Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

За всю свою историю Нил замерзал всего два раза – в IX и XI веках.

Еще   [X]

 0 

Моя жизнь – борьба. Мемуары русской социалистки. 1897-1938 (Балабанова Анжелика)

Мемуары Анжелики Балабановой, всемирно известной русской социалистки, охватывают драматический период в истории Европы конца XIX века и до 30-х годов XX века. Являясь весьма влиятельной фигурой международного рабочего движения, Балабанова была связана со многими известными историческими деятелями, в числе которых выделялись Муссолини, Либкнехт, Цеткин, Ленин, Троцкий, Зиновьев. Воспоминания Балабановой проливают свет на широчайшее историческое полотно, малоизвестное и во многом искаженное конъюнктурной историографией.

Год издания: 2007

Цена: 79.9 руб.



С книгой «Моя жизнь – борьба. Мемуары русской социалистки. 1897-1938» также читают:

Предпросмотр книги «Моя жизнь – борьба. Мемуары русской социалистки. 1897-1938»

Моя жизнь – борьба. Мемуары русской социалистки. 1897-1938

   Мемуары Анжелики Балабановой, всемирно известной русской социалистки, охватывают драматический период в истории Европы конца XIX века и до 30-х годов XX века. Являясь весьма влиятельной фигурой международного рабочего движения, Балабанова была связана со многими известными историческими деятелями, в числе которых выделялись Муссолини, Либкнехт, Цеткин, Ленин, Троцкий, Зиновьев. Воспоминания Балабановой проливают свет на широчайшее историческое полотно, малоизвестное и во многом искаженное конъюнктурной историографией.


Анжелика Балабанова Моя жизнь – борьба. Мемуары русской социалистки. 1897–1938

   И если в ходе этой великой битвы за освобождение рода человеческого нам суждено пасть, то те, кто сейчас находится в задних рядах, шагнут вперед; и мы падем с сознанием своего выполненного долга и с убеждением, что цель будет достигнута, как бы ни боролись или ни сопротивлялись силы, враждебные гуманизму.
   Мир наш, несмотря ни на что.
Август Бебель

Глава 1

   Телеграмма, вызывавшая меня на срочное июльское заседание Исполнительного комитета интернационала в 1914 году, застала меня в отдаленном уголке Тосканы. По дороге в Пизу я вновь и вновь сверялась со своим расписанием. Если не успею пересесть на экспресс в Милане, я не сумею добраться до Брюсселя вовремя, чтобы попасть на заседание. Мне слишком хорошо была известна причина этой срочности, историческое значение этого события. Солидарность миллионов рабочих, которые будут представлены на этой конференции, может стать последним шансом на спасение Европы.
   В Пизе я успела на ночной поезд, и, когда он выезжал с вокзала, я поздравила себя с тем, что теперь будет несложно делать необходимые пересадки. Когда проводник пришел проверить у меня билет, я попросила его постучать в дверь моего купе до прибытия поезда в Милан, так как хотела вздремнуть.
   – Милан! – воскликнул он в изумлении. – Но, мадам, этот поезд идет в Рим!
   У меня сердце упало. Я более десяти лет путешествовала по Италии, даже по самым ее отдаленным уголкам, и никогда раньше не садилась не в тот поезд и не опаздывала на заседание или встречу. А сейчас – самое важное заседание в моей жизни! Поезд был экспрессом и ехал без остановок до самого Рима. Я никак не могла добраться до Брюсселя из Рима до окончания первого заседания. Я объяснила свое затруднительное положение проводнику.
   – Я так часто видел вас на вокзале, – сказал он, – и знаю, кто вы. Для партии важно, чтобы вы попали сегодня вечером в Милан?
   Я знала, что могу говорить открыто.
   – Послушайте, товарищ, началась война. Мы должны остановить ее, если получится, или не дать ей распространиться по всей Европе. Съезд интернационала в августе состоится слишком поздно. Исполнительный комитет должен действовать сейчас. Завтра мы встречаемся в Брюсселе.
   – Не беспокойтесь, товарищ. Вы будете в Брюсселе вовремя.
   Полчаса спустя, когда мы подъезжали к какой-то станции и поезд замедлил ход, проводник вошел в мое купе и открыл окно. Подняв меня на руки, он через окно опустил меня в протянутые руки станционного служащего, который бежал вдоль платформы. Поезд набрал скорость и исчез во тьме.
   – Что вы здесь делаете в такой поздний час, товарищ Балабанова? – спросил начальник станции.
   Я объяснила свое положение.
   – Сегодня ночью нет пассажирского поезда на Милан, но я позабочусь, чтобы вы добрались туда.
   Я приехала в Милан в товарном поезде как раз вовремя, чтобы пересесть на экспресс, идущий в Брюссель.

   Я уже несколько раз совершала подобные поездки, но эта почему-то напомнила мне мое первое бегство из России в Брюссель шестнадцать лет назад. Та поездка также совпала с крупным переломным моментом в моей жизни, но не в жизни движения, частью которого я стала. Она ознаменовала окончательный разрыв с моей семьей, домом, со всей его роскошью и условностями жизни в нем, которые я так долго ненавидела и против которых я так яростно боролась. Передо мной лежало осуществление всех моих девичьих грез: университет, знания, свобода, возможность придать какой-то смысл моей жизни, хотя я еще и не знала, что означает последнее. Я была уверена, что среди десятков мужчин и женщин, которые ехали со мной в этой непрерывной череде вагонов третьего класса на протяжении долгого шестидневного пути, не было никого счастливее меня. Мне хотелось рассказать им о том, что происходит в моей жизни, что у меня начинается новая жизнь, что я еду в университет; я хотела, чтобы они разделили со мной мою радость. Я никогда до этого не путешествовала одна, но я чувствовала себя лучше, чем дома, в этом переполненном людьми поезде. Только одно пугало меня, когда мы приближались к Брюсселю. Я никогда не жила в гостинице одна, и, когда в четыре часа утра поезд остановился, сердце мое тоже остановилось. Город казался темным и негостеприимным, многочисленные памятники полководцам, неясно вырисовывавшиеся в темноте, выглядели одновременно и угрожающими и забавными. Пока я ехала в гостиницу, я вернула себе присутствие духа, напомнив себе обо всех других девушках, которым пришлось столкнуться с жизнью, не имея защиты друзей и семьи. Но после того как дверь моего гостиничного номера закрылась за носильщиком, который внес мой багаж, я заглянула под кровать и, трепеща, открыла шкаф для одежды. Я как раз только что прочитала в газетах о мужчине, который спрятался в платяном шкафу и ночью напал на спящую девушку.
   За шестнадцать лет, которые пролетели с того первого утра моей новой жизни, я на деле осуществила все те неясные, но неодолимые честолюбивые замыслы, с которыми я в первый раз приехала в Брюссель. Общие фразы, в которые моя неопытность облекла их, – свобода, равенство, право жить своей жизнью, верность гуманизму, борьба с несправедливостью – нашли конкретное выражение. Я знала, что я очень удачливый человек. Страдания и борьба этих переходных лет – в отличие от лет моего детства и юности – имели смысл и достоинство, потому что они были связаны со страданиями и борьбой человечества. Жизнь, прожитая ради великого дела, лишена пустоты жизни отдельного человека.
   Теперь я возвращалась в Брюссель в качестве представителя Социалистической партии Италии в Исполнительном комитете Второго интернационала. Конец этой поездки должен был ознаменовать конец некоего периода как в моей личной жизни, так и в жизни движения, которому я посвятила эти шестнадцать лет. Я не знала тогда, когда я подъезжала к Брюсселю, чувства безнадежности, поражения, неизбежной катастрофы, которым были отмечены следующие два дня и которое затмило даже великолепную речь Жореса на нашем заключительном заседании. Я не знала, что несколько дней спустя ответом на эту речь станет пуля наемного убийцы в Париже. Не знала я и того, что, подобно тому как убийство Жореса ознаменовало начало международной резни, убийству двух других членов нашего Исполнительного комитета, Розы Люксембург и Хьюго Хаасе, суждено было ознаменовать наступление жестоких времен. Это было 28 июля 1914 года.

   Всякий раз, когда меня спрашивают, как случилось так, что я отвернулась от своей семьи, от комфорта и роскоши своего дома на юге России и стала революционеркой, я теряюсь в ответе. Мне не приходит на ум никакая определенная дата или факт. Все детские годы, насколько я могу помнить, были годами бунта – бунта против матери, гувернанток, условностей и ограничений моей жизни и против уготованной мне судьбы.
   Крепостное право было упразднено в России еще до моего рождения, и мне рассказывали о «великодушии» Александра II, который «освободил крестьян и сделал их счастливыми, тогда как до этого они принадлежали помещикам, подобно животным или товару». Но то, как моя мать обращалась со «свободными» слугами в нашем доме, всегда вызывало во мне возмущение. (Я мало бывала в других домах, и мне не с чем было сравнивать.) Однажды, когда я увидела, как какие-то крестьяне нашего поместья целуют край пальто моего отца по его возвращении из длительной поездки, я съежилась от стыда.
   Мое первое осознание неравенства и несправедливости выросло из этих переживаний в моем раннем детстве. Я видела, что есть те, кто распоряжается, и те, кто подчиняется, и, вероятно, из-за моего собственного бунта против матери, которая руководила моей жизнью и олицетворяла для меня деспотизм, я инстинктивно встала на сторону последних.
   Почему, спрашивала я себя, моя мать может вставать, когда захочет, а слуги должны подниматься рано, чтобы выполнять ее приказы? После того как она яростно накидывалась на них за какую-нибудь оплошность, я просила их не терпеть такое обращение, не понимая, что нужда привязывала их к нашему дому так же крепко, как и крестьян к помещикам-феодалам.
   Первое свое представление о настоящей бедности и нищете я получила, когда стала достаточно большой, чтобы сопровождать свою мать в ее посещениях богадельни. Здесь в тесноте жили не только бедняки, но и больные люди и сумасшедшие. Мне позволялось раздавать подарки, которые мы привозили с собой, – передники, платья, белье и т. д. – на манер маленькой Леди Щедрость. Обитатели богадельни казались очень обрадованными этими подарками, а некоторые в благодарность целовали мне руку. Однажды моя мать дала мне шелковый шарф, чтобы я вручила его нищенке, которая постучалась в дверь нашего дома. Отведя ее в уединенную часть нашего поместья, где, я была уверена, нас никто не мог бы увидеть, я попросила ее пообещать мне сделать то, о чем я попрошу. Получив ее обещание, я отдала ей шарф, а после того, как она взяла его, я встала на колени и поцеловала ее руку. Таким образом, мне казалось, я установила равновесие между теми, кто имеет возможность давать, и теми, кто вынужден брать.
   Мой отец умер, когда я была еще совсем маленькой, и я мало его помню. Он был помещиком и деловым человеком, очень поглощенным своими делами. Он не вмешивался в воспитание своих детей, за исключением тех случаев, когда мать, гораздо более энергичная, чем он, взывала к его непререкаемому авторитету. Конфликты, которые у меня когда-либо происходили с ним, были спровоцированы матерью.
   Моя мать родила шестнадцать детей, семеро из которых умерли. Я была самой младшей, и мои старшие сестры уже были замужем, когда я родилась. Это отчасти объясняет то, как меня воспитывали – ведь на самом деле у меня не было товарищей для игр, мне не разрешалось ходить в школу или играть со своими братьями, которые общались с другими детьми. По русскому выражению и в глазах своей матери я должна была стать «венцом семьи». Мое воспитание было таким, чтобы я соответствовала своему предназначению – браку с богатым человеком, праздной жизни, для которой традиционное воспитание и соблюдение общественных приличий были необходимой подготовкой. Хорошие манеры, языки, музыка, танцы и умение вышивать – вот что требовалось от русской светской женщины. В школе я могла бы научиться чему-нибудь дурному от «обычных» детей. Решением этой проблемы была череда гувернанток и лишение меня товарищей для игр.
   Мое возмущение матерью усиливала ее манера, в которой находили выражение ее планы относительно меня, и ее склад ума в простейших эпизодах. «Кто тебя возьмет замуж, если ты не пьешь молоко или рыбий жир? – имела обыкновение спрашивать она. – Где вы видели девочку из хорошей семьи, которая не играет на фортепиано?» А вот это бесило меня больше всего: «Что о тебе подумают люди?»
   Несмотря на ее тиранический и жесткий нрав, моя мать посвятила себя своим детям и постоянно жертвовала собой ради них. Если она особое внимание уделяла мне, то это, вероятно, было благодаря какому-то ее неуловимому чутью, подсказывавшему ей, что, несмотря на все ее усилия, я не пойду по проторенной дорожке других ее детей, что она потеряет меня, как только я стану достаточно взрослой, чтобы жить своей собственной жизнью, и поэтому ей нужно дать мне больше физических сил и стойкости, чем другим. Разумеется, она никогда не признавала эти мотивы, даже если и знала о них. Она часто заявляла, что я худшая из всех ее детей, что она будет счастлива отделаться от меня; однако в мое отсутствие она говорила совсем обратное. Она была особенно строга со мной в присутствии других людей, и, хотя от этого мое возмущение становилось еще глубже, я вскоре стала понимать ее характер, в результате чего она потеряла всякое влияние на меня.
   В то время мы жили на окраине Чернигова, расположенного неподалеку от Киева. Дом, имевший двадцать две комнаты, был окружен красивым парком и фруктовым садом.
   И хотя сейчас я чувствую себя как дома в любой стране, я не могу думать о том, что меня окружало в детские годы, без ностальгии. Дом, сад, деревья, тихий городок, красивая река, протекающая через него, – последний раз я видела все это сорок лет назад. Но даже сейчас я помню каждый уголок сада, деревья, которым я доверяла сомнения и горести своих детских лет, кусты, которые кололи мне пальцы, когда я собирала ежевику, и от нее у меня были запачканы платья, к негодованию моей матери и гувернанток. Шестнадцать лет назад, когда я была членом правительства Украины, я собиралась вернуться в свой родной город, чтобы увидеть все это еще раз. Я действительно села на пароход, который должен был доставить меня туда из Киева и которому в мою честь дали новое имя «Интернационал». Тогда я обнаружила, что не могу увидеть места моей юности и распрощаться с ними во второй раз. Слишком многое случилось со мной с тех пор, как я уехала из дома, и пропасть, отделявшая меня от детства, стала слишком глубока. Я сошла с корабля, и поездка не состоялась.

   Возможно, признание общественной отсталости России – даже несмотря на то, что аристократия и богатая буржуазия защищали обстоятельства, способствовавшие этому, – обратило интересы их представителей к западным «культурам», прежде чем они исследовали свою собственную. Причина в этом, а еще в желании быть как можно больше непохожими на «простых» русских.
   В нашей семье говорили в основном на иностранных языках. Свой родной язык мне пришлось учить тайком по книгам, спрятанным от матери и гувернанток. Все эти гувернантки были иностранками, и сейчас я едва ли вспомню их имена или сколько их было. Ни у одной из них не было серьезного образования или каких-либо настоящих интеллектуальных интересов. Их наняли обучать меня языкам и давать поверхностные знания. Ни одна из них не могла ответить на вопросы, которые постоянно озадачивали меня или возбуждали во мне более чем просто формальный интерес к моей учебе.
   Они получали распоряжения от моей матери, по воле которой они занимали свое место, и если кто-то из них и догадывался о том, как сильно я хотела понимания и любви и нуждалась в них, то ни одна не показывала виду. Хотя я никогда не была в хороших отношениях со своей матерью, я предпочитала ее общество их обществу, потому что у нее был острый ум, который привлекал меня, и я чувствовала, что ее суровость больше показная, чем настоящая. Я даже предпочитала эту суровость холодному и безличному отношению ко мне моих гувернанток.
   Спустя годы, после русской революции, мне довелось вновь встретиться с одной из этих гувернанток в Германии. В Италии набирал силу фашизм, и я была приглашена выступить на эту тему на митинге в Лейпциге. В то время Лейпциг был самым «красным» городом в республиканской Германии, штабом несгибаемых марксистов. Именно здесь я познакомилась с учением Маркса, здесь Роза Люксембург опубликовала свои самые выдающиеся статьи до того, как ее убили в 1919 году. Мне был оказан прием в огромной гостинице, принадлежавшей рабочим. Я ненадолго удалилась в свою комнату, чтобы сосредоточиться на своей речи, когда в нее вошла какая-то женщина с охапкой красных гвоздик. Она была бедно одета, с непокрытой головой. Я не узнала ее, и она назвала себя. Это была моя последняя гувернантка.
   Митинг проводился в самом большом помещении в городе, и на него пришло более десяти тысяч человек. Несколько раз на протяжении своей речи я встречала взгляд своей бывшей гувернантки. Ее глаза выражали понимание и воодушевление. После митинга она подошла ко мне и взяла меня за руку.
   – Я так горжусь вами, Анжелика, – сказала она и добавила, что является членом партии и всегда сочувствовала рабочему движению.
   – Тогда почему же вы не помогали мне, когда я была ребенком? – спросила я.
   Она ответила, что не осмеливалась поощрять мои бунтарские настроения из-за моих родителей и своей материальной зависимости от них. Но я не могла не засомневаться в ее искренности. Она вступила в партию после краха монархии, когда делать это было не только безопасно, но и модно и когда социал-демократы были ведущей политической силой. Она была учительницей, и большинство ее учеников были социалистами.

   Мне было одиннадцать лет, когда моя мать поняла, что справиться с моей решимостью ходить в школу невозможно. Я не знаю, каким был самый сильный мотив, лежавший в основе этой решимости, – желание учиться, быть с другими детьми или вырваться из дома, который я считала тюрьмой? Мы очень много путешествовали, особенно по Германии и Швейцарии, но эти поездки, во время которых мы посещали традиционные места и жили в модных отелях, казались просто продолжением жизни в Чернигове. Мне казалось, что я была бы очень рада, если бы меня отвели в самый низший класс какой-нибудь муниципальной школы. Вместо того чтобы послать меня в гимназию, как я хотела, моя мать наконец пошла на компромисс и согласилась отправить меня в светскую школу для девочек в Харькове. Там жила одна из моих старших сестер с мужем, и они могли присматривать за мной. И хотя я обрадовалась даже такой уступке, мама вскоре нашла предлог, чтобы отложить мой отъезд. Я не знала достаточно хорошо русский язык, чтобы сдать вступительный экзамен по этому предмету, утверждала она. Она не знала, что я учила его тайком, поэтому я убедила ее, что краткого интенсивного курса обучения с преподавателем будет для меня достаточно. В Харькове я была принята в более старший класс, чем я ожидала, и еще до окончания первого года обучения была переведена в следующий класс за «поразительные лингвистические способности».
   Так как жизнь в пансионе была не такая, как дома, я была очень счастлива и не могла понять, почему другие девочки жалуются на то, что наша пища и окружающая обстановка не так хороши, как могли бы быть. Ввиду того что плата за обучение была высокой, количество учащихся было небольшим, а учителей отбирали лучших из лучших. Если бы не их обязанность готовить нас к ведению паразитического образа жизни, уровень наших занятий был бы гораздо выше. Униформа, которую мы носили, указывала на положение нашей школы, и я часто думала о ней, когда видела девочек в Западной Европе, одетых в простую одежду. Мы носили голубые платья с короткими рукавами, отделанными белым кружевом, и белые передники.
   Когда царь собрался посетить Харьков, ученицы нашей школы и еще одной, где учились дворянки, были единственными, кому было разрешено приветствовать его на вокзале. Я помню свое волнение в ожидании его приезда, когда стояла с огромным букетом цветов, а затем свое разочарование, когда нам сказали, что «несчастный случай» – а на самом деле покушение на его жизнь – помешал его приезду. На следующий день я написала об этом событии в школьном сочинении и поблагодарила Бога за то, что он сохранил жизнь его императорскому величеству.

   Мне было семнадцать, когда я, наконец, уехала из Харькова. Вскоре после моего возвращения домой мать и одна из старших сестер настояли, чтобы я поехала с ними в Швейцарию. Я избежала скуки гостиничной жизни в Монтрё, записавшись в языковую школу для молодых девушек. Хотя моя мать считала мое образование законченным, когда я покинула Харьков, и надеялась, что это временное пребывание в Швейцарии положит начало той жизни «в обществе», которая неизбежно приведет меня к браку, ей было трудно возражать против этого моего плана.
   Однажды в школе заболела учительница, и директор попросила меня провести урок в классе. В конце этого дня она сказала мне, что из меня получится отличная учительница. Впервые кто-то предложил мне какую-то карьеру, а не праздность, и к тому времени, когда мы возвратились в Россию, слово «учительница» стало для меня синонимом слова «побег».
   Когда я оглядываюсь назад на те два года, которые последовали за этим, я понимаю, что они представляют собой настоящую «бурю и натиск» для всей моей карьеры. После Харькова и Швейцарии мне было гораздо труднее, чем в детстве, приспособиться к жизни дома. Я уже не была ребенком и уже более определенно знала, чего я хочу. Я также знала, что достигла возраста, в котором я обязана исполнить свое женское предназначение. В том смысле, который моя семья вкладывала в эту фразу, что означало только одно: подходящий брак, устроенный моей матерью и братьями. По мере того как мое сопротивление планам матери относительно моего будущего становилось более определенным, а ее деспотизм приобретал все более репрессивный характер, борьба между нами превратилась в повседневную войну, которая изматывала меня эмоционально и физически и в конце концов привела к серьезной болезни.
   В Чернигове, как и в других городах России, были девушки – дочери представителей мелкой буржуазии, специалистов, мелких государственных служащих, – которые готовились к поступлению в зарубежные университеты. За границей требования к поступающим включали в себя знание определенных языков, которым их не учили в муниципальных школах. Я поняла, что могу дать им такую подготовку.
   Моей матери хотелось, чтобы я учила «детей бедных». Это будет благотворительностью и поэтому подходящим занятием. Но общаться и, возможно, подружиться с девушками из низших слоев среднего класса, которые до этого посещали муниципальные школы и готовили себя к какой-либо полезной деятельности, к свободной – и поэтому опасной – жизни в университете, – это было другое дело.
   Чтобы избавить себя от бури ее негодования, а своих учениц – от возможного смущения от ее оскорблений, я планировала обучать некоторых девушек тайком. Я приходила к ним домой, когда моя мать отправлялась в город по магазинам, или встречалась с ними в каком-нибудь дальнем уголке нашего сада. Большая часть русских студентов в то время уезжала учиться в Цюрихский университет, но одна из девушек, которую я учила немецкому языку и которая прожила за границей несколько лет, рассказала мне об университете, который немедленно возбудил мое воображение. Это был Новый университет в Брюсселе. В то время я совершенно не читала никаких радикальных философских теорий, и, хотя я смутно знала о подпольном революционном движении в России и инстинктивно сочувствовала его целям, я никогда еще не встречала общепризнанного социалиста или анархиста. Брюссель был тем местом, где такие люди жили и могли говорить свободно, где их уважали и восхищались ими, куда съезжались студенты со всей Европы, чтобы побыть «у их ног». Когда эта девушка описывала студенческую жизнь, преподавателей, атмосферу свободного общения, я тотчас поняла, что должна поехать в Брюссель, а не в Цюрих.
   Я и сейчас едва ли могу спокойно вспоминать те сцены, которые последовали вслед за объявлением о моем решении. Даже мои братья были потрясены, хотя они мало знали о Новом университете в Брюсселе. Подобно моей матери, они считали, что университет не место для девушки, особенно для девушки, которой не нужно самой зарабатывать себе на жизнь.
   Эмоционально и мысленно я уже порвала со своей семьей и со всеми ее традициями. Я знала, что настало время, когда я должна совершить фактический разрыв, которого я с нетерпением ждала столько лет. Скандалы и истерики этого периода только утвердили меня в решимости сделать это как можно быстрее и аккуратнее. Я сознавала, что деньги, которые я должна была унаследовать от поместья своего отца, были той цепью, которая приковывала меня к прошлому, к семье и России. Она тоже должна быть разорвана. Я сказала своему старшему брату, что я не хочу этих денег, что я уеду с пустыми руками и пойду своей дорогой. Он напомнил мне, что я не могу путешествовать без денег, даже в университете мне понадобятся пища и кров, одежда и книги. Наконец, его здравый смысл победил мои колебания, и я согласилась принять очень небольшое пособие, достаточное для того, чтобы содержать себя «как работницу» и позволить себе ездить третьим классом. Мы заключили соглашение, согласно которому брат должен был посылать мне эту сумму каждый месяц, а я отказалась от своей доли в отцовском наследстве в его пользу.
   Когда я уезжала из дома, матери не было, чтобы попрощаться и благословить меня. Последнее мое воспоминание, связанное с ней, – это ее проклятие в мой адрес. Но я была счастливее, чем когда-либо в своей жизни.

Глава 2

   Проведя несколько дней в гостинице, в которую я вошла с таким страхом рано утром по приезде в Брюссель, я сумела найти себе комнату. Это была бедная маленькая комната без отопления, в которой из мебели была только кровать, стол и два шатких стула. Моя квартирная хозяйка держала третьеразрядный магазин канцелярских принадлежностей. Так как он находился в одном из самых бедных районов Брюсселя, ее покупатели были очень бедны. Она обслуживала главным образом школьников, большая часть которых выглядела болезненными и недокормленными. Моя комната располагалась над магазином, и я питалась вместе с моей квартирной хозяйкой, чьи жилые комнаты, находившиеся позади магазина, были такими же пустыми, как и моя каморка. Но даже в самые холодные зимние дни и в те дни, когда я болела и лежала полумертвая от холода и недоедания, я не отдала бы и темного угла своей комнаты за большой, хорошо отапливаемый дом в Чернигове.
   Университет находился недалеко, и, как только он открывался, мои дни заполнялись лекционными залами и публичной библиотекой, а вечера – различными встречами или неформальными студенческими собраниями. Митинги, которые я посещала, обычно проводились в Народном доме, чрезвычайно скромном тогда учреждении, занимавшем старое здание неподалеку, а не тот красивый дом, находившийся в совместной собственности, который оно стало занимать позднее. Новый дом стоил свыше миллиона франков, и в нем был зрительный зал, театр, офисы и комнаты для заседаний комитетов социалистической партии Бельгии и профсоюзов, кафе и кооперативные магазины.
   Новый университет занимал два старых жилых дома и внешне не производил впечатления. Он не мог похвастать миллионными пожертвованиями. Другое дело – его интеллектуальная составляющая. Университет был основан интеллектуалами-радикалами Бельгии в 1894 году в качестве поля деятельности для Элизе Реклюса, чьи работы ознаменовали новую эру в истории научной географии. Реклюс был революционером и одним из самых блистательных ученых своего времени. Он участвовал в Парижской коммуне и был изгнан из Франции из-за своего анархизма. Он был типичным анархистом-интеллектуалом того времени. Его собственная жизнь была ежедневной иллюстрацией его взглядов. Любая жертва неравенства, хорошая или плохая, невинная или виноватая, взывала к его альтруизму и смелости. Его жена выдавала ему всего несколько центов в день на карманные расходы, потому что знала, что он отдает все, что имеет, зачастую тем, кто злоупотребляет его доверием и добротой.
   От друга, который тесно сотрудничал с Реклюсом, я узнала, что он выделяет меня из всех других студентов. Я до сих пор не знаю почему. Я очень слабо училась по его предмету. Однако у него не было способа обнаружить неполноту моих знаний. Он был нетерпим ко всем учебным формальностям и никогда не задавал вопросов своим студентам. Когда я пришла сдавать выпускные экзамены по своим главным предметам – литературе и философии, – он сильно удивил моих преподавателей, знавших о его нелюбви к таким мероприятиям, внезапно появившись в аудитории, где проходил экзамен. Я была чрезвычайно польщена. Он часто приглашал меня к себе в гости, но за единственным исключением, когда я пришла к нему домой и мы пообедали вместе с его женой, я слишком робела принимать его приглашения.
   Какое бы сильное впечатление ни производила на меня личность Реклюса, его лекции совершенно не удовлетворяли меня. Они были интересными и содержательными, но его общественной философии недоставало того элемента, который я страстно искала, – причинная связь. Я быстро пришла к заключению, что я не анархистка и никогда не смогу ею стать, несмотря на мое огромное восхищение отдельными анархистами, духом жертвенности и высокого идеализма, который они привносят в движение.
   Элизе Реклюс был только одним из множества замечательных радикалов, которые тогда читали лекции в университете и перед большими аудиториями в Народном доме и оказывали влияние на мое развитие. Я жадно слушала таких социологов, как Максим Ковалевский, криминологов Энрико Ферри и Эдмона Пикара, экономистов Гектора Дени, Эмиля Вандервельде, Эмиля де Грефа. Я училась у Эли Реклюса, брата Элизе Реклюса, который читал лекции по мифологии и истории религии.
   Многие студенты университета были иностранцами, главным образом из России, Болгарии и Румынии. Благодаря Народному дому я также познакомилась с несколькими итальянскими эмигрантами. Некоторые из них приехали в Брюссель, спасаясь от гонений, последовавших за выступлениями 1898 года. Я сразу же почувствовала тягу к ним. Это был первый намек на существование того, что показалось некоторым моим друзьям почти мистическими узами симпатии между мной и итальянскими радикалами, узами настолько сильными, что они в большей или меньшей степени определили весь ход моей дальнейшей жизни. Для меня, разумеется, в этом нет ничего мистического. Я была робкой девушкой, склонной к переменам настроения, и детская простота, щедрость и теплота итальянского характера очаровали меня. В присутствии итальянцев я, казалось, выхожу из тьмы и холода под яркие лучи средиземноморского солнца.
   В это время Россия была не единственной страной, где девушки сталкивались с трудностями, когда стремились к учебе в университетах, получению университетского диплома и в конечном счете к профессиональной карьере. И все же, несмотря на преграды, существовавшие для женщин даже в сравнительно свободной атмосфере Брюсселя, в Новом университете училось довольно много девушек и молодых женщин. Однако у меня среди них не было близких подруг. Я быстро адаптировалась и была почти полностью поглощена своей учебой.
   Мои соотечественники, студенты из России, были в большинстве своем хорошо подкованы в теории радикализма. Многие из них вели активную работу в подпольном движении в России, и у них было мало общего с молодыми студентами других национальностей, не являющимися членами такого движения, или с такими людьми, как я, которые хоть и говорили с ними на одном языке, но имели благополучное, абсолютно буржуазное происхождение. Я почтительно смотрела на этих русских, которые могли часами обсуждать идеи Маркса и Бакунина, участвовали в демонстрациях и другой революционной деятельности. В сравнении с теми из нас, кто еще ничего не сделал для Дела, не столкнулся с преследованиями, полицейским террором, ссылкой, они были героями. Я не хотела показаться им нескромной или обнаружить перед ними свою наивность, поэтому я боготворила их издалека.
   То же самое было и с моими преподавателями. Для меня они были небожителями, к которым не смеют приблизиться простые смертные. Однако для одного из них я сделала исключение. Вернее, это получилось само собой. Селестин Дамблон был нашим преподавателем современной французской литературы и восторженным учеником Виктора Гюго. Но чтобы понять мое отношение к Дамблону, необходимо сначала написать еще об одном человеке, который был одним из основателей университета и чьи лекции в Народном доме я посещала, – об Эмиле Вандервельде.
   Впоследствии Вандервельде стал председателем Трудового и Социалистического интернационала, на заседаниях Исполнительного комитета которого мне суждено было вместе с ним присутствовать годы спустя. В 1914 году он стал членом правительства Бельгии, а в 1925 году – министром иностранных дел. В то время он считался одним из самых горячих и талантливых европейских социалистов, авторитетом в экономических и юридических вопросах. Он был очень богатым человеком, обаятельным, физически привлекательным и великолепным оратором. Казалось, что он одарен всеми возможными качествами для роста своего авторитета среди таких романтиков-идеалистов, какими были большинство наших студентов. Перед ним преклонялись, особенно девушки.
   В противоположность ему Дамблон был беден и некрасив. Он одевался как рабочий, хотя, как я теперь понимаю, не без штрихов театральности, которые создавали ему романтический ореол, о котором нельзя сказать, чтобы он совершенно не подозревал. Для меня он был воплощением униженных и угнетенных, тогда как Вандервельде, такой обаятельный и вызывающий восхищение, представлял собой Успех. Чем больше молодые студентки изливали свои чувства в адрес Вандервельде, тем большее возмущение он вызывал во мне и тем выше Дамблон поднимался в моих глазах. Ни по каким другим причинам, кроме моих личных чувств, я стала недолюбливать одного и боготворить другого.
   Дамблон был хорошим оратором, и, когда он читал стихи – что случалось часто, – я действительно как будто видела и слышала поэтов, которых он цитировал: Ламартина, Шатобриана, Виктора Гюго. Его характер революционера проявлялся в неистовых вспышках негодования против социального неравенства. Эти необузданные вспышки, горевшие на огне его абсолютной искренности, никогда ничем не смягчались. Дамблон выражал то, что он думал и чувствовал, в любой обстановке, говорил ли он в учебной аудитории, на публичном митинге или в парламенте Бельгии, известным членом которого он был.
   Во время моего первого года жизни в Брюсселе газеты сообщили об одной впечатляющей сцене, ссоре, приведшей к потасовке между депутатом-реакционером и социалистом Дамблоном. Восхищение, которое эта сцена возбудила во мне, привело к моей первой литературной пробе пера. Это было аллегорическое произведение, в котором Дамблон олицетворял Правду и Справедливость. Когда я на следующий день читала свое сочинение группе студентов перед началом занятий, незамеченный мною, в комнату вошел Дамблон. Я внезапно подняла глаза от своей рукописи и увидела его, стоящего передо мной и насмешливо улыбающегося. Я почувствовала, как кровь прилила к моим щекам. Он попросил меня продолжать чтение, начав сначала. Я вся дрожала, но сумела заново прочитать все, что написала. Когда я закончила, он взял беспристрастный тон и, хотя похвалил мои литературные способности, тактично не подал виду, что понял личностную подоплеку моей аллегории.
   Вскоре после этого он подошел ко мне, когда я приводила в порядок свои записи после одной из его лекций. Он заговорил со мной, и, прежде чем я успела осознать это, мы уже шли по улице по направлению к магазину канцелярских принадлежностей. В своей комнате я угостила его чаем, пока он продолжал говорить. После того случая он часто навещал меня. Для меня это были часы огромной радости – разделять мысли великого социалиста, человека, посвятившего свою жизнь угнетенным, человека с таким опытом, такого мужественного! Подобно большинству людей такого темперамента, он часто повторялся, но я всегда слушала его с чрезвычайным вниманием и едва осмеливалась предложить ему вторую чашку чая, боясь его прервать. Около трех часов дня ему нужно было быть в парламенте, и я часто сопровождала его, расставаясь с ним только в самый последний момент, чтобы занять место на галерее для посетителей, пока он пробирался на свое место в палате. Тогда парламент казался мне священным местом, где Наука, Правда и Справедливость, озвученные Дамблонами, должны были нанести поражение силам деспотизма и угнетения рабочего класса.
   По дороге домой – моя голова все еще была в облаках, а блистательные фразы звенели в ушах – я обычно заходила в публичную библиотеку. Здесь я тоже надеялась найти путь к Правде и подготовиться защищать неимущих от богатых.
   Много лет спустя я обращалась к обширной аудитории на Всемирном конгрессе вольнодумцев в Риме. Внезапно посреди фразы мои глаза остановились на поднятом вверх лице мужчины, стоявшего возле трибуны. В моей голове промелькнул вопрос: «Где я раньше видела этого человека?» В следующее мгновение пришел ответ: «Новый университет – Дамблон!» Я запнулась. Я думала, что не смогу закончить свою речь. Я снова была застенчивой девушкой, которая оторвала взгляд от рукописи в том лекционном зале в Брюсселе.
   Когда я снова оказалась в Брюсселе много лет спустя после русской революции и после того, как я порвала отношения с большевиками, мне нанесла визит дочь Дамблона. Она рассказала мне, что ее отец, к тому времени уже умерший, часто говорил обо мне в последние годы своей жизни, что он следил за каждой ступенью моей карьеры. Она сказала, что будет счастлива подарить мне что-нибудь на память о нем. Мы пошли к ней на квартиру, и я выбрала ручку, которой имел обыкновение писать Дамблон. Она до сих пор у меня.
   Несмотря на то что в то время я не была еще вовлечена в главный поток рабочего движения, я посещала бесчисленные лекции по его истории и тактике. Я приехала в Брюссель больше бессознательной бунтаркой, нежели сознательной революционеркой, и по мере того как посещала эти собрания в Народном доме и слушала споры рабочих, которые пришли сюда после долгого трудового дня, начала понимать, как много мне еще нужно учиться. Мои собственные личные стремления были облечены в такие абстракции, как Знание, Правда, Справедливость и Свобода, но теперь я начала понимать, что от революционера требуется гораздо большее, чем просто страсть к социальной справедливости. Красноречивое свободомыслие Реклюса возбудило мой восторг, но не сумело удовлетворить мое интеллектуальное любопытство. Как эти абстракции могут быть сформулированы в практическом смысле?
   В Бельгии, как и в других западных странах, политической демократии сопутствовала самая крайняя бедность. Революции прошлого, разыгрывавшиеся во имя этих прекрасных абстракций, оставили рабочий класс порабощенным. Только новая социальная революция, новая экономическая система могли освободить его. Как же этого достичь?
   Из лекций Вандервельде, де Грефа, Дамблона и других социалистов, преподававших в университете, я начала получать свои первые понятия об экономической теории, механике капитализма, истории и значении революционного рабочего движения. Но самым решающим фактором в моей интеллектуальной жизни того времени – как и в жизни целого поколения русских революционеров – стали работы Георгия Плеханова.
   В то время Плеханов был выдающимся философом и теоретиком марксистского движения в России, хотя на протяжении нескольких лет он находился в эмиграции в Западной Европе. Можно сказать, что он создал это движение, а его книги и статьи, которые имели хождение в подпольных кружках, были учебниками тех людей, которым суждено было свершить революцию в России в октябре 1917 года. Когда кто-то из русских студентов в университете порекомендовал мне его работу о монистическом подходе к истории, я обнаружила, что это именно то, что мне было нужно в тот момент. Это был философский метод, который придавал целостность и логику историческому процессу и сообщал моим этическим стремлениям, как и самому революционному движению, силу и достоинство исторического императива. В материалистической концепции истории Маркса я увидела свет, который осветил каждый уголок моей интеллектуальной жизни.
   Плеханов, подобно многим русским революционным вождям, сочетал в себе качества человека действия, профессионального революционера с интеллектуальными качествами философа-мыслителя. Хотя он и получил образование инженера, Плеханов оставил это занятие в возрасте девятнадцати лет, когда выступил с речью на первой большой демонстрации рабочих в Санкт-Петербурге. После этого он стал жить напряженной и опасной жизнью подпольного движения. До него усилия революционно-утопически настроенной интеллигенции были направлены в основном в сторону крестьянства. Как марксист, Плеханов признавал, что промышленные рабочие в городах даже в такой неразвитой стране, как Россия, составят авангард любого революционного переворота, и вместе с Аксельродом, Верой Засулич и Дейчем основал историческую группу «Освобождение труда». Именно в качестве ссыльного вождя социал-демократической партии России и ее представителя в Исполнительном комитете Второго интернационала он приехал в Брюссель вскоре после того, как я прочитала его книги.
   Когда я узнала, что он будет выступать в Народном доме от лица жертв российского самодержавия, едва могла дождаться вечера, когда эта встреча должна была произойти. Я вошла в зал со смешанным чувством предвкушения и тревоги. Его труды меня так глубоко взволновали, что я не могла допустить мысли, что он как личность может хоть в чем-то меня разочаровать. В тот момент, когда он взошел на трибуну, моя тревога поубавилась. Внешне он поражал так же, как и блистательность его речи. Он был больше похож на русского аристократа, нежели на революционера, и, когда он говорил, ты немедленно начинал понимать, что это не просто мастер логических построений, великолепный полемист, но и высокоразвитый и артистичный человек. Когда он на хорошем французском языке говорил о новой волне преследований в России, он двигался по сцене и, казалось, проникал в сознание каждого мужчины и женщины в зале пронизывающим взглядом своих темных глаз. Это случилось вскоре после того, как Золя потряс общественное мнение Западной Европы, бросив ему вызов в своем письме «Я обвиняю». Когда я с робким благоговением смотрела и слушала Плеханова, он казался мне русским воплощением этого вызова.
   Если бы кто-нибудь сказал мне, что через несколько лет мне будет суждено узнать оратора, выступавшего в тот вечер, как друга и товарища, что я стану его помощником и заместителем в Исполнительном комитете интернационала, что одним из самых горьких событий моей жизни станет мой разрыв с ним в начале мировой войны, я бы рассмеялась над такими фантазиями. Я и предвидеть не могла, что почти через двадцать лет меньшевик Плеханов разделит судьбу всех марксистов-небольшевиков и будет осужден как контрреволюционер людьми, чье мышление он когда-то помогал формировать.

   Несколько месяцев я провела в Лондоне, работая над своей диссертацией в Британском музее. Я часто ходила в Гайд-парк, где среди других ораторов, я помню, слушала Хайндмана и Томаса Манна. Чтобы пополнить свое ежемесячное пособие, которое было недостаточным для жизни в Англии, я присматривала за маленьким ребенком в консервативной буржуазной семье, проживавшей в пригороде. Возвратившись в Брюссель, я закончила Новый университет, получив степень доктора философии и литературы. Но я знала, что мое образование далеко не завершено. В Брюсселе я нашла интеллектуальное подтверждение всему тому, что я до этого чувствовала и во что верила, но я была слишком самокритична, чтобы не понимать, насколько односторонним было мое образование. В Новом университете работа ортодоксальных экономистов и философов попадала под прожектор революционной критики. Но что, если бы все было иначе? Что случилось бы, если бы я сначала поступила в какой-нибудь университет в Германии, где эти предметы преподавались самыми известными защитниками существующего положения вещей? Откуда я знаю, выдержал бы мой новообретенный марксизм это испытание? Именно попыткой ответить на эти вопросы и обрести собственную интеллектуальную уверенность было мое решение провести следующие два года в Германии. Спустя несколько месяцев я поступила в Лейпцигский университет.
   После Брюсселя университетская жизнь в Лейпциге была словно шаг из будущего назад в прошлое. Когда я оглядываюсь на этот период моей жизни – и на год в Лейпциге, и следующий год в Берлине, – моя жизнь в то время кажется мне окутанной в сырой туман. Эти два года были холодной паузой между Брюсселем и Римом. Атмосфера в университетах Германии была подобна атмосфере в хорошо вымуштрованном армейском гарнизоне, которым, подобно штабу, управлял профессорско-преподавательский состав. Пропасть между преподавателями и учащимися олицетворяли короткие и надменные кивки, которыми первые отвечали на военные приветствия и щелканье каблуками последних. Невероятный формализм и авторитарность университетской жизни ужасали меня, но еще более невероятным было спокойствие, с которым студенты принимали такой режим. Можно было тщетно искать хоть какой-то намек на бунт, непочтительность, добродушную насмешку. Если среди лейпцигских студентов и были какие-то радикалы, я не обнаружила их – и это в одном из самых революционных социалистических центров во всей Германии!
   В Лейпцигском университете было мало женщин-студенток, и они подвергались особым ограничениям. Вероятно, из-за тройственного стечения обстоятельств я вызвала к себе особо пристальное внимание: я была женщиной, я была русской, и я хотела изучать не гуманитарные науки, а политическую экономию. Оказалось, что я должна получить личное разрешение от каждого преподавателя на прослушивание его курса, и чем более консервативным был преподаватель, тем с большей неохотой он давал свое согласие.
   Абсурдное соблюдение формальностей и следование иерархии, преобладавшее в то время, которое позабавило бы меня тогда, если бы я более беспристрастно смотрела на все, что меня окружало, продемонстрировал один случай, произошедший со мной во втором семестре. Меня остановили на полуслове, когда я отчаянно взывала, чтобы к серьезно заболевшему студенту был послан доктор. А все потому, что я опустила одно из трех званий, которыми полагалось называть врача.
   – Вы имеете в виду тайного советника профессора доктора X., не так ли? – прервал меня преподаватель.

   Скуку университетской жизни скрашивали собрания, которые я посещала несколько вечеров в неделю. Именно на них я впервые услышала и встретила Августа Бебеля, вождя социал-демократической партии Германии, Розу Люксембург и Клару Цеткин, которые позднее стали моими друзьями.
   Я особенно хорошо помню свою первую встречу с Розой Люксембург. Я читала одну из ее книг о развитии капитализма, которую она написала во время своих частых тюремных заключений в Польше и Германии, и, когда я услышала, что она будет выступать в Лейпциге, я решила, по возможности, познакомиться с ней.
   В тот вечер, когда она должна была выступать, я рано отправилась в Лейпцигский народный дом. Так как ее речь адресовалась женщинам-социалисткам, а я еще не была членом партии, я не была уверена в том, что меня туда пропустят. Когда она входила в здание, я узнала ее по описаниям, прочитанным в книгах, и, собрав всю свою храбрость, подошла к ней.
   – Товарищ, – спросила я, – вы не могли бы позволить мне присутствовать на вашем собрании? Я студентка из России, приверженец социализма, хотя еще не состою в партии.
   Она была очень великодушна ко мне. Ее глаза просияли.
   – Конечно, – ответила она. – Я буду счастлива, если вы останетесь на нашем собрании.
   Она держала меня при себе, пока ей не пришло время взять слово.
   Пока она выступала, я поняла, почему ее считали одним из величайших ораторов и учителей движения. Ее простота, ум, энтузиазм и глубокая искренность оказывали сильное влияние на слушателей. Она была чрезвычайно одарена интеллектуально. Будучи еще юной девушкой, студенткой университета, она произвела впечатление на известных специалистов в области политэкономии своими не по годам зрелыми работами по этому предмету. У нее был исключительно острый критический ум, и в том возрасте, когда большинство девушек мало интересуются чем-либо, за исключением одежды, любовных романов и танцев, она была уже постоянным и уважаемым автором, публиковавшимся в научных марксистских журналах.
   Роза Люксембург принадлежала к тому поколению известных женщин, которым приходилось бороться почти с непреодолимыми препятствиями, чтобы добиться возможностей, которые мужчины того времени получали как нечто само собой разумеющееся. Чтобы добиться интеллектуального признания, в то время женщине требовалась подлинная жажда знаний, много упорства и железная воля. Роза Люксембург обладала всеми этими качествами в исключительной степени.
   Но была и более мягкая сторона в ее характере. Когда после ее трагической смерти были опубликованы некоторые из ее писем к близким друзьям, они явились откровением для публики, особенно, наверное, для той ее части, которая читала консервативную прессу, где ее часто называли «красной фурией». Те письма были поэтичными в самом истинном смысле этого слова. Напряженная политическая деятельность и научная работа Розы Люксембург выражали лишь одну сторону ее ума и личности.
   После года учебы в Лейпциге моя вера в марксизм скорее утвердилась, нежели поколебалась, но я решила подвергнуть ее еще одному испытанию. Я поехала в Берлин учиться у Адольфа Вагнера, самого известного ученого, занимавшегося политической экономией в то время.
   В Берлине – хотя тамошняя атмосфера была несколько более сложной – моя университетская жизнь показалась мне более соответствующей прошлому, чем настоящему или будущему. Там было мало студентов-радикалов и преобладало то же поклонение власти. И хотя доктор Вагнер имел репутацию либерала, я вскоре поняла, что он настоящий прусский милитарист. В этом он был типичным немецким преподавателем высшего учебного заведения того времени, и именно это сочетание абстрактного либерализма, внутреннего раболепия и слепого национализма, присущее многим интеллектуалам Германии, поразило мир в 1914 году. Когда я в первый раз беседовала с ним однажды рано утром в его доме, чтобы получить разрешение на посещение его занятий, он был склонен отказать мне на том основании, что как выпускнику высшего учебного заведения у меня нет причин продолжать учебу. Выпускница университета, женщина! Зачем еще тратить время на другой университет? И почему, ради всего святого, я хочу изучать политическую экономию?
   Я почувствовала в нем даже какую-то подозрительность. Мое смущение спасло положение. Я, заикаясь, сказала:
   – Но я знаю так мало, господин профессор, а ваши лекции так известны…
   Непреднамеренная лесть этого ответа понравилась ему. Я получила разрешение записаться на его курс.
   Однажды утром, когда я вошла в аудиторию, я заметила необычное возбуждение среди студентов. Когда появился профессор Вагнер, чтобы начать лекцию, он был встречен неистовым топотом ног, которым немецкие студенты выражали не какой-либо протест, а свое патриотическое возбуждение. И только после того, как Вагнер сел, произнеся последние фразы лекции, я поняла, что означала эта демонстрация и необычно шовинистической тон профессора, обращенный к слушателям. Рядом с Вагнером на возвышении сидел в кресле, покрытом гобеленом с золотой отделкой, пожилой господин в военной форме со множеством орденов. Этот посетитель был членом семьи Гогенцоллерн.
   Задолго до конца года я решила, что университетской жизни в Германии с меня хватит.

Глава 3

   С самых моих первых шагов по изучению марксизма одно имя становилось мне все больше и больше знакомым. Это было имя Антонио Лабриолы, которого не следует путать с Артуро Лабриолой, вдохновенным вождем итальянских синдикалистов. Антонио Лабриола был преподавателем Римского университета. Всякий раз, когда какая-нибудь группа студентов-социалистов в любом из университетов, в которых я училась, собиралась, чтобы обсудить что-либо, можно было быть почти абсолютно уверенным в том, что услышишь ссылку на Лабриолу. Любой студент, серьезно воспринимавший революционное движение в те дни, отдал бы свою правую руку за возможность учиться у него. Больше всего в марксизме меня интересовал его философский подход, а у Антонио Лабриолы, как и у Плеханова, был этот подход. Я еще ни разу не была в Италии, и мысль о том, чтобы пожить там и узнать итальянцев на личном опыте, ассоциировалась с возможностью поработать под руководством человека с такой великолепной репутацией во всем мире и обладала неодолимой притягательностью. В конце семестра, после того как я упаковала свои книги и села в экспресс Берлин – Рим, мной овладело такое нетерпение, что казалось, будто поезд движется еле-еле.
   У меня не было близких друзей в Риме, но я смутно помнила, что там живет беженец-социалист, с которым я познакомилась в Брюсселе в 1898 году. Я написала ему записку, и он пришел в мою гостиницу и помог мне в поисках жилья. Мы нашли подходящее в меблированных комнатах. Там также жила единственная женщина в Риме, состоявшая членом партии, Елена Пенсути. Она стала моей близкой подругой и оставалась ею до самой войны. И хотя мы жили в «современной» части города, недалеко от нас находилась одна из старейших церквей, знаменитая Санта Мария Маджоре. Несмотря на то что я сразу же начала учиться в университете и посещать публичную библиотеку, я много времени проводила в церквях и художественных галереях, восхищаясь сокровищами итальянского искусства. Из этих экскурсов в зримое прошлое я узнала гораздо больше, чем прочитала в книгах. Но в то время для меня прошлое со всеми его успехами было всего лишь прелюдией к новой ступени развития общества, которую я надеялась помочь открыть.
   Атмосфера в Римском университете так же отличалась от атмосферы университетов в Германии, как и климат. Тот нелепый формализм и настоятельное требование соблюдать установленный в учебном заведении порядок отсутствовали совершенно. Когда преподаватели проходили мимо студентов, они приветствовали их и получали ответные приветствия с непринужденной учтивостью. Тех, кто занимал самое высокое положение в профессорско-преподавательском составе, можно было остановить и подробно расспросить по любому вопросу, который был интересен или непонятен для студента. Не было различия в отношении к студентам, женщины они или мужчины; для женщин не было каких-то особых требований или ограничений. Многие лекции были открыты для широкой публики, равно как и для студентов, и были бесплатными.
   Многие молодые женщины, посещавшие занятия, были родом из богатых и консервативных римских семей. Они одевались с определенным изяществом и обычно ходили в сопровождении монахинь, выступавших в роли дуэний. Многие из них оставляли своих дуэний в библиотеке или еще где-нибудь и ускользали от них на какое-нибудь свидание. Они придерживались гораздо более свободных взглядов, чем те немногие женщины радикальных взглядов, которые принципиальным вопросом считали «свободу пола».
   Лабриола меня не разочаровал. Обладая глубоким, острым и критическим умом, он был, без сомнения, одним из самых выдающихся наставников своего поколения. Я до сих пор считаю его одним из самых замечательных людей современности. В начале своей академической карьеры он был преподавателем философии в университете в Неаполе, где его научные исследования привели его к знакомству с трудами Маркса.
   Научный метод Лабриолы был творческим. Будучи социалистом, он никогда при этом не делал попыток навязать свои социалистические убеждения своим ученикам. Он вел нас по дорогам истории и лабиринтам философии через прошлое и настоящее; он раскрывал перед нами факты и давал нам возможность самим делать выводы. Он учил нас сомневаться, чтобы мы научились исследовать и вырабатывать свой собственный критический подход к теории общества, искусству и науке. В одной из немногих книг, оставленных им последующим поколениям, он писал: «Преподавателя, использующего университет для проведения пропаганды социализма, следует поместить в сумасшедший дом». Мы были еще больше тронуты, когда в конце последней лекции в семестре он остановился на минуту, посмотрел на нас усталыми дружелюбными глазами и сказал: «В сорока лекциях, которые я прочитал вам в этом году, я показал вам, что общество делится на эксплуатируемых и эксплуататоров. Те из вас, которые предпочитают бороться вместе с первыми против последних, выполняют великодушную, благородную задачу. Я говорю вам это как ваш преподаватель философии и нравственности. Я закончил».
   Я никогда не аплодировала никому так сильно, с такой благодарностью, как я аплодировала ему.
   Вскоре после того, как я записалась на занятия у Лабриолы, стало очевидно, что я возбудила его любопытство. И хотя я сидела в дальнем углу класса, он часто испытующе посматривал на меня, когда анализировал некоторые вопросы, особенно связанные с Россией. Наконец он заговорил о книге, которую я перевела с русского на французский, и представил меня классу. Это было началом моей личной дружбы с ним, и с тех пор я стала частью небольшого круга студентов, которые ходили вместе с ним в кафе после его лекций. Во время этих дискуссий, которые становились чем-то вроде научной конференции, он часто обращался к современным событиям и политикам, и здесь мы познакомились не только с колоссальным размахом его интеллекта, но и его едкой иронией.
   Я вспоминаю, как он сердился, когда кто-нибудь спрашивал его, не является ли Артуро Лабриола (тоже преподаватель, социалист экстремистского синдикалистского толка, уроженец Южной Италии) его родственником. Бедный Антонио Лабриола! Если бы он знал, что очень многие люди за пределами Италии считают его и Артуро – двух таких разных личностей – родственниками, мало того, некоторые даже уверены в том, что Антонио и Артуро – одно и то же лицо! Один остроумный марксист-француз однажды сказал: «Да, в Италии есть два Лабриолы – Антонио, очень великий, и Артуро, очень незначительный».
   У Лабриолы было серьезное заболевание горла, и, по мере того как его голос становился все слабей и слабей, тем, кто сильней других интересовался его лекциями, разрешалось садиться близко к его лекционному столу. Его врач запретил ему курить или нюхать табак, но всякий раз за несколько минут до начала своей лекции он оглядывал своих слушателей, среди которых были несколько монахов и священников. Бывало, подходил к одному из них и говорил, намекая на свой собственный атеизм: «Ваш христианский Бог наказал тот орган, которым я грешил больше всего. (В этот момент он показывал на свое горло.) Будьте добрым христианином и дайте мне немного табаку». За этим следовал обмен улыбками между великим бунтарем и скромным служителем церкви, и последний доставал из-под рясы свой кисет.
   Ближе к концу года Лабриола вызвал меня к своему преподавательскому столу и показал новую книгу по марксизму, которая, как он полагал, меня заинтересует. «Послушайте, синьорина, – сказал он грустно, когда я уже собиралась возвратиться на свое место, – я единственный в Италии марксист. Когда я умру, единственной останетесь вы. Вы должны быть исполнителем моей марксистской воли».
   Я была так глубоко тронута не только тем, что он сказал, но и тем, как он это сказал, что не могла сосредоточиться на последовавшей за этим лекции.
   У Лабриолы было двое детей, сын и дочь, но никто из них не разделял его интеллектуальных или политических интересов. Сын вырос и стал ничем не примечательным государственным служащим. Дочь была надменной псевдоинтеллектуалкой. От своего отца она унаследовала некоторую едкость, но если острый язык Лабриолы был оружием творческой критики и анализа, то она использовала это качество, чтобы дать выход своей злости и разочарованию в жизни. Она тоже стала преподавать в университете. Все знали, что отцу пришлось использовать свое влияние, чтобы обеспечить ей это место. Он помогал ей писать докторскую диссертацию и оказывал давление на своих собственных студентов, чтобы вынудить их посещать ее лекции.
   В конце семестра мне захотелось каким-то образом выразить свою признательность за то, что Лабриола сделал для моего интеллектуального развития, и я заказала римскому художнику изготовить маленький медальон с портретом Карла Маркса. Когда я пошла домой к Лабриоле, чтобы вручить ему свой подарок, он провел меня в свой просторный солнечный кабинет. Я робко попыталась объяснить, что заставило меня принести ему медальон и как я буду признательна, если он примет его на память от его очень благодарной ученицы.
   Он принял мой дар весьма благосклонно, и я уже собиралась уйти, когда он задал мне неожиданный вопрос:
   – Вы видели портрет моей дочери?
   Прежде чем я успела ответить, он провел меня в какое-то место, которое, казалось, было для него святыней, – в тихую, темную комнату. Там он отдернул бархатный занавес, за которым обнаружился скульптурный бюст Терезы Лабриолы, установленный на пьедестал.
   – Как он вам нравится? Мне жаль, что скульптор неточно воспроизвел ее прическу, – сказал он таким серьезным тоном, что я воздержалась от замечаний.
   Прежде чем мы покинули святилище, он еще раз посмотрел на скульптуру, дотронулся до головы пальцем, словно хотел убедиться, что на ней нет пыли, какого-либо признака осквернения. Затем он задернул занавески, и мы очень тихо вышли из комнаты, словно боясь потревожить спящего ребенка.
   Тот факт, что этот человек, такой безжалостный критик, нетерпимый к человеческим недостаткам, настолько слеп, когда дело касается его отцовских чувств, дал мне новое понимание сложностей человеческой натуры.

   В начале моего пребывания в Риме у меня не было прямых контактов с партией. Несмотря на то что Елена Пенсути была членом партии, она, как и я, была слишком застенчива, чтобы приближаться к партийным лидерам. Но даже видеть этих людей, имена которых были хорошо известны всей Италии, было для нас большой радостью. Так как мы знали, что большинство из них едят в ресторанах неподалеку от парламента на Пьяцца Фиренце, мы обычно обедали там. Здесь я впервые увидела Прамполини, Моргари, Турати, Тревеса и многих других депутатов-социалистов. Мы с Еленой обычно садились в какой-нибудь отдаленный уголок и жадно слушали их оживленные дебаты. На протяжении всего обеда за столом, где они собирались, не было и минуты тишины. Но другие завсегдатаи тоже были очень шумными, и мы часто были огорчены тем, что не можем услышать то, о чем говорят социалисты.

   Хотя я вызываю в памяти эти воспоминания по прошествии почти сорока лет, в течение которых я сотрудничала и поддерживала тесные личные контакты с большинством этих людей, я счастлива сказать, что они не разочаровали меня. В целом они остались для меня тем, чем они были для меня, когда я боготворила их в своей наивной юности, – честными людьми, искренне преданными рабочему классу, чьи ошибки и поражения, какими бы роковыми они ни были для движения, происходили не вследствие их личной беспринципности или неверности идеалам, которые они поддерживали.
   Первым депутатом-социалистом, с которым я стала лично знакома, был Леонид Биссолати, один из основателей, а затем и главный редактор официального органа социалистической партии Италии «Аванти». Для своей работы с Антонио Лабриолой мне была необходима современная немецкая литература по марксизму, которую, как мне было известно, можно было получить в штаб-квартире партийной прессы. Эти небольшие пустые комнаты редакции в окружении исторических зданий и старых церквей, где руководителем был человек, который, как мне казалось, говорит за миллионы угнетенных рабочих, наполняли меня благоговейным трепетом.
   Биссолати был одним из самых типичных итальянских вождей-социалистов того времени. Еще до того, как он закончил учебу в университете, он уже решил отказаться от карьеры юриста и посвятить все свое время и силы рабочему движению. Рожденный в Кремоне, окруженной обширными поместьями, управляющие которых в отсутствие землевладельцев должны были выжимать каждый чентезимо[1] из их участков земли, он рано не понаслышке узнал, что такое нищета, деградация и страдания итальянских крестьян. Он видел, как малярия и пеллагра опустошают целые районы. Его первые полемические статьи, в которых он писал об увиденных вокруг себя страданиях и несправедливости, привели к тому, что его обвинили в том, что он «утопист» и бунтовщик.
   Когда я впервые познакомилась с ним, Социалистическая партия Италии уже была разделена на два воюющих крыла – левое крыло, которое подчеркивало революционную цель движения, и правое крыло, которое придерживалось постепенности в социальных преобразованиях и делало акцент на безотлагательных реформах. Левое течение, которое я страстно одобряла, было представлено Энрико Ферри, а правое, такой же страстной противницей которого я была, возглавлял Биссолати. И тем не менее, несмотря на мое принципиальное согласие с Ферри, я испытывала мало почтения к нему как к личности. Его аргументы и манера отстаивать свою позицию производили на меня впечатление поверхностных и даже демагогических. Его репутация величайшего криминолога в Италии и его великолепные ораторские способности обеспечили ему положение в движении, которого – если судить о нем как о марксисте – по моему мнению, он не заслуживал.
   Биссолати был противоположностью Ферри во многих отношениях, и, хотя я была не согласна с ним в вопросах политики, он стал вызывать во мне восхищение. Он был воплощенная противоположность демагогу. Так же смело, как он противостоял общественному мнению в своей родной провинции, когда он вступил в рабочее движение, позднее он встретил неодобрение масс и критику своих собственных товарищей, когда его обвинили в том, что он реформист. Ни в том ни в другом случае его не заботило общественное мнение, которому он не сделал ни малейшей уступки.
   Когда я впервые встретилась с ним, хотя я и была молодой и неопытной девушкой, он обращался со мной, как с равной. Таким образом ему было нетрудно побуждать меня выражать свое мнение, критиковать его точку зрения. Когда я пришла во второй раз, он был даже еще более добр ко мне и больше поощрял меня высказываться. Когда я стала извиняться за то, что отняла у него так много времени, он сказал: «Не говорите так. Я чувствую себя гораздо моложе, когда разговариваю с вами. Пожалуйста, приходите еще, как только захотите».
   Затем он взял несколько немецких марксистских журналов Neue Zeit, которые я просила дать мне почитать, и проводил меня домой, продолжая нашу дискуссию по пути. Кто бы мог подумать, что придет время, когда молодая женщина, идущая рядом с ним и так жадно слушающая его, станет сторонницей его исключения из партии, которую он основал?

   Мои революционные убеждения, подкрепленные лекциями Антонио Лабриолы, жадным чтением «Аванти» и другой периодики и научной литературы, а также моими дискуссиями с итальянскими социалистами, заставили меня почувствовать, что для меня настало время вступить в партию. Это был следующий логический шаг в моем развитии. Это выглядело не так, как будто я пережила внезапное духовное обращение, посещая массовые собрания и слушая какого-нибудь красноречивого оратора. Я шла к рабочему движению постепенно и долго обдумывала этот шаг. Вступление в революционную партию – это не обязательно волнующее и внезапное событие. В этом нет никакого тщательно разработанного ритуала. Нужно заполнить бланк заявления, предстать перед небольшим комитетом по приему новых членов и затем занять свое место в рядах движения.
   Моя жизнь в качестве члена партии какое-то время продолжалась так же, как и раньше. Я по-прежнему посвящала все свое время учебе. Но ближе к концу года я стала испытывать беспокойство. Я хотела начать активную работу в качестве пропагандиста. Но где и как? За советом я обратилась к своим соотечественникам и обсудила эту проблему с некоторыми русскими лидерами, помимо консультаций с теми итальянскими социалистами, к которым я испытывала глубокое уважение.
   Мои русские товарищи настойчиво советовали мне оставаться в Западной Европе. У меня не было опыта подпольной работы, поэтому моя деятельность в России, по их словам, совершенно невозможна, за исключением контактов с профессиональными заговорщиками. Так как я буду эмигранткой, вернувшейся на родину после нескольких лет, проведенных в европейских университетах, то меня будут считать «зараженной» либеральными идеями, и я тут же стану подозреваемой. За каждым моим движением будет следить полиция. Не только ради русского, но и ради международного движения я должна остаться за границей. Мои итальянские друзья согласились с этим. Было трудно принять это решение, так как я всегда считала свое временное пребывание в Западной Европе подготовкой к работе в рядах революционного движения в России.
   Но я поддалась аргументам тех, чье суждение было, без сомнения, более объективным, чем мое, и основывалось на большем опыте. Но если не в России, то где? Решение этой проблемы теперь, когда вопрос о России уже не стоял, не представляло трудности. Когда я вместе со своей семьей путешествовала по Европе, мне казалось, что самую тяжелую, опасную и отупляющую работу в Европе выполняли «дешевые рабочие руки» итальянских эмигрантов. Это было особенно заметно в Швейцарии, куда каждый год приезжали тысячи итальянских эмигрантов, спасаясь от невыносимых условий на родине. Я узнала, что швейцарский город Сент-Голл с его огромными текстильными фабриками, на которых работали тысячи итальянцев – особенно девушек и женщин, – и с многочисленными итальянцами-каменщиками был важным центром эмигрантов. Я поехала в Сент-Голл.
   Этот город расположен в так называемой немецкой Швейцарии, и немецкий язык является там официальным. Народный дом, который служил штаб-квартирой швейцарским профсоюзам, также был и местом сбора иностранных рабочих, среди которых преобладали итальянцы. Я сразу же увидела трудности, которые испытывали иностранцы как в отношениях со своими работодателями, так и с товарищами по профсоюзу. Благодаря своему умению говорить на многих языках я поняла, что могла бы оказывать итальянским рабочим помощь в качестве переводчицы. Я обсудила этот вопрос со швейцарскими профсоюзными деятелями, и они одобрили мой план. Я предложила, что буду работать в штаб-квартире безвозмездно, и мне предоставили кабинет и письменный стол. Через несколько недель у меня была вся работа, с которой я одна могла справиться.

   Однажды управляющий Народным домом остановился около моего письменного стола и высказал просьбу, которая меня удивила. Не могла бы я выступить на тему революционного движения в России перед членами немецкого клуба социалистов?
   – Выступить – но как я могу? – спросила я. – Я никогда в жизни еще не выступала перед аудиторией. Я не знаю, как и начать.
   Он продолжал настаивать в своей спокойной немецкой манере. Разве я не член партии и не должна выполнять определенные обязанности, подобно другим членам? Они хотели, чтобы в этот раз кто-нибудь сделал доклад о России, а я была русской и к тому же революционеркой. Разве я не считаю необходимым подчиняться партийной дисциплине?
   Трудно было отвести эти доводы, хоть я и была уверена, что никогда не смогу выступить перед публикой. Но я решила, что должна, по крайней мере, проявить добрую волю независимо от результата. Я не буду говорить о России, потому что недостаточно знаю рабочее движение того времени, но я согласилась выступить с пропагандистской речью в защиту социализма, и если я потерплю фиаско – что ж, я предупреждала.
   Подготавливая свою речь, сейчас я полагаю – когда вспоминаю все это, – что я интуитивно понимала то, чему многие люди учатся на собственном опыте: в какой мере агитационная речь должна подпитываться эмоциями и насколько постепенно слушателей надо готовить к пониманию абстрактных идей. Во-первых, нужно понимать своих слушателей и установить с ними психологическую связь. Я взяла на вооружение лозунг Антонио Лабриолы: «Предоставь в распоряжение масс науку». Как это сделать, могла подсказать мне только моя марксистская подготовка и интуиция.
   Когда настал вечер моего выступления, я с удивлением обнаружила, что не беспокоюсь о его исходе. Это был мой долг, который я была обязана выполнить, и я верила, что, если буду выражать свои мысли честно и искренне, не будет иметь значения, насколько неудачным окажется мой дебют в других отношениях. В рабочем движении работа была для всех, и я должна остаться для движения не менее полезна даже после того, как рабочие поймут, что я не умею говорить с трибуны.
   Я была так уверена в плохом результате этого эксперимента, который, как я была уверена, окажется моим первым и последним публичным выступлением, что я решила взять с собой на эту встречу небольшую собачку, которую один товарищ доверил моему попечению. После нескольких слов мне, безусловно, придется остановиться, и председатель попытается спасти положение, извинившись за отсутствие у меня опыта. Тогда, после того как я продемонстрировала свои добрые намерения, я смогу выйти из зала и подольше погулять с собакой. Только чувство полного равнодушия к исходу этого мероприятия придало мне сил предстать перед аудиторией. Я заранее написала то, что намеревалась сказать, но, как только я встала, чтобы говорить, я ни разу не вспомнила о своей рукописи. Через несколько минут я обнаружила, что говорю свободно и непринужденно. Даже повторяющиеся неоднократно аплодисменты не прерывали поток моих слов. Вероятно, я говорила больше часа, и бедный пес не получил в тот вечер своей обычной прогулки.
   После этого случая я могла бы проводить все свое время, выступая с речами. Через год я стала одним из самых популярных пропагандистов в Швейцарии, выступая зачастую по четыре-пять раз в день на четырех или пяти разных языках.

   Я жила в Сент-Голле почти два года, когда новая важная работа позвала меня в другое место. Однажды, когда я находилась в какой-то поездке, я получила сообщение, что в Сент-Голл приезжает молодая итальянская учительница, пылкий пропагандист социализма. Она только недавно бежала из Италии, спасаясь от тюремного заключения за написанную ею статью. Я написала товарищам в Сент-Голл, что Мария должна воспользоваться моей комнатой. Когда я возвратилась, обнаружила, что попала в довольно затруднительную ситуацию, так как Мария переживала свою первую беременность. В дальнейшем она стала матерью семерых детей и объектом многочисленных сплетен. Она никого не посвящала в свою личную жизнь, и все гадали, кто может быть отцом – или отцами – ее детей. Мне посчастливилось узнать, что только один человек имеет к ним отношение и что Мария верна и предана ему, как всякая буржуазная жена своему мужу. Несколько лет спустя в Италии редактор одного церковного журнала сделал замечания, порочащие моральный облик Марии. Встретив его однажды на рыночной площади, Мария громким голосом, так, чтобы все вокруг могли слышать, спросила у торговки овощами, не этот ли человек распускает о ней сплетни. Испуганная женщина, которую Мария знала как благочестивую католичку, была застигнута врасплох и утвердительно кивнула. Тогда Мария встала на пути у пораженного редактора и перед уже собравшейся толпой отвесила ему звонкую пощечину. После этого разговоры о Марии и ее детях прекратились. Мужчина, который был отцом детей Марии, был убит на войне, и впоследствии она жила с другим мужчиной, у которого было такое же количество детей от предыдущей жены. Их дом был очень оживленным.
   Когда Мария жила со мной в Сент-Голле, у итальянских социалистов не было никакой специальной пропагандистской газеты для женщин. Нам пришла в голову идея, что такую газету следует начать выпускать, и решили, что Лугано, где у итальянских товарищей была кооперативная типография, будет хорошим местом для этого. Мы с ней обе враждебно относились к любой форме феминизма. Для нас борьба за освобождение женщин была только одним аспектом борьбы за освобождение человечества. Именно потому, что мы хотели, чтобы женщины, особенно работницы, поняли это и то, что им нужно бороться не против мужчин, а вместе с ними против общего врага – капиталистического общества, мы ощутили необходимость такой газеты. Переехав в Лугано, мы с Марией создали «Su, Compagne!»[2]. Газета имела почти мгновенный успех, получив распространение по всей Италии, Швейцарии и в тех уголках мира, где были итальянские рабочие.
   Однажды в Лугано, когда я писала передовую статью для «Su, Compagne!», в комнату ко мне вошел молодой рабочий.
   – Я родом из Стабио, – сказал он. – Это маленький городок вдали от железной дороги. Реакционное местечко, но кое-кто из нас начинает просыпаться. Вы не приедете выступить у нас?
   Я задала ему несколько вопросов и согласилась поехать. Я должна была выступать в единственном зале для городских собраний, который находился в гостинице, но, когда я приехала, я нашла там лишь нескольких радикалов в состоянии сильного возбуждения. Когда городской священник услышал, что я приезжаю, он осудил меня со своей кафедры как «дьяволицу» и подговаривал группу женщин сорвать это собрание. Полиция тоже была против собрания.
   Владельца гостиницы запугали, и в последний момент он отказал нам в возможности использовать зал. Мои друзья просили меня отменить мероприятие. Я ответила так, как и всегда отвечала в таких экстренных случаях: «Революционер не поддается на угрозы».
   Мы собрались на площади рядом с церковью. Когда уже были готовы начать собрание, около сорока или пятидесяти человек, как врагов, так и друзей, собрались вокруг стола, который должен был служить трибуной, а еще больше народу держалось на расстоянии, боясь подойти ближе. Я едва начала говорить, когда все колокола всех церквей города стали звонить. Негодование и страх были написаны на лицах моих друзей. Я поняла, что если я остановлюсь, то может начаться паника или бунт. Несмотря на шум, создаваемый колоколами, крики слушателей, дружеские и враждебные, и вопли перепуганных детей, я продолжала говорить, хотя и понимала, что не могу сделать так, чтобы меня услышали.
   Вдруг над этим гвалтом раздался сердитый мужской голос:
   – Почему они не дают этой женщине говорить? Я не социалист, но я хочу, чтобы ее выслушали. Они что, ее боятся? Идемте ко мне.
   – Браво! Браво! – закричали люди со всех сторон.
   Этот человек повел нас к большому сараю. Число моих слушателей росло, и к этому моменту сюда прибыл уже весь город, так что сарай был переполнен. Сторонники священника кружили снаружи, выкрикивая проклятия и швыряя в сарай камни. И тем не менее я закончила свою речь.
   Мы как раз выходили из сарая, когда туда вбежали двое запыхавшихся мужчин без шляп.
   – Быстро! – сказали они. – Вы должны выбираться отсюда. Сюда идут сотни женщин с вилами и кольями. Они убьют вас.
   – Дом доктора – вот единственное безопасное место, – сказал кто-то. – Мы можем добраться до него в обход через поля.
   Высокая некошеная трава была влажной от недавно прошедших дождей. Мы шли, спотыкаясь, так быстро, как только могли. Мужчины настойчиво предлагали нести меня всякий раз, когда я совсем задыхалась или идти становилось трудно. Оказавшись, наконец, в доме доктора, мы забаррикадировали дверь и окна. Толпа, состоявшая теперь как из женщин, так и мужчин, завывала на улице, бросала в дом камни и мусор.
   Один из мужчин, который особенно беспокоился о моем благополучии, когда мы шли через поля, но который не произнес ни слова, внезапно встал у моих ног на колени и начал снимать с них мокрые туфли.
   – Пожалуйста, не надо, – сказала я, тронутая и недовольная одновременно.
   Он молча посмотрел на меня, а затем осторожно снял мои туфли и поставил их у печки сушиться. После этого он достал из кармана смятый листок бумаги, сел в углу и начал старательно писать. Когда он вручил мне этот листок, я прочла:

   «Уважаемая товарищ Балабанова,
   я хотел бы отдать свою жизнь, чтобы спасти вашу. Я заикаюсь и всегда чувствовал себя человеком второго сорта. Мои родители умерли, когда я был еще мал, и я вырос благодаря людской благотворительности. В детстве другие дети дразнили меня и смеялись надо мной. Я не могу принимать участие в дискуссиях рабочих. Но когда я услышал, как вы говорите, я сразу же понял, что вы принимаете близко к сердцу и выступаете за таких людей, как я, за всех угнетенных, несчастных, униженных».

   Этим проявлением уважения, выраженным мне в тот момент, когда толпа снаружи бесновалась, а камни выбивали дробь на стенах этого дома в Стабио, я дорожу больше, чем любыми другими, которые я получала за свою долгую жизнь пропагандиста.
   Когда мне пора было ехать, чтобы успеть на поезд, на улицу приехал заказанный экипаж. Толпа, почуяв, что ей, наконец, выпал шанс, собралась вокруг него. Я решилась ехать и не слушала возражений своих товарищей. Я настаивала на том, чтобы меня сопровождал только один человек. Когда я вышла из дверей, меня окружила толпа взбешенных женщин. Они швыряли мне в лицо пригоршни пыли и плевали на платье. Я видела, что находившийся рядом со мной человек что-то нащупывает у себя в кармане. Я знала, что это значит. «Не трогайте револьвер!» – закричала я. Несмотря на весь создаваемый ими шум, женщины отступили передо мной. Я сидела в экипаже, лошади встали на дыбы, рванули вперед, и мы умчались.
   Как следствие этого происшествия и известности, которую оно получило по всей Швейцарии, все рабочее и радикальное движение поднялось, заявляя протест. Было организовано новое собрание, и рабочие со всего кантона хлынули в Стабио охранять меня, чтобы все не повторилось, как в первый мой приезд. Этот митинг имел большой успех. Партия начала набирать силу по всему этому краю, и в самом Стабио основался ее активный филиал. Некоторые из тех женщин, которые кричали и проклинали меня, в конечном итоге присоединились к движению.

   На протяжении того времени, что я жила в Лугано, я каждую пятницу уезжала на пропагандистские мероприятия в немецкоговорящие и франкоговорящие кантоны и возвращалась в понедельник утром, чтобы продолжить работу над газетой, которая шла в печать в четверг. Самой трудной частью работы было редактирование статей, которые мы получали от фабричных работниц или работниц с рисовых плантаций. Мы всех их поощряли писать в газету, независимо от их способностей, так как мы хотели развить у них уверенность в себе. Они описывали условия, в которых они работают, обменивались мнениями и впечатлениями – так между ними зарождался дух товарищества.
   В то время из Швейцарии в итальянские провинции, где был силен католицизм и откуда эмигрировали многие итальянские рабочие, ездили монахини. Родители, которые боялись отпускать своих дочерей путешествовать и жить в одиночку, хотели, чтобы они были под присмотром монахинь. В Швейцарии эти монахини держали «пансионы», которые практически были женскими монастырями в окрестностях текстильных фабрик, на которых работали девушки. Жалованье этих девушек владельцы фабрик отдавали непосредственно монахиням, и после вычетов платы за питание, штрафов за «прегрешения» и различных церковных пожертвований девушкам не оставалось практически ничего.
   Среди писем, которые мы с Марией получали как редакторы газеты, было одно письмо от матери одной из таких девушек с жалобой на то, как обращаются с ее дочерью. Желая удостовериться, что дело обстоит именно так, как она описывает, я провела собственное расследование. Как только я собрала достоверный материал, я начала кампанию на страницах «Su, Compagne!» и вынесла разоблачительный материал на страницы немецкой и французской рабочей прессы. Реакция общественного мнения была очень горячей не только среди социалистов и деятелей профсоюзного движения, но и среди скептиков, масонов и читающей публики вообще. В конечном счете, после того как мой материал был выпущен отдельной брошюрой, правительство было вынуждено вмешаться.
   Когда я проводила эту кампанию, один итальянский юрист-социалист попросил, чтобы меня послали выступить на Всемирный съезд вольнодумцев, который должен был пройти в Риме 20 сентября 1904 года в ознаменование отмены папской власти в Италии. Он должен был стать впечатляющим собранием рационалистов и научных сил всего мира. На железных дорогах были предприняты особые меры, для того чтобы справиться с толпами народа, так как ожидалось, что десять тысяч человек отправится в это паломничество в страну таких мучеников свободы мысли, как Джордано Бруно, и таких борцов за свободу, как Гарибальди. Папа, который в то время жил в затворничестве в Ватикане, приказал, чтобы в качестве ответной меры все католические церкви были закрыты на протяжении всей недели, когда будет проходить съезд.
   Сам съезд должен был разделиться на секции, занимавшиеся антицерковными, научными и общественными проблемами. Я должна была выступить с докладом о своем расследовании и представить на рассмотрение резолюцию, призывающую к упразднению системы труда под патронажем монахинь. Я почти не видела пользы от присутствия на таком съезде, в котором принимали участие главным образом антиклерикалы, верившие в систему прибыли. Но в конце концов меня убедил тот аргумент, что мой доклад будет опубликован в прогрессивных журналах по всему миру и прочтен множеством рабочих.
   На итальянской границе я обнаружила, что обслуживание поездов нарушено из-за первой крупной всеобщей забастовки в современной Италии. Почти все пассажиры выражали протест против вытекающих из этого трудностей в поездке и возмущались бастующими. Но я гордилась и была счастлива возвратиться в Италию в разгар этой внушительной демонстрации пролетарской солидарности.
   Я не была в Риме с тех пор, как покинула университет, и город показался мне более красивым, а солнце более ярким, чем когда-либо. Съезд должен был проходить в здании университета. Антонио Лабриола умер, но я ощущала, что унаследовала от него неистощимую сокровищницу знаний.
   Когда я прибыла в университет, съезд уже начал свою работу, а Эрнст Хэкель, выдающийся биолог своего времени, выступал с речью. Я была потрясена поведением аудитории, которая создавала столько шума, что докладчика невозможно было услышать. (Он говорил по-немецки.) Это был старый человек слабого телосложения, и его голос не мог соревноваться с шарканьем и неразберихой в зале.
   Более молодые люди, присутствовавшие на съезде, были особенно нетерпеливы. На это утро был запланирован парад. Ему пора было уже начаться, а Хэкель все продолжал говорить. Солнце, музыка, множество флагов и огромная толпа, уже собравшаяся снаружи, звали их на улицы города.
   Когда парад в конце концов начался, это была не дисциплинированная демонстрация, как это было запланировано. В нее влились тысячи мужчин и женщин, которые только что вышли из своих домов посмотреть на происходящее и были увлечены разноцветьем, пением и смехом. Это мероприятие приобрело стихийный характер, который усилил его эффективность как демонстрации в тысячу раз. Все скрытые мятежные настроения народа, казалось, проснулись. Никто не приказывал им идти на демонстрацию. Наоборот, церковь наложила на нее свой запрет. Но они пришли, жители Рима, чтобы петь революционные песни, размахивать в воздухе импровизированными знаменами, высмеивать церковные и светские власти, которые в повседневной жизни держали их у себя в подчинении.
   Если иностранцы, которые говорят и пишут сейчас[3] о восторженном единодушии итальянского народа по отношению к фашизму, могли бы видеть эту стихийную демонстрацию в дофашистской Италии, возможно, они так не спешили бы публиковать свои бессмысленные и глупые обобщения.
   Заседания съезда продолжались почти так же бурно, как и при его открытии. Пока делегаты были заняты своими дебатами, люди входили в зал и уходили из него, как только понимали, что им неинтересна тема или непонятен язык говорящего. Я была уверена, что, когда настанет мой черед выступать, меня никто не услышит из-за этого беспорядка.
   Когда я начала говорить, я намеревалась дать только простейший конспект той речи, которая первоначально была мной задумана. Однако вскоре я заметила, что шум стих. Меня в полной тишине внимательно слушали, и зал пополнялся новыми людьми. К тому моменту, когда я начала оживленно говорить по своей теме, каждый стул и все стоячие места были заняты. Когда я закончила, то не смогла представить на рассмотрение свою резолюцию из-за аплодисментов, которые начинались снова и снова. В конце концов, когда резолюция, которая не только осуждала систему труда под патронажем монахинь, но и призывала к упразднению частной собственности на средства производства, была вынесена на рассмотрение делегатов, я с изумлением увидела, что ее приняли единогласно. Хотя у меня уже был опыт, я понимала, что это голосование было гораздо в большей степени результатом воодушевления, чем убежденности.
   Среди тех, кто, казалось, находился под самым большим впечатлением от этой демонстрации, были люди – а среди них преподаватели университета, – которые не замечали меня, когда я жила в Риме. Когда я пошла в кафе «Араньо», куда я ходила так часто с Антонио Лабриолой и другими социалистами в мою бытность студенткой, я увидела, что внезапно стала центром внимания.
   После того как я возвратилась в Лугано, друзья прислали мне сотни газетных вырезок с сообщениями о моей речи и о ее воздействии на съезд. Приглашения выступить на других форумах полились рекой. Я стала знаменитой.

Глава 4

   Митинг в ознаменование тридцать третьей годовщины Парижской коммуны был организован итальянским филиалом социалистической партии в Лозанне, и меня попросили быть главным докладчиком. К этому времени я уже выступала достаточно много, чтобы на трибуне всегда быть сосредоточенной, но в этом случае я обнаружила, что мое внимание в этой большой и внимательно слушающей аудитории на протяжении всего собрания отвлекает одна фигура. Это был молодой человек, которого я никогда раньше не видела. Его возбужденное состояние и неряшливая одежда бросались в глаза. Аудитории, где преобладали эмигранты, всегда состояли из бедно одетых людей, но этот человек был не просто беден, но чрезвычайно грязен. Я никогда не видела человека, который выглядел бы столь жалким. Несмотря на массивную челюсть, горечь и беспокойство в черных глазах, он производил впечатление исключительно робкого человека. Его руки нервно стискивали большую черную шляпу, и он, казалось, больше был озабочен своей собственной внутренней тревогой, чем тем, что я говорила.
   В конце митинга, во время последовавшей за этим неформальной дискуссии я спросила о нем одного из рабочих-активистов. Тот объяснил мне, что это итальянец и он скрывается от военной службы в Италии. Незадолго до этого он однажды вечером появился в клубе и был представлен одним из членов движения, который знал его как сына социалиста из Романьи. Юноша явно голодал, и Серрати накормил его за счет средств партии в кооперативном ресторане. Бедняга не мог найти себе работу и жил как бродяга.
   – Он спит под мостом, за исключением тех дней, когда я могу привести его к себе и предоставить ему свою кровать в дневное время, пока я на работе, – продолжал Серрати. – На родине он, кажется, был школьным учителем, но говорят, что он слишком пил, заболел ужасной болезнью и то и дело попадал в передряги. Он утверждает, что он социалист, но, похоже, мало знает о социализме и больше похож на анархиста. Но он сильно нуждается.
   Другой мужчина, каменщик, добавил:
   – Моя жена сшила ему кое-какое белье из старой простыни. В следующий раз, когда он придет на собрание, я позабочусь, чтобы он был почище. Всем из нас удается найти работу, но он говорит, что не может ее найти, что он слишком болен.
   Я была сильно обеспокоена положением этого молодого человека и через некоторое время подошла к нему, когда он сидел в одиночестве в задней части зала.
   – Могу я что-нибудь для вас сделать? – спросила я. – Я слышала, что у вас нет работы.
   Когда он ответил мне, его голос был почти истеричным, и он не поднял глаз.
   – Для меня ничего нельзя сделать. Я болен, я не могу работать или делать какие-то усилия.
   Я не знала, что сказать. Потом он начал снова говорить, уже тише:
   – Мне не везет. Несколько недель назад мне удалось заработать пятьдесят франков, но мне пришлось отказаться от них. (Он грубо выругался.) Издатель в Милане предложил мне пятьдесят франков за перевод брошюры Каутского «Грядущая революция». Но мне пришлось отказаться. Я знаю всего лишь несколько слов на немецком.
   – Но я знаю немецкий. Я буду рада помочь вам, – сказала я ему.
   – Вы будете мне помогать? – Его голос снова приобрел истерические ноты. – С чего это вдруг?
   – Почему бы и нет? Я социалистка. Так случилось, что я выросла в привилегированных условиях и имела возможности, которых вы были лишены. Безусловно, мой долг возместить…
   Он был слишком слаб, чтобы противиться этому предложению, и все же было очевидно, что он презирает себя за то, что поддался на него. Когда я протянула ему руку, чтобы пожать его, он взял ее с неохотой.
   – Как вас зовут, товарищ?
   – Бенито Муссолини.
   Едва ли я могла себе представить в тот вечер, что начинаю общение, которое десять лет спустя приведет к таким горьким последствиям, что отчасти благодаря моей помощи и сочувствию жалкий бродяга после того собрания в Лозанне встанет во главе движения, которому я отдала свою жизнь, и что он окажется виновным в самом позорном предательстве нашего времени. Но никто не мог бы увидеть в этом смущенном, нервном двадцатилетнем юнце человека, который правит Италией сегодня.
   Работа по переводу небольшой брошюры не заняла много времени. Когда мы вместе работали над ней, я видела, как много такая работа значит для него, как она стимулирует его амбиции. Было очевидно, что он презирает физический труд, и я догадалась, что, по крайней мере отчасти, его жалкое положение, его неспособность приспособиться к жизни в Швейцарии среди эмигрантов проистекали оттого, что ему оставалось только выбирать между бродяжничеством и самым непритязательным трудом. Он ненавидел социальные привилегии, но быть пролетарием не хотел. Его мать была школьной учительницей, и он сам недолгое время преподавал в начальных классах в Италии. По этим причинам он считал себя интеллигентом, лидером, а контраст между его представлением о себе и унижениями повседневной жизни зародил в нем преувеличенную жалость к себе и острое чувство несправедливости жизни по отношению к нему.
   Когда мы работали вместе, я старалась дать ему почувствовать, что я скорее его коллега, чем учитель, чтобы он не ощущал свою зависимость от меня. Его уверенность в себе возрастала день ото дня, он стал более внимателен к своей внешности, и в его манерах стало меньше истеричности.
   Вскоре я увидела, что он мало знает из истории, экономики и теории социализма, что его ум совершенно не тренирован. Его отец был анархистом и в 70-х годах входил в Первый интернационал как ученик Бакунина. Позднее он стал социалистом. Бенито Муссолини вырос среди радикального окружения в самой революционной провинции Италии – Романье. Не быть в Романье социалистом либо анархистом означало бы для него плыть против течения. Для того чтобы быть в той провинции не рабочим, а кем-то еще, но не радикалом, вероятно, требовалось мужество. Радикализм и антиклерикализм Муссолини были только отголосками его раннего окружения и отражением собственного мятежного эгоизма, нежели результатом понимания и убежденности. Его ненависть к угнетению не была той безликой ненавистью к системе, которую разделяли все революционеры. Она возникла из его личного чувства униженности и неудовлетворенности, из его страсти к самоутверждению и из решимости взять личный реванш.
   Я стала понимать эти вещи. Постепенно, конечно.
   Так как наше сотрудничество при переводе брошюры Каутского усилило его уверенность в себе, подняв на миг от положения бродяги до статуса «писателя», он стал более криклив и напорист во время дискуссий, которые каждый вечер проходили в клубе итальянских социалистов. И хотя он не прочел ни одной страницы из Маркса, за исключением «Коммунистического манифеста», он не колеблясь энергично спорил как с рабочими-социалистами, так и с настоящими интеллектуалами, среди которых некоторые изучали Маркса много лет. Он не верил в политическое просвещение масс и выражал свое презрение к такому «градуализму» в громких и горячих речах.
   – Он бланкист, а не социалист, – заметил однажды один рабочий, и в той степени, в которой у Муссолини была хоть какая-то концепция социальной программы, это было, без сомнения, верно. Он любил поговорить о философии, но его политические взгляды всегда были отражением той последней книги, которую ему случайно удалось прочитать. Писателями, которые больше всего привлекали его, были Ницше, Шопенгауэр, Штирнер – люди, которые прославляли волю, мыслящую личность и деяния отдельного человека, нежели масс. Он неизбежно должен был заразиться теориями французского радикала Бланки, который понимал революцию как бурный государственный переворот и захват власти небольшой группой революционеров-заговорщиков. И именно в революционном авантюризме Бланки, нежели в революционном коллективизме Маркса следует искать ключ к последующей карьере Муссолини.
   Если я в то время более терпеливо относилась к его напыщенному индивидуализму и его претензиям на философию, чем другие итальянские революционеры, особенно более практичные рабочие, то это было, вероятно, потому, что я понимала то, чего не понимали они: его эгоизм, восхваление силы и физической храбрости были компенсацией его собственной слабости, его жажды личного признания и авторитета. Как только он оправится умом и телом, говорила я себе, как только он по-настоящему почувствует себя равным, а не стоящим на более низкой ступени по отношению к другим людям, как только его язвительность ослабнет благодаря человеческому пониманию и сочувствию, его самоуверенность, его детское стремление к власти и сумятица в голове пройдут. В конце концов, он ведь был очень молод; учеба, опыт работы в дисциплинированных, организованных рабочих движениях могли бы помочь ему стать успешным агитатором за социализм, истинным революционером, а не возбужденным демагогом.
   Если Муссолини когда-либо и был искренен с кем-либо, то, полагаю, этим кем-то была я. Он очень много рассказывал о себе, о своем горьком детстве (хотя, когда он рассказывал о нем, мне оно показалось гораздо менее суровым, чем у большинства итальянских рабочих), о страданиях и лишениях, которые ему пришлось вынести с тех пор, как он бежал из Италии, спасаясь от военной службы. Он искал, по его словам, работу помощника каменщика во всех больших городах, но из-за сочетания физического нездоровья и полицейских преследований его усилия не увенчались успехом. Несмотря на случайные заработки в роли помощника мясника, грузчика, посыльного и на помощь, получаемую им от товарищей, которым жилось немногим лучше его, он узнал, что такое сильный голод на протяжении нескольких дней. Он был вынужден просить подаяние у ненавистных ему буржуа, и несколько раз его арестовывали за бродяжничество. В прошлом году в Берне он участвовал в забастовке каменщиков и был изгнан из этого кантона как «анархист».
   Всякий раз, когда я встречалась с Муссолини, я побуждала его читать, учиться и давала ему брошюры и книги.
   – Недостаточно быть бунтарем, – говорила я ему. – Вы не можете уничтожить несправедливость, просто злясь на нее. Вы не можете разумно вести за собой рабочих, если вы не знаете ничего о рабочем движении. Вы должны понимать его историю, его неудачи и успехи, а также причины того и другого!
   Возможно, ему кое-что было известно о моем происхождении, и это знание возбуждало в нем снобистскую гордость от общения с представителем того класса, который он делал вид, что презирает, – а отчасти, возможно, потому, что я была женщиной, рядом с которой ему не нужно было доказывать, что он равен или стоит выше других мужчин. Он, похоже, не обижался ни на мои советы, ни на мои упреки. Ему нужен был кто-то, на кого он мог опереться, а его тщеславие никогда не позволяло ему опереться на мужчину. Он не делал попыток скрыть от меня свою слабость. Если бы он делал это, я, вероятно, должна была бы испытывать по отношению к нему меньшее сострадание, и он, несомненно, понимал это. На протяжении всего нашего общения меня связывало с ним понимание того, что я единственный человек, с которым он был абсолютно самим собой, с которым он не напрягался, потому что ему не нужно было лгать. И на протяжении десяти последующих лет он всегда не колеблясь пользовался чувством ответственности, которое это понимание налагало на меня.
   Однажды, когда мы вместе шли на вокзал, где я должна была сесть в поезд на Женеву, он указал на общественный парк, мимо которого мы проходили, и рассказал такой эпизод:
   – Когда я приехал сюда, я жил в величайшей нищете. Товарищи, которые могли бы помочь мне, были далеко или сидели без работы. Однажды я проходил мимо этого парка и был такой несчастный от голода, что думал, что не проживу и дня. Я увидел двух англичанок, которые сидели на скамейке и обедали – хлеб, сыр, яйца! Я не смог сдержаться. Я бросился на одну из старых ведьм и вырвал еду из ее рук. Если бы они оказали хоть малейшее сопротивление, я бы задушил их – задушил бы, заметьте…
   Он добавил грубое слово. Потом остановился и начал смеяться, засунув руки в карманы. Все его тело раскачивалось.
   – Вам не кажется, что было бы лучше, если бы я убил этих паразиток? Почему не приходит час реванша?
   Я обратила его внимание на то, что убийство двух женщин не решило бы проблему голода среди людей. Но его не заботил голод как социальная проблема. Он рассуждал, исходя из удовлетворения своих собственных нужд – пища и месть.
   Я была убеждена, что, если бы он мог добиться в Швейцарии нормального уровня жизни, зарабатывал бы достаточно, чтобы обеспечить свои насущные потребности, регулярно питаться, иметь жилье, если бы ему больше не пришлось страдать от унижения, быть зависимым от благотворительности своих товарищей, его разум и дух стали бы менее возбужденными.
   В то время я часто ездила в различные большие и маленькие города, выступая от имени как итальянских, так и швейцарских социалистов и организовывая группы из эмигрантов. Всякий раз, когда я уезжала, я держала в уме необходимость для Муссолини получить работу. Реакция товарищей в небольших городах, в которых я уже пожила, была не очень обнадеживаю щей.
   В Женеве я пришла к секретарю итальянского клуба социалистов сапожнику Пьетро Лозио. Для Пьетро, как и для большинства итальянских радикалов, социализм был не просто политическим кредо, он был образом жизни, а человеческая солидарность – не убеждением, а религией. Его небольшая обувная мастерская в Женеве была магнитом для итальянских эмигрантов. Хотел ли кто-то починить башмаки, получить социалистическую брошюру, газету, хлеб, вино или совет в минуту нужды, он шел к Пьетро. Если кто-либо мог понять и помочь мне поддержать Муссолини, то это был Пьетро.
   Он тепло приветствовал меня и крикнул своей жене в кухне, которая находилась позади мастерской, приготовить мне чего-нибудь поесть.
   – Я пришла всего на несколько минут, дорогой товарищ, не беспокойтесь. Я подумала, что, пока я здесь, я спрошу у вас, не найдется ли в Женеве какой-нибудь работы для этого молодого Муссолини…
   – Муссолини? Работать? А, так он теперь может работать, – засмеялся он в ответ. – Я должен рассказать об этом жене. Она не поверит. Когда он впервые приехал сюда, он пришел к нам. Он так много жаловался на свою болезнь, неспособность найти работу, что я сказал ему, что он может приходить к нам столоваться. Но он так много ругался, его манеры были такими грубыми и своеобразными, что Луиджия решила, что ей не понравился наш гость. «Я счастлива разделить то, что у нас есть, с товарищами, – сказала она, – но я не доверяю этому человеку. Он никогда не смотрит тебе в глаза, он такой беспокойный и грубый». После этого некоторые товарищи и я покупали для него талоны на обед в дешевой столовой, а вскоре после этого он уехал. Не думаю, что для него найдется что-нибудь в Женеве.
   Несколько дней спустя я получила письмо из Лозанны с рассказом о случае, который произошел на лекции, которую читал там итальянский священник. Итальянцы решили, что среди рабочей аудитории этого священника должен быть кто-то, представляющий их антицерковную позицию, а так как Муссолини был более красноречивым оратором по этой теме, чем кто-то другой, то выбрали его. Он согласился, если ему гарантируют, что большая часть слушателей поддержит его, если разгорится конфликт. Я была знакома с его подходом к предмету и без прочтения его комментариев типа: «Религия безнравственна и является физическим заболеванием. Глубоко религиозные люди ненормальны» и т. д.
   Но в начале своего выступления он попросил кого-нибудь из аудитории одолжить ему часы. Делая драматическое ударение, он провозгласил: «Я дам Богу только пять минут, чтобы поразить меня насмерть. Если он не накажет меня за это время, он не существует».
   Я сразу же написала ему письмо, подчеркивая, насколько поверхностным и глупым был такой подход.
   Он не ответил на мое письмо, и, когда я вернулась в Лозанну, я обнаружила, что теперь он часто выступает от имени радикалов на тему антиклерикализма и антимилитаризма. Какими бы талантами оратора он ни обладал, они больше подходили для осуждения и обвинения, нежели для изложения и объяснения, и он постепенно становился ярким уличным оратором на эти темы. И очень хорошо, что в то время он ограничивался этими темами. Сомневаюсь, чтобы он смог внятно изложить принципы и тактику социалистов или анархистов. Вскоре после этого он опубликовал свою первую брошюру «Бога нет» за счет своих друзей-радикалов. Предисловие к брошюре заканчивалось заявлением: «Верующие, Антихрист родился!»
   Я снова была в Лугано, когда до меня дошли вести о том, что правительство Швейцарии распорядилось выдворить Муссолини из страны. Я не помню, что именно послужило толчком к этому внезапному решению. Он был изгнан из нескольких швейцарских кантонов из-за своих необузданных высказываний по разным поводам, но теперь, как оказалось, правительство решило, что он представляет опасность для его спокойствия. Они явно воспринимали его более серьезно, чем его товарищи. Швейцарские радикалы немедленно начали агитацию против его выдворения, а депутат от социалистов Уисс осудил это решение на Большом совете в Женеве. Должна ли Швейцария, историческое убежище для политических изгнанников и военных дезертиров, возвратить простого беженца тираническому режиму, от которого он бежал? Государственный министр ответил, что Муссолини признался, что въехал в страну по поддельному паспорту. Единственным результатом рассмотрения этого вопроса было изменение пункта выезда. Вместо того чтобы быть выдворенным через Шиассо на итальянской границе, ему было разрешено покинуть страну через границу с Австрией.
   Спустя годы Муссолини приписал этот свой отъезд из Швейцарии «тоске по дому, которая расцветает в сердцах всех итальянцев… Обязательная служба в армии звала меня».
   Не прошло и года, как король в честь своего дня рождения издал указ об амнистии политическим беженцам и всем дезертирам, которые желали вступить в армию по возвращении.
   Я не виделась с Муссолини, пока он не проехал через Лугано по пути в Италию. Он написал мне из Тренто, где он завел себе больше друзей скорее среди патриотов, которые позднее оказали влияние на его карьеру, чем среди социалистов. Он писал, что в Австрии он имеет определенный успех как журналист, и его письмо дышало самоуверенностью. Когда он написал, что планирует написать историю философии, я не могла не позабавиться. Было естественно, что небольшая доза успеха и стабильности после нищеты и поражений в годы его пребывания в Швейцарии ударила ему в голову. Пройдет какое-то время, говорила я себе, и Муссолини придет в норму.
   Я продолжала жить в Лугано с Марией, когда он проезжал через наш город, возвращаясь в Италию. Тем временем я узнала, что Мария сильно невзлюбила Муссолини со времени своей первой встречи с ним в Швейцарии во время пропагандистской поездки.
   – Я никогда не верила, что какие-либо его убеждения имеют глубокие корни, – сказала она мне. – Он слишком эгоцентричен, чтобы радеть как о деле, так и о других людях.
   – Но вспомни, Мария, каким было его детство, – спорила я. – Он никогда не был счастлив, у него ничего не было. На протяжении многих лет он был болен и одержим чувством неполноценности. Даже по сравнению со средним рабочим его жизнь была жалкой.
   – Ты еще увидишь, – ответила Мария.
   Однако в день его приезда она согласилась приготовить обед, как она всегда делала, когда к нам приходили гости, потому что она была гораздо лучшей поварихой, чем я. Когда появился Муссолини, я с удивлением обнаружила, что его пребывание в Тренто мало изменило его внешность и его взгляды. Как это всегда было в Швейцарии, он казался изголодавшимся и сказал нам, что, если бы мы не пригласили его на обед, ему нечего было бы есть в этот день.
   – Кто приготовил эти макароны? – спросил он, пока набивал себе желудок. – Держу пари, это была ты, Мария.
   – Возможно, ты предпочел бы что-нибудь другое, – ответила Мария презрительно, – цыпленка или трюфелей, но мы, видишь ли, пролетарии…
   Он сердито посмотрел на нее:
   – А почему бы и нет? До того как я приехал сюда, я прочитал в гостинице меню. Я чуть с ума не сошел! Если бы вы только знали, что едят и пьют эти свиньи. Если бы когда-нибудь в своей жизни я мог…
   Мария в гневе прервала его:
   – Почему ты всегда говоришь о себе, о своих аппетитах? Боюсь, что, если бы у тебя была возможность пожить как те люди, ты скоро забыл бы народ…
   Между ними произошла бы крупная ссора, если бы я не сменила тему. Я испытывала острое разочарование, найдя его неизменившимся. Куда девался его апломб, наполнивший его письмо ко мне? Он был таким же неуравновешенным, таким же истеричным, каким был в Лозанне. Возможно, письмо было написано, чтобы произвести на меня впечатление.
   Когда ему пришла пора уезжать, мы с Марией прошлись с ним до пирса. Даже красота озера в лунном свете и торжественность гор не могли отвлечь его внимание от себя.
   Пока мы ждали отплытия парохода, он махнул рукой в сторону ресторанов и гостиниц, расположенных вдоль набережной:
   – Посмотрите! Люди едят, пьют, наслаждаются жизнью. А я буду плыть третьим классом, есть жалкую, дешевую еду. Porca Madonna, как я ненавижу богатых! Почему я должен страдать от этой несправедливости? Как долго мы должны ждать?
   Я вспомнила его рассказ о двух англичанках в Лозанне.

Глава 5

   Я находилась в Лугано, когда пришли вести о русской революции 1905 года, о всеобщей забастовке в Санкт-Петербурге, мятежах в Кронштадте и Севастополе, созыве Первой Думы, контрреволюционном терроре и последовавших погромах. Волнение русских эмигрантов едва ли превышало возбуждение среди итальянцев. Важно то, что итальянские народные массы из отсталой, по общему мнению, страны продемонстрировали такую солидарность со своими русскими товарищами, равной которой не было среди рабочих любой другой страны.
   Большая часть моей деятельности в то время была посвящена пробуждению сочувствия к русским революционерам и сбору денег для них. Я ездила по всей Италии, выступала на сотнях массовых митингов в больших городах и перед небольшими группами людей в отдаленных деревнях. Везде меня приветствовали с невообразимым энтузиазмом. Однажды вечером, когда я выступала в большом зале в Триесте, я рассказала о героической борьбе революционерки Марии Спиридоновой, которая посвятила свою жизнь русским крестьянам. В то время с политическими заключенными принято было обращаться с определенным уважением, а то, как обращались с Марией русские жандармы, всколыхнуло негодование всего мира. Когда я рассказывала о том, как один из караульных прижигал руку Марии зажженной папиросой, меня внезапно прервал крик с галерки: «Мы отомстим!» Вся аудитория встала, как один, и это была самая спонтанная демонстрация, которая когда-либо происходила на моих глазах. Когда я, наконец, получила возможность завершить свою речь и мы уже покинули зал, к нам присоединились тысячи людей, стоявших снаружи и не сумевших попасть внутрь. Несколько часов в ту ночь можно было слышать, как толпы людей кричат на улицах: «Да здравствует русская революция! Да здравствует социализм!»
   (С 1918 года Мария Спиридонова была заключена в русскую тюрьму из-за своей оппозиции по отношению к большевикам, и ее имя редко упоминалось в мировой прессе. Но об этом другой рассказ.)
   Этот митинг не был исключением. Сотни подобных прошли по всей Италии. Ни в какой другой стране сочувствие жертвам царизма не было так широко распространено. После 1905 года, когда Максим Горький, уже один из самых известных писателей в мире, был делегирован на сбор средств для жертв русского царизма в Соединенные Штаты Америки, все собранное им составило одну треть от той суммы, которую я собрала среди итальянских рабочих и крестьян. А они жили в условиях, которые показались бы невыносимыми большинству американских рабочих. Миссия Горького была отмечена сенсационными событиями. Его отказались принять в нью-йоркской гостинице, где он попытался зарегистрироваться вместе с русской актрисой Андреевой, с которой он жил какое-то время, и американские консерваторы начали разжигать против него ужасную скандальную кампанию. Отношения, принимаемые в Европе как само собой разумеющееся, слишком напрягли сознание американских буржуа. Даже Марк Твен присоединился к хору их голосов, на который ответили радикалы и интеллигенция, сплотившиеся в защиту Горького.
   Гласность, которую обрел этот инцидент, сделал Горького добычей газетных репортеров в Европе, но, когда он возвратился в Италию, ему удалось ускользнуть от корреспондентов. Некоторые обманувшиеся в своих ожиданиях корреспонденты обратились ко мне за помощью. Однажды утром в Лугано ко мне пришел представитель одной из самых крупных ежедневных итальянских газет. Он изучал мою бедно обставленную комнату, как будто ожидал найти знаменитого писателя, спрятавшегося под моей кроватью. Я не могла убедить его, что ничего не знаю о местонахождении Горького. На следующий день в этой газете появилась бредовая статья, из которой складывалось впечатление, что я прячу Горького на «секретной вилле». На протяжении нескольких недель после нее меня преследовали журналисты. Позднее, когда я приехала к Горькому на Капри, где он купил прекрасную виллу, мы от всего сердца посмеялись над моими приключениями с журналистами. Позже Горький превратил эту виллу в школу для революционеров, в которой некоторое время преподавал Ленин.
   В Венеции я должна была прочитать две лекции для слушателей народного университета. Одна – о революционной России, другая – о взаимной зависимости рабочего движения в России и рабочих движений в других странах. Первая лекция имела большой успех преимущественно у аудитории, принадлежащей к среднему классу. В те дни было модно осуждать царскую тиранию почти теми же словами, которыми теперь осуждают Гитлера. Люди, которые не пошевелили бы и пальцем, чтобы помочь рабочим в своих собственных странах, и которые сопротивлялись малейшим реформам, воображали, что их сердца болят за несчастных мужиков, находящихся за тысячи миль от них.
   На следующий день, когда я заговорила об условиях жизни в Италии, атмосфера в зале тут же стала холодной и враждебной. В тот вечер был организован банкет, на котором я должна была присутствовать как почетная гостья, но теперь многие из тех, кто принял приглашение, обнаружили – к крайнему отчаянию декана университета, – что у них есть и другие приглашения.
   У этого декана, кстати, была дочь, которая была известна своей близкой дружбой с Муссолини, а также как его официальный биограф. Она была замужем за состоятельным юристом по фамилии Сарфатти. Она не хвасталась своими отношениями с Муссолини, пока последний был бедно одетым «фанатиком революции». Однако после прихода к власти дуче мадам Сарфатти стала ссылаться на них при каждом удобном случае, а ее богатый муж не обижался на сплетни, их окружающие.
   В дофашистской Италии муж мадам Сарфатти был объектом бесчисленных карикатур и анекдотов в радикальной прессе. Как член городского совета Милана, он проголосовал за то, чтобы ввести налог на мясо, привезенное в город из окрестных провинций, где цены были ниже. Однажды, когда он вошел в здание городского совета, его остановили официальные лица, которые осмотрели его портфель и обнаружили несколько фунтов говядины среди его юридических бумаг. После этого наши газеты стали называть его «Достопочтенное мясо».
   Среди социалистов, которые были приглашены посетить банкет в Венеции, был Илия Мусатти со своей женой. Мусатти был единственным сыном очень богатой еврейской семьи в Венеции. Он стал социалистом, будучи студентом юридического факультета Римского университета, и женился на нееврейке. Это вызвало разрыв отношений между ним и его родителями, и он отказался от своих прав наследника. Мусатти были самыми верными супругами, которых я когда-либо знала, и оба они посвятили свою жизнь рабочему движению. Хоть Мусатти и был блестящим юристом, зарабатывал немного, так как большую часть своего времени он занимался политической деятельностью и тем, что защищал тех, у кого не было денег, чтобы платить гонорары. Мои взгляды на тактику рабочего движения совпадали с взглядами Мусатти, и позднее я помогала ему в избирательных кампаниях, которые завершились его избранием в парламент. Из-за своей непримиримости он стал одним из тех, о ком злословили в Италии больше всего. Однажды, когда я прогуливалась с его женой в Венеции, в нас плюнул молодой студент, который, очевидно, был распален статьями в прессе.
   Благодаря моим частым поездкам к чете Мусатти в Венецию я хорошо узнала этот город, чья красота вдохновила многих поэтов и художников. Вскоре я узнала, что жизнь в Венеции – это не только поездки в гондоле при луне и кормление голубей. Сырые жилища постоянно недоедающих семей тянулись вдоль романтичных каналов и выходили окнами на эти прозрачные лагуны. Женщины сидели на балконах не для того, чтобы флиртовать с проплывающими мимо гондольерами, а чтобы застать последние проблески света от великолепных закатов, напрягая глаза над замысловатыми вышивками жемчугом, благодаря которым они едва-едва сводили концы с концами. Богатые женщины из других стран привозили своих детей в Венецию, чтобы погреться в лучах ее солнца, а матери венецианских трущоб были вынуждены посылать своих детей на мрачные табачные фабрики, где подростки отравлялись никотином.
   Эти матери, закутанные в черные шали, выходили встречать меня с фонарями, когда я выступала в их бедно освещенных кварталах. Обычно собирались тысячи человек, многие в лохмотьях. Посредине ставили старый стол, я взбиралась на него и начинала говорить. Их глаза начинали сверкать и сиять. Поездка домой превращалась в торжественную процессию, так как вся эта толпа шла со мной до дверей моего дома твердой, уверенной поступью.

   Несмотря на то что в 1904—1907 годах моя штаб-квартира находилась в Лугано на швейцарско-итальянской границе, я проводила в Италии почти столько же времени, сколько и в Швейцарии. Узы безотчетной симпатии между мной и итальянцами, которые я почувствовала еще со времени моей учебы в брюссельском университете, становились все крепче.
   Если программа итальянских социалистов была более или менее идентична программам других партий Второго интернационала, то дух, царивший в итальянской партии, был другим. Он не был преимущественно политическим, он был, скорее, отражением общего стремления итальянских рабочих масс к миру, который гарантировал бы справедливость и свободу. В других местах в Европе рабочее движение имело ту же самую цель, но борьба за экономические улучшения изо дня в день и успехи на выборах поглощали больше энергии как лидеров, так и рядовых солдат движения.
   Я не знаю другой страны, где любовь к свободе была так сильно развита, как в Италии. Я имею в виду внутреннее чувство человеческого достоинства, которое может сосуществовать с высокой степенью экономического и политического порабощения. Революционная пропаганда развила это интуитивное чувство в классовое сознание. Ни в какой другой стране правящие классы не сознавали так ясно, насколько преходящи их привилегии.
   Выступая перед молодежью и стариками в Италии – фабричными рабочими, крестьянами или мелкими землевладельцами, – оратор сразу же понимал, что его слова падают не на бесплодную почву. Какое-то воспоминание об общем наследии, казалось, озаряло этих мужчин и женщин, когда они слушали. Они часто приходили на собрания социалистов или анархистов из любопытства или потому, что священник предостерегал их от этого, но они преображались после первых нескольких слов говорившего. Их глаза сияли воодушевлением, а измученные работой и заботами лица отражали понимание. Даже их осанка менялась, как будто они освобождались от бремени, и они шли домой рука об руку, распевая революционные песни.
   Пролетарские организации и учреждения – союзы рабочих и крестьян, филиалы социалистической и анархической партий, кооперативы, народные дома, школы и библиотеки – все они начали распространяться в Италии к концу XIX века, и с того времени они предлагали политическое образование, которое завершало или заменяло образование, полученное в официальных школах и церквях. Духовенство начало терять свое влияние, и его представителей стали реже звать на рождения, свадьбы и похороны. Детей реже называли в честь святых или героев войны, чаще в честь тех, кто боролся за освобождение. Большинство итальянских рабочих начинали понимать роль церкви в проповедовании смирения, и им было нетрудно сбросить эти оковы. В противоположность тому, что обычно думают об итальянцах, они не легковерны. Зерна сомнения прорастают в них быстро. В итальянцах всегда было скептическое и ироническое начало, и их привлекают бунтари. Их привязанность к церковным традициям носит больше характер суеверный, нежели религиозный, и они редко относятся к представителям духовенства с тем почтением, которое можно увидеть, например, у ирландских верующих или у православных крестьян в старой России.
   Несмотря на то что нищета и страх стать еще беднее и несчастнее заставляют итальянского крестьянина выглядеть смиренным, в его душу заложено семя бунта. Он восприимчив к пропаганде, которая раскрывает нелепость общественного строя, в котором живет принцип: «Те, кто работают, не едят; те, кто едят, могут позволить себе не работать».
   Основные предпосылки социалистического учения были известны в Италии задолго до того, как ее индустриальное развитие достигло ступени, на которой стало возможно организованное движение. Интеллектуальные предтечи социализма, даже те, которые участвовали в так называемых патриотических движениях, вроде борьбы за национальное единство, подчеркивали, подобно Гарибальди, что социализм – это «будущее человечества». Острый ум и чувство солидарности с угнетенными у таких людей, как Кампанелла, Филиппо Буонаротти, Феррари, Писакане, предвосхищали окончательный этап эволюции тех усилий, которые они прикладывали. Большинство этих людей отвергли богатство или привилегии ради того, чтобы жить в соответствии со своими принципами и разделять судьбу тех, за кого они боролись.
   Взаимное притяжение между недавно разбуженными массами и теми представителями интеллигенции, которые одобряли их путь, создало атмосферу здорового и плодотворного идеализма, который достиг всех слоев городского и сельского населения, так что в начале XX века социализм как учение был почти так же широко распространен в отсталой Италии, как и в более развитых странах, вроде Германии. Идеи социализма, без сомнения, были гораздо более популярны здесь, чем в Англии. Академический мир в Италии, вероятно, в большей степени подпал под влияние марксизма, чем в какой-либо другой стране.
   В России на протяжении почти века революционное движение возглавляли мужчины и женщины из наиболее мыслящих слоев дворянства и буржуазии, и авторитет, который эти первопроходцы дали этому движению, распространил свое влияние далеко за пределы тех групп населения, за интересы которых они боролись. Так было и в Италии, хотя здесь революционеры были малочисленнее и гораздо меньше подвергались преследованиям. Они создавали партии моральный авторитет, который делал ее важным фактором в жизни страны. Пока одни только рабочие были не удовлетворены условиями своей жизни, было возможно утверждать, что эксплуатируемые требуют себе прав просто потому, что они жадны или невежественны. Но когда представители интеллигенции, чей характер и разум сильно превосходили средний уровень, поддержали их дело, врагам движения пришлось признать, что нечто иное, чем жадность и невежество, вдохновляет революционное движение.
   После того как экономические условия в Италии улучшились во многом благодаря организационной работе социалистов и их парламентской борьбе, были созданы новые условия жизни, новые методы воспитания, новые стандарты этики. Новые лозунги стали украшать стены жилищ рабочих и крестьян, вроде: «Ты мал, потому что стоишь на коленях; поднимись, и ты станешь большим!» «Наша страна – это весь мир, наша вера – свобода» – пелось в одной из самых популярных песен этой новорожденной Италии. Матери пели ее своим младенцам, и дети повторяли ее за игрой.
   Будущим историкам, пытающимся толковать историю рабочего движения с чисто теоретической точки зрения, будет трудно объяснить, почему «отсталые» итальянские и испанские рабочие откликнулись на испытание борьбой против войны и фашизма дружнее, чем рабочие такой высокоразвитой страны, как Германия. По всей вероятности, они упустят значение психологического фактора. До испытания войной и фашизмом сила рабочего движения измерялась количеством членов профсоюзов и количеством членов политических партий. И хотя организация рабочих представляет собой один из самых важных факторов в развитии революционного движения, она не единственная, и ее значимость может изменяться вместе с различными истоками этого движения в каждый исторический период.
   Будучи членом социалистической партии, я посвятила более десяти лет напряженной работы итальянскому революционному движению. Я была редактором и сотрудником многих газет, членом Центрального комитета партии, я подписала десятки статей и воззваний. Но ни разу не было случая, чтобы я почувствовала себя чужой в этой стране. До войны в Италии почти не было шовинизма, и никто никогда не поднимал крик по поводу «иностранного агитатора». Русские революционеры всегда активно участвовали в итальянском рабочем движении. (В течение какого-то времени до распространения марксизма Михаил Бакунин руководил здесь мощным движением анархистов.) Агитаторов-иностранцев могли преследовать в Италии наравне с итальянцами за их радикальные взгляды, но никогда за то, что они иностранцы. Любые действия против иностранцев как таковых были бы встречены осмеянием и враждебностью со стороны всех слоев населения.

   Буря протестов, которая захлестнула Италию после кровавых репрессий, направленных против русских революционеров после восстания 1905 года, не улеглась. Когда консервативная пресса объявила, что русский царь планирует посетить Рим, негодующие рабочие устроили митинги протеста и уличные демонстрации, а депутаты от социалистической партии в своих выступлениях выражали свое возмущение. Были розданы тысячи пронзительных свистков с портретами Николая II, и план состоял в том, чтобы с того самого момента, когда нога царя ступит на почву Италии, пронзительные звуки этих свистков звенели бы у него в ушах. Официальный визит в Рим был отменен, и вместо этого царь провел переговоры с королем Италии в отдаленной королевской резиденции недалеко от границы.
   В 1907 году социалисты в парламенте предприняли действия, чтобы заблокировать любую помощь русскому правительству. К ним присоединились члены других радикальных партий, и, чтобы придать как можно более широкую огласку своему враждебному отношению к российскому режиму, в Милане, который тогда был местом большой международной выставки, был созван специальный съезд.
   Я приехала на съезд не как делегатка, а как зритель и вошла в зал в тот день, когда на суд общественности должна была быть вынесена резолюция, направленная против царского деспотизма. Когда я входила, выступал Турати, один из самых популярных людей в Италии. Я испугалась, когда он вдруг резко остановился посреди своей речи и сказал: «Хватит уже моих слов. Среди нас находится представительница угнетенной России Анжелика Балабанова».
   Сильные руки подняли меня и понесли вперед к трибуне, с которой я увидела тысячи поднятых ко мне лиц. Я должна была выступить. Я помню, как я сказала: «Если бы вместо того, чтобы прислать на эту выставку изделия ручной работы, изготовленные угнетенными и недоедающими крестьянами, Россия прислала бы скелеты умерших от голода арендаторов и черепа замученных революционеров, общественность получила бы более точное представление о царской России».
   Отклик был похож на глубокое эхо страданий русского народа. На следующий день демократическая газета Secolo посвятила моей речи передовую статью и заявила, что общественное мнение в Италии отзовется на протест, который я озвучила на этом собрании. Так и было. А то, что большевики, как только взяли власть, забыли о моральной и материальной поддержке, которую они получили от трудовых масс Италии, явилось для меня одним из первых доказательств извращения революционного духа в России.
   Именно на этом митинге я впервые встретилась с Филиппе Турати. Сын процветающего чиновника на севере Италии, он был одним из самых ярких людей своего времени, в равной степени компетентный в области криминологии, просвещения и литературы. Его первая работа «Преступление и социальный вопрос», опубликованная, когда он был еще совсем молод, привлекла к себе внимание во всем мире. Его попытки создать школы и библиотеки для взрослых сделали его одним из пионеров в области просвещения рабочих и крестьян. На протяжении многих лет он редактировал и писал для научного журнала Critica Sociale. Почти каждая статья и очерк, под которыми он подписывал свое имя, заслуживают того, чтобы их включили в сборник. Он не любил, когда ему напоминали о стихах, которые он писал в юности, но все в Италии знают, что он был автором «Гимна рабочих», одной из самых прекрасных и вдохновенных революционных песен.
   Один из первых марксистов в Италии и личный друг Энгельса, Турати участвовал в революционном движении задолго до создания Социалистической партии Италии, основателем которой он был. В других странах его подход часто толковали неверно, потому что он был таким типично итальянским. Многие представители итальянской интеллигенции любят демонстрировать скептицизм по отношению к теоретическим постулатам, даже если они этого не чувствуют. Такое отношение естественно для людей старой закалки, которым вера навязывалась веками. Понимая, как относительна может быть истина, они преувеличивают свою ересь, будь она религиозной или научной.
   Так Турати стал считаться теоретиком-скептиком и даже оппортунистом. Так как он принадлежал к правому крылу партии, он ненавидел догму и демагогию до такой степени, что всячески старался быть справедливым к политическим противникам своей собственной партии. Сколько его парадоксов стали широко известны благодаря их неверному толкованию менее щепетильными политиками, как левыми, так и правыми!
   После подъема фашизма чернорубашечники пели непристойные песни у него под окном, и эти «восстановители цивилизации» обещали выдрать у него бороду и сделать из нее обувные щетки. Хотя его жизнь постоянно находилась в опасности, Турати не хотел уезжать из Италии. Он сделал это только под нажимом друзей. Во Франции он посвятил себя антифашистской борьбе, но без любимой Италии зачах.
   Двумя другими вождями социалистов, которых я хорошо узнала в этот период, были Клаудио Тревес и Константине Лазари. Тревес был юристом, выходцем из богатой семьи. Он отказался от своей карьеры и стал активным социалистом и самым блестящим журналистом в современной Италии. Хотя, вероятно, он лучше Турати знал марксистскую теорию, он считал себя учеником этого человека, который был старше его. Окончательная победа фашизма убила его в изгнании. Он умер в Париже через несколько часов после того, как почтил память Маттеотти.
   Лазари был социалистом, который «сделал себя сам». Он был одним из основателей первой рабочей партии в Италии в 80-х годах. В отличие от многих людей, которых в социалистическое движение привели скорее интуиция и жизненный опыт, нежели изучение теории, он никогда не колебался между социализмом и другими радикальными учениями, между синдикализмом и реформизмом. В его постоянстве была некая непреклонность. Когда фашисты заново ввели смертную казнь, он выступал и голосовал против нее в парламенте. Несмотря на то что ему тогда было семьдесят лет, его вышвырнули из палаты и жестоко избили. Вскоре после этого он умер от полученных травм.
   На противоположном полюсе от этих людей находился блестящий, но непоследовательный и ненадежный Артуро Лабриола, яркий оратор, но поверхностный писатель. И хотя он начинал свою карьеру как марксист, Лабриола уже качнулся к тому крайнему аполитичному синдикализму, из-за которого впоследствии он будет исключен из партии. В то время он уже находился под влиянием Сореля и других французских писателей-синдикалистов и осуждал социалистических лидеров как «оппортунистов из среднего класса». Во время мировой войны Лабриола стал горячим сторонником итальянской интервенции и членом правительства. Его послевоенная карьера была в равной степени противоречивой. После победы фашизма он уехал из Италии и стал членом социал-демократической партии, которую он ранее осуждал. В конечном итоге он возвратился в фашистскую Италию, очевидно поменяв свои взгляды на фашизм. В настоящее время он сотрудничает с редакцией газеты итальянского правительства во Франции. Раньше эта газета была еженедельным изданием и носила антифашистский, сатирический характер, а сейчас в ней работают почти исключительно одни бывшие радикалы, которые последовали примеру Муссолини.

Глава 6

   Несмотря на то что я была членом скорее итальянской, нежели русской социалистической организации на протяжении всего этого периода, я работала в тесном контакте с вождями российского марксистского движения как в Швейцарии, так и в Италии. Плеханов из-за слабого здоровья жил в Нерви на Итальянской Ривьере, и моя встреча с ним там ознаменовала начало сотрудничества, которому суждено было продлиться до мировой войны. Личная жизнь Плеханова была для меня таким же вдохновением, как и его книги во время моей учебы в брюссельском университете. Его годы жизни в эмиграции были годами болезни, бедности и личной трагедии, во время которых ему никогда не приходило в голову отдать свои блестящие интеллектуальные таланты в распоряжение буржуазного мира. Его первый ребенок, как и сын Маркса, умер в результате лишений, которым была вынуждена подвергнуться его семья. Не раньше, чем его жена – женщина, которую он в России знал как молодую революционерку, – закончила свое медицинское образование и стала известным врачом, они получили возможность ощутить в какой-то мере материальное благополучие. И хотя Плеханов производил впечатление холодного интеллектуала, а в отношении женщин был почти «бедным рыцарем» – у него был очень горячий темперамент. Но он был любящим и преданным отцом и мужем. Лишь в 1914 году мне довелось узнать, насколько чувства могли взять над ним власть.
   В то время почти все русские революционные вожди и студенты находились в Швейцарии и Женева сделалась столицей русского революционного движения. Каждая партия этого движения: меньшевики, большевики, эсеры, бундовцы – имела свою собственную прессу, свою собственную организацию и свою собственную группу восторженных приверженцев, включая некоторых «прогрессивных» промышленников и представителей богатой интеллигенции. Жизнь любого политического движения в эмиграции неизбежно гораздо больше обращена вовнутрь себя, чем жизнь движения в своем родном окружении при нормальных условиях и ежедневных контактах с массами. В эмиграции личное равенство становится преувеличенным, различия легче превращаются в разногласия, а интеллигенция играет главную роль. Жизнь русских эмигрантов на протяжении этого периода, как и жизнь эмигрантов европейских в Лондоне после 1848 года и жизнь итальянских и немецких эмигрантов в настоящее время, была напряженной и бурной, отмеченной политическими разногласиями и соперничеством за моральную и финансовую поддержку. Несмотря на это, огромный объем агитационной работы проводился в Западной Европе в пользу русского движения, и во всем мире оно получало внушительную поддержку. В то время, когда произвол российского абсолютизма шокировал демократическое мнение в Европе и Америке, русские эмигранты – в отличие от своих товарищей-социалистов в других странах – могли располагать возможностью быть выслушанными даже высшими слоями общества. В начале века было даже более модно являться другом русской свободы, чем быть другом Советской России в 1938 году.
   В этот период, как и в прошлом, Швейцария служила наглядным символом лозунга «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!». На протяжении более полувека маленькая патриархальная республика была убежищем для политических инакомыслящих из Германии и Австрии, равно как и России. Поднаторевшие в социальных битвах и подкованные в революционной теории с момента развала Первого интернационала, эти беженцы принесли семена революционной организации в страну со слабым промышленным развитием. Именно эти чужаки, в основном немцы и австрийцы, побудили швейцарских рабочих сплотиться в организацию, и они же создали профсоюзы и социалистические организации. Французская часть швейцарских рабочих, более тесно привязанная языком и традициями к менее индустриализованному народу, оставалась под влиянием коммуно-анархиста Бакунина. Русские эмигранты представляли собой отдельную группу, в которой преобладали представители интеллигенции, которые так и не влились в жизнь рабочего движения Швейцарии. Не все из них были революционерами, так как даже либералы в России терпели преследования и подвергались шпионажу, что вынуждало их перебираться за границу. Вдобавок там было много девушек, которые покинули Россию, как и я, чтобы найти свободу, получить возможность служить какой-то цели и получить образование, в котором им было отказано на родине.
   Многие русские из молодежи и интеллигенции, приехавшие в Западную Европу, посещали занятия в университетах не столько для того, чтобы научиться какой-либо профессии, сколько подготовиться к революционной деятельности среди крестьян и рабочих по возвращении на родину. Из-за этого они не могли официально или, по крайней мере, открыто присоединяться к различным революционным партиям, что немедленно привлекло бы к ним внимание властей. Вместо этого они организовывались или присоединялись к «группам поддержки» (как в настоящее время многочисленные коммунистические группы на периферии), которые собирали деньги для официальной партии, продавали ее литературу и оказывали многие другие услуги. Я была членом одного из таких марксистских кружков. Чичерин, впоследствии ставший советским комиссаром иностранных дел, был секретарем группы русских студентов, изучавших марксизм в Западной Европе.
   Жизнь русских отличалась от жизни других иностранных студентов своим аскетизмом и поглощенностью наукой и политикой. На самом деле политические дискуссии считались неизбежным дополнением к учебе и ее вдохновляющим началом. Пища и кров были вторичными соображениями, а внешний вид игнорировался совершенно. Даже те, кто мог позволить себе одеваться по моде и жить в комфорте, отвергали возможность жить лучше, чем народные массы, которым они намеревались служить. Девушки особенно акцентировали свое презрение к внешнему виду, одеваясь как можно проще, даже так, как им совершенно не шло, – так жаждали они отличаться от женщин из правящих классов, ведших паразитический образ жизни. Те, чей достаток был больше, помогали тем своим товарищам-студентам, у кого он был меньше или его не было вообще, а также оплачивали расходы на нелегальную литературу в тех группах, к которым они принадлежали. Преданные ученики различных политических беженцев, чье руководящее положение было завоевано ими опытом революционной борьбы и интеллектуальным превосходством, жили – духовно и интеллектуально – скорее в России, чем в Швейцарии.
   На собраниях, проводившихся в то время различными студенческими группами, я впервые встретилась со многими русскими революционными вождями, включая меньшевиков Мартова и Аксельрода и большевиков Ленина и Зиновьева. В 1906 году на собрании, проводившемся швейцарскими социалистами в память о смерти Фердинанда Лассаля, я выступала с той же самой трибуны, что и Лев Троцкий, который в то время жил в Вене. Мартов был лидером-теоретиком меньшевиков и самым замечательным писателем и журналистом в их группе. Аксельрод, который вместе с Плехановым организовал первые революционные промышленные союзы в России, теперь посвящал свое время практической работе движения, а по ночам зарабатывал себе на жизнь, занимаясь производством некоего «масломолока», которое спустя несколько лет станет просто причудой.
   Полагаю, все авторы испытывают искушение, когда пишут об известной личности, с которой они познакомились в период ее безвестности, сделать вид, что с первого же взгляда поняли, что перед ними человек с великой судьбой, и трудно не подкорректировать свое первое спонтанное суждение о таком человеке в свете его последующей славы. Если честно, я должна признаться, что не могу вспомнить, когда именно и где я впервые встретилась с Лениным, хотя думается, что это было на собрании в Берне. Я уже знала, кто он такой и какую позицию представляет, но он не произвел на меня никакого впечатления в то время. У Ленина не было никаких внешних черт, которые заставляли бы выделять его среди революционеров его времени. На самом деле из всех русских революционных вождей он внешне казался самым бесцветным. Его выступления в то время также не произвели на меня никакого впечатления ни своей манерой подачи, ни своим содержанием. Троцкий, с которым я познакомилась позднее, был гораздо более яркой фигурой и эффектным оратором, хотя некоторые его манеры и его самоуверенность вообще временами меня раздражали. Позднее, а особенно на конференциях в Циммервальде после 1914 года, когда у меня была возможность узнать и наблюдать его с более близкого расстояния, я поняла, насколько проницателен и остр был ум Ленина. Но хотя он и был мастером полемики – зачастую беспринципным, – он не был демагогом. Роль последнего хорошо исполнял Зиновьев. В Циммервальде, а позднее и в Советской России, подход Ленина к вопросам тактики, как и его подход к самой жизни, мне очень часто казался примитивным. С тех пор я часто задаю себе вопрос: правильно ли было мое впечатление? Был ли он в действительности примитивным в интеллектуальном и эмоциональном плане, или он так натренировал себя концентрировать внимание на одной проблеме или даже на одном аспекте проблемы, чтобы складывалось такое впечатление? Эта сосредоточенность и безжалостная целеустремленность были, несомненно, секретом его успеха или, если можно здесь использовать это слово, его гения.
   Со дня своего основания в Минске в 1898 году социал-демократическая партия была партией русского марксизма, которая опиралась на растущее рабочее население центральных и крупных городов. В отличие от партии эсеров, имевшей опору, главным образом, в крестьянстве и чьи лидеры в основном были бунтарями-гуманистами, а не интеллектуалами, выходцами из высших слоев русского общества, социал-демократы присягнули терроризму и свою надежду на освобождение России возложили на растущее классовое сознание и массовую активность нового пролетариата.
   Когда в 1907 году был созван пятый съезд РСДРП в Лондоне, меня избрали на него братским делегатом от русской организации студентов университета. Этот съезд должен был стать самым крупным и значительным форумом в истории партии и должен был включать делегацию от Бунда, федерации рабочих-евреев России, Польши и Литвы. Польская социал-демократическая партия также должна была быть представлена, и среди ее делегатов значилась Роза Люксембург, которая работала в обоих, польском и немецком, движениях.
   Сначала было намечено провести съезд в Копенгагене, но в самый последний момент из-за противодействия царской власти в разрешении на проведение съезда там было отказано. Король Дании был братом вдовствующей царицы, вдовы Александра III. Делегаты из России были уже в пути в Данию, а так как они путешествовали нелегально, без багажа и по большей части без средств, то ситуация была серьезной. Русские съезды, в отличие от съездов, проводимых другими народами, часто длятся неделями, а размещение и кормежка более трехсот делегатов на протяжении этого времени, не говоря уж об их дорожных расходах, увеличенные сложностью перемещения съезда в Лондон, представляли собой огромную проблему. Она была неразрешима без дополнительной помощи от каких-нибудь более многочисленных партий. И в этот момент я получила телеграмму от организаторов съезда с указанием поехать в Берлин с целью поиска финансовой помощи у сильной немецкой социал-демократической партии.
   Наконец я приехала в Лондон с чеком на солидную сумму, подписанным Паулем Зингером, казначеем немецкой партии, которой, я надеялась, будет достаточно, чтобы поддержать наиболее нуждающихся делегатов в течение нескольких недель. Многие делегаты из России уже приехали, и среди них была группа кавказцев, чья дикая внешность, которую подчеркивали их огромные шапки из овчины, произвела сенсацию на улицах Лондона. К своему негодованию, я обнаружила, что английские власти разместили делегатов из России в бывших казармах, где их держали под постоянным наблюдением.
   Когда я пошла навестить их в эти казармы, я получила намек на то, каким будет тон съезда. Так как я никогда раньше не присутствовала на русском съезде, я не поняла, насколько серьезно мои соотечественники восприняли свое деление на фракции. Первая фраза, которой меня встретили, когда я, наконец, получила доступ в казармы, была не приветствие, а вопрос: «Вы от какой фракции?»
   Странно, что съезд проводился в церкви. Она называлась церковь Братства, а ее паства, вероятно, состояла из христиан-социалистов или пацифистов, которые смутно симпатизировали делу русских и были бы, без сомнения, сильно шокированы, если бы присутствовали на некоторых заседаниях и поняли бы некоторые споры. Очевидно, они не предполагали, как долго продлится наш партийный съезд, когда давали свое согласие на то, чтобы мы воспользовались церковью, и на протяжении последующих недель самые горячие теоретические споры прерывались объявлением обычно одного из лондонских эмигрантов: «Товарищи, совет церкви Братства извещает нас, что мы можем пользоваться этим зданием еще только два дня». Так как у нас не было денег, чтобы заплатить за другое помещение, в конце концов был достигнут компромисс, согласно которому русские должны были освобождать церковь днем или вечером на время проведения церковных служб.
   Ранее я присутствовала на бурных, волнующих съездах итальянской партии, на внушительных собраниях немецких социал-демократов и запоминающихся заседаниях Исполнительного комитета Второго интернационала, на которых различные направления внутри движения находили выражение в блестящих словесных поединках или в упорядоченных спорах. Во всех этих группах у присутствующих было достаточно чувства единства по определенным основным положениям, чтобы оно обеспечивало на практике эффективный союз против общего врага.
   На русском съезде не чувствовалось такой уверенности в базисном единстве. И хотя организационный раскол между меньшевиками и большевиками был преодолен год назад в Стокгольме, и окончательный и бесповоротный разрыв между ними произойдет еще только через пять лет, с самого первого заседания на съезде главенствовал всепоглощающий, почти фанатический дух фракционности, который, казалось, может расстроить его в любой момент. Несмотря на озабоченность фракционной стратегией, остротой и даже лживостью некоторых доводов – особенно тех, к которым прибегали большевики, – общий теоретический и научный уровень дискуссии был выше, чем на любом другом собрании революционеров, на котором мне доводилось присутствовать. Выступления вождей длились часами (сам съезд должен был продлиться шесть недель), и, когда они приступали к теоретическим вопросам и приводили исторические аналогии, сразу как-то забывалось, что это политический съезд. Это могло быть собрание преподавателей высших учебных заведений или затянувшийся научный спор. Русским не приходило в голову, что эти длительные теоретические споры можно подчинить – как это часто делали другие революционеры – вопросам практики и тактики, иначе эта продолжительная полемика представляла собой пустую трату времени. Для них было самоочевидно, что всей революционной деятельности должно предшествовать – а затем и руководить ею – полное прояснение всех теоретических вопросов. И если они на своих съездах доводили эту убежденность до некоей абсурдной крайности, то это происходило не из-за особенностей русского интеллекта и темперамента, а больше из-за особых условий, в которых находилось русское движение. Так как оно было подпольным и в большой степени развивалось в эмиграции, его вожди были отрезаны от практической деятельности и ответственности за более отсталых рядовых его членов. В отличие от вождей рабочего движения на Западе свое время и энергию они посвящали изучению общественных, философских и экономических теорий, применять которые у них было мало возможности. Даже те насущные практические проблемы, вроде тех, которые были подняты докладом представителей социал-демократов в Думе, рассматривались в связи с продолжительной и яркой дискуссией о классовых отношениях в России между буржуазией, промышленными рабочими и крестьянством.
   На съезде присутствовали все титаны социал-демократии революционной России, от крайних правых до крайних левых – Церетели, Плеханов, Аксельрод, Дейч, Мартов, Троцкий, Ленин, Зиновьев, Роза Люксембург от Польши и даже Горький, который приехал скорее как гость, нежели делегат.
   Первые заседания съезда, как обычно, должны были заниматься избранием президиума или председательствующего комитета, состоящего из представителей различных фракций, который устанавливает регламент проведения заседаний и контроль за которым имеет чрезвычайно высокое стратегическое значение. Все заранее знали, кто будет соперничать за пост председателя: Плеханов от меньшевиков и Ленин от большевиков. Но выборы председателя и оратора, который своей речью будет открывать съезд, спровоцировали спор, охвативший практически все вопросы, которыми должен был заниматься съезд.
   Борьба за принятие решения по этому вопросу бушевала больше недели. Она была такой жестокой, что, как мне казалось, должна была бы истощить весь запас споров, равно как и силы самих делегатов, даже если участие большинства из них ограничивалось аплодисментами, одобрительными возгласами и прерыванием ораторов.
   Когда стало ясно, что съезд будет тянуться неопределенно долго, снова встала проблема финансирования. Горький, который в ту пору был самым левым из большевиков, а также самым известным романистом-революционером в мире, был нашей самой лучшей гарантией успеха. Его дополнительно ввели в финансовую комиссию, состоявшую из одного большевика, одного меньшевика и меня.
   И Горький, и его вторая жена актриса Мария Андреева были у большевиков самым богатым источником финансовой поддержки и связующим звеном с богатой сочувствующей буржуазией в России и Англии. Съезд партии получил широкое освещение в либеральной английской прессе, а ее лидеров приглашали в дома наиболее радикальных и авантюрных ее сторонников, где они должны были приятно возбуждать слушателей салонов рассказами о преследованиях в темной России.
   Я помню, что Чарней Владек, в настоящее время главный представитель Американской лейбористской партии, присутствовал на съезде под политическим псевдонимом Лассаль, который ему был дан за его ораторский талант. Некоторые потенциальные хозяйки салонов, очевидно, приняли его за настоящего Фердинанда Лассаля, чью жизнь и смерть – в романтической дуэли из-за Хелен фон Доннигес – использовал Джордж Мередит в качестве сюжетной основы для своего романа[4]. Помимо богатых дилетантов было много искренних и здравомыслящих друзей русского народа в литературном, журналистском мире Лондона и радикальных кругах. Это были друзья более старого поколения русских эмигрантов, которые приехали в Лондон в 80-х годах, но мы не могли рассматривать их с точки зрения получения финансовой помощи. Наша комиссия приняла решение, что мы смогли бы занять достаточное количество денег у богатых либералов для продолжения съезда, если Горький, наш самый известный участник съезда, подпишет долговую расписку. Горький сначала согласился сделать это, а затем, после того как его отозвали в сторонку какие-то большевистские лидеры для того, чтобы шепотом посовещаться, он сообщил нам, что подпишет ее только в том случае, если Центральный комитет партии, который должен будет избираться в ходе съезда, будет состоять из большевиков.
   В конце концов мы сумели занять часть необходимой суммы у одного промышленника-либерала, который пригласил десять или двенадцать революционных деятелей из России к себе домой и который в то время громогласно заявлял о своей симпатии к русской революции. После обеда мы должны были совершить прогулку по его картинной галерее и восхищаться ее шедеврами. Перед одним из них Горький остановился и заметил по-русски: «Как ужасно!»
   Хозяин дома посмотрел на Плеханова, чтобы тот перевел замечание знаменитого гостя, и я внезапно ощутила панику за судьбу нашего займа. Плеханов, не моргнув глазом, спас положение. «Товарищ Горький просто воскликнул «Поразительно!», – уверил он хозяина дома.
   Через два дня после свершения Октябрьской революции в 1917 году я, находясь в Стокгольме, получила письмо от нашего друга с 1907 года с требованием полной и немедленной выплаты долга.

   К контрреволюционной реакции в России, которая пробуждала к протесту либеральные и революционные силы по всему миру, добавились в это время одни из самых жестоких еврейских погромов. Если бы я принимала все приглашения выступить по вопросу ситуации в России, которые я получала в этот период, я должна была бы делать это на трех-четырех собраниях за вечер. Одно приглашение, которое я получила от рабочего движения Турина по возвращении из Лондона, я с радостью приняла. Слушателями были в основном рабочие современных фабрик этого региона с хорошо организованными условиями труда, которые представляли собой самую передовую и дисциплинированную часть итальянского рабочего движения. Приветствия этому собранию приходили телеграфом от рабочих организаций по всей стране, а также от многих известных либералов и представителей революционной интеллигенции: писателей, ученых, преподавателей университетов.
   К тому времени, когда я вместе с ответственным комитетом прибыла в палату труда, где должно было проводиться собрание, мы обнаружили, что попасть внутрь невозможно. Зал был уже переполнен, и тысячи людей стояли снаружи. Наконец, нам удалось попасть в здание через черный ход, но на протяжении всей встречи трамваи вынуждены были прекратить движение, потому что они не могли проехать по улицам. Собрание закончилось, приняв резолюции солидарности и сочувствия, бесконечными аплодисментами героям революции и жертвам еврейских погромов.
   Из зала, где проводилась эта лекция, я бросилась к себе в гостиницу, так как должна была рано утром уезжать в Лозанну. В гостинице я обнаружила записку от профессора Чезаре Ломброзо с извинениями, что не смог прийти на эту встречу, и просьбой навестить его в этот вечер. «Вы окажете мне большую честь, – писал он. – Я не очень хорошо себя чувствую, чтобы прийти к вам».
   Я была глубоко тронута этим приглашением известного ученого, которому мое поколение было очень многим обязано, и поспешила к нему домой. Он сам открыл дверь и провел меня в комнату, в которой собрались писатели и ученые, а также члены его семьи, так как это был его jour fixe. Среди тех, с кем я познакомилась там, были зять Ломброзо Гульельмо Ферреро и его дочери, обе писательницы. Разговор уже сосредоточился на русском царизме, перспективе для революционных партий, и все собравшиеся немедленно обратились ко мне с вопросами по этим темам. Ситуация была похожа на другие такие же, с которыми мне суждено было столкнуться много лет спустя, когда речь заходила об Италии и Германии.
   Обсуждение превратилось почти в монолог. Всякий раз, когда другие гости начинали говорить по теме, Ломброзо прерывал их и предлагал позволить мне продолжать. Во время этого визита у меня была возможность заново осознать тот социалистический дух, который преобладал среди итальянской интеллигенции в то время. Я вспомнила о том, что прочла результаты «референдума», проведенного радикальным журналом среди самых известных писателей, художников, ученых и учителей незадолго до этого. Большинство из них заявляли о своей вере в социализм как о единственной надежде человечества на будущее. Ни в одной другой стране Европы, за исключением, вероятно, России, не было столько выдающихся личностей из мира искусства и науки, которые были членами социалистического движения или сочувствовали ему. Помимо Ломброзо и Ферреро, там были эмбриолог Чьяруджи, физик Кателли, первооткрыватель возбудителя желтой лихорадки Санарелли, самый широко читаемый итальянский романист де Амичис, поэты Граф, Геррини, Пасколи.
   Я невольно сравнивала атмосферу здесь, в доме Ломброзо, с немецкой академической обстановкой. Какой всемирно известный немецкий ученый пригласил бы социалистку, агитатора, на свой jour fixe, и стало бы какое-нибудь собрание немецких ученых проводить весь вечер за обсуждением проблем революции и рабочего движения? Конечно, эта разница существовала только в мире ученых и интеллигенции.
   На следующий вечер я выступала в Лозанне, где итальянские каменщики объявили забастовку. Я должна была говорить тогда по-французски, чтобы вызвать поддержку у швейцарского населения, говорившего по-французски, и объяснить им причины забастовки. На следующий день я должна была выступать на итальянском языке, чтобы подбодрить бастующих и их семьи. Секретные агенты были особенно активны в Швейцарии в это время, а сами швейцарские власти были даже еще больше раздражены в отношении русских и итальянских агитаторов на своей территории. Когда я вышла из гостиницы, чтобы идти на митинг, меня позвал швейцар. Я забыла зарегистрироваться. Служащий французского профсоюза, который меня сопровождал, сразу же предупредил меня, чтобы я в этот свой визит принимала исключительные меры предосторожности, опасаясь властей.
   Это было то время, когда король Италии был приглашен правительством Швейцарии на открытие знаменитого Симплтонского туннеля между этими двумя странами. Всю работу проделали итальянские иммигранты, причем многие из них погибли: некоторых разорвало на куски динамитом, кто-то погиб от удушья, а другие умерли от истощения. В своей речи в тот вечер я заявила, что «демократическое» правительство Швейцарии должно по этому случаю воздать почести истинным строителям туннеля, итальянским рабочим, а не итальянскому королю. Вместо этого с этими итальянскими рабочими швейцарцы обошлись как с людьми второго сорта: они толпились в специальных залах ожидания и поездах на железнодорожных станциях почти точно так же, как на американском Юге изолировали рабочих-негров.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →