Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Дураков на свете мало, но расставлены они так грамотно, что встречаются на каждом шагу.

Еще   [X]

 0 

Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге (Шерих Дмитрий)

Новая книга известного петербургского журналиста Дмитрия Шериха приподнимает завесу над одной из самых темных граней истории города. Речь пойдет о казнях и обо всем, что с ними связано. Кто, за что, каким образом, кем был подвергнут ужасной процедуре на протяжении трехсот лет – все это читатель найдет на страницах книги. Автор с присущим ему литературным дарованием сумел найти достойную форму для такого непростого содержания. Он описывает события, не смакуя подробности, а пытаясь осмыслить происходящее с точки зрения истории, этики, психологии. Большой интерес представляют также собранные свидетельства очевидцев казней. Книга адресована взрослым людям.

Год издания: 2014

Цена: 149.9 руб.



С книгой «Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге» также читают:

Предпросмотр книги «Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге»

Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге

   Новая книга известного петербургского журналиста Дмитрия Шериха приподнимает завесу над одной из самых темных граней истории города. Речь пойдет о казнях и обо всем, что с ними связано. Кто, за что, каким образом, кем был подвергнут ужасной процедуре на протяжении трехсот лет – все это читатель найдет на страницах книги. Автор с присущим ему литературным дарованием сумел найти достойную форму для такого непростого содержания. Он описывает события, не смакуя подробности, а пытаясь осмыслить происходящее с точки зрения истории, этики, психологии. Большой интерес представляют также собранные свидетельства очевидцев казней. Книга адресована взрослым людям.


Дмитрий Шерих Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге

Глава 1


   Тридцать седьмой год. Впрочем, для начала – несколько слов о самой теме книги, о том, что же такое были казни в петербургской жизни. События трагические и страшные, они неизменно привлекали к себе внимание горожан – и благодаря тому заняли видное место в летописях Северной столицы. О смерти на эшафоте пятерых декабристов знает любой современный школьник, как и о казни пятерых же народовольцев, кому-то доводилось читать и воспоминания Ильи Ефимовича Репина о том, как художник стал очевидцем экзекуции над Дмитрием Каракозовым, однако казней в истории Петербурга были не единицы и не десятки – сотни! Многие ли из современных читателей слышали, например, о трагической судьбе самозванца Александра Семикова, выдававшего себя за царевича Алексея Петровича и лишившегося за это головы? Или о расстреле авантюриста Эболи де Триколи и его сообщницы Бритт, чьи тела потом осматривал в покойницкой молодой литератор Исаак Бабель?
   Какие-то публичные экзекуции удостоились большого числа исследовательских и популярных публикаций, но далеко не все: в большинстве своем петербургские казни изучены мало. В их истории хватает белых пятен. Даже ключевые обстоятельства гибели пятерых декабристов, как узнает наш читатель, до сих пор не прояснены. Множество неясностей и с казнями, происходившими в революционную пору – как до 1917 года, так и после, практически не изучена история казней в блокадном Ленинграде и на оккупированных территориях его пригородов…
   Обо всем этом – впереди.
   А пока год тридцать седьмой. Мрачный, отмеченный в наших исторических летописях небывалыми событиями. Ни до него, ни после не случалось в городе такого числа публичных смертных казней, причем хронологически все они уложились в недлинный четырехмесячный период: 8 августа при большом стечении зрителей с жизнью простились три жителя города на Неве, одиннадцать дней спустя – сразу семеро, 14 ноября – еще трое.
   И какие то были казни! Не только повешение, но и сожжение на костре, колесование, обезглавливание, повешение за ребра на крюк – едва ли не полный ассортимент услуг палача. А двум приговоренным залили в горло расплавленный металл – смерть мучительнее и вообразить себе трудно.
   Читатель уже, без сомнения, понял: хоть и тридцать седьмой, но не двадцатого столетия, разумеется, а восемнадцатого. Суровые времена правления императрицы Анны Иоанновны, которая в иные годы проявляла монаршее снисхождение к подданным, но подчас демонстрировала им всю карающую мощь августейшей десницы.
   В 1737-м к такой суровости поводы имелись весомые. В мае случился разрушительный пожар в Москве, и с этого момента тревога не ослабевала в обеих столицах России. Полиция предпринимала особые меры предосторожности – и особенно была настороже после того, как на крыше петербургского дома купца Линзена (примерно на месте будущих казарм Павловского полка) обнаружилась смоленая кубышка с порохом, оклеенная бумагой и обвязанная мочалом. К тому же люди хорошо помнили прошлогодний августовский пожар, когда в огне сгорело около сотни домов Адмиралтейской части столицы, причем пламя полыхало восемь часов.
   Однако в ночь на 24 июня пожар разразился вновь – и оказался поистине страшен. В огне погибли десятки человек, сотни домов были уничтожены, после чего власти немедленно приступили к поиску поджигателей. Всех заподозренных отдавали в руки Тайной канцелярии, а она в аннинские времена обладала широкими возможностями воздействия на несговорчивых. В итоге виновников обнаружилось двое: крестьянский сын Петр Петров, «называемый Водолаз», и крестьянин Владимир Перфильев. Их преступные умыслы и действия в подробностях излагает именной указ императрицы Анны, изданный 30 сентября 1737 года: «Будучи в Санктпетербурге, за новым Морским рынком на лугу, в палатке напився пьяны играли на том же лугу разных чинов с людьми зернью, и проигрався, прямым изменническим злым своим умыслом, не страшась по Государственным правам жесточайшей смертной казни, и вечного от Бога осуждения, злодейски думали, чтоб в Морской улице обывательские домы зажечь, и во время того пожара, из чужих имений себе прибыль получить, и желая то свое злодейство в действо произвесть, помянутый Петров купил на том рынке у пушкаря пороху, и сделав изо льна фитиль, с общего ж с ним Перфильевым совета, вышеозначенного 6 дня Июля, пришед на имеющийся тогда в большой Морской улице близ Синего моста кабак, и на том кабаке, по согласию между собою, оный Петров тот порох упомянутым льняным фитилем зажег, и учинился от того известный великий пожар, и сожалительное бедным обывателям разорение».
   В общем, картина ясна: увлеклись два бедовых человека игрой в зернь – старинной такой азартной забавой, в которой использовались кости с белой и черной сторонами. Поиздержавшись, решили с пьяных глаз поправить дела мародерством, чего ради и подожгли кабак у Синего моста. Некоторые историки сомневаются, правда, в достоверности показаний Петрова и Перфильева: самооговоры в те времена случались нередко, однако у следствия сомнений не было: виновны. Вместе с двумя крестьянами под горячую руку правосудия попала и «Володимерского пехотного полка, солдата Семена Зуева жена Стефанида Козмина»: она и прежде была «за учиненное воровство розыскивана и наказана публично кнутом, однако ж после того, забыв страх Божий, и такое жестокое наказание, с упомянутым Перфильевым жила блудно, и о таком их злом намерении ведала, и нигде заблаговременно на них не донесла, и тем допустила то их злое намерение в действо произвести, к великому многих здешних обывателей разорению, и сама с ними в том сообщницею была, ибо во время того пожара поймана с чужими крадеными пожитками».
   Приговор всем троим был демонстративно суров: Стефаниде Козминой отсечь голову, Петрова и Перфильева сжечь на месте учиненного ими пожара. Поскольку власть считала публичную казнь действом педагогическим, предупреждением всем потенциальным нарушителям закона, а о предстоящих экзекуциях оповещала заранее – немудрено, что 8 августа 1737 года на пепелище собралась толпа зрителей. Для пущей острастки велено было явиться на казнь и служащим столичных учреждений. Намеченную на этот день Конференцию (современный Ученый совет. – Д. Ш.) петербургской Академии наук пришлось даже отменить: академики подчинились приказу.
   Подчинились, впрочем, без большой неохоты. В ту пору публика и сама посещала подобные зрелища с интересом; для тогдашних петербуржцев это был настоящий спектакль с элементами хоррора и саспенса. Как писал знаток русской истории XVIII столетия Евгений Викторович Анисимов, «люди устремлялись на площадь, протискивались к эшафоту совсем не потому, что стремились получить, как думала власть, „урок на будущее“. Ими двигало любопытство. Также их привлекали всякие церемонии и шествия – парады, коронации, фейерверки, запуск воздушного шара. Валом валили люди в балаганы на Масленице, заполняли пять тысяч мест в оперном театре времен Елизаветы Петровны, чтобы насладиться волшебным зрелищем – в их повседневной, серой жизни развлечений было так мало».
   Итак, развлечение. Мы не знаем, пришли ли приговоренные на место казни своими ногами, сопровождаемые конвоем, или их доставили на повозках – сведений об этом не сохранилось. Зато о дальнейшем оставил выразительные воспоминания шотландский врач Джон Кук, по стечению обстоятельств оказавшийся в тот день на пожарище.
   «Каждый из мужчин был прикован цепью к вершине большой вкопанной в землю мачты; они стояли на маленьких эшафотах, а на земле вокруг каждой мачты было сложено в форме пирамиды много тысяч маленьких поленьев. Эти пирамиды были столь высоки, что не достигали лишь двух-трех саженей до маленьких помостов, на которых стояли мужчины в нижних рубашках и подштанниках. Они были осуждены на сожжение таким способом в прах.
   Но прежде чем поджечь пирамиды, привели и поставили между этими мачтами женщину и зачитали объявление об их злодействе и приказ о каре. Мужчины громко кричали, что хотя они и виновны, женщина ни в чем не повинна. Тем не менее ей была отрублена голова. Ибо русские никогда не казнят женщин через повешение или сожжение, каким бы ни было преступление. Возможно, если бы императрица Анна находилась в Петербурге, женщина получила бы помилование. Однако говорили, что ее вина была совершенно доказана, и о том, что злоумышленники были исполнены решимости совершить это отвратительное преступление, женщина знала еще за несколько дней до него.
   Как только скатилась голова женщины, к пирамидам дров был поднесен факел, и поскольку древесина была очень сухой, пирамиды мгновенно обратились в ужасный костер. Мужчины умерли бы быстро, если бы ветер часто не отдувал от них пламя; так или иначе, оба они в жестоких муках испустили дух меньше чем через три четверти часа».
   Стоит пояснить тут, что публичное чтение приговора было неизменной частью ритуала казни; в петровские времена его произносили в форме личного выговора преступнику от государя, позже перешли на обезличенную форму. Нередко преступников ждало помилование, но такой вердикт оглашался в самый последний момент, когда преступники находились уже на эшафоте, после паузы, невероятно томительной для приговоренных.
   Томилась и публика, не зная заранее: ждать ли снисхождения от монаршей особы, или нет. В петербургской истории случалось и то, и другое.
   В 1737 году, как мы уже знаем, снисхождения не случилось, а казнь Петрова и Перфильева оказалась мучительной: сорок пять минут мук на костре – испытание, в том числе и для зрителей. Свое драматическое описание казни, впрочем, Джон Кук дополняет легкомысленной байкой, снижающей градус напряжения: «Во время этой казни случилось происшествие, многих позабавившее. Сразу после того как мужчины скончались, некий легкомысленный писец, одетый очень опрятно, бежал через руины поглядеть на казнь. Вся земля была покрыта головешками от последнего пожара, так что никто не мог безопасно ходить где-либо, кроме замощенных улиц, поскольку русские обязаны содержать свои улицы и дома свежими и чистыми. В каждом доме есть для этого удобство, и бедный писец, глазея на преступников, когда поспешал к месту казни, бултыхнулся в одну из этих [выгребных ям], погрузившись выше, чем по пояс.
   Многие гвардейцы и прочие, которым мало показалось поиздеваться и посмеяться над несчастным писцом, бросали в нечистоты дрова, кирпичи и камни, стараясь всего его забрызгать. Такое обхождение обострило изобретательность отчаявшегося писца и воспламенило его негодование до последней степени.
   Поскольку эти люди были близко от него, он принялся швырять бывшие вокруг зловонные нечистоты, заляпав ими многих и заставив ретироваться на большее расстояние. Таким способом он без особенных помех выбрался, но его ярость была столь велика, что, вместо того чтобы идти домой, он стал бегать среди гвардейцев, мня их причиной нелепого положения, в которое угодил. Многих из них он запачкал, хорошо зная, что они не избегнут наказания за испорченную одежду. Да уж, думаю, русских гвардейцев никогда не пытались обратить в столь позорное бегство».
   Живописный эпизод, что уж тут скажешь, и заметим: ни слова не говорит шотландец Кук о неприятных ароматах, распространявшихся вокруг несчастного писца, – видимо, куда сильнее были в тот день жуткие запахи аутодафе!
   Процитированный выше указ Анны Иоанновны не только оповестил подданных о суровом приговоре поджигателям, но и грозил смертью всем тем, кто рискнет поджигать впредь: «Таковым злодеям и их сообщникам и ворам, которые во время пожаров с краденым пойманы будут, чинить, по силе Наших Государственных прав, жесточайшие смертные казни». Обещаны были кары тем, кто знал о намерениях поджигателей, но вовремя не донес на них: им повелевалось «чинить такие ж жесточайшие смертные казни, как и самим зажигателям».
   Впрочем, две другие состоявшиеся в 1737 году публичные казни с поджогами связаны не были. Девятнадцатого августа, опять при большом стечении публики, смерти предали уличных разбойников, и палачи продемонстрировали целый спектр своих умений: огородник Антип Афонасьев и Андрей Парыгин были «повешены за шею», а вот пятерых оставшихся преступников ждала так называемая квалифицированная смертная казнь, назначавшаяся за особые виды преступлений.
   Еще с петровских времен «для вящих воров и разбойников» и особенно тех, кто «чинили смертные убивства и мучения», полагалось повешение за ребра. Острый медный крюк вбивали приговоренным под ребра, агония растягивалась на несколько часов, а мучительная смерть наступала от постепенной остановки дыхания. Именно эта участь ждала в тот августовский день бурлаков Егора Герасимова и Федора Гусева.
   Александра Козмина, Ивана Арбацкого и Карпа Наумова в тот день колесовали, а затем обезглавили. Зрелище колесования могло впечатлить даже привычных ко многому современников. Выдающийся дореволюционный знаток права Александр Федорович Кистяковский, изучавший историю смертной казни, так описывал эту экзекуцию, применявшуюся не только в России, но и в странах европейских – Англии, Германии, Италии, Франции: «К эшафоту привязывали в горизонтальном положении Андреевский крест, сделанный из двух бревен. На каждой из ветвей этого креста делали две выемки, расстоянием одна от другой на один фут. На этом кресте растягивали преступника так, чтобы лицом он обращен был к небу; каждая оконечность его лежала на одной из ветвей креста, и в месте каждого сочленения он был привязан к кресту. Затем палач, вооруженный железным четвероугольным ломом, наносил удары в часть члена между сочленением, которая как раз лежала над выемкой. Этим способом переламывали кости каждого члена в двух местах. Операция оканчивалась двумя или тремя ударами по животу и переломлением спинного хребта. Разломанного таким образом преступника клали на горизонтально поставленное колесо так, чтобы пятки сходились с заднею частью головы, и оставляли его в таком положении умирать».
   Колесованных преступников ждала разная участь: некоторым из милосердия отрубали голову, остальных ждала медленная смерть на колесе. Поскольку опытные палачи стремились не наносить ущерба внутренним органам человека, агония затягивалась подчас надолго – даже на несколько дней, как отметил в своих записках датский посланник в России Юст Юль.
   В петербургских летописях оба варианта казни присутствуют; в 1737 году, как мы знаем, милосердие одержало верх, головы преступникам отрубили.
   Разумеется, все это происходило не на «маленьких эшафотах», как в случае с сожжением, а на эшафотах вполне стандартных – высоких, позволявших всем собравшимся видеть процесс экзекуции.
   Академическая Конференция, кстати сказать, не состоялась и 19 августа 1737 года, поскольку теперь уже сами академики выразили желание посетить редкое по остроте и разнообразию впечатлений зрелище.
   Наконец, еще одна публичная экзекуция 1737 года: 14 ноября на эшафоте оказались трое преступников. Сначала отрубили голову некоему Егору Климову, а потом казнили фальшивомонетчиков Дмитрия Михайлова и Арину Никитину. И здесь тоже палачам пришлось потрудиться. Согласно старинному обычаю, преступников привязали к колесам – и затем им были «залиты горла оловом». Известно, что в таких случаях использовался для экзекуции металл, найденный при аресте. Страшная казнь, и воздействие расплавленного металла на человеческий организм нетрудно понять: один из мемуаристов петровского времени описывал, как металл прожег преступнику горло и вытек наземь, причем после этого жертва еще сутки оставалась жива.


   Казнь повешением за ребро. Со старинной гравюры.


   Казнь колесованием. Со старинной гравюры.

   Император Петр I, правда, 5 февраля 1723 года велел «буде такие заливающие горло скоро не умрут, то отсечь для скорой смерти голову», и можно полагать, что слишком уж долго Михайлов с Никитиной не мучились.
   Разумеется, при этой впечатляющей казни тоже присутствовали академики. А на следующий день тела казненных были доставлены в Академию наук, где выдающийся анатом и зоолог Иоганн Георг Дювернуа «анатомировал» их в присутствии двух других анатомов – Иосии Вейтбрехта и Иоганна Христиана Вильде. Можно не сомневаться, что действие расплавленного металла на человеческий организм все трое изучали особенно тщательно.
   У тех тел оказалась довольно длинная посмертная биография: их использовали не только для научных опытов (в том числе для исследования нервной системы), но и для «публичных анатомических вскрытий». Осуществляли их все те же Дювернуа, Вейтбрехт и Вильде. Позже академик Вейтбрехт опубликовал первое в мире руководство по синдесмологии – разделу анатомии, изучающему соединение суставов, – и описал в нем более 90 связок, изученных им с натуры. Надо полагать, что свой посильный/посмертный вклад внесли в этот труд и фальшивомонетчики Михайлов и Никитина вкупе с Егором Климовым.
   Вот такой был это год, 1737-й.

Глава 2


   Восстановим в правах хронологию: тридцать седьмой год мы изучили, а что было до него?
   Разумеется, смертные казни осуществлялись в Петербурге с первых его лет. Разумеется, были они публичными: вполне привычная общественная традиция, полностью европейская, – отчего и приезжавшие на невские берега иностранные гости ничуть не удивлялись жестокости здешних экзекуций, проявляя к ним живое любопытство.
   Законодательство петровского времени оставляло широкий простор для высшей меры наказания: указом 1703 года, например, предусматривалась казнь «за измену и бунт», а также «или кто кого смертным питьем или отравою уморит»; другим указом того же года вводилась казнь за незаконную порубку леса; в 1704 году к списку прибавили «прямое воровство», взяточничество при постройке бань и даже торговлю ревенем; в 1711-м велено было разбойников и воров «вешать в тех же местах, где будут пойманы и воровали». Смертной карой грозили также за кражу колоколов, бегство из тюрьмы, продажу краденого и множество других преступлений. Беременные преступницы от казни были освобождены, но только до родов, а «после свободности казнить смертью безо всякого милосердия».
   Вот и еще именной указ от 24 апреля 1713 года: «Сказать во всем Государстве (дабы неведением никто не отговаривался), что все преступники и повредители интересов Государственных с вымыслу, кроме простоты какой, таких без всякия пощады казнить смертью, деревни и животы брать, а ежели кто пощадит, тот сам тою казнью казнен будет; для того надобно изъяснить именно интересы государственные для вразумления людям».
   Стиль тяжел, но смысл прозрачен: кто навредит интересам государства и казны или закроет глаза на вред и казнокрадство, будет казнен.
   В том же духе был выдержан и утвержденный весной 1715 года Артикул воинский; действие этого важнейшего юридического документа лишь формально распространялось только на военных, на практике его статьи применялись и к гражданским лицам. Статей, где смертная казнь предполагалась, сто с лишним – речь идет о военных, политических, уголовных преступлениях – от дезертирства до кровосмешения.
   При столь суровой законодательной базе Петербург петровской поры просто не мог обойтись без плах и эшафотов. Неслучайно на карте города, отпечатанной в 1717 году голландским издателем Рейнером Оттенсом, была обозначена среди прочих достопримечательностей виселица на Троицкой площади. Некрупно, но вполне различимо. Сам быт Северной столицы подталкивал власть к широкому применению карательных мер: помимо обычного российского казнокрадства в городе процветали разбои и грабежи, и что говорить, если даже в лесистых местах у Фонтанки могли прятаться лихие люди, нападавшие на мирных обывателей.
   В общем – казнили, но за период до зимы 1709/10 годов мы знаем об этом лишь приблизительно, в категориях «было/ не было». А вот начиная с той зимы, имеются данные более вещественные. Кажется, первые описания публичных смертных казней в Санкт-Петербурге оставил датский посланник в России Юст Юль. Отправленный ко двору царя Петра для решения насущных политических вопросов, он едва ли не каждый свой шаг фиксировал в подробнейшем дневнике. Мы знаем, например, что, когда в марте 1710 года он въехал в растущую Северную столицу России, поселили его здесь без лишних почестей, чему наш герой посвятил отдельную ламентацию: «Русские не считают себя обязанными заботиться о том, как устроить на квартире иностранного посланника, и находят достаточным отвести ему дом, а довольно ли он велик для него и для его людей и как посланник в нем поместится – об этом предоставляют заботиться ему самому».


   Фрагмент карты Санкт-Петербурга 1717 года.

   Не вполне европейцы эти русские, что уж скажешь.
   А уже 1 апреля Юст Юль записывает услышанную им историю, имевшую место в Петербурге предшествовавшей зимой: несколько каторжников решили бежать с галер, для чего изготовили фальшивые паспорта, заверив их поддельными же подписью и печатью. Преступников поймали. И вот оно, самое раннее в петербургской историографии свидетельство о публичной смертной казни: «Артисты эти были частью повешены, частью (наказаны) кнутом. Главным зачинщикам (этого дела) сломали руки и ноги и положили живыми на колеса – зрелище возмутительное и ужасное! Ибо в летнее время люди (подвергающиеся этой казни) иногда в продолжение четырех-пяти дней лежат живые и болтают друг с другом. Впрочем, зимою в сильную стужу – как было и в настоящем случае – мороз прекращает их жизнь в более короткий срок».
   Пояснения в скобках, поясним читателю, это вольности переводчика, позволившего себе прояснить некоторые высказывания датского посланника.
   Отметим и другое: всего несколько лет прошло с момента закладки Северной столицы, а уже в ее биографию вписаны не только повешение, но и колесование. Запись Юста Юля заставляет нас обратить внимание, кстати, на еще одну экзекуцию, которая формально смертной казнью не являлась, но нередко прекращала жизни терзаемых. Речь о наказании кнутом, и об этом грозном инструменте палача датчанин оставил отдельную запись: «Кнут есть особенный бич, сделанный из пергамента и сваренный в молоке. Он до того тверд и востр, что им (можно) рубить, как мечом. Иным осужденным на кнут скручивают назад (руки) и за руки (же), вывихивая их, вздергивают на особого рода виселицу, какие в старину употреблялись и у нас; затем (уже) секут. Это называется «висячим кнутом». При совершении казни палач подбегает к (осужденному) двумя-тремя прыжками и бьет его по спине, каждым ударом рассекая ему тело до костей. Некоторые русские палачи так ловко владеют кнутом, что могут с трех ударов убить человека до смерти. Вообще же после 50 ударов редко кто остается жив».
   Пятьдесят ударов: Юст Юль отмерил роковую черту, за которой шансы человека на спасение становились призрачными. Дело было не только в силе ударов, хотя и они впечатляли: немецкий путешественник Адам Олеарий еще в XVII веке писал, что спины наказанных кнутом людей «не сохранили целой кожи даже на палец шириною, они были похожи на животных, с которых содрали кожу». Дело было и в том, что наказание кнутом осуществлялось крайне неспешно, на каждые двадцать ударов палачу требовался час. Провести столько времени под ударами на плахе и остаться в живых мог только самый крепкий человек.
   Верная смерть, но еще более мучительная, чем при смертной казни. Поэтому милостивая замена плахи на кнут, случавшаяся иногда в петровские времена, была на деле милостью довольно сомнительной.
   Известная петербургская история: несанкционированные порубки в березовой роще на Адмиралтейской стороне, вызвавшие гнев монарха. Местные жители знали, конечно, что державный основатель относится к лесам рачительно и ревностно, но соблазн и нужда заставили их пренебречь царскими запретами. В березовую рощу ходили за дровами и стройматериалом «не токмо из простонародных, но и из офицеров».
   Узнав о происходящем, царь пришел в ярость. Андрей Иванович Богданов, едва ли не первый летописец Петербурга, так описывал дальнейшее: «Тотчас повелел оных рубящих переловить, и во всех обывательских домах того лесу обыскивать, где по многим обыскам таких винных людей всякого чина не одно сто нашлося, которые по розыску за такой рубленной запрещенной лес осуждены были. Из оных, по жеребью, десятого человека повелено было вешать, а прочих жесточайшими наказаниями наказывать…»
   Каждого десятого по жребию: популярная мера наказания в те времена. Так же по жребию лишали жизни каждого десятого солдата из числа тех, что бежали с поля брани. Но вот он, жест монаршего милосердия: «по многому Матернему благоутробному упрошению Ее Императорского Величества Государыни Императрицы Екатерины Алексиевны, милостивно упросила Его Величества избавить оных от смертной казни и толикого гнева, в чем от Ея Величества и исходатайствовано».
   От смерти избавились, но… Как сказано в именном указе от 9 февраля 1720 года, «учинено наказание, биты кнутом, и запятнав, сосланы вечно, а Феофилатьев бит кнутом же, и сослан на десять лет… а иные гоняты шпицрутен, морскими кошками и леньками».
   Можно не сомневаться: некоторые из «помилованных» окончили жизни прямо под кнутом палача или же вскоре после экзекуции. Не намного больше повезло тем, кому достались шпицрутены, еще одно поистине смертоносное орудие телесных наказаний, но о них мы еще расскажем в свою очередь, а пока вернемся к Юсту Юлю и его записям.
   Апрель, май, июнь, июль 1710 года – едва ли не каждый день посланник записывает в своем дневнике свежие впечатления о российской жизни, а 8 августа внимания его удостаивается большой пожар первого петербургского Гостиного двора, что был выстроен на Троицкой площади, главной тогда площади города. Огонь полыхнул поздним вечером, и действие его было сокрушительным: «Весь базар и суконные лавки, числом с лишком 70, обращены в пепел; на площади не осталось ни одного дома; все, что только могло сгореть, сгорело вплоть до болота, отделяющего базар от прочих домов».
   Огонь, как писал другой современник, совершил свое разрушительное дело «едва ли не за час; при этом многое было разграблено, и купцы, по их состоянию, конечно, понесли большие убытки».
   Юст Юль сожалел тогда об отсутствии Петра Великого в Петербурге: датчанин полагал, что личное участие самодержца могло бы предупредить столь серьезные бедствия, тогда в его отсутствие «здешний простой народ равнодушно смотрит на пламя, и ни убеждениями, ни бранью, ни даже деньгами нельзя побудить его принять участие в тушении».
   Равнодушие, однако, исчезало напрочь, когда возникала возможность поживы. Так случилось и на пожаре 8 августа, но мародерам не повезло: «Восьмерых солдат и одного крестьянина схватили с поличным. Впоследствии все они приговорены были к повешению».
   И вот Юст Юль впервые присутствует на петербургской казни: «Виселицы, числом четыре, были поставлены по углам выгоревшей площади. (Преступников) привели на место казни, как скотов на бойню; ни священника, ни (иного) духовного (лица) при них не было. Прежде всего без милосердия повесили крестьянина. Перед тем как лезть на лестницу (приставленную к виселице), он обернулся в сторону церкви и трижды перекрестился, сопровождая каждое знамение земным поклоном; потом три раза перекрестился, когда его сбрасывали с лестницы. Замечательно, что, будучи уже сброшен с нее и вися (на воздухе), он еще раз осенил себя крестом (ибо здесь /приговоренным/ при повешении рук не связывают). Затем он поднял (было) руку для нового крестного знамения, (но) она (наконец бессильно) упала. Далее (восемь осужденных) солдат попарно метали между собою жребий, потом метали его четверо проигравших, и в конце концов из солдат были повешены только двое. Удивительно, что один из них, будучи сброшен с лестницы и уже вися (на веревке), перекрестился дважды и поднял было руку в третий раз, но уронил ее».
   Двое из восьми: жребий был более суров к мародерам, чем к дезертирам. А примечание насчет несвязанных рук – это собственная ремарка Юста Юля. Публичные смертные казни тогда были делом обычным в Европе, датский чиновник наверняка видел их и на родине, потому отметил отличие. Но еще сильнее удивился сдержанному поведению висельников. Никаких эксцессов, полное сознание необратимости происходящего и готовность принять суровый приговор. Это заставляло удивляться не только датчанина, но и других европейцев; британец Джон Перри, еще один гость петровской России, тоже отмечал: «Русские ни во что ставят смерть и не боятся ее. Вообще замечают, что, когда им приходится идти на казнь, они делают это совершенно беззаботно. Я сам видел, как многие из них шли с цепями на ногах и с зажженными восковыми свечами в руках. Проходя мимо толпы народа, они кланялись и говорили: „Простите, братцы!“, и народ отвечал им тем же, прощаясь с ними; и так они клали головы свои на плахи и с твердым, спокойным лицом отдавали жизнь свою».
   Ремарка топографическая: Троицкая площадь явно не в первый раз послужила местом публичной экзекуции, а в дальнейшем – вспомним план Оттенса – она прочно завоевала репутацию одного из главных лобных мест столицы.
   Но пора уже расставаться с Юстом Юлем, а для этого познакомим читателя с еще одной выдержкой из его дневников – записью, датированной 13 августа 1710 года. Всего пять дней с момента сообщения о повешенных мародерах, и вот новое – на сей раз о казни дезертира, и снова с ламентациями о том, как же спокойно относятся русские к перспективе окончить жизнь в петле: «Царь приказал привезти на свой корабль трех дезертиров и велел им при себе метать жребий о виселице. Того, кому жребий вынулся, подняли по приказанию (царя) на веревке к палачу, который в ожидании казни сидел на рее. Удивления достойно, с каким равнодушием относятся (русские) к смерти и как мало боятся ее. После того как (осужденному) прочтут приговор, он перекрестится, скажет «прости» окружающим и без (малейшей) печали бодро идет на (смерть), точно в ней нет ничего горького. Относительно казни этого преступника следует еще заметить, что, когда ему (уже) был прочитан приговор, царь велел стоявшему возле (его величества) священнику подойти к осужденному, утешить и напутствовать его. Но священник, (будучи), подобно всем почти духовным (лицам) в России, невежествен и глуп, отвечал, что дело свое он уже сделал, выслушал исповедь и покаяние преступника и отпустил ему грехи, и что теперь ему больше ничего не остается (ни) говорить, ни делать. (Потом) царь еще раза два обращался к священнику с тем же (приказанием), но когда услышал от него прежний отзыв, то грустный отвернулся и стал горько сетовать на низкий (умственный) уровень священников и (прочего) духовенства в (России), ничего не знающего, не понимающего и даже нередко являющегося более невежественным, чем простолюдины, которых, собственно, должно бы учить и наставлять».
   Впервые в нашей книге появляется фигура священника: по традиции, он играл важную роль во всякой казни, а присутствие его на экзекуции было само собой разумеющимся – настолько, что именно отсутствие духовного лица при казни мародеров было особо отмечено Юстом Юлем. Обычно священник беседовал с приговоренными, убеждал их в необходимости чистосердечного раскаяния, напоминал об ответственности перед Богом, а уже на эшафоте говорил последнее напутственное слово и давал преступникам приложиться к кресту. Так продолжалось до 1917 года.
   Случалось, конечно, и то, что случалось: священник, как в описанном случае с дезертиром, откровенно пренебрегал своим долгом. Всякое бывало на казнях; вот ведь и дезертира казнили по жребию одного из трех, тогда как должны были из десяти. Но царское слово дороже разных установлений, приказал – значит, быть по тому.
   1710 год. Если судить по дневникам Юста Юля, за считанные его месяцы произошло сразу несколько смертных казней – и ведь нет никаких сомнений в том, что датчанин зафиксировал лишь малую часть из них. Просто потому, что не намеревался составить исчерпывающий список экзекуций в новой российской столице.
   В общем, нередки были тогда казни. Неслучайно голландский резидент, еще один дипломатический гость Петербурга, рассказывал коллегам, что однажды в петровской столице за день повесили, колесовали и подняли за ребра 24 разбойников. Может, и преувеличил, однако факт остается фактом: вид эшафота был для жителей растущего города на Неве вполне привычным и в чем-то даже обыденным.

Глава 3


   Отставному полоцкому коменданту поручику лейб-гвардии Преображенского полка Никите Тимофеевичу Ржевскому повезло. Под следствие он попал из-за взяток, летом 1712 года был приговорен к смертной казни, почти два года ждал неизбежного, однако в конце концов был помилован Петром I.
   Повезло, впрочем, относительно: царь заменил ему смертную казнь на политическую смерть, наказание по тем временам новое и Петром весьма ценившееся. Церемония эта была максимально приближена к казни обычной, «натуральной»: преступника доставляли к назначенному месту казни, возводили на эшафот, клали даже на плаху (или накидывали веревку на шею) – и только после паузы оглашали указ о сохранении ему жизни. Затем преступника ждали, как правило, наказание кнутом и ссылка или каторга, причем он полностью лишался гражданских прав. «Сказывание смерти» назначалось за преступления политические, за ложный донос, за взятки, за насильственное растление малолетних. Близко к этому наказанию стоял обряд шельмования, официально введенный воинским уставом 1716 года за тяжкие преступления: преступник объявлялся шельмованным, то есть изверженным «из числа добрых людей и верных», причем процедура шельмования тоже предусматривала публичные действия: «Имя на виселице прибито, или шпага его от палача переломлена и вором (шелм) объявлен будет».
   Шельмованного – поясним здесь – запрещалось «в компанию допускать», «таковой лишен общества добрых людей», если даже кто-нибудь «такого ограбит, побьет или ранит, или у него отьимет, у него челобитья не приимать и суда ему не давать, разве до смерти кто его убьет, то яко убийца судитися будет».
   В сенатских документах 1714 года зафиксировано, что именно ждало в апреле того года Никиту Ржевского: «Учинено ему в С. Петербурге за его вину перед полком кладен на плаху к смертной казни, и по свободе от смерти учинено наказание – бит кнутом; а по наказании велено его сослать в ссылку в Сибирь». Дальнейшая судьба отставного коменданта иллюстрирует, чем же политическая смерть, наказание само по себе строжайшее, была все же предпочтительней «натуральной»: вдали от столицы Ржевский находился восемь лет, а в 1722 году по случаю заключенного со Швецией мира Петр освободил своего былого соратника из ссылки, дозволив ему возвратиться в столицы. Это был далеко не последний в петербургской истории случай, когда человек, преданный политической смерти, лишенный прав и сосланный в далекие провинции, возвращался к привычной жизни, достигая иногда новых карьерных и прочих высот.
   Меньше повезло тем, кого политическая смерть ждала 6 апреля 1715 года, через год после экзекуции над Ржевским. В тот день из Розыскной канцелярии, что находилась в Петропавловской крепости, под конвоем («за шеренгою солдат») отправилась на Троицкую площадь целая вереница приговоренных: сенатор князь Григорий Иванович Волконский, за ним еще один сенатор Василий Андреевич Апухтин, затем петербургский вице-губернатор Яков Никитич Римский-Корсаков (любимец Александра Даниловича Меншикова и прапрадед великого композитора), секретарь вице-губернатора Литвинов, артиллерийский комиссар Порошин, посадский Филимон Аникеев, некий Голубчиков, «и за ними дьяконы Военной Канцелярии».
   Все они обвинялись в хищении казенных средств и других преступлениях. Политическая смерть с приличествующими ей обрядами ждала троих: обоих сенаторов и комиссара Порошина. В походном «Юрнале» Петра I зафиксированы подробности вкупе с винами каждого из преступников: «И приведши их на площадь, где положена была плаха и топор, объявлен указ: сенаторем двум Волконскому и Апухтину за вины их (что они, преступая присягу, подряжались сами чужими именами под провиант и брали дорогую цену, и тем народу приключали тягость) указано их казнить смертью, однако от смерти свобожены, только за лживую их присягу обожжены у них языки, и имение их все взято на Государя; потом Корсакова, что он, не удоволяся Его Царского Величества жалованьем 5000 рублями на год, також подряжался ставить провиант и фураж дорогою ценою именами крестьян своих и из казны роздал денег больше 200 000 рублей, которых и собрать вскоре невозможно, також и сам брал себе денег из казны немалое число, били кнутом и на вечное житье в Сибирь, отобрав все его пожитки и деревни, кроме отцовских деревень; секретаря Литвинова за те ж дела, что Корсакова, били кнутом и сослан на каторгу; коммисара Порошина, что он за многое число денег подрядных припасов, которые были не поставлены, дал подрядчикам опись задним числом в поставке, а написал, будто те припасы в пожаре сгорели, клали на плаху и потом, простя его от смерти, били кнутом и вырезали ему ноздри, сослали на каторгу; Филимона Аникиева и Голубчикова за то, что они подряжались ставить припасы в артиллерию дорогою ценою и по согласию с помянутым Коммисаром брали деньги из казны за непоставленные припасы, биты кнутом и взят с них штраф; а Военной Канцелярии дьяков всех били батогами за то, что они, преступая указ, офицеров и унтер-офицеров и солдат отпускали в дома свои на сроки, а после их не собрали, и за то себе брали взятки. Сие наказание было чинено в присутствии Его Царского Величества».
   Кнутом в тот раз, кажется, били не слишком жестоко: известно во всяком случае, что Яков Никитич Римский-Корсаков успешно перенес экзекуцию; он ушел из жизни лишь несколько лет спустя. Еще меньше пострадали те, кого били батогами, это был один из самых легких видов телесных наказаний. Камер-юнкер голштинского двора Фридрих Вильгельм Берхгольц, еще один иностранный гость Санкт-Петербурга, описывает эпизод, когда около 200 ударов батогами получил актер, игравший роль короля в домашнем спектакле у герцогини Мекленбургской, – и уже на следующий день он снова выступал на сцене: «Для меня было странно, что человек, наказанный вчера батогами, нынче опять играет с княжнами и благородными девицами: в комедии роль королевского генерала исполняла настоящая княжна, а супруги батогированного короля – родная дочь маршала вдовствующей царицы; но здесь это нипочем и считается делом весьма обыкновенным».
   Апрельские экзекуции 1714 и 1715 годов – примеры того, что и в суровые петровские времена самое суровое наказание иногда смягчалось, а смерть могла миновать тех, кто к ней уже приготовился. Но так было далеко не всегда. Это в полной мере ощутил на себе иркутский воевода Лаврентий Родионович Ракитин, с 1714 по 1716 год управлявший своим городом, а затем попавший в громкую историю с несомненными признаками превышения полномочий: он «поехал за Байкал-море для принятия вышедшего из Китая с караванною казною купчины Михаила Гусятникова и, будучи там, у того Гусятникова… отобрал золото и другие вещи». История всплыла наружу, результатом стали следствие и суд. Итог: в 1717 году «ему по следствию в С. – Петербурге голова отсечена». Коротко и невесело.
   Тем временем уже разворачивалось знаменитое дело царевича Алексея Петровича; читатель наверняка осведомлен, что и наследника тоже приговорят к смерти, но он уйдет из жизни накануне назначенной казни, 26 июня 1718 года. (Исследователи полагают, что его убили по негласному приказу монарха, дабы не допустить зрелища публичной казни особы царской крови.)
   Еще до этого в Москве предали казни нескольких сторонников царевича, в том числе Александра Васильевича Кикина, хозяина знаменитых в Петербурге Кикиных палат. Французский консул Анри Лави объяснял проведение казни именно в Москве, а не в Петербурге тем, что «Его Царское Величество не хочет осквернять свою новую столицу кровью виновных».
   И все-таки очередь дошла и до Петербурга: 8 декабря 1718 года близ Гостиного двора на Троицкой площади состоялась очередная смертная казнь. День был, как записано в поденном «Юрнале», составлявшемся секретарями Александра Даниловича Меншикова, «пасмурен, с ветром от зюйда». Главным действующим лицом экзекуции оказался брат первой супруги Петра Евдокии Лопухиной, Авраам Лопухин: его обвинили в тайной переписке с сестрой, в сочувствии к Алексею Петровичу и помощи ему. 19 ноября Сенат вынес приговор: «Казнить смертью, а движимое и недвижимое имение его все взять на государя». К смерти были приговорены и еще четверо приближенных царевича: его духовник Яков Игнатьев, протопоп Верхоспасский, камердинер Иван Афанасьев-Большой, Федор Дубровский и дьяк Федор Воронов. Еще четверым приговоренным были определены телесные наказания.
   Краткое описание казни имеется в «Записной книге Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии», впервые опубликованной в XIX столетии выдающимся знатоком петровского времени Николаем Устряловым: «Учинена была экзекуция: казнили смертью, по розыскным его царского величества тайным делам, близ гостиного двора у Троицы, на въезде в Дворянскую слободу, Аврама Лопухина, дьяка Воронова, бывшего протопопа расстригу Якова Игнатьева, Ивана Афонасьева-Большого, Федора Дубровского: отсечены головы. Кнутом биты: поляк Григорий Носович, Федор Эверлаков, Афонасий Тимирев, Канбар Акинфиев, князь Федор Щербатов, которому урезан язык и вынуты ноздри».
   Поправим: не Федор Щербатов, а князь Семен Иванович оказался тогда на эшафоте среди Троицкой площади. И еще два слова насчет урезания языка и вынимания (вырывания) ноздрей: производились эти экзекуции с помощью щипцов и ножа – и требовали от палача, как нетрудно понять, немалой сноровки.
   Нескоро еще петербуржцам удалось забыть зрелище этой казни: кажется, впервые в Северной столице отрубили головы сразу четырем приговоренным. Власть особо позаботилась о том, чтобы страшная картина долго стояла у горожан перед глазами. 10 декабря в той же «Записной книге» сообщается лаконично и без эмоций: «Вышеописанных казненных людей головы их поставлены на каменном столбе на железных спицах, а тела положены на столбах на колеса, который столб учрежден был близ самого Съестного рынку, что за кронверком; а до сего числа лежали тела их все в том месте, где казнены».
   (Отметим вскользь, что впервые в нашей теме возникает Съестной рынок, он же Обжорный, он же Сытный, впоследствии одно из главных лобных мест Петербурга. Местность эта именовалась и Козьим болотом, под каковым именем вошла в фольклор: «Венчали ту свадьбу на Козьем болоте,/ На Козьем болотце, на Курьем коленце./ А дружка да свашка – топорик да плашка…»)
   Головы Лопухина и его товарищей видел и Анри Лави – правда, в своем донесении от 23 декабря 1718 года он описывает промежуток между днем казни и 10 декабря несколько иначе, чем неведомый нам составитель «Записной книги»: «Тела казненных с головами в руках были выставлены на вид народа в течение трех дней». А когда тела клали на колеса, прибавляет дипломат, «им отрубили руки».
   И еще деталь из донесения де Лави, к казни прямого отношения не имеющая, но тоже любопытная: «Час спустя после вышеописанной казни Его Царское Величество созвал членов Сената и объявил им, что, наказав государственных преступников, он теперь обратится к наказанию тех пиявок, которые по своей алчности обогатились имуществом своего правосудного Государя и его подданных, интересами которых он дорожит».
   Вот уж назидательный эффект, доведенный до предела! И не скажешь ведь, что царь бросал слова на ветер: за делом Лопухина последовали новые дела и новые расправы, в том числе по обвинению в казнокрадстве…
   Тела пятерых приближенных царевича Алексея оставались на столбах у Съестного рынка до Пасхи, 29 марта 1719 года, когда по соизволению царя были сняты с колес и отданы родственникам. Голова Авраама Лопухина, впрочем, находилась на шесте еще несколько лет. Фридрих Вильгельм Берхгольц пишет, что в апреле 1724 года «вдова несчастного Лопухина» просила Петра I о том, «чтоб голову ее мужа, взоткнутую в Петербурге на шест, позволено было снять», но о царском соизволении не сообщает ни слова.
   Кажется, и не было тогда соизволения.
   Завершим эту главу рассказом о еще одной казни, одной из самых резонансных в петровские времена. Год 1719-й, сообщение в «Записной книге Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии» весьма кратко: «Казнена смертью дому его величества девица Марья Данилова: отсечена голова».
   Мария Данилова, лишившаяся жизни на эшафоте, – это была фрейлина Екатерины I Мария Даниловна Гамильтон, чья история гибели и сама гибель красочно описаны во многих источниках. К смерти она была приговорена за то, что трижды «вытравляла плод» своей «преступной связи» с денщиком Петра I Иваном Орловым. Известно, что некоторое время и сам Петр был к этой красавице неравнодушен, но увлечение его оказалось кратким, зато связь Гамильтон с денщиком тянулась достаточно долго. Идиллию разрушил несчастный случай: Петр прогневался на денщика за пропажу одного документа, Орлов же сгоряча, не выяснив причины гнева, повинился перед государем в своей любви к Марии. «Из дальнейших расспросов, – сообщает «Русский биографический словарь», – Петр узнал, что Г. рожала детей мертвых. К несчастью для нее, незадолго до этого при очищении нечистот был найден труп младенца, завернутый в дворцовую салфетку – это-то и дало повод заподозрить Г. в детоубийстве. Кроме того, Г. была обвинена в краже денег и алмазных вещей у государыни».
   Следствие было небыстрым, но суровым. Приговор состоялся 27 ноября 1718 года, смертной казни Марии Гамильтон пришлось ждать несколько месяцев. Придворные и царица, приняв отсрочку за жалость Петра к приговоренной, пытались его умилостивить – но безрезультатно. Исполнение приговора состоялось 14 марта 1719 года; день был довольно ненастный – как записано в «Юрнале» Меншикова, «пасмурный, с мразом и с ветром от веста».
   Академик Якоб Штелин в «Подлинных анекдотах Петра Великаго» с живыми подробностями описывает процедуру казни. Сам Штелин свидетелем события не был – он и родился-то в 1709 году, а в Россию прибыл на четверть века позже, но в основу его рассказа легло свидетельство некоего «Фуциуса, придворного при Петре Великом столяра, видевшего ту казнь»: «Наступил день казни девицы Гамильтон; преступницу привели на лобное место, одеянную в белое шелковое платье с черными лентами. Царь сам не преминул быть при сем печальном зрелище, простился с нею и сказал ей: “Поелику ты преступила Божеский и государственный закон, то я тебя не могу спасти. Снеси с бодростью духа сие наказание, принеси Богу чистое молитвою покаяние и верь, что он твое прегрешение, яко милосердый судия, простит”. Потом стала она на колени и начала молиться; а как царь отворотился, то получила она рукою палача смертный удар».
   По легенде, голова казненной была положена в банку со спиртом и отдана впоследствии на хранение в Кунсткамеру. Только в начале 1780-х годов по приказанию Екатерины II страшную реликвию закопали в погребе, но и после этого, еще в пушкинские годы, сторож Кунсткамеры показывал посетителям голову мальчика 12—15 лет, выдавая ее за голову Марии Гамильтон.
   Легенда, а какова в ней доля истины, никто и не узнает.
   Вдохновленный историей жизни и смерти Марии Гамильтон, писатель Глеб Алексеев (ныне незаслуженно забытый) сочинил в 1930-е годы романтический рассказ, стержнем которого является тема безответной любви Петра I к приговоренной им грешнице. Описал Глеб Васильевич и день казни – в ярких красках, как и подобает писателю: «Забывая, где он, забывая про толпу, ждавшую, насторожив дыханье, – чего ждавшую? помилования или потехи, какой тешился когда-то царь, самолично рубя непокорные головы стрельцов? – не видя Толстого, который подходил к нему плетущейся походкой патера, – царь сам повел ее к помосту, перед которым она упала, наклоняя голову к плахе, исполосованной, будто прошитой черными жгутами пристывшей крови. В это утро, 14 марта 1719 года, когда подал он знак палачу и сам отвернулся, чтоб не видать и не слышать, – впервые и единожды в жизни он поступал вопреки своей воле, вопреки всему, что делал и чем жил. Стоя спиной к помосту, он судорожно раскрытыми глазами смотрел на народ, на толпу, на Россию, которая была перед ним сейчас. Он видел завороженные страхом и любопытством глаза, женские укутанные по самые брови в платок головы, наплюснутые в напускном равнодушии шапки, руки, шевелившиеся сами по себе. Эти завороженные ожиданием крови глаза не видели его, Петра. И вот, будто по громовой пушечной команде с крепостных верок, глаза толпы прикрылись разом, чтоб медленно, не веря ничему, разжаться через секунду, чтоб скользнуть взглядом по небу, мокрому и низкому в насморочной питербурхской весне, чтоб увидеть Петра, стоявшего на кровавом помосте, и сморгнуть еще раз от блеска петровых глаз, смотревших поверх голов тем взглядом, каким корабельщики блуждающих кораблей ищут землю.
   – Ваше величество, – позвал царя Толстой.
   – А? – с минуту не понимая ничего, смотрел он на полуживой череп, окаймленный, как трауром, черным алонжевым париком. И вдруг, очнувшись, рукой отстранил Толстого, отчего тот едва не упал с помоста, поднял с земли мертвую голову, в упор смотревшую на него теплыми глазами, потушить которые не смогла даже смерть.
   – Вот здесь, – сказал царь голосом столь тихим, что не слышал сам своей речи, – видим мы устройство жил на человеческой шее. Прямая и красная идет сонная артерия, а от нее видишь позвоночник… коий, я чаю, пришелся по топору пятым. Голову же сию приказываю вам, ваше сиятельство, сдать в кунсткамеру при Академии Наук на вечные хранения…
   Поцеловав голову в губы, он сунул ее в руки Толстому, сошел с помоста, – не видя, пошел вперед к ожидавшей двуколке, не глядя на народ, который подался перед ним в сторону, как перед попом в церкви, который так и не сомкнулся за ним, как за ходом большого корабля долго не смыкается волна, крутясь потревоженным хвостом взбудораженного морского простора».

Глава 4


   Читатель уже понял: в петровские времена эшафот мог ждать человека любого сословия, хоть знатного, хоть простолюдина. Действенность этой аксиомы в полной мере испытал на себе «садовничий ученик» Тимофей Васильев, служивший в 1717—1718 годах при Летнем дворце Петра I и знавший, можно не сомневаться, каждую травинку в тогдашнем Летнем саду. Случилось, однако, страшное: по причинам, которые теперь и не установишь, Тимофей Васильев «застрелил до смерти» иностранного гражданина Индрика Лютера, служившего поваром у прусского посланника барона Густава фон Мардефельда.
   Началось следствие, вину Васильева признали несомненной, вместе с ним к делу привлекли и «драгунского хлопца Юду Дулова, который с оного поварова мертвого тела содрал платье и сапоги». Решение по делу принимал Александр Данилович Меншиков, петербургский генерал-губернатор: 18 января 1718 го да он распорядился мародера «бить кнутом нещадно и сослать в каторгу на 10 лет», а вот ученика садовника «казнить смертью: повесить при том месте, где оный вор Васильев помянутого повара застрелил».
   Как видим, в те времена и воли генерал-губернатора хватало, чтобы вынести простолюдину смертный приговор.
   Разумеется, приговор был исполнен. К сожалению, излагающая эту историю «Записная книга Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии» умолчала, где же конкретно произошло убийство и следом за тем свершилась казнь. Можно лишь предполагать, что случилось все это на левом берегу Невы, поблизости от Летнего сада и поодаль от уже привычного места экзекуций на Троицкой площади.
   Больше известно о провинностях и казни бывшего драгуна Великолуцкого полка Андрея Полибина. Странный это был человек, с путаной и местами темной биографией: служил, в 1714 году подался в бега, еще тремя годами позже за кражу лошади был посажен под караул, в январе 1718-го сказал за собой «слово и дело государево» – и вот тут началась совсем новая его жизнь.
   Жизнь, которая привела к смерти. Потому что после первого доноса на неких Челищевых Полибин вошел во вкус, изветы посыпались один за другим. Двух начальников розыскных канцелярий – Лобанова-Ростовского и Чебышева – он обвинил в намерении убить царя. Рязанского архиерея – с связи с предателем Мазепой. Стольника Лопухина – в желании извести государя с помощью разных зелий и «вощаного человека». После очных ставок в застенке бывший драгун вроде бы и признался, что оговорил всех, но затем снова принялся за старое. В итоге, когда «за ложные воровские изветы» его отправили на каторгу, было оговорено особо: если и там он станет говорить «слово и дело», казнить его, не сообщая в другие ведомства.
   Однако уже осенью Андрей Полибин принялся за старое: «обратился, яко пес на свою блевотину». Указом Канцелярии тайных розыскных дел его приговорили к смертной казни четвертованием. Случилось это 3 июня 1720 года за кронверком Петропавловской крепости – то есть на территории уже знакомого нам Съестного рынка, который едва ли не впервые увидел столь изощренную казнь. Из документов известно, что представляло собой четвертование: тело преступника расчленяли мечом или специальным топором, отрубая вначале руку, затем ногу, затем оставшиеся конечности, и только после всего этого – голову. Нетрудно подсчитать, что тело разрубали не на четыре части, а на пять, в конечном же итоге и вовсе на шесть – а потому казнь эту звали иногда не четвертованием, а пятерением.
   Кстати, и при четвертовании допускалось проявление милосердия: при крайней снисходительности к преступнику палач отрубал голову прежде всего. Но случалось такое редко – и вряд ли Андрей Полибин оказался в числе тех, кому в последние минуты жизни повезло.
   И снова на эшафоте – человек знатный, именитый, занимавший в российском обществе высокое положение. Первый сибирский губернатор князь Матвей Петрович Гагарин долгое время был в фаворе у царя Петра, еще в 1718 году участвовал в суде над царевичем Алексеем Петровичем, но был уличен во взятках, вымогательстве, краже казенных денег и других злоупотреблениях. Тень его промелькнула уже в деле Лаврентия Ракитина, который и отбирал-то товары у купца Гусятникова на основании бумаги, полученной от Гагарина. Следствие над самим князем началось в 1719 году, причем в инструкции гвардии майору Ивану Лихареву, назначенному ехать в Сибирь «и там разыскать о худых поступках бывшего губернатора Гагарина», говорилось прямо: «Его Царское Величество изволил приказать о нем, Гагарине, сказывать в городах Сибирской губернии, что он, Гагарин, плут и недобрый человек, и в Сибири уже ему губернатором не быть».
   Вынося Гагарину смертный приговор, Правительствующий Сенат ссылался на царский указ 1714 года, требовавший, «дабы у дел приставленные не дерзали никаких посулов казенных и с народу сбираемых денег брать торгом, подрядом и прочие вымыслы» – и грозивший за такие преступления телесными наказаниями, шельмованием, конфискацией всего имущества или даже смертью. К бывшему сибирскому губернатору решено было применить самое суровое из наказаний. В приговоре, под которым стояли подписи Меншикова, Апраксина, Кантемира и еще шести вельмож, говорилось: «За вышеописанные многие воровства его, князь Матвея Гагарина, приговорили согласно казнить смертью».
   Камер-юнкер Фридрих Вильгельм Берхгольц записывал буквально по горячим следам: «Когда князь Гагарин был уже приговорен к виселице и казнь должна была совершиться, царь, за день перед тем, словесно приказывал уверить его, что не только дарует ему жизнь, но и все прошлое предаст забвению, если он признается в своих, ясно доказанных, преступлениях. Но несмотря на то что многие свидетели, и в том числе родной его сын, на очных ставках убеждали в них более, нежели сколько было нужно, виновный не признался ни в чем».
   Камер-юнкер пересказывал ходившие в петербургском обществе слухи, однако историки установили: в своих преступлениях князь покаялся, причем обратился к Петру в письменной форме. «Приношу вину свою пред вашим величеством, яко пред самим Богом, что правил Сибирскую губернию и делал многие дела просто, непорядочно и не приказным поведением, також многие подносы и подарки в почесть и от дел принимал и раздачи иные чинил, что и не подлежало, и в том погрешил пред вашим величеством». Матвей Петрович просил царя о помиловании и умолял отпустить его «в монастырь для пропитания, где б мог окончить живот свой», однако монарх был настроен решительно. На приговоре он оставил короткую резолюцию: «Учинить по сенатскому приговору».
   Гагарина повесили 16 марта 1721 года – на Троицкой площади, прямо под окнами находившейся здесь тогда Юстиц-коллегии. Как писал тот же Берхгольц, «кроме сенаторов, были собраны смотреть на казнь и все родственники преступника, которые потом должны были весело пить с царем».
   И снова удвоение, утроение назидательного элемента: тело казненного было оставлено на виселице, а затем перевезено к Съестному рынку, на новую «большую виселицу», устроенную по соседству с выставленными головами Лопухина и его товарищей по несчастью. Известно, что 25 ноября 1721 года любимый царский денщик Василий Поспелов «объявил словесно его императорского величества указ, что его императорское величество указал, по именному своему императорского величества словесному указу: князь Матвея Гагарина, с виселицы из петли сняв и сделав железную цепь, подцепить на той цепи на той же виселице, где он ныне был».
   Фридрих Вильгельм Берхгольц посетил сие скорбное место 18 июля 1721 года, оставив об этом красочную запись: «Ездил с некоторыми из наших в Русскую слободу смотреть князя Гагарина, повешенного недалеко от большой новой биржи… Говорят, что тело этого князя Гагарина, для большего устрашения, будет повешено в третий раз по ту сторону реки и потом отошлется в Сибирь, где должно сгнить на виселице; но я сомневаюсь в этом, потому что оно теперь уже почти сгнило. Лицо преступника, по здешнему обычаю, закрыто платком, а одежда его состоит из камзола и исподнего платья коричневого цвета, сверх которых надета белая рубашка. На ногах у него маленькие круглые русские сапоги. Росту он очень небольшого».
   Несомненно, одно из самых страшных мест петровского Петербурга: «большая площадь» у Съестного рынка, где выставлены головы и тела казненных и где никто не может даже попытаться проявить к ним милосердие. «История несчастного Гагарина может для многих служить примером, – заключает Берхгольц, – она показывает всему свету власть царя и строгость его наказаний, которая не отличает знатного от незнатного».
   Сущая правда, как мы уже знаем.
   Правда и в том, что лицезрение висельников вызывало в петровские времена такой же интерес, как и сама публичная казнь, а потому голштинец Берхгольц, дитя своего времени, ездил к телу князя Гагарина дважды, и всякий раз с компанией.
   Вскоре уже Берхгольца ждали новые столь же занимательные развлечения.
   В деле бывшего сибирского губернатора Гагарина активное участие принял обер-фискал Алексей Нестеров; человек суровый и решительный, выходец из низов, он и сам не миновал плахи. С 1715 года, когда Алексей Яковлевич возглавил фискальную службу, существовавшую тогда при Сенате, он провел немало громких дел – не только против князя Гагарина, но и против других влиятельных вельмож.
   Однако в конце концов машина сыска оборотилась против него самого: в ноябре 1722 года 71-летний Нестеров был арестован по доносу своего подчиненного, ярославского провинциал-фискала Саввы Попцова. Следом и сам Нестеров принес повинную, однако разбирательство длилось еще почти год и захватило не только самого обер-фискала, но и многих его подчиненных.
   Лишь в конце 1723 года Нестерова признали виновным в получении взяток и приговорили к смертной казни через колесование (как было сказано в официальном объявлении, «за великие взятки и укрывательства разных преступлений»). Еще трое были приговорены к смерти через отсечение головы: злосчастный Савва Попцов (как было сказано в объявлении о казни, «распубликованном во всенародное известие», «за похищение Его Императорского Величества казны с кружечного двора и за взятки»), подьячие сенатской канцелярии Федор Борисов и Яков Попов (оба «за взятки»).
   Если Савва Попцов как доноситель и рассчитывал на определенные поблажки, то просчитался. Император Петр 22 января 1724 года прямо указал: «Кто сам будет обличен в преступлении, а потом станет доносить на других, чая за то себе ослабы в вине», – таким «в службу того не ставить».
   Еще восьмерых участников процесса приговорили к битью кнутом и каторжным работам; половине из них назначено было еще и вырвать щипцами ноздри.
   В январе 1724 года приговор был приведен в исполнение – как обычно, на Троицкой площади. И снова Берхгольц, наш почти постоянный спутник: «24-го, в 9 часов утра, я отправился на ту сторону реки, чтоб посмотреть на назначенные там казни. Под высокой виселицей (на которой за несколько лет сначала повесили князя Гагарина) устроен был эшафот, а позади его поставлены четыре высоких шеста с колесами, спицы которых на пол-аршина были обиты железом. Шесты эти назначались для взоткнутия голов преступников, когда тела их будут привязаны к колесам».
   Первым казнили Попцова: «Когда ему прочли его приговор, он обратился лицом к церкви в Петропавловской крепости и несколько раз перекрестился; потом повернулся к окнам Ревизион-коллегии, откуда император со многими вельможами смотрел на казни, и несколько раз поклонился; наконец один в сопровождении двух прислужников палача взошел на эшафот, снял с себя верхнюю одежду, поцеловал палача, поклонился стоявшему вокруг народу, стал на колени и бодро положил на плаху голову, которая отсечена была топором. После него точно таким же образом обезглавлены были два старика».
   Имена стариков читателю известны: это были подьячие Борисов и Попов. Следом за ними пришла очередь Нестерова: «Это был дородный и видный мужчина с седыми, почти белыми волосами… Перед казнью он также посмотрел на крепостную церковь и перекрестился, потом обратился лицом к императору, поклонился и будто бы по внушению священников сказал: я виновен. Его заживо колесовали и именно так, что сперва раздробили ему одну руку и одну ногу, потом другую руку и другую ногу. После того к нему подошел один из священников и стал его уговаривать, чтоб он сознался в своей вине; то же самое от имени императора сделал и майор Мамонов, обещая несчастному, что в таком случае ему окажут милость и немедленно отрубят голову. Но он свободно отвечал, что все уже высказал, что знал, и затем, как и до колесованья, не произнес более ни слова. Наконец его, все еще живого, повлекли к тому месту, где отрублены были головы трем другим, положили лицом в их кровь и также обезглавили».
   Напоследок «тела 4 казненных были навязаны на колеса, а головы их взоткнуты на шесты».
   Что же касается остальных приговоренных, то Берхгольц свидетельствует: все они получили по 50 ударов кнутом. Кара страшная: один из приговоренных, предшественник Нестерова на посту обер-фискала, Михаил Васильевич Желябужский (вина которого состояла в «составлении от имени вдовы Поливановой подложного духовного завещания в пользу жены Нестерова»), должен был после казни отправиться на каторгу в Рогервик сроком на пять лет, однако так и не пришел в себя – и 15 февраля 1724 года скончался.
   Напоследок еще о двух других делах, случившихся в 1724-м. Об одном – вкратце: «По новгороцкому делу роспопе Игнатью» была отрублена голова на все той же Троицкой площади – «близ Гостиного двора у Троицы на въезде в Дворянскую слободу». Эта экзекуция прошла, разумеется, при стечении публики, но серьезного следа в петербургской истории не оставила – в отличие от казни, случившейся там же 16 ноября 1724 года.
   Вилим Монс – имя известное: 36-летний камер-лакей императрицы Екатерины, за полгода до смерти удостоившийся звания камергера, пострадал за чувства сердечные. Царицу он сопровождал во всех ее морских, сухопутных и заграничных поездках, держал под контролем ее переписку и бухгалтерию – и вот эта чрезмерная близость переросла со временем в отношения непозволительные. Строго говоря, доказательств любовной связи Монса и царицы не было, да и судили его с формальной точки зрения за взятки, но у современников не было сомнений относительно причин приговора.
   8 ноября 1724 года Монс был арестован, всего пять дней спустя ему был вынесен смертный приговор, а еще тремя днями позже состоялась казнь. Вместе с ним экзекуции, пусть и более мягкой – наказанию кнутом и батогами, – подверглись и другие осужденные: его сестра Модеста (Матрена) Балк, секретарь Столетов, шут Балакирев, некоторые другие лица.
   Камер-юнкер Берхгольц, не обошедший вниманием и эту казнь, рассказывает в своих записках: «15-го объявляли с барабанным боем, что на другой день, в 10 часов утра, перед домом Сената над бывшим камергером Монсом, сестрою его Балк, секретарем и камер-лакеем императрицы за их важные вины совершена будет казнь. Известие это на всех нас произвело сильное впечатление: мы никак не воображали, что развязка последует так быстро и будет такого опасного свойства…
   16-го, в 10 часов утра, объявленные накануне казни совершены были против Сената, на том самом месте, где за несколько лет повесили князя Гагарина. Бывший несчастный камергер Монс, по прочтении ему приговора с изложением некоторых пунктов его вины, был обезглавлен топором на высоком эшафоте. После того генеральше Балк дано по обнаженной спине 11 ударов кнутом (собственно только 5); затем маленькому секретарю дано кнутом же 15 ударов и объявлена ссылка на 10 лет на галеры, для работы при рогервикской гавани, а камер-лакею императрицы, также приговоренному к ссылке в Рогервик, – ударов 60 батогами».
   Особо отметил Берхгольц стойкость Монса: «Все присутствовавшие при этой казни не могут надивиться твердости, с которою камергер Монс шел на смерть. По прочтении ему приговора он поклоном поблагодарил читавшего, сам разделся и лег на плаху, попросив палача как можно скорей приступать к делу. Перед тем, выходя в крепости из дому, где его содержали, он совершенно спокойно прощался со всеми окружающими, при чем очень многие, в особенности же близкие знакомые его и слуги, горько плакали, хотя и старались, сколько возможно, удерживаться от слез».
   И снова назидательный элемент: велением Петра тело Монса было оставлено на эшафоте на несколько ноябрьских дней. Затем отрубленная голова была, как и в случае с Авраамом Лопухиным, «взоткнута» на шест, а тело отволокли на специально установленное колесо. В дневнике Берхгольца за 7 декабря отмечено: «На обратном пути из дома графа Толстого высокие гости (императрица, принцессы и проч.) проезжали как мимо того места, где лежало на колесе тело камергера Монса, так и мимо того, где голова его взоткнута на шест».
   Маршрут процессии, надо полагать, был указан самим Петром I.
   Как утверждает легенда, позже голова Вилима Монса была заспиртована и хранилась в Кунсткамере.
   После экзекуции над Монсом и его товарищами по несчастью французский посланник Жак де Кампредон сообщал секретарю по иностранным делам Франции графу де Морвилю: «Эти быстро совершенные казни наделали здесь много шума, и в обществе думают, что за ними последуют другие». В обществе ошибались: кажется, это была последняя смертная казнь такого масштаба в петровском Петербурге.

Глава 5


   Хроника смертных казней в XVIII столетии – как петровского времени, так и более позднего – полна событий не только значимых, привлекавших широкое внимание, но и куда более проходных. Вот, скажем, расстрига Степан Выморков: многие ли знают хоть что-нибудь об этом человеке, обвинявшемся в распространении «непристойных слов» про императора Петра Алексеевича и поплатившемся за это жизнью? Историк Михаил Иванович Семевский, конечно, написал в свое время увлекательное исследование жизни и судьбы Выморкова, но и это сочинение многим ли знакомо?
   Впрочем, нас в жизни расстриги интересует лишь одно: финал. Печальный, как и почти все финалы в этой книге. Когда вина Выморкова была установлена, приговор вынесли суровый и в полной мере отражающий нравы тех времен: «Учинить ему, Выморкову, смертную казнь: отсечь голову в С. – Петербурге, с объявлением ему той его вины, и по экзекуции тое его голову, положа в спирт, отправить с нарочным гвардии сержантом в Тамбов, велеть там в городе сделать каменный столб, где пристойно поставить тое голову на железной спице; а туловище его, Выморкова, зарыть здесь в землю, и о том, куды надлежит писать, а посланному дать инструкцию, и о винах Выморкова сочинить лист, и послать с помянутым сержантом, велеть оный прибить к столбу, где Выморкова голова будет».
   14 августа 1725 года на Съестном/Сытном рынке «у столба, в присутствии небольшой команды гвардейских солдат, неизменного свидетеля казней – секретаря Тайной канцелярии Ивана Топильского и толпы народа» была совершена экзекуция. Ну а дальше все пошло строго по приговору: голову заспиртовали и отвезли в Тамбов, где «в торговый день, в присутствии властей и при многих людях, голова Выморкова „с публикою“, с барабанным боем на спицу воткнута, и лист о винах Выморкова при той оказии прочтен и прибит крепко к тому столбу, впредь для всенародного ведения, и поставлены у того столба для караулу солдаты».
   Схожая посмертная судьба ждала еще одного казненного в 1725 году – некоего Александра Семикова, прослужившего не один год в гренадерах, а после кончины Петра I объявившего себя вдруг царевичем Алексеем. Действия разворачивались около местечка Почеп (нынешняя Брянская область); как писал позже мемуарист, явно знакомый с местными преданиями, самозванец «прибыл туда с некоторым числом вооруженных гренадеров, хорошо одет и с пышною услугою, называл себя царевичем Алексеем Петровичем, рассказывал о чудном своем избавлении и что, будучи послушным сыном, бояся Бога и, не желая нанести во время царствования своего отца бедствия России, он скрывался до сего времени, но теперь, почитая себя законным наследником престола, едет в Москву принять царство своих предков».
   К самозванцам на Руси всегда было отношение особое: народ волновался, но еще больше волновалась власть. Экс-гренадер был взят под стражу, весной 1725 года его доставили в Москву, где «оной вор самозванец Семиков в своем воровском намерении в роспросах и с розысков винился». Казнь состоялась в Петербурге, где 22 ноября 1725 года Семикову отрубили голову.
   И снова знакомое: велено было голову «поставить на публичном месте на коле и прибить вину, какова прислана при оном указе, а по времени сделать каменной столп, и на нём поставить оную голову на железной спице и, написав вину на жестяном листу, прибить к тому столбу». Все так и исполнили: уже в декабре деревянный столб стоял в Почепе, а по весне его сменил каменный. Столетие спустя местный летописец сообщал, что «столп сей существует до сего времени и находится на площади, недалеко от Преображенской церкви».
   Больше, ясное дело, волнений и бунтов в Почепе не случалось.
   Не о каждом казненном можно найти хоть сколько-нибудь существенные сведения. Вот история, известная только благодаря записи в дневнике Петра Даниловича Апостола от 15 февраля 1726 года: «Отправился смотреть экзекуцию, производившуюся на той стороне реки. Сначала наказывали кошками на эшафоте пятерых лиц, потом парня и девку; по окончании этого повесили слугу и отрубили голову его господину, поручику (lieutenant) Безобразову за то, что тот приказал своему слуге утопить ямщика, чтобы завладеть его лошадью, стоившею около 14 р.; слуга сделал это».
   Про дело поручика Безобразова, окончившего жизнь на Троицкой площади, не найдешь сведений даже в самых пространных трудах по истории XVIII столетия.
   Петру Даниловичу, можно сказать, повезло (если такое можно назвать везением): он успел лицезреть не только казнь, но и находившиеся на кольях головы прежних казненных. Спустя всего год с небольшим столь ошеломляющих впечатлений он бы уже не получил. В мае 1727 года на престол вступил император Петр II, а уже 10 июля Верховный тайный совет специальным протоколом оформил историческое решение: «1727 г. Июля в 10 день, Его Императорское Величество указал которые столбы в С. – Петербурге и в Москве внутри городов на площадях каменные сделаны и на них также и на кольях винных людей тела и головы потыканы, те все столбы разобрать до основания, а тела и взоткнутые головы снять и похоронить».
   Журнал того же Верховного тайного совета помогает прояснить мысль юного монарха: «…понеже рассуждается, что не надлежит быть в резиденции в городе таким столбам, но вне города. А строены они и на них головы были взоткнуты по причине, что те персоны касались к измене против Его Императорского Величества блаженныя и вечно достойные памяти».
   Отметим нюанс: внутри столичных городов ставить такие столбы запретили, но остальной территории России новая норма не коснулась. В провинции обычай «втыкать» головы существовал еще многие годы: власть считала, видимо, что эта мера устрашения приносит больше пользы, чем вреда.
   Доподлинно неизвестно, были ли к лету 1727 года сняты со столбы головы Авраама Лопухина, Алексея Нестерова и других наших героев, но если не были, то уж этим летом они обрели наконец свое последнее пристанище в земле.

Глава 6


   И снова у нас на пути царствование Анны Иоанновны, которое и в XVIII столетии пользовалось репутацией не самой доброй. Неслучайно в 1787 году оказавшийся в Петербурге латиноамериканец (ныне национальный герой Республики Венесуэла) Франсиско де Миранда записал: «Ужинали с господином Бецким, и он, помимо прочего, рассказал, что в крепости, находившейся прямо перед нами, во времена императрицы Анны по приказу Бирона казнили более 30 тысяч человек, что подтвердил мне и граф Миних, человек разумный и наблюдательный. Каким же колоссом надо быть, чтобы вынести подобные удары и все-таки остаться жить!»
   Понятно восклицание Миранды, но ясен и масштаб преувеличения: разумеется, ни о каких десятках тысяч казенных в Петропавловской крепости речи быть не могло. Даже 1737 год, читателю уже знакомый, подобных масштабов кровопролития не демонстрировал.
   И все-таки палачи аннинского времени без дела не сидели, и наряду с нашумевшими казнями – с некоторыми, случившимися в 1737 году, читатель уже знаком – были и те, что привлекли куда меньше внимания и произведены были при незначительном стечении публики. Неслучайно же шведский путешественник Карл Рейнгольд Берк в 1735 году записал как о будничном: «Жизни подчас лишают без всякого шума. Одних казнят в тюрьме, других выводят на площадь. (Из опасения, что заключенный заговорит, в рот ему обычно засовывают кляп.) Стража состоит из всего шести солдат. Впереди идет палач с колодой на плече, за ним кто-нибудь из Юстиц-коллегии, он зачитывает очень краткий приговор приблизительно следующего содержания: повелением ее в-ва (с титулатурой) ты, такой-то, преступивший против Бога и государыни, лишаешься жизни через отсечение головы; дата и т. д. Чтобы отвезти труп в болото, годится первая подвернувшаяся повозка».
   Примерно такие же впечатления остались у датчанина Педера фон Хавена, посетившего Петербург во второй половине 1736 года: «В Петербурге и во всей России смертную казнь обставляют далеко не так церемонно, как у нас или где-либо еще. Преступника обычно сопровождают к месту казни капрал с пятью-шестью солдатами, священник с двумя маленькими, одетыми в белое мальчиками, несущими по кадилу, а также лишь несколько старых женщин и детей, желающие поглядеть на сие действо. У нас похороны какого-нибудь добропорядочного бюргера часто привлекают большее внимание, нежели в России казнь величайшего преступника.
   Как только пришедший с ними судебный чиновник зачтет приговор, священник осеняет осужденного крестом, осужденный сам тоже несколько раз крестится со словами „Господи, помилуй“, и затем несчастный грешник предает себя в руки палача и так радостно идет навстречу смерти, словно бы на великий праздник. Палач, являющийся в сем действе главной персоной, часто исполняет свои обязанности очень неторопливо и жалостливо, как плохая кухонная девушка режет теленка. Вообще же достойно величайшего удивления то, что, как говорят, никогда не слыхали и не видали, чтобы русский человек перед смертью обнаруживал тревогу и печаль. Это, без сомнения, отчасти объясняется их верой в земное предопределение и его неизбежность, а отчасти – твердым убеждением, что все русские обретут блаженство, и наконец, отчасти великими тягостями, в которых они живут в сем мире».
   Снова, как видит читатель, вполне уже привычные для иностранцев ламентации о стойком отношении приговоренных к смерти. Что же касается малолюдности места казни, то одно очевидно: речь идет о экзекуциях над людьми невысокого социального статуса. «Подлого сословия», как сказали бы в прежние времена.
   Когда казнили людей титулованных, от публики на месте казни отбою не было.
   При Петре довольно-таки часто казнили взяточников, при Анне внимание правосудия переключилось на еретиков. Важной вехой стал год 1733-й: в московских монастырях были обнаружены тайные сообщества хлыстов, к следствию привлекли больше сотни человек, большинство которых наказаны кнутом и отправлены в Сибирь. Поскольку делу придавалось серьезное государственное значение, главные действующие лица были отправлены в Петербург, в Тайную канцелярию, где и развернулось основное следствие. Сюда доставили, среди прочих, Агафью Карповну, в монашестве Анастасию, известную также как Настасья Карповна и считавшуюся у хлыстов богородицей.
   На следствии подтвердилось, что фактически именно она руководила сектой, устраивала хлыстовские сборища, где вместо причастия давала хлеб и квас. Ересь – и опасная, а потому специально созданная следственная комиссия во главе с Феофаном Прокоповичем приговорила хлыстовскую «богородицу» к смерти через отсечение головы. Та же участь ждала двух ее ближайших сподвижников – иноков Филарета и Тихона.
   Приговор был сообщен Синоду 11 октября 1733 года, утвержден 15 ноября, публичная казнь состоялась на Сытном рынке. В песне, которую потом многие годы пели хлысты и отколовшиеся от них скопцы, считавшие Настасью Карповну основательницей своей секты, были и такие строки о ее смертном часе:
Тут сказнили красну девицу,
Свет Настасьюшку Карповну,
Пролили кровь неповинную,
Отрубили ей головушку,
Через три дня померла непрощенная
Государыня Анна Ивановна,
Утроба у нея лопнула.

   Излишне, наверное, напоминать читателю, что императрица Анна ушла из жизни осенью 1740 года, через семь лет после казни хлыстовской «богородицы».
   На Сытном рынке, очевидно, распрощался с жизнью и отлученный от церкви бывший протопоп Василий Васильев, служивший некогда во Пскове, но рассорившийся со своим начальством. История его далека от ересей, на эшафот бывшего священника привели обстоятельства чисто житейские. Потеряв свой чин и решив вернуть себе былое положение, он донес было «о некотором важном деле», был доставлен в петербургскую Тайную канцелярию, но уже через некоторое время повинился: «Оное все затевал он, вымысля от себя, ложно из злобы и прочего». За это в начале 1735 года ему «по определению Тайной Канцелярии» была отсечена голова.
   В том же году к такой же казни приговорили еще одного бывшего священника – в прошлом архимандрита вятского Успенского Трифонова монастыря Александра, в миру Алексея Корчемкина. Он тоже вступил в конфликт с местным правящим архиереем, оказался под следствием в Синоде, а в один из дней, разговаривая с караульным, позволил себе «важные непристойные злодейственные слова», касавшиеся «чести Ея Императорского Величества». Определение Тайной канцелярии и здесь не замедлило: «Учинить смертную казнь – отсечь голову, что оному расстриге и учинено».
   Не всех еретиков и отставных духовных лиц казнили публично; некоторым пришлось распрощаться с жизнью втайне от горожан, во мраке ночи. Строго говоря, это было нарушением существовавших тогда установлений, казнь обязана была быть публичной – но власти, очевидно, остерегались превратить приговоренных в популярных у народа мучеников. Именно поэтому в 1735 году нераскаявшегося старообрядца Михаила Прохорова казнили «в пристойном месте в ночи», а тремя годами позже его единоверцу Ивану Павлову «смертная казнь учинена в застенке пополудни в восьмом часу, и мертвое его тело в той ночи в пристойном месте брошено в реку».
   «Так как была зима, – заключает историк Евгений Анисимов, – то, надо полагать, труп Павлова спустили под лед».
   Впрочем, и лобное место Сытного рынка без дела очень уж долго не пустовало; свидетельством тому – судьба отставного иркутского вице-губернатора Алексея Ивановича Жолобова, уличенного в том, что он «злохитростными своими вымыслами чинил многие Государственные преступления». На эти «многие» Жолобову хватило неполных полутора лет, которые он официально занимал вице-губернаторский пост. Итог зафиксирован в именном указе императрицы Анны Иоанновны от 9 июля 1736 года: «Сего Июля 1 дня из Нашей Тайной Канцелярии по объявлении оному Жолобову о всех его винах, при публике смертью он казнен, отсечена ему голова».
   Теплый летний день, казнь высокопоставленного чиновника: что за удовольствие для собравшейся на Сытном рынке публики!
   К слову сказать, сам указ по делу Жолобова носил уже привычный характер устрашающей профилактики: в нем подробно, в шестнадцати пунктах, разъяснялось, за какие такие прегрешения чиновник лишился головы. Он не только «чрез непорядочные свои в противность Нашим указам поступки нажил 34 821 рубль», но и «многие брал с народа и с прочих чинов лихоимственные взятки, деньгами, золотом, серебром и прочим, чинил интересу Нашему упущение», присваивал казенные деньги, покрывал контрабандную торговлю с Китаем.
   Послание другим лихоимцам: остерегайтесь!
   А полторы недели спустя на Сытном рынке – новая экзекуция. Читатель помнит, наверное, трагическую судьбу Вилима Монса и некоторых его товарищей по несчастью, избежавших смерти на эшафоте, но отправленных на каторгу. Среди них был Егор Михайлович Столетов, тот самый «маленький секретарь» и сочинитель сентиментальных стихов, что отправился на каторгу в балтийскую крепость Рогервик (ныне эстонский город Палдиски).
   Изгнание Столетова оказалось недолгим: императрица Екатерина I милостиво вернула его в столицу, после чего он долгое время служил при дворе, но при императрице Анне Иоанновне снова пострадал – за сплетни и прочие неосмотрительные поступки был сослан в Нерчинск. Там уже Столетов закусил удила и стал делиться со всеми, с кем только можно, подробностями придворной жизни, включая весьма скандальные, причем относящиеся к самой императрице и герцогу Бирону. Донос, суд, непременные пытки вначале в Екатеринбурге, а затем в столице – и смертный приговор поставил точку в этой биографии.
   На сей раз эшафота Столетов не избежал: был казнен отсечением головы 12 июля 1736 года на Сытном рынке.
   Сытный, опять Сытный! Одним из главных лобных мест Петербурга он будет еще долго, больше столетия.
   Впрочем, одна из самых резонансных казней аннинского времени состоялась не здесь, а на Адмиралтейской стороне. Читатель уже знает про аутодафе, случившееся в 1737 году, когда на костре были казнены поджигатели Адмиралтейской слободы. Следующим летом костры были разожжены снова, а приговорены к мучительной смерти были торговец Борох Лейбов и отставной капитан-поручик Александр Возницын.
   История этих двух казненных изучена достаточно хорошо: торговец Лейбов часто ездил по своим делам в Москву, там познакомился с отставным капитаном-поручиком, они сблизились, а потом Возницын тайно поехал с Лейбовым в Польшу, где принял иудаизм и сделал обрезание – хотя вероотступничество и было строжайше запрещено российскими законами.
   Подозрения возникли у жены Возницына: муж стал вдруг молиться, повернувшись лицом к стене, за столом ел не все, а однажды выбросил иконы из домашней часовни в реку. Донос сделал свое дело: обоих преступников арестовали и пытали. «Жидовская ересь» вызывала опасение в верховных кругах, и велено было отнестись к «преступникам» со всей строгостью. По итогам следствия Сенат ходатайствовал перед императрицей о продолжении розыскных мероприятий: «…а буде им экзекуцию учинить без розыска, то виновные, которые либо, ими ныне закрытые, могут остаться без достойного за их вины истязания». Анна Иоанновна, однако, велела казнить обоих «без дальнего продолжения»: «По силе Государственных прав, обоих казнить смертью – сжечь, чтобы другие, смотря на то, невежды и богопротивники, от Христианского закона отступать не могли».
   Экзекуция состоялась 15 июля 1738 года; внешний ее антураж, можно не сомневаться, вполне соответствовал прошлогоднему – тому, что столь живо описал Джон Кук. Советскому читателю, впрочем, история казни Александра Возницына известна по повести Леонтия Раковского «Изумленный капитан», где автор многих широко известных исторических книг достаточно вольно описал страшную экзекуцию. Он был уверен, что Возницына с Лейбовым сожгли в деревянных срубах, как в допетровской еще Руси казнили старообрядцев. Впрочем, в любом случае текст Раковского вполне заслуживает цитирования: как-никак, одно из очень немногих литературных описаний казни в Петербурге XVIII столетия.
   «– Ну полезай, что ли! – подтолкнул его в плечо солдат.
   Возницын оглянулся еще раз – он увидел сморщенное, плачущее лицо Зои, увидел, как двое солдат волокли в сруб безжизненно повисшее тело Боруха, и полез в сруб через узкое отверстие, прорезанное в стене.
   Он обо что-то споткнулся, до крови оцарапал себе руку. За ним пролезли двое солдат. Посреди сруба был врыт столб.
   – Становись! – стараясь не смотреть Возницыну в глаза, сказал один из солдат.
   Возницын стал спиной к столбу. Солдаты начали привязывать Возницына.
   Когда руки отвели назад, сильно заболело в плечах – еще сказывалась недавняя пытка. Заболела потревоженная, не вполне зажившая спина. Возницын вскрикнул.
   – Полегче! – сказал солдат, связывавший ноги.
   – Все равно недолго мучиться, – ответил другой.
   Они привязали Возницына и вылезли. Забросали окно хворостом».
   И финал:
   «Густой сизый дым подымался со всех сторон, закрывал все – небо, солнце…
   Слезы посыпались из глаз. Едкая гарь сдавила горло. Сжала голову. Горечь лезла в рот, в нос, душила…
   Он хотел откашляться.
   – Софьюшка! – крикнул он, вздохнул полной грудью и безжизненно поник, обвисая на веревках.
   …Когда проворные желтые язычки пламени лизнули полу возницынского кафтана, Возницын уже ничего не чувствовал».
   Вдова казненного капитан-поручика получила мужнино имение, да еще и сто душ с землями в вознаграждение за «правый донос».
   Читатель уже осведомлен, что в петербургской истории это была далеко не первая казнь на религиозной почве, но и не последняя тоже. Двумя годами позже, например, случилось дело табынского казака Романа Исаева, арестованного в провинциальном Мензелинске за целую цепочку преступлений: «Волею своею из Татар и с женою своею крестился, и потом из солдатства и с женою своею бежал в Уфимский уезд и обасурманился и во время бунта… был же». В общем, и в ислам из православия перешел обратно, и в грозных бунтах башкир принял активное участие.
   Исаев хорошо понимал, что ему грозит неминуемая смерть, а потому решил сказать за собою «слово и дело государево» и поведал следователям про некий похищенный у него «камень ценою в 1500 рублей, который мог действительно светить и без огня, яко свет, что при нем можно писать». Заодно заявил, что «знает в Башкирии серебряную руду».
   Власти заинтересовались, казака переправили в Петербург. Мастера Тайной канцелярии быстро заставили Романа Исаева сознаться в выдумке насчет камня, хотя насчет руды он стоял на своем: где ее отыскать, знает доподлинно. Однако резолюция кабинет-министров от 2 июня 1740 года была однозначной: «Казнить смертью в Санктпетербурге, дабы в провозе его не было напрасного казенного убытка, а особливо чтоб с дороги не ушел и пущего злодейства учинить не мог».
   На всякий случай министры велели «не объявляя ему смерти, прежде спросить у него, конечно ль он такую руду знает и в каких именно урочищах». Однако отсрочка вряд ли оказалась существенной: 27 июня на Сытном рынке предстояла новая казнь, причем на эшафоте должен был оказаться один из недавних кабинет-министров.
   …Есть какая-то недобрая ирония судьбы в том, что самая знаменитая публичная казнь аннинского времени состоялась 27 июня 1740 года, в очередную годовщину великой Полтавской баталии. Дело Артемия Петровича Волынского: о нем написано много, много существует и всяких домыслов, достоверно же известно одно – тяготясь существующими при дворе Анны порядками, в том числе всесилием герцога Бирона, Волынский лелеял замысел стать при дворе первым человеком. Для этого писал проекты, которые обсуждал вместе с близкими ему людьми.
   Соперник тоже не дремал: следствие над кабинет-министром Волынским было инициировано Бироном, и оно показало не только умысел Артемия Петровича ограничить самодержавную власть императрицы, но и некоторые другие его прегрешения, в том числе взятки, а также побои, несправедливо нанесенные другим людям, в числе которых был и поэт Василий Тредиаковский. Итог следствия и суда подвело специально учрежденное для суда Генеральное собрание: «За такие их безбожные злодейственные Государственные тяжкие вины, Артемья Волынского, яко начинателя всего того злого дела, вырезав язык, живого посадить на кол, Андрея Хрущова, Петра Еропкина, Платона Мусина-Пушкина, Федора Соймонова четвертовав, Ивана Эйхлера колесовав, отсечь головы, а Ивану Суде отсечь голову, и движимые и недвижимые их имения конфисковать».
   Страшный приговор, в петербургской истории небывалый: как минимум потому, что никого еще здесь не приговаривали к урезанию языка и посажению на кол. Такое случалось, правда, в Москве: осведомленные петербуржцы помнили, наверное, как в декабре такого уж далекого 1718 года в Первопрестольной посадили на кол майора Степана Глебова, обвиненного в связи с первой женой Петра I Евдокией Лопухиной. Приговоренного тогда обрядили в шубу, чтобы не погиб слишком быстро, – и агония его длилась четырнадцать часов.
   Впрочем, первоначальный суровейший приговор Генерального собрания был пересмотрен. Выдающийся российский историк Николай Иванович Костомаров писал: «Когда пришлось подписывать смертный приговор, у Анны Ивановны проснулось чувство жалости к человеку, которого так недавно она любила и уважала, но Бирон опять заявил, что если Волынский останется жив, то его, Бирона, не будет в России. Анна Ивановна снова поддалась любви и привычке к Бирону – она подписала приговор».
   Подписала, но все-таки смягчила вердикт «по обыкновенному Высочайшему Нашему ИМПЕРАТОРСКОМУ сродному великодушию». Сам Артемий Петрович был в конечном итоге приговорен к отсечению правой руки и головы, советник адмиралтейской конторы Андрей Федорович Хрущов и архитектор Петр Михайлович Еропкин – к отсечению головы, а остальным четырем конфидентам императрица жизнь сохранила. Президента коммерц-коллегии Платона Ивановича Мусина-Пушкина она приговорила к урезанию языка и ссылке навечно, вице-президента адмиралтейской коллегии Федора Ивановича Соймонова и тайного кабинет-секретаря Иоганна Эйхлера – к наказанию кнутом и к ссылке в Сибирь на каторжную работу, секретаря Коллегии иностранных дел Ивана де ля Суду – к наказанию плетьми и ссылке на Камчатку.
   Язык, впрочем, отрезали не только Мусину-Пушкину, но и Волынскому – вопреки окончательному приговору. Совершили это еще в застенке, без лишней публики. Снова Костомаров: «По совершении этих операций, Ушаков и Неплюев повели Волынского на казнь. Кровь лилась ручьем из отрезанного языка. Ему устроили повязку – род намордника, чтобы остановить течение крови; но, не находя исхода через рот, кровь хлынула в горло. Волынский стал лишаться чувств, так что двое служителей втащили его под руки на эшафот».
   В этой главе мы уже дали слово Леонтию Раковскому, а сейчас позволим себе коротко процитировать знаменитый роман «Слово и дело» Валентина Пикуля, удивительно плодовитого и популярного исторического писателя: «Был прочтен указ. Но в указе этом опять было сказано только о „милостях“ великой государыни, императрицы Анны Иоанновны, которая, будучи кротка сердцем и нравом благостна, повелела милостиво… милостиво… милостиво… В народе слышалось:
   – Видать, отпустят.
   – Кого? Их-то?
   – Не. Никогда.
   – Коли словили – все!
   – Отпущать у нас не любят.
   – Это уж так. Верь мне.
   – Однако читали-то о милости.
   – Да где ты видел ее, милость-то?
   – Не спорь с ним. Он пьяный!
   – Верно. Городит тут… милость!
   Блеснул топор – отлетела прочь рука Волынского.
   Еще один сверкающий взмах палача – голова откатилась прочь, прыгая по доскам эшафота, скатилась в ряды лейб-гвардии. Там ее схватили за волосы и аккуратно водрузили на помост.
   – Ну, вот и милость! Первого уже приголубили…
   Лег на плаху Хрущов, и толпу пронизал женский вскрик:
   – Беги в деревню! Цветочки собирать станем…
   Хрущов узнал голос сестры своей Марфы, которая должна заменить его детям мать родную.
   – Беги в деревню, братик мой светлый! – голосила сестра. – Там ужо цветочки лазоревы созревают…
   Матери Марфа Хрущова детям уже не заменит: тут же, на Сытном рынке, она сошла с ума и теперь билась, сдерживаемая толпою. А на плахе рвался от палачей ее брат. Инженеру голову рубили неудачно – с двух ударов, эшафот и гвардию забрызгало кровью. Еропкин отдался под топор с молитвами, с плачем… Удар был точен!»
   После окончания экзекуции тела трех казненных были на час оставлены на эшафоте, а затем отвезены на Выборгскую сторону, где погребены в ограде церкви Сампсония Странноприимца. Там сейчас стоит памятный знак.
   А десятью днями позже императрица Анна Иоанновна издала пространный манифест о преступлениях и казни Волынского и его товарищей по несчастью, где сообщалось: «Вышепоказанные смертные казни и наказания помянутым преступникам по объявлении вышеизображенных тяжких Государственных вин их при народном собрании в Санктпетербурге, минувшего июня 27 дня учинены, а для всенародного известия о вышеозначенном о всем всемилостивейшее указали Мы, из Нашей Тайной Канцелярии во всей нашей Российской Империи публиковать печатными Манифестами, дабы все верные Наши подданные о том ведать могли».
   И все-таки удивительные случались в XVIII столетии перемены судеб! Федор Иванович Соймонов, чья жизнь была сохранена милосердием императрицы, каторжником пробыл недолго: уже весной 1741 года его помиловали, много лет он провел в Сибири, где стал даже сибирским губернатором, – и в конечном итоге дослужился до поста сенатора. Из жизни он ушел летом 1780 года, ровно через сорок лет после экзекуции.

Глава 7


   Александр Дюма в своих путевых записках о России отмечал: русские называют императрицу Елизавету Петровну «Елизаветой Милостивой, потому что она не позволила в течение всего своего правления совершить ни одной казни». Утверждение вполне справедливое, хотя в первые годы царствования Елизаветы высшая мера наказания действовала.
   Действовала – но не применялась. В петербургской истории отмечены две широко известных публичных казни, привлекших к себе внимание публики, но завершившихся столь же публичными помилованиями.
   Год 1742-й, 18 января: на Васильевском острове у знаменитого здания Двенадцати коллегий проходит публичная экзекуция над ключевыми фигурами правления Анны Леопольдовны – вице-канцлером Андреем Ивановичем Остерманом, фельдмаршалом Бурхардом Христофором Минихом, вице-канцлером Михаилом Гавриловичем Головкиным, обер-гофмаршалом графом Рейнгольдом Густавом Левенвольде, президентом Коммерц-коллегии бароном Карлом Людвигом Менгденом и статским советником Иваном Назарьевичем Тимирязевым. Сановников обвиняли в утайке важнейших документов, своевольном решении важнейших государственных вопросов, расточительном отношении к казне и много еще чем. Остермана ждала смертная казнь колесованием, Миниха суд приговорил к четвертованию, остальных четверых – к отсечению головы.
   Жители столицы были широко оповещены о намеченной казни. Секретарь саксонского посольства Иоганн Сигизмунд Петцольд докладывал курфюрсту Саксонии: «Третьего дня утром, во всех концах здешней столицы, при барабанном бое разглашено было, что на следующий день, т. е. вчера, имеет быть совершена публичная казнь над некоторыми лицами, признанными за постоянных врагов Ея Величества Императрицы и за нарушителей государственного порядка, и что всякой может явиться к 10 часам утра на большую площадь перед зданием коллегий, на Васильевском острове и из видимого примера извлечь должное назидание».
   Желающих извлечь назидание, а попросту говоря, поглазеть на происходящее, оказалось множество. И снова Петцольд: «Чуть свет уже толпа стала собираться на означенную площадь, где приблизительно против военной коллегии выстроен был из старых балок и досок весьма плохой эшафот, ничем даже не покрытый; к эшафоту прикреплено было бревно, к которому привязывается каждый раз голова осужденных на смерть. Возле эшафота, тесным кругом, выстроился астраханский полк».
   Приговоренные ждали казни в здании Двенадцати коллегий – «в отделении, принадлежащем сенату». В десять часов утра их под конвоем гренадер вывели из здания и повели к эшафоту. Исключение было сделано лишь для графа Остермана: он, «так как по причине болезни уже несколько лет не может стоять на ногах, сидел на простых извощичьих санях, запряженных одною лошадью».
   И вот, наконец, сама казнь – такая, какой ее увидел саксонский дипломат: «Когда все они были поставлены друг подле друга, образуя собою круг, графа Остермана подняли 4 солдата и понесли на эшафот; тут его посадили на плохой деревянный стул, и он, обнажив предварительно голову, прослушал свой приговор, который прочтен был каким-то секретарем сената.
   Так как по обыкновению никто из подсудимых не узнает своего приговора раньше как на месте казни, то заметили, что граф Остерман слушал свой приговор с совершенным спокойствием и с лицом, выражающим чрезвычайное внимание, и что при некоторых местах он слегка качал головой, как бы в знак удивления, и подымал глаза к небу.
   После прочтения приговора солдаты положили его на пол, лицом вниз; палачи обнажили ему шею, положили ее на перекладину, один из них держал его голову за волосы, другой в то же время вынимал из мешка топор. Сначала он вытянул пред собою обе руки, но вследствие замечания одного из солдат убрать их, он сложил их крестообразно под собою. В ту минуту, когда он таким образом был приготовлен к принятию последнего удара, подошел опять упомянутый выше секретарь, который, вынув другую бумагу, прочел следующие немногие слова: „Бог и Государыня даруют тебе жизнь“, после чего солдаты вместе с палачами приподняли его, понесли с эшафота и посадили опять на того же извощика. Стоявшие ближе к нему не заметили в нем особенной перемены, кроме разве того, что после поднятия головы руки его немного тряслись.
   Он оставался здесь все время, пока были прочитаны приговоры всем прочим осужденным, которые уже не взводились на эшафот».
   Сообщил Петцольд своему государю и о причинах помилования: «Ея Величество Государыня Императрица, по свойственному ей великодушию и милосердию, снизошла к несчастному положению провинившихся и, вспомнив о том, что вступление ее на престол было совершено без пролития хотя бы одной капли крови, пощадила эту кровь и в несчастных осужденных и заменила смертную казнь вечною ссылкою».
   Особо отметил дипломат, что собравшаяся публика была неприятно удивлена переменой участи приговоренных и солдатам пришлось даже принимать меры к наведению порядка.
   «Некоторые из народа, недовольные тем, что никто из осужденных не был казнен смертью, были тотчас же приведены весьма энергическими средствами к совершенному молчанию».
   Сами приговоренные по-разному восприняли все происходящее. Остерман, Левенвольде и Миних сохраняли видимую невозмутимость, тогда как Головкин и Менгден «выказали значительную долю малодушия».
   Полтора года спустя в Петербурге случилась еще одна история, позволившая императрице проявить милосердие к приговоренным: то было знаменитое лопухинское дело, известное современной публике во многом по фильму «Гардемарины, вперед!» Лопухинское – по имени его главной героини статс-дамы Натальи Федоровны Лопухиной, дочери генеральши Балк, пострадавшей по делу Вилима Монса, но затем при новых властях вернувшейся в столицу.
   Наталья Лопухина была одной из самых ярких персон своего времени. Историк Дмитрий Николаевич Бантыш-Каменский писал: «Толпа воздыхателей окружала всегда Лопухину: с кем танцевала она, кого удостаивала разговором, на кого бросала даже взгляд – тот считал себя счастливейшим из смертных… Молодые люди восхищались ея прелестями, любезностью, приятным разговором; старики также старались ей нравиться; красавицы замечали пристально, какое платье украшала она, чтобы хотя нарядом походить на нее».
   Подвели Наталью Федоровну, впрочем, не красота и популярность, хотя и бытовала версия, что причиной немилости Елизаветы Петровны к ней стала обычная ревность. Камнем преткновения для Лопухиной стала высокая политика. При дворе тогда шло состязание партий, и влиятельный лейб-медик Иоганн Герман Лесток, искавший повода свалить не менее влиятельных братьев Бестужевых-Рюминых, нашел именно в деле Лопухиной шанс прорваться к цели. Когда стало известно, что Лопухина и ее муж Степан позволяли себе не вполне почтительно отзываться об императрице и даже говорили, что «будет-де чрез несколько месяцев перемена», дело быстро набрало обороты. Когда же Лопухин дал показания на Анну Гавриловну Бестужеву-Рюмину, супругу одного из братьев, Лесток был счастлив: императрице можно было предъявлять доказательства заговора против нее.


   Наказание кнутом Н.Ф. Лопухиной.

   Суд собрался 19 августа 1743 года в здании Сената, сразу восемь подсудимых (дело разрослось весьма серьезно) были приговорены к смерти: Степан, Иван и Наталья Лопухины и Анна Бестужева к урезанию языка и колесованию, вовлеченные в процесс поручик Иван Мошков и князь Иван Тимофеевич Путятин – к четвертованию, обер-штер-кригскомиссар Александр Зыбин и супруга камергера София Лилиенфельд – к обезглавлению.
   Суровый приговор, но императрицей он утвержден не был. Всем осужденным она заменила смертную казнь на другие меры наказания: Лопухиных и Бестужеву высечь кнутом и, урезав язык, послать в ссылку, Мошкова и Путятина высечь кнутом, Зыбина плетьми и послать их троих также в ссылку; Софии же Лилиенфельд, в то время беременной, велено было объявить, что ее высекут плетьми и сошлют после родов.
   Экзекуция состоялась 31 августа 1743 года на Васильевском острове, все перед теми же Двенадцатью коллегиями. Горожан, как водится, широко оповестили о предстоящей казни, в том числе и с помощью печатных объявлений, вывешенных «в пристойных местах» столицы, а потому зрителей и на сей раз собралось множество.
   Приговоренных на место казни привели под конвоем из Петропавловской крепости. Вначале секретарь Правительствующего Сената Гаврила Замятнин громогласно зачитал приговор – и в первоначальном его варианте, и смягченный императрицей. Потом подвергли наказанию Наталью Федоровну Лопухину. Историк Михаил Иванович Семевский живописал подробности: «Лопухина поддалась обаянию ужаса; твердая до произнесения приговора, она не в силах была владеть собою, отваживаясь в то же время на напрасное сопротивление палачам. Один из них, сорвав с ее плеч платье, обнажил ее спину; другой – схватил Лопухину за руки, вскинул ее себе на плечи и кнут засвистал в воздухе, исполосовывая тело несчастной кровавыми бороздами. Отчаянно билась истязуемая; вопли ее оглашали площадь, залитую народом… Полумертвую, обеспамятевшую от боли, Лопухину палач спустил с плеч на помост, и над нею исполнили вторую часть приговора, бывшую, может быть, еще мучительнее первой. Сдавив ей горло, палач принудил несчастную высунуть язык: захватив его конец пальцами, он урезал его почти наполовину. Тогда захлебывающуюся кровью Лопухину свели с эшафота. Палач, показывая народу отрезок языка, крикнул шутки ради: „Не нужен ли кому язык? Дешево продам!“»
   Затем пришла очередь Анны Бестужевой. По легенде, она оказалась более удачлива в тот день: пока палач снимал с нее верхнее платье, она успела передать ему свой золотой, осыпанный бриллиантами крест. Заплечных дел мастер оказался понятлив и покладист: бил кнутом Бестужеву гораздо слабее, чем Лопухину, а урезание языка «ограничилось небольшим его кончиком».
   После этого наступил черед Степана и Ивана Лопухиных и остальных приговоренных. По окончании казни все осужденные были отправлены в простых повозках в деревню «за десять верст от столицы» – для прощания с родными перед ссылкой.
   Что примечательно, политической своей цели все эти экзекуции не достигли: свалить братьев Бестужевых Лесток не сумел, а несколькими годами позже сам был арестован и отправлен в ссылку.

Глава 8


   Читатель уже знаком со словами саксонца Петцольда о том, почему Елизавета Петровна отказалась от применения смертной казни; с ними перекликается более позднее свидетельство французского дипломата Жана Луи Фавье, сформулированное так: «Обет этот, данный ею в ночь своего заговора и вступления на престол, заключается в том, что она в течение всего своего царствования никого не лишит жизни. Она до сих пор верно это выполняет: 70 000 преступников, заслуживших смертную казнь, и теперь живут на ея иждивении; за ними присматривают 20 000 человек, и хотя они приговорены к каторжной работе, тем не менее в течение по крайней мере шести месяцев в году, ничего не делают вследствие климатических условий страны, где снега часто не позволяют работать ни над дорогами, ни над возведением укреплений».
   Оставим за скобками утверждение насчет числа преступников, отметим другое: француз повторяет тезис о том, что именно бескровный переворот, приведший Елизавету на трон, стал основой ее решимости приостановить смертную казнь в России.
   Сам по себе первый указ, останавливающий действие смертной казни, был издан Елизаветой Петровной 2 августа 1743 года, по окончании русско-шведской войны: то был рескрипт на имя фельдмаршала Петра Петровича Ласси. Важный этот документ в Полное собрание законов Российской империи не вошел, однако же текст его известен доподлинно: «…В рапорте же вашем от 22 июля пишете о убийстве и грабеже нашими солдатами шведских подданных, и что по сентенции приговорено убийцев и грабителей всех колесовать, а капрала и ефрейтора, которые оных для добычи отпускали, расстрелять, прочих же, которые приняли пограбленное, бить кнутом и, вырезав ноздри, сослать на каторгу вечно; на оное наша резолюция сия есть: хотя они и достойны за свое злодейство по закону Божию и по правам государственным наижесточайшей смертной казни…»
   Дальше Елизавета указывает фельдмаршалу, каким же наказаниям подвергнуть преступников («настоящим убийцам отсечь по правой руке и, вырезав ноздри, послать в вечную работу на рудокопные заводы в Сибирь»), а затем возвращаться к своей главной мысли: «Объяви, что Мы всякие смертные преступления не натуральною, но политическою смертью наказывать уставили».
   Вот она, точка отсчета в истории с отменой смертной казни в России. Хоть и частный случай рассматривался в этом царском рескрипте, однако волю свою Елизавета выразила весьма определенно. А 17 мая 1744 года был издан и еще один указ, прямо относящийся уже ко всем подданным Российской империи: «Усмотрено, что в Губерниях и Провинциях, також и в войске и в прочих местах Российской Империи, смертные казни и политическую смерть чинят не по надлежащим винам, а другим и безвинно. Того ради, по указу Ея Императорского Величества, Правительствующий Сенат приказали: для лучшего о том усмотрения из всех Коллегий и Канцелярий, Губерний и Провинций и команд о таких осужденных к смертной казни, или политической казни колодниках, за что оные осуждены, ныне прислать в Сенат обстоятельные и перечневые выписки; а до получения на то указов, эксекуции тем колодникам не чинить, також и впредь, которые колодники на смертную казнь или на политическую смерть осуждены будут, о тех присылать в Сенат о винах их обстоятельные ж и перечневые выписки, а до получения на то указов, эксекуции не чинить».
   Непростым языком написан документ, но смысл ясен: смертные приговоры впредь не исполнять, документы о приговоренных присылать в Сенат для дальнейших распоряжений. Вроде бы и не совсем отмена, скорее приостановка, однако из документов известно: в правление Елизаветы ни один смертный приговор так и не был Сенатом утвержден.
   Юридическая коллизия, кстати, которая долго занимала отечественных юристов: отменила императрица смертную казнь или же только приостановила? Целые дискуссии разворачивались по этому поводу, с участием первейших имен российской юриспруденции.
   Однако же вот представленный царице доклад Сената от 29 марта 1753 года: сенаторы отчитывались перед Елизаветой о количестве «осужденных на натуральную смерть за смертные убийства» (110 человек) и «за воровства, разбои и прочие вины» (169 человек), а затем напомнили императрице о том, что «по силе» ее же указа 1744 года все подобные дела «собственному Вашего Императорского Величества рассмотрению подлежать будут». В связи с этим сенаторы испрашивали: «Ведая же Сенат совершенно Высочайшее Вашего Императорского Величества соизволение, чтоб и за смертные преступления натуральною смертью никого не казнить, как то в данном Генерал-Фельдмаршалу Рейхс-Графу Лессию, Вашего императорского Величества, 2 августа 1743 года указе точно изображено: что Ваше Императорское Величество всякие смертные преступления не натуральною, но политическою смертью наказывать уставили. Того ради всеподданнейше Сенат просит: не соизволит ли Ваше Императорское Величество Высочайший свой указ единожды пожаловать, какое вышеозначенным колодникам наказание чинить? При том же Сенат приемлет смелость всеподданнейше и то донесть, ежели Ваше Императорское Величество соизволите указать за смертные убийства такое наказание чинить, как в вышеописанном, данном Генерал-Фельдмаршалу Рейхс-Графу Лессию, указе за убийства и грабеж Шведских подданных, а именно: отсечь по правой руке и, вырезав ноздри, ссылать в вечную работу, но такие безрукие ни к каким уже работам действительны быть не могут, но токмо туне получать себе будут пропитание. Того ради не соизволит ли Ваше Императорское Величество Высочайшим указом повелеть, подлежащих к натуральной к смертной казни, чиня жестокое наказание кнутом и вырезав ноздри, поставить на лбу В., а на щеках на одной О., а на другой Р., и заклепав в ножные кандалы (в которых быть им до смерти их) посылать в вечную тяжелую и всегдашнюю работу, а рук у них не сечь, дабы они способнее в работу употребляемы быть могли».
   Рачительны были сенаторы: понимали, что однорукий каторжник приносит государству сплошные убытки, тогда как заклейменный вполне способен к повседневному производительному труду. На докладе этом императрица начертала: «О наименовании и чинении политической смерти быть по сему».
   Апробировала, получается, и все произнесенные слова о ее монаршей воле. Значит, действительно отменила смертную казнь. Хотя в российском судопроизводстве смертная казнь как высшая мера наказания продолжала существовать, а суды продолжали к ней приговаривать.
   Скажем еще о политической смерти: несмотря на то что эта мера наказания родилась еще при Петре I, до Елизаветы она не получала четкой регламентации. Лишь 29 марта 1753 года – в отдельном докладе Сената – этот вопрос был наконец отрегулирован: «Сенат рассуждает: политическою смертью должно именовать то, ежели кто положен будет на плаху или взведен будет на виселицу, а потом наказан будет кнутом с вырезанием ноздрей, или хотя и без всякого наказания, токмо вечной ссылке». Отдельно при этом оговаривалось, что «которые явятся в воровствах и разбоях; и по Государственным правам и указам за те их воровства надлежать будут наказанию, бить кнутом и с вырезанием ноздрей сосланы имеют быть в ссылки вечно: то такие наказания почитать за наказания, а не за политическую смерть».
   И снова согласие императрицы: «Быть по сему».
   Политическая смерть сохранялась в законодательстве царской России и столетие спустя, хотя церемониал ее стал мягче: ни битья кнутом, ни вырезания ноздрей. В «Уложении о наказаниях уголовных и исправительных», принятом в 1845 году, говорилось: «Смертная казнь, по особому Высочайшему соизволению, в некоторых случаях заменяется возведением осужденного преступника на эшафот, положением его на плаху или поставлением под виселицею на публичной площади; причем если он принадлежал к дворянскому состоянию, над ним переламывается шпага. Сия казнь знаменует политическую смерть, и за оною следует всегда ссылка в каторжные работы без срока или на определенное время».
   И еще немного теоретических вопросов: повод к этому дает царствование уже не Елизаветы, а Екатерины II. Несмотря на многочисленные расхождения во взглядах между этими императрицами, к смертной казни они относились одинаково сдержанно. В знаменитом своем Наказе, данном в 1767 году комиссии депутатов, Екатерина II высказалась ясно: «Искусство научает нас, что в тех странах, где кроткие наказания, сердце граждан оными столько же поражается, как в других местах – жестокими».
   И все же, в отличие от Елизаветы, Екатерина считала, что иногда смертная казнь возможна и даже необходима: «Казнь не что иное есть, как некоторый род обратного воздаяния: посредством коего общество лишает безопасности того гражданина, который оную отнял или хочет отнять у другого. Сие наказание произведено из свойства вещи, основано на разуме и почерпнуто из источников блага и зла. Гражданин бывает достоин смерти, когда он нарушил безопасность даже до того, что отнял у кого жизнь или предпринял отнять. Смертная казнь есть некоторое лекарство больного общества».
   Иллюстрацией этих взглядов стало само царствование Екатерины. Лишь одна смертная казнь произошла в Петербурге за эти годы, а другие выносившиеся Сенатом смертные приговоры – скажем, поручикам Семену Гурьеву и Петру Хрущеву, замышлявшим возвести на престол императора Иоанна Антоновича в 1762 году, или Александру Николаевичу Радищеву в 1790 году – императрицей утверждены не были.
   Вот и еще сюжет: история асессора Василия Шишкова, привлекшая внимание горожан летом 1774 года. Этот чиновник, служивший в конторе Главного Магистрата, «определяясь от Конторы к продаже разных имений, принимаемые им за оные деньги употреблял в свою пользу, а сверх того, имея в Конторе над денежною казною смотрение, похитил некоторое число денег из казенного сундука, располагаясь украсть и всю находившуюся под его смотрением денежную казну». Сенат приговорил Шишкова «как обличенного и признавшегося вора» к смертной казни, о чем и поднес императрице «всеподданнейший доклад». Дальше все как обычно: «Ее императорское Величество из природного Своего матернего милосердия, помянутого Шишкова от присужденной по законам казни Всемилостивейше освободить, и на поднесенном от Сената докладе Высочайшею конфирмациею повелеть соизволила: Шишкова за нарядное его воровство казенных, в смотрении его бывших денег, лиша дворянства и чинов, вывесть на площадь пред Коллегиями с надписью на груди: вор и похититель казенных денег, и поставить его у столба на четверть часа, а потом сослать в ссылку в Сибирь».
   Указ императрицы был в точности исполнен 11 июля 1774 года; так была вписана еще одна страница в летопись лобного места на Васильевском острове.
   Отдельной страницей истории екатерининского правления стал, конечно, пугачевский бунт – с множеством смертей и расправ, в том числе с казнью самого Емельяна Пугачева, произошедшей в Москве в январе 1775 года. Но уже 6 апреля того же года высочайше утвержденным Сенатским указом было заявлено: «Как все произошедшее по бывшему внутреннему бунту, возмущению и неустройству, Ее Императорское Величество, из Матернего милосердия Своего и природного великодушия предает ныне вечному забвению и глубокому молчанию, то, где остались смертью казненные тела еще не погребенные, оные предать земле, а в то же время и особо устроенные для бывших смертных казней лобные места и орудия истребить; а впредь всем Присутственным местам по преступления смертную казнь заслуживающим, о коих в указе 1754 года изображено, поступать по точной силе того 1754 года указа».
   Но что же с той самой единственной смертной казнью времен Екатерины II? Состоялась она 15 сентября 1764 года на Сытном рынке (он же Обжорный в обиходе той поры) при огромном стечении публики, давно уже не видевшей казней. Смерти был предан подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Яковлевич Мирович. Единственная тогда в столице газета «Санкт-Петербургские ведомости» информировала читателей весьма сдержанно: «Третьего дня, то есть 15-го сего месяца, пред полуднем, над бывшим подпоручиком Мировичем, о котором бунтовщицком и изменническом предприятии в Шлюссельбургской крепости в народ уже объявлено, состоявшимся прошедшего августа 17-го дня Е. и. в. манифестом, на Петербургском острову, на Обжорном рынке, по заключенной от бывшего в Правительствующем Сенате генерального собрания сентенции, совершилась экзекуция, а именно отсечена ему, при многочисленном собрании народа, голова, а тело его ввечеру сожжено купно с эшафотом».
   Загадочная то была история. Бунтовщик Мирович, состоя в карауле Шлиссельбургской крепости, пытался было освободить заключенного в ней императора Иоанна Антоновича. В ходе этой попытки царственный узник погиб. Не все верили, что подпоручик и впрямь действовал в одиночку, многие полагали, что за его действиями стояла императрица, желавшая устранить претендента на трон. Как бы то ни было, Верховный суд в составе сорока восьми высших сановников империи, включавший не только придворных, но и лиц духовных, приговорил Мировича к смерти – как человека, который «учинил себя клятвопреступником, возмутителем, бунтовщиком, изменником и государственным злодеем».
   Достоверных свидетельств о том, как проходила казнь, сохранилось немного. Краткая заметка в газете, столь же краткие строки в записках Гаврилы Романовича Державина: «В один из сих годов, но помнится, только что осенью, случилась поносная смертная казнь на Петербургской стороне известному Мировичу. Ему отрублена на эшафоте голова. Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, необыкший видеть смертной казни и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились».
   Есть еще лаконичная запись в дневнике Семена Андреевича Порошина, воспитателя наследника Павла Петровича, помеченная октябрем того же 1764 года: «Гр. Александр Сергеич Строганов рассказывал, с какою твердостью и с каким благоговением злодей сей приступал к смерти. Его Превосходительство Никита Иванович (Панин) изволил сказывать о смешных и нелепых обещаниях, которые он, Мирович, делал святым угодникам, если намерение его кончится удачно».
   Наконец, еще одно описание, достоверность которого под большим вопросом, но которое весьма часто используется в современной литературе, посвященной екатерининским временам. Украинский писатель Григорий Федорович Квитка-Основьяненко в пушкинские годы составил «План романа из жизни Мировича и записку о нем», где со слов неназванных современников рассказывал: «Войска, наряженные быть при исполнении казни, имели ружья, заряженные при полном числе патронов. Прочие полки были собраны по полковым дворам и находились там чрез целый день; и им розданы были патроны. В последующую ночь усилены были везде караулы и строжайше наблюдаемы были улицы города. Но везде было покойно, как равно и в следующие дни.
   Мирович, везомый на казнь, увидев любопытствующей народ, сказал близ него находившемуся священнику: „Посмотрите, батюшка, какими глазами смотрит на меня народ. Совсем бы иначе на меня смотрели и даже приветствовали бы при появлении моем, ежели бы мне удалось мое предприятие“. Прибыв на место казни, он спокойно взошел на эшафот; он был лицом бел, и замечали в нем, что он в эту минуту не потерял обыкновенный свой румянец в лице, одет он был в шинель голубого цвета. Когда прочли ему сентенцию, он вольным духом сказал, что он благодарен, что ничего лишнего не взвели на него в приговоре. Сняв с шеи крест с мощами, отдал провожавшему его священнику, прося молиться о душе его; подал полицеймейстеру, присутствовавшему при казни, записку об остающемся своем имении, прося его поручить камердинеру его исполнить все по ней; сняв с руки перстень, отдал палачу, убедительно прося его, сколько можно удачнее исполнить свое дело и не мучить его; потом сам, подняв длинные свои белокурые волосы, лег на плаху!!!
   Палач был из выборных, испытан прежде в силе и ловкости. Он должен был одним ударом отрубить голову барану с шерстью; после нескольких удачных опытов, допущен к делу и… не заставил страдать несчастного».
   Слова насчет палача «из выборных» стоит пояснить: если в прежние царствования профессия палача была вполне себе денежной и востребованной, то за время царствования Елизаветы Петровны все переменилось. Отыскать палача для казни Мировича оказалось целой задачей, из нескольких кандидатов в конце концов выбрали одного.
   Судьбе и казни несчастного подпоручика посвящен известный роман «Мирович» Григория Данилевского, но мы предоставим завершить эту главу Виктору Сосноре: этот современный писатель и поэт, горячий сторонник версии о причастности Екатерины II к гибели Иоанна Антоновича, красочно описал день казни, хоть и не удержался при этом от чисто художественных условностей: «Мировича привезли накануне, чтобы не было паники, лошадей выпрягли и увели, оглобли опустились на землю; знали или не знали, что там, в карете?
   Эшафот был покрашен самой дорогой краской, золотой, солнце слепило, и краска слепила. Землю вокруг эшафота посыпали песком, тоже золотым почему-то, прибалтийским, как будто предстояла не казнь, а премьера итальянской оперы. По песку порхали (повсюду!) воробьи, они что-то искали в песке, мёртвых мух, что ли, и что-то клевали, муравьёв, может быть.
   Палач поднялся на помост первым, он шёл, балансируя, чтобы не поскользнуться на свежей краске, на лесенке появились тёмные пятна от его тяжёлых подошв, палач был одет в чёрно-красный балахон с капюшоном, – прорези для глаз, а у капюшона заячьи уши – тоже оперный гардероб. Палач, как ружьё, нёс на плече большой блестящий топор; кто выковал такой топор, какой инженер мучился над этим уникальным инструментом, или разыскивали в арсенале Анны Иоанновны, ведь после смерти Анны Иоанновны не было ни одной публичной казни – двадцать два года.
   В общем, никому не приходило в голову, что казнь состоится, – слишком похоже на фарс.
   А потом произошло следующее.
   Карета шатнулась. Разлетелась кожаная дверца с цветочками. С подножки кареты на лестницу прыгнул офицер – блеснули пуговицы, – упал на ступеньки, закарабкался по-собачьи наверх, на коленях, на ладонях, встал на помосте во весь рост, перекрестился быстро-быстро, махнул палачу – и палач, как послушная машина, опустил топор.
   Ни вздоха. Никто не осмыслил, не сообразил. Увидели: наверху, в воздухе, блеснула ладонь, измазанная золотом, и блеснул большой топор.
   Потом брызнула кровь, потом хлынула кровь, блестящие брёвна всё чернели и чернели, народ смотрел во все глаза – где голова? А голова упала с эшафота и покатилась по песку, переворачиваясь, она уже лежала (с чистым, незамазанным лицом), а из горла, снизу, на песок выливалась кровь, и только цыганские кудри чуть-чуть пошевеливались и поблёскивали.
   Засуетились солдаты, палач стоял надо всеми, на помосте, ни на кого не смотрел, в капюшоне, с топором на плече».
   Текст Сосноры – лишь версия того, как все происходило, но очень яркая версия. Пусть даже и не красили эшафоты золотой краской, только черной.

Глава 9


   Что бы ни говорили императрицы о высшей мере наказания и о гуманизме вообще, без публичных экзекуций российская правоохранительная система обходиться не могла. После Василия Яковлевича Мировича в Петербурге не казнили никого более полувека, но это утверждение справедливо только для смертных казней.
   А вот политическая смерть и сопутствующие ей процедуры остались. Остались и поистине страшные телесные наказания. По словам британского путешественника Уильяма Кокса, приговоренные к битью кнутом «сохраняют некоторую надежду на жизнь, однако им фактически приходится лишь в течение более длительного времени переживать ужас смерти и горько ожидать того исхода, который разум стремится пережить в одно мгновение… едва ли сможем назвать приговор, вынесенный этим несчастным людям, иначе, чем медленной смертной казнью».
   Немецкий дипломат барон Христиан Генрих фон Гайлинг, посетивший Петербург в 1770—1771 годах, сформулировал ту же мысль лаконично: в России «хотя не выносятся смертные приговоры, налагаемые наказания почти равнозначны смертной казни».
   Еще один англичанин Джон Говард, который в 1781 году видел в России наказание кнутом мужчины и женщины, вспоминал: «Женщина была взята первой. Ее грубо обнажили по пояс, привязали веревками ее руки и ноги к столбу, специально сделанному для этой цели, у столба стоял человек, держа веревки натянутыми. Палачу помогал слуга, и оба они были дюжими молодцами. Слуга сначала наметил свое место и ударил женщину пять раз по спине… Женщина получила 25 ударов, а мужчина 60. Я протеснился через гусар и считал числа, по мере того как они отмечались мелом на доске. Оба были еле живы, в особенности мужчина, у которого, впрочем, хватило сил принять небольшое даяние с некоторыми знаками благодарности. Затем они были увезены обратно в тюрьму в небольшой телеге».
   «Еле живы» – и неизвестно, выжили ли в конечном итоге. Отметим также, что, по словам Говарда, палачу тут помогал «слуга», подручный, а раньше бывало иначе: ассистента «для держания принужденных к наказанию» палач мог выбрать прямо во время казни из числа зрителей «подлого сословия». Узнав о чем от столичного генерал-полицеймейстера Николая Ивановича Чичерина, Екатерина II издала в апреле 1768 года указ: «Впредь нигде того не делать; а брать и употреблять к сей должности подобных наказываемому преступников и осужденных колодников».
   Историк и публицист князь Михаил Михайлович Щербатов примерно в те же годы написал целое сочинение под заглавием «Размышления о смертной казни», где ребром поставил вопрос о смертоносности наказания кнутом и о том, что такая гибель еще более жестока, чем сама смертная казнь: «Убийцы у нас осуждаются быть биты кнутом по разным местам града, иногда без щету, даже до смерти, а иногда с щетом ударов, от трех сот и более, но все такое число, чтобы нещастной почти естественным образом снести без смерти сего наказания не мог. Таковых осужденных, однако, не щитают, чтобы они были на смерть осуждены, возят виновных с некоими обрядами по разным частям города, и повсюду им сие мучительное наказание возобновляют. Некоторые из сих в жесточайшем страдании, нежели усечение главы, или виселица, или и самое пятерение, умирают. Другие же, перенесши всю жестокостью сию, бесчувственны отвозятся в тюрьму и там умирают; а, наконец, есть и такие, которые и толь крепкого сложения, что не умирают и выздоравливают».
   Против смертной казни как таковой Щербатов при этом не выступал: «Пусть отнимется у преступника жизнь: тем воздаст он удовлетворение на свое преступление. Но зачем взыскательными способами искать ожесточить час смертный, и так довольно тягостный? Да будет смерть его в страх и пример других, а не в ожесточение зрящих мучения!»
   Спасти приговоренного к наказанию кнутом от страшных последствий могла взятка палачу. Читатель уже знает, как смягчила свою участь Анна Бестужева; подобный прием использовался многими, кого судьба привела на эшафот. Как писал современник, «подкупленный палач… окровавит спину преступника и следующими ударами размазывает только текущую кровь».
   О взятках вспоминал и лифляндский пастор Фридрих Самуил Зейдер, в разгар правления императора Павла уличенный в хранении и чтении запрещенных книг (в том числе сочинений Лафонтена и Канта) и оказавшийся вначале в Петропавловской крепости, а затем у позорного столба. Суд приговорил пастора «к телесному наказанию 20 ударами кнута» и ссылке в Нерчинск с лишением духовного сана; экзекуция состоялась в субботний день 2 июня 1800 года. В его случае инициативу проявил палач еще по пути к месту наказания: «Мысли мои были заняты теми святыми людьми, которые страдали без вины и умирали мученическою смертью <…> вдруг нить этих мыслей была прервана одним из палачей, который нагло потребовал у меня денег. Я не имел в кармане довольно мелкой монеты, чтобы удовлетворить его, а доставать из кошелька бумажку значило бы обратить на себя внимание окружающих; поэтому я снял часы и, отдавая их как можно осторожнее, кое-как высказал ему по-русски что-то вроде просьбы обойтись со мною почеловечнее! „Ну-ну!“ – пробурчал он мне в ответ».
   И вот сама казнь в описании пастора: «Мы достигли большой пустой площади, где второй ожидавший нас отряд солдат образовал тройную цепь, в которую меня ввели. В средине возвышался позорный столб; один вид его заставил меня содрогнуться. Никакие слова не в состоянии передать моего тогдашнего состояния; однако я все еще сохранял присутствие духа.
   Офицер, разъезжавший внутри цепи верхом и командовавший, по-видимому, отрядом, подозвал к себе палача и сказал ему что-то тихо, но с весьма многозначительным видом. „Слушаю“, – возразил тот и принялся развязывать орудие казни. Между тем я выступил несколько шагов вперед и, возведя руки к небу, громким голосом произнес: „Всеведущий, небесный Судия! Тебе известно, что я невинен! Я умираю смертью праведного! Сжалься над моею женою и моим ребенком. Благослови императора и прости моих доносчиков!“ Меня хотели раздеть, но я сам снял с себя одежду, и через несколько минут меня повели к позорному столбу, к которому привязали за руки и за ноги; я перенес это довольно хладнокровно; когда же палач набросил мне ремень на шею, чтобы привязать голову и выгнуть спину, то он затянул его так крепко, что я вскрикнул от боли. Окончив все приготовления и обнажив мою спину для получения смертельных ударов, палач приблизился ко мне. Я ожидал смерти с первым ударом; мне казалось, что душа моя покидала уже свою бренную оболочку. Еще раз вспомнил я о своей жене и дитяти; влажный туман подернул мои глаза. „Я умираю невинным! Боже! В твои руки предаю дух!“ – воскликнул я и лишился сознания. Вдруг в воздухе что-то просвистело; то был звук кнута, страшнейшего из всех бичей. Не касаясь моего тела, удары его слегка задевали только пояс моих брюк».
   Как видно, пасторские часы вполне удовлетворили аппетиты палача. Впрочем, даже столь смягченная процедура произвела на Зейдера неизгладимое впечатление. Николай Иванович Греч, знавший его уже позже, в 1820-х годах, когда он служил в гатчинской кирхе, писал, что пастор «был человек кроткий и тихий и, кажется, под конец попивал. Запьешь при таких воспоминаниях!»
   …А в первой четверти XIX века в борьбу за отмену кнута включился адмирал Николай Семенович Мордвинов, который писал: «Кнут есть мучительное орудие, которое раздирает человеческое тело, отрывает мясо от костей, мещет по воздуху кровавые брызги и потоками крови обливает тело человека. Мучение лютейшее всех других известных, ибо все другие, сколь бы болезенны они ни были, всегда менее бывают продолжительны, тогда как для 20 ударов кнутом потребен целый час, и когда известно, что при многочислии ударов, мучение несчастного преступника, иногда невинного, продолжается от восходящего до заходящего солнца».
   Известно, что летом 1832 года заезжий француз, сын наполеоновского маршала Даву, тайно приобрел у московского палача «два кнута, коими наказываются преступники», и Николай I, узнав об этом, велел «впредь ни кнутов, ни заплечного мастера никому не показывать». Впрочем, до отмены этого жестокого наказания еще оставались годы: лишь в 1845 году новое Уложение о наказаниях уголовных и исправительных уничтожило кнут, заменив его плетьми. Но память о страшном наказании жила еще годы; Николай Алексеевич Некрасов еще и в 1848-м писал:
Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.
Ни звука из ее груди,
Лишь бич свистал, играя…
И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная!»

Глава 10


   Смертных казней в Петербурге не было шесть десятилетий; целые поколения выросли и состарились с мыслью о том, что в столице России теперь не ставят эшафотов, не рубят голов и не вешают преступников. Тем сильнее поразила современников трагическая развязка восстания декабристов, осмелившихся дерзнуть на устои самодержавной власти. Бунт, а за него наказание жесточайшее – вслед за Мировичем – смерть! Публицист Александр Иванович Кошелев вспоминал позже: «Никто не ожидал смертной казни лиц, признанных главными виновниками возмущения. Во все царствование Александра I не было ни одной смертной казни, и ее считали вполне отмененною… Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели всеми, нет возможности: словно каждый лишался своего отца или брата».
   Павел Иванович Пестель, Кондратий Федорович Рылеев, Сергей Иванович Муравьев-Апостол, Михаил Павлович Бестужев-Рюмин, Петр Григорьевич Каховский. Пять декабристов, вокруг смертной казни которых создана целая литература. Впрочем, и доныне некоторые загадки той роковой ночи не разрешены: очевидцы противоречат один другому, а историки продолжают дискуссии…
   Некоторые факты, впрочем, сомнений не вызывают. Изначально все пятеро были приговорены к смертной казни четвертованием. Вынося столь суровый приговор, Верховный уголовный суд руководствовался законодательством еще петровского времени. Страшная казнь, в пушкинскую пору трудновообразимая, – и в конечном итоге приговор изменили на более сдержанный: «Сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить». Многие ожидали царского помилования, но оно не последовало.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →