Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Зуб – единственная часть человека, лишенная способности самовосстанавливаться.

Еще   [X]

 0 

О маленьких – для больших (Аверченко Аркадий)

Аркадий Аверченко – «король смеха», как называли его современники, – обладал удивительной способностью воссоздавать абсурдность жизни российского обывателя, с легкостью изобретая остроумные сюжеты и создавая массу смешных положений, диалогов и импровизаций. Юмор Аверченко способен вызвать улыбку на устах даже самого серьезного читателя.

Год издания: 2008

Цена: 49.9 руб.



С книгой «О маленьких – для больших» также читают:

Предпросмотр книги «О маленьких – для больших»

О маленьких – для больших

   Аркадий Аверченко – «король смеха», как называли его современники, – обладал удивительной способностью воссоздавать абсурдность жизни российского обывателя, с легкостью изобретая остроумные сюжеты и создавая массу смешных положений, диалогов и импровизаций. Юмор Аверченко способен вызвать улыбку на устах даже самого серьезного читателя.


Аркадий Аверченко О маленьких – для больших Рассказы

Автобиография

   Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то, что я из себя представлял, и воскликнул:
   – Держу пари на золотой, что это мальчишка!
   «Старая лисица! – подумал я, внутренно усмехнувшись. – Ты играешь наверняка».
   С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба.
   Из скромности я остерегусь указать на тот факт, что в день моего рождения звонили в колокола и было всеобщее народное ликование. Злые языки связывали это ликование с каким-то большим праздником, совпавшим с днем моего появления на свет, но я до сих пор не понимаю, при чем здесь еще какой-то праздник?
   Приглядевшись к окружающему, я решил, что мне нужно первым долгом вырасти. Я исполнял это с таким тщанием, что к восьми годам увидел однажды отца берущим меня за руку. Конечно, и до этого отец неоднократно брал меня за указанную конечность, но предыдущие попытки являлись не более как реальными симптомами отеческой ласки. В настоящем же случае он, кроме того, нахлобучил на головы себе и мне по шляпе – и мы вышли на улицу.
   – Куда это нас черти несут? – спросил я с прямизной, всегда меня отличавшей.
   – Тебе надо учиться.
   – Очень нужно! Не хочу учиться.
   – Почему?
   Чтобы отвязаться, я сказал первое, что пришло в голову:
   – Я болен.
   – Что у тебя болит?
   Я перебрал на память все свои органы и выбрал самый нежный:
   – Глаза.
   – Гм… Пойдем к доктору.
   Когда мы явились к доктору, я наткнулся на него, на его пациента и спалил маленький столик.
   – Ты, мальчик, ничего решительно не видишь?
   – Ничего, – ответил я, утаив хвост фразы, который докончил и уме: «…хорошего в ученьи».
   Так я и не занимался науками.
* * *
   Легенда о том, что я мальчик больной, хилый, который не может учиться, росла и укреплялась, и больше всего заботился об этом я сам.
   Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами: каким бы образом поскорее разориться? Это было мечтой его жизни, и, нужно отдать ему полную справедливость – добрый старик достиг своих стремлений самым безукоризненным образом. Он это сделал при соучастии целой плеяды воров, которые обворовывали его магазин, покупателей, которые брали исключительно и планомерно в долг, и – пожаров, испепелявших те из отцовских товаров, которые не были растащены ворами и покупателями.
   Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и отцом, и я так и остался бы неграмотным, если бы старшим сестрам не пришла в голову забавная, сулившая им массу новых ощущений мысль: заняться моим образованием. Очевидно, я представлял из себя лакомый кусочек, так как из-за весьма сомнительного удовольствия осветить мой ленивый мозг светом знания сестры не только спорили, но однажды даже вступили врукопашную, и результат схватки – вывихнутый палец – нисколько не охладил преподавательского пыла старшей сестры Любы.
   Так – на фоне родственной заботливости, любви, пожаров, воров и покупателей – совершался мой рост и развивалось сознательное отношение к окружающему.
* * *
   Когда мне исполнилось 15 лет, отец, с сожалением распростившийся с ворами, покупателями и пожарами, однажды сказал мне:
   – Надо тебе служить.
   – Да я не умею, – возразил я, по своему обыкновению, выбирая такую позицию, которая могла гарантировать мне полный и безмятежный покой.
   – Вздор! – возразил отец. – Сережа Зельцер не старше тебя, а он уже служит!
   Этот Сережа был самым большим кошмаром моей юности. Чистенький, аккуратный немчик, наш сосед по дому, Сережа с самого раннего возраста ставился мне в пример как образец выдержанности, трудолюбия и аккуратности.
   – Посмотри на Сережу, – говорила печально мать. – Мальчик служит, заслуживает любовь начальства, умеет поговорить, в обществе держится свободно, на гитаре играет, поет… А ты?
   Обескураженный этими упреками, я немедленно подходил к гитаре, висевшей на стене, дергал струну, начинал визжать пронзительным голосом какую-то неведомую песню, старался «держаться свободнее», шаркая ногами по стенам, но все это было слабо, все было второго сорта. Сережа оставался недосягаем!
   – Сережа служит, а ты еще не служишь… – упрекнул меня отец.
   – Сережа, может быть, дома лягушек ест, – возразил я, подумав. – Так и мне прикажете?
   – Прикажу, если понадобится! – гаркнул отец, стуча кулаком по столу. – Черрт возьми! Я сделаю из тебя шелкового!
   Как человек со вкусом, отец из всех материй предпочитал шелк, и другой материал для меня казался ему неподходящим.
* * *
   Помню первый день моей службы, которую я должен был начать в какой-то сонной транспортной конторе по перевозке кладей.
   Я забрался туда чуть ли не в восемь часов утра и застал только одного человека, в жилете, без пиджака, очень приветливого и скромного.
   «Это, наверное, и есть главный агент», – подумал я.
   – Здравствуйте! – сказал я, крепко пожимая ему руку. – Как делишки?
   – Ничего себе. Садитесь, поболтаем!
   Мы дружески закурили папиросы, и я завел дипломатичный разговор о своей будущей карьере, рассказав о себе всю подноготную.
   Неожиданно сзади нас раздался резкий голос:
   – Ты что же, болван, до сих пор даже пыли не стер?!
   Тот, в ком я подозревал главного агента, с криком испуга вскочил и схватился за пыльную тряпку. Начальнический голос вновь пришедшего молодого человека убедил меня, что я имею дело с самым главным агентом.
   – Здравствуйте, – сказал я. – Как живете-можете? (Общительность и светскость по Сереже Зельцеру.)
   – Ничего, – сказал молодой господин. – Вы наш новый служащий? Ого! Очень рад!
   Мы дружески разговорились и даже не заметили, как в контору вошел человек средних лет, схвативший молодого господина за плечо и резко крикнувший во все горло:
   – Так-то вы, дьявольский дармоед, заготовляете реестра? Выгоню я вас, если будете лодырничать!
   Господин, принятый мною за главного агента, побледнел, опустил печально голову и побрел за свой стол. А главный агент опустился в кресло, откинулся на спинку и стал преважно расспрашивать меня о моих талантах и способностях.
   «Дурак я, – думал я про себя. – Как я мог не разобрать раньше, что за птицы мои предыдущие собеседники. Вот этот начальник – так начальник! Сразу уж видно!»
   В это время в передней послышалась возня.
   – Посмотрите, кто там, – попросил меня главный агент. Я выглянул в переднюю и успокоительно сообщил:
   – Какой-то плюгавый старичишка стягивает пальто. Плюгавый старичишка вошел и закричал:
   – Десятый час, а никто из вас ни черта не делает!! Будет ли когда-нибудь этому конец?!
   Предыдущий важный начальник подскочил в кресле как мяч, а молодой господин, названный им до того лодырем, предупредительно сообщил мне на ухо:
   – Главный агент притащился. Так я начал свою службу.
* * *
   Прослужил я год, все время самым постыдным образом плетясь в хвосте Сережи Зельцера. Этот юноша получал 25 рублей в месяц, когда я получал 15, а когда и я дослужился до 25 рублей – ему дали 40. Ненавидел я его, как какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука…
   Шестнадцати лет я расстался со своей сонной транспортной конторой и уехал из Севастополя (забыл сказать – это моя родина) на какие-то каменноугольные рудники. Это место было наименее для меня подходящим, и потому, вероятно, я и очутился там по совету своего опытного в житейских передрягах отца…
   Это был самый грязный и глухой рудник в свете. Между осенью и другими временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там выше колен, а в другое время – ниже.
   И все обитатели этого места пили как сапожники, и я пил не хуже других. Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком и попечителем рудничной школы, фельдшер был акушеркой, а когда я впервые пришел к известнейшему в тех краях парикмахеру, жена его просила меня немного обождать, так как супруг ее пошел вставлять кому-то стекла, выбитые шахтерами в прошлую ночь.
   Эти шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи, большей частью, беглыми с каторги, паспортов они не имели, и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе целым морем водки.
   Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и губили свое здоровье непосильной работой – ради водки и отправлялись на тот свет при ближайшем участии и помощи той же водки.
   Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд черных тел, лежавших без движения на всем протяжении моего пути; попадались по двое, по трое через каждые 20 шагов.
   – Что это такое? – изумился я.
   – А шахтеры, – улыбнулся сочувственно возница. – Горилку куповалы у селе. Для Божьего праздничку.
   – Ну?
   – Так не донесли. На мисти высмоктали. Ось как!
   Так мы и ехали мимо целых залежей мертвецки пьяных людей, которые обладали, очевидно, настолько слабой волей, что не успевали даже добежать до дому, сдаваясь охватившей их глотки палящей жажде там, где эта жажда их застигала. И лежали они в снегу, с черными бессмысленными лицами, и если бы я не знал дороги до села, то нашел бы ее по этим гигантским черным камням, разбросанным гигантским мальчиком-с-пальчиком на всем пути.
   Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево. Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения – бутылка водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней, несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется.
   По миновании же этого странного карантина – был он жестоко избит.
   Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше пили. Все это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и обгрызков брезгливого белого света.
   Занесенные сюда гигантской метлой Божьего произволения, все они махнули рукой на внешний мир и стали жить, как Бог на душу положит. Пили, играли в карты, ругались прежестокими, отчаянными словами и во хмелю пели что-то настойчивое, тягучее и танцевали угрюмососредоточенно, ломая каблуками полы и извергая из ослабевших уст целые потоки хулы на человечество.
   В этом и состояла веселая сторона рудничной жизни. Темные ее стороны заключались в каторжной работе, шагании по глубочайшей грязи из конторы в колонию и обратно, а также в отсиживании в кордегардии по целому ряду диковинных протоколов, составленных пьяным урядником.
* * *
   Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и меня, и я ожил душой и окреп телом…
   По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах – месте, которое восхищало меня сначала до глубины души.
   Работал я в конторе преотвратительно и до сих пор недоумеваю: за что держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в длинные, ожесточенные споры и полемику.
   Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий Божий мир человеком, с готовностью откладывавшим работу для смеха, шуток и ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе, скучных счетах и дрязгах.
* * *
   Литературная моя деятельность была начата в 1904 году,[1] и была она, как мне казалось, сплошным триумфом.
   Во-первых, я написал рассказ… Во-вторых, я отнес его в «Южный край». И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
   Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо, что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же удвоилась…
   Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия розницы с началом русско-японской войны.
   Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина…
   Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно на пользу родной литературы, и решил основательно отдохнуть, но подкатился 1905 год и, подхватив меня, закрутил меня, как щепку.
   Я стал редактировать журнал «Штык», имевший в Харькове большой успех, и совершенно забросил службу… Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры, редактировал и корректировал и на девятом номере дорисовался до того, что генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что немедленно заплачу их из карманных денег.
   Я отказался по многим причинам, главные из которых были: отсутствие денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
   Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей.
   Я отказался.
   Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз. Денег ему так и не удалось выжать из меня!
   Тогда он, обидевшись, сказал:
   – Один из нас должен уехать из Харькова!
   – Ваше превосходительство! – возразил я. – Давайте предложим харьковцам: кого они выберут?
   Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью.
   И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить 3 номера журнала «Меч», который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в Публичной библиотеке.
* * *
   В Петроград я приехал как раз на Новый год.
   Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и фонариками. Но я уж ничего не скажу! Помолчу.
   И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем это требуется обычной скромностью. А я – могу дать честное слово, – увидев всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город… Скромно, инкогнито, сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни.
   И вот – начал я ее.
   Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом «Сатирикон», и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в год 8 руб., на полгода 4 руб.).
   Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего «Сатирикона» (на год 8 руб., на полгода 4 руб.).
   В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
   Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности я умолкаю.
* * *
   Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение…

О МАЛЕНЬКИХ – ДЛЯ БОЛЬШИХ
Рассказы

Вечером

   Сзади меня потянули за пиджак. Потом поцарапали ногтем по спине. Потом под мою руку была просунута глупая морда деревянной коровы. Я делал вид, что не замечаю этих ухищрений. Сзади прибегали к безуспешной попытке сдвинуть стул. Потом сказали:
   – Дядя!
   – Что тебе, Лидочка?
   – Что ты делаешь?
   С маленькими детьми я принимаю всегда преглупый тон.
   – Я читаю, дитя мое, о тактике жирондистов. Она долго смотрит на меня.
   – Чтобы бросить яркий луч аналитического метода на неясности тогдашней конъюнктуры.
   – А зачем?
   – Для расширения кругозора и пополнения мозга серым веществом.
   – Серым?
   – Да. Это патологический термин.
   – А зачем?
   У нее дьявольское терпение. Свое «а зачем» она может задавать тысячу раз.
   – Лида! Говори прямо: что тебе нужно? Запирательство только усилит твою вину.
   Женская непоследовательность. Она, вздыхая, отвечает:
   – Мне ничего не надо. Я хочу посмотреть картинки.
   – Ты, Лида, вздорная, пустая женщина. Возьми журнал и беги в паническом страхе в горы.
   – И потом, я хочу сказку.
   Около ее голубых глаз и светлых волос «История революции» бледнеет.
   – У тебя, милая, спрос превышает предложение. Это не хорошо. Расскажи лучше ты мне.
   Она карабкается на колени и целует меня в шею.
   – Надоел ты мне, дядька, со сказками. Расскажи да расскажи. Ну, слушай… Ты про Красную Шапочку не знаешь?
   Я делаю изумленное лицо:
   – Первый раз слышу.
   – Ну, слушай… Жила-была Красная Шапочка…
   – Виноват… Не можешь ли ты указать точно ее местожительство? Для уяснения, при развитии фабулы.
   – А зачем?
   – Где она жила?!
   Лида задумывается и указывает единственный город, который она знает.
   – В этом… В Симферополе.
   – Прекрасно! Я сгораю от любопытства слушать дальше.
   – …Взяла она маслецо и лепешечку и пошла через лес к бабушке…
   – Состоял ли лес в частном владении или составлял казенную собственность?
   Чтобы отвязаться, она сухо бросает:
   – Казенная. Шла, шла, вдруг из лесу волк!
   – По-латыни – Lupus.
   – Что?
   – Я спрашиваю: большой волк?
   – Вот такой. И говорит ей… Она морщит нос и рычит:
   – Кррасная Шапочка… Куда ты идешь?
   – Лида! Это неправда! Волки не говорят. Ты обманываешь своего старого, жалкого дядьку.
   Она страдальчески закусывает губу:
   – Я больше не буду рассказывать сказки. Мне стыдно.
   – Ну, я тебе расскажу. Жил-был мальчик…
   – А где он жил? – ехидно спрашивает она.
   – Он жил у Западных отрогов Урала. Как-то папа взял его и понес в сад, где росли яблоки. Посадил под деревом, а сам влез на дерево рвать яблоки. Мальчик и спрашивает: «Папаша… яблоки имеют лапки?» – «Нет, милый». – «Ну, значит я жабу слопал!»
   Рассказ идиотский, нелепый, подслушанный мною однажды у полупьяной няньки. Но на Лиду он производит потрясающее впечатление.
   – Ай! Съел жабу?
   – Представь себе. Очевидно, притупление вкусовых сосочков. А теперь ступай. Я буду читать.
   Минут через двадцать знакомое дергание за пиджак, легкое царапание ногтем – и шепотом:
   – Дядя! Я знаю сказку.
   Отказать ей трудно. Глаза сияют, как звездочки, и губки топырятся так смешно…
   – Ну, ладно. Излей свою наболевшую душу.
   – Сказка! Жила-была девочка. Взяла ее мама в сад, где росли эти самые… груши. Влезла на дерево, а девочка под грушей сидит. Хорошо-о. Вот девочка и спрашивает: «Мама! Груши имеют лапки?» – «Нет, детка». – «Ну, значит, я курицу слопала!»
   – Лидка! Да ведь это моя сказка!
   Дрожа от восторга, она машет на меня руками и кричит:
   – Нет, моя, моя, моя! У тебя другая.
   – Лида! Знаешь ты, что это – плагиат? Стыдись! Чтобы замять разговор, она просит:
   – Покажи картинки.
   – Ладно. Хочешь, я найду в журнале твоего жениха?
   – Найди.
   Я беру старый журнал, отыскиваю чудовище, изображающее гоголевского Вия, и язвительно преподношу его девочке:
   – Вот твой жених.
   В ужасе она смотрит на страшилище, а затем, скрыв горькую обиду, говорит с притворной лаской:
   – Хорошо-о… Теперь дай ты мне книгу – я твоего жениха найду.
   – Ты хочешь сказать: невесту?
   – Ну, невесту.
   Опять тишина. Влезши на диван, Лида тяжело дышит и все перелистывает книгу, перелистывает…
   – Пойди сюда, дядя, – неуверенно подзывает она. – Вот твоя невеста…
   Палец ее робко ложится на корявый ствол старой, растрепанной ивы.
   – Э, нет, милая. Какая же это невеста? Это дерево. Ты поищи женщину пострашнее.
   Опять тишина и частый шорох переворачиваемых листов. Потом тихий, тонкий плач.
   – Лида, Лидочка… Что с тобой?
   Едва выговаривая от обильных слез, она бросается ничком на книгу и горестно кричит:
   – Я не могу… найти… для тебя… страшную… невесту. Пожав плечами, сажусь за революцию; углубляюсь в чтение.
   Тишина… Оглядываюсь.
   С непросохшими глазами, Лида держит перед собой дверной ключ и смотрит на меня в его отверстие. Ее удивляет, что если ключ держать к глазу близко, то я виден весь, а если отодвинуть, то только кусок меня.
   Кряхтя, она сползает с дивана, приближается ко мне и смотрит в ключ на расстоянии вершка от моей спины.
   И в глазах ее сияет неподдельное изумление и любопытство перед неразрешимой загадкой природы…

Дети

I
   Найти настоящий путь к детскому сердцу – очень затруднительно. Для этого нужно обладать недюжинным чутьем, тактом и многим другим, чего не понимают легионы разных бонн, гувернанток и нянек.
   Однажды я нашел настоящий путь к детскому сердцу, да так основательно, что потом и сам был не рад…
* * *
   Я гостил в имении своего друга, обладателя жены, свояченицы и троих детей, трех благонравных мальчиков от 8 до 11 лет.
   В один превосходный летний день друг мой сказал мне за утренним чаем:
   – Миленький! Сегодня я с женой и свояченицей уеду дня на три. Ничего, если мы оставим тебя одного?
   Я добродушно ответил:
   – Если ты опасаешься, что я в этот промежуток подожгу твою усадьбу, залью кровью окрестности и, освещаемый заревом пожаров, буду голый плясать на неприветливом пепелище, – то опасения твои преувеличены более чем на половину.
   – Дело не в том… А у меня есть еще одна просьба: присмотри за детишками! Мы, видишь ли, забираем с собой и немку.
   – Что ты! Да я не умею присматривать за детишками. Не имею никакого понятия: как это так за ними присматривают?
   – Ну, следи, чтобы они все сделали вовремя, чтобы не очень шалили и чтобы им в то же время не было скучно… Ты такой милый!..
   – Милый-то я милый… А если твои отпрыски откажутся признать меня как начальство?
   – Я скажу им… О, я уверен, вы быстро сойдетесь. Ты такой общительный.
   Были призваны дети. Три благонравных мальчика в матросских курточках и желтых сапожках. Выстроившись в ряд, они посмотрели на меня чрезвычайно неприветливо.
   – Вот, дети, – сказал отец, – с вами остается дядя Миша! Михаил Петрович. Слушайтесь его, не шалите и делайте все, что он прикажет. Уроки не запускайте. Они, Миша, ребята хорошие, и, я уверен, вы быстро сойдетесь. Да и три дня – не год же, черт возьми!
   Через час все, кроме нас, сели в экипаж и уехали.
II
   Я, насвистывая, пошел в сад и уселся на скамейку. Мрачная, угрюмо пыхтящая троица опустила головы и покорно последовала за мной, испуганно поглядывая на самые мои невинные телодвижения.
   До этого мне никогда не приходилось возиться с ребятами. Я слышал, что детская душа больше всего любит прямоту и дружескую откровенность. Поэтому я решил действовать начистоту.
   – Эй, вы! Маленькие чертенята! Сейчас вы в моей власти, и я могу сделать с вами все, что мне заблагорассудится. Могу хорошенько отколотить вас, поразбивать вам носы или даже утопить в речке. Ничего мне за это не будет, потому что общество борьбы с детской смертностью далеко, и в нем происходят крупные неурядицы. Так что вы должны меня слушаться и вести себя подобно молодым благовоспитанным девочкам. Ну-ка, кто из вас умеет стоять на голове?
   Несоответствие между началом и концом речи поразило ребят. Сначала мои внушительные угрозы навели на них панический ужас, но неожиданный конец перевернул, скомкал и смел с их бледных лиц определенное выражение.
   – Мы… не умеем… стоять… на головах.
   – Напрасно. Лица, которым приходилось стоять в таком положении, отзываются об том с похвалой. Вот так, смотрите!
   Я сбросил пиджак, разбежался и стал на голову. Дети сделали движение, полное удовольствия и одобрения, но тотчас же сумрачно отодвинулись. Очевидно, первая половина моей речи стояла перед их глазами тяжелым кошмаром.
   Я призадумался. Нужно было окончательно пробить лед в наших отношениях.
   Дети любят все приятное. Значит, нужно сделать им что-нибудь исключительно приятное.
   – Дети! – сказал я внушительно. – Я вам запрещаю – слышите ли, категорически и без отнекиваний запрещаю вам в эти три дня учить уроки!
   Крик недоверия, изумления и радости вырвался из трех грудей. О! Я хорошо знал привязчивое детское сердце. В глазах этих милых мальчиков засветилось самое недвусмысленное чувство привязанности ко мне, и они придвинулись ближе.
   Поразительно, как дети обнаруживают полное отсутствие любознательности по отношению к грамматике, арифметике и чистописанию. Из тысячи ребят нельзя найти и трех, которые были бы исключением…
   За свою жизнь я знал только одну маленькую девочку, обнаруживавшую интерес к наукам. По крайней мере, когда бы я ни проходил мимо ее окна, я видел ее склоненной над громадной не по росту книжкой. Выражение ее розового лица было совершенно невозмутимо, а глаза от чтения или от чего другого утратили всякий смысл и выражение. Нельзя сказать, чтобы чтение прояснило ее мозг, потому что в разговоре она употребляла только два слова: «Папа, мама», и то при очень сильном нажатии груди. Это, да еще уменье в лежачем положении закрывать глаза составляло всю ее ценность, обозначенную тут же, в большом белом ярлыке, прикрепленном к груди: «7 руб. 50 коп.»
   Повторяю – это была единственная встреченная мною прилежная девочка, да и то это свойство было навязано ей прихотью торговца игрушками.
   Итак, всякие занятия и уроки были мной категорически воспрещены порученным мне мальчуганам. И тут же я убедился, что пословица «запрещенный плод сладок» не всегда оправдывается: ни один из моих трех питомцев за эти дни не притронулся к книжке!
III
   – Будем жить в свое удовольствие, – предложил я детям. – Что вы любите больше всего?
   – Курить! – сказал Ваня.
   – Купаться вечером в речке! – сказал Гришка.
   – Стрелять из ружья! – сказал Леля.
   – Почему же вы, отвратительные дьяволята, – фамильярно спросил я, – любите все это?
   – Потому что нам запрещают, – ответил Ваня, вынимая из кармана, папироску. – Хотите курить?
   – Сколько тебе лет?
   – Десять.
   – А где ты взял папиросы?
   – Утащил у папы.
   – Таскать, имейте, братцы, в виду, стыдно и грешно, тем более такие скверные папиросы. Ваш папа курит страшную дрянь. Ну да если ты уже утащил – будем курить их. А выйдут – я угощу вас своими.
   Мы развалились на траве, задымили папиросами и стали непринужденно болтать. Беседовали о ведьмах, причем я рассказал несколько не лишенных занимательности фактов из их жизни. Бонны обыкновенно рассказывают детям о том, сколько жителей в Северной Америке, что такое звук и почему черные материи поглощают свет. Я избегал таких томительных разговоров.
   Поговорили о домовых, живших на конюшне.
   Потом беседа прекратилась. Молчали…
   – Скажи ему! – шепнул толстый, ленивый Лелька подвижному, порывистому Гришке. – Скажи ты ему!..
   – Пусть лучше Ваня скажет, – шепнул так, чтобы я не слышал, Гришка. – Ванька, скажи ему.
   – Стыдно, – прошептал Ваня. Речь, очевидно, шла обо мне.
   – О чем вы, детки, хотите мне сказать? – осведомился я.
   – Об вашей любовнице, – хриплым от папиросы голосом отвечал Гришка. – Об тете Лизе.
   – Что вы врете, скверные мальчишки? – смутился я. – Какая она моя любовница?
   – А вы ее вчера вечером целовали в зале, когда мама с папой гуляли в саду.
   Меня разобрал смех.
   – Да как же вы это видели?
   – А мы с Лелькой лежали под диваном. Долго лежали, с самого чая. А Гришка на подоконнике за занавеской сидел. Вы ее взяли за руку, дернули к себе и сказали: «Милая! Ведь я не с дурными намерениями!» А тетка головой крутит, говорит: «Ах, ах!..»
   – Дура! – сказал, усмехаясь, маленький Лелька. Мы помолчали.
   – Что же вы хотели мне сказать о ней?
   – Мы боимся, что вы с ней поженитесь. Несчастным человеком будете.
   – А чем же она плохая? – спросил я, закуривая от Ванькиной папиросы.
   – Как вам сказать… Слякоть она!
   – Не женитесь! – предостерег Гришка.
   – Почему же, молодые друзья?
   – Она мышей боится.
   – Только всего?
   – А мало? – пожал плечами маленький Лелька. – Визжит, как шумашедшая. А я крысу за хвост могу держать!
   – Вчера мы поймали двух крыс. Убили, – улыбнулся Гришка.
   Я был очень рад, что мы сошли со скользкой почвы моих отношений к глупой тетке, и ловко перевел разговор на разбойников.
   О разбойниках все толковали со знанием дела, большой симпатией и сочувствием к этим отверженным людям.
   Удивились моему терпению и выдержке: такой я уже большой, а еще не разбойник.
   – Есть хочу, – сказал неожиданно Лелька.
   – Что вы, братцы, хотите: наловить сейчас рыбы и сварить на берегу реки уху с картофелем или идти в дом и есть кухаркин обед?
   Милые дети отвечали согласным хором:
   – Ухи.
   – А картофель как достать: попросить на кухне или украсть на огороде?
   – На огороде. Украсть.
   – Почему же украсть лучше, чем попросить?
   – Веселее, – сказал Гришка. – Мы и соль у кухарки украдем. И перец! И котелок!!
   Я снарядил на скорую руку экспедицию, и мы отправились на воровство, грабеж и погром.
IV
   Был уже вечер, когда мы, разложив у реки костер, хлопотали около котелка. Ваня ощипывал стащенного им в сарае петуха, а Гришка, голый, только что искупавшийся в теплой речке, плясал перед костром.
   Ко мне дети чувствовали нежность и любовь, граничащую с преклонением.
   Лелька держал меня за руку и безмолвно, полным обожания взглядом глядел мне в лицо.
   Неожиданно Ванька расхохотался:
   – Что, если бы папа с мамой сейчас явились? Что бы они сказали?
   – Хи-хи! – запищал голый Гришка. – Уроков не учили, из ружья стреляли, курили, вечером купались и лопали уху вместо обеда.
   – А все Михаил Петрович, – сказал Лелька, почтительно целуя мою руку.
   – Мы вас не выдадим!
   – Можно называть вас Мишей? – спросил Гришка, окуная палец в котелок с ухой. – Ой, горячо!..
   – Называйте. Бес с вами. Хорошо вам со мной?
   – Превосхитительно!
   Поужинав, закурили папиросы и разлеглись на одеялах, притащенных из дому Ванькой.
   – Давайте ночевать тут, – предложил кто-то.
   – Холодно, пожалуй, будет от реки. Сыро, – возразил я.
   – Ни черта! Мы костер будем поддерживать. Дежурить будем.
   – Не простудимся?
   – Нет, – оживился Ванька. – Накажи меня Бог, не простудимся!!!
   – Ванька! – предостерег Лелька. – Божишься? А что немка говорила?
   – Божиться и клясться нехорошо, – сказал я. – В особенности так прямолинейно. Есть менее обязывающие и более звучные клятвы… Например: «Клянусь своей бородой!» «Тысяча громов»… «Проклятие неба!»
   – Тысяча небов! – проревел Гришка. – Пойдем собирать сухие ветки для костра.
   Пошли все. Даже неповоротливый Лелька, державшийся за мою ногу и громко сопевший.
   Спали у костра. Хотя он к рассвету погас, но никто этого не заметил, тем более что скоро пригрело солнце, защебетали птицы, и мы проснулись для новых трудов и удовольствий.
V
   Трое суток промелькнули, как сон. К концу третьего дня мои питомцы потеряли всякий человеческий образ и подобие…
   Матросские костюмчики превратились в лохмотья, а Гришка бегал даже без штанов, потеряв их неведомым образом в реке. Я думаю, что это было сделано им нарочно – с прямой целью отвертеться от утомительного снимания и надевания штанов при купании.
   Лица всех трех загорели, голоса от ночевок на открытом воздухе огрубели, тем более что все это время они упражнялись лишь в кратких, выразительных фразах:
   – Проклятье неба! Какой это мошенник утащил мою папиросу?.. Что за дьявольщина! Мое ружье опять дало осечку. Дай-ка, Миша, спичечки!
   К концу третьего дня мною овладело смутное беспокойство: что скажут родители по возвращении? Дети успокаивали меня, как могли:
   – Ну, поколотят вас, эка важность! Ведь не убьют же!
   – Тысяча громов! – хвастливо кричал Ванька. – А если они, Миша, дотронутся до тебя хоть пальцем, то пусть берегутся. Даром им это не пройдет!
   – Ну, меня-то не тронут, а вот вас, голубчики, отколошматят. Покажут вам и курение, и стрельбу, и бродяжничество.
   – Ничего, Миша! – успокаивал меня Лелька, хлопая по плечу. – Зато хорошо пожили!
   Вечером приехали из города родители, немка и та самая «глупая тетка», на которой дети не советовали мне жениться из-за мышей.
   Дети попрятались под диваны и кровати, а Ванька залез даже в погреб.
   Я извлек их всех из этих мест, ввел в столовую, где сидело все общество, закусывая с дороги, и сказал:
   – Милый мой! Уезжая, ты выражал надежду, что я сближусь с твоими детьми и что они оценят общительность моего нрава. Я это сделал. Я нашел путь к их сердцу… Вот, смотри! Дети! Кого вы любите больше: отца с матерью или меня?
   – Тебя! – хором ответили дети, держась за меня, глядя мне в лицо благодарными глазами.
   – Пошли вы бы со мной на грабеж, на кражу, на лишения, холод и голод?
   – Пойдем, – сказали все трое, а Лелька даже ухватил меня за руку, будто бы мы должны были сейчас, немедленно пуститься в предложенные мной авантюры.
   – Было ли вам эти три дня весело?
   – Ого!!
   Они стояли около меня рядом, сильные, мужественные, с черными от загара лицами, облаченные в затасканные лохмотья, которые придерживались грязными руками, закопченными порохом и дымом костра.
   Отец нахмурил брови и обратился к маленькому Лельке, сонно хлопавшему глазенками:
   – Так ты бы бросил меня и пошел бы за ним?
   – Да! – сказал бесстрашный Лелька, вздыхая. – Клянусь своей бородой! Пошел бы.
   Лелькина борода разогнала тучи. Все закатились хохотом, и громче всех истерически смеялась тетя Лиза, бросая на меня лучистые взгляды.
   Когда я отводил детей спать, Гришка сказал грубым, презрительным голосом:
   – Хохочет… Тоже! Будто ей под юбку мышь подбросили! Дура.

Индейская хитрость

   Учитель пришел на двенадцатой минуте.
   Подсолнухин Иван вскочил, сморщил свою хитрую, как у лисицы, маленькую остроносую мордочку и воскликнул деланно испуганным голосом:
   – Слава Богу! Наконец-то вы пришли! А мы тут так всполошились – не случилось ли с вами чего?
   – Глупости… Что со мной случится…
   – Отчего вы такой бледный, Алексан Ваныч?
   – Не знаю… У меня бессонница.
   – А к моему отцу раз таракан в ухо заполз.
   – Ну и что же?
   – Да ничего.
   – При чем тут таракан?
   – Я к тому, что он тоже две ночи не спал.
   – Кто, таракан? – пошутил учитель. Весь класс заискивающе засмеялся.
   «Только бы не спросил, – подумали самые отчаянные бездельники, – а то можно смеяться хоть до вечера».
   – Не таракан, а мой папаша, Алексан Ваныч. Мой папаша, Алексан Ваныч, три пуда одной рукой подымает.
   – Передай ему мои искренние поздравления…
   – Я ему советовал идти в борцы, а он не хочет. Вместо этого служит в банке директором – прямо смешно.
   Так как учитель уже развернул журнал и разговор грозил иссякнуть, толстый хохол Нечипоренко решил «подбросить дров на огонь»:
   – Я бы на вашем месте, Алексан Ваныч, сказал этому Подсолнухину, что он сам не понимает, что говорит. Директор банка – это личность уважаемая, а борец в цирке…
   – Нечипоренко! – сказал учитель, погрозив ему карандашом. – Это к делу не относится. Сиди и молчи.
   Сидевший на задней скамейке Карташевич, парень с очень тугой головой, решил, что и ему нужно посторонним разговором оттянуть несколько минут.
   Натужился и среди тишины молвил свое слово:
   – Молчание – знак согласия.
   – Что? – изумился учитель.
   – Я говорю, молчание – знак согласия.
   – Ну так что же?
   – Да ничего.
   – Ты это к чему сказал?
   – Вы, Алексан Ваныч, сказали Нечипоренке «молчи»! Я и говорю: молчание – знак согласия.
   – Очень кстати. Знаешь ли ты, Карташевич, когда придет твоя очередь говорить?
   – Гм! Кхи! – закашлялся Карташевич.
   – …когда я спрошу у тебя урок. Хорошо? Карташевич не видел в этом ничего хорошего, но принужден был согласиться, сдерживая свой гудящий бас:
   – Горожо.
   – Карташевич через двух мальчиков перепрыгивает, – счел уместным сообщить Нечипоренко.
   – А мне это зачем знать?
   – Не знаю… извините… Я думал, может, интересно…
   – Вот что, Нечипоренко. Ты, брат, хитрый, но я еще хитрее… Если ты скажешь еще что-либо подобное, я напишу записку твоему отцу…
   – «К отцу, весь издрогнув, малютка приник», – продекламировал невпопад Карташевич.
   – Карташевич! Ступай приникни к печке. Вы сегодня с ума сошли, что ли? Дежурный! Что на сегодня готовили?
   – Вятскую губернию.
   – А-а… Хорошо-с. Прекрасная губерния. Ну… спросим мы… Кого бы нам спросить?
   Он посмотрел на притихших учеников вопросительно. Конечно, ответить ему мог каждый, не задумываясь. Иванович посоветовал бы спросить Нечипоренку, Патваканов – Блимберга, Сураджев – Патваканова, и все вместе они искренно посоветовали бы вообще никого не спрашивать.
   – Спросим мы…
   Худощавый мечтательный Челноков поймал рассеянный взгляд учителя, опустил голову, но сейчас же поднял ее и не менее рассеянно взглянул на учителя.
   «Ого! – подумал он. – Глядит на Блимберга. А ну-ка, Блимберг, раскошелив…»
   – Челноков!
   Челноков бодро вскочил, захлопнув под партой какую-то книгу, и сказал:
   – Здесь!
   – Ну? Неужели здесь? – изумился учитель. – Вот поразительно! А ну-ка, что ты нам скажешь о Вятской губернии?
   – Кхе! Кха! Хррр…
   – Что это с тобой? Ты кашляешь?
   – Да, кашляю, – обрадовался Челноков.
   – Бедненький… Ты, вероятно, простудился?
   – Да… вероятно…
   – Вероятно! Может быть, твоему здоровью угрожает опасность?
   – Угрожает… – машинально ответил Челноков.
   – Боже мой, какой ужас! Может быть, даже жизни угрожает опасность?
   Челноков сделал жалобную гримасу и открыл было уже рот, но учитель опустил голову в журнал и сказал совершенно другим, прежним тоном:
   – Ну-с… Расскажи нам, что тебе известно о Вятской губернии.
   – Вятская губерния, – сказал Челноков, – отличается своими размерами. Это одна из самых больших губерний России… По своей площади она занимает место равное… Мексике и штату Виргиния… Мексика одна из самых богатых и плодородных стран Америки, населена мексиканцами, которые ведут стычки и битвы с гверильясами. Последние иногда входят в соглашение с индейскими племенами шавниев и гуронов, и горе тому мексиканцу, который…
   – Постой, – сказал учитель, выглядывая из-за журнала. – Где ты в Вятской губернии нашел индейцев?
   – Не в Вятской губернии, а в Мексике.
   – А Мексика где?
   – В Америке.
   – А Вятская губерния?
   – В… Рос… сии.
   – Так ты мне о Вятской губернии и говори.
   – Кгм! Почва Вятской губернии имеет мало чернозему, климат там суровый и потому хлебопашество идет с трудом. Рожь, пшеница и овес – вот что главным образом может произрастать в этой почве. Тут мы не встретим ни кактусов, ни алоэ, ни цепких лиан, которые, перекидываясь с дерева на дерево, образуют в девственных лесах непроходимую чащу, которую с трудом одолевает томагавк отважного пионера Дальнего Запада, который смело пробирается вперед под немолчные крики обезьян, разноцветных попугаев, оглашающих воздух…
   – Что?!
   – Оглашающих, я говорю, воздух.
   – Кто и чем оглашает воздух?
   – Попугаи… криками…
   – Одного из них я слышу. К сожалению, о Вятской губернии он ничего не рассказывает.
   – Я, Алексан Ваныч, о Вятской губернии и рассказываю… Народонаселение Вятской губернии состоит из великороссов. Главное их занятие хлебопашество и охота. Охотятся за пушным зверем – волками, медведями и зайцами, потому что других зверей в Вятской губернии нет… Нет ни хитрых гибких леопардов, ни ягуаров, ни громадных свирепых бизонов, которые целыми стадами спокойно пасутся в своих льяносах, пока меткая стрела индейца или пуля из карабина скваттера…
   – Кого-о?
   – Скваттера.
   – Это что за кушанье?
   – Это не кушанье, Алексан Ваныч, а такие… знаете… американские помещики…
   – И они живут в Вятской губернии?!
   – Нет… Я – к слову пришлось…
   – Челноков, Челноков!.. Хотел я тебе поставить пятерку, но – к слову пришлось и поставлю двойку. Нечипоренко!
   – Тут!
   – Я тебя об этом не спрашиваю. Говори о Вятской губернии.
   – Кхе!
   – Ну? – поощрил учитель.
   И вдруг – все сердца екнули – в коридоре бешено прозвенел звонок на большую перемену.
   – Экая жалость! – отчаянно вздохнул Нечипоренко. – А я хотел ответить урок на пятерку. Как раз сегодня выучил!..
   – Это верно? – спросил учитель.
   – Верно.
   – Ну, так я тебе поставлю… тоже двойку, потому что ты отнял у меня полчаса.

Человек за ширмой

I
   – Небось, теперь-то на меня никто не обращает внимания, а когда я к вечеру буду мертвым – тогда, небось, заплачут. Может быть, если бы они знали, что я задумал, так задержали бы меня, извинились… Но лучше нет! Пусть смерть… Надоели эти вечные попреки, притеснения из-за какого-нибудь лишнего яблока или из-за разбитой чашки. Прощайте! Вспомните когда-нибудь раба божьего Михаила. Недолго я и прожил на белом свете – всего восемь годочков!
   План у Мишки был такой: залезть за ширмы около печки в комнате тети Аси и там умереть. Это решение твердо созрело в голове Мишки.
   Жизнь его была не красна. Вчера его оставили без желе за разбитую чашку, а сегодня мать так толкнула его за разлитые духи в золотом флаконе, что он отлетел шагов на пять. Правда, мать толкнула его еле-еле, но так приятно страдать: он уже нарочно, движимый не внешней силой, а внутренними побуждениями, сам по себе полетел к шкафу, упал на спину и, полежав немного, стукнулся головой о низ шкафа.
   Подумал:
   «Пусть убивают!».
   Эта мысль вызвала жалость к самому себе, жалость вызвала судорогу в горле, а судорога вылилась в резкий хриплый плач, полный предсмертной тоски и страдания.
   – Пожалуйста, не притворяйся, – сердито сказала мать. – Убирайся отсюда!
   Она схватила его за руку и, несмотря на то, что он в последней конвульсивной борьбе цеплялся руками и ногами за кресло, стол и дверной косяк, вынесла его в другую комнату.
   Униженный и оскорбленный, он долго лежал на диване, придумывая самые страшные кары своим суровым родителям…
   Вот горит их дом. Мать мечется по улице, размахивая руками, и кричит: «Духи, духи! Спасите мои заграничные духи в золотом флаконе». Мишка знает, как спасти эту драгоценность, но он не делает этого. Наоборот, скрещивает руки и, не двигаясь с места, разражается грубым, оскорбительным смехом: «Духи тебе? А когда я нечаянно разлил полфлакона, ты сейчас же толкаться?..» Или может быть так, что он находит на улице деньги… сто рублей. Все начинают льстить, подмазываться к нему, выпрашивать деньги, а он только скрещивает руки и разражается изредка оскорбительным смехом… Хорошо, если бы у него был какой-нибудь ручной зверь – леопард или пантера… Когда кто-нибудь ударит или толкнет Мишку, пантера бросается на обидчика и терзает его. А Мишка будет смотреть на это, скрестив руки, холодный, как скала… А что, если бы на нем ночью выросли какие-нибудь такие иголки, как у ежа?.. Когда его не трогают, чтоб они были незаметны, а как только кто-нибудь замахнется, иголки приподымаются и – трах! Обидчик так и напорется на них. Узнала бы нынче маменька, как драться. И за что? За что? Он всегда был хорошим сыном: остерегался бегать по детской в одном башмаке, потому что этот поступок по поверью, распространенному в детской, грозил смертью матери… Никогда не смотрел на лежащую маленькую сестренку со стороны изголовья – чтобы она не была косая… Мало ли что он делал для поддержания благополучия в их доме. И вот теперь…
   Интересно, что скажут все, когда найдут в тетиной комнате за ширмой маленький труп… Подымется визг, оханье и плач. Прибежит мать: «Пустите меня к нему! Это я виновата!» – «Да уж поздно!» – подумает его труп и совсем, навсегда умрет…
   Мишка встал и пошел в темную комнату тети, придерживая рукой сердце, готовое разорваться от тоски и уныния…
   Зашел за ширмы и присел, но сейчас же, решив, что эта поза для покойника не подходяща, улегся на ковре. Были сумерки; от низа ширмы вкусно пахло пылью, и тишину нарушали чьи-то заглушенные двойными рамами далекие крики с улицы:
   – Алексей Иваныч!.. Что ж вы, подлец вы этакий, обе пары уволокли… Алексей Ива-а-аныч! Отдайте, мерзавец паршивый, хучь одну пару!
   «Кричат… – подумал Мишка. – Если бы они знали, что тут человек помирает, так не покричали бы».
   Тут же у него явилась смутная, бесформенная мысль, мимолетный вопрос: «Отчего ж в сущности он умирает? Просто так – никто не умирает… Умирают от болезней».
   Он нажал себе кулаком живот. Там что-то зловеще заурчало.
   «Вот оно, – подумал Мишка, – чахотка. Ну и пусть! И пусть. Все равно».
   В какой позе его должны найти? Что-нибудь поэффектнее, поживописнее. Ему вспомнилась картинка из «Нивы», изображавшая убитого запорожца в степи. Запорожец лежит навзничь, широко раскинув богатырские руки и разбросав ноги. Голова немного склонена набок и глаза закрыты.
   Поза была найдена.
   Мишка лег на спину, разбросал руки, ноги и стал понемногу умирать…
II
   Но ему помешали.
   Послышались шаги, чьи-то голоса и разговор тети Аси с знакомым офицером Кондрат Григорьевичем.
   – Только на одну минутку, – говорила тетя Ася, входя. – А потом я вас сейчас же выгоню.
   – Настасья Петровна! Десять минут… Мы так с вами редко видимся, и то все на людях… Я с ума схожу.
   Мишка, лежа за ширмами, похолодел. Офицер сходит с ума!.. Это должно быть ужасно. Когда сходят с ума, начинают прыгать по комнате, рвать книги, валяться по полу и кусать всех за ноги! Что, если сумасшедший найдет Мишку за ширмами?..
   – Вы говорите вздор, Кондрат Григорьич, – совершенно спокойно, к Мишкиному удивлению, сказала тетя. – Не понимаю, почему вам сходить с ума?
   – Ах, Настасья Петровна… Вы жестокая, злая женщина.
   «Ого! – подумал Мишка. – Это она-то злая? Ты бы мою маму попробовал – она б тебе показала».
   – Почему ж я злая? Вот уж этого я не нахожу.
   – Не находите? А мучить, терзать человека – это вы находите?
   «Как она там его терзает?»
   Мишка не понимал этих слов, потому что в комнате все было спокойно: он не слышал ни возни, ни шума, ни стонов – этих необходимых спутников терзания.
   Он потихоньку заглянул в нижнее отверстие ширмы – ничего подобного. Никого не терзали… Тетя преспокойно сидела на кушетке, а офицер стоял около нее, опустив голову, и крутил рукой какую-то баночку на туалетном столике.
   «Вот уронишь еще баночку – она тебе задаст», – злорадно подумал Мишка, вспомнив сегодняшний случай с флаконом.
   – Я вас терзаю? Чем же я вас терзаю, Кондрат Григорьевич?
   – Чем? И вы не догадываетесь?
   Тетя взяла зеркальце, висевшее у нее на длинной цепочке, и стала ловко крутить, так что и цепочка и зеркальце слились в один сверкающий круг.
   «Вот-то здорово! – подумал Мишка. – Надо бы потом попробовать».
   О своей смерти он стал понемногу забывать; другие планы зародились в его голове… Можно взять коробочку от кнопок, привязать ее к веревочке и тоже так вертеть – еще почище теткиного верчения будет.
III
   К его удивлению, офицер совершенно не обращал внимания на ловкий прием с бешено мелькавшим зеркальцем. Офицер сложил руки на груди и, звенящим шепотом произнес:
   – И вы не догадываетесь?!
   – Нет, – сказала тетя, кладя зеркальце на колени.
   – Так знайте же, что я люблю вас больше всего на свете!
   «Вот оно… Уже начал с ума сходить, – подумал со страхом Мишка. – На колени стал. С чего, спрашивается?»
   – Я день и ночь о вас думаю… Ваш образ все время стоит передо мной. Скажите же… А вы… А ты? Любишь меня?
   «Вот еще, – поморщился за ширмой Мишка, – на „ты“ говорит. Что же она ему, горничная, что ли?»
   – Ну, скажи мне! Я буду тебя на руках носить, я не позволю на тебя пылинке сесть…
   «Что-о такое?! – изумленно подумал Мишка. – Что он такое собирается делать?».
   – Ну, скажи – любишь? Одно слово… Да?
   – Да, – прошептала тетя, закрывая лицо руками.
   – Одного меня? – навязчиво сказал офицер, беря ее руки. – Одного меня? Больше никого?
   Мишка, распростертый в темном уголку за ширмами, не верил своим ушам.
   «Только его? Вот тебе раз!.. А его, Мишку? А папу, маму? Хорошо же… Пусть-ка она теперь подойдет к нему с поцелуями – он ее отбреет».
   – А теперь уходите, – сказала тетя, вставая. – Мы и так тут засиделись. Неловко.
   – Настя! – сказал офицер, прикладывая руки к груди. – Сокровище мое! Я за тебя жизнью готов пожертвовать.
   Этот ход Мишке понравился. Он чрезвычайно любил все героическое, пахнущее кровью, а слова офицера нарисовали в Мишкином мозгу чрезвычайно яркую, потрясающую картину: у офицера связаны сзади руки, он стоит на площади на коленях, и палач, одетый в красное, ходит с топором. «Настя! – говорит мужественный офицер. – Сейчас я буду жертвовать за тебя жизнью…» Тетя плачет: «Ну, жертвуй, что ж делать». Трах! И голова падает с плеч, а палач по Мишкиному шаблону в таких случаях скрещивает руки на груди и хохочет оскорбительным смехом.
   Мишка был честным, прямолинейным мальчиком и иначе дальнейшей судьбы офицера не представлял.
   – Ах, – сказала тетя, – мне так стыдно… Неужели я когда-нибудь буду вашей женой…
   – О, – сказал офицер. – Это такое счастье! Подумай – мы женаты, у нас дети…
   «Гм… – подумал Мишка, – дети… Странно, что у тети до сих пор детей не было».
   Его удивило, что он до сих пор не замечал этого… У мамы есть дети, у полковницы на верхней площадке есть дети, а одна тетя без детей.
   «Наверно, – подумал Мишка, – без мужа их не бывает. Нельзя. Некому кормить».
   – Иди, иди, милый.
   – Иду. О, радость моя! Один только поцелуй!..
   – Нет, нет, ни за что…
   – Только один! И я уйду.
   – Нет, нет! Ради Бога…
   «Чего там ломаться, – подумал Мишка. – Поцеловалась бы уж. Будто трудно… Сестренку Труську целый день ведь лижет».
   – Один поцелуй! Умоляю. Я за него полжизни отдам!
   Мишка видел: офицер протянул руки и схватил тетю за затылок, а она запрокинула голову, и оба стали чмокаться.
   Мишке сделалось немного неловко. Черт знает что такое. Целуются, будто маленькие. Разве напугать их для смеху: высунуть голову и прорычать густым голосом, как дворник: «Вы чего тут делаете?!»
   Но тетя уже оторвалась от офицера и убежала.
IV
   Оставшись в одиночестве, обреченный на смерть Мишка встал и прислушался к шуму из соседних комнат.
   «Ложки звякают, чай пьют… Небось, меня не позовут. Хоть с голоду подыхай…»
   – Миша! – раздался голос матери. – Мишутка! Где ты? Иди пить чай.
   Мишка вышел в коридор, принял обиженный вид и боком, озираясь, как волчонок, подошел к матери. «Сейчас будет извиняться», – подумал он.
   – Где ты был, Мишутка? Садись чай пить. Тебе с молоком?
   «Эх, – подумал добросердечный Миша. – Ну и Бог с ней! Если она забыла, так и я забуду. Все ж таки она меня кормит, обувает».
   Он задумался о чем-то и вдруг неожиданно громко сказал:
   – Мама, поцелуй-ка меня!
   – Ах ты, поцелуйка. Ну, иди сюда.
   Мишка поцеловался и, идя на свое место, в недоумении вздернул плечами:
   «Что тут особенного? Не понимаю… Полжизни… Прямо – умора!»

О детях
(Материалы для психологии)

   Мысли их идут по какому-то своему пути; от образов, которые складываются в их мозгу, веет прекрасной дикой свежестью.
   Вот несколько пустяков, которые запомнились мне.
   

notes

Примечания

1

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →