Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Туалетная бумага была изобретена в 1857 году

Еще   [X]

 0 

Бикини (Вишневский Януш)

«Бикини» - это история любви немки и американца, которая разворачивается в конце Второй мировой войны.

Героиня романа, Анна, красива, прекрасно говорит по-английски и мечтает о карьере фотографа. Могла ли она думать, что ее лучшими работами станут фотографии уничтоженного родного города, а потом ее ждет сначала кипящий жизнью Нью-Йорк, а потом и восхитительный атолл Бикини...

Об авторе: Януш Леон Вишневский - один из самых популярных писателей современной Польши. Был моряком рыболовного флота, затем окончил университет, получил степень доктора информатики и доктора химических наук. Живет во Франкфурте-на-Майне, занимается молекулярной биологией. Дебютировал в литературе романом «Одиночество… еще…



С книгой «Бикини» также читают:

Предпросмотр книги «Бикини»

Януш Вишневский Бикини



«Бикини: роман: пер. с пол. В. Ермолы / Януш Леон Вишневский»: АСТ, Астрель; Москва; 2009
ISBN 978-5-17-061687-9, 978-5-271-25042-2
Аннотация

Новый роман Я.Л. Вишневского «Бикини» – это история любви немки и американца, которая разворачивается в конце Второй мировой войны. Героиня романа, Анна, красива, прекрасно говорит по-английски и мечтает о карьере фотографа. Могла ли она думать, что ее лучшими работами станут фотографии уничтоженного родного города, а потом ее ждет сначала кипящий жизнью Нью-Йорк, а потом и восхитительный атолл Бикини...
Януш Леон Вишневский
Бикини

Моим родителям

Дрезден, Германия, раннее утро, среда, 14 февраля 1945 года

Ее разбудила тишина. Не открывая глаз, она скользнула рукой под свитер. Сердце бешено колотилось. Она закусила губы. Cильнее. Еще сильнее. Открыла глаза только когда почувствовала соленый вкус крови. Жива...
– Расскажешь мне сказку? Я тебе за это водички принесу. А может, сигарету. Расскажешь?
Она повернула голову в ту сторону, откуда доносился голос. На нее внимательно смотрела пара круглых голубых глазенок. Она улыбнулась.
– Можно ту же самую, что вчера, – настаивал он.
Подняв руку и не говоря ни слова, она нежно погладила растрепанные волосы мальчика.
– Утром сказки не рассказывают, – прошептала она, – сказки рассказывают вечером.
Мальчик наклонился над ней и поцеловал ее в лоб. Стебельки соломы с его светлых волос посыпались ей на лицо, попали в глаза и прилипли к окровавленным губам.
– Я знаю, но сегодня вечером я должен помолиться. И вообще, из-за этих самолетов ничего не слышно. Расскажи лучше сейчас. Пока мы еще живы...
Она почувствовала знакомое покалывание под ключицей. Только Маркус мог сказать именно так... так вот... черт, как бы это определить?! Мимоходом. Совсем просто. На выдохе, гораздо тише, чем всё остальное, почти шепотом, с надеждой, что никто не услышит. «Пока мы еще живы». Как если бы он говорил о газете, но не вчерашней, а старой, недельной давности! Поэтому она всегда вслушивалась в то, что говорил Маркус, – до последнего звука. Научилась этому год тому назад, когда они с Хайди и Гиннером воровали черешню в саду Цейсов...

У доктора Альбрехта фон Цейса был стеклянный глаз, который он прятал за кожаной повязкой, завязывавшейся на лысине, кривые ноги и огромный живот. По мнению Маркуса, это был один из самых отвратительных «пиратов без шеи», каких он только знал. Сколько Маркус себя помнил, Цейс всегда ходил в черном парадном эсэсовском мундире, коричневой рубашке, красной повязке со свастикой на левой руке и черном галстуке. Даже когда выходил в сад или на прогулку со своей овчаркой. Глядя на него, можно было подумать, что Гитлер ежедневно празднует свой день рождения.
Изгородь, окружавшая владения Цейсов, непосредственно примыкала ко двору дома, где она жила: Грюнерштрассе, 18, в центре Дрездена. Непонятно, каким образом на главной улице с двусторонним движением могла оказаться вилла с огромным садом. Родители, когда их об этом спрашивали, только отмахивались или, понизив голос, в шутку предлагали спросить у самого Цейса. И однажды в разгар июньского дня Маркус – тогда ему было семь лет – подошел к садовой изгороди и писклявым голоском крикнул Цейсу, подрезавшему кусты роз:
– Почему у вас такой большой дом, а у нас из-за этого такой маленький двор?
Во дворе воцарилась гробовая тишина. Лицо Цейса побагровело, он сердито бросил секатор на траву, поправил на голове повязку, застегнул мундир и приблизился к Маркусу, упершись своим огромным брюхом в изгородь.
– Как тебя зовут, щенок?! Фамилия! – процедил он сквозь зубы.
Маленький Маркус, который прижимался лицом к изгороди прямо под животом Цейса, встал по стойке смирно, задрал голову вверх и гаркнул:
– Меня зовут Маркус Ландграф, немец, проживаю в Дрездене на третьем этаже!
Она помнила, что все – а двор в тот солнечный день был полон детей и взрослых – разразились громким смехом. Цейс словно обезумел. Он сжал в кулаках колючую проволоку, лицо у него налилось кровью, видно было, как дрожат его челюсти, а на губах появляется белая пена. Минуту спустя, не проронив ни слова, он повернулся и нервно зашагал к своему дому, но по дороге споткнулся о старую корзину, стоявшую под черешней, и упал. В дворе вновь раздался смех. И она, преисполненная ненавистью, смеялась громче всех...
Спустя два дня Хайди, пятнадцатилетняя сестра Маркуса, Гиннер, его старший семнадцатилетний брат, и она встретились поздним вечером, после заката, в подвале. Ветви развесистой черешни в саду Цейсов ломились от спелых ягод. Встав у изгороди и раскрыв рот, дети молча смотрели, как садовник Цейсов, стоя на лестнице, собирает ягоды. Они ждали, пока тот слезет с лестницы. К ним он никогда не подходил. Тогда Маркус примерялся и бросал в него камень. Иногда даже попадал. Садовник не реагировал. Она вообще не помнит, чтобы он когда-нибудь вымолвил хоть слово.
В последний раз она ела черешню в день рождения бабушки, летом 1943 года. Бабушка, закрыв на кухню дверь, насыпала несколько ягод в щербатую глиняную кружку, накрыла ее серой бумагой и прихватила резинкой для волос. Для Лукаса...
– Отнесешь ему? – попросила бабушка. – Прямо сейчас. И смотри, не забудь сначала погасить свет в прихожей.
Она отнесла.
Спускаясь в тайник, оборудованный под полом в прихожей, она всегда вспоминала свою первую встречу с Лукасом. Перепуганный маленький мальчик с иссиня-черными волосами и огромными глазами-угольями сидел в самом дальнем углу тайника. То по-немецки, то на идиш он все время повторял «спасибо». А появился он однажды...

Дедушка Лукаса, доктор Мирослав Якоб Ротенберг, был практикующим врачом. В течение многих лет он принимал больных в одном из пригородов Дрездена. Бабушка Марта долгое время считала, что вообще-то врачи никому не нужны. Это было довольно странно: ведь ее муж сам был врачом. Бабушка говорила, что медицина нужна только для того, чтобы хоть чем-то занять пациента, а мать-природа сама все исправит. И считала так до тех пор, пока ее полуторагодовалый сын не заболел какой-то таинственной хворью. Сначала, вскоре после рождения сына, заразившись от пациента, скончался от туберкулеза ее муж. Теперь умирал сын. Ни один немецкий врач не мог ему помочь. И совершенно случайно, по совету знакомой польской еврейки, которая так же, как и она сама, приехала в Дрезден из Ополе, бабушка обратилась к Ротенбергу. Тот моментально распознал у больного менингит. И прописал антибиотики. Бабушка Марта считала, что невозможно почувствовать большую благодарность, чем та, какую она испытывала к этому человеку, когда после нескольких дней забытья ее сын очнулся и смог ей улыбнуться.
Поэтому, когда однажды в ее доме появился Лукас со своими родителями и они отважились спросить, нельзя ли ему «при таких обстоятельствах и в такой ситуации побыть тут некоторое время», бабушка Марта позвала невестку и внучку.
– Мама, как ты можешь спрашивать! – воскликнула невестка и взяла Лукаса на руки.
С этого дня Лукас стал жить с ними. Под полом.

В тот вечер они должны были «помочь» садовнику Цейсов. Ну, на самом-то деле, конечно, не ему, а прежде всего черешневому дереву Цейсов. Она даже не знает, как это вышло, но неожиданно в подвал, в пижаме и галошах, с маленьким металлическим ведерком в руках вошел Маркус. Делать нечего, пришлось взять его с собой. Над садовой калиткой не было колючей проволоки...
В темноте она уплетала черешню прямо с дерева. Всего несколько штук успела бросить в плетеную корзинку. Неожиданно в одном из окон на втором этаже виллы Цейсов зажегся свет. Через мгновение раздался знакомый лай овчарки, выпущенной на балкон. Дети бросились наутек. Она была уже недалеко от изгороди, как вдруг треснула ветка и вскрикнул Маркус. Она бросилась к нему.
– Маркус, что случилось? – шепотом спросила она.
– Все в порядке, просто поскользнулся. Давно не ел такой отличной черешни! Самая крупная – на верхних ветках. У меня полное ведерко. Жаль, я не взял папину сумку. А ты как? Много собрала? – спросил он.
– Маркус, черт тебя побери, что происходит? – повторила она нетерпеливо.
– Ты вытащишь мне гвоздь из руки? – прошептал он спокойно.
– Какой гвоздь, Маркус?! – удивилась она.
– Да вот этот, – ответил он тихо и поднял вверх правую ладонь.
Бурый ржавый гвоздь, торчавший из обломка мокрой доски, насквозь пробил его ладонь и вышел с другой стороны.
– Боже мой, только не плачь...
– Вытащишь? – повторил Маркус, выплюнув косточку черешни.
Она крепко взялась за его запястье левой рукой, а правой ухватилась за доску и дернула на себя. Через минуту они были у изгороди.
Две недели спустя Ханс-Юрген Ландграф, отец Хайди, Маркуса и Гиннера, который служил инспектором отдела безопасности перевозок Центрального вокзала Дрездена, – человек спокойный и невзрачный, рахитичный, которого постоянно мучил кашель, так что казалось, он мог в любую минуту умереть, – на основании приказа «в чрезвычайном порядке» был переведен «на более ответственный пост». На Восточный фронт...

– Только не плачь, пожалуйста, – сказал мальчик, утирая ей слезы пальцами, – тут все сейчас плачут. Даже Цейс. Хайди вообще завывала и мяукала всю ночь. Как кошка Резнеров в марте. Я из-за этого спать не мог.
– Маркус, ну что ты! Ведь мы еще в саду Цейсов договорились, ты что, забыл? Я не плачу. Это просто солома с твоих волос. В глаз попала. Я правда не плачу, – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал бодро.
Мальчик встал с колен, энергично отряхнул свои брюки, заправленные в войлочные гамаши, и натянул на голову шерстяную шапку. Он стоял перед ней, широко расставив ноги, и пытался своими короткими ручонками дотянуться до кармана куртки, которая была ему так велика, что карманы оказались на уровне коленей.
– Ну, ты пока подумай, а я принесу воды.
Она видела, как он медленно удаляется, обходя спавших на полу людей. Через минуту он исчез в галерее, что вела к воротам южного нефа церкви.
Она приподнялась и, стоя на коленях, осмотрелась. Сквозь большую пробоину в крыше, которая появилась после второго ночного налета, виднелось хмурое серое небо, которое бросало овальное пятно света на небольшое пространство вокруг алтаря. Все остальное окутывала темнота, постепенно переходившая во мрак. Как на картинах Дюрера, которые она видела еще до войны, когда вместе с классом была на экскурсии в Берлинском музее! И так же, как у ненавистной отцу Лени Рифеншталь, которой – но только как фотографом – она восхищалась в сто раз больше, чем Дюрером! Рифеншталь могла остановить мгновение, Дюрер же его всего лишь воспроизводил, добавляя слишком много от себя, утрируя. Доводя почти до шаржа. А у Рифеншталь совершенно незаметны переходы взаимопроникающих, накладывающихся друг на друга оттенков серого цвета. Волшебный, безбрежный мир серого. Серое без границ. Она смотрела на это как зачарованная. Не часто можно увидеть такой свет. Разве что раз, «пока мы еще живы...». Она встала, торопливо открыла чемодан. Вытащила тщательно обмотанный плотным меховым жилетом сверток, извлекла оттуда фотоаппарат.

Вчера – во время первой тревоги – мама велела ей взять с собой «самое необходимое». Она тут же бережно укутала фотоаппарат и осторожно положила его на толстую подушку из свитеров. И поначалу решила, что это и есть «самое необходимое». А потом, когда мать уже стояла в прихожей и подгоняла ее все громче, побежала было к двери, но передумала. Вернулась в свою комнату и схватила перевязанную стопку писем от Гиннера, фотографию бабушки и обручальное кольцо, которое сняла с ее пальца, учебники английского языка, любимое платье, три смены белья, атлас мира в кожаном переплете, полученный в награду за отличную учебу, дневник, который вела уже семь лет и прятала под матрацем, и огромный, как футбольный мяч, комок ваты, которую она потихоньку таскала у мамы. У нее как раз случились «эти дни». Собственно, они бывали у нее регулярно, каждый месяц, уже более шести лет, но мама не успела этого заметить. Или делала вид, что не замечает.
Мать не хотела, чтобы дочь в конце войны повзрослела. Девушку можно изнасиловать. А потом отправить ее сына на фронт. И ей придется ждать от него писем. И наконец, получив желтоватый, запечатанный со всех сторон конверт, вынуть из него дрожащими руками серый лист бумаги с бесконечной чередой цифр в правом верхнем углу и узнать, что письмо – «лично от фюрера», хоть и без подписи, и что тот, кому присвоили этот бесконечный номер, «пал смертью храбрых». Мать ненавидела Гитлера. По-настоящему, то есть лично. Эта ненависть была своего рода страстью, которую мать истово взращивала в себе и которая позволяла ей справляться с собственным бессилием и жаждой мести. За долгожданные письма от мужа, за его отмороженные под Сталинградом ноги, за неизбывную тоску посвященных ей стихов, за неуклюже выскобленный лезвием цензора перевод этих стихов на английский и наконец за то, что они с мужем стыдились быть немцами. Но прежде всего за желтоватый конверт, который она получила на лестнице из рук нервно прятавшего глаза молодого почтальона в потрепанном мундире. В жаркий полдень, в среду, 12 мая 1943 года. А еще за то, что каждую ночь ей снился этот бесконечный номер, который она выучила наизусть, и за то, что у ее мужа нет даже могилы, к которой она могла бы прикоснуться и припасть, предавшись отчаянию.
А потом, хотя ей казалось, что невозможно ненавидеть сильнее, она возненавидела – еще сильнее, еще яростнее. За то, что носила в щербатой кружке черешню для еврейского мальчика, скрывавшегося под полом в прихожей...
Мать не только с величайшей, неистовой страстью ненавидела, но и презирала Адольфа Г., этого «недоразвитого, низкорослого, уродливого недоучку, психически больного с момента зачатия выродка, который не вызывает ничего, кроме отвращения, ходит под себя от страха и страдает комплексом неполноценности, этого импотента из Австрии, который, будучи преступником, не должен был получить немецкую визу...». Когда девочка первый раз услышала это из уст матери, ей было не больше десяти. Еще до войны. Отец тогда вскочил со стула и захлопнул окно, а она спросила, кто такой импотент и что значит «зачатие» и «виза». Мама улыбнулась, посадила ее на колени и, заплетая ей дрожащими руками косы, зашептала на ушко что-то еще более непонятное. А отец смотрел на жену с восхищением.
– Кристи, мы ведь с тобой не знаем, импотент Гитлер или нет, но даже если это так, ему стоит посочувствовать. Это ужасно для любого мужчины. Опять же, когда он приехал в Германию, он еще не был преступником. И австрийцам для въезда не нужна виза, – сказал отец тихо, – это давно уже определено трактатом от...
– Я знаю. Конечно, знаю! И на основании какого идиотского трактата тоже знаю. – Жена коснулась пальцем его губ, словно желая остановить его. – И знала, что ты мне это скажешь. Я тебя обожаю. И за это тоже, – прошептала она.

Протиснувшись сквозь толпу, она направилась в сторону лестницы, что вела к амвону, находившемуся как раз напротив алтаря. На минуту задержавшись, установила диафрагму и выдержку. Быстро побежала вверх по лестнице. Вслед неслись проклятия сидевших на ступеньках людей, которых она разбудила, пробегая по лестнице. С трудом переводя дыхание, она вышла на небольшую полукруглую площадку, со всех сторон окруженную каменными резными колоннами, некое подобие балюстрады. И остановилась. Синее шерстяное платье девушки было задрано так высоко, что видны были ее голые груди, которые сжимали мужские ладони. Широко расставив ноги, девушка приподнималась и опускалась на бедра мужчины, лежавшего под ней на мраморном полу амвона. Она оказалась прямо напротив. Девушка – ее ровесница или чуть старше – открыла глаза. И тут же снова закрыла. На мгновение замерла. Провела языком по губам, поднесла пальцы ко рту, облизала их, прикрыла ладонью пятно светлых волос между широко расставленных бедер, приподнялась и откинула голову. Казалось, девушка пребывала в каком-то другом мире, не замечая происходящего. И опять начала ритмически подниматься и опускаться. Распущенные светлые волосы касались лица мужчины...
Ей стало неловко. И в то же время любопытно. И еще она ощутила возбуждение. А потом стыд, смешанный с чувством вины. За это возбуждение. За то, что она испытала его здесь, при таких обстоятельствах и в таком месте. Все остальное выглядело нормальным и абсолютно соответствовало действительности. Она вспомнила разговоры на эту тему дома...

Она была достаточно «большой девочкой», чтобы понять и принять это событие. Секс не был для нее табу. Уже давно. В Третьем рейхе секс перестал быть чем-то личным и интимным. Секс стал делом общественным и политическим. Прежде всего потому, что должен был способствовать увеличению народонаселения. Только это и было важно. Немецкой женщине следовало рожать как можно больше детей и желательно как можно раньше. О сексе ей не обязательно было знать. Лучше даже не знать вовсе. Самого понятия «сексуальное воспитание» не существовало. И в этом заключался некий парадокс: с одной стороны, следовало размножаться, что без секса невозможно, а с другой – секс окутывала тайна. Она больше узнавала о сексе – если это вообще можно назвать знанием – из серых пропагандистских листовок, которые раскладывали на подоконниках в школе, чем от учителей на уроках. В этих листовках не было ни слова о близости, взаимоотношениях, семье и любви. Зато много говорилось об обязанностях, о матке и о будущем великого и многочисленного истинно германского народа. Первый раз она прочла такую листовку, когда еще и знать не знала, что такое матка. Ей было тогда тринадцать лет. И это была единственная листовка, которую она прочла. Потом она их игнорировала.
Скоро ей исполнится двадцать два. У некоторых ее сверстниц к этому возрасту уже по трое детей. Первенцев они рожали еще учась в школе. В этом случае они получали материнский отпуск, а через год, если, конечно, хотели этого, возвращались в школу. Главное – они произвели на свет арийского ребенка. Замуж выходить было не обязательно. Например, Марианна, кстати говоря, дочь евангелического пастора, с которой она сидела целый год за одной партой, родила двух мальчиков и девочку. Мальчиков-близняшек – когда училась в гимназии, от Ганса-Юргена. А девочка появилась, когда Ганс-Юрген уже одиннадцать месяцев был на фронте, то есть ее отцом быть никак не мог. Но с тех пор как страна стала нуждаться в детях, особых проблем с этим не было. Действительно никаких. Немецким женщинам следовало рожать, а немецким мужчинам – как можно чаще их оплодотворять. Жен, любовниц, подруг, знакомых, которых, как проституток, заводили на один вечер или даже на один час. Лучше всего, чтобы немецких женщин оплодотворяли эсэсовцы – это гарантировало чистоту расы. Ведь их, по приказу Гиммлера, проверяли до десятого колена, и эсэсовцем мог стать лишь тот, чья «расовая чистота» с первого января 1750 года не вызывала сомнений. Эту дату, неизвестно почему, назначил сам Гиммлер. Марианна родила девочку от эсэсовца. А дети эсэсовцев были «благородным подарком для немецкого народа». Она не знает, так ли это было в случае с Марианной, но после рождения третьего ребенка та в школу не вернулась.
Она часто разговаривала об этом с родителями. Они не делали из секса никакой тайны. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, на полке домашней библиотеки в гостиной неожиданно появилась книга голландского автора Ван де Вельде. Со стороны родителей это было смело – ведь и нацисты, и немецкая церковь проявили в отношении этой книги редкостное единодушие: церковь, к великой радости режима, внесла ее в список запрещенных, а нацисты осудили как общественно вредную. Все это лишь подогревало к книге интерес. Малоизвестный нидерландский гинеколог ни с того ни с сего стал в Германии воплощением зла и безнравственности – потому что позволил себе представить, описать с точки зрения науки и, что хуже всего, – приветствовать чувственный секс не для продолжения рода, а как акт близости двух любящих людей. Сначала читать было трудно (отец – специально – раздобыл книгу в переводе на английский), потом она учила по ней язык, а потом, когда уже все понимала, восхищалась.
К тому, что у нее дома считалось само собой разумеющимся, другие относились иначе. Сверстницы узнавали о сексе главным образом из пронизанных духом дешевой сенсации «жизненных историй», которые более опытные старшие подруги нашептывали друг дружке на ушко. Она же могла разговаривать об этом с родителями безо всякого смущения. Но только в том случае, если рядом не было бабушки Марты. Бабушка считала, что детей следует зачинать исключительно в темноте, на супружеском ложе, и рожать их могут замужние женщины. И только от одного-единственного мужчины, брак с которым освятила церковь. На всю жизнь. Все остальное – грех и самая настоящая мерзость. С тех пор как объявился «этот урод и развратник Гитлер», все перевернулось с ног на голову. Так считала бабушка. Гитлер, с ее точки зрения, «замарал и опозорил Германию» как никто другой. «Святошей прикидывается, а сам превратил Германию в бордель», – вот ее слова.
Как-то вечером они разговаривали об этом, и отец, что случалось с ним крайне редко, вдруг встал на защиту Гитлера. Он не считал его «развратником», как бабушка Марта. Наоборот, назвал образцом сексуальной чистоты и аскетического воздержания. Единственный из всего пантеона грешных нацистских функционеров, Гитлер не погряз в романах, изменах, скандалах или интрижках, несмотря на свою неограниченную власть и целые табуны влюбленных в него женщин. Его образ отшельника вызывал у немок массовую сексуальную истерику, и именно к Гитлеру они обращали свои тайные желания, окружая его бесконечным обожанием. Это относилось и к молодым девушкам, и к зрелым матронам, к работницам и светским дамам, к простым крестьянкам и сумасбродным художницам, к миловидным актрисам. Все они отчаянно желали любой ценой сблизиться, в самом однозначном понимании этого слова, с неженатым Гитлером, который, словно волшебный любовный напиток, возбуждал их – благодаря, с одной стороны, своему положению и власти, а с другой – статусу холостяка, который предполагал для любой шанс стать его избранницей. Женщины, и не только немки, в своих письмах умоляли Гитлера стать отцом их ребенка, его имя они выкрикивали, корчась в родовых муках, словно надеясь унять боль.
Кое о ком из таких женщин народ узнавал. Но лишь о некоторых и только тогда, когда считалось, что это можно с успехом использовать в целях пропаганды. Среди них были прекрасная баронесса Зигрид фон Лафферт, невестка великого композитора Вагнера Винифред, певица Маргарет Слезак, архитектор Герди Троост, неприлично богатая Лили фон Абегг, которая осыпала Гитлера деньгами и задарила произведениями искусства, фотограф и кинорежиссер Лени Рифеншталь, безумная, по уши влюбленная в Гитлера английская графиня Юнити Митфорд, дочь лорда Редсдейла, и Эугения Хауг, которая в шестнадцать лет увлеклась Гитлером и стала верной последовательницей национал-социалистской партии. Гитлер был и остался для всех этих женщин идолом. Как и для тысяч других, которые отправляли ему письма с недвусмысленными предложениями, вкладывая в конверт свою фотографию, и о которых теперь уже никто никогда не узнает.
Самой отвратительной из этих так называемых известных женщин, с точки зрения отца, была Лени Рифеншталь. Ее фильм «Триумф воли», живописующий съезд нацистов в Нюрнберге в 1934 году, был примером повального обожания Гитлера. Высокое небо затянуто тучами, сквозь которые до зрителя постепенно доносится гул авиамоторов. Самолет приземляется, величественно спускаясь к собравшимся внизу сонмам фанатиков. А фюрер, словно чуть ли не ангел небесный или неоязыческое божество, нисходит с небес к ожидающей его беснующейся пастве. Ни одна из поклонниц Гитлера не способствовала рождению мифа о божественности фюрера больше, чем Рифеншталь. Именно она своими фотографиями и фильмами, и в особенности «Триумфом воли», создала визуальный образ Третьего рейха. Всем казалось, что он слишком тщательно отретуширован, но это была чистая правда. Фильм с энтузиазмом приняли за границей, им восхищались как «триумфом настоящего искусства», хотя в сущности это был всего лишь триумф технически безупречной формы, скрывавшей примитивную, банальную суть. В глазах Геббельса «решительная Лени» была «чудотворцем», а Гитлер при каждом удобном случае подчеркивал, сколь многим обязан своей любимице. Отец, который мало кого ненавидел, ненавидел Лени Рифеншталь от чистого сердца – за конъюнктурщину, ложь, лицемерие – и считал «проституткой от творчества» с соответствующими друзьями и влиятельными покровителями. Дочь не могла с ним в этом согласиться – Рифеншталь была отличным фотографом.
При этом, как всячески подчеркивала пропаганда, у Гитлера должна была быть единственная избранница и возлюбленная – Германия. И все же, чтобы ни у кого, не дай бог, не возникло подозрений о его мужской несостоятельности, рядом с ним появляется серенькая, неврачная, скромная, скрытная с подругами и временами строптивая фрейлейн Ева Браун. Это молодая, красивая, с типично арийской внешностью, сексуально привлекательная девушка из простой немецкой семьи. Она идеально подходила Гитлеру, который не скрывал своей неприязни к умным женщинам. Помощница владельца фотоателье, мечтавшая о карьере актрисы, Ева Браун, как и сам Гитлер, зачитывалась книгами Карла Мая и так же, как и он, восхищалась непобедимым благородным Виннету. А Гитлер откровенно превозносил Карла Мая и уже с самого начала войны рекомендовал своим генералам изучать военную стратегию по его книгам. Да, в это невозможно поверить, но Гитлер черпал знания о войне не из Клаузевица, а из книг про индейцев! Впрочем, это так, к слову. А фрейлейн Ева Браун значила для Гитлера так же мало и так же много, как его собака Блонди. Многие считают, что эта барышня была прекрасным прикрытием его асексуальности, мужской несостоятельности или даже, упаси Бог, гомосексуальных наклонностей.
Гитлер долгое время не демонстрировал гомофобии, но даже когда стал это делать, это получалось не слишком убедительно – с точки зрения пропаганды. Он занимал весьма двойственную позицию по вопросу о запрете гомосексуализма. Правда, еще в 1935 году было значительно ужесточено наказание за нарушение параграфа 175 германского законодательства, определявшего гомосексуализм как «уголовно наказуемый разврат». Однако никаких показательных процессов за этим не последовало, – скорее всего, благодаря историческому наследию Веймарской республики, которая на проблему гомосексуализма смотрела сквозь пальцы. Что было абсолютным исключением для Европы и совершенно невозможно в так называемой демократической Америке. В 1934 году в Берлине и Кельне даже существовали официальные, размещавшие свою рекламу в газетах клубы для гомосексуалистов. Они издавали журнал «Der Eigene», в кабаре Берлина, Кельна и Дюссельдорфа выступали трансвеститы, а все заинтересованные лица в Германии знали, что в кельнской гостинице «Под орлом», что на Иоганнисштрассе, 36, каждую ночь кипят страсти в духе Содома и Гоморры, а «самых симпатичных парней на ночь» можно найти в Кельне возле общественного туалета на улице Транкгассе.
В «Майн кампф», ставшей библией нацистов, чуть ли не каждая страница дышит ненавистью к евреям и презрением к славянам, однако о гомосексуалистах Гитлер там не обмолвился ни словом. Это нашло отражение и в его решениях. Среди нацистских вождей было предостаточно гомосексуалистов. Например Рудольф Гесс, правая рука Гитлера, известный среди голубых как «Фрейлейн Анна» или «Черная Эмма». Или Бальдур Бенедикт фон Ширах, руководитель Гитлерюгенда, который немцы провали «Гомоюгенд». У нацистов был пунктик по вопросу о чистоте крови, и они считали, что евреев следует уничтожать, поскольку нельзя «облагородить их расу». Зато в жилах арийцев, пусть и гомосексуалистов, текла «чистая кровь». Они были всего лишь «биологически и умственно несовершенны», поэтому у них оставался шанс «исправиться». Их можно было, к примеру, кастрировать или принудительно вводить им тестостерон. Правда, тех, кто на это не соглашался, с 1938 года стали отправлять в концентрационные лагеря.
Ева Браун, демонстративно ночевавшая в Бергхофе, летней баварской резиденции Гитлера в местечке Оберзальцберг, или вместе с ним в Берлине, однозначно давала понять, что вождь любит германскую богиню, пусть даже платонически. Во всяком случае, он не монах-отшельник и проводит ночи не в одиночестве, а с женщиной – молодой и, скорее всего, плодовитой арийкой. И с политической, и с пропагандистской точки зрения это был удачный ход. Неправильная сексуальная ориентация или отсутствие таковой, а равно и импотенция, были немыслимы для вождя народа, обязанного плодиться подобно кроликам. Поэтому фрейлейн Браун была при Гитлере на своем месте, впрочем, как и овчарка Блонди.
Отец не соглашался с бабушкой Мартой и в том, что нынешняя Германия – «бордель». Он уверял, что еще в «Майн кампф» Гитлер обещал закрыть все публичные дома. А в 1933 году, придя к власти, так и поступил, подписав соответствующий указ. По мнению отца, Гитлер поступил так по одной простой причине: в борделях проститутки не размножались. Как только они беременели, их немедленно увольняли, поэтому почти все делали аборты. И Гитлер все тем же указом запретил использовать презервативы и производить прерывание беременности. Бордели, которые нацисты с немецкой педантичностью обнаруживали и закрывали, были обречены. Так и случилось. Они исчезли фактически сами по себе. Но поскольку проституция – с незапамятных времен неизменная спутница всех цивилизаций, вместо борделей должно было возникнуть нечто другое, чтобы заполнить вакуум. Тогда и появились так называемые «дома радости». По сути те же бордели, только женщины должны были работать там «ради радости», ну или хотя бы на благо Рейха. Они и работали. Это факт. А потом прерывали – нелегально, но эффективно – нежелательную беременность. То есть немцы все равно не размножались так, как того требовал режим. Число внебрачных детей, вопреки ожиданиям, не увеличивалось. Известный нацистский врач Фердинанд Хоффман в 1938 году публично разразился проклятиями в адрес соотечественников, сетуя, что «немцы использовали 27 миллионов презервативов». Вскоре после этого Гиммлер ужесточил предписания, касающиеся контрацепции, забавным с юридической точки зрения пассажем: «Любое объяснение того, чем являются противозачаточные средства, запрещается». Только немцам можно было предложить такой закон. И только немец мог его придумать, да к тому же еще сослаться на авторитет так называемых профессоров. Одним из них был специалист по «расовой гигиене», некий Фриц Ленц, который опубликовал на страницах газет результат своих так называемых размышлений и опытов: «Если молодые люди в надлежащем возрасте заключат чистый с расовой точки зрения брачный союз, они могут произвести для народа до двадцати детей». Неудивительно, что после таких публикаций люди стали шутить, что «по приказу фюрера срок беременности сокращается с девяти до семи месяцев». Разумеется, Геббельс тут же привлек к суду редакторов газет, отважившихся эту шутку распространять.
Но даже сам Гитлер не верил, что в таких интимных вопросах юридические санкции могут быть эффективны. И был прав. Число новорожденных арийских младенцев не росло. Зато распространился разврат, участились супружеские измены и то, что бабушка называла «самым тяжким грехом», – особенно когда народ понял, что из германского уголовного кодекса в 1937 году, по личному указанию фюрера, усчезло наказание за супружескую неверность. Немецкая церковь – и католическая, и протестантская – и тогда смолчала. Может быть, в благодарность за «полное понимание», которое выражалось в том, что нацистская пропаганда закрывала глаза на многочисленные случаи «сексуальной активности священников» по отношению как к женщинам, так и к юношам.
С тех пор как Гитлер окончательно поработил страну, церковь в Германии хранила последовательное молчание «по всем наиважнейшим вопросам». Так прокомментировал это отец. И «по вопросу неконтролируемых зачатий, и по вопросу контролируемых убийств». И это при том, что глава государства демонстративно отрицал религию, называя ее чистой воды мистикой и оккультизмом. Но об этом отец никогда при бабушке не говорил.
А мать во время таких дискуссий хранила молчание. И лишь шептала дочери на ухо, что важнее всего любовь. Что только ее и стоит ждать. А когда любовь придет, дочь – безошибочно – почувствует прекрасное и даже неодолимое желание. Почувствует. Наверняка. Самое прекрасное. И самое важное желание. И ему следует подчиниться. Так, как подчинилась в свое время она сама.

Она резко отвернулась и подошла к амвону. Широко расставив ноги и опершись о балюстраду, начала фотографировать.
Молящийся солдат. Правой рукой он сжимал культю – все, что осталось от левой. В каске у его ног дрожал огонек горящей свечи. Заплаканная девчушка с забинтованной рукой сидела рядом на горшке. В нескольких метрах от них – старушка в шубе и соломенной шляпке гладила сидевшего у нее на коленях худющего кота с одним ухом. Рядом с ней читал, перебирая четки, мужчина. За его спиной в кресле сидел священник в огромных очках и с сигаретой в зубах и исповедовал стоявшую перед ним на коленях монахиню. Рядом, под крестом, трое. Прижались друг к другу, низко опустили головы. Словно Святая Троица, смиренно ожидающая казни.
Она узнала лицо Лукаса...

Когда вчера, прижимая к себе чемодан, она подошла к дверям, мать ждала ее с ножницами в руке. У ног матери, в металлическом корытце, лежал мундир бойца гитлерюгенда.
– Состриги ему волосы, одень в этот мундир и завяжи повязкой глаза. Повязку надень до того, как он выберется на поверхность. Поняла? До того! Иначе ослепнет. Повтори, что надо сделать! – кричала мать, протягивая ей свернутую в рулон черную ткань.
Она повторила, вернее, прокричала, как мать. Потом подбежала к серванту у выхода из гостиной. Упираясь спиной, отодвинула его. На мгновение забежала на кухню. Из ящика буфета вытащила топорик для отбивания мяса. Вставила острие в щель между половицами. Подняла покрытую паркетом квадратную крышку. Встала с колен и погасила свет. Потом легла на пол и медленно заползла в клетку. Лукас, скорчившись, прижимался спиной к стене. Она нашла его голову. В темноте начала торопливо состригать ему волосы. Оба молчали. Он послушно подставлял ей голову и целовал руку, когда та оказывалась рядом с его губами. Она сняла с него ботинки. Расстегнула брюки, стащила их и, стоя на коленях, положила перед ним шерстяной мундир. Он понимал все без слов. Убедившись, что он оделся, она плотно завязала ему повязкой глаза. И подтолкнула вперед. Мать, стоявшая у выхода из тайника, подала ему руку и вытащила наружу. Усадив на пол, она застегнула пуговицы мундира. Еще крепче, для верности, затянула повязку на глазах. Встала перед ним на колени. Гладила его по голове и плакала. Через минуту они вышли на улицу и смешались с толпой бегущих в страхе людей.
Первый вой сирен раздался без пятнадцати десять вечера. Мать ожидала налетов уже давно. В глубине души она наивно надеялась, что при таком числе беженцев с востока англичане и американцы из соображений гуманности не станут бомбить полный женщин и детей город. Видимо, успокаивала себя таким образом не только она, но и самый главный человек в Дрездене, гауляйтер Мартин Мучман. Мать бродила по городу, выискивая укромные места, где можно спрятаться. Настоящих бомбоубежищ было всего несколько. Однако это не помешало Мучману – что ни для кого не стало секретом – приказать построить для себя частный бункер на Комениусштрассе, 32. Населению следовало – по мнению властей – прятаться в подвалах. Но подвал их дома еще несколько месяцев назад затопило водой из лопнувших труб. По ночам, когда температура опускалась ниже нуля, вода замерзала.
Они побежали за толпой. У входа в первое бомбоубежище на углу улицы Бетховена бурлило целое море перепуганных людей. Не было и речи о том, чтобы пробиться внутрь. Они услышали гул приближавшихся самолетов. В самом начале одиннадцатого ясное в тот вечер небо над Дрезденом озарили мириады огней, похожих на огромные огненные шары. Вдруг стало светло как днем. Они знали, что через мгновение налетят бомбардировщики. И побежали по узкой улочке в центр, в сторону церкви Фрауэнкирхе. В одной руке она держала чемодан, в другой – руку Лукаса. Неожиданно они наткнулись на заграждение из пожарных машин, стоявших поперек улицы. Повернули обратно. Она слышала за спиной гул приближавшихся самолетов и взрывы бомб. Ей было страшно. Мать закричала, что «им обязательно нужно» в бомбоубежище в конце Анненштрассе. Это было единственное убежище поблизости. В самом начале улицы, возле церкви Анненкирхе, мать упала и ударилась лицом о покрытый грязью обледеневший сугроб. Она помогла матери встать. Церковные двери были распахнуты настежь. Они забежали и остановились у бокового алтаря, справа от главного входа. Она помнила, как мать переставила стоявшую там деревянную скамью перпендикулярно стене, чемоданами забарикадировав доступ к угловой пристройке. Мать перенесла туда Лукаса на руках и, сорвав с его глаз повязку, положила мальчика на покрытый соломой пол.
– Священники Анненкирхе были предусмотрительнее, чем гауляйтер Матрин Мучман и банда его продажных чинуш, – услышала она голос матери.
Та велела ей лечь рядом с мальчиком и накрыла их одеялом. Ей было страшно. Еще никогда в жизни она так не боялась. Она помнила, как прижимала к себе Лукаса и без конца повторяла вслух строчки из Рильке, умоляя словами поэта о том, чтобы наступила тишина. При каждом новом взрыве она все громче просила тишины. Через несколько минут и Лукас стал повторять за ней эти строчки как молитву.
Молиться она не могла себя заставить. Даже здесь, в таком месте, в такую минуту. И в таком состоянии. Эти страшные, с ее точки зрения, идолопоклоннические строки, которые она должна была учить в школе на уроках религии, забылись сразу после того, как она ответила урок учителю. Как и рифмованные речевки, прославлявшие фюрера, которые они хором повторяли на утренней перекличке каждый день перед началом уроков. Она не верила в фюрера, в верховного Вождя, чей культ было запрещено ставить под сомнение. Потому не верила и в Бога. Это вовсе не означало, что она утратили веру из-за страданий, которые испытала за все эти годы с начала войны. Она разуверилась в Боге не из-за разочарования, обиды или протеста и не в отместку за то, что Он допустил все это, то ли вообще оставив их, то ли повернувшись к миру спиной именно в тот момент, когда мир нуждался в Нем более всего. Как раз это и было бы, по ее мнению, отрицанием веры – и еще большим лицемерием, чем молиться в минуту смертельного страха. Все последние годы она наблюдала, да и сама испытывала, страдания, вызванные поведением людей, которые руководствовались исключительно безграничным, слепым страхом перед наказанием за неподчинение команде, приказу или заповеди. Отец научил ее по-умному сомневаться – в особенности в том, что бездумно повторяли окружающие – и задавать вопросы. А мать, вслед за своей матерью, явила пример того, что значит «не жить на коленях».
Она не верила в Бога, хотя была крещена и на первом причастии, как и все, проглотила белую облатку, а при помазании получила второе имя Марта. В честь бабушки. Иногда, важным для нее людям, она представлялась этим именем. Гиннерт его обожал. Для него она была исключительно Мартой. Впервые целуя ее в темноте, когда они сидели на берегу пруда в саду Цвингертейх, он шептал ей на ухо: «Моя Мартиника».
Бабушка Марта, родившаяся в некогда польском городе Оппельне, известном своим твердокаменным католицизмом, и слышать не желала о том, что внучка останется некрещеной. И родители, вообразив возможные последствия, вероятно, только ради бабушки ее и окрестили – в величественной дрезденской церкви Фрауэнкирхе. Они тогда и представить не могли, как пригодится их единственной дочери свидетельство о крещении. Она помнила, что с некоторых пор – это началось, когда она училась в гимназии – детей, у которых не было такого клочка серой бумаги, автоматически подозревали в «неарийском происхождении». Это портило демографическую статистику школы. О чем, будучи чиновником Третьего рейха, знал каждый директор. Все они были обязаны принимать активное и непосредственное участие в «построении нового немецкого общества». Расово чистого, арийского, здорового, работоспособного и, разумеется, всецело преданного фюреру. Расово чистого и здорового.
Это было самое главное. Отцов психически больных детей по особому распоряжению подвергали стерилизации. В соответствии с законом, принятым в 1934 году. На тех же основаниях стерилизовали душевнобольных мужчин в детородном возрасте и неизлечимых алкоголиков. А в 1939-м по отношению к «хронически больным» людям стали применять эвтаназию, которую Геббельс называл «актом гуманности».
Отец считал, что именно Гитлер, как никто другой до него, сумел убедить немцев в том, что они избранный народ. Это Гитлер, Гиммлер и Геббельс ввели в обиход понятие «народное бессмертие». Немецкое, разумеется. Чем привели обывателей в восторг. Ловко и очень просто. Они свергали прежние национальные памятники и возводили новые, которые были гораздо крупнее и монументальнее, но примитивнее – как если бы пирамиду построил для фараона Уолт Дисней. Они основывали музеи, посвященные национальным традициям, заказывали благонадежным и преданным режиму ученым труды о якобы научных способах классификации культур и рас, собирали отечественный фольклор, создавали каноны народной литературы, а все то, что в каноны не вписывалось, демонстративно уничтожали. Они учреждали новые национальные праздники, организовывали торжественные церемонии во славу павших «за правое дело», утверждали новые флаги и приказывали создавать новые гимны, собирали громадные толпы на парадах по случаю обретших новое значение исторических событий... В короткие сроки им удалось сотворить миф. А миф, укоренившись в сознании, заступает место культурных ценностей. Новый стиль поведения, новые ценности и символы становятся чем-то естественным, исконным и понятным каждому. И миф начинает опережать историю. Культурные ценности доступны не всем, поскольку их восприятие требует знаний и умственных усилий. В миф же достаточно просто верить. Его не обязательно понимать. Впрочем, это касается и культуры, когда ее делают массовой. Картины стали простыми и понятными, Геббельс и его свита добились того, что по радио стали звучать только патриотические песни и еще более патриотические простенькие опереттки, а самым значительным немецким зодчим был признан некий Арно Брекер, ваявший колоссальные фигуры, которые имели к скульптуре такое же отношение, как садовые гномы – к античному искусству. Все это не мешало Гитлеру считать, что колоссы Брекера принадлежат к числу «наипрекраснейших изваяний, которые когда-либо создавались в Германии». Помимо Брекера, были еще Торак и Климш, творившие в том же ключе. Все прочее, по словам Гитлера, – творения «дегенеративных заик, бездарных саботажников, безумцев и торговцев». Так, впрочем, считали и все те, кто фотографировался на фоне творений Брекера, Торака и Климша в Берлине или Мюнхене.
Но гитлеровцам удалось и кое-что еще. Видимо, самое важное. Они беспрестанно подогревали в массах ощущение собственной значимости, и люди в конце концов поверили, что вовсе не являются придатком диктатуры. Гитлер убеждал их в этом при каждом удобном случае. Он повторял: «Вы стоите передо мной, как взволнованное море, преисполненное священного негодования и безграничного гнева».
Гитлер как никто другой, кроме разве что Сталина, умел убедить массы, что они и есть диктатура. В этом была его величайшая личная заслуга. Он хотел стать художником, философом, архитектором, а в результате стал актером. Отличным актером. Именно он гипнотизировал немцев своими речами. Именно он расставлял декорации и режиссировал, доводя до совершенства, свои выступления, которые должны были производить впечатление импровизации. Каждое из них – это спектакль. Все начиналось в тишине. Гитлер стоял неподвижно и безмолвно, затем начинал говорить – спокойным низким голосом, постепенно доходя до истерического крика, погружая толпу в транс и доводя до экстаза. Плюс зрительный эффект: лучи авиационных прожекторов, символы, составленные из пылающих факелов, массовые гимнастические упражнения, смахивавшие на эротические балетные этюды, пафосная, словно звучавшая с небес музыка... Тирады ожесточенно жестикулировавшего фюрера, освещенного прожекторами на фоне кроваво-красного знамени с черной свастикой в белом круге, и его любимые слова: «абсолютно», «непоколебимо», «решительно», «окончательно», «неутомимо», «судьбоносно», «вечно». Слова простые, однозначные, понятные всем. Он выкрикивал каждому прямо в ухо именно то, что тот хотел услышать. Крестьянам: «Это вы являетесь основой нации», рабочим: «Рабочие – это аристократия Третьего рейха», финансистам и промышленникам: «Вы доказали, что принадлежите к высшей расе, вы имеете право быть вождями». Гитлер в своем примитивнейшем, инстинктивном популизме был близок каждому. Как закадычный друг, как благодетель и неутомимый защитник. Всех без исключения. Стариков и детей, дорожников и пирожников, учителей и мясников, поэтов и пахарей.
Гитлер первым использовал для своих выступлелний электрические усилители. Благодаря им толпе казалось, что голос вождя звучит откуда-то свыше. Не исключено, что без динамиков Гитлер никогда бы не покорил Германию. И все это сопровождалось жутковатыми световыми эффектами. Абсолютно новаторский пропагандистский шедевр, опытом которого, можно было не сомневаться, непременно воспользуются и в будущем. Только Гитлер способен, утверждала геббельсовская пропаганда, добиться такого эффекта, чтобы после его речей «женщины с отсутствующим выражением на лицах в изнеможении оседали на землю, словно тряпичные куклы», а вопль «хайль» в конце его речи получался таким громогласным, что «многим казалось, будто от него могут обрушиться крыши».
Нетрудно понять, как это могло действовать. И действовало. Даже за пределами Германии. В 1938-м, за год до начала войны, Адольф Гитлер был выдвинут на Нобелевскую премию. Особую премию – премию мира! Он должен был получить ее в 1939-м. Выдвинуть его предложил некий Э. Г. Ц. Брандт, шведский политик с немецкой фамилией и мозгами крысы. Впрочем, такими мозгами обладает большинство политиков. Тем не менее Брандт был избранным демократическим путем депутатом шведского парламента. Адольф Гитлер – лауреат Нобелевской премии мира! Можно ли представить большее извращение за всю историю человечества?! Среди его конкурентов в тот год был, в частности, Махатма Ганди. Правда, в феврале 1939-го, по инициативе Геббельса, его кандидатуру сняли. Геббельс прекрасно знал, что в сентябре 1939-го начнется война. И вручение Нобелевских премий ни в ноябре, ни в декабре не состоится. Тем более премии мира.
Формирование нового, идеального вида Homo Germanicus, который должен был соответствовать требованиям и амбициям «тысячелетнего рейха», начиналось уже в детском саду и еще более настойчиво продолжалось в школе – это было формирование арийца, расово чистого до последней капли крови. Отец однажды спросил, помнит ли она стихотворение:

Береги чистоту своей крови.
Она не только твоя –
Приплыла она издалёка,
Уплывет она далёко.
В ней наследство тысяч предков,
На ней зиждется будущее,
В ней вся твоя жизнь!


Она помнила. Еще бы не помнить! Ведь ей пришлось учить его наизусть. Дети декламировали стишок уже в третьем классе. А потом по команде вскидывали правую руку вверх. Она тоже. Ничего не понимая.
Школьные учителя добровольно поддерживали у детей перманентное состояние патриотического экстаза. А так называемая расовая чистота была одним из наиважнейших условий существования Третьего рейха. Она помнила, как вслушивалась на уроках истории в рассказы о необходимости сохранения арийской расы в «безукоризненной чистоте». По словам учительницы, древние цивилизации пришли в упадок именно потому, что допускали смешение крови, а «потеря расовой чистоты губит счастье народа раз и навсегда».
Отныне безупречное арийское происхождение нужно было еще и доказать. Документально. И если у кого-то необходимых документов не оказывалось, это немедленно бросало на него тень подозрений. Очень опасных подозрений. Ученика пересаживали на задние парты. Его фамилию не произносили во время проверки посещаемости. Ему нельзя было обедать в школьной столовой. Лишенные достоинства дети не имели права испытывать чувство голода. Однако на линейках, прославлявших фюрера, они обязаны были присутствовать. И хотя до тех пор, пока они не предъявят напечатанные на серой бумаге документы, свидетельствующие об их «расовой чистоте», эти дети как будто и не существовали, на линейках они были нужны для дополнительных децибелов. Но стоило принести необходимую справку, как картина радикально менялась. Эти дети вновь становились полноправными членами коллектива. Но только по предъявлении соответствующей печати. И не дай бог, если в справке не значились дата и регистрационный номер или она была оформлена на чужом языке, – в таком случае человеческое достоинство в течение недели, а то и двух вновь оказывалось под сомнением. Пока документ не приводили в порядок. Так, например, случилось с Ирен, соседкой по парте. Она родилась в немецкой семье в небольшой деревушке в окрестностях Бреслау, но с началом войны ее родители в поисках работы переехали в Дрезден. Крестивший Ирен священник был плохо и недостаточно онемеченным поляком. Плохо – потому что не умел писать по-немецки. А недостаточно – поскольку свидетельство о крещении составил на польский манер: указал фамилию и имена родителей, поставил дату и печать с черным немецким орлом, но не указал регистрационный номер, зато что-то приписал по-польски от руки. Этого хватило, чтобы Ирэн навсегда превратилась в школе в белую ворону.
По правде говоря, сама она получила безукоризненное свидетельство о крещении только из-за непоколебимых католических убеждений бабушки Марты&heip;

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →