Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

В гонках «Формулы-1» 2009 года 12 % участников заезда Гран-при звали Себастианами.

Еще   [X]

 0 

Мы, народ… (сборник) (Столяров Андрей)

Не каждому удается заглянуть в будущее. Не каждый способен сквозь морок торопливого настоящего увидеть необыкновенную панораму новой эпохи… Распад России на несколько полусамостоятельных государств… Загадочные манайцы, неумолимо заполоняющие Сибирь… Немецкий концерн, выкачивающий нефть из российских недр… Волшебный град Китеж, возникающий на Урале… Народные армии, отовсюду идущие на Москву… Страна на распутье… Дороги скрывает туман… Возможно, именно это будущее нам уготовано… И – как другая сторона той же самой реальности – шизофренический всплеск терроризма, накрывающий всю Европу. Немецкая «Красная армия» пытается вновь взять Берлин. Ничто не может противостоять неуловимым демонам мрака…

Год издания: 2015

Цена: 134.9 руб.



С книгой «Мы, народ… (сборник)» также читают:

Предпросмотр книги «Мы, народ… (сборник)»

Мы, народ… (сборник)

   Не каждому удается заглянуть в будущее. Не каждый способен сквозь морок торопливого настоящего увидеть необыкновенную панораму новой эпохи… Распад России на несколько полусамостоятельных государств… Загадочные манайцы, неумолимо заполоняющие Сибирь… Немецкий концерн, выкачивающий нефть из российских недр… Волшебный град Китеж, возникающий на Урале… Народные армии, отовсюду идущие на Москву… Страна на распутье… Дороги скрывает туман… Возможно, именно это будущее нам уготовано… И – как другая сторона той же самой реальности – шизофренический всплеск терроризма, накрывающий всю Европу. Немецкая «Красная армия» пытается вновь взять Берлин. Ничто не может противостоять неуловимым демонам мрака…


Андрей Столяров Мы, народ… (сборник)

   © Столяров А. М., 2015
   © ООО «Литературный Совет», 2015
* * *

Мы, народ…

1. Вчера. В южной Сибири

   – Манайская, – слабым, как у чумного, голосом подтвердил Пиля. Он примирительно улыбнулся. – Где другую возьмешь? Автолавка у нас когда в последний раз приезжала?..
   – А говорят, что если манайскую водку пить, сам превратишься в манайца, – сказал студент. – Мне Серафима рассказывала. Вытянешься, похудеешь как жердь, глаза станут белесыми…
   Ему мешал камешек, впивающийся в отставленный локоть. Студент, извернувшись, нашарил его щепотью пальцев, выковырял из дерна, лениво отбросил. Теперь под локтем ощущалась слабая тревожная пустота, уходящая, как представлялось, в глубину земных недр.
   Оттуда даже тянуло холодом.
   Он передвинулся.
   Пиля вроде бы обрадовался передышке.
   – Чего-чего? – спросил он, как клоун скривив в гримасе тряпочную половину лица. – Чтобы от водки – в манайца? Сроду такого не было! Ты хоть на меня посмотри… Вот если колбасу ихнюю синюю жрать, огурцы, картошку манайскую, кашу ихнюю – тьфу, пакость – трескать, как Серафима твоя, три раза в день…
   – И что тогда?
   – Тогда еще – неизвестно…
   Он отдышался, поплотнее прижал бутылку к груди, скривил вторую половину лица, так что оно приобрело зверское выражение, свободной рукой обхватил пробку, залитую коричневатой смолой, и крутанул – раз, другой, третий, с шумом высвистывая сквозь зубы прелый горячий воздух.
   Ничего у него не получалось. Пальцы лишь скользили по укупорке, как будто она была намазана маслом.
   – Вот хрень!.. Так ее так!..
   – Дай сюда, – грубовато сказал майор.
   Это был крепкий, точно из железного мяса, мужик, лет сорока, судя по пятнистому комбинезону, так внутренне и не расставшийся с армией, совершенно лысый, не бритый, а именно лысый: череп от ушей до ушей выглядел полированной деревянной болванкой. Его легко можно было представить среди дымных развалин – пробирающегося с группой бойцов по обломкам человеческого жилья: шорохи, звездное небо, глазницы выбитых окон… Чувствовалось, что он все делает основательно. Вот и теперь, не говоря лишнего слова, он отобрал у Пили бутылку, которую тот тщетно терзал, без малейших усилий свинтил пробку, издавшую жестяной пронзительный писк, поставил перед каждым толстый стакан, а затем взвесил бутылку в руках и, прищурясь, видимо, чтобы поймать нужный настрой, разлил в каждый ровно по семьдесят грамм.
   Его можно было не проверять.
   – Вот так.
   Все уважительно помолчали. И только студент, если, конечно, правильно называть студентом кандидата наук, человека двадцати восьми лет от роду, уже четыре года старшего научного сотрудника Института истории РАН, полушутливо-полусерьезно сказал:
   – Сопьюсь я тут с вами…
   Майор будто ждал этого высказывания. Он повернулся к студенту – всем корпусом, с места тем не менее не вставая, – и вытянул, точно собираясь стрелять, твердый, как штырь, указательный палец.
   – А потому что меру во всем надо знать, ёк-поперёк, товарищ старший лейтенант запаса!.. У нас в училище подполковник Дроздов так говорил. Построит нас на плацу, после праздников, выходных, сам – начищенный, морда – во, фуражку подходящую для него не найти, и говорит, так что полгорода слышит:
   – Тов-варищи будущие офицеры!.. Есть сведения, что некоторые из вас сильно злоупотребляют. Тов-варищи будущие офицеры, ну – не будем, как дети!.. Все пьют, конечно. Ну – я пью. Ну – вы пьете… Но, тов-варищи будущие офицеры! Выпил пол-литра, ну – оглянись!..
   Он обвел всех немигающим взглядом. Точно проверяя – усвоены ли его слова. Выдернул из дерна стакан, и остальные тоже, как по команде, повторили его движение.
   – Ну, за то, чтобы вовремя оглянуться!.. За единство и равенство всех социальных сословий!.. Крестьянства, – он поглядел на Пилю, который немедленно приосанился. – Рабочего класса, – Кабан, до сих пор молчавший, неопределенно хрюкнул. – Нашей российской интеллигенции, – взгляд в сторону терпеливо ожидающего студента. – И российской армии, которая была и будет советской!.. Чтобы никакой дряни на нашей родной земле!..
   Одновременно с этим майор, видимо, еще раньше высмотрев то, что ему мешало, двумя пальцами выщипнул из горячего дерна кривоватую маленькую желтуху – не распустившуюся пока, всего с четырьмя крохотными лепестками, и, брезгливо покачав ею в воздухе, отбросил в сторону.
   Все посмотрели, как она легла среди трав.
   – Прирастет, – жизнерадостно сказал Пиля.
   И действительно, желтуха лишь на мгновение замерла поверх елочек кукушкина льна, а потом, как червяк, изогнулась упругой дугой и просунула тоненький корешок – вниз, к влаге, к земле.
   Тогда майор, побагровев всем лицом, снова нагнулся, взял желтуху за усик, точно какое-то насекомое, и перебросил ее на утоптанную тропу, которая спускалась к реке.
   – Теперь не прирастет, ёк-поперёк!..
   Попав на высохшее изложье, желтуха вновь судорожно изогнулась, повела туда-сюда, ища, за что закрепиться нитчатым корешком, не нашла, не сумела протиснуться, и, вероятно, исчерпав слабые силы, обмякла под солнцем. Листья ее вдруг резко поникли, стебель, повторяя неровности, прильнул к жесткой земле. Миг – и она расплылась в мутную вермишель, которая, на глазах высыхая, неразличимой корочкой прилипла к песку.
   Студент, хоть уже не раз видел такое, замотал головой.
   Пиля – поежился.
   Даже Кабан как-то негромко вздохнул.
   – Ёк-поперёк!.. – с чувством сказал майор. – Вот ведь з-зараза какая… Ну, ничего. Праздника они нам не испортят…

   Первая прошла как всегда. Студенту она легла внутрь едкой пахучей тяжестью, готовой от любого движения вскинуться и выплеснуться через горло наружу. Пилю вообще передернуло: выбросило вперед руку и ногу, как будто они сорвались с петель. Он так и повалился на землю. Даже майор выдержал с некоторым трудом – сморщился, сдавленно жмекнул, осторожно втянул воздух ноздрями. Сощурился так, что глаза его превратились в темные щели. Стакан он, впрочем, вернул точно на место. И только Кабану было все нипочем: запрокинул голову, спокойно вылил свои семьдесят грамм в жаркий рот, пожевал язык, кивнул несоразмерно большой, в твердых выступах головой и выдохнул лишь одно слово:
   – Нормально…
   Ничего другого от него никто никогда не слышал.
   С пригорка, где они расположились, была хорошо видна вся деревня: десятка полтора изб, окруженных покосившимися заборами; причем истлевшие их пролеты кое-где уже повалились и перейти с одного двора на другой не составляло труда. Не лучше выглядели и сами избы – тоже перекосившиеся, вросшие в бугристую землю, походили они на корни сгнивших зубов, в беспорядке торчащие из омертвевающих десен. Впечатление усиливали сизые струпья на бревнах и провалы крыш, кое-как залатанные жестью или фанерой. Толку от такого ремонта не было никакого. В серафимином доме, скажем, где студент обитал, сполз целый угол, накрывающий дальнюю комнату: при дожде на покоробленных половицах образовывались длинные лужи, потом они просачивались в подвал и превращали земляной пол его в жидкую грязь. Хотя в подвал Серафима уже давно не заглядывала. И что мне тама, милый, хранить?.. В доме из-за этого чувствовалась неприятная сырость.
   Тем сильнее выделялись средь запустения фазенды манайцев. Несмотря на обилие травяного пространства, совершенно пустынного, распахнутого аж до реки, манайцы предпочитали селиться поближе друг к другу. Сказывалась ли в том боязнь перед непредсказуемостью местного населения, которое косо поглядывало на чужаков, или многовековая традиция (в самом-то Манае берегли каждый клочок земли), но только игрушечные, всего в одно окно, домики лепились как соты, образуя посередине деревни единый массив. Набраны они были из тонких жердочек, каким-то образом скрепленных между собой, и потому желтели на солнце точно бамбук. Непонятно было, как там манайцы помещались внутри. Хотя что манайцу? Никаких особых запросов у манайца вроде бы нет. Бросил на пол циновку, сплетенную из травы, и – ложись. Неизвестно, впрочем, есть ли там даже циновки. К себе, внутрь поселка, манайцы никого из местных не звали. А просто так, без приглашения, туда тоже не попадешь: по всей границе массива, как стена, разделяющая пространства разных миров, тянулась вверх мощная манайская лебеда. И хоть выглядела она, на первый взгляд, вполне безобидно: те же зубчатые, гладкие листья, те же по верхам гибких метелок пузырьковые наросты пыльцы, однако даже прикасаться к ней было опасно. Студента предупредили об этом в первый же день. Уже через минуту почувствуешь на коже сильное жжение, а через час вся ладонь будет обметана громадными коричневыми волдырями. Кожа потом слезет с нее как перчатка. Самим же манайцам, видимо, никакого вреда. Шастают туда и сюда, не обращая внимания. Жаль, конечно. Студенту очень хотелось бы рассмотреть поближе манайские огороды: диковинные, хрупкие на вид конусы, сквозь плетенку которых свешивались ярко-синие вытянутые плоды. Местные жители называли их огурцами. Там же – крепкие «тыковки», размерами не больше детского кулака, и совсем уже ни на что не похожий мягкий белолиственный «виноград», осыпанный продолговатыми ягодами. Внутри каждой ягоды – вязкая сладкая мякоть; говорят, съешь гроздь – и все, взрослому человеку хватает на целый день.
   И вот что самое удивительное. Речка от манайских фазенд находится довольно-таки далеко, здесь она как раз делает к лесу широкий изгиб, землю, когда манайцев селили, выделили тоже, конечно, не бог весть какую: глина, песок, бычьи россыпи валунов, ничего на такой земле, казалось бы, расти не должно, а вот пожалуйста, полюбуйтесь – чуть ли не настоящие джунгли. На участке у Пили, который всего лишь через дорогу, три-четыре квелых грядки картофеля, расползшиеся до корней, – непонятно, что Пиля с них на зиму соберет, а тут – буйство листьев, плодов, многокрасочный растительный карнавал. Правда, манайцы и относятся к этому иначе, чем Пиля: где-то уже в четыре утра носят воду с реки в маленьких серебристых ведерках, непрерывно что-то окучивают внутри огородов, постригают, подвешивают, одни ветки направляют туда, другие – сюда, третьи вытаскивают наружу, чтобы впитали летнее солнце. Островерхие соломенные панамки высовываются из зелени, как шляпки грибов.
   А где Пиля? Пиля – вот, вытянулся на пригорке, хрупает водянистой зеленью огурца. И ведь рожа – довольная, расплывающаяся, ничего больше Пиле не надо.
   Студент прикрыл от света глаза.
   – Пиля, – утомленным голосом поинтересовался он. – Ну так как? Может быть, вспомнил еще что-нибудь… м-м-м… интересное?
   Ни на какие подробности он, разумеется, не рассчитывал. Однако Пиля, будто ударенный, вздернул вверх обе руки. В одной был крепко зажат стакан, в другой – зубчатый огрызочек огурца.
   – Точно!.. Бабка моя говорила… Тык е тык берер памык…
   – Один и один будет два, – перевел студент. – Значит, глагол времени – это «берер».
   – И еще: мадас-тык, мадас-памык, мадас-бакык, мадас-карабык…
   – Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать…
   Студент перекатился на грудь, вытащил из кармана рубашки авторучку, квадратный блокнот и вписал услышанное меленькими аккуратными буковками.
   Показал Пиле:
   – Правильно?
   – Вроде бы так…
   – Ну и зачем это нужно? – спросил майор. – Двенадцать… тринадцать… Какой с этого толк?
   – Ну, не скажи… – вглядываясь в написанное, ответил студент. – Теперь мы знаем, по крайней мере, что сармоны использовали десятеричную систему счета. Деталь очень важная. Значит, они, скорее всего, развивались в русле основных индоевропейских культур. И, кстати, тут, по-моему, есть параллели с удмуртским. Там ведь тоже: адык, кык… м-м-м… дальше не помню… и затем: тямыс, укмыс, дас… А удмурты – это уже финно-угорская группа. То есть можно, по-видимому, говорить о каких-то общих языковых корнях…
   – А вот камней на капище всего девять, – сказал майор.
   – Ну, это понятно. Девять – завершенный ряд цифр, «священная полнота». Десять – это уже переход в другой бытийный разряд…
   Пиля потер мягкий нос.
   – Ты лучше, студент, нам вот что скажи. Если порыться там, – он неопределенно качнул головой в сторону капища, – золотишко какое-нибудь можно найти? Ну там – монеты старые, не знаю что, браслетики, украшения…
   Эта тема всплывала уже не в первый раз.
   Студент пожал плечами и постарался сделать непроницаемое лицо.
   – Вряд ли, – нейтральным голосом сказал он. – Сармоны ценили не столько золото, сколько нефрит. Вероятно, позаимствовали эту традицию у китайцев – те считали нефрит священным и благородным камнем. Нефрит имел у них хождение наравне с золотом. Нефритовые грузики, например, были эталоном для взвешивания. Послам в качестве верительных грамот вручались пластинки, выточенные из нефрита. Ну и конечно, разного рода ремесленные изделия: чаши, подвески, шкатулки, пагоды, резные шары… Нефрит здесь, я думаю, можно найти. Только лопатой до него все равно не добраться. Вы представьте: полторы тысячи лет прошло с тех пор. Все засыпано. Тут экскаватором надо рыть… И потом, на такие места – на капища, на захоронения – обычно налагалось заклятье. Древние пытались защитить своих покойников от живых. Над могилой Чингисхана – это зафиксировано, это факт – прогнали табун лошадей, чтобы это место нельзя было найти. Когда хоронили готского короля Алариха, то специально отвели в сторону русло реки – закопали его на дне, потом реку вернули, рабов, которые над этим трудились, всех перебили, чтобы не могли разболтать. Заклятие, между прочим, иногда и овеществлялось. Тех, кто вошел, например, в пирамиду Тутанхамона, настигла очень странная смерть. А когда в тысяча девятьсот сорок первом году вскрыли гробницу Тимура, на которой, между прочим, было начертано, что всякий, кто нарушит его покой, будет подвергнут страданиям, то через день началась Великая Отечественная война…
   – То есть я начну рыться, а меня вдруг ухватит такая – земляная рука?
   – Все может быть…
   Они уважительно помолчали.
   Майор задумчиво произнес:
   – Вот жили тут люди, можно сказать, целый народ: любили, рожали детей, чего-то хотели… Наверное, воевали между собой… И вот остался от них только десяток слов. Как ты там записал?.. Пык… мык… дык…
   – Почему? Пиля остался – последний сармон.
   – Ну, разве что – Пиля…
   Майор вдруг прищурился.
   Скулы у него напряглись.
   Голос, поднявшись на тон, отвердел как металл.
   – Слышь, Пиля!.. Ёк-поперёк!.. А что это манайцы с твоего огорода колесо забирают?
   Все повернулись в ту сторону.
   Пилин участок отличался от прочих тем, что прямо посередине его, загораживая крыльцо, сгнивший угол которого безнадежно просел, возвышалось громадное, вкопанное примерно на треть железное колесо, выпирающее изнутри ржавыми ребрами. Откуда оно там появилось, не знал никто. Говорили, что прадед Пили прикатил его еще в конце гражданской войны, чуть ли не свинтив с паровоза самого товарища Троцкого, и вместе с сыновьями, с соседями торжественно водрузил на подворье – вроде как знак того, что теперь начнется новая жизнь.
   А может быть, все было иначе.
   Только представить себе пилин участок без колеса было нельзя.
   Такая местная достопримечательность.
   И вот сейчас восемь или десять манайцев – отсюда не разглядеть – копошились возле него, сгибаясь и подкапывая землю вокруг маленькими лопаточками, – вдруг облепили эту махину, как ушлые муравьи, медленно, опасаясь железной тяжести, покатили куда-то к оврагу.
   Сбросить что ли задумали.
   – Действительно, что это вдруг? – удивился студент.
   Теперь все смотрели на Пилю, ожидая ответа. И под этими взглядами Пиля первоначально смутился, но все-таки дожевал огурец, проглотил его, двинув по горлу вверх-вниз острый кадык, а затем безнадежно махнул рукой:
   – А… пропадай – уже все…
   В голосе чувствовалась тоска.
   Тогда майор сел на колени и отчетливо, точно вбил, прихлопнул по ним широкими растопыренными ладонями.
   – Так… – зазвеневшим голосом сказал он. – А я все думаю, откуда это у Пили бутылка взялась? Вроде бы неоткуда взять Пиле бутылку… Ты что ж это, гад, выходит, родину за бутылку продал?..
   Наступила неприятная тишина. Слышен был только треск бодрых кузнечиков, вылетающий из травы, да еще снизу, от оглохших домов, тоненькими призрачными паутинками допархивала мяукающая перекличка манайцев.
   Словно попискивали котята.
   – Чего молчишь? Отвечай!..
   – А моя это земля, – с неожиданной серьезностью сказал Пиля. – Моя!.. Слышал, что студент говорил? Сармоны тут жили спокон веков. Вы, русские, уже после пришли…
   Майор его, казалось, не слышал.
   Повел подбородком, растягивая подкожные струны жил.
   – Судить тебя будем народным судом. Русский не русский, сармон не сармон, а если как последняя сволочь продал – значит продал…
   Не отводя глаз от Пили, который, казалось, забыл дышать, он протянул руку вбок, пошарил ею под громадными пропыленными лопухами и, почти сразу нащупав, вытащил из густой их тени некий предмет, продолговатый, плоский, завернутый в цветастую тряпку. Как-то по-особенному дернул ее, тряхнул и вдруг поднял автомат с выгнутым чуть вперед ребристым черным рожком.
   – Становись вон туда!..
   Пиля, как во сне, сделал два шага назад – к низкой иве, вывернувшей листья изнанкой.
   – Не я же первый… – опомнившись, пробормотал он. – Лаймакин, Митька продал, Трофим Нарезной… Да все, все, кто ни есть… Родина, говоришь?.. А ты видел, что тут у нас по ночам?! Какие крандавохи скулят?.. Ты вот приехал – попробуй тут жить…
   Майор опустил и тут же поднял твердые веки. На него сбивчатая пилина речь впечатления не произвела.
   Он уже все решил.
   – Будем тебя судить от имени Российского государства… За предательство, за крысиную трусость… За сдачу родной земли торжествующему противнику!..
   Тупо лязгнул затвор.
   На шутку это больше не походило. Майор был весь как пружина, которая вот-вот взвизгнет металлическим языком. Студент вдруг понял, что еще секунда-другая – раздастся очередь, рубашку Пили перечеркнет кровавая необратимая полоса; Пиля согнется, схватится за живот, повалится мятым лицом в жесткий дерн.
   Уже никогда не встанет.
   – Товарищ майор!!! Василий Игнатьевич!.. Вася!.. – руки сами вцепились в ствол автомата и придавили его к земле.
   – Ты – что?..
   – Товарищ майор!!!
   – Очумел?!
   – От-ставить!.. – это подал утробный голос Кабан.
   И как-то сразу все кончилось.
   Майор вдруг обмяк, словно судорога пришла и ушла, – опустил автомат, снова сел, бросил его на тряпку.
   Сказал ровным голосом:
   – Приведение приговора откладывается на неопределенный срок…
   Пиля тем временем лихорадочно разливал остатки. Бросил пустую бутылку и втиснул майору стакан в пластилиновые вялые пальцы.
   – Скорее, Вася, скорей!..
   Упала на траву длинная тень.
   Тощий манаец, обтянутый дешевым трико, так что ткань казалась не тканью, а коричневой, как у ящерицы, чешуей, растянул от уха до уха бледные губы.
   Видимо, это означало приветствие.
   – Холосо? – кошачьим голосом спросил он.
   Майор скрипнул зубами. А Пиля, сидящий на корточках, тоже растянул резиновые мягкие губы:
   – Холосо, все холосо… Иди отсюда…
   Мгновение манаец, не меняя выражения улыбчивого лица, смотрел то на майора, то на него, что было заметно по изменению блеска под веками, а затем повернулся и, не говоря больше ни слова, начал спускаться по тропинке к деревне.
   Покатился камешек.
   Юркнул в сухую траву.
   – Вот с кого начинать надо, – сказал майор. – Вот, ребята, с кого следует начинать… С корнями их выдрать, купоросом землю полить… И начнем, конечно, начнем, придет наше время…
   Пиля тут же переместился, так, чтобы заслонить собой коричневую фигуру, плотно, выгнутыми ладонями обнял пальцы майора, сжимающие стакан, и, как ребенку, ласково придвинул его ко рту.
   – Ты пей, Вася, пей. Главное – остуди душу, – заботливо сказал он.

   Некоторое время они без интереса смотрели, как манайцы опустошают пилин участок. Сначала был разобран забор, причем не просто разломан, а с нечеловеческой тщательностью разъят на отдельные досочки. Досочки эти были уложены четырехугольными колодцами на просушку: манайцы иногда зажигали внутри своих огородов небольшие костры – дым, вспухая и ширясь, окутывал грядки непроницаемым одеялом. Затем они сдернули дранку с крыши, которая, впрочем, едва ее тронули, начала осыпаться сама, прогнила, наверное, до трухи, Пиля-то когда чинил свою крышу – наверное, лет тридцать назад. Дранка тоже была собрана в аккуратные штабельки. А потом манайцы, изгибаясь как гусеницы, словно гуттаперчевые их тела вовсе не содержали костей, начали снимать с избы венец за венцом, тут же распиливая толстые бревна на принесенных с собою козлах: слышен был утомительный звук «вжик-вжик», короткие деревянные плахи, которые из этого получались, расщепляли топориками. Прошло, наверное, не более часа, ну может быть полтора, и на подворье, опустевшем как после нашествия саранчи, остались лишь камни, обозначавшие бывший фундамент, и неглубокая яма, служившая Пиле погребом. Впрочем, камни манайцы тоже зачем-то выворотили, яму же забросали мусором и принесенной с ближайшего пригорка землей. И студент вяло подумал, что вот на следующий год взойдут на этой земле сорняки, потом осенью отомрут, полягут, перепреют до гумуса, весной взойдут снова – лет через пять никто и не вспомнит, что здесь когда-то стоял пилин дом. Как не помнят о тех домах, которые были разобраны в прошлом году, и в позапрошлом, и три года назад. Ведь сорок пять изб, кажется, стояло в деревне. А сколько осталось теперь? Всего ничего. Если, конечно, не считать за избу двухэтажный административный барак, который манайцы почему-то не трогают.
   Да и кому будет помнить? Тем деревянным старухам, что высыпали сейчас на улицу, каждая у своей калитки, и, точно идолы, сложив руки на животе, молча наблюдают за происходящим.
   Может быть, к следующему лету этих старух тоже уже не будет.
   И еще студент с легкой тоской подумал, что поездка его, громко называемая полевыми исследованиями, была, в общем, не слишком удачной. Нет, конечно, в формальном отношении результаты есть: найдено капище (если только менгиры[1], обнаруженные в лесу, можно считать таковым), сделаны соответствующие обмеры, вполне приличный комплект фотографий, пробит шурф, откуда извлечены остатки фибулы[2]. Можно считать доказанным, что в древности здесь какие-то люди жили. Зафиксированы даже несколько слов сармонского языка. Если только это действительно сармонский язык, если Пиля со своей пропитой башкой ничего не наврал. Отчет по гранту можно написать запросто. Доктор Моммзен, при всей его требовательности, будет доволен. Однако признаемся самому себе: не сделано главное. Не установлено, что автохтонным субстратом здесь были именно предполагаемые сармоны. Это пока лишь в рамках рабочей гипотезы. Могли быть и гунны, и малоизвестные енисейские племена, и даже юго-восточная часть каких-нибудь финно-угров. Что мы, по сути, знаем о тогдашнем этногенезе? Нужны раскопки, нужен системный анализ, но кто даст денег на археологическую экспедицию? Кого сейчас интересуют сармоны? Правда, Приск в своей «Истории Византии» пишет, что Аттила по происхождению был, вероятно, из сармонских князей. Однако опять-таки – кого интересует Аттила? Это у венгров он – значимая фигура, великий воин, национальный герой. Венгерские короли ведут свою родословную именно от него. А у нас? Слушать никто не станет. И потом – время, время идет! Через пару лет здесь будут одни манайцы.
   – Неужели ничего нельзя сделать? – ни к кому особенно не обращаясь, спросил он. – Городские, что ж, ваши не хотят эту землю взять? Места-то какие – лес, речка, простор, грибы, ягоды… Ну – вообще…
   – Городским асфальт нужен, – сказал Пиля, дожевывающий очередной огурец. Насколько можно было судить, питался он исключительно этим овощем. Другого, во всяком случае, студент у него не видел. – Дорога чтобы проведена была, электричество чтобы – горело. Кто тут будет по нашему проселку ломаться?..
   – У городских под городом земли – мордой ешь, – заметил майор. – Свои территории который год освоить не могут. Мэр, правда, себе особняк отгрохал – на три этажа. Еще пара коттеджей – с бассейнами, с саунами, между прочим, гады, возводят… А так – огородничества, садоводства, конечно, всякие… Хрен с ним, тут копать требуется с другого места. Вот сидит в области, в аппарате, какая-то кучерявая с-сука и штемпелюет им всем справки о временном проживании. У каждого манайца такая справка имеется. И что? Ничего! Попробуй его потом отсюда выковырять. Разрешение на работу у него есть? Есть! Налоги платит? Какие надо и какие не надо! С Пили-то, например, что возьмешь?.. (Пиля пожал плечами, показывая, что взять нечего). А у губернатора нашего заместители знаешь кто? Не знаешь? Ну, ёк-поперёк – два манайца… Оказывается, коренная народность нашего региона. Вот погоди, и мэра на следующих выборах тоже своего проведут. Хотя для вида, конечно, могут назначить и русского. А вот Дубровка, Разминовка, Озерцы, – майор потыкал пальцем вправо и влево, – Хлопино, Боротняк уже который год пустые стоят, ни одного русского человека… Нет, ребята, тут другой подход нужен…
   Насчет подхода он, правда, объяснить не успел. За складчатой коробкой барака, за взметами многолиственного боярышника возник низкий рык, как будто проснулся зверь, дремавший с сотворения мира, и выбрался в поле зрения старенький мордастый грузовичок, вплоть до кабины заваленный нагромождением скарба. Пополз, пополз по дороге, вскарабкиваясь на пригорок, глазастый как жук, упорно переваливаясь на ухабах. До самого пригорка он, впрочем, добраться не смог: дорога здесь расширялась и несколько проседала, образовывая громадную лужу. Причем хоть за последние две недели не выпало ни капли дождей, но на ее размерах это ничуть не сказалось – толстое грязевое зеркало отсвечивало с проселка. Объехать его было нельзя. С одной стороны пролегал длинный скат, где грузовик, да еще так нагруженный, несомненно, перевернулся бы – и кранты, с другой – высовывались из земли лысые валуны, и были они таких размеров, какие не одолеть даже манайцам. Все с любопытством наблюдали, что будет дальше. Водитель, конечно, приблизившись к луже, заранее переключил скорость на первую, взял влево как можно сильнее, так что горбатые шины взвизгнули, проехав по камню, но этого, по-видимому, было все-таки недостаточно: где-то посередине машина дернулась, как-то боком сдалась и провалилась сразу сантиметров на десять; задние колеса вращались, выбрасывая жидкую грязь, однако с каждым безнадежным рывком погружались все глубже и глубже. Мотор наконец заглох. Из кабины, придерживаясь рукой за дверцу, спрыгнул в черную топь всклокоченный потный мужик, одетый несмотря на жару в брезентовые штаны, ватник, фуфайку. Он сумрачно посмотрел на майора, который этот взгляд игнорировал, на Пилю, замершего с огурцом, не донесенным до рта, на студента, на равнодушного Кабана, ничего не сказал, как будто на пригорке никого не было, приволакивая в грязи сапоги, обогнул грузовик и также сумрачно уставился на колесо, выше оси утонувшее в комковатой жиже. Сверху, ранее невидимая из-за серванта, перегнулась девка в спортивной кепочке, охватывающей голову до ушей, и раздраженно спросила:
   – Ну что там, папаша?
   – Сели, – мрачно подытожил мужик.
   – Вот, я вам говорила, папаша, что верхней дорогой – лучше. Нет, вам всегда надо по-своему…
   – Умолкни, – мрачно сказал мужик.
   – Всегда вы – в самую грязь…
   – Умолкни!
   Мужик судорожно вздохнул. И тут же выдохнул, точно воздух, попавший внутрь, обжег ему легкие.
   Лицо у него стало тоскливое.
   – Подтолкнуть? – привставая, с готовностью предложил студент.
   – Не надо, – сказал майор таким голосом, что студент сразу же опустился обратно.
   Крепко сжал пальцы, чтобы больше не вмешиваться.
   А сам майор, переместившись чуть-чуть на локтях, обозрел всю картину и с опасной приветливостью поинтересовался:
   – Уезжаешь, Данила?
   – Уезжаю, – не поворачивая головы, ответил мужик.
   – Насовсем уезжаешь?
   – Выходит, что – насовсем…
   – Ну и желаем успехов на новом месте трудоустройства!.. – радостно прокричал Пиля. – Не забывайте, пишите!.. Счастья вам в личной жизни!..
   На этот раз мужик обернулся. И хоть ничего не ответил, бровью не шевельнул, но Пиля в ту же секунду выронил огурец – попятился, споткнулся о камень, с размаху сел, ужасно расставив острые переломы коленей, и так, не вставая, помогая себе руками, начал мелко-мелко, как гусеница, отползать, вероятно даже не соображая, что делает.
   Мужик между тем, с трудом переставляя в грязи сапоги, вернулся к кабине, вскарабкался на подножку, едва выдающуюся над жидкой поверхностью, весомо потопал по ней, чтобы стекли самые комья, а потом вновь уселся за руль и включил мотор.
   У лужи скопилось уже десять или двенадцать манайцев. Они подошли так тихо, что студент ничего не услышал. Как будто на ногах у них были не деревянные сандалеты, а мягкие домашние тапочки, сшитые из войлока или меха. Стояли они двумя шеренгами по сторонам – с чуть приоткрытыми ртами, выпучив лягушачьи глаза. Вдруг все, словно по символическому свистку, шагнули вперед, прильнули к машине тощими коричневыми телами. Мотор взревел, так что, казалось, сейчас надорвется, борт хлипкого грузовичка качнулся из стороны в сторону, чуть не вывернув вещи, чавкнули выдирающиеся из топи колеса, и в образовавшийся на мгновение узкий провал хлынула земляная вода.
   Машина, оставляя следы, выползла на дорогу.
   Однако перед тем, как дверца кабины с треском захлопнулась, из нее высунулась рука в задранной рвани ватника и демонстративным жестом поставила на кремнистую осыпь бутылку с желтой наклейкой.
   Пиля во мгновение ока очутился между нею и грузовиком. Сначала посмотрел на бутылку и даже вскинул ладони, восторженно к ней примериваясь, затем посмотрел на машину, удалявшуюся в сторону леса. Опять – на бутылку. Опять – на удаляющуюся машину. Чувствовалось, что в душе его происходит мучительная борьба. Разум все-таки победил. Пиля, как петух, которому наподдали, подскочил на месте и, придерживая штаны, побежал по грунтовке.
   – Эй-эй!.. Меня захватите!..
   Видно было, как он отчаянно заскочил на подножку, чуть не сорвался от спешки, вцепился в дверцу, выставив тощий зад, растопырил кривоватые ноги и, вероятно, почувствовав себя немного увереннее, почти до пояса втиснулся в открытое боковое окно.
   – С-сука, – нейтральным голосом сказал майор.
   Кабан по обыкновению промолчал.
   Грузовичок свернул и исчез за синеватыми елями.
   Мелькнул еще кусочек борта – и все.
   Опять – жаркая тишина.
   Студент лишь тогда почувствовал, как ноют у него сведенные от напряжения пальцы…

   Сперва выпили за упокой души раба божьего Даниила, чтобы на новом месте у него все было ништяк, затем – за упокой души раба божьего Пили, чтобы, где бы он ни закончил свой путь, земля бы ему везде была пухом, потом – за девку (Анькой ее зовут, пояснил майор), чтобы в городе мужа себе нашла, и наконец просто – за нас, за всех, чтобы, значит, нигде и никаким боком не налегло. Студент, правда, усомнился, что за упокой души можно пить: как же «за упокой», если человек еще жив, но майор только коротко на него посмотрел, Кабан хрюкнул – противная теплая водка сама хлынула в рот.
   Отдавала она почему-то пластмассой. Точно много лет простояла в мутных пластиковых бутылях, впитала из них какие-то химические вещества, и теперь они прорывались сквозь горло едким отрыжечным духом.
   Студента аж передернуло.
   – Для нас уехал – все равно что умер, – ставя на место стакан, объяснил майор. – Уехал – значит привет. Все, не будет тебе ни жизни, ни родины… – он с хрустом переломил пупырчатый огурец, одну половину бросил дремлющему Кабану, а от другой откусил так, что вылетели изнутри брызги семечек. – Слышь, студент, я все же что-то не понимаю. Так ты говоришь, что это не наша земля, не русская?
   Для убедительности он похлопал по жесткому травяному дерну. Из-под ладони его выскочила букашка и, очертив зудом дугу, умчалась в знойную даль.
   – Историческая принадлежность – вопрос спорный, – слегка оживившись, сказал студент. – Венгры, которые прежде именовались уграми, жили в древние времена на Урале, как, кстати, и финны, которые сейчас – где? Потом какое-то время они обитали в Причерноморье и только позже, вытесненные другими, откочевали в Паннонию. Или, к примеру, существовали когда-то славянские поселения на Сицилии. А Одоакр, князь скирров, который сверг последнего римского императора, по некоторым данным, был славянин. А корень «рос» или «рус» вообще известен по всей Европе: в Германии есть такие целые топонимические анклавы, в Карпатах есть, в Скандинавии, даже в Швейцарских горах…
   Майор прищурился.
   – А я вот думаю так: кто здесь спокон веков жил, кто обустроился, родителей похоронил, кто все наладил, того и земля. И сегодня, и завтра, и навсегда. И чтобы носа никто сюда не совал. Чуешь, Кабан?..
   Кабан неопределенно хрюкнул.
   – Дело-то всего ничего, – вдумчиво продолжил майор. – Взять две роты, оцепить деревню, чтобы ни одна сволочь не выбралась, час – на сборы, всех – на платформы, в товарняки, пусть укатывают в свой Манай. Небось, потом не вернутся.
   – Угу, – высказал Кабан свою точку зрения.
   – Что «угу»?
   – Ну… то есть… Угу…
   Они помолчали.
   – Вы лужу почему не засыплете? – неожиданно поинтересовался студент. – Сейчас лето – и то к вам не доберешься… А если осенью?.. А весной?..
   Майор с досадой рубанул ладонью по воздуху.
   – Хрен с ней, с лужей!.. Кому надо, переползет… А вот две роты сюда, и чтоб ребята такие, которые с манайцами уже дело имели. Чтобы ни секунды не сомневались… Чуешь, Кабан?..
   Манайцы тем временем высыпали со своих огородов и, как всегда в этот час, по два-три человека стягивались на площадку у магазина. Стоптана она была до беловатого грунта. Пара бетонных скамеек обозначала бывшую автобусную остановку. Манайцы, плотно прижимаясь плечами, выстроились на этой площадке в широкий круг, подняли к небу ладони с костлявыми, растопыренными, очень тонкими пальцами, запрокинули головы, так что чудом не послетали с них соломенные панамки, и вдруг разом начали приседать, разводя и сводя жилистые колени. Одновременно они тоненько запищали; причем писк с каждой минутой усиливался, словно перемещали в регуляторе рычажок, истончался, вытягивался, бледнел, перебираясь в какие-то запредельные области, сверлил уши, пронизывал, казалось, каждую пору, превращался в невыносимый, закручивающийся винтом дикий визг, как будто завопила от ужаса целая свора кошек.
   – С-суки, – скрипнул майор, хватаясь за голову. – Ну вот, попробуй тут жить, когда каждый день – такая херня… У меня сейчас мозги из ушей потекут…
   Он взялся было за автомат – разжал пальцы, опять тронул гладкое дерево, сомкнутое с железом, – опять отпустил. Вдруг бешено распрямился, словно его ударило изнутри, и, едва не задев студента локтем, крутанулся на месте.
   Неслышимый за визгом манайцев, подкатил к самой луже новенький, наверное, лишь недавно купленный мотоцикл, сверкающий выпуклыми деталями, промытый, протертый, никелированный, правда, уже чувствительно забрызганный грязью, однако явно не из дешевых, с большим, нарисованным золотом православным крестом на капоте. За рулем находился парень в десантном комбинезоне, из-за плеча его предупредительно высовывался автомат, а все пространство коляски, словно сделанной именно под него, заполнял собою священник, тоже – с громадным надраенным православным крестом на груди.
   Он, не торопясь, сведя пышные брови, выпростался наружу, солидно одернул рясу, вдруг приоткрывшую тяжелые тупые носы армейских сапог, перекрестился на небесные купола, осенил широким благословением молча разглядывающих его майора, студента и Кабана (никто из них даже не шелохнулся в ответ), а затем, одной рукой подхватив широкогорлый сосуд со святой водой, а другой сжав метелочку, скрепленную потрепанной изолентой, сказал, ни к кому не обращаясь: «Ну, с богом!» – и деловито зашагал вниз, к визжащему кругу манайцев. Метелочку он при этом окунал глубоко в сосуд и, мерно потряхивая, разбрасывал перед собой брызги воды.
   На траве она поблескивала словно роса, а вот кустик манайской пшеницы, раскинувший колоски, неожиданно потемнел и поник, будто его неделю не поливали.
   Тогда майор тоже неторопливо поднялся, вразвалку подошел к мотоциклу, сделавшему тем временем разворот, осмотрел его по-хозяйски, точно собираясь купить, заодно осмотрел и десантника, будто не человек это был, а пластмассовый манекен, и лишь потом спросил начальственным хрипловатым баском:
   – Откуда?
   – Оттуда, – в тон ему ответил десантник.
   – И как там?
   – Хреново, – десантник продемонстрировал звероватый оскал. Он все время поворачивал голову вслед за майором. С мотоцикла, впрочем, не слез и ладоней с прорезиненных рукояток руля не убрал. – В поселок заводской заезжали вчера. Ни одного человека в поселке, полный абзац…
   Последовала короткая пауза.
   Майор выдернул из земли подсыхающую былинку и переломил ее пополам.
   – А что бы вам не собрать десяток ребят, – сказал он, покусывая жесткую ость. – Десяток нормальных ребят, крепких таких, неужто уж не найти? Вот, приехали бы сюда, ну – на рыбалку, поговорили бы заодно… Объяснили бы внятно, кому эта земля по праву принадлежит… Кстати, рыбы в здешних местах – до хрена…
   – Пробовали уже за рыбой, – хмуро сказал десантник.
   – И что?
   – А то, что с рыбалки этой никто не вернулся. В Больших Будовцах, ну слышал наверное, собрался вот так вот пяток бодрых ребят. Манайцы там обнаглели: кумирню какую-то начали воздвигать. Ну, погрузились в джип, штыри с собой прихватили. До Будовиц-то они доехали, это по следам было видать, а дальше – ни машины, ни ребят, ничего… Следственная группа потом работала. Утром примчались, значит, – вечером уже бумажки подписывали. Болота вокруг Будовиц знаешь какие?..
   – Понятно, ёк-поперёк, – сказал майор.
   Что ему тут было понятно, объяснить мог только он сам.
   Оба они повернули головы.
   Визг манайцев, по мере того как священник к ним приближался, становился все тише. Руки, обращенные к небу, двигались все медленнее и медленнее. Круг в своей ближней точке неожиданно разомкнулся, давая проход, но не распался совсем – края его разошлись, образовав подобие чаши. Священник оказался как раз в ее фокусе. Метелочка замерла в воздухе. Но потом все-таки опустилась в сосуд и резким движением выбросила оттуда веер продолговатых искр.
   Студент видел это собственными глазами.
   Сверкающие, будто из золота, брызги неторопливо поплыли к манайцам, те как бы чуть подтянулись, выставили перед собой ладони. Не произнесено было ни единого слова. Ни звука не раздалось ни с той, ни с другой стороны. Но золотистые капли вдруг зашипели в воздухе и длинными струйками пара рванулись вверх.
   Десантник тут же потащил с плеча автомат, перехватил его и положил дулом на руль.
   Все это, однако, без лишней спешки.
   Майор, в свою очередь, сделал два шага назад, опустился на корточки и тоже – нащупал рукой приклад.
   Ничего страшного, впрочем, не произошло.
   Священник бросил метелочку внутрь сосуда, повернулся и, даже не ускоряя шагов, возвратился к коляске. Здесь он привычно закрепил сосуд в особую ременную петельку, накрыл его крышкой, которую, чтоб не съезжала, защемил пружинной скобой. Снова перекрестился на невидимые небесные купола.
   – Дай вам бог, православные!..
   – И вам того же, – после некоторого молчания, не убирая руки с приклада, отозвался майор.

   Когда мотоцикл исчез, свернув за купы кустов, когда треск его растворился в жаре, а ветер унес запах душного выхлопа, Кабан, точно дожидавшийся именно такого момента, поворочался, покряхтел, по-видимому отыскивая опору, и как-то по частям, напрягаясь, поднялся со своего лежбища.
   Был он на удивление невысоким, коротконогим, тулово, словно вылепленное из глины, так и тянулось к земле, громадная голова выдавливала из шеи жирные складки: странно было, как он умудрялся дышать.
   – Ладно, пойду… Собираться надо, однако…
   Он выдержал огненный взгляд майора, который немедленно вскинул лицо, переступил с ноги на ногу, словно бы проверяя, насколько надежно стоит, и, осмотрев выцветший горизонт, добавил:
   – К вечеру машина вернется. Утром, значит, погрузимся…
   Больше он ничего не сказал. Пошел – без дороги, продавливая на каждом шагу хрусткий дерн.
   Земля его держала с трудом.
   Майор снова прищурился.
   – Вот, а президент все на лыжах съезжает, – не очень понятно прокомментировал он. – Все переговоры ведет на высоком международном уровне… А я вот тут недавно у приятеля был: город Багорач, километров сто от Саратова, ну какой там город, ну – тысяч десять всего людей. Так вот на весь город у них один-единственный православный храм, и то старый, облупился весь, страшно смотреть, зато тут же, ты не поверишь – четыре мечети. И все – новенькие, из силикатного кирпича… А в деревнях там, поблизости, знаешь как? Вот живут наши, русские, триста лет живут, ничего, и вдруг – бац: слева их поселение, справа – их поселение. Никого не трогают, не пугают, не гонят, только пять раз в день оттуда: «Ал-ла-а-а!.. А-иль-ла-а-а!..» И всё: русские снимаются и уходят на север. Так – уже десять лет. Почему, спрашивается, не наоборот?.. Что за народ мы такой – и умирать страшно, и жить не хотим…
   Он дернул щекой.
   – История так сложилась, – неуверенно ответил студент. – Земли всегда было много. Всегда можно было куда-нибудь отойти… Географический детерминизм…
   Майор как бы обдумал его слова. Откусил сорванную былинку и сплюнул жесткий остец.
   – Это ты верно сказал. Отойти есть куда… Нет, хватит, ребята, наотходились… За Волгой земли нет…
   Несколько мгновений они сидели в безмолвии. А потом майор тоже встал и, не прощаясь, даже не бросив взгляд, двинулся в сторону леса. Шел он через волнистый луг, начинавшийся сразу же за пригорком, и в отличие от Кабана ступал пружинисто и легко, будто вовсе не пил.
   Ни разу не обернулся.
   Автомат он нес за ремень – так, что в высокой траве его видно не было.
   Студент дремал на пригорке, подложив руки под голову и сквозь тени слипающихся ресниц смотрел в солнечные просторы. Дремать ему сейчас, конечно, не следовало бы. Ему следовало бы сейчас трудолюбиво, как гномику, копошиться на развалинах капища: чертить схемы, обмеривать разнокалиберные менгиры, расчищать в поисках надписей окрестные валуны. Собственно, за этим он сюда и приехал. Неплохо было бы также пробить второй шурф, лучше наклонный, этак наискосок, и посмотреть, не попадется ли в «донном слое» чего-нибудь интересного. Чем больше конкретного археологического материала, тем лучше. Доктор Моммзен любит, когда в отчете наличествует множество схем и цифр. Такие отчеты проходят у него на ура. Делать, однако, ничего не хотелось: город, кафедра, институт казались сотканными из снов. Это была ложная память. Казалось совершенно невероятным, что где-то ходят сейчас по серой тверди асфальта, ездят на транспорте, спускаются в каменные глубины метро. В действительности ничего этого нет. Есть только пустошь, вечная комариная тишина, тысячи километров леса, полные древесного зноя. И в эту жаркую пустоту, в этот морок забвения медленно, как бесцветный яд, не обладающий к тому же ни вкусом, ни запахом, капля по капле втекает чужая кровь.
   Он видел, как манайцы убирают последний мусор с очищенного пилиного участка. Заметны были ямы, аккуратно присыпанные землей, вытоптанная мертвая плешь, остатки разоренного огорода… Завтра манайцы, вероятно, примутся за участок Данилы, а еще через день, через два – за крепенькую избу Кабана. Здесь им, кстати, повозиться придется: дом у Кабана – как он сам – грузный, будто литой, из толстых брусьев, сросшихся отесанными боками. Сколько сил надо, чтоб его разобрать! Ничего, манайцы с ним справятся, возникнет на месте жилья та же рыхлая пустота, травяное раздолье, копошение насекомых… Был русский народ – останется от него десяток полузабытых слов…
   Он также видел, как потянулись старухи к полю манайской пшеницы. Длинный, пронзительно желтый прямоугольник ее вытянулся между рекой и бывшей деревенской околицей. Как будто положили на землю сказочный ломоть сыра. И подравняли края: откусывай не откусывай – ни на миллиметр не уменьшится… Пшеницу манайцы почему-то не охраняли; напротив – любой мог нарвать себе сноп ярких колосьев. Далее из них вылущивались крепкие, лимонного цвета зерна, клались в миску, заливались водой, и уже через десять минут каша была готова. Ее не нужно было даже варить: зерно само разбухало, превращаясь в клейкую сладковатую массу. Серафима, у которой студент снимал комнату, ела ее три раза в день. Денег с него поэтому она не брала. Зачем мне деньги, милок, куда их тут тратить? А к тем продуктам, которые он привез из города, даже не прикоснулась.
   Студент вытянул слегка затекшую ногу. Раздался писк, из-под кроссовки, которой он придавил лист лопуха, выскочил небольшой чемурек и встал твердым столбиком – зашипел, ощерился острыми зубками. Был он желтовато-коричневый, как все, что жило или росло у манайцев, размером с ящерицу (а может, это ящерица и была), чешуйчатый, когтистый, плоскоголовый, с раздвоенным язычком, выскакивавшим из кожистого нутра как огонь. Бусины черных глаз возмущенно подергивались:
   Кто такой?
   Как это посмел ему помешать?
   – Брысь… – лениво сказал студент.
   Чемурек мгновенно исчез.
   И в этот момент со стороны леса раздался выстрел.
   Правда, на выстрел он был совсем не похож. Просто легкий хлопок, от коего из кустарника, вдающегося в поле мыском, словно пепел костра, метнулись к небу испуганные хлопья грачей.
   Тем не менее один из манайцев, тащивших жерди с пилиного участка, вдруг подпрыгнул на месте, будто его хватили по пяткам прутом, нелепо выбросил локти, изогнулся дугой и вдруг брякнулся во весь рост на кремнистую дорожную твердь.
   Пару раз дернулся, будто пытаясь встать, и застыл – прижав к телу руки и ноги.
   Студент тут же сел.
   Смерть сверкнула косой в июльской расплавленной желтизне.
   У него как-то глубоко-глубоко провалилось сердце.
   – Что же это такое? – растерянно сказал он.
   Надо было срочно куда-то бежать, где-то прятаться.
   Вот только – куда и где?
   На дороге тем временем происходило нечто загадочное. Манайцы, находившиеся поблизости, окружили лежащего редким растянутым кругом – всего, наверное, из семи-восьми человек, – выставили к нему растопыренные ладони, сблизили их, так что образовался как бы венчик цветка, и начали делать такие движение, будто накачивали в мертвое тело воздух. Одновременно все они громко выкрикивали: «Ух!.. Ух!.. Ух!..» – и чуть приседали, как прежде, разводя костяные колени. От этого распластанное на дороге тело начало конвульсивно подергиваться, скрести пальцами по земле, терять очертания, расплываться, как то растение, которое давеча выдрал майор, превращаться в бесформенную студенистую массу, вздувающую из себя множество пузырей. С пригорка, где находился студент, все это было видно достаточно хорошо. Продолжалось так, вероятно, минуты две или три. Счет времени он потерял, лишь мелко-мелко подергивал вокруг себя листики дерна. А потом масса, вытянувшаяся на дороге, как бы сгустилась, успокоилась, приобрела характерную светло-коричневую окраску, судороги и пузырение прекратились – вынырнули изнутри четыре тощих, будто из тростинок, ладони. Двое манайцев, более похожие на скелеты, поднялись с жаркой земли и, пошатываясь, колеблясь, вознесли над собой тонкие костяные руки. Остальные перешли с уханья на кошачье затихающее мяуканье, круг распался, и новорожденные, медленно переставляя конечности, двинулись в сторону огородов.
   Никто их не сопровождал.
   Напротив, манайцы, которых за это время стало значительно больше (подтянулись, видимо, те, которые были внутри поселка), развернулись в шеренгу, слегка загибающуюся по краям, и опять выстроили фигуру, напоминающую чашу в разрезе. Эта живая чаша синхронно поворачивалась, будто просвечивая ландшафт, то немного сжималась, то расширялась, увеличивая объем, и когда фокус ее скользнул по студенту, тот ощутил в сердце горячий толчок.
   Сбрызнули живую ткань кипятком.
   Хотелось вскрикнуть, но он сдержался.
   А манайская чаша остановилась, уперев невидимое свое острие именно в клин кустов, откуда прозвучал выстрел, и затем очень плавно, растягиваясь вправо и влево, пошла к нему через поле.
   Раздался еще один выстрел, но, видимо, никого не задел.
   Затем – еще.
   С тем же успехом.
   Крикнула птица, имени которой никто не знал.
   И все.
   Наступила обморочная тишина.
   Жизнь закончилась.
   – Да что же это?.. – срывающимся, некрасивым голосом сказал студент.

   Через полчаса, собрав свои вещи, то есть торопливо покидав их в рюкзак и туго перетянув клапан шнурком, он выскочил из дворика Серафимы, которая, по счастью, отсутствовала, и прикрыл за собой калитку, царапнувшую по земле кривым низом.
   Тем не менее он опоздал.
   Сразу же перед домом, загораживая дорогу, стояли двое манайцев. Впервые за все дни пребывания здесь студент видел их так отчетливо: оба – светло-коричневые, тощие, невысокие, оба – действительно, будто кожей, облитые эластичным трико, оба – с белесыми непроницаемыми глазами, с зеленоватым пухом, высовывающимся из-под панамок.
   – Чего уставились? – грубовато спросил студент. Он в это мгновение почему-то их совсем не боялся. – Ждете, пока уеду? Ну, уезжаю… – и для наглядности он изобразил фигуру средним и указательным пальцами правой руки. – Моя-твоя уходить… Топ-топ…
   – Оцень холосо, – писклявым запредельным голосом сказал левый манаец. – Моя-твоя понимай, оцень рада…
   Второй не произнес ничего.
   Зато как придурок расплылся жидкой улыбкой от уха до уха.
   – Бутылку давай, чего смотришь, – злобновато сказал студент. – Раз уезжаю отсюда, раз оставляю вам все – значит, положено…
   Секунду первый манаец раздумывал, словно не понимая, о чем речь, а потом сжал ладони и шаркнул ими у себя за спиной. В руках его вдруг оказалась бутылка с желтой наклейкой. Непонятно откуда – разве что манаец извлек ее прямо из своего нутра.
   – Путилка, – радостно сообщил он. – Моя-твоя, заплатил. Холосо…
   Второй тревожно поднял брови.
   – Твоя потом возвращайся не будет?
   – Не будет, – заверил студент. – Не беспокойтесь… Топ-топ… насовсем…
   Манайцы дружно отступили к обочине.
   Теперь оба они расплывались в улыбках и даже кивали студенту острыми соломенными панамками.
   – Холосо… Холосо…
   Все-таки они походили на идиотов.
   Другого слова не подберешь.
   Впрочем, какое это имело значение?
   Студент сунул бутылку в карман и зашагал в сторону города.

2. Завтра. Санкт-Петербург

   Новости бьют в виски, как сумасшедшие молоточки. Оказывается, около двух часов ночи по московскому времени, я тогда спал, японские инженерные части, сопровождаемые военизированными подразделениями полиции, высадились на островах Курильской гряды. Заняты Итуруп, Шикотан, Хабомаи и Кунашир – словом, те острова, которые Япония считает своими. Причем в заявлении японского МИДа сказано, что данная акция не преследует цель отторжения от России так называемых Северных территорий. Японские части высадились на островах по согласованию с правительством Дальневосточной Республики и намерены лишь создать здесь современную экономическую инфраструктуру. Будут построены два морских порта, аэродром, три компактных завода по переработке морепродуктов. Местному населению будет оказана гуманитарная помощь. Полицейские части, ввод которых также согласован с правительством ДВР, обеспечат на островах неуклонное соблюдение всех гражданских прав и свобод.
   Что ж, этого следовало ожидать. Япония никогда не признавала российский суверенитет над этими островами. Из-за чего даже не был заключен договор по результатам Второй мировой войны – война между нашими странами закончилась де-факто, а не де-юре.
   В общем, через семьдесят лет японцы берут реванш.
   Причем это, видимо, навсегда. Латвийский вариант тут не пройдет. Месяца четыре назад латвийские «земессардзе», «стражи земли», добровольные военизированные формирования в составе латвийских вооруженных сил, точно так же, путем внезапного выдвижения, попытались занять Пыталовский район Псковской области, который Латвия считает своим. Кончилось все это грандиозным провалом. Не потребовалось даже вмешательство расположенных там российских частей. Уже к вечеру этого дня чуть ли не половина мужского населения Пскова, по данным прессы от десяти до пятнадцати тысяч сильно взбудораженных мужиков, оказалась в районе административного центра Пыталово, а еще через четыре часа бравые земессарги – в синяках, в яичных потеках, в кровавых помидорных соплях – бежали на свою территорию. В порыве энтузиазма был сожжен латвийский пропускной пункт на границе, а вместо него водружен на шесте российский государственный флаг. Правда, как отмечала пресса, повешен он был вверх ногами, но на такие мелочи, разумеется, никто внимания не обращал. Раздавались призывы идти на Ригу и водрузить триколор – чтоб знали! – на городской ратуше. В общем, скандал был что надо. Акцию латвийских властей немедленно осудили и президент США, и Европейский союз, подтверждая тем самым приверженность договору «О территориальном суверенитете России». Правительство Латвии в полном составе ушло в отставку… Однако с Курилами, как я чувствую, все будет не так: и населения там практически нет, и расстояния на Дальнем Востоке такие, что народ просто не соберешь. И главное, где Курилы и где мы все? Как говорит Макар Панафидин, жизнеспособность страны определяется готовностью граждан умирать за нее. А кто в России сейчас пойдет умирать за Курилы? Будем честными перед самими собой: никто не пойдет.
   Я остервенело колочу пальцами по клавиатуре. У меня такое отчаяние, что наворачивается под веками едкая влага слез. Казалось бы, что такое Курильские острова? Мелочь, на карте с лупой не разглядеть. Большинство россиян не сразу сообразит, где эти острова расположены. И все равно больно, как будто сдернули ноготь с мизинца. Палец теперь нагноится, останется уродливым навсегда.
   Хорошо, а какова наша реакция? Я просматриваю официальный протест Министерства иностранных дел РФ, где прямым текстом сказано, что правительство России расценивает эти действия как агрессию и решительно требует немедленного и безоговорочного вывода с островов всех японских частей. В противном случае оно оставляет за собой право принять все необходимые меры, чтобы восстановить над данными островами российский суверенитет. Одновременно правительство России обращается к мировому сообществу с призывом осудить этот неправомочный акт. Предполагается срочное заседание Совбеза ООН. Так выглядит глас вопиющего. Это понятно, и что же мы имеем в ответ? А в ответ мы имеем весьма сдержанные заявления Европейского союза и США, которые подтверждают свою приверженность территориальной целостности России. То есть в переводе не обычный язык: отстаньте от нас! Разумеется! Япония – это не Латвия, ссориться с Японией ни Европа, ни Америка не хотят. Да и ситуация, надо сказать, принципиально иная, там действительно акт агрессии, а здесь – по официальному договору с правительством Дальневосточной Республики. Региональная субсидиарность, черт бы ее побрал! Небось, трансфер по этому договору правительство ДВР уже начинает пилить. Назад его никто не отдаст. И что в таком разе прикажете делать? Высадить десант, сбросить японцев в море? А как на эти действия отреагирует правительство ДВР? А как отреагируют правительства других республик? Вон их сколько у нас теперь: Уральская Республика, Сибирская Федерация, Петербургский региональный союз, Южная Республика – Славия; столицы – Пермь, Новосибирск, Владивосток, Санкт-Петербург, Ростов. Конечно, чисто формально они все входят в состав России, но у каждой – свое правительство, своя конституция, свой республиканский бюджет, да что там – у каждой фактически уже своя армия: уральская гвардия, сибирские егеря, амурские гусары, сводные казачьи полки… Геополитический лизис: Россия из единого государства превращается в конгломерат самоуправляемых областей. Президент европейской части, то есть Кремля, может сколько угодно надувать впалые щеки, может часами и сутками напролет заверять россиян, что все мы – граждане великой и неделимой страны, но достаточно вспомнить хотя бы недавний владивостокский конфуз, когда полномочного представителя президента этой самой «великой и неделимой», прибывшего в ДВР, чтобы урегулировать тупиковые налоговые вопросы, без лишних разговоров посадили на самолет и беспосадочным рейсом отправили обратно в Москву. Вот тебе – великая, неделимая, как там еще?..
   Я откидываюсь на стуле и прикрываю глаза. У меня звон в ушах, как будто летает внутри головы неугомонный комар. Все, все, успокойся, говорю я себе, успокойся, остановись, этому не будет конца… Лучше давай посмотрим, что там со Станой. Экранчик сотового телефона пуст, точно весь мир оглох. По времени до эфира у нее еще полчаса. Значит, едет сейчас Стана в микроавтобусе, или выгружается со всей группой где-нибудь возле шумного перекрестка, или, может быть, даже записывает впрок какой-нибудь материал. Не любит она, когда ее дергают в такие минуты. Однако, поколебавшись, я все-таки отправляю вопрос: «Как ты сегодня?» И через полминуты приходит ответ: «Пока никак». А еще через полминуты: «Я тебе позвоню». Вот так уже пятый день. И ведь не позвонит – закрутится, забудет про все на свете… Лежит на трюмо записка, где торопливо начертано: «Я ушла». Когда Стана это писала? Я поднимаю записку за уголок, осторожно дую – взлетают серые хлопья: тени воспоминаний, безжизненное эхо любви. Как говорит та же Стана, не понимаю в жизни всего двух вещей: куда исчезают деньги и откуда появляется пыль. А вот оттуда и появляется. Пыль – это просто прошлая жизнь.
   Ладно, что мы имеем из других новостей? Вот, в Новосибирске, оказывается, взорвали бронзового Конфуция, установленного, между прочим, всего неделю назад. Помнится, тогда Православный корпус протестовал. Это еще с какой стати? Конфуций-то им чем помешал? А новосибирский писатель Геннадий Прашкевич через два часа после взрыва взобрался на постамент и объявил, что поскольку к Конфуцию он относится с исключительным уважением, то будет стоять здесь вместо него – до тех пор, пока памятник не отреставрируют… Что там еще?.. Ночью было несколько инцидентов на дискотеках: у нас, в Петербурге, взорвались, по данным предварительного расследования, четыре бомбы серии «скунс», то есть безосколочные, извергающие лишь отвратительный запах и дым, жертв, к счастью, нет, но пять или шесть человек были серьезно помяты в давке. В городе на ближайшие сутки введен план перехвата «Дракон». В свою очередь, Следственный комитет прокуратуры РФ возбудил очередное уголовное дело… Ну это уж точно сработали «православники». Дискотеки для них – рассадник тлетворного влияния Запада. И хотя глава петербургского Корпуса Егорий Захлеб уже успел заявить корреспонденту «Трансньюс», что это провокации экстремистов, стремящихся дискредитировать святое дело национального возрождения, всем, конечно, понятно, откуда уши торчат… А вот как отреагировали на Курилы «кочевые народы». Оказывается, сайт МИДа Японии, заявление которого я только что просмотрел, уже четыре часа как заблокирован в результате массированной атаки. Предполагается, что это российские хакеры, хотя первичный маршрут, по некоторым просочившимся сведениям, указывает на Гонконг. Но это, даже я понимаю, ничего не значит. Грамотная хакерская атака может быть организована хоть из Гонконга, хоть из Нью-Йорка, хоть из Боготы. Правда, из Боготы, скорее всего, не получится. Леха-Бимс как-то обмолвился, что там ненадежный коаксиал. А так – пожалуйста, на выбор весь мир: Стокгольм, Манила, Куала-Лумпур, Иоганносбург. Попробуй поймать то, что развеивается как дым… Я просматриваю заявление ТехноПсов, размещенное на каком-то норвежском сервере всего четыре минуты назад. ТехноПсы в своей обычной стилистике предупреждают, что в ответ на оккупацию четырех островов Курильской гряды они, по крайней мере, на сутки блокируют все правительственные сайты Японии. Если же через сутки японские «инженерные части» не покинут Курил, то атаке будут подвергнуты представительские порталы крупнейших японских фирм: «Мицубиси», «Сони», «Тосиба», «Тейхо». Далее предполагается дезорганизовать управление железнодорожной сетью Японии, а если покажется мало, то – центры слежения крупнейших японских аэропортов.
   Да, серьезно поднялись «кочевые народы». И что самое интересное – их фантастические угрозы вполне реальны. Во время Пыталовского инцидента, помнится, они буквально за два часа сумели намертво заблокировать латвийский информационный портал, а кроме того – вторгнуться в рижскую телефонную сеть и превратить ее в какофонию случайных звонков. Говорят, что и стационарные аппараты, и сотовые по всему городу буквально с ума сошли. Панические ложные вызовы раздавались каждые десять секунд. Не случайно в Европейском парламенте, которому, видимо, мало своих забот, уже трижды поднимался вопрос о противодействии «сетевому террору России». Впрочем кажется, еще Наполеон в свое время жаловался, что эти русские воюют против него не по правилам: вместо сражений, как это принято, регулярных армий создают партизанские отряды крестьян, нападающие на коммуникации. Тоже – своего рода сетевое сопротивление. В общем, предлагается либо контролировать трансграничный доступ в европейскую сеть, либо перевести весь Рунет на самый примитивный, медленный трафик. Такое, значит, информационное разоружение. Впрочем, тот же Леха-Бимс утверждает, что все это ерунда: да я куплю, например, сегмент у частного провайдера в Сан-Хосе. Хрен они что смогут против этого сделать. В общем, ну их туда-сюда. Европейцы – дикий народ…
   И только я подумал о Лехе – тут он сам и звонит. Голос у него энергичный, веселый, по писклявой тональности не похожий ни на один из других голосов.
   Спутать его ни с кем нельзя.
   – Бимс!.. Ты уже встал?
   – А ты?
   – Бимс!.. Я еще не ложился, – бодро говорит Леха.
   Работает он где-то по сетевой логистике и, в отличие от нормальных людей, спать ложится не раньше пяти утра. Впрочем, сама работа занимает у него не более двух часов, а остальное время – серфинг по цифровым течениям интернета: поиск иллюзий, странствие среди снов, которые вытесняют реальность.
   – Ну что, дверь откроешь?
   – Давай…
   Я пересекаю прихожую и отпираю дверь. Леха уже ждет на площадке, поскольку проживает рядом со мной. Вид его, как всегда, впечатляет: ярко-красные шорты, желтая майка с надписью «А чего?», на голове – прическа «Чернобыль», считающаяся символикой ТехноПсов: твердые волосяные пучки, вздыбленные как у ежа; выкрашены они в ядовито-малиновый цвет и потому кажется, что излучают рентгены. Так, вероятно, станет выглядеть будущее поколение россиян. Всего лет десять разницы между нами, и – совершенно новый человеческий прайд. Для Лехи я, наверное, уже динозавр. Как же, не знаю даже, чем отличается хостинг от кастинга. Это уже не унылое «поколение пепси». Это – «поколение ноль», с которого начнется что-то иное. Приветливые марсиане, пришельцы со звезд, хомо сапиенс ретикулатум[3], явившиеся на смену вымирающим кроманьонцам.
   – Так я к тебе подключусь?
   – Ну проходи…
   Леха времени не теряет. Он мгновенно просачивается в квартиру, сгибается, будто тень, ныряет под стол и, поскребя, как мышь, ногтем по стене, вытаскивает за нитку белый соединительный кабель. Кабель он втыкает в заднюю стенку моего компьютера и тут же, бухнувшись в кресло, начинает с невероятной скоростью барабанить по клавишам. Мелькают на экране какие-то загадочные таблички, какие-то вопрошания, какие-то мантры на неведомом языке, и вдруг – бимс! – взмахивает бледными крыльями осциллографический мотылек. Это Леха таким образом вводит пароль. Он соорудил его из пяти различных музыкальных фрагментов и утверждает, что такой пароль взломать в принципе невозможно.
   Надеюсь, что так.
   – Леха, скажи, а ты пошел бы воевать за Курильские острова?
   Леха даже не оборачивается. Всякий миг, проведенный не за компьютером, он считает прожитым напрасно.
   – Что я, больной?.. И потом – чем я, по-твоему, занимаюсь?..
   – Так это ты японский сайт обвалил?
   Леха все же немного поворачивает лицо. Скошенные голубые глаза тем не менее пристально изучают экран.
   – Знаешь, как израильское правительство отвечает на вопрос о наличии у него ядерного оружия? А никак! Не отрицает данную информацию, но и не подтверждает ее. Однако лично тебе по секрету сказать могу: японский МИД – это не я. По почерку это скорее «Белые муравьи». Знаешь, такие энтузиасты среднего школьного возраста. Ничего они толком не могут: наворотили полсотни ботов и тупо утопили сервер в запросах. Вот увидишь, через час он всплывет… – Леха вдруг подскакивает на стуле, вскидывает руку и бьет пальцем по клавише. – Бимс!.. Нет, товаггищи, мы пойдем дггугим путем…
   Он чуть ли не влезает в экран.
   Локти расставлены.
   Глаза, видимо, съехались к переносице.
   – Ладно, дверь потом за собой захлопни, – говорю я.

   С маршруткой мне дважды везет. Во-первых, она выныривает почти сразу же и пустая, что для нашего переулочного закутка, лежащего чуть в стороне от основных транспортных магистралей, явление нетипичное. Обычно приходится ждать пятнадцать-двадцать минут. А во-вторых, метров через сто пятьдесят, когда мы выворачиваем на проспект, я вижу точно такой же маршрутный микроавтобус, стоящий у тротуара: двери у него открыты, пассажиры высажены, топчутся возбужденной гурьбой, и патруль месил, как у нас немедленно прозвали Международные силы, производит тщательный вещевой досмотр. Ну да – взрывы на дискотеках, план перехвата «Дракон»! Я только не понимаю, какой смысл проверять пассажиров в маршрутках? Неужели руководство месил всерьез полагает, что террористы, если таковые действительно есть, до сих пор, пряча «скунсы» в портфелях, раскатывают по городу? Ну не идиоты же они, честное слово! Или, быть может, здесь тонкий психологический ход, изобретенный западными аналитиками: после каждого инцидента создавать для местного населения максимум неудобств и тем самым возбуждать против террористов массовое сознание. Если так, то они своего добились. Только это индуцированное возмущение оборачивается прежде всего против них. Вон как пассажиры, вытащенные наружу, размахивают руками. Того и гляди сейчас до потасовки дойдет. На месил это, впрочем, нисколько не действует. Лейтенант все так же невозмутимо протягивает ладонь за очередным паспортом – не торопясь просматривает его, сканирует «хитрым джеком», где мерцает индикаторная панель, и затем вежливо, отдав честь, возвращает владельцу. Судя по наплечным эмблемам, это датчане. Ну, датчане – это еще ничего, к скандинавам у нас отношение в общем терпимое. Будь это, например, американский патруль – уже подъезжал бы ОМОН, чтобы разнять дерущихся. Терпеть наши люди не могут штатников. Не случайно американские, как впрочем и британские, патрули ходят по городу в составе не менее пяти человек. Только на прошлой неделе, я слышал, помяли новозеландский патруль: командир, видимо человек наивный, вздумал заговорить по-английски.
   Меня вдруг прошибает паническая волна. Елы-палы, а где мои собственные документы? Фу ты… слава богу… паспорт на месте. Не хватало еще, чтоб меня задержали по пути к доктору Моммзену. При режиме особого положения, который был объявлен полгода назад, документы со впечатанным чипом необходимо все время иметь с собой. Проверить могут в любую минуту. Где документы? Нет документов. Пошли!.. Человека, не имеющего с собой соответствующих бумаг, могут задержать для выяснения личности на срок до трех суток. Кому охота трое суток сидеть в «аквариуме»? И хоть «аквариумы» у месил значительно лучше, чем у нашей милиции (там, говорят, даже прохладительные напитки дают), все равно – удовольствие ниже среднего.
   Я смотрю на проплывающую мимо окон разборку и вяло размышляю о том, как все переменилось буквально за год. Кто бы год назад мог представить, что Петербург, как, кстати говоря, и Москву, будут патрулировать части Международных сил? Что Сибирь и Дальний Восток станут практически самостоятельными государствами? Что о «региональном экономическом суверенитете» заявят Якутия, Чукотка, Карелия, Алтай, Тува? Я уже не говорю про Кавказ. Что Россия фактически превратится в конгломерат слабо управляемых территорий, лишь формально, названием, объединенных между собой. Ведь еще год назад все было более-менее благополучно. Россия хоть и перестала быть великой страной, но явно претендовала на статус энергетической сверхдержавы: то Европу мягко за горло возьмет, то Белоруссию ту же, то Украину. Экономика после бурных реформ вроде бы стабилизировалась, доходы росли, появились какие-то перспективы. И вдруг – раз-два! – все куда-то посыпалось. Сначала колоссальный пожар на газопроводе, ведущем на юг: леса вокруг места взрыва выгорели почти на сто километров. Никто до сих пор объяснить не может, что собственно произошло – то ли диверсия, как утверждало множество западных СМИ, то ли техногенная катастрофа, как заключила российская правительственная комиссия. Во всяком случае, южные страны Европы из-за дефицита энергоресуров почти целый месяц сидели на голодном пайке. В Болгарии, скажем, где, как назло, грянули длительные морозы, сожгли в топках почти половину зеленых насаждений страны… Затем – захват террористами одного из машинных залов ЛАЭС[4]. Тоже – взрыв, тоже – большое количество человеческих жертв. И хотя радиоактивного заражения территории, видимо, не было, паника возникла такая, как будто разверзлись апокалиптические небеса. Ведь никто ничего толком не понимал – не исключая, наверное, и самого российского президента. Казалось, что вот-вот, буквально через секунду, взметнется над городом, оплавляя дома, чудовищный огненный гриб – закружится смерч, полетит к звездам пепел миллионов смертей… А через неделю всего, надо же так совпасть, случился самопроизвольный пуск боевой ракеты в сторону Польши. Перехватить ее удалось лишь в самый последний момент, и, кстати, до сих пор также не могут установить, как это произошло; главное – была ли эта ракета «болванкой» или, как утверждают поляки, была все же оснащена ядерными боеголовками?
   И вот, пожалуйста – «Договор о совместной защите стратегически важных объектов»: Международные силы, сформированные ООН, взяли под контроль не только все атомные станции, что еще ладно, пускай, не только нефтепромыслы и важнейшие газопроводы, но и все пункты базирования боевых российских ракет. Командование ими теперь осуществляется лишь в режиме «двойного ключа». И вот, пожалуйста – «Договор о совместном обеспечении безопасности гражданского населения»: патрули Международных сил пошли по улицам российских «стратегических городов». Местная администрация ныне обязана согласовывать с ними каждый свой шаг. Ну и разумеется, как венец всего, как облатка, смягчающая фармацевтическую горечь лекарства – утешительный «Договор о территориальном суверенитете России»: Международное сообщество в лице того же ООН гарантировало ей полную и всеобъемлющую правомочность в пределах нынешних официально утвержденных границ. Никаких изменений государственной целостности России не будет. Политическая юрисдикция над всеми ее территориями будет сохранена. Именно поэтому, кстати, ни одно государство мира не признало пока ни Сибирскую Федерацию, ни ДВР, ни Уральскую Республику, ни тем более Южную Республику – Славию, ни Республику Саха, ни Чукотку, ни Калмыкию, ни Татарстан… Правда, как считает Макар Панафидин, это только пока: через какое-то время, несомненно, произойдет следующая итерация.
   И между прочим, отец как-то по телефону сказал, что точно так же было при распаде СССР. Когда после августовского путча 1991 года объявили о своей независимости Россия, Украина, Белоруссия, Казахстан, то никому и в голову не пришло, что это всерьез, что все пятнадцать советских республик действительно станут независимыми государствами, что они в самом деле утвердят между собою частоколы границ и что начнутся между ними конфликты – вплоть до жестоких войн. Отец говорил, что если бы можно было это предвидеть, если бы было понятно, к чему Беловежские соглашения приведут, то еще неизвестно, как бы все повернулось, ведь кроме горстки националистов распада СССР тогда не хотел никто.
   В том-то и дело, что будущее предвидеть нельзя.
   Будущее – это туман.
   Оно всегда не такое, как мы его себе представляем…
   Пока есть время, я решаю проверить почту. И правильно делаю, поскольку вываливаются на экран сотового телефона сразу четыре письма. Во-первых, это извещение от Инголлы. Инголла на всякий случай напоминает, что доктор Моммзен примет меня сегодня в одиннадцать тридцать утра. Ну, это, по-моему, совершенно напрасно. Инголла хоть и работает в России уже целый год, но все никак не может привыкнуть, что россияне в деловом отношении ничем не отличаются от обычных людей. Ей почему-то кажется, что ни один русский никогда никуда вовремя не придет и с первого раза никакой договоренности не запомнит. Не знаю уж, кто ее так напугал, но убежденность полная, ее не поколебать.
   Во-вторых, это приглашение от Панафидина. Катенька, которая заведует у него информацией, сообщает, что сегодня ровно в 12 часов на площади перед ТЮЗом, это, кстати сказать, отсюда недалеко, состоится митинг, организованный общественным движением «Независимый Петербург». «Приглашаются все, кто хочет жить не так, как живет, все, кто не согласен с тем, что происходит в стране». Кавычки закрываются, конец цитаты. Причем Катенька тут же честно предупреждает, что поскольку митинг, как это принято у «НП», является мероприятием несанкционированным, то весьма вероятны инциденты с милицией.
   Ну, это уж, извините, нет. Разрешен митинг или запрещен, мне, знаете ли, все равно. Ни на какие митинги я, разумеется, не хожу. Так же, как не хожу на рок-сессии, дискотеки, пивные фестивали и прочие незатейливые развлечения. Катенька романтик, ей еще семнадцати нет. А мне эти топтания народных масс ни к чему.
   Далее следует громадное письмо от родителей. Снабжено оно множеством фотографий, которые на экранчике телефона, естественно, не разглядеть. Все же можно понять, что вот это отец и он держит в руках здоровенный, килограммов на шесть, белокожий, чуть изогнутый кабачок. А вот это, разумеется, мать, которая с гордостью демонстрирует белый гриб аналогичных размеров. И само письмо выдержано в том же духе. Все у них чудесно, великолепно, все колосится, плодоносит, цветет. Воздух здесь состоит из чистого кислорода, а в молоке витаминов столько, что они хрустят на зубах. Главное, что – никакой радиации. Письмо должно убедить меня в преимуществах простой деревенской жизни. И работа для меня там найдется. Если уж я не хочу учительствовать, хотя ничего плохого в этой профессии нет, то можно устроиться преподавателем в институт. Отец в городе уже узнавал. Петербургского историка, тем более кандидата наук, с руками возьмут… Ну, что тут скажешь… Радиофобия, как считают врачи, – это неизлечимый заскок. Когда кавказские террористы, ни подлинные имена которых, ни даже национальность установить так и не удалось, неожиданно захватили один из машинных залов ЛАЭС и объявили, что если их требования выполнены не будут, то они обрушат на Петербург радиоактивный тайфун, отец с матерью были как раз у родственников на Урале. В панику, охватившую миллионы людей, они поэтому не попали, за событиями следили по телевизору, где краски, естественно, нагнетались до трагической черноты. В Петербург, как и многие тысячи горожан, возвращаться не захотели: купили домик в деревне, начали обустраивать огород. Они, как, впрочем, и большинство россиян, абсолютно убеждены, что радиоактивный тайфун по Петербургу все же прошел, у нас тут теперь буквально вот такие рентгены, а правительство и городская администрация просто скрывают от рядовых петербуржцев этот пугающий факт. Нет-нет, ни за что! У вас там хоть дозиметры продают?.. Главная их задача ныне заключается в том, чтобы открыть мне на правду глаза: заставить перебраться из зачумленного города к ним на Урал. Ну что ж, по крайней мере в их жизни есть смысл.
   И наконец, четвертое письмо приходит из института. Ираида Филоктименовна, лично, подчеркиваю, лично и непосредственно напоминает мне, что послезавтра, в четверг, имеет быть третье в этом сезоне заседание кафедры. Мое присутствие там чрезвычайно желательно, тем более что оба предыдущих заседания я пропустил. Наверное, у меня были какие-нибудь уважительные причины. Ираида, как она пишет, выражает надежду, что в этот раз мне удастся найти для нее хотя бы пару минут. Есть ряд вопросов, которые необходимо решить.
   Это письмо я с легким сердцем отправляю в небытие. Иными словами, просто стираю, не удостаивая ответа. Какая еще, к черту, кафедра? Какой институт? Все шатается, все трясется, все оползает, все рассыпается в пыль, а я как дурак буду сидеть два часа в душной аудитории и слушать отчет о количестве проведенных исследований и сдаче печатных работ. А также бесконечные ламентации на тему того, что «в наши трудные времена» у института опять нет средств. Ничего глупее, по-моему, придумать нельзя. Правда, еще Бонапарт на вопрос, что делать обыкновенному человеку в эпоху громадных исторических перемен, не колеблясь ответил: заниматься своими собственными делами. Так что в железном упорстве, с которым старуха Филоктименовна тащит кафедру, есть некий резон. Однако это не мой резон. Я не могу заниматься собственными делами, когда рушится мир. Наверное, в этом и заключается искомая «русскость», которую безуспешно пытается определить доктор Моммзен. Страна, мир, Вселенная для меня важней, чем я сам. А к тому же еще имеется Стана. И один этот факт способен затмить собой все вообще.
   И тут, как нарочно, шофер переключается с новостей и жизнерадостный голос Станы заполняет собой весь салон… Стана Раздолина, радиостанция «Мы»… Вот Гена с проспекта Энтузиастов интересуется, когда американцы, наконец, уйдут из нашей страны? Не любишь американцев, Гена? – Ненавижу я их, так бы и порубил… – Ну что ж, мне кажется, что подобные чувства испытывает сейчас множество россиян. В общем, это хороший вопрос. А вот давайте попробуем спросим у них самих. Вот как раз идет по Невскому военный патруль. Лейтенант, радиостанция «Мы», прямой эфир!.. Наши слушатели интересуются: когда американские войска покинут Россию? – Страфствуйте! Мы не есть американски войска, мы есть финский окранитшенный континкент в состави части мирнотворческих сил. Мое мнение. Мы уходить токта, кокта русский народ сами поддершивать поряток ф стране. Мы сдес с миссия мира. Мы хотеть, чтопи ф Россия иметь нормальная шизнь… – Спасибо за пожелание!.. Стана Раздолина, радиостанция «Мы», прямой эфир… Ну вот видите, как все просто. Нам только надо наладить у себя нормальную «шизнь». Кстати, к этому, по-моему, и идет… А теперь у нас на линии Слава с улицы Благодатной. Слава, ну как вы там, благодать ощущаете? – Ну, это самое… как его… типа того… Слава, а почему такой грустный голос? Ах, вот в чем дело! Славу, оказывается, оставила любимая девушка. Конечно, тут загрустишь. Слава, мне интересно, а что она при этом сказала? – Ну, я не знаю… типа того, что я – полная скукота… – А ты скучный, Слава? Может быть, ты просто серьезный? – Гы… Не знаю… наверное… может и так… – Какой у тебя, Слава, рост? – Сто девяносто один. – А на цыпочках? – Гы… на цыпочках я не мерялся… – Блондин или брюнет? – Ну, типа того… – Что ж, давайте, ребята, попробуем Славе как-то помочь… Девушка, радиостанция «Мы», прямой эфир! У нас тут вопрос: Славу с улицы Благодатной оставила его приятельница. Что вы можете ему посоветовать? – Найти другую. – А где? – Ну, выйти на Невский проспект, в чем проблема? – Простите, девушка, как вас зовут? – Людмила. – Мила, а может, вы сами со Славой об этом поговорите? Слава хороший парень, шатен, рост сто девяносто один, серьезный рассудительный человек… – Ну, я, конечно, могу… – Слава, диктуй телефон. Мила с Невского сейчас тебе позвонит…
   Ну и так далее в том же духе. У Станы два полноценных эфира: первый с одиннадцати до двенадцати и второй с пяти до шести. Ежедневно, без праздников, без выходных. А недавно она сказала, что ей предлагают еще и третий эфир: начинать ровно в полночь и заканчивать в час.
   – Ну так бери, – сказал я. – Дают – надо брать.
   – А жить когда?
   Вопрос, впрочем, был исключительно риторический. И сама Стана, и я прекрасно знаем, что если ей действительно предложат третий эфир, его надо обязательно брать. Медийная среда – это джунгли. Стоит только на секунду расслабиться, на мгновение отвернуться, на один краткий миг утратить контроль, и тебя сразу сожрут. Опомниться не успеешь, как на твое место усядется какая-нибудь макака, и никакими силами ее оттуда будет не выковырять… А что касается «жить», так ведь для Станы это и есть настоящая жизнь: полет в межзвездном пространстве, наполненном какофонией голосов. Надо же, как человек вдруг обрел себя. Кем была Стана опять-таки всего год назад? Да никем, архивная мышь, зарывшаяся в шорох бумаг. Когда являлась после работы, стонала: умой меня, оботри, на мне – пыль веков… А теперь, всего через год, – медиазвезда, лик эфира, кумир тинэйджеров. Рекламщики, как она не устает с гордостью повторять, просто дерутся за этот радийный сегмент. Ей уже предлагали перебраться в Москву. Однако сама Стана считает, что с этим торопиться нельзя. Кто она для Москвы – бойкая девочка, могущая связать пару слов. Случись что-то не то – вылетит на улицу через десять секунд. Куда в этом случае? Обратно в Петербург не вернешься… И ведь всего-то один миг судьбы. Зато такой, который преобразует всю жизнь. Я вспоминаю створки дверей, распахнутые в небытие, ветровой жуткий шум, вздымающий хороводы листьев, сквозняк холода, пронизывающий до костей… И всё – бытийная трансмутация, невидимое, неслышимое изменение состава души. Была Настенька, стала – Стана. Была архивная мышь, стала аудиомедийная стрекоза. Вместо гладких волос – множество растаманских косичек, вместо блузки – складчатый топ, открывающий значительную часть живота, юбки она теперь носит такие, что сразу видно, откуда ноги растут, а одно время обуревала ее безумная мысль – подкрасить биоколором кожу в золотисто-коричневый цвет. Была когда-то такая мулатка на телевидении, имела успех. Еле удалось ее от этого отговорить. Разговоры в эфире она ведет в стиле рэп: тараторит с неимоверной скоростью обо всем на свете. Молодняк, особенно в стадии созревания, от этого бешеного аллюра просто торчит. Дома же, напротив, сонная, притихшая, вялая: накорми меня, напои, укрой, посиди пять минут… Да и не бывает она теперь дома: ночует у родителей, на Моховой, откуда до студии, до офиса радиостанции, рукой подать. Хуже всего, наверное, то, что зарабатывает она сейчас раз в десять больше меня. И опять-таки: как быстро, как окончательно все изменилось. Кем я был год назад, примерно в это же время? Перспективный историк, сотрудник известного института, кандидат наук, сделавший даже что-то вроде открытия в этногенезе раннесредневековых сибирских племен, мог, как Стана сейчас, живенько рассуждать обо всем. С блеском, с огнем в глазах, не задумываясь о словах. Ментальные феромоны – это то, что притягивает женщин, как пчел нектар. И кто я теперь? Тот же историк, тот же сотрудник и кандидат – только уже никаких упоительных перспектив. Кого в России сейчас интересуют сармоны? Вот если б я выдвинул некую сногсшибательную гипотезу – ну, скажем, что Аркаим[5], например, был столицей древних славян, или что сармоны – это в действительности ранние русские племена, потомки гиперборейцев, которые мигрировали когда-то, после Троянской войны, в Сибирь…
   Стана, кстати, очень не любит разговоров на эту тему.
   – Ты – свой, – говорит она в таких случаях, гневно заостряясь лицом. – Понимаешь, ты – свой. Ты не бросишь меня, не отступишься, не предашь, не пройдешь, дернув плечом, не повернешься спиной. Я тебе верю как никому… А если вдруг я стану захлебываться и тонуть, ты меня вытащишь и спасешь… Ты ведь меня спасешь?
   – Конечно, спасу.
   – Ну вот, а все остальное – неважно…

   И ведь действительно все остальное неважно. В приемной доктора Моммзена это ощущается как нигде. Там по-прежнему, словно время безнадежно застыло, пребывают пятеро молодых людей, так похожих, точно вылупились они из одного инкубатора. Все – в серых костюмчиках, в галстуках, в начищенных остроносых ботинках. Все – держат на коленях портфельчики, в которых, по-видимому, находятся кучи важных бумаг. Все пятеро, как по команде, поворачиваются ко мне, и лица их озаряют приветливые, располагающие улыбки. Молодые люди явно прорабатывали «Науку делового общения», где главным пунктом стоит: «вызвать инстинктивную приязнь собеседника». Впрочем, уже через пару секунд они отводят глаза, поскольку «смотреть слишком пристально – значит породить психологически тревожный ответ». Еще там наличествуют две представительных дамы, холеные лица которых свидетельствуют о том, что они из администрации города. Дамы, напротив, поглядывают на меня злобновато. Для них любой посетитель – это заведомый конкурент, который нагло, без всяких на то оснований, претендует на те же самые гранты. И еще имеет место в приемной некая очаровательная юница – с таким отчаянием на лице, как будто мир через секунду погибнет. Юница, наверное, получила отказ на проект и примчалась, чтобы выяснить лично – нельзя ли что-то поправить.
   Инголла не обращает на них никакого внимания. Она поднимает на меня чудесные фиолетовые глаза, жаждущие любви, и голосом, который больше пристал бы ангелу, а не афроамериканке из офиса, говорит, склоняя голову вправо:
   – Вам сюда.
   Я прохожу в двери с надписью «Техотдел». Комната заполнена стеллажами, где пребывают в покое, забвении мертвые папки. За компьютером сидит человек, крупный, стриженый бобриком, он мне кивает не глядя, и я так же, ни слова не говоря, киваю в ответ. Затем я открываю без стука вторую, дальнюю дверь и оказываюсь в кабинете доктора Моммзена.
   Чем, как вы думаете, занимается доктор Моммзен? Чем озадачен глава знаменитого фонда по истории и культуре? Может быть, он внимательно изучает очередной проект? Или, быть может, обдумывает некую замечательную идею – ту, что просыплется манной на представителей многих наук?
   Нет, доктор Моммзен увлеченно играет в «Сетбол». Он нацеливает шарик внизу экрана стрелочкой, вертящейся туда и сюда, затем бодро щелкает мышкой, шарик неторопливо летит, и если образует с другими цепочку единого цвета, то она с мелодичным звоном аннигилирует. Если же цепочки, пусть даже изогнутой, не получается, масса разноцветных шаров продвигается на один шаг вниз. Судя по тому, что она заполняет собой уже почти весь экран, доктор Моммзен, профессор, член академий множества стран, безнадежно проигрывает.
   Следует еще два-три щелчка, и на экран выскакивает табличка, указывающая итоговую сумму очков.
   Доктор Моммзен огорченно вздыхает.
   – Никак не могу пройти выше пятого уровня. Черт знает что…
   Он поднимается от компьютера, и меня по обыкновению поражает его нечеловеческий вид. Если взять швабру со слегка закругленным концом, привязать к ней поперечную палку и натянуть на это костюм, то получится копия доктора Моммзена. Только щетку на швабре следует покрасить в мутно-пластмассовый цвет, а из рукавов чтоб торчали сборчатые фаланги скелета. Такой загробный антропофаг, демон из фильма ужасов, не слишком удачно маскирующийся под человека.
   Манеры у него, впрочем, вполне человеческие. Он тычет в кнопку кофейного аппарата, который после гудения выдвигает вперед пару чашечек, ставит блюдце с крекерами, обсыпанными то ли тмином, то ли хрен знает чем, и кладет рядом с ним лист печатного текста, где, как на аптечном рецепте, краснеет загогулина: «Cito!»[6].
   – Вот, ознакомьтесь. Надеюсь, перевод вам не требуется…
   Документ, разумеется, на английском, однако сразу, с первых же строчек понятно, о чем идет речь. Таламарский университет (США, штат Орегон) предлагает мне читать курс лекций в следующем учебном году. Примерная тема курса такая-то… столько-то часов… такая-то приблизительная расфасовка по месяцам… Одновременно предполагается ведение по этой же теме самостоятельного исследования… Рабочая виза на весь указанный срок гарантирована…
   – Их заинтересовали ваши соображения насчет атабасков[7]. Если те лингвистические параллели с элементами сармонского языка, которые вы зафиксировали, удастся хоть как-нибудь подтвердить, то получится, что сармоны действительно мигрировали на восток, перебрались каким-то образом через пролив и стали субстратом в этногенезе местных племен. Очень смелая, оригинальная и перспективная мысль. Исследования здесь можно вести много лет…
   – Доктор, – говорю я, – давно хочу вас спросить. – Знаменитый общественный деятель Теодор Моммзен, автор труда по истории Древнего Рима, нобелевский лауреат, случайно не ваш родственник?
   Доктор Моммзен пожимает плечами:
   – Ну, какие-то семейные слухи… легенды… на этот счет, разумеется, есть, но лично я думаю, что это просто случайность. Моммзен в странах Европы не такая уж редкостная фамилия. И, кстати, историей я стал заниматься вовсе не по этой причине… – Он с некоторым ужасом смотрит, как я кладу приглашение обратно на стол и, вскинув руки, вопрошает невидимые небеса:
   – Но почему, почему?!
   – Я ведь не один такой, – отвечаю я как можно более нейтральным голосом.
   – Так вот этого я и не могу понять! – темпераментно восклицает доктор Моммзен. – Страны вашей, извините за прямоту, больше нет, денег на гуманитарные исследования никто не дает, впереди, это нетрудно предвидеть, вас ждут колоссальные пертурбации. Вряд ли жизнь здесь наладится в ближайшие двадцать лет. И все равно почти две трети тех, кому мы делаем предложения, отказываются уезжать. Вот объясните мне: почему, почему?..
   Я чувствую себя несколько неуютно.
   Действительно – почему?
   Так ему и скажи.
   Да потому, например, что сегодня вечером, быть может, примчится ошалевшая Стана – повалится на тахту, раскинет руки, как птица, которая устала летать, скажет стонущим голосом: накорми меня, напои, посиди со мной, о чем-нибудь поговори… И я ее накормлю, напою, отправлю в душ, снова уложу на тахту, и из этого вдруг возникнет страстный алхимический жар, действо любви, неуправляемый термояд, накаляющий жизнь до температуры солнечной плазмы.
   Как это объяснишь доктору Моммзену?
   – Ну, представьте себе, что у вас умирает мать. А вам в это время предлагают поехать куда-нибудь в отпуск. В какое-нибудь изумительно красивое место… Пальмы, скажем, песок, теплый океанский прибой… И вы точно знаете, что пользы от вас в больнице уже никакой: это финал, абсолютное помрачение, мать вас даже не узнает. Все, что требуется, сделают квалифицированные сестры, врачи, сделают лучше вас, вы будете им только мешать… И все равно, понимаете, все равно – уехать нельзя…
   – Да, это сильный образ, – задумчиво говорит доктор Моммзен. – Очень типичный, замечу, характерный для многих традиционных культур. Карл Густав Юнг был бы вами доволен. Только мне кажется, что исходная предпосылка не слишком верна. Быть может, это не мать, а мачеха – судя по тому, как она к вам относится? Или вообще, очень условно, конечно: какая-нибудь посторонняя женщина?.. Бог ты мой, я иногда спрашиваю себя – извините за неполиткорректную формулировку – а нужна ли русским Россия? Не вам лично, вам она, может быть, и нужна, а русским вообще, гражданам, так называемым россиянам? Возьмите очевидные факты: у вас было десять лет нефтяного бума, страну в буквальном смысле этого слова орошали золотые дожди. Вы же получали за газ и нефть сумасшедшие деньги. Все можно было наладить, аккуратно продумать, организовать: сформировать экономику, построить нормальное государство. А что вы делали все это время? Пилили бабло? Так, кажется, у вас говорят? Вот в чем ваша беда: вы не считаете эту страну своей. Вы владеете колоссальным богатством, но оно почему-то идет вам не впрок.
   – Земля наша велика и обильна, – процитировал я, – только порядка в ней нет. Придите и володейте нами…
   Доктор Моммзен кивнул.
   – И вот вам второй очевидный факт. Пришли варяги, чтобы «править и володеть». Заметьте: пришли тогда, когда нельзя было не прийти. Когда у вас уже начинался немыслимый, грандиозный пожар… Будем называть вещи собственными именами: это оккупация, силовое решение, это безусловный политический протекторат. Но какова была реакция русских на этот шаг? Да никакой, если называть вещи собственными именами. Вы оглянитесь вокруг! Где всенародное возмущение оккупантами, где яростный национальный протест? Где гнев и ненависть, где ниспровергающий бунт? Где ваше подполье, где диверсии, саботаж? Где знаменитое русское сопротивление, от которого дымится земля? Приморские партизаны? Их было двадцать пять человек! Курский мятеж? Группа подростков, раздобывшая автомат, напала на испанский патруль! А в сетевой герилье, вокруг которой сейчас столько шума, участвуют, по нашим сведениям, всего три десятых процента молодых россиян. Вот вам вопиющие факты: три десятых процента – весь русский национальный ресурс! Да и то половина участвует не из высоких патриотических побуждений, а потому что, извините, конечно, такой прикол.
   Это он точно сказал. Не знаю уж, какой патриот Леха Бимс, но, по-моему, весь его национальный настрой можно сформулировать так: полезли к нам тупые америкосы, кракозябры, хламидии долбаные, ну мы им сейчас устроим хороший раздрай. Или япошкам устроим, или прибалтийской чухне – разницы действительно никакой.
   Как всегда, при мысле о Лехе я чувствую некоторую тревогу. Леха много раз клялся мне, что мой компьютер, который он использует как резерв, проследить из сети практически невозможно. Собственно через него он с сетью и не контактирует. Мой компьютер Леха использует лишь для того, чтобы собрать очередную цифровую торпеду: такой весьма специфический, плотный, кумулятивный скрипт, несущий вирусную начинку. При попадании в целевой портал торпеда, последовательно сбрасывая оболочки, проникает до базы, там она открывается, то есть происходит как бы бесшумный взрыв, и заваливает контекстный слой тысячами «вибрионов». Все, сервер можно выбрасывать. Восстановлению или лечению не подлежит. Так вот Леха клянется, что сетевой контакт, который системы слежения могли бы засечь, происходит исключительно в момент пуска. А это микросекунды, даже доли микросекунд. После чего весь маршрут автоматически ликвидируется. Для охранных систем, если они эту трассу попытаются отследить, точка запуска окажется в офисе, расположенном в Сингапуре. В общем, не беспокойся, америкосов мы как-нибудь навернем…
   Я, разумеется, стараюсь, не беспокоиться. Но время от времени возникает некая мучительная стесненность в груди.
   Так-то оно, наверное, так.
   А вдруг Леха, черт его знает, чего-нибудь не учел?
   Пустяки какие-нибудь.
   Сущую ерунду.
   Ведь это же – Леха, пришелец со звезд, марсианин, которому на все начихать.
   Тогда оба, как это говорят, загремим под фанфары.
   Я ставлю на поднос чашечку с остатками кофе.
   – Доктор, вы все время критикуете нас за то, что мы не такие, как вы. Ну, мы – не такие, да, я согласен, это подлинный факт. У нас другая история, другой национальный менталитет, мы по природе антиномичны, о чем, между прочим, еще Бердяев писал: нам нужно либо все, либо вообще ничего. И то, что вы называете «нормальное государство», вызывает у нас, простите, онтологическую тоску, потому что фактически оно представляет собой скопище офисных идиотов, мелкотравчатый унылый планктон, живущий от сих до сих. Конечно, в таком протухшем болоте мы существовать не хотим. Это для нас не жизнь. Нам требуется бытие во всей его полноте.
   – А… опять архетипы, – с отвращением говорит доктор Моммзен. – Каждый раз, когда вы оказываетесь по уши в какой-нибудь… дурно пахнущей… лабуде… вы начинаете говорить, что таковы ваши этнические константы, что вы – особая цивилизация и что нельзя вас мерить той же меркой, что и других. В чем, извините, заключается эта ваша особенность? В том, чтобы устремляться в завтра, не думая о сейчас? В том, чтобы вдохновенно взирать на небо, но шлепать при этом по непролазной грязи? Так, быть может, пора обратить свой взор к грешной земле?… Ладно, ладно! – он вскидывает руки, защищаясь, по-видимому, от готового выплеснуться из меня потока горячих слов. – Ладно, пусть так!.. На эту тему можно дискутировать двести лет. Это тот случай, когда и в той, и в другой позиции, несомненно, наличествует правота… Но я хотел бы сказать вам одно: носителем архетипического сознания все равно является человек. Россия – это не географическое понятие. Россия – это совокупность людей, поддерживающих состояние «русскости». Людей образованных, умных, если хотите, интеллигентных. Вот этих людей, когда рушится все, и надо спасать. Мы отнюдь не изымаем из страны лучших, как считают ваши упертые патриоты, ваши узколобые националисты, не способные различить горизонт. Мы спасаем с гибнущего корабля то, что еще можно спасти. Поймите простую вещь: вы – это и есть Россия. Вот что надо сохранить прежде всего…
   Он вдруг улыбается, показывая ужасное количество крупных зубов:
   – А я ведь знаю, на что вы рассчитываете: на чудо. Россия в своей истории могла погибнуть множество раз. Во времена монгольского ига, в период Смуты, в момент вторжения Наполеона, в огне Октябрьской революции большевиков… Что там еще?.. Немецкие войска под Москвой… Сталинград… И даже в перестройку, вспомните – стояли ведь на грани гражданской войны… И каждый раз чудом спасались, буквально в последний момент… Наверное, вы подсознательно верите, что чудо и в этот раз тоже произойдет. Разверзнутся небеса, просияет фаворский свет: Россия восстанет из пепла во всем своем духовном величии… Главное – ничего делать не надо…
   Доктор Моммзен сдвигает щеточки жестких бровей:
   – Вы же меня не слушаете. Что вы там такое нашли?..
   В одну из стен кабинета вделан большой экран, и с яркой глади его сейчас разевает рот приветливая физиономия Фимы Пыкина. Доктор Моммзен недоуменно трогает кнопку на пульте, и Фима Пыкин, медленно поднимая ладонь, произносит:
   – Нам предоставлен ныне поистине уникальный шанс. Мы можем осуществить историческую мечту лучших людей России – воссоединиться с Европой. Сломать, наконец, проклятые стены между двумя родственными цивилизациями, объединить две культурных вселенных в единую ошеломляющую галактику… Кстати, аналогичную идею высказывал когда-то де Голль, предлагавший создать Европу от Атлантики до Урала… Вам жалко великой страны? Да! Мне ее тоже жалко. Однако величие нации определяется вовсе не размерами территории. Если люди будут благополучно жить в небольшом, разумно устроенном государстве, то зачем нам держава, раскинувшаяся – не знаю – в серую тоскливую даль? Избыточная территория – наше проклятие. Мы бесплодно растрачиваем силы нации, пытаясь освоить эти чудовищные пространства. Так не лучше ли передать их в пользование всему человечеству? Это будет впечатляющий шаг, красивый и благородный жест, показывающий, что мы действительно великий народ…
   Меня от этих слов начинает слегка мутить. Меня всегда начинает мутить, когда я слышу выступление Фимы Пыкина. Такой сытенький, очень благополучный московский мальчик, у которого, знаете, сервелат из ушей торчит. Он и поэт, и писатель, и публицист, пишущий на темы истории, и журналист, и критик, и популярный телеведущий. И швец, и жнец, и на дуде игрец. И патриот, и за демократию, и за Европу, и за Америку, и за Россию.
   Стана, впрочем, относится к этому немного иначе.
   – Ты посмотри, посмотри, как искренне он говорит. Да, конечно, мы знаем, что нельзя верить ни единому его слову: у него давно гражданство Соединенных Штатов, и передачи его, особенно политические, проплачивает некий западный фонд. Но ты все-таки посмотри: какая проникновенность, какой порыв чистой русской души! Ведь у него голос прямо из сердца идет. Совесть России – иначе это не назовешь…
   Сейчас, однако, дело не в том. Камера поворачивается, и в гуще жухлых статистов, заполняющих зал, я вижу – действительно, не ошибся – мордочку белобрысого Жужи. Он как раз немного привстал и что-то объясняет соседу. Вероятно, что уходит перекурить, скоро вернется, место просит не занимать. А на стуле он оставляет небольшой плоский портфель, и я сразу же понимаю, что там включен «скунс», который сработает, вероятно, через десять минут. Время, необходимое, чтобы Жужа успел покинуть здание телецентра. Интересно, знает ли об этом Макар? А если знает, то какого хрена собирает сегодня очередную несанкционированную тусовку?
   Или это, может быть, жест отчаяния?
   Легкий шаг за черту, откуда дышит неизбежная смерть.
   Так или иначе, но мне надо бежать.
   – Вы трагедию «Титаника» помните? – убавив в телевизоре звук, спрашивает доктор Моммзен. – А вы знаете, например, такой характерный факт: многие пассажиры, даже когда «Титаник» уже начал тонуть, наотрез отказывались садиться в шлюпки? Тоже, вероятно, рассчитывали на чудо. Палуба гигантского корабля казалась им безопаснее, чем черная морская вода. Вы это учитываете? Вдруг чудо не произойдет?..
   Он с усилием, будто створки раковины, опускает веки.
   Затем поднимает их, и в глазах его вспыхивает синий блеск.
   Это отражается экран телевизора.
   Доктор Моммзен хочет слышать ответ.
   О чем это он?
   Ах да… чуда не произойдет.
   Я тоже пожимаю плечами.
   Что мне сказать?
   – Ну, значит – не произойдет…

   До ТЮЗа я добираюсь всего за двадцать минут. Это одно из последствий атомной паники, вспыхнувшей около года назад. Неизвестно, сколько тогда человек бежало из города, по одним сведениям – тысяч пятьсот, по другим – миллион, но мало кто из них вернулся обратно. Во всяком случае, в Петербурге стало гораздо свободней. Меньше транспортных пробок, меньше людей на улицах, в магазинах, в метро. Появилось некоторое бытовое пространство: можно, например, просто идти, а не протискиваться как шпротина сквозь удушающую толпу. Жизнь стала немного похожа на жизнь, ослабла тупая ненависть, рождаемая теснотой.
   По дороге, переключившись на радио, я слушаю новости. Главной темой дня, естественно, остается аннексия четырех островов Курильской гряды. В том, что это именно аннексия, никто особенно не сомневается, обсуждаются лишь варианты того, как это будет официально оформлено. Большинство аналитиков, во всяком случае здравомыслящих, полагает, что в данной ситуации наиболее вероятен следующий сюжет: после нескольких резких заявлений со стороны России, сделанных, впрочем, только лишь для того, чтобы сохранить какой-то престиж, будет заключен договор о совместном экономическом использовании островных территорий – фиговый листочек, который прикроет свершившийся факт.
   Очень на то похоже.
   Что наше правительство может сделать еще?
   А вторая тема, обсуждение которой демонстрирует, пожалуй, даже больший накал, это непрерывная, продолжающаяся уже почти восемь часов хакерская атака на электронные ресурсы Японии. К настоящему времени заблокирован сайт министерства иностранных дел, официальный сайт правительства Японии во всех его актуальных версиях, сайт министерства экономики, промышленности и торговли, сайт министерства обороны, сайт министерства юстиции. Кроме того, заблокирован сайт корпорации «Мицубиси» (несмотря на заявление совета директоров, где аннексия части Курил квалифицируется как «торопливый и непродуманный шаг»), а также состоялись предупредительные наезды на корпорации «Тосиба» и «Сони», которые, чтобы не потерять нуклеарный контент, вынуждены были сами на время уйти из сети. Причем, несмотря на то, что исходные реквизиты атаки отследить пока что не удалось, большинство экспертов опять-таки не сомневается, что бомбежку организовали именно российские хакеры. Подчеркивается их высокий профессионализм, согласованность действий и использование в работе множества неожиданных инноваций. Информационной войны такого масштаба человечество еще никогда не знало.
   Ай да Леха, ай да Бимс, думаю я. Вот вам, доктор Моммзен, ваши три десятых процента! И кстати, три десятых процента – не так уж и мало. Если даже брать их от узкого сектора молодежи, то это будет… м-м-м… где-то… тысяч семьдесят человек. Ну, знаете ли, это целая армия. Значит, есть еще, есть у России активный ресурс…
   И все-таки настроение у меня нерадостное. Какого черта Макар Панафидин полез в «революционный террор»? Вроде бы совсем не его профиль. Да еще так бездарно, так неуклюже, нарушая элементарные правила конспирации? Ведь Жужу, которого видел весь Петербург, вычислят и возьмут не позже чем через час. А еще часа через два в тюрьме окажется сам Макар. И можете быть уверены, выйдет он оттуда очень не скоро. Панафидин для администрации Петербурга – давняя головная боль, и если уж удастся его хоть чем-нибудь зацепить, то законопатят, разумеется, по полной программе. Он что, дурак, этого не понимает? Еще из приемной доктора Моммзена я пытаюсь его найти. Однако сотовый номер Макара ответствует, что «в настоящее время абонент недоступен», а телефон в штаб-квартире, который, по идее, должен быть доступен всегда, вежливым катенькиным голоском извещает, что «к сожалению, у нас сейчас никого нет. Вы можете оставить нам сообщение»… Ну да, все понятно: один, законченный идиот, талдычит сейчас, каким прекрасным может быть Петербург (если, конечно, к власти придет их движение), а вторая, глупая дурочка, внимает ему, открыв рот. Девушки любят говорунов. Им почему-то кажется, что слова – это и есть человек.
   А кроме того (признаемся самому себе), доктор Моммзен таки произвел на меня некоторое впечатление. «Титаник», погружающийся в пучину, – это, знаете ли, сильный образ, и, что хуже всего, он, видимо, адекватно отражает реальность. Да, каюты «русского лайнера» еще ярко освещены, да, еще играет оркестр, и в роскошных салонах еще продолжаются танцы, да, еще гордо развевается триколор, но загробная ледяная вода уже плещется в нижних отсеках, уже летят в эфир истерические сигналы, и уже скрипят оси талей, спуская шлюпки, которых не хватит на всех…
   Я быстренько прокручиваю остальные новости. Министр финансов России Алексей Багров, оказывается, заявил, что дальнейшего падения рубля по отношению к доллару и евро не будет. Самое трудное уже позади, у нас достаточно средств, чтобы обеспечить устойчивость национальной валюты… Войска Кавказской конфедерации взяли под контроль республиканский центр Медавшар. Турецкий миротворческий контингент в полном составе сложил оружие. Потери – около сорока человек. Турция обратилась к верховному имамату Кавказа с предложением вернуться за стол переговоров… Якутия в очередной раз объявила о своей «ресурсной независимости» от России… Совет муфтиев, собравшись в Москве, выразил Государственной Думе протест в связи «с образовательной дискриминацией мусульман»… А Союз карельских народов «Ингерманландия» в свою очередь объявил, что намерен провести в октябре официальный учредительный съезд…
   Вот, правда, что-то немного повеселей. Прорицательница Даяна Бон-Тон, которая прославилась тем, что за три месяца до событий предсказала захват ЛАЭС, обнародовала свой новый прогноз. Она полагает, что человек, который спасет Россию, уже среди нас. Это мужчина, русский, двадцати семи лет, по образованию гуманитарий, холост, не имеет детей. Отличительный признак – четыре родинки, расположенные на левой половине лица, и если соединить их линиями, вертикально и горизонтально, получится православный крест.
   Я думаю, что следовало бы изучить себя в зеркало. По всем основным параметрам я вроде бы подхожу: двадцать семь лет, русский, мужчина, гуманитарий. А вот есть ли у меня, елы-палы, эти православные родинки на щеке? Надо, надо бы, наверное, посмотреть. Или нет, лучше не надо, а то в самом деле – придется спасать…
   А еще на сегодня, оказывается, назначен очередной «голый парад». Девушки, которые с десяти до двенадцати дня обнаженными войдут в торговый комплекс «Ажур», бесплатно получат комплект фирменного белья. Кроме того, разыгрываются десять наборов французской косметики и один суперприз – путешествие на Мальдивские острова. Председатель комитета по торговле администрации города Л. Бикоева сообщила, что обязательно примет участие в этой акции. Презентационный ансамбль белья мне, конечно, не нужен, сказала она, но мы, сотрудники администрации, всегда готовы поддержать наших российских производителей. Людмиле Бикоевой тридцать пять лет, председателем комитета по торговле она стала полтора года назад. В прошлом году она была награждена православным орденом «Радомир» за активную деятельность по духовному развитию россиян.
   Ну и конечно – декоративный взрыв на дискотеке в Петроградском районе… Взрыв двух дымовых шашек в клубе на проспекте Большевиков… Столкновение активистов Православного корпуса с активистами общественно-культурного объединения «Антигламур»…
   В общем, оркестр играет, танцы продолжаются несмотря ни на что. Доктор Моммзен, к сожалению, прав: нельзя спасти того, кто спасаться не хочет. Того, кто даже не задумывается о спасении. И, быть может, дело здесь действительно в том, что мы все, так называемые россияне, не ощущаем эту страну своей. Мы не создавали ее, не завоевывали, не отстаивали в напряженной борьбе. Она была дадена нам – как бы свалилась на нас с небес. Собрались в Беловежской пуще четверо не очень понятных людей и решили, что теперь будет так: тебе – Украина, тебе – Россия, тебе – Белоруссия, тебе – Казахстан. Мы просто, видимо, еще не успели стать нацией. Мы до сих пор не ощущаем себя единым народом, единым сообществом, единой страной. Так, что-то неопределенное: антенатальная психика на уровне первичных инстинктов. Кто-то когда-то сказал, что нация – это ежедневный непрекращающийся плебисцит. Дерево свободы надо поливать кровью патриотов. Только тогда оно будет расти. И, между прочим, отец рассказывал, что когда шла война во Вьетнаме, ему в те годы было, кажется, восемнадцать лет, то он искренне хотел пойти туда добровольцем. Правда, во время афганской войны он добровольцем идти уже не хотел. За кого было тогда воевать? За старцев в политбюро? А за кого воевать сейчас? За тех, кто сделал Россию «энергетической сверхдержавой»? Опять доктор Моммзен прав: чем они занимались целое десятилетие, когда над страной, благодаря нефтедолларам, шуршал денежный дождь? Неужели непонятно было, к чему все идет? И кстати, я где-то читал, что «Титаник» на самом деле можно было спасти. Только там требовалось принять парадоксальное решение: не отворачивать боком от айсберга, а просто со всего размаха впилиться в него. Нос корабля был бы разбит, погибло бы примерно пятьдесят человек, но лайнер остался бы на плаву. Никому этого и в голову не пришло. Правда, инженер, спроектировавший «Титаник», вроде бы застрелился, капитан «Титаника» остался на тонущем корабле. А наш проектировщик неужели застрелится? А наш капитан неужели разделит судьбу захлебывающейся страны? Или мы будем барахтаться среди льдин, а они с вертолета – вещать о тех громадных усилиях, которые для нашего спасения прилагают?..

   – Что здесь происходит? – спрашивает лейтенант.
   Это, судя по эмблеме на рукаве, голландец, и с ним двое напряженных солдат.
   Кажется, я начинаю что-то соображать. Мне только что заломили руки, протащили по мостовой, выпрямили, дернув сзади за волосы, ткнули дубинкой под дых. Глупо как-то все получилось. На митинг я, разумеется, не успеваю. Когда я подхожу к ТЮЗу, срезав по газону часть пути через сквер, то вижу бегущих мне навстречу людей. Они кричат, размахивают руками. Все сразу понятно: в дело уже вступил ОМОН. Следует по-быстрому убираться отсюда: Панафидина мне все равно не найти, а попасть в омоновскую разборку – это же не дай бог никому. Монголы во времена ига, наверное, лучше себя вели на Руси. Правда, тот же Панафидин считает, что это иго и есть – только в новом издании, более технологичное, современное; так сказать, отредактированное и дополненное в соответствие с требованиями эпохи. Размышлять, впрочем, об этом некогда. Я сворачиваю к Звенигородской, рассчитывая, что с этой стороны оцепления еще нет, и оказываюсь, по крайней мере отчасти, прав: барьер здесь еще не поставлен. Хотя омоновцы уже выгрузились, а один из них, поймав светловолосую девушку, вывернул ей руки назад и нацеливает в машину.
   – Уроды!.. Я просто мимо шла!.. – кричит девушка. – Отпустите, уроды!..
   – Шагай… Шагай…
   Физиономия у омоновца масляная. Он смотрит на обтянутый джинсами, выразительно оттопыренный девичий зад и, видимо, предвкушает, как будет вставлять.
   Остальные подают реплики:
   – Раком ее поставь…
   – Не… разложи лучше…
   – Про меня, Кеш, не забудь…
   Я, видимо, теряю сознание. Со мной это иногда бывает: накатывает вдруг волна, я слепну, точно выжигает внутренним взрывом сетчатку глаз. Не помню потом, что говорил и что делал. Наверное, я делаю шаг вперед и что-то кричу. Наверное, на меня оборачиваются – взирают в изумлении на идиота, который задирает ОМОН. Наверное, я опять что-то кричу. Наверное, опять делаю шаг вперед. Вот тут-то меня, вероятно, и отоваривают.
   Однако дышать я уже могу. Под ребрами у меня мерзкая боль, затылок саднит, руки – тоже вывернуты до лопаток. Однако дышать я могу и уже начинаю понемногу воспринимать окружающее.
   Командир патруля отдает честь, заметно не донеся сомкнутую ладонь до лба.
   – Лейтенант Сгаллер, подразделение «Б» Международных вспомогательных сил. Доложите, пожалуйста, что тут происходит?
   Командир омоновцев тоже поднимает ладонь – но как школьник за партой, лишь обозначив движение.
   – Капитан отряда милиции особого назначения Харитон… Несанкционированный митинг… Имею приказ всеми средствами пресекать беспорядки…
   – Я просто мимо шла!.. – отчаянно кричит девушка. – Хватают, уроды, тащат, руки выкручивают!..
   – Отпусти, – говорит капитан, не поворачивая головы.
   – Трп-тп… – выражает свое мнение омоновец у меня за спиной.
   – Говорю – отпусти!
   Мы с девушкой наконец выпрямляемся.
   Лейтенант патруля кивает:
   – Я вынужден зафиксировать нарушение гражданских прав. В случае несанкционированных действий со стороны оппозиции вы обязаны, во-первых, вызвать ближайший патруль Международных сил, во-вторых, начать оперативную съемку, которая послужит обосновательным документом в суде, в-третьих, предупредить граждан о совершении ими противозаконных действий…
   Он говорит это ровным тоном, будто читая инструкцию. Никого так не презирают представители Международных сил, как российский ОМОН. И никого так не презирает российский ОМОН, как патрули Международных вспомогательных сил…
   В общем, это у них надолго.
   Я подхватываю девушку под руку и осторожненько оттаскиваю назад.
   Нам лучше всего исчезнуть.
   Патруль патрулем, а береженого бог бережет.
   У-ф-ф… кажется, пронесло.
   И все равно у меня ощущение, что под ногами – палуба кренящегося корабля. Причем крен все сильней и сильней, все ближе и ближе к бортам черная ледяная вода.
   Ну – доктор Моммзен!
   Впрочем, для переживаний у нас времени нет. Мы выскакиваем из сквера и сразу же натыкаемся на Бамбошу. Он тащит камеру на плече, и вид у него такой, точно он свалился с Луны.
   Бамбоша, впрочем, такой всегда.
   Но если Бамбоша здесь, значит, где-то неподалеку и Стана.
   Да, вон стоит их микроавтобус с ярким логотипом на дверце.
   А вот и она сама.
   – Привет!
   – Привет…
   Стана будто соскочила с экрана: веревочные косички, страстный цвет губ, синяя короткая блузка, джинсы, приспущенные на бедрах по самое никуда. Она обожает во время эфира разговаривать с маленькими детьми: можно мотивированно нагнуться и продемонстрировать зрителям верхнюю часть ягодиц. Особенно – татуировку, уходящую вниз.
   – А что? – говорит она. – Половина нашей аудитории только на это смотрит. И пусть смотрят, не жалко…
   Ненавижу этот ее боевой макияж.
   И тараторит она, будто перед ней микрофон:
   – Ты здесь откуда?.. Зачем?.. А нам сообщили, что намечается инцидент… Что это – митинг?.. ОМОН?.. Конфликт с Международными силами?.. Мы можем дать это врезками в первый вечерний эфир…
   – Я просто проходил мимо…
   – Жаль… Взяла бы у тебя интервью… Ну, тогда – ладно, пока… Бегу… Мне надо работать…
   И все, ее больше нет. Хотя вдруг появляется снова и подносит обе ладони чуть ли не к самому моему лицу.
   – Ну – что, что, что?
   – А что?..
   – Ты смотришь на меня так, будто видишь в последний раз!..
   – Я на тебя всегда так смотрю.
   – Нет, не всегда!..
   – Нет, всегда…
   – Ладно, я вечером позвоню…
   И сразу же:
   – Стана Раздолина, радиостанция «Мы», прямой эфир… Ответьте, пожалуйста, на вопрос!..
   Девушка, с которой мы спаслись от ОМОНа, явно потрясена.
   – Это же Стана Раздолина…
   И я вдруг ее узнаю.
   Она сидела в приемной у доктора Моммзена.
   Юница – с отчаянием на лице.
   Симпатичная, между прочим.
   Пригласить ее, что ли, в кафе?
   Я колеблюсь.
   А юница приходит в себя и поворачивается ко мне.
   Смотрит как-то по-новому.
   Словно оценивая.
   – Вообще-то я живу здесь, недалеко, – сообщает она.

   Сначала мы выпиваем по бокалу вина. Юница считает, что нам обоим необходимо снять напряжение. Она, например, до смерти перепугалась. Про ОМОН рассказывают такие жуткие ужасы, что ее до сих пор бьет дрожь.
   – Видишь, пальцы какие холодные… А сердце у меня в тот момент, знаешь, как-то так: дык… дык… дык… Чуть в обморок не упала…
   – Ничего, уже все прошло…
   Мы торжественно чокаемся за наше спасение. Вино слишком сладкое для меня, но – сияющее, прохладное, легкое, словно солнечный осенний настой. И квартира у нее тоже – сияющая, пустая, прохладная, озаренная той чистотой, которую мне, например, никогда не создать.
   Юница слегка рассказывает о себе. Она, оказывается, из Петрозаводска, хотя семья ее: мать, сестры, отец – живут в городе Барташов. Это где же такой? Ну, это на средней Волге… Она вдруг бросила все, поступила в Петрозаводский университет. Зацепилась каким-то чудом, осталась преподавать. Но в Петрозаводске, к сожалению, жизни нет: никто ничего не делает, все только и ждут, когда этот район будет, наконец, присоединен к Финляндии. Ну, это еще ничего, под финнами жить можно. А вот образовался у них полгода назад Союз карельских народов – парни в темно-зеленых рубашках с «елочками» на плечах ходят по городу и помечают двери крестами. Крест тоже зеленый, из нитрокраски, не отскоблить. На вопросы не отвечают, хмыкают: Скоро все сами узнаете… И вот – полный мрак, тишина, и в тишине этой какое-то кошмарное шевеление… Словом, опять бросила все, перебралась в Петербург, устроилась работать на курсы, преподает шведский язык, в Петербурге он почему-то пользуется сейчас громадным спросом. А с квартирой этой удивительно получилось, только ее сняла, только чуть-чуть устроилась, тут – теракт на ЛАЭС, паника, помнишь, наверное, хозяева переехали в Тверь, пишут оттуда: живи, денег не надо, лишь бы квартиру не ограбили, не сожгли…
   Вот так и живет.
   Чужой город, чужая страна, чужая квартира, чужой жутковатый мир…
   – Мне кажется, что и жизнь у меня – тоже чужая. Словно живет вместо меня кто-то другой…
   Голос у нее как будто разламывается.
   Вот сейчас, сейчас распадется на позванивающие висюльки стекла.
   Мы выпиваем еще по бокалу вина – прежде всего за то, чтобы мир для нее стал своим.
   – Спасибо, – радостно говорит юница. – Только, по-моему, он не станет таким…
   Затем мы предаемся любви. И происходит это столь естественно и легко, точно мы знаем друг друга уже тысячу лет. А быть может, и действительно знаем – были вместе в каких-то иных воплощениях, в давних развеявшихся мирах, в других жизнях, эхо которых ныне пробуждается в нас.
   Никаких угрызений совести я не испытываю.
   Если это и грех, то, наверное, простительный грех.
   Да и можно ли называть грехом то удивительное состояние, когда перестаешь ощущать над собой власть земли, когда воспаряешь из атмосферы в эфир и когда из косного вещества превращаешься в горячую плоть?
   Причем я не обольщаюсь на свой счет. Юницу, разумеется, интересую не я, а мои деловые связи с доктором Моммзеном. Она, вероятно, догадывается, что представляет собой техотдел, а увидев вдобавок, что я накоротке со знаменитой Станой Раздолиной, видимо, окончательно убеждается, что здесь есть перспективы. Неприятно ее разочаровывать, но когда мы в полусонном оцепенении лежим на тахте, наблюдая в окно, как проползают по небу вздутые бугристые облака, я все-таки вскользь объясняю ей, что деловые отношения с доктором Моммзеном у меня ныне завершены, вряд ли я увижу его в ближайшее время, а если даже увижу, то что ему предложить? У доктора Моммзена собственные критерии, и далеко не всегда понятно, в чем они состоят.
   – Жаль, – откровенно вздыхает юница. И бесхитростно признается, что следовала за мною от самой приемной, шаг в шаг, искала повода познакомиться, между прочим, еле за тобой поспевала – так ты летел.
   – Но я все равно ни о чем не жалею, – добавляет она.
   От нее исходит необременительный жар. Веки полуприкрыты, сквозь ресницы поблескивает влажная истома любви. Мы сейчас как будто единая суть, но я вдруг с оторопью осознаю, что совершенно не помню – как же эту юницу зовут. То есть как-то она, разумеется, назвалась, но вот, что за черт, напрочь выскочило из головы. Никакого намека, никаких фонемных ассоциаций, дуновение, которое рассеялось без следа.
   Ладно, как-нибудь позже – всплывет.
   – Я тоже ни о чем не жалею, – говорю я.
   И, кстати, это чистая правда.
   Юница сладко потягивается.
   – А-ай… Надо вставать…
   На прощание мы обмениваемся всеми контактами, которые у нас есть, и я клятвенно обещаю, что позвоню, как только приеду домой.
   – Не забудешь?
   – Ты это о чем?..
   Я еще не знаю, конечно, что больше никогда не увижу ее, что не выясню, как зовут, – для меня, унесенного ветром, она так и пребудет Юницей, – что судьба уже выбросила черные кости на стол и мгновениям, которые в нас зажглись, повториться не суждено.
   Палуба корабля уже дрогнула.
   Затрещали, взрываясь от чудовищного давления, перегородки.
   Вода уже хлынула во внутренние отсеки.
   Жизни мне остается – на полчаса.

3. Завтра. Поселок Удачный

   Тундра была невообразима. Никогда ранее Вета не видела таких безумных пространств – в редкой цепкой траве, в бледных озерах, которые состояли, казалось, из прозрачного холода, в зарослях низкорослых берез, в жестких мхах, внезапно открывающих под собою мокрые льдистые языки. А по краям этих реликтов долгой зимы, бесконечных, неряшливых, напоминающих видом своим мутный фаянс, словно превращая благодаря солнечному теплу смерть в новую жизнь, цвели странные желто-трепетные кувшинчики размером с ладонь. Местные называли их «палга» и говорили, что от страстного аромата, который они источали, приходят «сладкие сны»: человек видит то, чего он в жизни лишен. Вете очень хотелось это попробовать. Хотя бы раз нарвать мокрый букет, поставить в комнате на ночь. Однако ходить в тундру не рекомендовалось. Во-первых, можно было элементарно заплутать среди мхов: казалось бы, заводские трубы, взметнувшиеся метров на двести вверх, могли служить отовсюду хорошим ориентиром, да и факелы сбросов, тревожно пылающие в ночи, тоже должны были быть заметны издалека. В действительности это было не так – белесая дымка, практически невидимая для глаз, мгновенно сгущалась, затягивая собою обзор, внезапно оказывалось, что нет вокруг ничего, кроме неба, и даже солнце, как бы растекшееся по нему, не могло указать правильный путь.
   Кроме того, существовали «смертные ямы»: сверху приветливый мох, а под ним – черный провал, полный воды. Человек даже вскрикнуть не успевал: ледяная жижа сводила все тело судорогой.
   И, наконец, если верить рассказам местных, водился в тундре диковинный зверь йолóй-молóй – совершенно невидимый, заметный только в движении, или когда открывает пасть – тогда вырывается из нее синий огонь. Йолóй-молóй, как считалось, бродил возле жилья и нападал на одиноких людей, неосторожно отошедших от дома. От человека оставалась только одежда – все прочее растворялось в слюне, которую зверь выделял.
   Ходить в тундру, тем более в одиночку, Вете было категорически запрещено. Можно было лишь стоять на окраине и, сощурив глаза, следить за поднимающимися с горизонта дымными стаями птиц.
   Правда, долго смотреть в бледную даль тоже не рекомендовалось. Иногда у такого зачарованного наблюдателя возникал в голове тонкий хрустальный звон, как будто кто-то разговаривал с ним на ледяном языке. Мансоры считали, что это Ламмина Хеллья, царица зимы. Тогда человек вдруг трогался с места и шел, точно загипнотизированный, не оглядываясь, ничего не замечая вокруг, – сутки, вторые, третьи, пока не падал без сил. Иногда его удавалось найти, чаще – нет. Но даже если его находили и привозили обратно, такой мьяна (опять-таки по-мансорски) все равно был уже не жилец. Как только у него появлялись силы, он вновь поднимался и шел туда, откуда слышался ему призрачный голос.
   У Веты вот так полгода назад ушел в тундру отец. После смерти матери он стал совершенно другим: возвращаясь с работы, больше не хмыкал, не потирал руки, не рассказывал оживленно, какого немца из администрации он сегодня умыл, а молча проходил в кухню, садился за стол, с удивлением, поднимая брови, взирал на то, что перед ним стоит, и, не притронувшись, как правило, ни к чему, скрывался у себя в комнате. Что он там делал весь вечер, Вета не знала. Ни звука не доносилось из-за дверей, обитых для теплоты дерматином, а стучаться к нему, заглядывать она не решалась. По выходным же, прямо с утра, он шел к толстой водонапорной башне, высившейся на окраине, и стоял там часами, глядя за горизонт. Словно видел невзрачный город, расположенный километрах в двухстах на юго-восток, больницу, в которой скончалась мать. Вета приходила за ним в середине дня – брала за руку и как ребенка отводила домой. Отец шел послушно, правда как слепой, спотыкаясь. Время от времени бормотал: ничего, ничего, все наладится…
   Однажды у водонапорной башни она его не нашла и не нашла по всему поселку, хотя прошагала его из конца в конец. Сердце у нее сжалось в твердый комок. Около двенадцати ночи она, решившись, позвонила в милицию, и ей посоветовали не беспокоиться. Ну – загулял папхен твой, утром придет… Ровным голосом она объяснила, что у нее отец не гуляет. А… это тот… который… как его… инженер… Ладно, поищем… Тогда, открыв рабочий отцовский блокнот, который всегда лежал на виду, она позвонила в службу безопасности фирмы. Утром с площадки перед зданием администрации вылетел вертолет и через пару минут растворился в неощутимом тумане. Вернулся он аккуратно к обеду; летчик, жилистый немец, встретив ее взгляд, покачал головой: ннихт… нитшего… На третий день полеты были прекращены. Начальник службы безопасности фирмы сказал, что по инструкции более трех суток он поисками пропавших заниматься не может. Больше трех суток в тундре никто не живет. Только мансоры, но это уже совсем другой разговор… Он проводил ее к директору кадровой службы, и молодой человек в костюме, который стоил, наверное, больше, чем трехмесячная зарплата отца, приятно улыбаясь, поведал ей, что фирма – это ее принципиальный аспект – никого не оставляет в беде. Ей будет назначена небольшая стипендия, чтобы она закончила школу, сохраняется бесплатная аренда квартиры, пусть она спокойно живет, кроме того ей подобрали соответствующую работу – три раза в неделю, после уроков – по четыре часа. Аванс можно получить прямо сейчас.
   – А дальше все будет зависеть только от вас самой. Проявите старание, аккуратность – будет шанс закрепиться на этом месте по-настоящему. Квалифицированные сотрудники фирме всегда нужны…
   Она в первый раз попала в здание администрации, вообще в первый раз прошла за разделительную границу ворот и теперь удивлялась тому, как здесь чисто: асфальтовые коричневые дорожки, строгий бордюр, постриженные деревья, яркие клумбы, кусты. В самом здании – масса света, воздуха и стекла, нигде ни пылинки, благостная тишина, а в кабинете директора – цветочный освежающий аромат.
   Точно здесь обитали не люди, а эльфы, другая раса существ, сошедшая с горних высот.
   Ее это слегка раздражало.
   – Спасибо, – очень сдержанно сказала она.
   Молодой человек был явно разочарован. Он, видимо, ожидал большего проявления благодарности за те корпоративные милости, которыми осыпал ее.
   – Что ж, с понедельника можете выходить…
   Она вдруг почувствовала его острую ненависть. Улыбался девчонке, которая даже не понимает, как ей сказочно повезло.
   Ничего, скоро поймет…
   Вета шла обратно по расползающемуся тротуару, полусгнившие доски хлюпали, выдавливая наверх жидкую грязь, туфли у нее были безнадежно заляпаны, и она думала, что хорошо бы это здание администрации сжечь.
   Облить бензином и сжечь.
   Вместе с его клумбами и кустами.
   Вместе с ароматом цветов.
   Вместе с благостной тишиной.
   Сжечь дотла.
   Наверное, весело будет гореть…

   Как они попали сюда? Какие ветры, какие тайфуны смели прежнюю жизнь? Ведь был же солнечный рай (по крайней мере, так это вспоминалось сейчас): магазины с заманчивыми витринами, теплый асфальт, четыре настоящих кинотеатра, множество кафе, скверов, киосков, красивых машин. Да и люди там были совершенно иные: Вета даже не помнила, чтобы ей доводилось видеть драку на улице. Это был бы абсурд, несусветный позор, о котором потом целый год твердила бы местная пресса.
   Все изменилось в один момент. Отец вдруг стал сумрачным, намертво стиснул зубы, на скулах его теперь вздувались твердые желваки, о героических подвигах, совершенных им в мастерской, он более не рассказывал, а из обрывков сумбурного разговора с матерью, который Вета как-то ненароком услышала, стало понятно, что на их фирму наехали боцики. Кто такие боцики, Вета прекрасно знала. Уже с год как появились в городе странные парни с жесткими черными волосами. Сразу же стали вести себя как хозяева: гортанная дикая речь их разносилась на километр. Сначала они взяли под контроль городские базары, потом – магазин бытовой техники на проспекте Свободы, а теперь, насколько Вета могла понять, начали присоединять к нему мелкие дилерские и ремонтные фирмы. Ничего нельзя было сделать: милиция у них на откупе, мэр вошел в долю, на все закрывает глаза. Партнер отца, дядя Григорий, в конце концов просто сбежал – тут же выяснилось, что на мастерской висит крупный долг, пришлось подписывать какие-то немыслимые бумаги, деталей Вета не схватывала, но ясно чувствовала, что их затягивает в бездонную глубь: оттуда не выкарабкаться, не всплыть. Ощущалось это, например, по тому, что прекратились всякие разговоры о покупке новой квартиры: где теперь было взять денег? И по тому, что летом не поехали никуда отдыхать, хотя в прошлом году провели две великолепных недели в Греции. А еще по тому чрезвычайно неприятному факту, что пальто, которое осенью пришлось Вете купить, мать приобрела не в магазине, а в секонд-хенде, куда, по ее представлениям, ходили одни бомжи. И пусть пальто выглядело вполне прилично: замшевое, удобное, светлое, с узким фигурным воротничком, Вета его сразу возненавидела, это был символ того, что они теперь барахтаются на дне.
   Причем очевидно было, что лучше не станет. Боцики требовали, чтобы отец в счет долга передал им всю мастерскую. Отец, возвращаясь из каких-то инстанций, крутил головой:
   – Ну – россияне, ну – никчемный народ… Глянь на корейцев – как друг за друга стоят. Боцики те же самые – попробуй хоть кого-нибудь тронь… А у нас? Русский русскому – волк…
   Что толку было переживать? Начались письма, лихорадочные звонки по всей громадной России: родственникам, друзьям, знакомым, тем, с кем когда-то учился, с кем лет десять назад, будучи командированным, пил водку в гостинице. И вот луч света во мраке: есть место мастера на каком-то газовом промысле. А что? Отец все-таки неплохой инженер. К тому же немецкий консорциум, то есть порядок, не российское всеобщее невыносимое разгильдяйство. Правда, тут же возникали и большие сомнения: во-первых, тундра – значит климатические условия ой-ей-ей, во-вторых, рядом лагерь – это что же, жить со всякими уголовниками, вообще – оборвать корни, ринуться в никуда… Сомнения, впрочем, понемногу развеивались. Что тундра? В тундре тоже люди живут. И не лагерь там вовсе, а, как пишет отцовский приятель, поселение для условно освобожденных: дорабатывают таким образом свой срок. Главное же – предоставляют квартиру. Вопрос с жильем, бог ты мой, самый трудный, будет решен.
   – А ты, Елизавета, что скажешь?
   – Я – как все…
   Выхода все равно не было.
   В день отъезда Вета, отпросившись на пятнадцать минут, вышла на центральный проспект – постояла там, впитывая свет, шум, краски, сутолоку, спешащих людей.
   Ничего этого больше не будет.
   Ей хотелось кричать.
   В сердце, словно эхо потустороннего зла, мерцала черная боль…

   На новом месте ее больше всего поразило убожество. Нет, конечно, она не ждала, что в тундре будет чистенький, симпатичный, ухоженный городской пейзаж, условия все же не те: зима долгих пять месяцев, а остальное время – слякоть, затяжные дожди; но почему все такое покосившееся, потрескавшееся, гнилое, почему обшарпанное, замусоренное, поцарапанное, по колено в грязи? Асфальт, предположим, не положить, но почему вместо улицы, вместо проезжей части – гиблая топь, почему тут же, на тротуаре, грудой – картофельные очистки, и почему рядом с домом преет жуткая свалка – кучи слежавшегося тряпья, остатки мебели, россыпи ржавых консервных банок? Мать говорила: как при советской власти. Советской власти Вета не помнила, но если было такое, значит правильно, что ее больше нет. С другой стороны, причем тут советская власть? Когда пять лет назад образовался российско-германский консорциум, то немцы прежде всего выстроили в поселке тридцать двухэтажных коттеджей. Предполагалось, что там будет жить русский технический персонал. В таком коттедже они и получили квартиру. Еще сейчас угадывались вокруг прутья оград, бывшие цветники, плиточные останки дорожек. Где это все? Впрочем, понятно. Достаточно было глянуть на окна в многослойной затвердевшей пыли. Окна хотя бы вымыть могли? Действительно – что за народ…
   А народ здесь обитал по большей части такой. В первую же ночь, еще только расположились, понеслись из соседнего дома дикие крики. Убивают!.. На помощь!.. Люди, вы где?! Отец рвался туда бежать, мать не пускала. Соседи с нижнего этажа объяснили потом, что это обычное дело. Чурила – имя, фамилия, кличка? – дерется с женой. Он когда пьяный – чумной… Так ведь – убьет?.. Когда-нибудь, конечно, убьет…
   – Что вы хотите, – в сердцах говорил отец. – Семьдесят лет нас приучали, что все вокруг не твое – общенародное, государственное, ничье. Вот – результат…
   Особенно был заметен контраст с Немецким кварталом. Там, на Кукуе (откуда это имя взялось?), за высокой оградой, поверх которой вилась колючая проволочная спираль, текла, отгородившись от русского похмельного бреда, другая жизнь: и дорожки там были закатаны в асфальтовую шершавую твердь, и благоухало на клумбах множество необыкновенных цветов, и журчали фонтанчики, и зеленела ухоженная трава. А дома, те же коттеджи, один к одному, были такие чистенькие, нарядные, словно их мыли с мылом, со щеточками каждый день. Ну вот как эти кукуйцы, капуста, тухлая колбаса, сумели устроиться?!
   Что же касается лагеря, то все действительно оказалось не страшно. И не лагерь то вовсе был, а такой же поселок, только выстроенный в некотором отдалении. Ну конечно, четыре вышки с охранниками стоят по углам, но ворота всегда открыты, настежь – иди куда хочешь. Порядки в лагере были весьма либеральные. Требовалось лишь одно: без инцидентов, без драк, без пьяни, без наркоты. Ну и конечно, возвращаться в бараки к одиннадцати часам. Последнее требование, впрочем, было совершенно излишним. Куда здесь пойдешь, не на улице же ночевать? Тем более что и бараки представляли собой вовсе не лагерную дощатую чумоту – тоже выстроены были немецкой администрацией: типа студенческого общежития, комната на двоих, душевые, спортзал, чего же не жить?
   Правда, отец, разобравшись, сказал, что все не так просто. Немцы, конечно, вложили в жилищное обустройство определенное количество средств, но ведь и получили зато почти бесплатную рабочую силу. Сколько бы им иначе пришлось вольнонаемным платить? Да и наши российские управленцы, видимо, тоже не остаются в накладе. А кому не нравится, кто гонит туфту, ради бога, пожалуйста – может вернуться на зону. Дело исключительно добровольное, соблюдаются все гражданские и политические права.
   – Соображают германцы, – с непонятной интонацией сказал он.
   Сам завод состоял как бы из двух частей. Во-первых, газовые поля, растянувшиеся почти на семьдесят километров – та же тундра, но будто редким железным жнивьем покрытая порослью вышек. Над некоторыми из них постоянно горели факелы, и потому по ночам казалось, что там расположилось на бивак войско тьмы: через какое-то время оно кипящей лавой хлынет в поселок. А во-вторых, собственно производственный комплекс – бессмысленное, как представлялось Вите, нагромождение куполов, громадных цистерн, низких стеклобетонных, неприятного вида строений. Оттуда выходила труба ярко-желтого цвета, такая широкая, что по ней можно было бы ездить на велосипеде. Труба устремлялась куда-то в юго-западном направлении и там подключалась к потоку, ведущему в страны Европы. Трубу эту тщательно охраняли. Вся зона, на двести метров вокруг, считалась запретной. Об этом оповещали билборды – красными буквами на желтом фоне, кроме того, время от времени проползал вдоль трубы военный гусеничный вездеход, и солдаты, поворачивая черные марсианские шлемы, зорко посматривали по сторонам. А еще каждые три часа над трубой, как ядовитое насекомое, проходил вертолет, и низкий гул его, накрывая дома, казалось, предупреждал: будьте настороже.
   Жить приходилось и в самом деле – оглядываясь. Тем более что иногда доносился с завода резкий протяжный свист, коротко взвывала сирена, выбрасывая в пространство серию коротких гудков, и по всему поселку начинал плыть душный тяжелый запах, будто от мокрой резины. Немцы тогда надевали прозрачные маски с плоскими рылами и становились похожими на двуногих свиней. Русские никогда масок не надевали, хотя их выдали каждому вместе с двумя цилиндрическими запасными фильтрами.
   Возможно, выхлопы эти, от которых подкатывала дурнота, и подействовали на мать. Работу она себе не нашла – кому здесь нужен бухгалтер с «коротким» образованием? Она и на прежнем-то месте еле держалась, а тут, занимаясь исключительно домашним хозяйством, как-то быстро ослабла. Два-три раза за день вдруг бледнела, садилась, кусала губы, говорила: Ничего-ничего, это пройдет. Климат тут какой-то такой… Потом все же не выдержала, пошла в поликлинику, и оттуда ее сразу отправили на машине в райцентр. Вета ее никогда больше не видела. Ни в больницу, где мать пролежала около месяца, ни на похороны отец ее с собою не взял. Вета была благодарна ему за это. Видеть мать мертвой было бы – как умереть самой.
   Завод она после этого невзлюбила. Это было какое-то самодовлеющее, полуразумное существо, которое пожирало людей. Сначала мать, потом, через полгода – отца. Серые махины газгольдеров, кубы цехов, обширные купола выглядели точно потусторонний кошмар. Тот же йолóй-молóй, только ставший вдруг видимым, чудовищной величины. И для того, чтобы этот кошмар мог благополучно существовать, ему нужны были плоть и души людей.
   Ей вообще казалось, что она попала в загробный мир. Все уже умерли, только не догадываются об этом. Здесь даже в солнечный день свет был какой-то тусклый, больной, немощный, в кисейных тенях, как будто у солнца, пробивающегося сквозь смерть, тоже недоставало сил…

   Жить в одиночестве, как ни странно, она приспособилась очень быстро. Поначалу, конечно, выкручивала все нервы непривычная квартирная тишина: не окликнет из кухни мать, не раздастся голос отца, нет того бытового фона, который свидетельствует, что жизнь идет. Она как бы зависла в межвременной пустоте. Однако всего через пару недель, испарившихся из сознания, будто стаявший снег, Вета, моя посуду, заметила вдруг, что мурлычет себе под нос какой-то мотив. Она чуть не выронила тарелку. А потом подумала: ну и что? Всю жизнь ходить теперь со скорбным лицом? Ну уж нет! И включила настенное радио, где как раз передавали концерт.
   Так же быстро она привыкла, что все надо делать самой: стирать, гладить, готовить, ходить в магазин, вносить коммунальные платежи. Главное – обо всем этом помнить. Забудешь купить сыр, молоко – нечего будет есть. Забудешь погладить с вечера платье – пойдешь мятая, потертая, выцветшая как бомж.
   Меньше всего ей хотелось, чтобы в школе ее жалели. На нее и так тут поглядывали как на фикус, проросший среди дикой травы. Школа, надо заметить, была еще та. Большинство учителей в старших классах составлял спецпоселенческий контингент: знаний у них было меньше, чем даже у многих учеников. И если некоторые, когда-то имевшие более-менее приемлемые профессии, такие как математик Скелет, закончивший строительный институт, хотя бы старались добросовестно освоить учебник, по крайней мере, настолько, чтобы понять, о чем речь, то другие не прилагали и подобных усилий. Все они дотягивали здесь мелкие сроки и вовсе не намерены были осложнять себе жизнь. Урок обычно сводился к следующему: открыли на такой-то главе… Читаем… Прикорина, иди отвечать!.. К доске вызывали почти исключительно девочек. Парни, особенно в старших классах, могли и послать. Директриса, коротконогая, похожая на оживший бочонок, давно махнула на все рукой. Требовала писклявым голосом лишь одного: поддерживать дисциплину. Что, разумеется, было очень непросто. Парни, еле втискивавшиеся за парты, знали, что аттестат им так или иначе дадут. Им тоже было на все наплевать. В гробу они видели аттестат – у них были свои, более увлекательные дела. Кто приторговывал дисками и сигаретами, которые, если брать их с рук у мансоров, стоили почти втрое дешевле, кто сбрасывал таким же образом шмотки, в основном китайского производства, кто, посолиднее, предлагал «чайную» же электронику, а кто, видимо уже съехав совсем, затоваривался таблетками и порошком. Ну, это был уже полный предел. За сигареты, шмотки и диски, как Вета слышала, в милиции просто по шее давали, приговаривая при этом: не жадничай, поделись, не греби только себе, а вот за таблетки и порошок светила тюрьма. Немцы относились к этому очень строго. Когда два года назад – немецкие «миротворческие подразделения» сюда только-только пришли – начальник здешней милиции, майор Зердюков, попробовал, пользуясь изменившейся ситуаций, переключить порошок на себя, то сразу же так загремел, что до сих пор не знали куда. Ни взятки не помогли, ни искреннее раскаяние. Судил его немецкий военный суд, в закрытом режиме, и, говорили, что срок, ой-ей-ей какой, он отбывает тоже в немецкой тюрьме. Русским местам заключения немцы не доверяли.
   А вообще режим чрезвычайного положения мало что изменил. Ну, появилась в поселке немецкая военная комендатура, занявшая в здании местной администрации первый этаж. Ну, вывесили над тем же зданием голубой, с кругом из звездочек, флаг ЕС и желто-черный, с хищным орлом, флаг Германии. Это не считая флага России, который долго висел вверх ногами – никто этого не замечал, только немцы обратили внимание и перевесили. Ну, стали время от времени ездить по улицам моторизованные патрули, иногда останавливаясь, оглядываясь и как бы заранее изучая место предстоящих боев. Собственно, вот и все. Жизнь какой была, такой и осталась. Правда, на здании комендатуры стала вдруг появляться сделанная мазутом надпись «фашисты!» – ее, конечно, тут же закрашивали, она появлялась вновь, тем более что оставлять часовых на ночь немцы не рисковали.
   Немецкую администрацию это очень задевало. Был созван даже специальный «Форум общественности» – в кинозале местного Дома культуры – и некий герр Битц, уполномоченный Международного комитета по работе с коренным населением, на чистом русском языке два часа объяснял, что современные немцы к фашистам никакого отношения не имеют. Да, было такое позорное явление в немецкой истории, оно немецким народом осуждено, главные фашистские преступники казнены, сейчас в Германии пропаганда фашизма запрещена, даже за использование фашистской символики можно получить приличный срок… Что же касается немецких частей в составе многонациональных Международных сил, то они находятся здесь по согласованию с российским правительством. Как только ситуация в России стабилизируется, Международные силы отсюда уйдут. Наша точка зрения заключается в том, что Россией должны управлять сами россияне…
   Выступление было выслушано в полном молчании. Герру Битцу задали только один вопрос: будут ли в магазины по-прежнему завозить керосин? (Керосином местные начиняли бутылочные гранаты, чтобы потом глушить в озерах рыбу и птиц). Герр Битц, слегка осипнув, пообещал, что керосин завезут. На том общественность и разошлась. Надпись продолжала появляться на стенах комендатуры, только теперь к ней добавилась недвусмысленная адресация – черный восьмиконечный крест. Это был символ Православного корпуса, который, как рассказывали в новостях, недавно образовался в Москве. Благословил создание Корпуса сам патриарх, и главной задачей сей новой патриотической организации было провозглашено духовное возрождение россиян. Кстати, уроки православной культуры были единственными, где поддерживалась дисциплина. Когда отец Иакинф, величественный, бородатый, с массивным золотым крестом на груди, неторопливо вплывал в класс, начиная креститься уже в дверях, даже гопники с последних рядов неизменно вставали. На вопросы его отвечали четко, как в армии: Что есть душа? – Душа есть способность русского человека чувствовать бога!.. Что есть русский человек? – Русский человек есть истинно православный, готовый, не рассуждая, отдать жизнь за Отечество!.. Вете в таких случаях хотелось спросить: а что, если не православный, значит уже не русский? Или: а что, кроме русских, души ни у кого нет?.. Она благоразумно молчала. За подобный вопрос отец Иакинф мог запросто наложить эпитимию: сто раз прочесть, например, «Отче наш». И хоть проверять исполнение эпитимии никто бы не стал, но сам факт ее наложения считался как бы позорным пятном.
   Да, со школой они основательно промахнулись. Помимо этой, «черной», «обломанной», представлявшей собой, по мнению Веты, полный отстой, была еще одна, более чистая, расположенная в северной части поселка. Квартал тот предназначен был для инженеров и менеджеров из русских и, хоть его, в отличие от Кукуя, не огораживал решетчатый колючий забор, но просто так попасть в него тоже было нельзя. Местные охранники, четверо здоровенных парней, которым, кстати, солидно приплачивалось из консорциума, сразу же останавливали пришельца и начинали очень нелюбезно интересоваться, кто он и чего, собственно, ему надо? После чего выпроваживали за границы квартала и советовали больше не появляться здесь никогда. Она, как Вета сейчас понимала, вполне могла устроиться на учебу и там. Отец хоть и был по должности на заводе мастер, но по образованию, по диплому все-таки инженер. Наверное, мог бы претендовать. Вот, не додумали вовремя, теперь – поздно, обратно не повернешь. Приходится сидеть в одном классе с Кондёром, у которого вся рожа в багрово-ядовитых угрях, отравился еще во младенчестве черт знает чем, с придурковатым Папуней, от которого водкой разило на километр, с гадостным Тюбиком, любящим как бы в шутку цапать девок в запретных местах. Девки, кстати, довольны: взвизгнут, крикнут «дурак!..» – глаза так и блестят. Или вот был еще такой персонаж, как Бамбилла, здоровенный, бугристый, похожий на тролля, выбравшегося из-под земли, даже кожа у него была бурого цвета, но девчонки оживленно шептались, что инструмент он имеет чуть ли не полметра длиной. Такой как вставит, так улетишь! Лидка, единственная приятельница, закатывала глаза. Это что-то особенное, Елизавета!.. Словами не передать!.. Вету от этого покемона аж передергивало, надо же: потный, тупой, навалится, будет пахнуть, сопеть, он и не моется, наверное, никогда… Ну ты букля, возмущенно говорила ей Лидка. Ну так что – тупой, потный? Настоящий мужик…
   Конечно, если бы она родилась и выросла здесь, если бы с первых же дней не видела ничего, кроме гниющей на улицах картофельной шелухи, то и воспринимала бы эту жизнь как норму: в другом месте живут по-другому, а вот мы живем именно так. Но в том-то и дело, что были за линией горизонта некие иные миры, иные пространства, иные вселенные, накатывающиеся волнами грез. Стоило включить телевизор, который и принимал-то всего три программы, и оказывалось, что жизнь в действительности не гниет, а бурлит. Музыка, вырывающаяся оттуда, оглушала и будоражила, слова, извергаемые опереточными людьми, завораживали и влекли, новости взрывались, будто петарды под Новый год, оставляя за собой огненные звенящие нити. И все это без нее, без нее.
   Из загробной нежити выхода не было. Девчонок в классе сжирала черная зависть, поскольку Вета, по мнению их, взлетела на немыслимую высоту: устроилась на чистенькую работу в консорциум. Сами они могли об этом только мечтать. Им предстояло идти в цеха, в диспетчерские, в столовые, а то и просто уборщицами – с тряпками и ведром. Вета слышала за спиной, тенью, тревожащий шепоток. И все-таки это был безнадежный тупик. Ну что, сидеть в закутке, набирать на компьютере тексты, оформлять документы, отвечать на звонки? И через пять лет она так будет сидеть, и через десять, и через двадцать… Ехать куда-нибудь поступать? Однако с тоскливой ясностью, которая, особенно по утрам, настигала и выворачивала ее, она понимала, что отупляющий школьный бардак даром для нее не прошел. Ну как поступать? Она же не знает элементарных вещей. И потом – даже если каким-то чудом удастся преодолеть этот барьер, то все равно – на что жить? На стипендию? Если, конечно, дадут. Ну, это можно даже не обсуждать.
   По ночам она просыпалась и подходила к окну. Зима в этот год выдалась ясная, с ослепительными морозами, со звонкой потрескивающей тишиной. Белесая дымка, обычно скрывающая горизонт, по-видимому, превратилась в снег, осела, стала корочкой наста. Видно все было до предела отчетливо: крыши, бледный контур завода, язычки газовых факелов, уходящие в ночь. Небо распахивало над ними вселенский простор, звезды были такими яркими, как будто горели не просто так.
   Что-то они пытались сказать.
   Вета, не отрываясь, смотрела на них.
   В сердце у нее была – черная боль.

   Существовала, пожалуй, единственная траектория, ведущая в иные миры. Начальником Веты, ее непосредственным руководителем в фирме, был некий Гюнтер Трамáль, ударение на втором слоге, вюртембергский немец, занимавший угловой кабинет на втором этаже. Уже через пару месяцев, не прикладывая особых усилий, Вета знала о нем практически все. Инженер, специалист по электрооборудованию, сорок два года, холост, детей не имеет, с женой развелся пять лет назад (видимо, потому и приехал в Россию), не курит, почти не пьет, занимается спортом, по крайней мере судя по его крепкой, подвижной фигуре, к работе в фирме относится очень серьезно, часто засиживается допоздна, аккуратист, хороший костюм, стрижка ежиком, тихий вежливый голос. В общем, вариант идеальный. И какая-то собачья, невысказанная тоска в глазах: иногда смотрит в окно, будто удивляется – куда это его занесло?
   На работе, конечно, следовало соблюдать осторожность. Вете в первый же день аккуратно дали понять, что консорциум не приветствует никаких «неформальных контактов». Женщин в штате у них, кстати, практически не было, а те, что были, ходили как бы закованные в броню: темный пиджак, тяжелая юбка, взгляд солдата, закаленного в корпоративных боях. Как-то мало они походили на женщин. Вета со своим молодежным стилем выгодно от них отличалась. И теперь, когда Гюнтер возникал на пороге приемной ровно в девять утра или ровно в четырнадцать появлялся из кабинета, чтобы проследовать на обед, то оказывалось, что как раз в это время Вета, привставая на цыпочки, изо всех сил тянется, пытаясь что-то поставить на полки верхнего стеллажа: юбка у нее чуть ли не до середины открывает выпуклости ягодиц, или, напротив, она пребывает на четвереньках и, прогнувшись, подергивая оттопыренной попкой, вылавливает что-то из-под стола. Гюнтер в таких случаях начинал тяжело дышать, а Вета, как бы испуганная неожиданностью, восклицала «ой!» и, поспешно выпрямившись, потупив взгляд, говорила невинным голосом:
   – Здравствуйте, герр Трамаль…
   Герр Трамаль в этих случаях сдавленно отвечал:
   – С-т-ра-с-т-фуй-те, фройляйн… – и затем следовал в кабинет или, наоборот, в коридор, таким шагом, словно боялся упасть. Вета отчетливо слышала, как у него бьется сердце: бух-бух, вколачивая в мозг, в легкие, в селезенку горячую кровь.
   Если она заносила ему в кабинет какие-нибудь бумаги, то намеренно прогибалась так, что выдавалась вперед крепкая грудь. А если герр Трамаль обращался с чем-нибудь к ней, то отвечала не сразу, но через пару долгих секунд. У нее как бы перехватывало дыхание. Она откуда-то знала: смотри на мужчину так, будто перед тобою бог. И тогда из всесильного бога он превратится в раба. Ее никто этому не учил. Она нигде ничего подобного не читала. Это было древнее знание, которое присутствовало в ней с начала времен.
   Все получилось как бы само собой. Однажды герр Трамаль сильно напрягся, глядя на документы, которые она ему принесла. Сказал, что здесь, вероятно, пропущено несколько слов. Вета тогда обогнула стол, чтобы, в свою очередь, посмотреть, наклонилась, соприкоснулась с его плечом, прижалась плотнее, и вдруг почувствовала, как мужская рука судорожно обхватывает ее. У нее хватило ума не отпрыгнуть, хотя таким был импульс в первый момент, сдержалась каким-то чудом, лишь тихо вскрикнула и, пересиливая себя, ткнулась губами герру Трамалю в выбритую скулу. Запах яблочного лосьона она запомнила на всю жизнь. И далее она уже практически не притворялась – только моргала и жалким девичьим голосом говорила: Не надо… Она и в самом деле была перепугана, однако Гюнтер, он же старший инженер герр Трамаль, остановиться уже не мог. Он как-то по-прежнему тяжело, хрипло дышал, и Вета знала, что так же, всю дальнейшую жизнь, она будет помнить это ужасное, как при астме, с нечистыми перепонками, трудное, прерывающееся дыхание…
   А вообще герр Трамаль был потрясен. До него только сейчас дошло, что, во-первых, инцидент этот случился у него с подчиненной, во-вторых, с русской и с местной, что еще больше усугубляет вину, а в-третьих, с несовершеннолетней, ей ведь не исполнилось еще восемнадцати лет. Тут же выяснилось, что фирма не просто не поощряет близкие отношения между сотрудниками, а что это категорически, категорически запрещено. Verboten! Данное положение даже внесено особым пунктом в контракт. Но для него это ничего не значит, жарко шептал ей на ухо Гюнтер, он же старший инженер герр Трамаль, он лично готов… он все сделает… он урегулирует… он добьется… В конце концов он законопослушный гражданин ФРГ, и никто не имеет права препятствовать ему в его личных делах…
   Гюнтер хорохорился перед ней, но было видно, что он смертельно испуган. Его аж пот лошадиный прошиб, он непрерывно промокал лицо носовым платком. Прежде всего строго предупредил, чтобы она никому не говорила ни слова. Его это, конечно, погубит, но и ей пользы тоже не принесет. А вот через год у него заканчивается контракт: он – вольная птица, они могут поехать к нему. У него – дом, кредит почти выплачен, вернется на работу в прежнюю фирму – никаких проблем…
   – Вот увидишь, Штуттгарт тебе понравится…
   И еще он оказался чрезвычайно предусмотрительным. Буквально на следующий день принес Вете две упаковки с немецкими противозачаточными таблетками, подняв палец, предупредил, что принимать их следует каждый раз. Будут заканчиваться – скажи. Учти: на русскую фармацевтику полагаться нельзя, она вся делается в Таиланде.
   Оставалось только у него в кабинете. Но даже это, надо сказать, весьма скромное действие, Гюнтер, все педантично продумав, обставил множеством разнообразных предосторожностей.
   Запирать кабинет, конечно, было нельзя: вызовет подозрения, мгновенно поползут слухи. Можно было надеяться только на бдительную оперативность. Гюнтер тщательно, с помощью секундомера, установил, сколько времени потребуется человеку, чтобы, зайдя в приемную и увидев, что секретарши там нет, добраться до кабинета. Получалось десять-пятнадцать секунд. Вот за это время мы должны привести себя в полный порядок. Более того, он заставил Вету прорепетировать данные действия. Ей-то что – одернула быстро юбку, и все. А ему требовалось застегнуться, сесть в кресло, принять офисный вид. Ничего, вроде бы укладывались в намеченный интервал. Вете во время этих репетиций было смешно. Менее забавным оказалось, однако, то, что Гюнтер после развода, видимо, сильно оголодав, будто сорвался с цепи: хотел и того, и этого, и третьего, и пятого, и десятого, такого, чего Вета раньше и вообразить не могла. Ей далеко не все было приятно. Она, конечно, старалась, но, вероятно, настрой в этих случаях у нее был не тот. Старания не могли восполнить недостаток искренности. Гюнтер не на шутку сердился: ты что? Уснула? Не можешь делать элементарных вещей!.. Наверное, он просто слишком ее торопил, хотел, чтобы она за месяц прошла тот эротический путь, который у женщины при обычных условиях занимает добрый десяток лет.
   Впрочем, порицания Гюнтер искупал приветливостью: даже когда делал ей выговор, все равно улыбался. Сказывалась, видимо, корпоративная дрессировка. Подарил ей сотовый телефон, чтобы они могли без помех созваниваться по вечерам. Много рассказывал о своей Германии. Вета слушала и воспринимала его рассказы как романтический сон: ходить по чистым улицам, по асфальту, жить без решеток на окнах, без множества замков на дверях, не просыпаться от пьяных криков, драк по ночам, а полиция, это ж надо, вместо того, чтобы дать в морду и обобрать, стремится человеку помочь. Перед ней в интерьере роскошного телевизионного сериала разворачивалась необыкновенная жизнь. Можно будет не думать о деньгах, можно будет не переживать, как дальше жить, можно будет поехать во Францию, в Португалию, в Сингапур. Да, вот просто так, взять и поехать, а собственно – что?
   – А в Мексику, например?
   – Конечно, – весело отвечал Гюнтер. – В Мексику – никаких проблем…
   – А на Сейшельские острова?
   – Майн гот!.. Рад-ди бога…
   Все это рухнуло в одно мгновение. Когда в понедельник, после пустопорожних, томительных выходных, отсидев пять уроков, смысл которых Вета даже не пыталась понять, она, ни о чем не подозревая, явилась в фирму – рабочий день у нее начинался здесь в шестнадцать часов, – то охранник, посмотрев пропуск, сказал, что ее ждет герр Зайкофф, идти надо прямо к нему, а герр Зайкофф, тот самый молодой человек, который ее сюда оформлял, несколько брезгливо поглядывая, объявил, что, как установлено службой дисциплинарного наблюдения, ею, Ветой, нарушены моральные нормы, обязательные для сотрудников корпорации.
   

notes

Сноски

1

2

3

4

5

6

7

8

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →