и малые сии не ведают, что творят. Какой спрос с этих братьев меньших?
   Проклятье разума их миновало, почти не коснулось. Так, по мелочам. Но ведь малые сии уверены как раз в обратном: в том, что они чрезвычайно культурны. Они тщательно пережевывают – гамбургеры из Макдональдса, пьют – какое пиво, культурпродукт, они смакуют!; спят – какой дизайн, какая секс-индустрия: это вам не варвары, здесь джунглями и не пахнет, здесь parfum, la femme, будуар и клозет; они смотрят (ибо главный закон культуры – хлеба, а потом зрелищ – они усвоили с пеленок) футбол и бокс, слушают рок и попсу, нюхают, осязают…
   Культурная оболочка – а обслуживание все той же базы: зверя в человеке.
   Конечно, мы уже имеем дело не с психикой в чистом виде, а с ее детищем от брака с культурой – идеологией. Именно так: психика + немного мысли = идеология. Но «людям» кажется, что их мифы, религии и свобода потреблять являют собой вершины мыслительной деятельности.
   Строго говоря, лишние презирают собратьев своих не за скотоподобие (мы же не презираем кошек и собак, напротив, заботимся о них), а за то, что те считают себя умными и культурными. Лишние презирают хама в человеке, а хам – это ведь тоже дитя культуры.
   Со временем, когда культуры в количественном оношении становится много, все невероятно усложняется. Уже обычные, «нормальные» люди, простые парни и девчонки, без заморочек и комплексов, начинают презирать шибко умных, яйцеголовых очкариков, рефлектирующих (мыслящих) интеллигентов, выдумавших для парней демократию и первыми павших ее жертвой. Умный становится сумасшедшим, от ума – горе, если умный – значит бедный, позор семьи. Такими стали правила жизни.
   Уже умные начинают стесняться ума и «косить под быдло». Интеллектуальные опарыши активно потребляют вещество жизни, оттесняя умников к периферии кормушки, туда, где пожиже и попостнее.
   Вот такая сложилась духовная среда обитания. Девиз сегодняшнего дня: сумей заинтересовать опарыша, объясни на пальцах, чтоб он, не отвлекаясь от пива и чипсов, усек суть. Заставь его раскошелиться. Давай, напрягайся! Развлекай. Не можешь?
   Тогда не мешай смотреть и слушать. Если ты мямлишь что-то не в смысле хлеба или зрелищ – просят не беспокоиться. Моцартов и пушкиных – на паперть. А чего ты, собственно?
   Сними очки, расслабься. Будь как все. Не хочешь? Твои проблемы. Не можешь? Чудак, слабак, а скорее всего – дурак.
   Лишнему становится скучно. Что делать? Логика дураков примитивна, а потому скучна. Футбол скучен не потому, что он плох, а потому что, наряду с религией, становится пищей духовной… Скучно разъяснять, почему лишним становится скучно.
   Человеческое предназначение – невостребованная материя, а жить без мысли и не тужить – пройденный этап. Лишний может помочь только сам себе, он сам должен позаботиться о том, чтобы не было скучно. Не стоит радикально истреблять в себе опарыша: они правы уж тем, что жизнеспособны. Иногда самое умное заключается в том, чтобы не думать, а действовать.
   Скука – это продукт высокой мысли и нежелания мыслить одновременно. Лишний должен быть выше опарышей – но и выше скуки; ему следует быть довольным жизнью. А это значит всего-то решить вопрос о совмещении натуры и культуры. Высшие культурные ценности – абсолютны, и тут уже опарышей просят не волноваться. Однако приносить жизнь в жертву ценностям – абсолютная глупость, ибо жизнь – одна из абсолютных культурных ценностей. Опарышам этого не понять, а лишним надо не «скучать» и «презирать» (это романтическая, незрелая стадия феномена «горе от ума»), а радоваться жизни. Надо вырабатывать такое мироощущение – с помощью разума, умения мыслить.
   Природа лишних – маргинальность, амбивалентность, их сила – в слабости. Хорошо бы смотреть футбол, отложив Пушкина, а за пивом обсуждать проблемы бытия. Надо быть опарышем по форме, чтобы не истребить в себе одухотворяющее начало. Максимализм лишних становится, согласно диалектическим законам культуры, которую они так чтут, банальной глупостью. А глупость как свидетельство недомыслия унижает человека, превращая его в опарыша, питающегося чипсами идеологии.
   Новый лишний, презирай и скучай весело. Носи свой крест улыбаясь. Если уж стремиться к высокому, то следует быть выше не только суеты опарышей, но и выше скуки, и даже презрения.
   2000

Лишний и нищий: русский культурный проект

1. Конец культуре (апокалипсис нашего времени)
   Весь ХХ век прошел под знаменами тех, кто сплачивался в борьбе против высокой культуры. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – это ведь, как выясняется сегодня, не только классово-социальный призыв объединиться в борьбе за социальную справедливость; это полемический вызов простых парней от станка эксплуатирующей их «верхушке» общества, это вызов бицепсов – голове (в русском варианте: сила есть – ума не надо), натуры – культуре. Это призыв сменить культурную парадигму и ориентацию на простые, всем понятные, и совсем не культурные вещи. Без культуры, догадался пролетариат, вполне можно прожить. Психологическое содержание социалистического призыва куда важнее идейно-политического: хватит жировать аристократии, в сравнении с которой постоянно чувствуешь себя вторым сортом, быдлом, – будя, дайте дохнуть народу, высвободите его не только от политической, но и от культурной диктатуры «высоколобых», от тисков культуры. Пусть кухарка управляет государством, простой народ берет власть в свои руки.
   А ведь у простого народа все просто. Тех, кто «занимается культурой», назвали интеллигенцией, отделили от себя как от станового хребта общества и создали для дармоедов (или, по другой версии, для работников умственного, то есть что ни говори, неполноценного труда) систему резерваций. Стали размножаться «союзы»: «Союз писателей», «Союз композиторов», «Союз художников»… Не забыли и про журналистов, кинематографистов – словом, сплотили людей в союзы, занимающиеся высокими образцами художественной культуры. Их подкармливали, разумеется, поскольку заработать на жизнь своим «искусством» они просто не могли, а пролетариат демонстрировал волю к гуманизму и великодушие, пролетариат еще не забыл своего голодного детства.
   Разумеется, имел место надлежащий идеологический контроль: они ели хлеб пролетариата, и последний вправе был потребовать служить себе верой и правдой. Кто платит, тот и заказывает… Нормально. Культура стала ручной, что и было формой вырождения культуры. Так или иначе даже культура, обслуживающая простые потребности простого народа, стала существовать в заповедниках, в специально отведенных местах. Фактически культуре приказали стать массовой, хотя союзы небездарных людей этому слегка сопротивлялись.
   Позднее союз союзов – Советский Союз – назвали «империей зла», имея в виду несвободный характер процветающей в нем массовой культуры. Что же происходило в империи добра и свободы? Может быть, там процветала высокая культура?
   Отнюдь. Доля высокой культуры в империи зла, как ни странно, была более высокой, нежели там, где можно было творить любую культуру (к этому тезису мы еще вернемся). Свободное общество избрало иной лозунг и девиз: «Потребители всех стран! Объединяйтесь вокруг «Макдональдса», худпопсы и футбола!» Когда-то, еще в докультурные времена, выражались более лаконично и доходчиво: хлеба и зрелищ. Вряд ли потребители догадывались, что не они первые открыли извечный человеческий закон: чем меньше думаешь, тем приятнее жить. Они вообще не поощряли эту слабость умников: думать. Они были опьянены свободой. В свободном обществе не могло быть резерваций и привилегированных культурный территорий (за исключением поселений индейцев или негритянских гетто), поэтому служителей высокого отпустили на вольные хлеба. И это стало другим социальным ноу-хау, другой формой вырождения культуры, ибо зависимость от хлеба (то есть независимость) быстро обернулась зависимостью от кошелька простых парней с простыми вкусами и потребностями. Свободные союзы творческих людей элитарно посопротивлялись, как бы презирая вкусы толпы, но по здравом размышлении, развитом еще той культурой старой доброй Европы, примкнули к демократической волне эгалитарности.
   У культуры появился выбор: гнусная гибель по-коммунистически или доблестное угасание из прагматических соображений, добровольно, за ненадобностью?
   Все было сделано по-европейски. Культурная эвтаназия осуществилась при надлежащей опеке гуманистического общества, в кратчайшие сроки и без мучений. Культура радостно сканала, словно последний могиканин, вдали от людских глаз, никого не беспокоя. Почила в бозе. Это ведь не то что быть идеологически изнасилованной большевиками. Свободное общество в очередной раз потрясло мир своим человеколюбием и здравым смыслом. Просто такова жизнь, культура оказалась не нужна, бесполезна, невостребована. И никто в этом не виноват. Свободное общество в здравом уме и трезвой памяти отвергло высокую культуру как нечто несовместимое с демократическими ценностями.
   А теперь спросим себя: чего мы лишились, лишившись культуры?
   Что такое культура и высшие культурные ценности?
   Если от культуры можно отказаться – от нее нужно отказаться. А если нельзя, ибо отказ приведет к гибели неразумного человечества, следовательно, культуру необходимо пестовать и лелеять.
   Давайте подумаем.
   Не станем лукавить: требование правильного мышления, равно как и установка «не мудрствовать лукаво», не лицемерить – императивы высокой культуры. Только культурой можно познать культуру. Точка отсчета в культуре – начало регуляции от ума, более-менее сознательное управление процессом жизнедеятельности на социальном и индивидуальном уровнях, желание подумать, если угодно. Именно с этого духовного момента начинается человеческая история – собственно, комедия и вперемешку с трагедией. Само понятие такой истории соотносится с понятием перспективы. Какая перспектива у теленка, бессмысленно жующего траву, а потом становящегося кормом для травы?
   Природный цикл есть – а истории нет. История появляется при наличии духовно – не скажем ответственного, скажем: определенного – субъекта. Так вот при наличии определенной ответственности возникает проблема проблем: можно ли отмахнуться от уровня понимания, от уровня мышления, которые реально достигнуты поколениями «непростых» людей, но мешают «просто жить», быть теленком?
   Если подумать, то альтернатива очевидна: или вечно оставаться теленком – или стремиться стать личностью. Не теленком. Будущее как категория, полученная в результате мышления, – за личностью, за мыслящими людьми. Будущее духовно уже промеряно, обозначено, однако движения в сторону будущего – нет; есть условный прогресс (чего? кого? куда? зачем?): приспособление под нежелание понимать.
   Демократия сжирает сама себя, и трудно поставить ей это в вину, ибо происходит все спонтанно и бессознательно, по-телячьи. Или, если продолжить параллель с матерью-природой: так свиньи пожирают свой приплод. Демократия, не ведая что творит, лопает свою перспективу – личность. Значит, необходима какая-то такая республика, где бы ценности демократии распространялись и на ценности культуры. Необходима, если прямо сказать, забегая при этом вперед, аристократическая республика (не в смысле отсылки к историческому прецеденту, а в смысле метафоры, соединения ключевых значений), где будут защищены интересы познания, а не брюхо, – следовательно, интересы личности, ориентированной на высшие культурные ценности. Формой правления в аристократической республике станет диктатура культуры, естественная правопреемница подмявшей под себя весь цивилизованный мир диктатуры натуры.
   Нужна экология личности и культуры, ибо только тогда появится экология природы. Дышать нечем: с одной стороны – трубы и грязный воздух, с другой – духовный вакуум. Духовный климат и ландшафт сегодня резко поменялись: культура (альтернатива натуре) если не исчезла, то интенсивно исчезает. Что это, шаг назад, к природе, в утробу, а может, в золотой век человечества?
   Не будем лицемерить: это гибельное соскальзывание в бездну – по той простой причине, что без культурной регуляции сегодня уже не выжить. Слишком далеко зашло дело в культурном отношении. Вместе с водой, как говорят в народе, можно выплеснуть и ребенка, культурного младенца.
   Я прекрасно понимаю, вполне отдаю себе отчет, что зуд подведения итогов может быть спровоцирован ожидаемым концом света, важностью и «круглостью» дат – то есть самым что ни на есть массовым психозом, бессознательным, антикультурным импульсом. Конец ХХ столетия, конец второго тысячелетия… Почему бы и не объявить конец культуре?
   Однако факты – упрямая вещь. Конец культуры – это факт. Конец культуры не означает, конечно, что ее уже нет и никогда больше не будет. Будет, конечно, будет, если человечество изволит жить дальше. Конец культуры означает конец культурной среды, нарушение связей и функций, связывающих отдельных культурных героев и персонажей в некое информационное, духовно оформленное пространство. Проще сказать, вам некуда придти сегодня с качественным духовным продуктом и заинтересовать потребителя. Подобного потребителя в сколько-нибудь массовом масштабе просто не стало. Культурная среда рассыпалась на отдельные сегменты, клочки и обрывочки. Носителями культуры стали лишние, невостребованные обществом люди. Теоретически появляется всемирная паутина, практически она связывает кого угодно с кем угодно, но только не творцов культуры и благодарную публику. Культурные запросы публики, граждан республик, опустились ниже допустимого культурой уровня.
   И главное: конец культуре означает, что культура не влияет на ход общественного развития. Мы развиваемся как и раньше, при царе Горохе, когда еще не было никакой всемирной паутины: куда кривая вывезет, как бог на душу положит, по хотению, но не по уму.
   Паутина есть – а ума не прибавляется. Информация стала заменять ум, а ум, строго говоря, ничто заменить не может.
2. Лишний и нищий
   Учить культуре сегодня – значит учить тому, чего в жизни не бывает, а вовсе не тому, что составляет самую суть жизни. Культуры не стало.
   Как может культура прореагировать на весть о своей кончине?
   Как и всякий живой организм, культуру может порадовать только одно: слух о кончине оказался преждевременным. Но для этого надо быть, присутствовать в жизни. Сопротивляться же для культуры означает следующее: выдвигать все новые и новые культурные проекты, в которых обосновывается старое как мир: жизни без культуры не обойтись. Для умного достаточно, а дурак всегда был убежден, что культура – это некое излишество, без которого превосходно можно обойтись умным людям.
   Итак, очередной взгляд культуры на самое себя.
   Начнем с подведения итогов.
   1. Демократия суть проекция натуры на культурные формы социума.
   2. Идеалы, регламент, порядок, иерархия, верх и низ, идущие от «идеи порядка», – проекция культуры (в том числе и на демократию – в той мере, в какой названная проекция там присутствует и поощряется).
   Демократия, отвергнув или «победив» культуру, оказалась один на один со странной проблемой: она считает себя венцом истории, и даже концом истории. Позвольте, что же это получается: венец истории – вот он, торжествует, а субъекта истории, носителя развитого сознания по-прежнему не обнаруживается?
   История – ведь это, напомню, траектория культуры. Выходит, что демократия вовсе не чужда аристократических амбиций – быть коронованной культурой?
   Если это так, то зачем же было спешно объявлять отсутствие культуры – благом вселенским, ибо культура, в отличие от некультурной демократии, репрессивна, склонна ранжировать все ценности?
   Демократия – это какая-то бессознательная история и в качестве таковой de facto провозгласила себя альтернативой культуре; последняя же изжила себя в эпоху демократии. Это бы понятно. Но!
   Эти всякие de facto – в теории, продукте презренной культуры, между прочим. На деле, на самом деле демократия мнит себя формой культуры, высокой, самой высокой культуры. Демократия может существовать только в рамках и формах массовой культуры, для которой зияет только одна историческая перспектива: высокая культура. Однако высокая культура означает хоть и конструктивное – но все же отрицание демократии как формы малосовместимой с культурными интенциями. С точки зрения культуры, форма должна коррелировать с содержанием, одного без другого не бывает. Получается тупик или замкнутый круг (по демократическим понятиям). Как вырваться из него?
   Демократия не терпит тупиков, она рвется на свободу. Дайте, дайте ей свободу. Пожалуйста. Но прежде не лишним будет деликатный нюанс: свободу (речь идет о гуманистической категории) может дать репрессивная культура, это, опять же, ее епархии продукт. Натуре свобода не нужна, там свобода не имеет цены: начинается тогда, когда ты приступаешь к еде, и заканчивается там, где начинают есть тебя.
   Берите, если хотите (и если сможете: культура – это не столько хочу, сколько умею и могу). Вот вам духовный побег по-русски: богу – богово, нищему духом – демократию, аристократу духа – прелести лишнего. Лишний и нищий: вот русский культурный проект.
   Демократия – это своего рода возвращение к истокам, движение по эволюционной спирали вспять, в утробу космоса. Если с помощью некоего культурного усилия вообразить себе спираль вверх, то от демократии она продолжит свои витки … куда? Страшно подумать.
   И напрасно. Если думать страшно, значит, вы не думаете, а боитесь. А если подумать, то двигаться надо от демократии. Движение «от» возможно только в сторону противоположную, в сторону недемократии, не власти народа (что, кстати, не означает «не в интересах народа»). Усовершенствованная (никуда не денешься: ограниченная) демократия, когда у простого народа перестают спрашивать, чего ему хочется (ибо ему, дитю природы, вечному культурному младенцу, всегда будет хотеться одного и того же: пожрать, поспать, повеселиться), – это именно в интересах человека (следовательно, и народа). «Простой» (некультурный: не в смысле невоспитанный, а в смысле не имеющий культурно-духовных потребностей) человек не видит дальше своего носа, поэтому его интерес ограничивается рамками прилегающего жизненного пространства, и его культура – это культура потреблять. Движение в сторону культуры, от природы – это движение от «простого» к сложному. А «сложное» – это наиболее простой способ выживать. Вот почему движение к культуре – в интересах всех и каждого в отдельности.
   Вопрос, в сущности, стоит очень просто: либо диктат демоса (вариант диктата натуры), либо – культуры (личности; диктат личности у нас могут понять по-народному, поэтому уточним: речь идет не о культе личности как о культе диктатора, а о диктате культурных потребностей, разумно регулирующем всякое силовое диктаторство). Между прочим, это и есть подлинный плюрализм, который начинается не с выбора между фишбургером и чизбургером, а с определения гуманитарной ориентации: на натуру или на культуру.
   Если бы меня попросили предельно коротко изложить суть проекта, я бы ответил так. Я предлагаю признать как данность тот очевидный факт, что личность представляет собой сложную информационную структуру, что есть люди (народ), которые в ничтожно малой степени являются личностями и ненавидят личность (тип человека) как своего кровного врага. Причем это некая фактическая данность, из которой я из гуманных соображений изымаю моральную оценку: таков порядок вещей, в котором никто не виноват. Человека нельзя обозвать «народом». Он такой – и все. Будьте любезны принять к сведению.
   Так вот я предлагаю ориентироваться именно на личность. Я не говорю, что цель – всех сделать личностями. Это прямой путь к тому самому культу личности, к политической диктатуре серой личности. Я о векторе, о тенденции, о выходе их тупика. Ведь не все же станут богачами, хотя почти все к этому стремятся; это никого не смущает. Так вот и я о личности как о духовном богатстве. Опять нюанс (что поделаешь: в диалектической культуре дьявол сокрыт в нюансах, всего лишь смена акцентов приводит к радикально противоположным результатам): я говорю о культурной ориентации не потому, что она лучше «натуральной», в нравственном смысле лучше, то есть мой проект не нравственными побуждениями как таковыми обусловлен (хотя и ими, безусловно, тоже). Это был бы вариант некоего культуроцентризма: пусть весь мир провалится в тартарары, если он не хочет быть нравственным и культурным. Нравственный фанатизм – жестокая культурная утопия. Я говорю о культурной ориентации потому, что здесь просматривается выход из тупика, культурный прогресс становится одновременно жизненно важным прогрессом, и вследствие того – нравственным. Нравственные первородство и абсолют меня мало интересует, ибо в такой догматической постановке вопроса мало культуры.
   Еще проще и короче: я предлагаю ориентироваться на то качество мышления, которое в принципе сформировано культурой, не на бессознательное мышление (приспособительное мышление, выполняющее функции психологии), а на сознательное управление. При этом я исхожу из того, что ориентироваться следует не на утопический идеал, не на то, чего нет и не было в жизни (пока), а на реальный идеал, на вполне возможную модель реальности, элементы которой не выдуманы, а из жизни взяты.
   Народ не поменяешь, но можно поменять отношение к нему. В стихийное социальное развитие, в живую жизнь социума можно и нужно привнести момент относительной идейной регуляции, а именно: более четко и приоритетно обозначить культурный вектор. Иной вектор – при всех технических достижениях и наворотах – это способ думать желудком и гениталиями. Ума в технике ровно столько, сколько интеллекта.
   Между прочим, в этой связи следует пересмотреть отношение к теории и практике коммунизма, печальный опыт построения которого стал триумфом демократии: и в том смысле, что коммунизм родился из демократического импульса, и в том, что рухнул на радость демократам. Чему так рукоплещет демократия, отчего так ликуют ее идеологические служаки?
   А тому и оттого, что не сработала культурная регуляция, к которой я так регрессивно призываю. Общество, сработанное под благородную идею, лопнуло, ибо идеи идеями, а социальный закон «волевые негодяи становятся вождями» отменить невозможно в любом обществе. Кроме того, все делалось не столько от имени народа (от имени демоса – это ритуал, обряд, идеологический трюк, по форме – под идею), сколько от имени потребностей народа (de facto). Этого демократы предпочитают не замечать, иначе ставится под сомнение чистота их идеи.
   А надо бы стартовать не только от священных потребностей народа, но и от презренных потребностей культурного субъекта. Короче говоря, наличие идеи – это далеко не все. Под идею общество действительно не создашь, это именно технология утопии. Природа возьмет свое. Вместе с тем социум, базирующийся на идеологии потребления, активно изживает свой позитивный капитал (на горе демократии). Нужен иной тип общества, иная идеология, учитывающая, конечно, потребности масс (куда без этого: массы – священная корова демократии) и одновременно противоречащая им. Вот эта модель, этот тип социума требуют творчества, огромных социальных наработок, ноу-хау.
   Первый, коммунистический, опыт провалился. Но в данном случае важно не то, что он провалился, а то, что он был. Он был и есть выражение потребности общества в культурном прогрессе. Коммунизм – рухнул, но потребность-то никуда не исчезла. Да здравствует коммунизм? Кто знает…
   Но вот на то, что эта потребность впервые столь масштабно и обнаженно, я бы сказал, по-дилетантски, была явлена и реализована в России, можно посмотреть и другими глазами: это был своего рода культурный подвиг, которым стоит гордиться. Это опыт в копилке человечества дорогого стоит. Всему великому – великая цена: это не цинизм, это диалектика. Иное дело, иной, тоже диалектический, поворот темы: светлый лик будущего обернулся трагической изнанкой настоящего.
   Это так. Однако никто не говорит о причинах столь легкого и радикальнейшего (с точки зрения демократии – вечного) краха сверхидеологической сверхдержавы. А они, причины эти, в том, что потребности масс при коммунизме хоть и ставились во главу угла (по ритуалу), на деле часто ущемлялись. Заигрывать с массой и одновременной «травить» ее культурой в отдельно взятой стране, когда духовные лидеры человечества эту самую культуру цинично истребляли, оказалось нереально. Надо уметь травить культурой. Но пока что умеют только заигрывать. Массы всех стран объединились. Коммунизм, объявивший себя форпостом культуры, бесславно сканал. Какая мораль содержится в этом историческом сюжете культуры?
   Новый тип общества будет возможен тогда, когда мы в достаточной степени примем к сведению, что человек – неисправимый скот и хам, и никакой коммунизм не в силах его «переделать»; но человек порождает и свою противоположность, личность, которая стремится защитить хама от его неразумных вожделений. Природа человека включает в себя и культуру: вот чего не хочет замечать демократия, вот где шанс не скажу коммунизма, но уж точно – «постреспубликанского» образования, культурно-генетически связанного с амбициозно заявившим о своей культурной миссии коммунизмом. Социум должен приспосабливаться не только к природной составляющей человека, к натурпродукту, но и к культурной составляющей. Вот этой новой гармонии пока не наблюдается, а культура «толкает» именно к новому типу гармонии. Путь к ней – не будем питать иллюзий – как всегда у людей: через кровь и грязь.
   Детская болезнь «честного» капитализма, равно как и идеального, «правильного» социализма, проходит. Мы получаем иммунитет как против одного, так и против другого. На самом деле одно другого стоит, одно вытекает из другого, и альтернативой одному и другому является нечто третье. Все «измы» были стадиями бессознательного социального движения, а речь идет о сознательном выборе перспективной модели. Мы все еще боимся взять ответственность за себя – на себя, идем вослед за природой, успокаивая себя успехами в технической революции, в покорении природы. Мы покоряем природу – а она нас. Интересное кино получается. Техническая революция, как ни странно, тесно связана с нежеланием думать, ответственно мыслить, обсуждать такие категории, как, например, судьба человека. Проще сотворить ядерный смерч, чем понять себя, проще потреблять, чем ограничивать себя.
   Ключ к будущему лежит в теории сознания и познания. Прорывы в теории уже намечаются, а сцепки с практикой – нет. Мы лицезреем холостые обороты: теория сама по себе, практика – тоже, натура, давно получившая культурное измерение, все еще не осознает кровных уз с культурой.
   Будущее – за смыслом, будущее есть становление смысла, добытого сознанием из универсума, а не из себя самого. Будущее за объективным познанием, а не за приспособлением. Бессознательное приспособление – вне времени или как период простирается до момента доминации сознания. Культ потребления, пропагандируемый как вариант приемлемой ныне культуры, это именно антикультурный процесс жизнедеятельности, и альтернатива ему – разумное потребление. А тут вновь призывы, скроенные из тех же лоскутов инстинктов: давайте все жить как золотой миллиард, где создан рай для потребителей. Массовый психоз массовой культуры, подогреваемый средствами очень массовой информации. То, что называют сегодня культурой, оперирует исключительно массовыми категориями. (Отдадим должное: служители масскульта всерьез «прорабатывают» вопрос о конце культуры как некоего человеческого феномена. Сам высокий, нравственно и философски окрашенный термин «культура» как изживший себя предлагается в этой связи заменить на вполне нейтральный «цивилизация».) Существуют только права человека (которые, в принципе, диктуются природными потребностями), о личности, субъекте культуры, никто не думает. Прав личности вы не обнаружите ни в одном документе эпохи цивилизации.
   Таков цивилизованный подход к культуре.
   Теперь осталось прояснить, почему же это русский проект. Умом, как известно из старого мифа, Россию не понять, а проект представляет собой попытку разобраться именно с помощью ума. Дело в том, что ум часто бессилен там, где пересекаются множество противоречий. С одной стороны, Россия как общество патриархального, то есть женского типа (с точки зрения теории сознания), заботится о душе и культивирует бессознательное, азиатское, оберегает его от вмешательства ума; а с другой – с какой-то отчаянной непоследовательностью как никто другой возлюбила (прежде всего через литературу, умнейшее из искусств) тип лишнего, очень умного, выделившегося не только из народа, но и из светской черни, из культурной толпы. Лишний – человек, познавший себя (а значит и других, и человека как такового), богатый и щедрый духом, именно на этом основании отвергнутый обществом, толпой как прямая угроза стабильности нравов.
   Вот и получается: в стране, которую умом не понять и где в дефиците рациональное, как нигде разгулялся аристократический недуг «горе от ума». Россия, великая страна, разрываемая великими противоречиями, и в этом смысле оказалась полигоном, где отрабатывается модель сосуществования лишних (аристократов духа!) и нищих духом. Но ведь это перспектива всего человечества. Для великих проектов необходимо великое безумие.
   Впрочем, пока что похвастаться особо нечем. Но ведь нищие никогда не поймут сложности проблемы, а лишним давно все ясно. Проблема в том, чтобы лишних заметили, чтобы они перекочевали с периферии ближе к вершине социальной пирамиды. Лишние обладают сомнительным талантом: способностью к духовному творчеству (иначе сказать, способностью сомневаться). Нищие обладают несомненным преимуществом: способностью верить. Вот пусть каждый делает то, что может: первые творят, вторые верят, что творчество первых – во благо демократии.
   Это вполне разумно с позиций высокой культуры. А другая позиция демократически ведет в никуда, откуда мы однажды как-то самозародились. Можно сидеть на пересечении космических трасс и ждать еще одного шанса реализоваться как разумное существо. Можно – но это какое-то божественное по легкомыслию мышление, оперирующее такими пустяками, как сотни миллионов лет, смерть всего живого, вероятность жизни, вечность. Скучно. В любви к смерти – мало человеческого, мало культурного, даже мало демократического. Объявите демократию вечной ценностью – и вы получаете какую-то безумную внеисторическую перспективу.
   В интересах большинства не слопать культурное меньшинство, а заставить лишних работать на нищих. Вот и пусть работают, создавая влиятельную культурную среду. «Лишние всех стран, объединяйтесь» – глупый и бессмысленный клич, ибо, объединясь, они перестанут быть лишними. Однако культурная среда должна быть: только она воспроизводит «лишности», духовный излишек, бесхозный остаток. Лишние обретут шанс перестать быть лишними (хотя бы отчасти), у нищих забрезжит надежда немного обогатиться.
   Появится перспектива: жить настоящим.
   11.2000

От «Механического пианино» к «Сибирскому цирюльнику»: блестящая деградация Никиты Михалкова

   Отдадим должное Никите Сергеевичу Михалкову: это неутомимый деятель кино, великолепный режиссер и актер. И по меркам российским, и по мировым. Безо всяких скидок – фантастической одаренности человек, режиссер редкостного таланта. Ему удивительно подходит определение «мастер». Он именно мастеровит, его фильмы всегда сделаны, с богатой выдумкой – но непременно ладно сшиты, узорчик к узорчику, что применительно к искусству означает: художник заботится о мысли, бережно ведет ее, выстраивает концепцию.
   Однако нас будут интересовать не столько фильмы Михалкова сами по себе, сколько некий «закон культуры», определивший логику киноэволюции лучшего и, несомненно, одного из самых великих среди живущих ныне киногениев.
   Общий смысл заковыристого и непрописанного еще толком «закона» достаточно прост. В художественной культуре существуют, по сути, две точки отсчета, два представления о свободе творчества:
   1. «Зависеть от царя, зависеть от народа». (А.С. Пушкин, «Из Пиндемонти».)
   2. «Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому отчета не давать, себе лишь самому служить и угождать». (А.С. Пушкин, «Из Пиндемонти» же.)
   Перед нами две ценностные ориентации: одна из них «завязана» так или иначе на коллектив (народ, этнос – неважно), другая при всех нюансах сосредоточена на личности. Понятно, что личность не существует вне социума: об этом нет необходимости напоминать лишний раз, потому что у нас нет намерения растащить по несуществующим изолированным углам личность и общество. И все же: приоритет «народного» начала требует от эгоистического индивидуума с восторгом и упоением ограничить горизонты духовного совершенствования национальными интересами: такого рода благородное слияние общественного и частного оценивается как высокоморальное. В номинации «мораль» оценивается степень преобладания общественного над личным. Больше внеличного (коллективного) – больше морали. Абсолютное подчинение своих интересов общественным (классический социоцентризм) – это уже номинация герой, колоссальный моральный авторитет. Совершенствование в моральной плоскости означает выработку способности обретать наслаждение в самоотречении.
   Преобладание персонального начала (персоноцентризм) рано или поздно приводит личность к дерзкому, а то и критическому отношению к морали, делает ее в известном смысле аморальной – не в силу врожденной или приобретенной моральной извращенности, а в силу логики вещей: попытка дать волю уму, стремление к свободному, раскованному, непредвзятому мышлению приводит к осознанию относительности любой догмы, в том числе моральной. Аморальность: это ли не самый большой грех из всех известных человечеству? (Забегая вперед, отметим, что, став аморальной, личность не перестает быть нравственной, то есть не выводит себя из-под действия высших норм этической регуляции. Именно нравственность становится для нее высшим типом морали. Но кому это интересно, если произнесено клеймящее слово «аморальность»?)
   Диалектическое мышление в принципе противостоит вере, лежащей в основании морали и покоящейся на надежных абсолютах долженствования, иррациональных по своей природе. Моральная личность (то есть личность, так и не ставшая личностью) убеждена, что мир держится на императивах Долга. Следовательно, главная поведенческая установка – нацеленность на героическое самоотречение во имя Высоких, Высших Идеалов, которые могут быть только Авторитарными Идеалами. Такую личность, понятное дело, можно и должно воспитывать, чем, собственно, всегда и занимались в обществах традиционалистских. В идеале такое воспитание необходимо поставить на поток, и это будет, конечно, коллективное воспитание.
   Что такое «Сибирский цирюльник» в предложенном контексте?
   Это ностальгия по моральному человеку, по коллективному человеку, по человеку «идеи» и «принципа» – по человеку, свобода которого сводится к его идеологической ангажированности (но субъективно, «по чувству» – он свободен: он и уважает себя именно за свободу, за свободный выбор, в результате которого он по рукам и ногам опутан веригами долга). Конечно, такой человек будет свободно говорить по-английски, с достоинством (то есть с хорошо поставленными светскими манерами) держать себя в самом изысканном обществе, свободно танцевать. Короче, где-то тень раннего Онегина: «он по-французски совершенно мог изъясняться и писал, легко мазурку танцевал и кланялся непринужденно». Чего ж вам больше? Правда, Онегина одолела хандра из-за того, что он жил по меркам общества, света. Он взалкал «иной, лучшей свободы» и бросил вызов морали; герой же «Сибирского цирюльника» Андрей Толстой, напротив, именно боготворит мораль. Это антиподы. Онегин презирал таких, как Андрей Толстой, человека строя, когорты, легиона; последний, несомненно, в лучшем случае считал бы Онегина «чудаком» иль «сатаническим уродом».
   Культура личности в фильме Михалкова сводится к культуре «иметь честь», жить в согласии с законами морали. Гарантия гармоничного и симпатичного существования подобной личности – неразбуженное сознание. «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей» – помните? Начнешь мыслить – наживешь себе беду почище онегинской: окажешься лишним, выброшенным из общества, где «имеют честь» не иметь слабости познавать. Чтобы жить в чести и иметь честь – надо перестать рассуждать, а лучше и вовсе не начинать, не становиться на скользкую дорожку, ведущую в странную, «аморальную» жизнь, где от ума, прости Господи, случается горе.
   Если принять к сведению подобную (объективную, заметим) логику становления личности в культуре, легко понять, что существует два типа искусства (отражающего эту логику): искусство «моральное» (героическое или же трагико-сатирическое – в той мере, в какой происходит отклонение от заданного героического идеала; трагизм и сатира – это две грани культурного кнута, способ вернуть зарвавшегося «героя» в русло подобающей ему обыкновенной героики) и «нравственное». К первому применимы критерии «народности» (собственно, моральности как таковой), ко второму – с большими оговорками; первое можно и нужно изучать в школе и вообще широким фронтом «пущать» в народ, второе – крайне нежелательно, ибо от него, как от философии, к которой это самое второе, «нравственное» искусство изо всех сил тянется, «польза сомнительна, а вред очевиден».
   Такая вот странная, хочется сказать, сомнительная происходит в духовной природе человека эволюция, закономерность которой отражена в искусстве, и касается эта закономерность, как ни прискорбно, прежде всего «творческого пути» художников экстра-класса. Они если и начинают с морального искусства, быстро приходят к ереси: в центре художественного исследования непонятно как оказывается личность, а в личности – коллизии психики и сознания, души и ума. И лучшие произведения художников всех времен и народов связаны именно с этим этапом их, творцов, личностного становления. Признак духовной глубины – тема лишнего, ибо признак культуры – наличие культуры, начала разумного. О чем «Механическое пианино»? О народе и для народа? Оно как бы и так, но как бы не так: Михалкова интересует здесь природа человека и в связи с ней – поиски цели и смысла человеческого существования. С рефлексией на эту тему нечего идти в народ: не поймут-с.
   Однако проходит время, и «умудренный жизнью» (больше жизни – больше мудрости: железная, хоть и ветхозаветная, логика; кстати, народная мудрость) большой художник как-то незаметно приходит к выводу: береги-ка всяк сущий честь смолоду, уважай предков и Отечество, кайся Богу, а все остальное – от лукавого. Простенько и со вкусом. Кстати приходится и то неоспоримое обстоятельство, что вся русская культура на том стояла. Взять, отчасти, Пушкина, взять, пусть небезоговорочно, Л. Толстого… Они доселе любезны народу, потому как их терзала «мысль народная». Они видели свой высокий долг в том, чтобы избавляться от гордыни мысли и смирять душу. Михалкову, типичному уроженцу русской почвы, и сам Бог велел. И он лиру посвятил народу своему, и сердцем он спокоен. Так вот и вступил на эту стезю. Илья Ильич Обломов («Несколько дней из жизни Обломова») уже гораздо ближе к архетипу русскости, к народности. Правда, до кодекса чести и долга там далековато, да и сама фигура то ли сибарита, то ли безвольно и невнятно протестующего против суеты созерцателя, то ли обладателя «золотого сердца», то ли пораженного злокачественной «обломовщиной»…
   Словом, размытая фигура и неоднозначная. Сравните ее с фигурой подтянутого Андрея Толстого, который, кстати, вполне мог быть Андреем Обломовым (у Ильи Ильича, как известно, был сын, которого он изволил наречь Андреем, в честь принципиального и склонного к деятельности Штольца): дистанции огромного размера. Причем, дистанции в определенном направлении, промаркированные определенным мировоззренческим вектором: от нравственности – к морали.
   В фильме «Сибирский цирюльник» есть сценка, великолепно характеризующая тип нынешних героев Михалкова. Наставник юнкеров, которого, как всегда «на уровне» исполняет Ильин (тоже, кстати, примета морально-массового искусства: профессионализм, мастерство; этого вполне достаточно, этим можно обойтись, гениальные прорывы здесь ни к чему), застал своих жизнерадостных питомцев в тот момент, когда они изо всех сил старались обратить на себя внимание барышень из института благородных девиц, проезжавших мимо императорского училища в экипаже. При виде наставника они мгновенно перестроились и построились, так сказать, оставили легкомыслие и вошли в образ строгих и мужественных парней. Тут же кто-то по всей форме отрапортовал старшему по званию и гаркнул: «Кругом!» Группа кадетов четко развернулась через левое плечо и с левой ноги, как положено, двинулась маршем вглубь двора. Команда «кругом!» магически подействовала на господина капитана (Ильина). Он точно так же развернулся через левое плечо, оказавшись спиной к юнкерам, и занес было левую ногу…
   И только потом опомнился: команда относилась вовсе не к нему, а к его подопечным.
   Эпизод комический. Однако что характерно: перед нами не просто наставник, но своего рода образец, моральное лекало, которому доверено кроить души будущих славных сынов России. Он без лишних слов – всегда готов. Он сначала сделает – а потом подумает. Но сделает он всегда то, что должно, в этом сомневаться не приходится. Он изумительно вышколен, воспитан. Он настоящий офицер (фильм и посвящен доблестным русским офицерам). Лучшие люди, уж если просто и доходчиво, – это офицеры.
   А теперь сравним этот тип с типом почти лишнего, Платонова Михаила, которого вдохновенно играет в «Механическом пианино» Александр Калягин. Там понимание природы мыслящего человека, там угаданы реальная сила и слабость и, вследствие этого, непонимание того, что же следует делать. Да, там, по большому счету, мелковатая душа, но оборотная сторона личности – острый критический ум. В «Цирюльнике» же могучие моральные принципы – продление примитивной духовной программы: рецепт на все случаи жизни.
   Сегодняшний Михалков выбрал вчерашний день в культуре. Культурный прогресс – это, с одной стороны, результат развивающегося сознания, а с другой – направление от психики к сознанию. Развитое сознание неизбежно приводит к появлению в искусстве «лишнего» человека, и русская литература это блестяще доказала. Ничего не поделаешь: чтобы иметь достоинство мало «иметь честь». Достоинство – это иная, лучшая честь: принадлежать к людям думающим, видящим изнанку общественно полезной морали. Герой, то есть бездумно ориентированный на Авторитарные Идеалы, а потому становящийся лояльным членом сообщества, – это типичный продукт приспособления. В нем мало мужества, нет силы духа, но есть некая пассионарная мощь: не поступаться принципами, быть рабом «чести». Иная, лучшая свобода им не потребна.
   Это и есть вариант духовной деградации, вариант, который культивирует традиционное общество. У такого общества только один минус: ему не нужна личность. И на что же приходится Михалкову расходовать свой незаурядный изобразительный талант? Он поставляет духовный хлеб толпе. Насытил хлебами простоватых идеологических доктрин – извольте побаловать зрелищем. Закон жизни: хлеба и зрелищ, желательно одновременно, приятное с полезным. Зрелищность! – вот что становится главным в кино. И это не эволюция стиля Михалкова, как иногда думают, ибо он отказался от своего стиля. В идеале народ предпочитает безликое кино: забавное зрелище. Удел мастера – забавлять. Это веяние времени, общая тенденция: заигрывать со вкусами толпы, виноват, народа.
   Особенно радостно за Михалкова в том смысле, что ему не пришлось поступаться принципами, не привелось предавать: он искони эволюционировал в древнем русле русской культуры. И это святая правда. Свободу и душок нравственности он запрезирал еще при советах, задолго до перестроек и развалов. Вовремя осознал: в старину было, а нам – к старине лепиться. Куда Пушкин с Толстым – туда и мы. А то обстоятельство, что моральное искусство легко превращается в коммерческое, более того, тяготеет к нему; еще смелее: предполагает коммерциализацию, а нравственное, культивирующее бескорыстный поиск истины, по определению не может быть представлено в формате массового искусства – это обстоятельство только укрепляет в правоте избранного тернистого пути. Искусство должно принадлежать народу. А ежели оно приносит еще и неплохие барыши – на то воля Божья. Так приятно: и деньгу огребаешь лопатой, и душой не кривишь, совестью не поступаешься. Просто праздник какой-то. Именины сердца.
   Против того, что это был в известном смысле русский путь, спорить не приходится, хотя в принципе – это древняя болезнь искусства: художник становится заложником своей мудрости, своих представлений о жизни. А поскольку с идеями у художников, как правило, не густо, да и не в них, как правило, дело, то и получается: стадия становления творческой личности – наиболее продуктивна для творчества. Как только художник наберется мудрости, заматереет как личность, окостеневшая система идей, тяготеющая к жесткой нормативности идеологий (гибкость и широту ума, как правило, сохранить дано очень немногим), буквально «засушивает» творчество, схематизирует его. Эта духовная болезнь не могла не коснуться русских. Только давайте при этом называть вещи своими именами: «Капитанскую дочку» не будем помещать в один ряд с «Евгением Онегиным» – произведением, ставшим духовным вектором и точкой отсчета в культуре человечества на века; к тому же Пушкин наряду с «Капитанской дочкой» пишет вещи куда как аморальные, наподобие «Из Пиндемонти». Пушкин никогда не был творцом только кристально-морального искусства, хотя и дал выдающиеся образцы последнего. Глубина Пушкина, подлинная его укорененность в культуру в том, что он, будучи по плешку русским, прорубал окно в Европу. Он жил и мыслил. Михалков же, соответствуя всем европейским и американским стандартам, как ни парадоксально, выламывается из культуры, выпадает из высокой культуры Европы.
   И со Львом Толстым не все так просто. К дидактической морали «Эпилога» великой эпопеи «Война и мир» он шел нравственными (преодолевая безнравственность) тропами мысли и чувства. Титаны русской культуры, что ни говори, вкусили мысль, они активно боролись с нею ее же средствами, болели ею, но так или иначе сопротивлялись глубинно-коммерческому принципу: зависеть от царя, зависеть от народа. Они никогда не сводили личность к набору простеньких моральных императивов. Личная убежденность Михалкова в праведности, святости и непродажности избранного им пути ничего не решает: он объективно снизил духовную планку и реально поимел за это деньги. Он сполна вознагражден за свою приверженность моральной народности. Вот почему многие считают его циничным лицемером.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →