Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Каждый пятидесятый шотландец – героиновый наркоман.

Еще   [X]

 0 

Философия настоящего (Мид Джордж)

автор: Мид Джордж

Первое полное издание на русском языке книги одного из столпов американского прагматизма, идеи которого легли в основу символического интеракционизма. В книге поднимаются важнейшие вопросы социального и исторического познания, философии науки, вопросы единства естественно-научного и социального знания (на примере теорий относительности, электромагнитного излучения, строения атома и теории социального поведения и социальности). В перспективе новейших для того времени представлений о пространстве и времени автор дает свое понимание прошлого, настоящего и будущего, вписанное в его прагматистскую концепцию опыта и теорию действия.

Книга представляет интерес для специалистов по философии науки, познания, социологической теории и социальной психологии.

Год издания: 2014

Цена: 231 руб.



С книгой «Философия настоящего» также читают:

Предпросмотр книги «Философия настоящего»

Философия настоящего

   Первое полное издание на русском языке книги одного из столпов американского прагматизма, идеи которого легли в основу символического интеракционизма. В книге поднимаются важнейшие вопросы социального и исторического познания, философии науки, вопросы единства естественно-научного и социального знания (на примере теорий относительности, электромагнитного излучения, строения атома и теории социального поведения и социальности). В перспективе новейших для того времени представлений о пространстве и времени автор дает свое понимание прошлого, настоящего и будущего, вписанное в его прагматистскую концепцию опыта и теорию действия.
   Книга представляет интерес для специалистов по философии науки, познания, социологической теории и социальной психологии.


Джордж Герберт Мид Философия настоящего

   The PHILOSOPY of the PRESENT

   GEORGE HERBERT MEAD

   Перевод с английского Владимира Николаева, Василия Кузьминова

   В оформлении обложки использован фрагмент картины Брайса Мардена (Brice Marden) Avrutun. 1971.

Предисловие

   В этом томе содержится материал, из которого должна была вырасти «Философия настоящего» м-ра Мида. Ни одна его часть, кроме двух последних дополнительных очерков, не предназначалась для публикации в том виде, в каком она здесь представлена. Первые четыре главы – это Карусовские лекции, прочитанные на съезде Американской философской ассоциации в Беркли в декабре 1930 г. Они не задумывались как что-то большее, нежели частичное изложение более масштабного проекта. К сожалению, м-р Мид, занимая пост заведующего отделением философии в Чикагском университете, вынужден был посвятить время, зарезервированное им на завершение этих лекций, неожиданным и беспокойным административным делам. Ввиду этого обстоятельства, лекции были написаны в спешке, в значительной мере во время поездки из Чикаго в Беркли, и у него не было возможности непосредственно после выступления приступить к тем исправлениям, которые он собирался внести. К концу января он серьезно заболел и через несколько недель умер. В том виде, в каком лекции опубликованы здесь, они содержательно точно соответствуют тому, как они прозвучали в Беркли; однако весь текст был отредактирован, а вторая лекция разделена на две части, ставшие первой и второй главами. Все сноски были добавлены к оригинальной рукописи редактором.
   После кончины м-ра Мида среди его бумаг были найдены еще две рукописи, явно представлявшие собой предварительные наброски Карусовских лекций. Они охватывают по большей части те же темы, что и лекции, но каждая содержит важный дополнительный материал. Первые три дополнительных очерка были отобраны из этих рукописей. Во втором сохранились две параллельные версии анализа. Трудность объяснения, видимо, указывала на желательность такого повторения. Заглавия к этим очеркам были добавлены редактором. Четвертый очерк перепечатывается из Ученых записок VI Международного философского конгресса, а пятый – из апрельского номера «Международного журнала этики» за 1925 г. В каждом из них представлен какой-то существенный аспект теории м-ра Мида, не отраженный в достаточной степени в самих лекциях.
   Те, кто знали м-ра Мида по преподаванию, остро почувствуют всю неполноту этого представления его философии. Сам он постоянно, пока мог, перестраивал свою теорию в свете «эмерджентного» материала. Когда я последний раз разговаривал с ним, а было это за неделю до его кончины, он работал с книгой Бергсона «Duree et simultaneite», пытаясь связать ее со своим описанием относительности в третьей главе. Тем не менее важность этого материала – состоящая как в описании развития социального опыта и научной гипотезы, так и в наброске более широкой теории, в направлении которой он двигался, – видимо, полностью оправдывает его публикацию в том единственном виде, в котором его теперь можно сделать доступным нам.
   Я глубоко признателен моему коллеге профессору Блейку и мисс Натали Уошберн за их любезную помощь в подготовке рукописи к печати. Указатель к книге подготовлен м-ром Ф.К. Баллейном.

   Артур И. Мерфи
   Провиденс, шт. Род-Айленд
   Апрель 1932 г.

Введение

   В названии, выбранном м-ром Мидом для этих лекций, – «Философия настоящего» – есть поучительная двусмысленность. Термин «настоящее» не относится здесь непосредственно к нынешней ситуации в философии, скорее он относится к статусу любого объекта, когда он нам является и пока он нам является. Если все существующее в некотором подлинном смысле временно (а с этим, похоже, согласятся сегодня многие философы), то точку его опоры в реальности мы обнаруживаем в том настоящем, в котором оно не просто было или будет, но действенно есть, в полном и категоричном смысле. В темпоралистской философии времена глагола «быть» должны приниматься всерьез, и теория м-ра Мида есть, помимо всего прочего, философия природы в настоящем времени. Она стремится понять мир как сосредоточенный в настоящем и локализовать прошлое и будущее, значения и возможности в их функциях по отношению к нему. Так, увидеть прошлое как прошлое – значит увидеть его, когда оно истекло относительно настоящего, прошлым которого оно является. То, чем оно или что-то еще претендующее на существование могло бы быть независимо от своей временной соотнесенности, эмпирически исследовать невозможно, а если м-р Мид прав, то и не нужно.
   Вместе с тем философия бытия в настоящем есть также, в совершенно реальном смысле, философия наших современников. «Процесс», «развитие» и «возникновение» стали в новейшей мысли модными словечками, и хотя сегодня эти веяния уже не так сильны, как десять или даже пять лет тому назад, они все еще представляют для нас главенствующую тему. Лекции м-ра Мида вряд ли займут место в кругу самых популярных проявлений «духа времени», но дают нам необычайно пытливый и самостоятельный анализ его основных тенденций. Здесь мы находим темпоралистскую философию, берущую на себя интеллектуальную ответственность. Те, кто «принимают время всерьез», найдут в ней продуманную и последовательно темпоральную точку зрения для определения того, какой вклад в нынешней философской ситуации может внести «философия настоящего» в конструктивную и согласованную теорию реальности.
1
   В этой теории есть три взаимосвязанных тенденции, каждая из которых играет свою особую роль в целостном взгляде. Постановка самой проблемы и многие из характерных линий ее развития определяются прагматической теорией знания, которую Мид отстаивал в своих прежних работах и которая здесь, после краткой переформулировки (с. 46–47 наст. изд.), берется за основу для всего, что последует дальше. Ее влияние очевидно (1) в установлении философских альтернатив, между которыми должен быть сделан выбор, и (2) в месте, отводимом «опыту» как конечному референту всех притязаний на знание.
   (1) По Миду, целое множество традиционных теорий, укорененных в ложной эпистемологии, интерпретируют объекты, к коим отсылает знание, так, что помещают их «вне опыта», не просто в том тривиальном смысле, что считают их чем-то иным, нежели «непосредственными данными сознания», а в «метафизическом» смысле исключения из их перманентной и автономной реальности существенных свойств этого мира общего опыта, в котором имеют место эксперимент и верификация. Когда такие объекты возводятся в ранг уникальных объектов познания, опыт, отпадая от такой реальности, становится «всего лишь видимостью», и экспериментальное удостоверение, которое фактически могут получать наши идеи, становится нерелевантным для той трансцендентной достоверности, на которую они предположительно претендуют. В противоположность всем таким теориям, прагматисты сочли, что знание относится не к «предшествующей» или «конечной» реальности, а к направлению активности в совместном опыте и к объектам, поскольку они организуют такую активность вокруг значимых целей совместного действия. Например, в критике Мида, обращенной против пространства-времени как «метафизической» реальности, читатель увидит, что этот известный вопрос он внес в философию науки без существенного изменения базовой дихотомии.
   (2) М-р Мид настаивает, что взгляд второго типа должен защищать свое верховенство, утверждая, что сам опыт – как просто «наличествующий», «имевший место» или обладаемый – не имеет дальнейшей референции, что в статусе опыта как такового нет значимой философской проблемы. А так как сознание с его использованием идей и значений заключает в себе такую проблематичную референцию, то м-р Мид утверждает далее, что сознание есть развитие в сфере опыта, а не финальная и все содержащая в себе форма нашего отношения к нему. Этот более широкий опыт – мир, который просто «есть в наличии» и в отношении которого не возникает проблемы внешней или трансцендентной референции – является основополагающим для взгляда м-ра Мида и повсеместно им полагается.
   Прагматизм как философия обычно стимулировал своих приверженцев действовать в двух направлениях. Во многих случаях первостепенным был полемический интерес; здесь предметом пристального внимания стали грехи и «псевдопроблемы» эпистемолога. Вряд ли будет несправедливо заметить, что хотя эта критика сыграла важную роль в некоторых старых спорах, сама по себе она остается все же слишком замкнутой на тех самых проблемах, правомерность которых она отрицает, обещая предложить что-то лучшее для будущего. Но когда прагматисты перенесли свою воодушевленность опытом на факт как таковой и привлекли внимание к детальной структуре некоторых объектов знания, вклад их был выдающимся. Именно этим конструктивным прагматизмом и был в первую очередь озабочен м-р Мид. Его подход к специальным проблемам социальной психологии и истории научных идей вообще не был подходом философа, ищущего боеприпасы для подкрепления какого-то особого тезиса; это был подход скрупулезного и оригинального исследователя, видящего предмет в его конкретных деталях и позволяющего ему поведать свою историю.
   Эта вторая тенденция в его мысли особенно ярко проявляется в его преданности «исследовательской науке» и тем объектам и методам, которые она предполагает. Он настолько решительно настаивает, в пику феноменализму и релятивизму, на том, что материальные объекты, используемые в физическом эксперименте, нельзя ни свести к чувственным данным, ни проигнорировать как простые видимости, что это требует защиты от подозрений, будто он «гонится за удовольствиями материализма» (с. 191). При обсуждении научных объектов в третьем дополнительном очерке им движет вовсе не материализм, а здравый смысл, соединенный со здоровым уважением к деталям процесса физического открытия, в противоположность огульным обобщениям. И его работа в области социальной психологии представляет уникальную ценность как вклад в социальные науки совершенно независимо от любой конкретной философской интерпретации, которую ей можно было бы дать.
   Третий и, наверное, главный элемент этих лекций не вытекает, однако, ни из прагматизма, ни из исследовательской науки, а составляет часть той философии природы, которая, несомненно, будет считаться оригинальным вкладом англо-американской философии 1920-х годов. Книга «Пространство, время и божество» Александера стала пионерской работой в этом переходе от проблем познания – «реализма», «прагматизма» и «субъективизма» – к размышлениям о пространстве и времени и, в конце концов, к метафизике и категориям. Развитие философии Уайтхеда от ее ранней озабоченности «чувственными данными» и логическими конструкциями – через «Понятие природы», с его «объектами» и «событиями», – к смелым размышлениям, содержащимся в «Процессе и реальности», ярко резюмирует тенденции этого периода. И принципы этого развития совершенно естественны. Различные теории знания, бывшие фазами «бунта против дуализма», стремились так или иначе объективировать те черты опыта, которые дуалистическая философия рассматривала как сугубо субъективные. Это означало, что то, что до сих пор размещали в «разуме», должно теперь найти свое место в «природе» и что природа должна быть соответствующим образом реконструирована. И наконец, при распространении относительности на объективный мир от критицизма потребовались такие понятия, как «перспектива», «временная система», «социальность» и т. п., чтобы показать, как эти понятия, очищенные от их сугубо субъективных коннотаций, могут занять место в системе категорий в качестве вездесущих характеристик реальности. «Философия настоящего» – важный вклад в это великое начинание.
   Ясно выраженное намерение этой поздней фазы философии м-ра Мида состоит в том, чтобы показать, что «социальный и психологический процесс – это всего лишь случай того, что происходит в природе, если природа есть эволюция». Принципы прагматизма ни в коем случае не отбрасываются, но обобщаются, чтобы включить весь процесс эволюции, и внутри этого более общего развития отличительно человеческие, или сознательные, стороны «социальности» и относительности понимаются как особые случаи процесса, охватывающего собой всю природу.
   Старые проблемы здесь проявляются снова, но иначе. Поверхностно мыслящий читатель, возможно, найдет в первой главе лишь возрождение памятного спора о нашем знании прошлого. На самом же деле эта теория имеет основания не в специальных требованиях познания или верификации, а в том, что значит быть прошлым, и в статусе эмерджентности и новизны в естественных процессах. Наиболее оригинальная черта этих лекций – смелое привнесение «социального» в то, что является по крайней мере философией природы и, если такое название не покоробит прагматиста, может быть также названо метафизикой.
   Жаль, что м-р Мид в силу своей кончины не довел до конца проект, к которому третья и четвертая главы являются в лучшем случае наброском. Можно ли было последовательно довести его до конца, оставаясь в пределах прагматистской теории знания, – тоже вопрос. Мне лично представляется, что «социальность», как и «чувствование» у Уайтхеда, является по существу слишком субъективной категорией для той метафизики процесса, которая их обоих заботила. Однако Мид, как и Уайтхед, и Александер, первым ступил на эту территорию изменения и относительности, которую философия сегодня определенно должна освоить, и его карта этой страны, какой бы она ни была по необходимости неполной, вполне может обрести непреходящую ценность для тех из нас, кто последует, пусть и менее авантюрно, тропами, которые он нам открыл.
   2
   Содержание лекций можно разделить следующим образом. В них есть теория о природе времени и эмерджентности, теория об относительности и ее социальных импликациях, а также их синтез в теории эмерджентности как социального и социальности как характеристики эмерджентной эволюции. В этом разделе и в двух следующих мы рассмотрим эти темы по порядку.
   Настоящее должно быть принято как локус реальности. Это означает, я полагаю, что рассматривать что-то как реальное значит рассматривать его как существующее в настоящем или в связи с настоящим. Каков же тогда по отношению к любому настоящему статус его прошлого? Это не вопрос о том, чем оно было, когда было настоящим, ведь тогда оно не было прошлым и не находилось в этом отношении, благодаря которому оно приобретает статус прошлости. Прошлое некоторого события – это не просто предшествующее настоящее. Таков основной тезис лекций м-ра Мида, но он не часто получает настолько ясное выражение, как в следующей формулировке: «Когда кто-то вспоминает дни своего детства, он не может войти в них так, как он был в них тогда, вне их связи с тем, чем он стал; а если бы он смог это сделать, т. е. если бы смог воспроизвести опыт так, как он имел место тогда, то он не смог бы его использовать, ведь это предполагало бы, что он не пребывает в том настоящем, в котором это использование должно происходить. Вереница настоящих, внятно существующих как настоящие, никогда не образовала бы прошлого» (с. 73).
   Отличительная характеристика прошлого в его связи с настоящим – это явно его неотменяемость. Как обусловливающее настоящее, как делающее возможным его появление прошлое должно быть уже определенным. Оно выражает устойчивое условие, которому настоящее должно соответствовать и без которого оно не могло бы стать таким, какое оно есть. И это означает не просто предшествующее происшествие, а причинную детерминацию, или, как склонен говорить м-р Мид, «продолжение связей». Прошлое – это то, из чего настоящее выросло, и неотменяемость (здесь можно было бы сделать отсылку к Канту), имеет критическое значение для такого обусловливания.
   И все же к этому продолжению идентичных связей дело никогда не сводится. Доктрина эмерджентности побуждает нас считать, что настоящее есть всегда в каком-то смысле новое, внезапное нечто, не детерминированное полностью тем прошлым, из которого оно выросло. Настоящее, если в нем вообще реально есть новизна, будет содержать в себе элемент темпоральной и каузальной прерывности. Новейшая квантовая физика научила нас думать, что такая неопределенность вполне согласуется со строгим физическим анализом (с. 59). Но как возможно примирить эту новизну с научным детерминизмом?
   Ответ на этот вопрос устанавливает основополагающие принципы теории. Ни до того как появиться, ни в момент своего появления эмерджентное не вытекает из прошлого. Это прошлое, относительно которого оно было новым, нельзя сделать содержащим его. Но после того как оно уже появилось, мы пытаемся реконструировать опыт в его терминах; мы изменяем нашу интерпретацию и пытаемся помыслить прошлое, из которого следует упорствующий элемент, и устранить тем самым прерывный аспект из его нынешнего статуса. Стало быть, его внезапность устраняется новой точкой зрения, новым множеством законов, исходя из которых условия нашего нового настоящего могут быть поняты. Эти законы не могли быть частью любого прежнего прошлого, ведь в настоящих, относительно которых существовали эти прошлые, не было такого эмерджентного элемента. Допускать одно-единственное определенное прошлое, с которым каждое настоящее должно полностью сообразовываться, значит полностью отрицать эмерджентность. Но в то же время толковать эмерджентное как постоянно чуждый и иррациональный элемент значило бы оставить его абсолютной загадкой. Оно может быть рационализировано post factum, в новом настоящем, и в прошлом этого настоящего оно вытекает из предшествующих условий там, где прежде оно не вытекало вообще. Таким образом, как условие настоящего прошлое будет меняться в зависимости от меняющегося настоящего, и в ходе эволюции «позади нас будут вырастать» новые прошлые, поскольку каждое настоящее «выделяет и в каком-то смысле отбирает то, что сделало возможной его специфику» (с. 65).
   Есть ли какое-нибудь противоречие между этой новизной прошлого и его принципиальной неотменяемостью? Никакого противоречия, ведь они относятся к прошлому в разных смыслах. Неотменяемое прошлое – это прошлое любого данного настоящего, то, которое отвечает за его появление. Его определяющие условия будут в идеале, если не действительно, целиком определимыми в настоящем, с которым оно соотносится. Но когда возникает новое настоящее, вместе с эмерджентными фактами, которые не содержались реально в прежнем настоящем, его определяющие условия и, следовательно, его прошлое с необходимостью будут иными. Итак, детерминизм относится к прошлому, предполагаемому в любом настоящем, а эмерджентность в связи с одним из таких настоящих, имеющим свое прошлое, – к другому прошлому.
   У этой гипотезы, по мнению Мида, есть два основных преимущества. Во-первых, она объясняет установку ученого-исследователя по отношению к описываемым данным – установку, которая в противном случае совершенно парадоксальна. Законы любой науки в каком-то смысле реконструируют прошлое, из которого выросли данные ей элементы. В установление прочных законов закладывается много допущений, и для ученого предположить, что настоящее не вытекало из прошлого в рамках установленных им законов, значит отрицать их адекватность интерпретируемым в них данным. Коль скоро это касается любой области, наука стремится быть детерминистской. Вместе с тем это «вытекание» настоящего из прошлого целиком соотносится с данными, на которых базируется интерпретация, и ученый невозмутимо ждет новой интерпретации и, стало быть, нового прошлого, соотносящегося с эмерджентными данными, которые принесет ему будущее. И это сочетание относительного детерминизма с будущей реконструкцией, присутствующее у ученого-исследователя, относится, согласно этой теории, также и к природе, которую он описывает.
   Во-вторых, этот взгляд гармонирует с внезапным появлением новизны в опыте и реорганизацией опыта в ее терминах. Этой теме посвящен второй дополнительный очерк. Даже те, кто самым безжалостным образом делят природу надвое, должны признать, что в опыте данные могут появляться как элементы, вторгшиеся в мир, в котором, при его нынешней конституции, для них места нет. Они находятся в противоречии с этим миром, как он в данный момент интерпретируется, и ставят проблему для реконструкции. Толковать мир исключительно в терминах обусловливающих объектов, которые данный период выделил как постоянную основу становления, значит списать новизну на всего лишь субъективный опыт. Однако в случае данных, релевантных его проблемам, ученый не производит такого раздвоения. Скорее он относится к данным как к предварительно выделенным в мире, который в данный момент их не объясняет, но претендующим на принятие в реконструированный мир, которое может сделать отвергавшиеся ранее факты самой сердцевиной его интерпретации. Так, например, обстояло дело со статусом эксперимента Майкельсона – Морли сначала по отношению к классической механике, а затем в теории относительности. Внутри опыта непрерывно возникают новые объекты, и новое настоящее переориентирует устоявшиеся условия прежней эпохи в свете своих открытий. И если прошлое есть эта переориентация установившихся условий по отношению к данным настоящего, то прошлое эмпирически меняется по ходу эволюции. Это эмпирическое описание было частью философии м-ра Мида многие годы. Новизна настоящего объяснения вырастает из его соответствия структуре временной реальности как таковой, т. е. связи детерминирующего прошлого с эмерджентным настоящим.
   В этом пункте читатель, по всей вероятности, возразит, что здесь явно изменяется всего лишь наше видение, или интерпретация прошлого. Само по себе прошлое, разумеется, не изменяется оттого, что мы стали по-новому на него смотреть. Но именно это различение весь анализ м-ра Мида и пытается преодолеть. Для темпоралистской философии прошлое «само по себе» – не прошлое вообще; основанием его прошлости является его связь с настоящим. И эмпирически эта связь является каузальной. Если становление реально, то эта каузальная связь никогда не бывает такой, чтобы при этом исключалась эмерджентность. Когда проявляется эмерджентность, из нее вытекает новая перспектива прошлого, новая соотнесенность – соотнесенность, являющаяся для новой ситуации естественным фактом, хотя она никогда не могла явить себя в прошлом. И новым здесь оказывается как раз то, как нечто, бывшее в былом настоящем просто новым и внезапным, стало частью мира каузальных объектов и, следовательно, частью прошлого, через которое они оказывали, как предполагается, свое воздействие. Эта связь реальна, и порождаемое ею перспективное прошлое, прошлое нового настоящего, есть реальное прошлое этого настоящего, и только для какого-то настоящего прошлое вообще может быть реальным.
   Наиболее объективную версию этого тезиса м-ра Мида мы находим во второй главе – в противопоставлении прошлого, соотнесенного с настоящим, и прошлого как абсолюта. Он утверждает, особенно в критике Александера, что прошлое, которого требует физика, есть лишь выражение тождественных связей в природе, а не предшествующая среда, существующая сама по себе и порождающая в своем обособленном бытии всю последующую реальность. Пространство-время в метафизике Александера представляет собой, видимо, математическую структуру, извлеченную из связи с интерпретируемыми ею физическими данными и ставшую, во всей ее абстрактной независимости, метафизической матрицей, из которой должны каким-то образом выводиться все тонкости природы. Именно этим, на взгляд Мида, и было бы прошлое «как таковое»: обусловливающей фазой природного процесса, превращенной в метафизическую субстанцию. Поиск такой субстанции не исключается для тех, кого она может интересовать. Но ученому-исследователю нет никакого дела до такого рода вещей.
   Таким образом, мы, видимо, открыли в самом временном переходе уникальный вид относительности и множество того, что мы описываем теперь как «временны́е перспективы», или «системы». Каждая такая система задается временным центром, из которого организуется ее связь с прошлыми событиями, и различаются они прежде всего тем, что то, что будет внешним, контингентным и, следовательно, «эмерджентным» для одной из таких точек зрения, будет «вытекать из» и, следовательно, отражаться в прошлом другой. Как связаны друг с другом такие перспективы, и как происходит переход из одной в другую? Ответ на этот вопрос можно дать только тогда, когда мы разберемся в природе относительности и ее социальных импликациях.
3
   С точки зрения Мида, в наиболее критической своей форме проблема относительности проявляется в теории физической относительности. Его внимание, как заметит даже самый случайный читатель, приковано главным образом к «пространству-времени Минковского». Проблема явлена здесь в характерной форме, и что бы мы ни думали по поводу ее решения, она ставит вопрос, с которым неизбежно сталкиваются философы, работающие над этой темой. Что сделала, по всей видимости, теория относительности, так это подорвала существовавшую для научного исследования верховность мира материальных объектов, в терминах которого привыкла верифицировать свои теории экспериментальная физика. Этот мир, как доказывает Мид в первом дополнительном очерке, никоим образом не есть мир чувственных данных или частных впечатлений. Это мир твердых макроскопических объектов, которые можно измерять и с которыми можно обращаться сообща, – объектов, в которых при меняющихся условиях можно идентифицировать постоянные и относительно обособляемые характеристики, переходя главным образом от зрения к осязанию, от дистанционных к контактным ценностям в том, что Мид называет «областью манипулирования». Верность Лавджоя свойствам, которыми обладает объект «в своих пространственно-временных пределах», дает красноречивое свидетельство той значимости, которую придают таким сущностям здравый смысл и его эпистемологические пророки. Это конечные, стандартные свойства в том смысле, что они дают неоспариваемые критерии, с которыми могут быть сверены сомнительные части опыта. Конечно, эпистемология, делающая проблемой весь опыт, найдет эти факторы такими же сомнительными, как и прочие, но ученого-исследователя эти соображения не сильно заботили. Его «материализм» был не безрелигиозной метафизикой, а экспериментальной опорой на контактные ценности в измерении. Если они тоже «всего лишь относительны» и имеют силу лишь относительно чего-то другого, что само по себе никогда не может быть схвачено в эксперименте, то, видимо, мы разместили наш физический стандарт надежности явно вне материального мира. Прагматист вряд ли сможет обойти вниманием такой кризис.
   Так вот, Миду представляется, что именно это и сделала доктрина пространства-времени, воспринятая в простом и реалистическом смысле. Она подрывает авторитет материального объекта и его место в научном эксперименте, не ставя на его место ничего осязаемого. Свидетельства этого трояки. (а) Разрушается различение пространства и времени. А для обычных материальных объектов это различение существенно. «Меж тем с точки зрения относительности никакой физический объект не может быть изолирован от того, что с ним происходит» (с. 186). В нем нет постоянства, независимого от его изменений. Опять же, (б) ценности, которые придаются новому физическому объекту, не совпадают с теми, которыми материальный объект может обладать сам по себе; они сущностно относительны. «Энергия, как и пространство-время, – преобразовательная ценность» (с. 189). Это означает, что свойства, через которые мы прежде идентифицировали наши удостоверяющие объекты, не постоянны, а изменчивы, и «метафизический вопрос стоит так: может ли вещь, обладающая меняющимися пространственно-временными и энергетическими параметрами, быть тождественной при разных параметрах, когда у нас есть, по-видимому, только эти параметры, по которым вещь можно определить?» (с. 121). Физика в прошлом довольно часто приписывала мнимо неотъемлемым качествам сугубо относительный статус, но здесь все в корне меняется. Ибо (в) больше невозможно интерпретировать дистанционные ценности в терминах возможного контактного опыта или считать свойства, которые вещь имеет там, где она есть, уникально ее характеризующими. Пространственные и временные ценности, коими объект обладает на расстоянии в условиях относительного движения, не будут даже в идеале тождественны ценностям, которые показало бы его измерение в его локальных пространственных и временных единицах. Не можем мы и просто скорректировать дистанционные ценности – данные нам через сигналы – ценностями, которые открыл бы покоящийся на самом теле наблюдатель. Ведь его расчеты выходят точными только тогда, когда он вменяет нам замеренные ценности, которые были бы опровергнуты опытом в нашей манипуляторной области, т. е. при наших локальных временных и пространственных стандартах. Таким образом, в теории относительности дистанционный опыт, выраженный в световых сигналах, начинает обретать самостоятельную ценность, не сводимую к контактным, или локальным, ценностям. Об этом отзывались с энтузиазмом Бруншвиг и с подозрением – Бергсон, приходящий к заключению, что приписываемые времена, определяемые на расстоянии, реально вообще не принадлежат их объектам.
   М-р Мид не делает такого негативного вывода. Он довольствуется тем, что следует теории, куда бы она ни повела, и принимает пространство-время за все, что бы ни находил в нем ученый, в противоположность метафизику. Значит ли это, что нам надо истолковать измеряемые ценности физических объектов как «субъективные» и установить вне опыта, в котором мы измеряем и манипулируем, новый объект, состоящий в таком же отношении с первичными качествами, в каком первичные традиционно состояли со вторичными? Пространство-время было бы тогда своего рода ослабленным материальным объектом без материальных свойств. Альтернативой был бы пересмотр всей связи опыта с его «реальными», или стандартными объектами, по отношению к которой проблема, касающаяся пространства-времени, является лишь частным случаем. Такой пересмотр и является вкладом м-ра Мида в горячо обсуждаемую тему относительности. Характер его вклада лучше всего могут проиллюстрировать примеры, почерпнутые, во-первых, из известного типа социального взаимодействия, который будет служить моделью для всего объяснения, во-вторых, из физической области, где нормально функционировала научная верификация, и, наконец, из самой теории относительности. В каждом случае надо показать, что корректировка и организация относительных опытов в терминах «реальных» объектов, к которым они отсылают, предполагают не неэмпирическую реальность, которой они должны как-то соответствовать, а скорее способ действования, который связывает прошлое и будущее с настоящим с точки зрения, или перспективы, его самого широкого социального значения.
   В обыденном социальном опыте существует значительная разница между тем, что человек имеет, и тем, чем он владеет. Обладание может на девять десятых состоять из закона, но никогда не состоит из него целиком. Между тем этот дополнительный факт, добавляющийся к простому обладанию, не может быть воплощен в сугубо эгоцентрическом опыте; он предполагает соотнесенность с такими правами, которые были бы признаны в суде. Права собственности являются объектами наличного опыта постольку, поскольку любой индивид обозревает свою ситуацию как владелец в связи с правами других и требованиями закона и соответственно реагирует. Чтобы понять неявные смыслы своего поведения с этой точки зрения, он должен видеть их так, как видят их другие, и должен, как следствие этого, прийти к принятию социально объективной установки относительно собственного поведения. Значения, которые придает опыту эта связь, – реальные и важные факты. Но они возникают только для индивида, который, как выразился бы Мид, может реагировать на собственные реакции в роли других и принять достигнутую тем самым точку зрения как авторитетную для направления его собственной деятельности.
   Итак, «принять роль другого» – значит увидеть весь опыт в новом контексте, в терминах того, что он означает или предвещает относительно объектов – или целей (objectives), – которые эта точка зрения определяет как центральные. Чем шире такая точка зрения охватывает прошлое и будущее, тем больше она будет трансформировать опыт в субстанцию вещей чаемых и свидетельство вещей невидимых и тем больше она в первую очередь будет просвещать действие, давая настоящую релевантность и ценность явлениям (occurrences), не данным буквально в непосредственном опыте. Обычная функция стандартных объектов состоит в том, чтобы опосредовать действие, внося в круг осознанного отбора альтернативы, которые только эта более широкая точка зрения может охватить. Процесс приноровления, посредством которого ребенок учится играть различные роли в социальной ситуации и в конечном счете оценивать себя как ответственное лицо в свете ценности, которую придали бы его поведению другие и которую его сознание, действуя в их лице, принимает теперь как авторитетную, очерчен в последнем очерке. Это ключ ко многому из того, что является в предыдущих очерках наиболее трудным и наиболее оригинальным.
   Во втором очерке содержится попытка распространить это описание объективности как «принятия роли другого» на наше познание физических объектов. Требования ситуации – если здесь подойдет такая аналогия – будут следующими. 1. Подлежащее объяснению значение должно быть таким, каким индивидуальный опыт не мог бы обладать сам по себе, или в своей непосредственности; оно должно возникать из взаимодействия с внешними силами. 2. Тем не менее для индивида должно быть возможно проводить в опыте различие между тем, что является просто его собственным вкладом, и тем, что, в свою очередь, может быть идентифицировано с действием другой стороны трансакции. Чтобы реагировать в роли другого, он должен быть способен идентифицировать некоторую собственную активность, через которую и в терминах которой он может действовать в своем лице. 3. Точка зрения, которой он таким образом достигает, должна стать в опыте настолько авторитетной, что значения, принимаемые данными в связи с ней, будут показателем их объективной ценности. 4. Наконец, опыт, опосредованный такими значениями, будет включать прошлое и будущее, тем самым вводя в настоящее условия и последствия альтернативных реакций, между которыми индивид должен выбирать. Ввести условия действия в сферу сознательного обдумывания так, чтобы мы могли направлять поведение в соотнесении с ними, – задача всего этого развития.
   В нашем познании физических вещей мы можем проследить каждый из этих факторов. 1. Отличительная природа физической вещи – «обладание внутренностью», по словам Мида, – не является характеристикой, которую может открыть наш опыт, взятый в индивидуальном аспекте. Например, мы не открываем вначале внутренность собственных тел и не интерпретируем затем других по этой аналогии. Тело известно как физическая вещь только в связи с другими физическими телами. «Генетически ребенок продвигается от периферии к своему телу» (с. 162). 2. Именно переживание сопротивления приносит необходимую внешнюю референцию. Толкая вещи или сопротивляясь им, организм может считать собственную активность идентичной по роду воздействию вещи на него. Действие и противодействие равны и противоположны. Таким образом, сопротивляясь вещи, мы ведем себя по отношению к ней так, как она ведет себя по отношению к нам. «Внутренность» физической вещи – то, чем она является сама по себе и в собственном лице, – есть то, что мы находим в контактном опыте, в «манипуляторной области». В случае цвета, звука и т. п. нет такой устойчивой тенденции приравнивать вещность вещи к ее воздействиям в опыте. 3. Теперь, если мы допускаем, что реальную и стандартную природу опыта составляет то, каким он был бы с точки зрения такого контактного опыта, т. е. каков он в собственных пространственно-временных пределах, то мы можем судить соответственно о его более непосредственных аспектах. Именно в подведении к объекту, как он существует там, где он есть, обретает значимость контактный опыт. Здесь мы имеем опорную точку, реляционный фокус значений, который, если мы действуем в роли физической вещи, становится авторитетным в противовес другим перспективам, или точкам зрения. «Реальные» форма и размер, например, в «манипуляторной области» определяются точнее, чем их можно было бы определить на расстоянии. На мой взгляд, есть некоторая двусмысленность в употреблении м-ром Мидом термина «сопротивление» как применительно к осуществлению контактного опыта как такового, так и применительно к авторитету, который приобретают такие контактные ценности в направлении или торможении наших реакций на вещь. Но главная его мысль понятна. Наш опыт вплетен во множество контекстов. Тот из них, который мы принимаем в качестве стандарта, будет определять направление активности и ее значения. Именно в вИдении мира, каким он был бы для полностью осуществленных ценностей вещности, этот стандарт фактически и претворяется. 4. Способность человека-животного открывать такие значения преобразует наличный опыт в мир объектов, чьи потенциалы являются возможностями действия. Область такого действия как раз и объясняет, и обосновывает ту трансцендентность непосредственности, которую эпистемологи так часто подчеркивали, но так редко понимали.
   Применить все это к теории относительности теперь сравнительно легко; читатель найдет это применение в четвертой главе и в менее сложном виде в четвертом очерке, где оно изложено довольно прямолинейно. Опять же мы имеем относительные ценности, и если Мид прав, то они сущностно социальны в том смысле, что содержат смысловую референцию к тому, что существует вне «временной системы», в которой они учитываются. Опять же есть поиск чего-то идентичного, что позволило бы индивиду «принять роль другого» и интерпретировать опыт не только с собственной точки зрения, но и с точки зрения, скажем, человека на Марсе. Однако здесь масштаб генерализации явно увлекает нас за пределы физического объекта и его ценности сопротивления. Мы оказываемся в царстве «генерализованного другого», установки, позволяющей нам переходить от любой физической перспективы к любой другой, занимая каждую – или любую из них – в этом переходе и идентифицируя в каждой только то, что фактически идентично; и эта формула оправдывает переход из одной перспективы в другую. Итак, мы имеем в пространстве-времени не любопытный и недостижимый новый род объекта, а генерализацию той социальной объективности, которая расширяет нашу общую способность видеть себя так, как нас видят другие, включая в нее взгляды наших звездных соседей. В этом контексте значения имеет свой локус и свою функцию мир пространства-времени. И его важность вовсе не дискредитирует физический объект, когда последний видится в собственных пределах. Выводы научных исследований не должны дискредитировать объекты, с которыми они работают и через которые их выводы проверяются. Но если пространство-время понимать не как метафизического господина над физическим объектом – не как «реальность», лишь «тенью» которой является его относительное бытие, – а как дальнейшее развитие «сообщества интерпретации», ограниченным, но ценным выражением которого является сам физический объект, то они вполне совместимы. Тогда мы можем принять теорию относительности как фазу – не обязательно, конечно, финальную – того процесса, посредством которого человек достигает социальной объективности через организацию относительных перспектив.
4
   Теперь мы готовы к самому смелому новшеству в этой теории. Может ли социальность – до сих пор рассматриваемая в специфически человеческом ее аспекте – быть генерализирована так, чтобы охарактеризовать весь ход естественного развития? Мы обнаружили, что относительность в природе проявляется в перспективах, предполагаемых эмерджентностью. И, видимо, требовалась некоторого рода организация таких перспектив. Если бы это переприспособление оказалось – на всех уровнях развития – некой формой социальности, то нам удалось бы связать социальность со всем временным процессом и вернуть разум во всем объеме назад в природу. Таким образом, конечная задача Карусовских лекций – «представить разум как эволюцию в природе, в которой находит наивысшее развитие социальность, являющаяся принципом и формой эмерджентности» (с. 127). Эта окончательная гипотеза, насколько я могу судить из разговоров с м-ром Мидом, обрела форму только в ходе написания лекций. Она остается самой впечатляющей и, в том виде в каком мы ее находим, самой трудной частью его философии.
   Социальность эмерджентности и происходящая через эмерджентность эволюция социальности к более высокому и более сложному объективному выражению – параллельные темы в этой гипотезе.
   а. В каком смысле эмерджентность социальна? В эмерджентности присутствует, как и в теории относительности, множественность «систем», т. е. отдельных точек зрения, и следствием этого является то, что «один и тот же» объект должен находиться в нескольких разных системах сразу. Система физических связей – одна из них, с собственной организацией опыта; система витальных связей включает в качестве существенных элементы, с чисто физической точки зрения внешние и контингентные. Ни одну из них нельзя свести к другой, поскольку витальная реально эмерджентна и дополнительна к чисто физической, а физическая, в ее научном понимании, определяется исключительно связями, в которых уникально органическим чертам мира нет места. И все же живое животное принадлежит к обоим порядкам связи и пребывает сразу в обеих «системах». Сознание дополняет чисто органическое поведение и несводимо к нему, тем не менее ощущение является органическим событием и в то же время предполагается в той системе значений, которая, объективируя возможную будущую деятельность организма, составляет отличительно сознательный аспект опыта.
   Социальность – это «ситуация, в которой новое событие находится одновременно в старом порядке и в новом, возвещенном его пришествием. Социальность – это способность быть несколькими вещами сразу» (с. 92). Но в своем динамическом аспекте она есть нечто большее. Новое событие должно не просто пребывать в двух системах; оно должно отрегулировать эту множественность системных связей так, чтобы «присутствие вещи в последующей системе меня[ло] ее характер в предшествующей системе или системах, к которым она принадлежит» (с. 111), в то время как ее старые связи отражались бы в новой системе, в которую она вошла. Она переносит с собой старые связи, но все же в своей эмерджентной новизне отражает уникальность своей новой ситуации на старый мир. «Так, Руссо пришлось обнаружить в гражданине суверена и подданного, а Канту в рациональном существе – издателя нравственного закона и того, кто этому закону подчинен» (с. 95). И, стало быть, дабы довершить картину, монархическая система, из которой возникли гражданин Руссо и рациональное существо Канта, никогда не смогла бы вновь быть той же самой после их пришествия. Переприспособление нового социального порядка к старому – того, который переносился, к тому, который возник, есть «социальность» в самом общем смысле. То, что она тесно смыкается с «реконструкцией» опыта при вторжении новых элементов, описанной в параграфе II, будет очевидно.
   Теория относительности оказалась согласующейся с «социальностью» в более узком смысле. В третьей главе м-р Мид пытается подвести ее под полученную им теперь более общую формулу. «Эмерджентным» здесь будет то, что появляется только для какой-то особой перспективы, или «временной системы», и является дополнительным к тому идентичному «перенесению связей», которое выражено в пространственновременной структуре, общей для всего множества таких перспектив. Движение соотносится с отобранной временной системой, и рост массы, вытекающий из увеличения скорости, будет происходить только там, где происходит требуемое движение. И это «эмерджентное» движение изменяет физическое свойство объекта – его массу – в той временной системе, в которой оно происходит. Эта аналогия представляется м-ру Миду настолько очевидной, что он истолковывает более ортодоксальные случаи «эмерджентности» в терминах этого. «Эмерджентная жизнь меняет характер мира так же, как эмерджентные скорости меняют характер масс» (с. 108).
   Итак, тело, движущееся в одной временной системе, столь же истинно покоится в альтернативной системе; оно находится в одной настолько же, насколько и в другой. И его свойства в любой из них адекватно схватываются лишь тогда, когда мы понимаем его состояние в другой. Так, релятивист может объяснить сжатие Фицджеральда и его физические последствия, лишь приняв допущение, что физически достоверные результаты, достигаемые в альтернативных временных системах, в целом не будут совпадать и что каждый из них, следовательно, должен видеться как относительный, как требующий признания, как одинаково правомерный среди его альтернатив. В этом смысле, когда физик должен быть способен поместить себя в любую из перспектив, теория реально приближается к очерченной всеохватной форме социальности, и возрастание в массе можно приводить как «крайний пример социальности» (с. 95). Чтобы понять это возрастание как относительное, как зависящее от особой временной системы и «эмерджентное» для пространства-времени как такового, мы должны видеть данное событие как в системе, в которой это возрастание происходит, так и в системе, в которой его не происходит, и рассматривать это событие как подлинно являющееся членом каждой.
   Когда Мид идет дальше и утверждает, что действительное измерение возрастания массы в одной системе требует использовать в этой системе пространственные и временные значения, почерпнутые из альтернативной системы (с. 95 и дальше), и, следовательно, что эти две системы «перестают быть альтернативами» (с. 97), обсуждение становится очень запутанным и, если я не понял его превратно, кажется мне ошибочным. Думаю, вряд ли он мог желать сохранить его в его нынешней форме. Между тем основной тезис не обязательно подрывается неадекватностью его детального применения. А основной тезис таков: внезапность эмерджентного процесса отражается в множественности реляционных систем, неустранимо различных, но при этом настолько взаимно предполагаемых в «протекании» (passage), что объект, принадлежащий двум таким «системам» сразу, будет привносить в каждую из них свойства, которыми наделено его присутствие в другой. Процесс переприспособления, в котором объект удерживается в каждой системе через бытие также в другой, и есть социальность.
   б. Как социальность эволюционирует? Поскольку м-р Мид полагает, что «появление разума – лишь кульминация той социальности, которая обнаруживается во всем мироздании» (с. 128, 129), то он, естественно, проводит различие между общим принципом этой формы эмерджентности и особым отличительным качеством, которого она достигает в том, что мы знаем как наивысшее ее выражение. С общим принципом социальности мы теперь знакомы. Отличительный характер разума, или сознания, лучше всего виден в противопоставлении его простому органическому поведению, из которого он возник. «Прежде всего живые формы реагируют на внешнюю стимуляцию таким образом, чтобы сохранить жизненный процесс. Особым методом, отличающим их реакции от движений неодушевленных объектов, является отбор. Отбор обусловлен восприимчивостью живой формы… Сознательное животное вносит отбор в область своего реагирования… Жизнь становится сознательной в тех точках, где собственные реакции организма входят как часть в то объективное поле, на которое он реагирует» (с. 113, 114).
   Что значит реагировать на собственные реакции, мы уже увидели. Связями, в которых среда состоит с нашими реакциями, являются ее значения. Реагировать на такие значения, обращаться с ними, а не просто с непосредственными данными как стимулами для поведения, – значит внести в мир, как он переживается в опыте, обещание будущего и урок прошлого. Значения – самая суть того, чем объект реально является, и, видя его через призму его значений, реагируя на то, что он может нам сделать в решающих или стандартных условиях, мы вносим органические ощущения в новый и эмерджентный контекст. Человеческий индивид жив, а также сознателен. Его сознательное поведение организует его ощущения, являющиеся сами по себе просто органическими реакциями, в качества и значения вещей. Это новое место в системе значений изменяет значимость ощущения. И все же такое поведение зависит от жизненных взаимодействий, из которых оно возникло, и эта зависимость мысли от ощущения переносит в сознательную систему отражение ее органических условий. Реагируя на значение своих ощущений, индивид находится сразу в обеих системах.
   Высший уровень осознанного опыта – конечно, тот, в котором индивид может постичь значения в их наиболее полной общности и за счет этого распоряжаться столь широким многообразием точек зрения на свой мир, что это позволяет ему выделить ту из них, которая является общей для всех и, следовательно, будет в силе для каждого рационального индивида. Это роль «генерализованного другого», а значения, находимые в мире науками, – те самые значения, которые будут открываться такой безличной точкой зрения. Тем не менее именно в этой безличности точки зрения индивид становится «персоной» – реальным членом сообщества рациональных существ. Чтобы участвовать в жизни сообщества, он должен видеть себя в качестве участника и реагировать на его права и обязанности как на свои собственные. В его лице он может обозревать «перспективы», порождаемые индивидуальными установками, и связывать их с требованиями общей задачи, в которую все они в равной степени втянуты.
   Существует, несомненно, примечательное различие между той общей «социальностью», в рамках которой животное, просто будучи материальным и живым, является «несколькими вещами сразу», а возникающие из такой системной множественности последствия совершенно независимы от всякого осознания ситуации, и более специальной ситуацией, в которой индивид, «принимая роль другого», может видеть себя с разных точек зрения и делать соотношение этих точек зрения частью смысла своего мира. Если м-ру Миду удалось изобразить последнюю ситуацию как естественное «эмерджентное» развитие из первой, то его главная задача выполнена.
   Аргумент возвращается в итоге, как и должно быть, к начальной точке. Именно в настоящем проявляется эмерджентная социальность. И теперь мы можем увидеть, что такое настоящее не просто момент времени, произвольно вырезанный из единообразного в иных отношениях «протекания природы». Настоящее – это единство естественного становления; это период, в течение которого может происходить что-то временно реальное. То, что уже было, и то, что может быть, находят свой фокус и актуализацию в настоящей точке зрения, и именно с такой точки зрения креативный интеллект, преобразуя новизну эмерджентности и фатальность простого повторения в некоторую меру как минимум осмысленного развития, привносит в членораздельную и самосознательную экспрессию всеобъемлющую форму природного процесса. Именно как сцена такого процесса настоящее и есть локус реальности.
   Столь оригинальная гипотеза, естественно, вызовет сомнения и создаст колоссальные проблемы. Но здесь не место их рассматривать. Теория должна говорить прежде всего от собственного лица. В этом введении я попытался просто «принять роль другого» и, интерпретируя теорию с ее точки зрения, собрать воедино несколько ее основных идей в таком порядке и такой связи, которые мог бы принять сам м-р Мид, если бы был жив и смог довести до конца задуманную им важную работу.
   Артур И. Мерфи

Предварительные замечания

   Трудная задача нарисовать читателю карту, на которой перед ним были бы выложены в правильной связи друг с другом основные элементы мысли Джорджа Мида (а именно в этом состоит задача хорошей карты), выполнена во Введении д-ром Мерфи. Для читателя было бы мало или не было бы вовсе никакой пользы, если бы я еще раз прошелся дорогами, которыми прошел он. Есть, однако, в уме м-ра Мида одна черта, которая, если о ней узнать, поможет уберечь читателя от некоторых ловушек, в которые легко угодить, имея дело с оригинальным мыслителем. Хотя м-р Мид был оригинальным мыслителем, у него не было чувства того, что он оригинален. Либо, если такое чувство у него все-таки было, он держал его под замком. Вместо того, чтобы выносить на передний план как новшества те проблемы, которые занимали его самого (а новыми они были даже как проблемы), он предпочитал связывать их с уже утвердившимися идеями и течениями. Превосходный пример этой черты мы находим в прагматической теории знания, на которую указывает профессор Мерфи. М-р Мид, похоже, совершенно не понимал, насколько новой была его собственная концепция; он предпочитал трактовать ее так, как если бы она выросла сама собой и содержала, самое большее, некоторое смещение акцентов в формулировке.
   Когда я впервые познакомился с м-ром Мидом – а было это больше 40 лет назад, – главная проблема, над которой он размышлял, касалась природы сознания как чего-то личного и приватного. В 18801890-е годы в англо-американской мысли преобладал идеализм, предлагавший готовое решение проблемы сознания. Разум как сознание был сразу и самим содержанием мира, и структурными формами этого содержания; человеческое сознание в своем интимном и, по-видимому, исключительно личном аспекте было самое большее вариантом – верным или ошибочным – универсального разума. Я почти никогда не слышал от м-ра Мида, чтобы он прямо выступал против этого взгляда. Полагаю, он никогда не казался ему реальным, несмотря на то, что был официальной доктриной большинства его учителей и в той или иной форме философской концепцией, чаще всего выдвигаемой в философской литературе этого периода. Но когда его пытались к этому взгляду склонить, он, вместо того чтобы вступать с ним в бой, брал за основу то, что этот взгляд никак не затрагивает интересующую его проблему. Даже если бы он был истинным и был принят в качестве такового, он не объяснил бы, как состояния разума, специфичные для индивида, – подобно первым гипотезам первооткрывателя, которые ставят под сомнение прежде принимавшиеся мнения и отказывают в объективности вещам, универсально принимавшимся до этого в качестве реальных объектов, – могут функционировать как источники объектов, которые вместо того чтобы быть приватными и личными, вместо того чтобы быть просто «субъективными», принадлежат общему и объективному миру.
   Оглядываясь назад, я могу увидеть, что кажущаяся темнота языка м-ра Мида была обусловлена тем, что он видел проблему в чем-то, что другим умам вообще таковой не представлялось. Не было общего языка, поскольку не было общего объекта референции. Его проблема никак не укладывалась в категории и классификации ни идеализма, ни реализма. Он говорил о чем-то, чего мы остальные не видели. Это лежит вне того, что принято называть «апперцептивными массами». Мне думается, что если бы кто-то достаточно основательно ознакомился с интеллектуальной биографией м-ра Мида в промежуточные годы, то он смог бы выяснить, как практически все его изыскания и проблемы выросли из изначально преследовавшего его вопроса. Его ощущение роли субъективного сознания в реконструкции объектов, как они переживаются в опыте, и в производстве новых обычаев и институтов было, несомненно, тем самым, что привело его к необычайно широкому и точному знанию исторического развития наук – знанию, которое не останавливалось на деталях открытий, а включало изменения в лежащих в их основе установках по отношению к природе. Интерес к проблеме Я, с одной стороны, привел его к изучению организма как биологической единицы, соответствующей Я, с другой стороны – сделал необходимым то изучение Я в его социальных связях, которое привело его в социальную психологию, область, в которой, как мне кажется, он оказал наибольшее непосредственное влияние через воздействие его преподавания на его студентов. Природа его проблемы была, как можно легко увидеть, такова, что сделала его острейшим образом восприимчивым к доктринам Уайтхеда, особенно попытке включить вещи, обычно относимые к исключительно субъективной области, в саму конституцию природы. Поскольку его проблема была (и это задолго до того, как были услышаны слова «эмерджентная эволюция») в сущности проблемой возникновения нового и его конечной инкорпорации в признанный и теперь уже старый мир, то можно оценить, насколько более основательно он усвоил доктрину эмерджентности, чем большинство тех, кто баловался этой идеей. На этом фоне его генерализация идеи «социальности» и его интерпретация эмерджентности в эволюции приобретают значение, которого они бы иначе не имели.
   В недавно опубликованном первом томе работы Пирса можно найти пассаж, который объясняет мне, какого рода оригинальностью отмечен м-р Мид. Пирс говорит: «Крайне трудно привлечь наше внимание к элементам опыта, которые непрерывно присутствуют. Ибо в нашем опыте нет ничего, чему мы могли бы их противопоставить; а без противопоставления они не могут возбудить наше внимание… В итоге, приходится прибегать к окольным средствам, которые позволили бы нам воспринять то, что лежит под носом и буквально бросается в глаза, чтобы оно, будучи однажды замеченным, стало для нас почти навязчивым». Способность наблюдать обычные элементы, незамечаемые именно в силу своей обычности, была характерной для ума Джорджа Мида. Она объясняет трудности, которые были у него с передачей того, что он наблюдал, другим. Философское мышление делается по большей части при помощи отслеживания логических следствий понятий, кажущихся тому или иному мыслителю центральными, и эти дедукции подкрепляются подходящими конкретными данными. Философское мышление м-ра Мида часто – возможно, даже обычно – переворачивает этот процесс. Оно вытекает из его собственных интимных опытов, из глубоко воспринимаемых вещей, а не из вещей, просто им выдуманных, которым затем ищется подтверждение в принятых фактах и расхожих понятиях. Например, его интерес к понятию эмерджентности есть отражение того фактора его интеллектуального опыта, в силу которого постоянно расцветали новые инсайты, которые приходилось потом соединять с тем, что он думал раньше, вместо того чтобы просто заменять старые идеи. Он чувствовал в самом себе и эмерджентность нового, и неизбежную преемственность нового со старым. Так он переживал в себе и борьбу идей, гипотез, предчувствий, сначала бывших всецело приватными, вопросом интимной личностной самости, а затем находящих и занимающих свое место в объективном, разделяемом, публичном мире. Его чувствование «социальности» как одновременного существования в двух разных порядках имеет, на мой взгляд, что-то общее с комбинацией великой оригинальности и необычайного уважения к другим, отличавшей его личность.
   В противоположность тому виду оригинальности, которым отличалось его мышление, я представляю то многое, что, сходя за оригинальную мысль, является всего лишь переработкой – в свете некоторой новой перспективы – интеллектуальных установок, уже в полной мере конвенционализированных, разработкой месторождений, уже открытых, но не исчерпанных как следует другими. Я представляю также, что во многом из того, что кажется похожим на ясность литературного изложения, ясность – всего лишь знакомость, а не что-то свойственное самой мысли. Потеря, которую понесла американская философия с несвоевременной кончиной м-ра Мида, становится еще больше от того, что есть все основания думать, что он был на подходе к тому, чтобы достичь такого владения своими идеями, которое позволило бы легче и эффективнее передавать их другим. Рукопись его Карусовских лекций – за тщательное редактирование которых мы чрезвычайно признательны д-ру Мерфи – вряд ли дает больше, чем спешно подготовленные и очень сжатые заметки. Он планировал их в три-четыре раза расширить, и это расширение прояснило бы мысль, а не просто нарастило число слов. Тем не менее, несмотря на все ограничения, я считаю, что все более широкий круг людей будет все больше находить в его работах то, что многомного лет находили в них его ученики: продуктивный ум самого высшего разряда.
   Джон Дьюи

Философия настоящего

I. Настоящее как локус реальности

   Темой этой лекции будет положение, что реальность существует в настоящем. Настоящее, разумеется, предполагает прошлое и будущее, но им обоим мы отказываем в существовании. Предположение Уайтхеда, что поскольку мнимые настоящие изменчивы во временной протяженности, то можно представить одно настоящее, способное вобрать всю временную реальность, по-видимому, оставило бы нам переход, но элиминировало бы прошлое и будущее. Чем бы оно ни было, это было бы не настоящее, ведь то, из чего оно проистекло, не перестало бы существовать, а то, чему предстояло существовать, уже было бы в этом всеобъемлющем настоящем. В том, сохранился ли бы при этом характер перехода, можно усомниться, но в любом случае сущностная природа настоящего и существования исчезла бы. Ведь настоящее отмечено становлением и исчезновением. Хотя вспышка метеора происходит в наших мнимых настоящих, она вся здесь, хотя бы долю минуты. Раздуть эту долю минуты до всего процесса, фрагментом которого она является, придав ему ту же сплоченность существования, которой вспышка обладает в опыте, значило бы упустить из виду природу ее как события. Такая сводка существования не была бы вечным настоящим, ибо это вообще было бы не настоящее. Не было бы это и существованием. Ибо Парменидова реальность не существует. Существование заключает в себе несуществование; оно происходит. Мир – это мир событий.
   Мало проку, или пользы в том, чтобы сначала задавать антиномии, а затем ниспровергать одну с помощью другой или относить постоянство к заранее заданному вневременному миру, а затем делать событие, в котором нет ничего кроме прохождения, субстанциальным элементом существующих вещей.
   Качество постоянства, которое нас интересует, заключено в самом существовании, но в противовес ему существует также и изменение. Иначе говоря, есть прошлое, выраженное в неотменяемости, однако в опыте никогда не было прошлого, которое не изменялось бы в череде поколений. Прошлые, в которые мы впутаны, и неотменяемы, и отменяемы. Бесполезно, по крайней мере для задач опыта, искать опору в «реальном» прошлом, в котором мы делаем постоянные открытия; ведь это прошлое должно устанавливаться в противовес настоящему, в котором появляется эмерджентное, а прошлое, которое должно видеться при этом с точки зрения эмерджентного, становится иным прошлым. Когда эмерджентное появляется, оно всегда оказывается вытекающим из прошлого, но до того, как появиться, оно, по определению, из прошлого не вытекает. Бесполезно настаивать на универсальных или вечных качествах, по которым можно было бы идентифицировать прошлые события независимо от чего бы то ни было эмерджентного, ведь либо мы вообще не можем их сформулировать, либо они становятся настолько пустыми, что не помогают в идентификации. Смысл бесконечности в древней и современной математической мысли иллюстрирует это бессилие.
   Остается еще возможность втолкнуть всю настоящую реальность в мир событий в пространстве-времени Минковского, выходящий за рамки наших систем соотнесения, а качества событий – в мир мысленных сущностей. Насколько далеко такую концепцию реальности можно логически продумать, я обсуждать здесь не буду. Что мне кажется интересным, так это смысл, который имеет в опыте такое понятие, как неотменяемость.
   Не буду тратить времени и слов на изображение движущейся картины историй, сменявших одна другую от мифов первобытных эпох до описаний во «Вселенной вокруг нас» у Эддингтона и Джинса. Замечу лишь, что скорость, с которой эти прошлые сменяют одно другое, неуклонно растет с возрастанием критической точности в изучении прошлого. В таких изображениях совершенно отсутствует окончательность. Конечно, в нашем методе исследования предполагается, что историк в любой области науки сможет реконструировать то, что было в качестве аутентичного отчета о прошлом. Но все же наш живой интерес обращен вперед, к реконструкции мира, который был, в мире, который будет, ибо мы понимаем, что мир, который будет, не может отличаться от того, который есть, без переписывания прошлого, на которое мы сейчас оглядываемся.
   Тем не менее само качество неотменяемости никогда не пропадает. Случившееся уходит в безвозвратность и, каким бы оно ни было, его ускользание в прошлое, видимо, выводит его из-под влияния эмерджентных событий в нашем поведении или в природе. Меняется именно «что было», и этот вроде бы пустой титул неотменяемости прилепляется к нему, каким бы оно потом ни стало. Значимость неотменяемости присоединяется к «что было», но само «что было» неотменяемым не является. С уходом каждого события связана некая окончательность. Эта окончательность добавляется к каждому отчету об этом событии, но вся значимость этой окончательности принадлежит к тому же миру в опыте, к которому принадлежит и этот отчет.
   Так вот, это очевидное присоединение окончательности к настоящему дополняется обычным полаганием того, что прошлое, которое нас определяет, здесь (is there). Истина такова, что прошлое пребывает здесь в своей определенности или вероятности в таком же смысле, в каком здесь пребывает постановка наших проблем. Я исхожу из того, что когниция – и мысль как часть когнитивного процесса – реконструктивна, поскольку реконструкция существенна для поведения разумного существа в мире1. Это лишь часть более [1] общего положения, что изменения протекают в мире и что мир вследствие этих изменений становится другим. Интеллект – только один из аспектов этого изменения. Это изменение, являющееся частью продолжающегося жизненного процесса, стремящегося к самосохранению. Своеобразие интеллекта состоит в том, что это изменение предполагает взаимную реорганизацию, приспособление организма и реконституцию среды; ведь, если до предела упростить суть дела, любое изменение в организме приносит с собой отличие в восприимчивости и реакции и соответствующее отличие в среде. Именно внутри этого процесса возникает так называемый сознательный интеллект, ибо сознание есть отличие, возникающее в среде вследствие ее связи с организмом в его органическом процессе приспособления, и в то же время отличие в организме, возникающее в силу изменения, произошедшего в среде. Первое мы называем значением, а второе – идеацией. Отражение организма в среде и отражение среды в организме – существенные фазы поддержания жизненного процесса, конституирующего сознательный интеллект.
   Значимость сознания я рассмотрю позже, в другой лекции. Сейчас меня интересует только локализация той активности, к которой принадлежит когниция и выражением которой является мысль. В частности, я отличаю существование мира для индивида и социального организма, соответствующее более общему смыслу термина «сознание», от ситуации, соответствующей термину «сознание [чего-то]» (consciousness of). Когницию, на мой взгляд, означает последняя. Различие между ними относится к тому же разряду, что и то, которое я предложил провести между проблемой и ее постановкой. Постановка, в рамках которой происходит приспособление, существенна для приспособления и подпадает под то, что относится к «полю сознания» в том смысле, в каком этот термин обычно используется, – особенно когда распознаются импликации того, что пребывает в поле сознания с большей определенностью. Иногда в этом же смысле используют термин «field of awareness», но он, в отличие от термина «сознание», больше подходит для того, чтобы нести значение «узнавания [чего-то]» (awareness of). Иначе говоря, в знании всегда заключено предполагание (presupposition) мира, который есть в наличии и дает основу для умозаключающего и идеационного процесса когниции. Разумеется, это ограничивает когницию, или «сознание [чего-то]», тем, что содержит напряженность, влекущую к умозаключению.
   Итак, есть мир, пребывающий во взаимосвязи с организмом и задающий условия для приспособления организма и последующего изменения в этом мире и самого этого мира, и этот мир включает свое прошлое. К каждому вопросу исторического характера мы подходим с некоторым аппаратом, который может быть точно определен, и этот более методично определенный материал документов, устных свидетельств и исторических останков противостоит заданному прошлому, которое простирается назад из вчерашних и сегодняшних воспоминаний и не ставится под вопрос. Мы используем этот аппарат для гипотетических ответов на волнующие нас исторические вопросы и для проверки наших гипотез, когда мы их разработали. Мы, разумеется, понимаем, что любая часть этого аппарата и прошлого, в котором он укоренен, может оказаться под вопросом, но даже самый героический скептицизм в миг своего оглашения не может избегнуть хранящихся в памяти слов и идей, посредством которых формулируется скептическая доктрина.
   В вопросах относительно прошлого подразумевается некоторое заданное прошлое такого рода. И это заданное прошлое расширяет мнимое настоящее. Правда, окончательное согласие между значениями двух документов может находиться в опыте в мнимом настоящем, но только условием его является сравнение документов, проведенное нами прежде. Это сравнение тянется за нами и остается несомненным, пока кто-то не укажет на содержащуюся в нем ошибку и не поставит его тем самым под вопрос – но и тогда лишь на основе прошлого, своего и других. Возьмем остроумное предположение (кажется, Госсе-отца), что Бог создал мир с его окаменелостями и иными свидетельствами далекого прошлого, чтобы испытать людскую веру, и перенесем это предположение на полчаса назад. Допустим, мир возник с его точь-в-точь теперешней структурой, включая так называемые содержания наших разумов, тридцать минут назад, и у нас есть некое последующее свидетельство (аналогичное фундаменталистским взглядам м-ра Госсе) того, что это произошло. Мы могли бы проверить эту гипотезу только в свете некоторого наличного прошлого, каким бы скудным к этому времени оно ни стало. А это прошлое разрастается до бесконечности, и нет ничего, что бы его остановило, поскольку любой его момент, будучи репрезентированным, имеет свое прошлое, и т. д.
   Что мы тогда имеем в виду, когда говорим, что независимо от всякого настоящего было реальное прошлое со всеми его событиями, содержание которого мы медленно и несовершенно расшифровываем? Речь идет, конечно, о тех самых исправлениях, которые мы делаем в наших исторических исследованиях, и о более высокой доказательности того, что было открыто, по сравнению с аргументами в пользу отвергаемого описания. Более высокие степени вероятности и доказательности предполагают, что есть или была некая реальность, которую мы извлекаем на свет. Таким образом, очевидна референция к не подвергаемому сомнению прошлому, на свидетельства которого мы опираемся в своих исследованиях и в решении возникающих проблем. По-видимому, уже само то, что любое принятое описание прошлого, пока никем не оспариваемое, может, как я говорил, быть поставлено под вопрос, предполагает несомненное прошлое, которое служило бы основой для решения всех мыслимых проблем. Давайте пока его допустим, чтобы задать еще один вопрос: входит ли вообще это прошлое, независимое от любого настоящего, в наши исследования – я имею в виду: в качестве предпосылки, играющей какую-то роль в нашем мышлении? Если бы нам пришлось отбросить эту предпосылку, повлияло бы это как-то на наш аппарат и на его функционирование в историческом исследовании? Конечно, нет, если нас заботят только те проблемы, которые заботят историков в социальной или научной истории. Здесь речь заходит всегда и исключительно о заданном прошлом, из которого возникла проблема; и очертания проблемы, и проверки, которым подвергаются выдвигаемые гипотезы, обнаруживаются в этом заданном прошлом. Как мы видели, это заданное прошлое может быть впоследствии само поставлено под сомнение и сделано предметом обсуждения. Тем не менее возможная сомнительность заданного прошлого никак не сказывается на деле. Иначе говоря, сомнительность всех возможных прошлых никогда не входит в мышление историка. Единственным приближением к ее вхождению в него является требование, чтобы все прошлые прошлые были учтены и вобраны в самую последнюю формулировку. А каждое прошлое прошлое, поскольку оно реконструируется, выставляется тем самым как неправильное. Наш метод подразумевает, что мы как бы движемся к предельной формулировке, пусть и отодвинутой в бесконечность, в которой будут заполнены все пробелы и исправлены все ошибки. Раз мы делаем исправления, то, видимо, должно быть описание, являющееся правильным, и, даже созерцая бесконечное будущее исследовательской науки, занятой своим делом, мы никогда не расстаемся с этим подразумеванием.
   Можно сказать и так: наша исследовательская работа состоит в открытии, а открыть можно только то, что уже есть независимо от того, откроем мы это или нет. Думаю, однако, что последнее утверждение ошибочно, если видеть в нем тот смысл, что есть или было прошлое, независимое от всех настоящих; ведь в любом настоящем с его собственным прошлым может быть и, несомненно, есть много чего, что мы не открываем, а то, что мы открываем или не открываем, будет обретать иной смысл и отличаться по своей структуре как событие, будучи увиденным с какой-то более поздней точки зрения. Нет ли схожей ошибки в концепции исправления прошлой ошибки и в предположении, что она подразумевает абсолютно правильное, пусть даже его и не достигает? Я говорю о «сущностной» правильности описания событий, подразумеваемой в исправлении, которое делает более поздний историк. Думаю, абсолютная правильность, которую держит в уме историк, оказалась бы полной картиной заданного прошлого, если бы были проработаны все его импликации. Если бы мы могли знать все, что таится в наших памятях, документах и памятниках, и смогли управиться со всем этим знанием, то историк счел бы, что у него есть то, что является абсолютно правильным. Но правильное прошлое, которого достиг бы историк времен Аристотеля, расширяя таким путем известное ему прошлое, совершенно расходилось бы с миром, известным современной науке; изменения, которые привносятся из года в год в наши прошлые исследованиями, отличаются от приведенного сравнения лишь в степени. Если мы ведем речь о любой другой «сущностной» правильности, то это должна быть либо правильность реальности, которая по определению никогда не может проникнуть в наш опыт, либо правильность отодвинутой в бесконечность цели, в которой тот тип опыта, в котором мы пребываем, прекращается. Можно, конечно, допустить, что опыт, в котором мы пребываем, включен в какой-то мир или опыт, превосходящий его. Скажу лишь, что в наших суждениях о правильности прошлого такое допущение никакой роли не играет. У нас могут быть и иные резоны, теологические или метафизические, для допущения реального прошлого, могущего быть данным в представлении, независимом от всякого настоящего, однако ни в постулаты, ни в технику исторических исследований это допущение не входит.
   Хотя представление о «сущностном» неотменяемом прошлом, возможно, является обычным фоном мышления, интересно вернуться к сделанному ранее утверждению, что ученый-исследователь смотрит вперед не невозмутимо, но с оживленным интересом к фундаментальным изменениям, которые последующее исследование внесет в самые точные определения, которые мы можем сделать сегодня. В картине, которую это нам дает, настоящие плавно перетекают одно в другое, каждое настоящее имеет соотносимое с ним прошлое, а каждое прошлое вбирает в себя оставшиеся позади прошлые и в какой-то степени реконструирует их со своей точки зрения. Как только мы берем эти более ранние настоящие как существующие отдельно от представления их как прошлых, они перестают иметь для нас смысл и теряют всякую ценность, которую могли бы иметь в интерпретации нашего настоящего и в определении наших будущих. Их можно разместить в геометрии пространства-времени Минковского, но даже при таком допущении они могут дойти до нас только через наши схемы соотнесения, или перспективы; то же касается любых других метафизических допущений, локализующих реальность прошлого в прошлых, независимых от всякого настоящего.
   Кто-то, вероятно, сказал бы, что неотменяемость прошлого локализована в таком метафизическом порядке, и этот момент я хочу обсудить. Историк не сомневается в том, что нечто произошло. Он колеблется относительно того, что произошло. Также он исходит из посылки, что если бы в его распоряжении были все факты, или данные, то он смог бы определить, что именно произошло. Иначе говоря, его идея неотменяемости присоединяется, как я уже установил, к тому «что», которое произошло, а также к уходу события. Но если вдруг возникает что-то новое, то это сразу же сказывается на прошлом. Появляется новое прошлое, ведь с каждым новым подъемом ландшафт, остающийся позади нас, становится иным ландшафтом. Аналогия неидеальна, поскольку высоты уже есть, и аспекты ландшафта, которые с них открываются, тоже уже есть и могли бы быть реконструированы из настоящего этого путника, если бы он имел все импликации своего настоящего перед собой; но эмерджентное не присутствует заранее и, по определению, не может быть введено даже в самую полную презентацию настоящего. Метафизическая реальность, предполагаемая высказыванием Эддингтона, что наш опыт есть путешествие ума в упорядоченную геометрию пространства-времени[2], соответствовала бы при этом заранее существующему ландшафту.
   Есть, конечно, альтернативная доктрина Уайтхеда, согласно которой перспективы существуют в природе как пересекающиеся временные системы, производя тем самым не только разные настоящие, но и соответствующие им разные прошлые. Я не могу, однако, понять, как Уайтхед с фиксированной геометрией пространства-времени, которую он принимает, может избежать фиксированного порядка событий, пусть даже «что» этих событий зависит от вхождения вечных объектов, возникающего через «дела Господни» и привносящего тем самым эмерджентность[3]. Вопрос в том, является ли необходимость, с которой работает ученый, такой необходимостью, которая детерминирует настоящее из прошлого, не зависящего ни от этого, ни от любого другого настоящего. Упорядоченное пространство-время предполагает такую метафизическую необходимость. С этой точки зрения разные прошлые, присутствующие в опыте, суть субъективные реинтерпретации, и физик не заинтересован в том, чтобы делать их частью совокупной схемы событий. Философия Уайтхеда – это героическая попытка согласовать такого рода геометрическую необходимость с эмерджентностью и различиями изменчивых перспектив. Я не верю в осуществимость этого, но меня больше интересует ответ на вопрос, проистекает ли необходимость, заключенная в связях настоящего и прошлого, из такой метафизической необходимости, т. е. необходимости, не зависящей ни от какого настоящего.
   Я возвращаюсь здесь к исходному положению, что реальность, превосходящая настоящее, должна проявлять себя в настоящем. Эта альтернатива и обнаруживается в установке ученого-исследователя, неважно, признает он ее в своей доктрине или нет. Она состоит в том, что есть и всегда будет необходимая связь прошлого и настоящего, но настоящее, в котором появляется эмерджентное, принимает это новое как существенную часть мира и с этой точки зрения переписывает свое прошлое. Тогда эмерджентное перестает быть эмерджентным и вытекает из прошлого, заменившего прежнее прошлое. Мы говорим о жизни и сознании как об эмерджентных, но наша рационалистическая душа не успокоится, пока не представит мироздание, в котором они неизбежно возникают из того, что им предшествовало. Мы не можем сделать эмерджентное частью мысленной связи прошлого и настоящего, и даже когда мы вроде бы его приняли, мы продвигаем, насколько это возможно, биохимию и бихевиористскую психологию в попытке довести эмерджентность до исчезающей точки. Но даже если представить полную победу ученого-исследователя – целиком рационализированный мир, в котором есть детерминированный порядок, – то и тогда он будет вглядываться вперед, в появление новых проблем, которые будут возникать в новых настоящих, дабы вновь быть рационализированными с помощью нового прошлого, которое будет гармонично вбирать в себя старое прошлое.
   Полная рациональность мира держится, по правде говоря, на индукции, а вот на чем базируется индукция – это в философской доктрине момент спорный. Если есть хотя бы какая-то основательная причина доверять ей, то всякие наши корреляции значительно ее усиливают. Но есть ли такая причина? В этом решающем пункте таится величайшая неуверенность. Процедура ученого ее, конечно, игнорирует. Для ученого это не спорный вопрос. В его процедуре это вообще не вопрос. Он просто занят поиском рационального порядка и вытягивает его назад, дабы можно было предвидеть будущее. Именно здесь функционирует его заданный мир. Если он может встроить в этот мир свою гипотезу и она предвосхищает то, что происходит, то она становится описанием того, что произошло. Если же она терпит крах, то ее заменяет другая гипотеза, и на место прошлого, которое подразумевалось первой гипотезой, приходит другое прошлое.
   Самое главное здесь то, что прошлое (или смысловое строение прошлого) так же гипотетично, как и будущее. Данное Джинсом описание того, что происходило внутри Альдебарана или Малого Сириуса за истекшие миллионы лет, гораздо гипотетичнее, чем астрономический каталог того, какие затмения произойдут в ближайшем столетии и где их можно будет увидеть. И метафизическое допущение того, что было определенное событийное прошлое, нисколько не повышает и не понижает надежность любой гипотезы, освещающей наше настоящее. Оно дает, собственно, пустую форму, в которую мы проецируем любую гипотезу, прорабатывая далее ее импликации, но в нем нет даже того постоянства, которое Кант находил в формах интуитивного познания. Парадоксы относительности – или то, что Уайтхед называет разными значениями времени в разных временных системах, – вскрывают гипотетическую природу линованных расписаний прошлого, в которые мы вставляем события, разворачиваемые у нас за спиной нашими физическими теориями. Можно поискать выход в абсолютном пространстве-времени с его совпадениями событий и интервалами между ними, но даже здесь остается спорным, является ли это истолкование преобразований из одной системы координат в другую окончательным, добрались ли мы до конечной структуры физического мира или лишь до более мощного математического аппарата, нацеленного на достижение большей точности измерений и расчетов, истолкование которых будет меняться с историей математической физики. Пространство-время Минковского – такая же гипотеза, как и теория волнового строения материи де Бройля.
   Но неотменяемость прошлого события остается, даже если мы не уверены, каким прошлое событие было. Даже обратимость физических процессов, вроде бы раскрываемая математическими уравнениями, не подрывает этого качества переживания времени. Можно представить, что порядок, образуемый тем, что мы называем одними и теми же событиями, будучи увиденным с дальнего расстояния, мог бы в разных перспективах быть разным, но в рамках любой перспективы то, что уже случилось, повториться не может. В этой перспективе случилось то, что случилось, и любая предлагаемая теория должна дать место в этой перспективе этому порядку. В происходящем есть неизменная временная направленность, и если мы можем пристегнуть к этому протеканию другие процессы, то можем придать им определенность ровно настолько, насколько допускает степень этой привязанности. При данном значении скорости движения тела в некоторой системе координат мы можем определить, где тело с необходимостью будет. Наша задача – определить, что именно предшествовало тому, что происходит, дабы можно было, исходя из направления протекания времени, определить, каким мир собирается быть. Есть некоторый временной процесс, развертывающийся в опыте. То, что произошло, переходит в то, что происходит, и в этом переходе то, что уже случилось, пространственно-темпорально определяет то, что переходит в будущее. Тогда в той мере, в какой мы можем определить константы движения, мы можем проследить эту детерминацию, и наш анализ стремится, насколько возможно, свести происшествие к движению. Вообще говоря, поскольку переход сам дан в опыте, направление протекающих изменений отчасти обусловливает то, что произойдет. Произошедшее событие и направление протекания процесса дают основу рациональному определению будущего. Неотменяемое прошлое и происходящее изменение – вот два фактора, к которым мы пристегиваем все наши спекуляции относительно будущего. В характере процесса, развертывающегося в опыте, обнаруживается вероятность. И все же, как бы настойчиво мы ни искали пространственно-временные структуры, несущие с собой дедуцируемые результаты, мы признаем связи вещей в их процессах, не сводящиеся к количественным элементам, и хотя в меру возможности мы соотносим эти связи с измеряемыми качествами, мы все-таки признаем их определяющими условиями того, что происходит. Мы ищем их антецеденты в прошлом и судим о будущем по связи этого прошлого с тем, что происходит сейчас. Все эти связи внутри развертывающегося процесса являются связями, определяющими то, что будет, хотя специфическая форма этой детерминации составляет научную проблему, конкретную для каждой конкретной ситуации. Именно эту актуальность детерминации внутри протекания непосредственного опыта элиминировал из опыта Юм своими предпосылками и своим типом анализа, и именно она придает убедительность кантовской дедукции категорий.
   Задача философии сегодня состоит в том, чтобы сделать совместимыми друг с другом эту универсальность детерминации, являющуюся критерием современной науки, и возникновение нового, которое принадлежит не только опыту человеческих социальных организмов, но обнаруживается и в природе, которую исследующие ее наука и философия отделили от человеческой природы. Трудность, сразу дающая о себе знать, состоит в том, что эмерджентное появляется не раньше, чем мы начинаем его рационализировать, иначе говоря, когда беремся показать, что оно или, по крайней мере, условия, определяющие его появление, могут быть найдены в лежащем позади него прошлом. Таким образом, более ранние прошлые, из которых оно возникло как нечто такое, чего они не предполагали, вбираются в более всеобъемлющее прошлое, ведущее прямиком к нему. А это значит, что все, что бы ни случилось, даже эмерджентное, случается в детерминирующих условиях – прежде всего с точки зрения точных наук в пространственно-временных условиях, ведущих к дедуцируемым в каких-то пределах выводам касательно того, что будет происходить, а также в условиях качественного рода, гарантии которых остаются лишь в пределах вероятности, – но что эти условия никогда не детерминируют полностью то «что», которое случится. Может случиться вода как нечто отличное от комбинаций кислорода и водорода. Могут случиться жизнь и так называемое сознание. Могут случиться и кванты, хотя можно возразить, что такое происшествие находится на ином «уровне», нежели «уровень» жизни и сознания. Появившись, эти эмердженции становятся частью детерминирующих условий, находимых в реальных настоящих, и наш особый интерес состоит в том, чтобы представить прошлое, которое в ситуации до нас обусловило появление эмерджентного, и прежде всего представить его так, чтобы мы могли вызывать новые явления этого объекта. Мы ориентируем себя не относительно прошлого, бывшего настоящим, в котором явилось эмерджентное, а в таком переустановлении прошлого как обусловливающего будущее, которое обеспечивало бы нам контроль над его повторными появлениями. Когда появилась жизнь, мы можем ее умножать, а при наличии сознания мы можем контролировать ее появление и ее проявления. Даже формулировка прошлого, в котором появилось эмерджентное, неизбежно дается с точки зрения мира, в котором само это эмерджентное есть как обусловленный, так и обусловливающий фактор.
   Мы не смогли бы вернуть эти прошлые настоящие так, как они произошли, – если позволительно так выразиться, – разве только как настоящие. Исчерпывающая их презентация была бы равнозначна их проживанию заново. Иначе говоря, одно настоящее, перетекающее в другое, не обозначает того, что имеется в виду под прошлым. Но даже это утверждение подразумевает, что такие настоящие, перетекающие одно в другое, были; и независимо от того, смотрим мы на них с этой точки зрения или нет, мы, видимо, подразумеваем их реальность саму по себе как структуру, в пределах которой должен располагаться тот род прошлого, который нас интересует, если он аспект реального прошлого. Не останавливаясь на двусмысленностях, содержащихся в таком утверждении, я хочу подчеркнуть, что из этой концепции прошлого неотменяемость прошлого не вытекает. Ведь, употребляя термин «неотменяемость», мы указываем на то, что должно было быть (must have been), а источник этой необходимости – структура и процесс в настоящем. Мы никак не можем вернуться в такое прошлое и проверить свои догадки действительным ознакомлением с его событиями в процессе их протекания. Мы проверяем наши догадки о прошлом обусловливающими направленностями настоящего и последующими событиями в будущем, которые должны быть определенного рода, если прошлое, нами усмотренное, было. Сила неотменяемости обнаруживается, стало быть, в расширении той необходимости, с которой то, что только что произошло, обусловливает то, что возникает в будущем. Что может больше, чем это, принадлежать метафизической картине, не проявляющей интереса к прошлым, возникающим позади нас!
   Итак, в анализе, который я предпринял, мы обнаруживаем, во-первых, переход, в ходе которого то, что происходит, обусловливает то, что возникает. Все, что происходит, происходит при необходимых условиях.
   Во-вторых, эти условия, будучи необходимыми, не определяют того, что возникает, во всей его реальности. Интересные отражения этой ситуации мы находим в критике ученым собственных методов достижения точного определения положения и скорости и в импликациях квантов. В этой критике мы видим, что ученый, ни на секунду не отказываясь от обусловливания происходящего, уже произошедшим, выраженного в вероятности, оказывается вполне способен расценить как эмерджентные даже те события, которые поддаются самому точному определению. Я не берусь предугадать, какое позднейшее толкование будет дано размышлениям де Бройля, Шрёдера и Планка. Я просто указываю на то, что даже в области математической физики строгое мышление не предполагает с необходимостью, что обусловливание настоящего прошлым несет с собой полную детерминацию настоящего прошлым.
   В-третьих, в переходе обусловливание того, что происходит, тем, что произошло, настоящего прошлым пребывает здесь (is there). Прошлое в этом смысле присутствует в настоящем; а в том, что мы называем сознательным опытом, его присутствие явлено в памяти и в расширяющем память историческом аппарате как та часть обусловливающей природы перехода, которая отражается в опыте органического индивида. Если в переходе все объекты в настоящем обусловливаются одними и теми же качествами, то их прошлые имплицитно тождественны, но если – доведем до логического конца одно спекулятивное предположение о квантах – один электрон из 2000 испускает энергию в отсутствие детерминирующих условий для отбора именно этого электрона, а не остальных 1999-ти, то очевидно, что прошлое, явленное в поведении этого электрона, даже имплицитно не будет таким же, как прошлое других в этой группе, хотя его внезапное поведение и будет обусловлено всем, что произошло раньше. Если при разобщающих социальных условиях один из 2000 индивидов совершает самоубийство, в то время как, судя по всему, он мог погибнуть с той же вероятностью, что и любой другой, то в его прошлом есть что-то особенно удручающее, чего в прошлом других нет, хотя совершение им самоубийства и есть выражение прошлого. Прошлое пребывает здесь, обусловливая настоящее и его переход в будущее, но в организации тенденций, воплощенной в одном индивиде, может быть нечто эмерджентное, придающее этим тенденциям структуру, относящуюся только к ситуации этого индивида. Тенденции, приходящие из прошлого перехода и из присущего самому переходу обусловливания, становятся, приобретя эту организованную структуру, иными влияниями. Для равновесия процессов распада и агломерации в звезде это так же верно, как и для взаимного приспособления живой формы и ее среды. Структурная связь, заключенная в их взаимном равновесии или приспособлении, упорядочивает те текущие процессы, которые проливают свет на прошлое этой звезды и приводят нас к описанию ее истории. По словам Дьюи, события являются, как истории, имеющие denouement, и когда имеет место исторический процесс, организация обусловливающих фаз этого процесса является новым элементом, который не предсказывается исходя из отдельных фаз и сразу устанавливает сцену для прошлого, ведущего к нему как результату[4]. Организация всякой индивидуальной вещи несет с собой связь этой вещи с процессами, происходившими до того, как эта организация установилась. В этом смысле, прошлое этой вещи «дано» в ее текущем настоящем, и наши истории вещей являются развитиями того, что заключено в этой ситуации. В переходе это «данное» наличествует в настоящем и является отправной точкой для когнитивной структуры прошлого.
   В-четвертых, это эмерджентное качество, будучи ответственным за связь текущих процессов, устанавливает данное прошлое, так сказать, перспективу объекта, в котором появляется это качество. Мы можем представить объект, например, какой-нибудь атом кислорода, который безмерно долго оставался тем, что он есть, в полном приспособлении к своим окружениям, который оставался реальным в перетекании одного настоящего в другое, или, лучше сказать, в одном сплошном, непрерывном переходе. У такого объекта было бы непрерывное существование, но не было бы прошлого, пока мы не обратились бы к событию, когда он возник как атом кислорода. Это означает, что там, где бытие есть существование, а не становление, прошлого нет и что детерминация, заключенная в переходе, есть условие прошлого, но не его реализация. Связь перехода предполагает различимые природы в событиях прежде, чем могут возникнуть прошлое, настоящее и будущее, подобно тому, как протяжение является связью, предполагающей различимые физические вещи до того, как может возникнуть структурированное пространство. Одно событие делается отличимым от другого благодаря становлению, воздействующему на внутреннюю природу события. Мне кажется, что крайняя математизация новейшей науки, при которой реальность движения сводится к уравнениям, в которых изменение исчезает в тождестве, а пространство и время исчезают в четырехмерном континууме неразличимых событий, не являющемся уже ни пространством, ни временем, есть отражение трактовки времени как перехода без становления.
   Тогда что же такое настоящее? Определение Уайтхеда указало бы на временную протяженность хода событий, образующих вещь, – протяженность достаточно широкую, чтобы дать вещи возможность быть тем, что она есть[5]. Для атома железа достаточно было бы периода, в течение которого завершается оборот каждого из его электронов вокруг ядра. Мир в течение этого периода конституировал бы длительность с точки зрения этого атома. Мнимое настоящее человеческого индивида предположительно было бы периодом, в пределах которого он мог бы быть самим собой. С предложенной мною точки зрения, оно заключало бы в себе становление. Должно быть как минимум что-то, что случается с вещью и в вещи и воздействует на природу этой вещи, чтобы одно мгновение могло быть отличимым от другого, чтобы могло быть время. Но в такой формулировке содержится конфликт принципов определения. С одной точки зрения, мы ищем, что существенно для настоящего; с другой – ищем наименьший предел в процессе деления. Обращусь сначала к последнему. Здесь затрагивается вопрос о связи времени с переходом, внутри которого время, видимо, заключено и в пределах протяженности которого мы размещаем время и сравниваем времена. Тысячная доля секунды имеет реальную значимость, и мы можем представить мир тонущим в море энтропии, в котором прекращается всякое становление. Здесь мы имеем дело с абстракцией протяженности простого перехода от того времени, в котором события случаются, потому что становятся. Уайтхед называет ее «экстенсивной абстракцией». Она точно так же ведет нас к событию-частице, как математический анализ к дифференциалу. Событие-частица должна соотноситься с чем-то становящимся так же, как дифференциал изменения – например, нарастание скорости – с целостным процессом. Стало быть, экстенсивная абстракция есть метод анализа и интеграции, и ей не требуется иных оправданий, кроме ее успеха. Но Уайтхед использует ее как метод метафизической абстракции и находит в самом происшествии событие, субстанцию того, что становится. Содержание становящегося он переносит в мир «вечных объектов», входящих в события под контролем принципа, лежащего за пределами их явления (occurrence). Таким образом, если существование являющегося обнаруживается в настоящем, то «что» являющегося не возникает из происшествия, а случайно попадает в событие через метафизический процесс вхождения. Это кажется мне неправильным использованием абстракции, поскольку ведет к метафизическому отсоединению того, что абстрагируется, от конкретной реальности, из которой абстракция извлечена, вместо того чтобы оставить ее инструментом разумного контроля над этой реальностью. Бергсон, думается мне, указывает на это же неправильное использование абстракции, но в ином контексте, когда говорит об опространствливании времени и противопоставляет взаимоисключающей природе таких временных мгновений взаимопроникновение содержаний «реальной» длительности.
   Если, напротив, становящееся признать событием, которое в своей связи с другими событиями дает времени структуру, то абстракция перехода от происходящего является чисто методологической. Мы продолжаем анализ до тех пор, пока сохраняется контроль над содержанием, но всегда с признанием того, что вычленяемое посредством анализа имеет свою реальность в слитности происходящего. То, что это результат определения события как того, что становится, на мой взгляд, хорошо видно в применении и проверке самых темных наших гипотез. Чтобы обладать ценностью и быть удостоверенными, они должны представлять новые события вытекающими из старых, таких, как расширение или сжатие Вселенной в размышлениях Эйнштейна и Вейля о кажущемся разбегании дальних туманностей на огромных скоростях или выталкивание электронов из ядра атома в центре звезд в размышлениях Джинса о превращении материи в излучение. И эти происшествия должны так войти в наши экспериментальные открытия, чтобы найти свою реальность в конкретности того, что происходит в актуальном настоящем. Прошлые, развертываемые ими позади нас, настолько же гипотетичны, насколько и будущее, которое они помогают нам предвидеть. Они обретают достоверность в толковании природы, поскольку являют нам историю развертывающихся в природе становлений, ведущих к тому, что становится сегодня, и вычленяют то, что укладывается в паттерн, рождающийся из гулкого ткацкого станка времени, а не потому, что выстраивают метафизические сущности, являющиеся призрачной изнанкой математического аппарата.
   Если «реальная длительность» (выражение Бергсона) становится временем через явление уникальных событий, отличимых друг от друга по качественной природе, т. е. по чему-то эмерджентному, заключенному в каждом событии, то переход в чистом виде есть способ упорядочения этих событий. Для этого упорядочения необходимо, чтобы в каждом обособляемом интервале была возможность становления чего-то, возникновения чего-то уникального. Мы поддаемся психологической иллюзии, когда допускаем, что ритм счета и возникающий из счета порядок соответствуют структуре самого перехода, отдельно от процессов, складывающихся в порядки через рождение событий. Мы не получаем самого интервала между событиями иначе, кроме как в их соотношениях с другими ситуациями, в которых мы находим совмещение и замещение, т. е. нечто такое, что никогда не может иметь место в переходе как таковом. Мы находим то, что можно назвать функциональным равенством представленных интервалов, в процессах, предполагающих баланс и ритм, но задавать на этой основе время как количество, сущностная природа которого допускает его деление на равные части, есть незаконное использование абстракции. Мы можем гипотетически реконструировать прошлые процессы, заключенные в происходящем, как основу для когнитивного конструирования рождающегося будущего. В чем убеждают нас экспериментальные данные, так это в том, что мы понимаем происходящее достаточно, чтобы предсказывать то, что произойдет, но никак не в том, что мы получили правильную картину прошлого, независимого от любого настоящего; ибо мы ожидаем, что эта картина будет меняться по мере рождения новых событий. В этой установке мы связываем в своей антиципации настоящие, перетекающие одно в другое, и им принадлежат их прошлые. Их приходится реконструировать так, как они вбираются в новое настоящее, и как таковые они относятся уже к этому настоящему, а не к тому, из которого мы перешли в настоящее настоящее.
   Следовательно, настоящее, в противоположность абстракции простого перехода, – это не кусок, вырезанный где-либо из времен того измерения единообразно шествующей реальности. Оно соотносится главным образом с эмерджентным событием, т. е. с явлением чего-то большего, нежели процессы, к нему приведшие, чего-то, что своим изменением, непрерывным ходом и исчезновением добавляет к позднейшим переходам содержание, которым они бы иначе не обладали. Признаком перехода без эмерджентных событий является формулировка его в уравнениях, в которых так называемые случаи (instances) исчезают в тождестве, на что указал Мейерсон[6].
   При наличии эмерджентного события его связи с предшествующими процессами становятся условиями или причинами. Такая ситуация и есть настоящее. Оно выделяет и в каком-то смысле отбирает то, что сделало возможной его специфику. Оно создает своей уникальностью прошлое и будущее. Как только мы обращаем к нему взор, оно становится историей и пророчеством. Временной размах настоящего зависит от протяженности события. Это может быть история физического мира как явления галактики галактик. Есть история каждого объекта, и она уникальна. Но такой истории физического мира не было бы до тех пор, пока галактика не появилась, и продолжалась бы она лишь до тех пор, пока галактика сохранялась бы в противовес силам разрушения и слипания. Если спросить, какой может быть временная протяженность уникальности, ответственной за настоящее, то, в терминах Уайтхеда, ответ должен звучать так: это период, достаточно долгий, чтобы позволить объекту быть тем, что он есть. Вопрос этот, однако, двусмыслен, ибо термин «временная протяженность» подразумевает меру времени. Прошлое, как оно является с настоящим и будущим, есть связь эмерджентного события с ситуацией, из которой оно возникло, а эту ситуацию определяет событие. Продолжение или исчезновение того, что возникает, есть настоящее, переходящее в будущее. Прошлое, настоящее и будущее относятся к переходу, обретающему темпоральную структуру через событие, и можно считать их длинными или короткими в сравнении с другими такими переходами. Но как существующие в природе, если можно так выразиться, прошлое и будущее служат границами того, что мы называем настоящим, и определяются обусловливающими связями события с его ситуацией.
   Прошлые и будущие, о которых мы говорим, выходят за рамки заключенных в переходе отношений смежности. В памяти и истории, в предвосхищении и прогнозе мы вытягиваем их вовне. Они являются преимущественно полем идеации и находят свой локус в том, что именуется разумом. Хотя они и пребывают в настоящем, они отсылают к тому, чего в настоящем нет, что видно из их связи с прошлым и будущим. Они отсылают за пределы самих себя, и их репрезентационная природа возникает из этой референции. Они несомненно принадлежат организмам, т. е. эмерджентным событиям, чья природа заключает в себе тенденцию к самосохранению. Иначе говоря, в их ситуации содержатся приспособление, обращенное в прошлое, и избирательная восприимчивость, устремленная в будущее. Так сказать, материалом, из которого возникают идеи, являются установки этих организмов – привычки, когда мы обращены в прошлое, и заключенные в начале акта приспособления к результатам их реакций, когда мы смотрим в будущее. Стало быть, все это принадлежит тому, что можно назвать непосредственным прошлым и будущим.
   Эта связь события с его ситуацией, организма с его средой, вкупе с их взаимной зависимостью подводит нас к относительности и к перспективам, в которых она явлена в опыте. Природа среды соответствует привычкам и избирательным установкам организмов, и качества, принадлежащие объектам среды, могут быть выражены только в рамках восприимчивостей этих организмов. То же касается и идей. Через свои привычки и предвосхищающие установки организм оказывается связан с тем, что выходит за пределы его непосредственного настоящего. Качества вещей, отсылающие в активности организма к тому, что лежит вне настоящего, приобретают ценность того, к чему они отсылают. Область разума есть, стало быть, более широкая среда, требуемая активностью организма, но выходящая за пределы настоящего. Что при этом присутствует в организме, так это его становящаяся активность и то в нем самом и в его среде, что ее поддерживает; кроме того, есть его движение из прошлого и за пределы настоящего. Так называемому сознательному организму свойственно достраивать эту более широкую темпоральную среду с помощью качеств, находимых в настоящем. Механизм, посредством которого социальный разум это делает, я рассмотрю позже, а пока хочу обратить внимание на то, что область разума есть расширение среды организма во времени и что идея располагается в организме, поскольку организм использует то в самом себе, что движется за пределы его настоящего, чтобы занять место того, к чему устремлена его активность. Тем в организме, что кладет основу для разума, является активность, выходящая за пределы настоящего, в котором организм существует.
   Но в приведенном описании неявно задавался этот более широкий период, внутри которого организм, скажем, начинает и свершает свою историю как мнимо независимую от всякого настоящего; моя же цель – отстоять противоположный тезис, что эти более широкие периоды не могут иметь реальности иначе, кроме как существуя в настоящих, и что все их импликации и ценности находятся в этих настоящих. Разумеется, это возврат, во-первых, к явному факту, что весь аппарат прошлого, памятные образы, исторические памятники, окаменелости и т. п. присутствуют в каком-то настоящем, и, во-вторых, к той части прошлого, которая присутствует в опыте в контексте перехода как определенная эмерджентным событием. В-третьих, это возврат к необходимой проверке формулировки прошлого в возникающих в опыте событиях. Прошлое, о котором мы говорим, заключено со всеми его качествами в этом настоящем.
   Некоторые, однако, полагают, что это настоящее относится к сущностям, реальным независимо от этого и любого другого настоящего, все подробности которых, при всей их невосстановимости, неизбежно предполагаются как заданные. Так вот, есть путаница, смешивающая такое метафизическое допущение с тем очевидным фактом, что мы не в состоянии раскрыть все, что заключено в любом настоящем. Здесь мы стоим с Ньютоном перед бескрайним морем и лишь собираем выброшенную на берег гальку. Нет ничего трансцендентного в этом бессилии наших разумов исчерпать любую ситуацию до конца. Всякий шаг в сторону большего знания просто расширяет горизонт опыта, но все остается в пределах мыслимого опыта. Ум более великий, чем ум Ньютона или Эйнштейна, выявил бы в мире, наличном в опыте, структуры и процессы, которых мы не можем ни найти, ни даже предположить. Или взять бергсоновскую концепцию всех наших воспоминаний, или событий в форме образов, осаждающих нас и отгоняемых центральной нервной системой. Все это мыслимо в настоящем, и вся эта насыщенность должна быть в распоряжении этого самого настоящего. Это не значит, что выявляемые в этих структурах и процессах эоны или обозначаемые этими образами истории развернулись бы в настоящем так темпорально расширенными, как это предполагается их формулировкой. Если в подобной разнузданной концепции или выдумке есть какой-то смысл, то он в том, что при подходе к любой проблеме, возникающей в опыте, наш анализ должен являть нам непостижимую глубину.
   Прошлое в переходе как неотменяемо, так и невосстановимо. Оно производит всю наличную реальность. Перед лицом того, что возникает в опыте, значение того, что есть, высвечивается и расширяется экспансией длящегося перехода подобно тому, как (a + b) возводится в 25 степень биномиальной теоремой. Сказать, что Декларация независимости была подписана 4 июля 1776 г., означает, что в той временной системе, которую мы всюду носим с собой и с формулировкой наших политических привычек, эта дата выделена в наших праздниках. Будучи теми, кто мы есть в социальном и физическом мире, который мы населяем, мы объясняем все происходящее в соответствии с этим временным графиком, но, как и в железнодорожных расписаниях, в нем всегда может что-то непредвиденно измениться. Христос родился за четыре года до Р.Х.
   Мы всегда сверяемся со структурой настоящего, и производимая нами проверка формулировок всегда есть проверка успешного исполнения наших расчетов и наблюдений в возникающем будущем. Если мы говорим, что нечто произошло в такую-то дату, то независимо от того, сможем ли мы когда-нибудь ее уточнить, мы должны иметь в виду, что если бы мы перенеслись в воображении назад, в эту предполагаемую дату, то у нас должен был бы быть такой опыт, но не это нас заботит, когда мы прорабатываем историю прошлого. Именно значимость того, что происходит в действии или оценивании, требует прояснения и направления; ведь постоянно появляется что-нибудь новое, с точки зрения которого наш опыт требует реконструкции, в том числе прошлого.
   Лучший ключ к этой значимости мы находим в мире, в котором возникают наши проблемы. Его вещи – упрямые вещи, и они такие, какие есть, ввиду обусловливающего характера перехода. Их прошлое содержится в том, чем они являются. Такое прошлое не событийно. Когда мы разрабатываем историю дерева, древесину которого обнаруживаем в стульях, на которых мы сидим, проясняя весь путь от диатомеи до срубленного в итоге дуба, эта история вращается вокруг постоянной реинтерпретации постоянно возникающих фактов; и эти новые факты обнаруживаются не просто во влиянии меняющихся человеческих опытов на наличный мир. Ведь, во-первых, человеческие опыты – такая же часть этого мира, как и любые другие его характеристики, и мир в силу этих опытов является другим миром. А, во-вторых, в любой истории, которую мы строим, приходится признавать сдвиг в связи между обусловливающим переходом и эмерджентным событием, [т. е.] в той части прошлого, которая принадлежит переходу, даже если этот переход не расширяется в идеации.
   Вывод из сказанного таков, что ценность и значимость всех историй заключена в интерпретации настоящего и контроле над ним; что как идеационные построения они всегда вырастают из изменения, являющегося такой же существенной частью реальности, как и постоянство, и из проблем, которые изменение влечет; и что метафизический спрос на множество событий, неизменно наличествующее в неотменяемом прошлом, которому эти истории стремятся все более соответствовать, сводится к иным мотивам, нежели те, которые работают в самом точном научном исследовании.
Примечание[7]
   Длительности суть непрерывные перетекания настоящих из одного в другое. Настоящее – это переход, конституируемый процессами, чьи ранние фазы детерминируют в некоторых отношениях их позднейшие фазы. Реальность, стало быть, всегда пребывает в настоящем. Когда настоящее истекло, его больше нет. Возникает вопрос, относится ли прошлое, возникающее в памяти и в ее уходящей еще далее назад проекции, к событиям, существовавшим как такие непрерывные настоящие, переходящие одно в другое, или к той обусловливающей фазе преходящего настоящего, которая позволяет нам определять поведение относительно будущего, тоже возникающего в настоящем. Я отстаиваю именно этот последний тезис.
   В моей позиции предполагается, что прошлое – это конструкция, относящаяся не к событиям, имеющим реальность, независимую от настоящего, которое есть место реальности, а скорее к такой интерпретации настоящего в его обусловливающем прохождении, которая позволяет продолжаться осмысленному поведению. Разумеется, очевидно, что материалы, из которых конструируется это прошлое, заключены в настоящем. Я говорю о памятных образах и свидетельствах, посредством которых мы выстраиваем прошлое, а также о том, что любая реинтерпретация той картины прошлого, которую мы формируем, будет обнаруживаться в настоящем и оцениваться по логическим и документальным качествам, которыми такие данные обладают в настоящем. Ясно также, что от них в их локусе настоящего нет никакой отсылки к реальному прошлому, лежащему позади нас подобно развернутому свитку, к которому мы можем прибегнуть для проверки наших конструкций. Мы не расшифровываем рукопись, чьи пассажи можно сделать само собой понятными и оставить как надежные картины этой части минувшего, которые можно потом дополнить окончательными конструкциями других пассажей. Мы не созерцаем конечное неизменное прошлое, которое может расстилаться позади нас в своей целостности, уже не подверженное дальнейшему изменению. Наши реконструкции прошлого варьируют в масштабах, но никогда не рассчитывают на окончательность своих открытий. Они всегда подлежат возможным переформулировкам на основе нахождения новых свидетельств, и это может быть полная переформулировка. Даже самые убедительные из памятных образов могут быть ошибочными. Одним словом, наши уверенности относительно прошлого никогда не обретаются благодаря совпадению сконструированного прошлого с реальным прошлым, независимым от этой конструкции, хотя мы носим эту установку на задворках своего ума, поскольку проверяем наши непосредственные гипотетические реконструкции, соотнося их с принятым прошлым, и судим о них по их согласию с принятой летописью; но это принятое прошлое заключено в настоящем и само подвержено возможной реконструкции.
   Так вот, все это можно принять, полностью признав, что ни один пункт в принятом прошлом не является окончательным, и все-таки утверждать, что в нашей формулировке прошедшего события остается референция к чему-то случившемуся, которое мы никогда не можем рассчитывать воскресить в содержании реальности, чему-то, что принадлежало событию в том настоящем, в котором оно произошло. Это означает, что позади нас разворачивается свиток истекших настоящих, к которому отсылают наши конструкции прошлого, хотя нет ни возможности когда-либо до него добраться, ни ожидания того, что наши непрерывные реконструкции будут приближаться к нему со все возрастающей точностью. И это подводит меня к существу дела. Такой свиток, если бы мы до него добрались, не есть то описание, в котором нуждаются наши прошлые. Если бы мы смогли вернуть настоящее, истекшее в реальности, которая ему принадлежала, то оно бы нам не служило. Это было бы то настоящее; ему недоставало бы того самого качества, наличия которого мы требуем в прошлом, т. е. той конструкции обусловливающей природы наличного сейчас перехода, которая позволяет нам интерпретировать то, что возникает в будущем, принадлежащем этому настоящему. Когда кто-то вспоминает дни своего детства, он не может войти в них так, как он был в них тогда, вне их связи с тем, чем он стал; а если бы он смог это сделать, т. е. если бы смог воспроизвести опыт так, как он имел место тогда, то он не смог бы его использовать, ведь это предполагало бы, что он не пребывает в том настоящем, в котором это использование должно происходить. Вереница настоящих, внятно существующих как настоящие, никогда не образовала бы прошлого. А потому, если есть такая референция, то это не референция к сущности, которая могла бы встроиться в любое прошлое; и я не могу поверить, чтобы переживаемое прошлое отсылало к чему-то такому, что не имело бы той функции или ценности, которая в нашем опыте принадлежит прошлому. Мы отсылаем не к реальному прошлому событию; оно не было бы тем прошлым событием, которое мы ищем. Можно выразить это иначе: наши прошлые всегда так же ментальны, как и будущие, простирающиеся перед нами в наших воображениях. Помимо последовательных положений, они отличаются от них тем, что детерминирующие условия интерпретации и поведения воплощаются в прошлом, как оно обнаруживается в настоящем, но при этом они подчинены тому же критерию надежности, что и наши гипотетические будущие. И новизна каждого будущего требует нового прошлого.
   При этом, однако, теряется из виду одно важное качество любого прошлого, и состоит оно в том, что никакое прошлое, которое мы можем сконструировать, не может быть адекватным настолько, насколько этого требует ситуация. Всегда есть референция к прошлому, которое недостижимо, и она все ж таки согласуется с функцией и значением прошлого. Всегда возможно, что импликации настоящего должны быть доведены дальше, чем мы действительно их доводим, и дальше, чем мы в состоянии их довести. Всегда было бы желательно иметь больше знания для решения любой стоящей перед нами проблемы, но этого знания мы обрести не можем. Если бы мы вдруг его обрели, то должны были бы, несомненно, сконструировать прошлое, более истинное для того настоящего, в котором заключены импликации этого прошлого. И именно к этому прошлому всегда отсылает каждое прошлое, несовершенно представляющее себя нашему исследованию. Если бы у нас были все возможные документы и памятники эпохи Юлия Цезаря, то мы, несомненно, имели бы более истинную картину этого человека и того, что происходило на протяжении его жизни, но эта истина принадлежала бы этому настоящему, и позднейшее настоящее реконструировало бы ее с точки зрения собственной эмерджентной природы. Тогда мы можем помыслить прошлое, которое в любом отдельно взятом настоящем было бы неоспоримым. С точки зрения этого настоящего это было бы окончательное прошлое, и если принять во внимание этот случай, то, думаю, именно это прошлое имеется в виду, когда речь идет о том, что выходит за рамки утверждений, которые может дать историк, и именно это прошлое мы склонны принимать как прошлое, независимое от настоящего.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →