Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Вашингтон и Джефферсон выращивали коноплю на своих плантациях

Еще   [X]

 0 

Концепт «субъекта» в пространстве неклассической онтологии (Биричева Екатерина)

Книга посвящена исследованию проблемы осмысления понятия «субъект» в контексте неклассической онтологии. Раскрываются основные аспекты исследуемой проблемы в рамках методологии творчестваконцептов, анализируются принадлежащие неклассической традиции подходы к осмыслению статуса понятия «субъект». Основной целью работы является построение нового концепта «субъект», с одной стороны, отвечающего несубстанциальным установкам современной философии и при этом преодолевающего постструктуралистскую идею «смерти субъекта», – с другой. Определяются перспективы данного подхода и возможности его применения для исследования различных ракурсов отношения «Человек – Мир» в его онтологическом, дискурсивном, психологическом, коммуникативном и педагогическом аспектах. Книга предназначена для всех, кто интересуется современной онтологической проблематикой, а также постмодернистской философской традицией.

Год издания: 2014

Цена: 89.9 руб.



С книгой «Концепт «субъекта» в пространстве неклассической онтологии» также читают:

Предпросмотр книги «Концепт «субъекта» в пространстве неклассической онтологии»

Концепт «субъекта» в пространстве неклассической онтологии

   Книга посвящена исследованию проблемы осмысления понятия «субъект» в контексте неклассической онтологии. Раскрываются основные аспекты исследуемой проблемы в рамках методологии творчестваконцептов, анализируются принадлежащие неклассической традиции подходы к осмыслению статуса понятия «субъект». Основной целью работы является построение нового концепта «субъект», с одной стороны, отвечающего несубстанциальным установкам современной философии и при этом преодолевающего постструктуралистскую идею «смерти субъекта», – с другой. Определяются перспективы данного подхода и возможности его применения для исследования различных ракурсов отношения «Человек – Мир» в его онтологическом, дискурсивном, психологическом, коммуникативном и педагогическом аспектах. Книга предназначена для всех, кто интересуется современной онтологической проблематикой, а также постмодернистской философской традицией.


Биричева, Е. В. Концепт «субъекта» в пространстве неклассической онтологии

ВВЕДЕНИЕ

   Современная тенденция разоблачения таких понятий, как «автор», «Бог», «субъект», «Я», сложившаяся в русле неклассической философии, по сути дела, не оставляет места для активности. Вместо действия, принадлежащего кому-то, можно говорить, например, о «моментах самотолкования мысли» (Ж. Деррида), о «рассеивании субъективности внутри языка» (М. Фуко), констатировать принципиальную децентрированность и размытость «Я», а значит, «смерть субъекта» (М. Фуко) и «смерть автора» (Р. Барт). Тогда как возможен язык в условиях «смерти человека»? Как возможно общество в условиях «конца социального» (Ж. Бодрийяр)? Неужели наследие современной мысли оставляет нам лишь бесконечную «растрату себя» (Ж. Батай) в тотальном плюрализме и растворение «Я» в многообразии дискурсов? Здесь под вопрос может быть поставлена сама категория «бытия»: «бытие как цельность, полнота, самотождественность попадает под подозрение» [3, с. 76].
   Одной из основных особенностей современной философии является и то, что она в целом становится «несубстанциальной»: утрачивается классическая связь субъекта и субстанции. Ввиду очевидного отказа от субстанциальных трактовок мы оказываемся в условиях проблематизации фундаментальных онтологических категорий и, в первую очередь, понятия «субъект». Однако позиция тотального отказа от данного понятия в рамках неклассической онтологии нам видится несколько некорректной в силу того, что авторы отдают ведущую, а часто и единственно возможную, роль самому движению различания, деконструкции, дискурсу, языковому полю. Возникает вопрос, заданный ещё Ницше: а кто, собственно, тогда говорит? Кто вообще в таких условиях может фиксировать поле, дискурс, если центра (субъекта) нет? Кто или что скрывается за текстом, остаётся как бы «за кадром» разворачивания мысли?
   В социальном плане сегодня мы обнаруживаем себя в «обществе раздробленных индивидов» (3. Бауман), в условиях без-различия со стороны Другого. Мы видим, как в многообразии современных дискурсов происходит тотальное рассеивание «Я». Однако в силу понимания такого положения вещей отчётливее становится необходимость преодоления ситуации современного безразличия, в котором стираются границы человека и наблюдается его исчезновение. Представляется, что переосмысление понятия «субъект» на новом онтологическом уровне способно в различных ракурсах наметить некоторые возможные «сдвиги» в переосмыслении ситуации тотального разрушения. Нам видится, что сама по себе постмодернистская мысль, так активно провозглашающая «умирание» всего, вовсе не бесплодна. В ней с новой силой, по-новому звучит ницшеанский призыв к переосмыслению, «переоценке ценностей».
   С нашей точки зрения, неклассическая онтология также открывает и то, что в вопросе о статусе категории «бытия» ведущее значение имеет обращение к понятию «субъект» на новом уровне, а именно, построение нового концепта «субъект». Наиболее продуктивной в этом отношении нам видится методология творчества концептов, основы которой разработаны Ж. Делёзом и Ф. Гваттари, уже в рамках постмодернизма подсказывающих возможный выход из сложившейся ситуации, возможный ответ на вопрос бытия. Представляется, что «субъект», понимаемый как концепт, становится сегодня той необходимой структурой, которая парадоксальным образом в условиях своей «смерти» связывает «потерянное» бытие, «утраченное» Я и «исчезающего» Другого.
   Однако, отметим вначале, что, выстраивая концепт субъекта в своей работе, мы ставим себе цель вовсе не предложить некую готовую «схему действий» и не просто стремимся проанализировать постмодернистские теоретические предпосылки, которые приводят к новому понимаю «субъекта». В первую очередь, осмысляя те или иные «понятия», «категории», «концепты», мы будем стараться посмотреть на них с различных точек зрения, в рамках таких неклассических философских направлений, как экзистенциализм и герменевтика, наряду с постмодернистскими и постструктуралистскими течениями, тем не менее, выявляя общие моменты и согласующиеся интуиции в их понимании. Во-вторых, в силу «смещения» точки зрения мы становимся способны увидеть нечто новое во всех этих многообразных философских дискурсах и на достаточном основании развернуть творчество своих концептов. Наконец, можно сказать, что благодаря такой особой методологии основная задача данной работы нам видится как стремление показать читателю новые перспективы в плане осмысления понятия «субъект» и, возможно, вдохновить его на осуществление собственного «самотворчества», самоорганизацию своего «Я» в отношении с Другими, несмотря на господствующее мнение о «смерти человека» и «конце социального».

Глава 1. БЫТИЕ СУБЪЕКТА

§ 1.1. Концепт или категория?

   Специфика философского мышления во многом определяется тем или иным пониманием того, что есть «органы» философии. Последние, сообразно различным точкам зрения, являются философскими категориями, понятиями, идеями, концептами и т.п. Философствование в таком ключе можно определить как разворачивание категорий, мышление идеями, творчество концептов. Однако почему-то одна и та же «философия всех философов» [7], которой все мы занимаемся, понимается нами по-разному, в то же время, являясь «общим делом» человечества. Мы можем определить философствование различными способами, но, тем не менее, оно не потеряет свою особенную специфику в зависимости от той или иной сигнификации. Тогда по какой причине в названии данной работы нами заявлено именно слово «концепт»? Коль скоро мы претендуем на философствование, не безразлично ли, каким способом создавать философский текст: с помощью разворачивания категорий или творчества концептов? Ведь можно было бы говорить об онтологической категории «субъект», что является более традиционным и академичным. Почему же нас не устраивает отождествление этих слов, таких, на первый взгляд, близких по значению? Это методологический вопрос, который необходимо разрешить прежде, чем будет развёрнута проблематика «субъекта», и даже раньше, чем будет начато раскрытие авторской онтологической позиции.
   Чаще всего термин «категории» используется для того, чтобы противопоставить философские понятия научным. Специфика категорий (или философских понятий) заключается, в первую очередь, в том, что они не указывают на некую конкретную реальность в мире, не имеют референта, не выполняют функцию знака, в отличие от научных терминов и понятий, которыми мы пользуемся в повседневной жизни. Многие исследователи [101, с. 452 – 177], [69], [13, с. 26-43], осмысляя особенности категорий с разных ракурсов, сходятся в том, что особой функцией философских понятий является организация пространства мысли, то есть они служат не знаками, но средствами, инструментами понимания. Онтологические категории задают контекст, позволяя открыть основания человеческого бытия и мышления, помочь каждому выйти к этим целостным основаниям. Они работают не в режиме знания (как научные понятия), а в режиме понимания, активно участвуя в процессе осмысления. И, по сути дела, каждый философ в ответе на вопрос «что такое философия?» создаёт своё видение специфики онтологических категорий, вкладывая свой уникальный голос в единоголосие бытия. Поскольку «предмет философии есть … саморазвёртывание мысли в её самопроясняющем … отношении к тому, что есть» [13, с. 27], «вбирающие», «охватывающие» понятия [101, с. 461], по М. Хайдеггеру, «средства и орудия» понимания [69], «органы онтологии» [68], по М. К. Мамардашвили, или философские категории, в этом смысле сливаются в одну – категорию бытия, с понимания которой для нас начинается разворачивание любой мысли, раскрытие любой другой категории. Когда мы мыслим, мы оказываемся «захваченными» вопросом о бытии, разворачивая «мысль, нацеленную на целое и захватывающую экзистенцию» [101, с. 461], поэтому все категории можно понять как грани того целого, что выступает предметом философии. При этом то или иное понимание бытия не только будет «наполнять» определённым смыслом онтологические категории, но и обусловливать стиль философствования, поле проблематики и сам язык мыслителя.
   Наряду с экзистенциально-герменевтическим направлением осмысления онтологических категорий (философских понятий) в современной философии возникают идеи преодоления «понятийного языка». С одной стороны, к данной традиции принадлежат Ж. Батай и П. Клоссовски, утверждающие, что «из-за понятия проистекает непонимание» («понятие в этом отношении есть лишь жалкий отброс, взывающий к другим отбросам») [49], в то время как возникает необходимость «оставить в цене лишь содержание опыта» [49]. С другой стороны, методология деконструкции в письме, разработанная Ж. Деррида, направлена на трансгрессию, выход за пределы любого понятийного мышления2. В рамках постмодернизма такими авторами, как Ж. Делёз и Ф. Гваттари, в качестве «дела» философии предлагается методология творчества концептов [27], для которой вопрос о статусе категорий остаётся в тени. Однако при более детальном рассмотрении перечисленных позиций оказывается, что их критика «понятийного языка» направлена на выявление неспособности понятия как представления (репрезентации) функционировать в новом, онтологическом, дискурсе. В рамках неклассической онтологии движение, «непосредственно воздействующее на рассудок» [37, с. 24], противостоит «понятию и представлению, отсылающему его к понятию» [37, с. 24]. «Представление уже есть опосредование» [37, с. 21], поэтому понятие как репрезентация является дискурсивным образованием [37, с. 25], в то время как концепты и категории имеют в языке лишь свои «имена», работая непосредственно «внутри» смысла. Очевидно, что в таком ракурсе мы не можем говорить о противопоставлении категориального мышления и концептуального: мы не можем обвинить мыслителей экзистенциально-герменевтического толка в том, что их «философские понятия» являются репрезентациями, не выходят к границе, к пределам человеческого бытия и мышления или же не работают со смыслом. С различением бытия и сущего онтология в целом становится нерепрезентативной. Тогда не является ли слово «категория» синонимом слова «концепт», не выполняют ли они в современном дискурсе одну и ту же функцию преодоления репрезентативного классического подхода? В то же время, различия в стиле, проблематике, способе философского мышления экзистенциально-герменевтического направления и постмодернистского – очевидны. Повторяя «одно и то же» на языках категорий и концептов, постараемся провести между ними тонкую грань различия, необходимую для обоснования выбора нами определённой методологии.
   Поскольку в рамках герменевтической традиции сегодня появляются попытки гносеологически применить термин «концепт», прежде, чем раскрыть, в каком плане концепт понимается в данной работе, нам необходимо оговорить, чем концепт для нас не является. В любом случае концепт, как бы он ни понимался, оказывается связанным со смыслом. Однако естественной для герменевтики является трактовка концепта как «интерпретатора» смысла [75, с. 279]. «По мнению известного французского психолога Ж. Ришара, "концепт – это базовая когнитивная сущность, позволяющая связывать смысл со словом, которое мы употребляем", он по существу выполняет функцию категоризации» [75, с. 280]. Как видно, для герменевтической философии концепт неразрывно связан с «категоризацией», вовсе не противопоставляется мышлению категориями (а возможно, и репрезентации). В таком плане концепты скорее имеют отношение к построению картины мира в языке, то есть с точки зрения «герменевтической гносеологии» несут мировоззренческую функцию [75, с. 280]. «Это представления индивида о смыслах, "кванты знания"… В целом концепты – это "интерпретаторы смыслов", форма обработки субъективного опыта путём подведения его под определённые категории» [75, с. 281]. Концепт всегда появляется там, где есть Другой, где важнейшей проблематикой становится отношение «Я – Другой». Как пишет С. С. Неретина, «концепт предельно субъектен», он «формируется речью» и «предполагает другого субъекта (слушателя, читателя), актуализируя смыслы в ответах на его вопросы» [81]. Герменевтически опыт концепта является интерпретацией, но такой опыт «не может "застыть" в итоговом знании, стать завершённой, неизменной абстракцией… Суть опыта в том, что он всегда открыт, постоянно обогащается новыми элементами» [75, с. 283]. В этом плане концепт неизбежно включает «человеческое измерение», его открытость для диалога [75, с. 284]. Здесь, на наш взгляд, уместно говорить не просто о «двуосмысленности», «эквивокации» концепта, позволяющей «логическое прочитать как метафорическое» [81], но и о полифонии смыслов, реализуемых в том или ином концепте. Однако, как будет показано далее, определённое понимание самого «смысла» не даёт нам права в некотором плане говорить о «диалогичном» характере концепта, а также о концепте, «интерпретирующем» смысл. «Терминологическое сходство не может здесь служить основанием для диалога, ведь любой термин теперь тоже нуждается в предварительном осмыслении» [2, с. 17].
   Безусловно, «концепты» не являются чисто постмодернистским изобретением, однако, на наш взгляд, наиболее ярко и многогранно представлен концепт «концепта» в творчестве Делёза и Гваттари. Именно такое понимание «концепта» взято за основу в нашей работе. Итак, задаваясь вопросом «что такое философия?», данные авторы в одноимённой книге полагают, что «философия – дисциплина, состоящая в творчестве концептов» [27, с. 9]. «Но ответ должен быть не просто восприимчив к вопросу, – нужно, чтобы им ещё и определялись момент и ситуация вопроса, его обстоятельства, пейзажи и персонажи, его условия и неизвестные величины» [27, с. 6]. Таким образом, концепты не просто связаны с творчеством, «чувственными вещами» [27, с. 9] (ведь творческий характер присущ науке и искусству наряду с философией), но при этом они не содержат референцию и не представляют экспрессию. Говоря об отличии философских понятий от терминов науки, Хайдеггер и Мамардашвили отмечают те же особенности.
   С точки зрения Хайдеггера, философия «есть вопрошание, в котором мы пытаемся охватить своими вопросами совокупное целое сущего» [101, с. 461], поэтому категории – «не обобщения, не формулы всеобщих свойств некоторой предметной области» [101, с. 461]. В отличие от науки, философия занимается осмыслением мира и места человека в нём в целостности. Но «целое устроено не как предметы: те "бросаются в глаза", тогда как целое не дано нам вне нашего усилия его осмыслить» [101, с. 598], – пишет Хайдеггер. «Наука намеренно имеет дело только с тем, что поддаётся опредмечиванию, поэтому она может и должна соблюдать однозначное соответствие термина и факта» [101, с. 598]. Философия же «пытается дать слово как раз тому, что не вмещается в предметные рамки» [101, с. 598]. Задаваясь вопросом о бытии, человек открывает своё присутствие как захваченность этим образующим его существо вопросом – человек «охвачен желанием "стать тем, что он есть"» [101, с. 474]. Отвечая на вопрос бытия посредством разворачивания категорий, мы можем только уже быть «внутри» того целого, исходить только из своей интуиции бытия, которой чужда «предметность». «Философствование есть выговаривание и размежевание, касающееся последних и предельных вещей» [101, с. 467]. Поскольку мы каждый раз вынуждены начинать этот путь с нуля, нам не на что больше опереться, а разворачиваемая категория ни к чему не может «отсылать», кроме самой себя. Но при этом категории не являются абстракциями. «Философия есть язык, с помощью которого мы занимаемся прояснением обстоятельств человеческой жизни как таковой на пределе» [69], – говорит Мамардашвили, продолжая линию экзистенциальной онтологии. Поскольку мы люди, мы всегда уже ощущаем некий смысл нашего бытия, пусть даже он и не проговаривается. Это происходит в нашей жизни, «в эмпирии», в опыте: мы чувствуем, что материальные блага – это не то, что действительно необходимо человеку. Помимо этого мы хотим ещё что-то – это и есть, по мнению Мамардашвили, бытие, которое мы всегда интуитивно чувствуем. Поэтому, начиная осмыслять бытие, мы «продолжаем эмпирию на новом уровне» [69]: онтологические категории помогают нам на новом уровне всё прояснить. Сначала мы к чему-то интуитивно стремимся (к бытию) – это предпонимание, за которым следует понимание с помощью категорий, создающих и организующих пространство нашей мысли. Но уже в свете того или иного понимания бытия, в определённом контексте, в этом пространстве как раз и начинает разворачиваться наше повседневное бытие. Поэтому, даже не имея референта, онтологические категории выступают не как абстракции, а как средства понимания наших собственных оснований, своего бытия. Таким образом, «философия начинает вводить свои предельные основания и рассуждать, создавая предметы, которым в действительности не приписывается буквальное значение, они лишь средства и орудия, чтобы мы могли идти по некоторым основаниям всего нашего бытия» [69].
   Немного другими словами об этом же говорит и Г. – Г. Гадамер. Но такое определение, как «средства и орудия», в отношении категорий его не устраивает, так как язык в герменевтическом смысле «работает сам» – это реальность, управляющая нашей мыслью. Такое определение, по Гадамеру, больше подходит научным понятиям: это «наши орудия, которые мы себе изготавливаем, чтобы подойти к предметам и подвергнуть их нашему познанию» [13, с. 28]. Но в том-то и дело, что философские категории, в отличие от научных понятий, работают не в режиме знания, а в режиме понимания. Задаваясь вопросом «что такое философия?», Гадамер приходит к тому, что «её понятийность составляет её суть – в отличие от чисто функциональной роли понятий в высказываниях позитивных наук» [13, с. 27]. Мысль всегда разворачивается в языке, который понимается Гадамером как «всеобъемлющая предвосхищающая истолкованность мира» [13, с. 29], то есть та самая среда мысли, которая и даёт возможность нам истолковывать мир в языке тем или иным способом, основываясь на интуитивном предпонимании своего бытия. А понимание для Гадамера и есть истинное бытие. То, как мы «видим» бытие, определяет наш угол зрения и на другие категории. В зависимости от того или иного понимания бытия мы мыслим определённым образом причинность, свободу, пространство, множественность и т.д.
   В этом можно рассмотреть первое различие концептов и категорий. По отношению к другим областям человеческой деятельности категории являются первичными, они задают контекст, образ мысли, в свете которого формируются научные термины и повседневные понятия. «Не пройдя через философское пространство или через появление философии, не могла бы возникнуть никакая наука» [69], так как «объективное, научное или теоретическое мышление складывается в этом пространстве, открытом философией в её поиске предельных оснований или максимальных предметов, на материале которых можно обсуждать любые другие предметы» [69]. С другой точки зрения, возможно, наука и заимствует у философии кое-какие методы, однако для того, чтобы мыслить, не обязательно сначала научиться мыслить философски. Учёному не обязательно проговаривать свои бытийные интуиции для того, чтобы мыслить формулами и выдвигать пропозиции (так же, как и художнику не обязательно отдавать себе отчёт в ясном понимании бытия, чтобы мыслить образами и, наделяя их колоритом с помощью тех или иных средств выражения, творить произведения искусства). Происходит «концентрация» внимания на различных сторонах действительности. Кроме того, даже заимствованная из философии методология, реализуемая в иных условиях и для иных целей, ведёт себя иначе в науке и приводит к другим результатам (если о «результате» в философии вообще можно говорить).
   Наука, искусство, повседневная мысль, даже возникая наряду с философией, создают свои «органы» и оперируют ими по-другому. Как тогда могут категории и философское мышление ими быть первичными по отношению к науке и научной мысли, если даже основополагающая категория бытия понимается разными мыслителями одного времени по-разному? Чрезвычайно редко можно наблюдать, когда философское понимание того или иного слова совпадает или, по крайней мере, согласуется с его принятой научной трактовкой. Для иллюстрации данного тезиса достаточно сравнить определение времени, предлагаемое учёным-физиком, понимание времени тем или иным философом и образ времени, создаваемый в искусстве. Они не совпадут, даже если проводить такой «эксперимент» на материалах науки, искусства и философии одной страны, одного языка, одного исторического момента. Наверное, здесь уместнее говорить только о некоторой общей тенденции. В данных видах деятельности различны не только состояния «Я понимаю», «Я ощущаю» и «Я познаю» по отношению к одному и тому же [27, с. 244], но и то, «как» реализуются такие состояния и «в чём», а также то, что является их объектом (концептуальные персонажи, эстетические фигуры, частные наблюдатели – план имманенции, план композиции, план референции – концепты, аффекты, функции [27, с. 251]). Наука как определённый вид деятельности накладывает свои собственные требования на создание понятий и оперирует ими, руководствуясь своей логикой. Это отнюдь не означает полного разрыва науки и философии, напротив, между ними происходит взаимный обмен, постоянное взаимодействие, при котором говорить о первичности того или иного вида деятельности, на наш взгляд, несколько некорректно. Конечно, если человеку свойственно философское мышление, то он будет смотреть на мир сквозь призму своих категорий, идей, концептов, они будут оказывать определяющее влияние на формирование его «картины мира». Однако опыт подсказывает, что это скорее исключение, чем правило, когда научное мышление человека «вырастает из» философского.
   Именно в таком ключе отсутствия «приоритета» философии перед другими видами деятельности уместно выделить одно из различий концептов и категорий. Концепты не накладываются на иной дискурс, функционируя лишь в философском пространстве: понятия науки, повседневность здравого смысла, образы искусства несоотносимы с реальностью концептов – у них своя стихия, история и география. Формируя научное понятие, учёный может находиться под неосознаваемым влиянием своих смутных бытийных интуиций. Но при «изготовлении» понятия науки производится не-фшософский смысл, то есть смысл-для-науки, который не имеет никакого «такого же» смысла для философии. Если мы хотим ввести концепт «времени» в философское мышление, даже основываясь на материале научных теорий, нам необходимо будет проделать работу по производству смысла этого слова для философии (и наоборот, соответственно). Так, например, в своих работах Делёз постоянно использует математические, физические, биологические термины, такие как «сходящиеся и расходящиеся ряды» [31], «сингулярность» [31], «точка инфлексии» [38], «дифференцирование» [37], «оптический эффект» [31], «разность потенциалов» (почти во всех работах), «кожа» [31], «эмбрион» (или «личинка») [37] и т.п. Но нельзя сказать, что эти слова у него нагружены научным смыслом, наоборот, они призваны производить философский смысл для философии. Точно так же, создавая концепт «смысла», Делёз вдохновляется литературными произведениями Л. Кэрролла [31], но в анализе приключений Алисы производится философский смысл, не совпадающий со смыслом искусства, производимым Кэрроллом в мышлении образами. Алиса Делёза, которая «завоёвывает поверхности» [33, с. 20], никогда не совпадёт с любопытной непоседой-Алисой Кэрролла. С другой стороны, вокруг даже одного и того же слова «вращается» облако смыслов на стыке разнообразных дискурсов. Например, то же самое «время» для кого-то при одних обстоятельствах означает пору, сезон, при других – «меру движения материи» [11], при третьих – грамматическую характеристику глагола и т.д. В науке «единой общепризнанной теории, объясняющей и описывающей такое понятие как Время, на данный момент не существует» [11]. И если мы хотим помыслить время «по-научному», на языке науки, и это необходимо нам в нашем физико-математическом, равно как и лингвистическом, исследовании, мы вынуждены будем исходить из отношений референции [27, с. 136] научных значений, но не из имманенции философского смысла концепта времени. В искусстве время будет мыслиться непосредственно не за счёт бытийных интуиций или выводов из измеряющих экспериментов, но образами, раскладывающими смысл композиции, смысл-для-искусства. Мы можем осмыслять картину философски или же с позиции научного дискурса, но ведь сама картина при этом останется в «своём» измерении не-философского и не-научного смысла. Философская мысль может, например, вдохновиться картиной С. Дали «Время течёт», но она никогда не передаст в концепте времени тот смысл, который выражается в самом произведении искусства. Таким образом, мы утверждаем, что концепты способны функционировать лишь в философском пространстве и говорить (даже о других дискурсах) только на языке философии. «Отсюда с необходимостью следует, что философия, наука и искусство не организуются более как разные уровни одной и той же проекции и даже не различаются как порождения общей матрицы, но полагаются и восстанавливаются непосредственно во взаимной независимости друг от друга, в разделении труда, требующем между ними отношений сочленения» [27, с. 105].
   Возможно, данное различие концептов и категорий можно объяснить характером работы мысли с ними. Категории во многом «историчны», они развиваются и трансформируются во времени, как бы «вбирая» в себя те или иные стороны, в том числе и материал, согласующийся с наукой и искусством данного периода. Можно сказать, что категориям в этом смысле присуща «осевая» организация – общая ось, один центр, к которому «притягиваются» различные оттенки смысла. Концепты, в свою очередь, скорее «географичны», так как они зависят от взаимного расположения, своих внутренних и внешних связей, «соседства» друг с другом. Они не вбирают в себя смыслы, но производят их, вдохновляясь наукой, искусством и соседствующими концептами. Однако им подобным образом свойственно «собирание», но собирание мозаичное, фрагментарное: некая децентрированная ризоматичная самоорганизация, самосборка. Тут дело в характере движения, осуществляемого мыслью, которая разворачивает категорию или же творит концепт. Движение разворачивания категории – это движение по кругу, «возвращающее» движение, «круговая структура рассуждения» [2, с. 16], рождение из некой точки и разворот к ней. «Последовательное движение мысли, приводящее к определённому выводу, всегда требует некоего безусловного основоположения, которое могло бы послужить толчком и одновременно фундаментом всего рассуждения. Но наша проблема как раз и заключается в отсутствии такого фундамента. Мы просто обречены возвращаться к исходной точке» [2, с. 16]. При таком виде движения разворачивания категория ощущается как целое, как «попадание» в целое, происходит пусть и промежуточное, но завершение формы. Когда всё ради формы, рождается форма – вбирающая. Творчество концепта – это, напротив, собирающее движение, в котором нет точки, и даже нет траектории, это интенсивное движение между точками зрения, «это прежде всего состояние недистантного парения, … полёта, парящего самооблёта» [27, с. 243]. И в силу такого движения акцент ставится уже не на форме, которая могла бы послужить инструментом понимания, но на содержании самого процесса понимания, совпадающего в данном случае с творчеством концепта.
   Характер движения мысли, разворачивающей категорию или творящей концепт, обусловливает особенности того или иного стиля философствования, однако не будем поспешно считать, что в различении категории и концепта он «первичен», хоть и первым «бросается в глаза». К следующему отличию данных понятий нас могут подвести сами формулировки «разворачивание категории» и «творчество концепта»: первая кажется более «пассивной», нежели вторая, более «новаторская». Однако такое ощущение достаточно обманчиво. На первый взгляд, активность, а с ней и чёткая авторская принадлежность, присуща концептам и их созданию. «Концепты всегда несли и несут на себе личную подпись: аристотелевская субстанция, декартовское cogito, лейбницианская монада, кантовское априори…» [27, с. 12], «и без подписи сотворившего они ничто» [27, с. 10]. Если же мы, например, скажем слово «субъект», то не будет понятно, о каком именно понимании субъекта идёт речь: «разве мы ещё слышим это hypoceimenon, это subiectum, это лежащее-в-основе всего другого, когда употребляем сегодня слово "субъект"?» [13, с. 35]. Задав этот вопрос, Гадамер тут же пишет: «Однако спрошу иначе: кому оно там не слышится?» [13, с. 35]. В этом-то как раз и проступает обозначенное выше отличие категорий – их историчность. Когда мы говорим о категории «субъект», оказывается, что необходимо её «прояснение через историю понятия» [13, с. 36], непосредственно затрагивающее имена и специфику исторического типа мышления. Это нужно для постановки и разрешения философских проблем в зависимости от того или иного понимания категории бытия. Например, когда мы говорим о проблеме свободы, в первую очередь необходимо задать вопрос: «существует ли единая проблема свободы?» [13, с. 32]. «Собственно, мы не можем даже говорить о какой-то общепонятной проблеме, которая "всего-навсего" требовала бы своего разрешения» [2, с. 17]. Таким образом, разбираясь с исторической трансформацией той или иной категории, мы в свете нашего понимания бытия по-новому разворачиваем свои категории. Тогда получается, что и категории будут нести на себе авторскую подпись: никто, кроме данного автора, не может так же переживать бытие, а следовательно, и разворачивать онтологические категории таким же образом. Само словесное обозначение категории будет «наполняться» смыслом в зависимости от того, к какому контексту мы обратимся, до этого обращения являясь лишь формой, ожидающей своего наполнения. Понятие творчества не только можно, но и необходимо применять по отношению к мышлению категориями: только в свете моего понимания бытия я могу увидеть проблему под определённым углом зрения.
   И тут о концептах можно сказать то же самое другими словами, подчёркивая их «географичность» в противовес «историчности» категорий. Концепт всегда индивидуален (не «универсален»): он топологически маркирует своего создателя, а поскольку мы не можем «совпасть» друг с другом, не может быть и двух одинаковых концептов. С другой стороны, в этом же смысле уместно сказать, что философ «находится в потенциальной зависимости от концепта» [27, с. 9]; «чем более концепт творится, тем более он сам себя полагает» [27, с. 17]. Разворачивая категории или творя концепты, мы всё равно оказываемся зависимы от чего-то, непосредственно определяющего процесс философствования. «Каждый концепт отсылает к некоторой проблеме» [27, с. 22], и даже при одном и том же «содержании» концепты будут разными, если будут призваны разрешать различные проблемы (строго говоря, мы никогда не ставим «одних и тех же» проблем). Что же представляет собой проблема, обусловливающая концепт? Нам видится, что «проблема» понимается в методологии творчества концептов как «поле проблематики», включающее в себя ракурсы, с которых мы рассматриваем концепт, и серии вопросов, с помощью которых мы задаём вектор его конструирования. Таким образом, когда мы вопрошаем себя о статусе концепта, о первичности «составляющих» внутри него по отношению друг к другу, об эмпирическом поле действия концепта и т.д., мы задаём определённую проблематику, в ходе «кочевания» по которой и происходит творчество концепта. Если же перед нашими глазами теснится множество проблем, то мы получаем возможность рассматривать разнообразные аспекты концепта. И он творится не просто как множественный в силу многообразия своего содержания, но как многогранное целое, которое в зависимости от условий и внешних связей с другими концептами показывает в действии свои различные стороны. В отношении с другими концептами проблематика создаёт вектор становления концепта, вектор движения мысли. «Концепту требуется не просто проблема, ради которой он реорганизует или заменяет прежние концепты, но целый перекрёсток проблем, где он соединяется с другими, сосуществующими концептами» [27, с. 24].
   В обозначенном положении дел может показаться, что разворачивание категорий больше подходит историко-философскому анализу, чем созданию онтологии, для которой требуется «овладеть "философским цветом", а философский цвет – это концепт» [28, с. 20]. Однако это не так: любой философский дискурс может быть создан в русле разворачивания категорий или же становления концептов. Отличие одного стиля философствования от другого здесь скорее заключается в том, что категории разворачиваются несколько более «последовательно» – в свете постановки основополагающей проблемы, а концепт творится на фоне предполагаемой проблематики, которая зачастую не проговаривается непосредственно. Например, когда мы читаем любую работу Хайдеггера, мы сталкиваемся с чёткой «вопрос-ответной» техникой построения философского текста: автор всегда вначале очерчивает проблему (в утвердительной или вопросительной форме), в русле которой будут развёрнуты онтологические категории, он задаёт читателю вопросы и предполагает возможные варианты ответа на них, возможные пути, по которым пойдёт мысль. Но особенность такого текста, конечно, не в вопрошании читателя. Многие тексты Ф. Ницше по «пунктуационной» форме не просто начинаются с вопросов, но как будто целиком состоят из них («какое-то свидание вопросов и вопросительных знаков» [83, с. 17]). И даже, возможно, больше продуктивности «в каждом маленьком вопросительном знаке» [83, с. 42], чем в утверждении. Но если Ницше и разворачивает проблематику, то делает это попутно, сразу же бросаясь вырисовывать концепты. У такого текста и ритм совершенно иной: порывистый, неистовый, стремительный, скорее поверхностный, чем размеренный, глубокий и тщательный. Уже с первых слов «По ту сторону добра и зла», пусть и составленных в вопросительной форме, перед нами начинают проступать очертания концепта «свободного ума», в то время как проблемы истинности, «морали», веры – лишь фон, детализируемый по ходу творчества концепта. «Кто-то может спросить, почему проблема не заявляется философом открыто, если она определенно присутствует в его работе, – по поводу методологии творчества концептов Делёз предполагает закономерный вопрос и тут же отвечает на него. – Дело в том, что невозможно делать все сразу. Задача философа – демонстрация концептов, которые он создает, он не может попутно ещё и указывать на проблемы, или, по крайней мере, эти проблемы можно обнаружить лишь за уже созданными концептами» [28, с. 22].
   Несмотря на неотъемлемый авторский характер, концепт, как и категория, отсылает только к себе самому, «он автореферентен, будучи творим, он одновременно сам полагает себя и свой объект» [27, с. 29]. И в этом смысле концепт «нетелесен» [27, с. 27] и «недискурсивен» [27, с. 29]: он не совпадает ни с состоянием вещей, ни с предложениями языка. «Он есть некое чистое Событие, некая этость, некая целостность» [27, с. 27]. Концепт и категория здесь подобны своей «событийной» природой, и то, и другое – не языковые средства, не универсалии и не просто слова, но события смысла. Однако целостность концепта отличается от целостности категории. В отличие от категории как некой «вбирающей» формы, которая схватывает смысл, концепту свойственна «консистенция»: помимо осуществления того или иного образа мысли, его ауто-пойетическое движение осуществляет производство смысла, «материи бытия». Между концептом и категорией здесь практически стираются все различия: это одно и то же, увиденное под разными углами зрения. Но может возникнуть ощущение, что категория – нечто более общее, чем концепт. Например, говоря «категория "субъект"», разве мы не подразумеваем под этим выражением совокупность всех концептов субъекта, их изменчивую историю и топологию? И, может быть, когда мы говорим «трансформация категории "субъект"» мы имеем в виду то же, что и «изменение консистенции концепта "субъект"»? Чтобы в этом разобраться, стоит раскрыть, о какой «консистенции концепта» идёт речь.
   В отличие от категорий, которые уже предполагаются в свете того или иного понимания бытия, «концепты не ждут нас уже готовыми» [27, с. 10]. Если категории можно назвать «инструментами» производства смысла, смысла бытия, то концепты – это скорее творимые «продукты» данного производства. Когда мы говорим о консистенции концепта, мы имеем в виду его определение через «внутренние» и «внешние» связи. Внутренняя природа концепта определяется неким «шифром» – его составляющими, каждая из которых сама может при определённых условиях образовывать концепт, имеющий в себе другие составляющие [27, с. 21]. В отношении к другим концептам творимому концепту свойственно становление [27, с. 22], взаимное обусловливание соседствующих концептов друг другом. Составляющие концепта неотделимы друг от друга в нём самом: «каждая отличная от других составляющая частично перекрывается какой-то другой, имеет с нею зону соседства, порог неразличимости» [27, с. 26]. Это и есть внутренняя консистенция концепта, его «эндоконсистенция». В пределах одного плана проблематики при создании концепта вместе с другими «между ними приходится строить мосты» [27, с. 26], то есть одновременно создавать внешние связи концепта, его «экзоконсистенцию». Таким образом, с одной стороны, концепт можно понять как «упорядочение составляющих по зонам соседства» [27, с. 27], где составляющие представляют собой интенсивные «вариации». «Они процессуальны, модулярны» [27, с. 27]. В этом сказывается отличие универсалий и концептов, например, «концепт той или иной птицы – это не её род или вид, а композиция её положений, окраски и пения» [27, с. 27]. С другой стороны, авторскому концепту присущ уникальный характер не только в силу «внутреннего» содержания (эндоконсистенции), но и благодаря определённой постановке проблематики, связывающей «внешние» стороны концептов и организующей его экзоконсистенцию, за счёт которых концепт обретает свою жизненную силу.
   Развивая методологию творчества концептов, Делёз и Гваттари говорят об особой среде [27, с. 44], в которой «концепты свободно вступают в отношения недискурсивной переклички» [27, с. 30]. Если концепты – это события, то есть некий «горизонт событий» [27, с. 44], план имманенции. «План – это словно пустыня, которую концепты населяют без размежевания3… План имманенции – это не мыслимый или потенциально мыслимый концепт, но образ мысли» [27, с. 45]. Это тот самый «фон», на котором происходит создание концептов. Действительно, загадочное словосочетание «план имманенции» трудно «перевести» на экзистенциально-герменевтический язык, найти ему эквивалент внутри категориального мышления, однако его объяснение становится возможным, если обратиться, наконец, к самим бытийным основаниям.
   Различные авторы пользуются различным языковым стилем, видят разнообразные проблемы, направляют мысль по пути разворачивания категорий или же творчества концептов, потому что само бытие понимается ими по-разному. Различие между этими словами заключается в том онтологическом контексте, который они организуют: речь идёт об использовании слова «категория» (или «философское понятие») в рамках «оседлого», монадического понимания-осуществления бытия наряду с введением слова «концепт» в пространство «кочевого», номадического способа бытия. То есть философствование как та самая «тяга повсюду быть дома» [101, с. 456] разворачивается в онтологической точке или номадической сингулярностью. Таким образом, например, путь Хайдеггера как фундаментально «осёдлого»4 мыслителя – это «путь к языку» [104, с. 359], путь к «дому бытия» [103, с. 266]. С другой стороны, номадическая стратегия, понимая смысл как «Топос», как складчатую поверхность, границу, выступающую «в качестве артикуляции … различия: тело/язык» [31, с. 39], предлагает само «кочевание», сам путь разворачивания мысли в поверхности смысла сделать «домом». И эта, казалось бы несущественная, разница («путь к дому» как у Хайдеггера и «путь как дом» у мыслителей «поверхности», к которым, помимо постмодернистов, можно отнести, например, Ницше5) основывает различные способы бытия: онтологическая точка, из которой смысл топологически видится как «среда», «стихия» мысли, и номадическая сингулярность, предполагающая скольжение мысли по «поверхности» смысла. Ни один из этих способов бытия не может быть осмыслен как «более» или же «менее» приоритетный – это скорее судьба бытия, о которой говорит Хайдеггер, или, по-постмодернистски, топология бытия задаёт нам определённый способ своего осуществления. В этом отношении номадологический проект, предлагаемый постмодернистской философией, неотделим от методологии смещения точки зрения, методологии творчества концептов, «мышления зрением» [50, с. 656], которое включает «множественность центров, смещение перспектив, путаницу точек зрения» [37, С.78] как неизбежный характер движения мысли.
   Таким образом, развивая свою онтологию из точки «здесь и сейчас», мы обнаруживаем, что мы уже «есть», мы уже внутри бытия, нам уже дан смысл, который «всегда уже обладает полнотой» [3, с. 16]. Тогда категории, по-разному разворачиваемые каждым «Я», – это разные «стороны», разные «имена» бытия, уже данные нам и ждущие своего открытия. Мы всегда говорим о бытии, в свете нашего уникального понимания бытия, когда разворачиваем онтологические категории. Стоя на своей (и только своей) жёсткой позиции «настоящего» здесь и сейчас, философствованием мы открываем «алхимию» бытия, осуществляющего текучие превращения в другие категории. Поэтому для «осёдлых» мыслителей любой смысл, не только философский, – это всегда смысл бытия, который можно обозначить как Смысл «с большой буквы». Разворачивание категорий предполагает «самотворящее» говорение, мерцание, балансирование на грани Бытия и Ничто [50, с. 714-726], [3, с. 26-28], [88]. Но «номадическая» онтология рождается из других интуиций. Мы тоже обнаруживаем себя «уже»… но уже в движении, которое нельзя ухватить и остановить. Пространство этого движения – хаос, тогда «план имманенции – это как бы срез хаоса, и действует он наподобие решета» [27, с. 51]. И грань, которую необходимо прочерчивать, пролегает в становлении «хаосмоса» мысли – между Бытием и Хаосом (и никакой из этих «полюсов» не может быть «положительно» или «отрицательно» окрашен). Это онтология различия, предполагающая скорее письмо, регистрирующее с помощью творчества концептов производство смысла, вычленяемого из «гула бытия» [37, с. 54], чем «выговаривание», высказывание смысла посредством категорий. О том, что «смысл – это всегда смысл бытия», здесь можно говорить только применительно к пространству философской мысли (как мы показали выше, в науке, искусстве и других дискурсах открывается иной смысл). Если бытие – это то, что говорит нами [37, с. 54-55], а смысл – это то, что при этом выражается [31, с. 32], тогда только (будучи философами) мы «имеем право» отождествлять смысл и Смысл бытия. В силу этого в рамках философского дискурса, разворачиваемого любой онтологией, трудно разделить те моменты, в которых необходимо говорить только о смысле, и те, в которых мы пытаемся высказать наше понимание бытия.
   В каждом повторении, которое с разных углов зрения осуществляет мышление категориями и мышление концептами, нам открывается бесчисленное множество различий этих онтологий, этих способов бытия. И среди этих смысловых, бытийных (а следовательно, не противостоящих, но позитивных, утверждающих) различий хотелось бы выделить ещё одно отличие концептов от категорий. У первых есть всегда два аспекта: «преонтологический» и «онтологический», понимание бытия и опыт бытия, «педагогика и онтология», как пишут Делёз и Гваттари [27, с. 29], – у категорий же понимание бытия всегда смешано с опытом, оно само и есть опыт, совершенно неотделимый от разворачивания категории бытия. Хотя, согласно особенностям творчества концептов, у «преонтологического» и «эмпирически-онтологического» аспекта концепта как его составляющих существует зона неразличимости, когда опыт концепта неотделим от начертания плана имманенции, а значит, от его бытия. С другой стороны, при этом категории обладают некоторым преимуществом перед концептом: концепт зависим по отношению к своему бытию, к «преонтологическому» своей онтологии. В связи с этим мы никогда не сможем создать «концепта бытия», лишь, только сами будучи обусловлены топологией (или судьбой) бытия, можем творить концепты в уже определённом преонтологическом плане имманенции – разворачивать свои концепты внутри уже заданного способа бытия. План имманенции – это сам способ бытия, понимание бытия, для которого не может быть концепта. Тут может работать только категория бытия. Например, фундаментальность онтологии Хайдеггера как раз и заключается в том, что он первым показал «префилософское» философии: в основании располагается само бытие как «преонтологическое», «преконцептуальное» [27, с. 49], а не сущее, так долго говоря о котором, мы забыли о бытии. Бытие всегда было «рядом», предполагалось интуитивно, но «философия не может быть понята одним лишь философско-концептуальным способом» [27, с. 50]. Эту особенность точно отметили авторы «Что такое философия?»: «Префилософское не означает чего-либо предшествующего, а лишь нечто не существующее вне философии, хоть и предполагаемое ею» [27, с. 50], нефилософское (наши преонтологические интуиции) «располагается в самом сердце философии» [27, с. 50].
   В методологии творчества концептов бытие может быть описано только в «терминах» плана имманенции, «образующего … почву философии, её Землю её фундамент, на которых она творит свои концепты» [27, с. 50], а концепт может быть только пережит как событие смысла. Поэтому часто возникает мнение о том, что философия Делёза – это некий «шаг назад», по сравнению с онтологией Хайдеггера: всё как будто описывается «со стороны», с претензией на «объективность». Но само описание постструктуралистски предполагает становление, разворачивание мысли изнутри, «работу на границе» [51, с. 13] – это просто иной способ бытия, иной способ самораскрытия. Делёз всегда уверенно пишет (даже вопросы, которые он задаёт в текстах, кажутся утверждениями), что даёт повод некоторым исследователям (например, [81]) думать о его претензии на некое «последнее слово», на «окончательность». Но любая критика концептов вместе с иронией по поводу иного стиля письма бьют мимо цели: «критиковать – значит просто констатировать, что старый концепт, погруженный в новую среду, исчезает, теряет свои составляющие или же приобретает другие, которые его преображают» [27, с. 36].
   По сути дела, проводить анализ концептов можно, только используя методологию творчества концептов; анализировать тексты мыслителей, разворачивающих категории, – только на языке категорий. Этим отчасти можно объяснить стилевую «мозаичность» данной работы: чтобы понять автора, приходится говорить на его языке, «заглядывая» в его понимание бытия. И пусть тут отпадает вопрос об истинности и ложности – но только в силу того, что в письме ложного быть не может, пока в нём присутствует искренность, а философ осуществляет своё предназначение, самостоятельно вопрошая и ставя перед собой свои задачи6. Сравнивать здесь вообще не годится. Именно поэтому концепт «бесспорен»: дискуссии «не продвигают дело вперёд, так как собеседники никогда не говорят об одном и том же» [27, с. 35] и никогда не говорят на одном языке.
   Тем не менее, когда Делёз и Гваттари пишут о том, что «беседа всегда является лишней по отношению к творчеству» [27, с. 36], у читателя возникает закономерный вопрос: «а как тогда данные мыслители написали книгу о творчестве концептов в соавторстве?». Дело в том, что «беседа» в данном контексте приобретает скорее негативное значение спора, дискуссии, неприемлемых для философского дискурса, ведь «спорящие всегда оказываются в разных планах» [27, с. 36]. Во-первых, раз уж имеет место обозначенная выше «судьба бытия» или топология мыслителя, то все мы «видим» философию под разными углами зрения и делаем это разными способами. Во-вторых, нас интересуют различные проблемы («Философия состоит не в знании и вдохновляется не истиной, а такими категориями, как Интересное, Примечательное или Значительное» [27, с. 96]). И, наконец, мы принадлежим не только топологическому, но и, в буквальном смысле, географическому, историческому, идеологическому, национальному, языковому (и т.д.) распределению, что накладывает на первые два аспекта свой отпечаток. Поэтому в самой по себе «беседе» может быть произведён лишь обмен мнениями, коммуникация, к которой, по мысли французских философов, не следует сводить философию. Кроме того, в беседе каждый манифестирует свою точку зрения, но невозможно проговорить все условия её возникновения («пейзажи и персонажи…»), да и «встать на место Другого» оказывается трудно, а во многих смыслах – просто невозможно. Совсем другое дело, когда на место спора встаёт диалог. Диалог предполагает не столько «соперничество», сколько «сообщничество», не противостояние, но взаимное дополнение. В диалоге мыслителей «беседа» может стать одним из факторов, способствующих философскому творчеству, однако не заменяющих его. Творчество всегда индивидуально – это, прежде всего, внутренняя работа. И тут соавторство возможно только в той самой ситуации, когда в цене необходимо оставить лишь содержание опыта, когда имеет место взаимно обратимое становление одного автора другим7.
   Чтобы чётко проговорить особенности используемой в данной работе методологии, которая, как уже становится ясно, тяготеет более к постмодернистской традиции и топологическому пониманию смысла, необходимо вернуться к следующему моменту. Даже если нам свойственно мышление категориями, а не концептами, мы пишем всегда в двух аспектах:
   преонтологическом и онтологическом. Первый – это артикуляция наших интуиций в соответствии с тем, что «есть» бытие и его смысл, начертание плана имманенции. Второй, онтологический, аспект прописывается обычно подробнее, более развёрнуто. Это последовательное преломление преонтологического понимания бытия сквозь его «модусы» – категории, рассматривание целого с разных сторон и в свете разных проблем, открытие «эмпирии на новом уровне». Это одновременное творчество концептов, набрасывание их на план имманенции, состыковка в нём с другими концептами, сериации вопросов, обозначающих пространство проблематики. При этом оба аспекта философского письма резонируют друг в друге, повторяясь от одной категории к другой, от одного концепта к другому, проводя различие в самом смысле между открывающимся бытием и опытом его переживания. Таким образом, работа, выстраиваемая методологически как творчество конкретного концепта, предполагает две части: преонтологическое понимание бытия, то есть раскрытие топологической авторской позиции, и онтологическое преломление этого понимания в отношении создаваемого концепта.
   Представляется, что именно об этом говорят Делёз и Гваттари: «Относительность и абсолютность концепта – это как бы его педагогика и онтология, его сотворение и самополагание, его идеальность и реальность» [27, с. 29]. Относительность концепта заключается в том, что он соотносится с другими, имеет свои «географию» и топологию. Поэтому у концепта есть «педагогика»: научиться творить концепт, развить свои преонтологические интуиции «в свете» своей топологии, воспитать себя сополагать свой концепт с концептами Других, уважая их точки зрения, поскольку «своя» позиция возможна лишь в силу её относительности по отношению к позиции Другого. Идеальность концепта – это тоже конкретика бытия концепта, его функционирования в философском дискурсе как продуктивной Идеи [37]. В то же время концепт абсолютен: он неоспорим, так как у него есть своё преломление-применение, он исполняется, обладая полнотой смысла. Поэтому концепт «реален без актуальности» [27, с. 29] – даже будучи виртуален как структура, он реален не только в пространстве мысли как чистое событие смысла, но и потенциально имеет своё реальное-реализуемое эмпирическое «применение». Поэтому же концепт сам себя полагает: рождаясь из преонтологических интуиций, он следует своей абсолютной судьбе, – по-другому уже никак, его можно сотворить только таким, каким он уже полагается в предпонимании бытия. Вот почему мы упоминали о том, что план имманенции связан с интуициями [27, с. 49]. «Если философия начинается с создания концептов, то план имманенции должен рассматриваться как нечто префилософское» [27, с. 49], а концепты «отсылают к некоему неконцептуальному пониманию. Причём это интуитивное понимание меняется в зависимости от того, как начертан план» [27, с. 49].
   В связи с этим работа состоит из двух глав: педагогики и онтологии концепта «субъект». Первая часть, помимо данного методологического ключа к прочтению последующего текста, предполагает раскрытие преонтологических интуиций автора, построение связи «субъекта» с пониманием бытия и смысла, набросок авторского концепта «субъекта» как функционирующего в философском дискурсе, а также вписывание создаваемого концепта в пространство других концептов, принадлежащих неклассической традиции. Вторая часть открывает грани и оттенки авторского концепта «субъект», показывая его онтологическое «применение» для понимания различных аспектов отношения «Человек – Мир»: дискурсивного, психологического, социального, коммуникативного. Завершается вторая глава обрисовыванием возможностей дальнейшего развития данного концепта как личностно значимого для каждого человека. Таким образом, работа предполагает два неотделимых друг от друга момента: различие и повторение, судьбу и встречу, топологию и движение, смысл для меня и смысл для Другого… В конце концов, несмотря на неакадемичность стиля и на компенсирующую её методологическую последовательность «философская книга должна быть, с одной стороны, особым видом детективного романа, а с другой – родом научной фантастики» [37, с. 10]. Выбор между методологией творчества концептов и методологией разворачивания онтологических категорий осуществляется неосознанно, он уже совершён судьбой бытия.
   И последнее: опыт концепта не был бы таковым, если бы его не осуществлял «концептуальный персонаж», если автор, ощущающий «языковую нужду пишущего» [13, с. 36], не вступал бы в субъект-субъектные отношения со своим творением. Однако концептуальные персонажи не говорят о концептах, не рассказывают их нам, но участвуют в их творчестве, перемещаясь между концептами и планом имманенции [27, с. 73-74]. Для их движения характерна возвратно-поступательная природа, «сшивание» нитью смысла. «Концептуальный персонаж – это становление или субъект философии» [27, с. 74]. В рамках номадологического проекта «концепт – это не объект, а территория» [27, с. 117], концептуальные персонажи связаны с территориальностью, топологией мысли: «они манифестируют территории, абсолютные детерриториализации и ретерриториализации мысли» [27, с. 80]. Концепт важен именно в творческом становлении, производящем смысл. Но сам по себе смысл не производится: нужна некоторая активность, пусть даже постструктуралистски децентрированная, «раскрошенная», «переходящая с места на место» [21, с. 409]. Структуралистский субъект – «всегда кочующий… он сделан из индивидуальностей, но внеперсональных, или из единичностей [сингулярностей], но доиндивидуальных» [21, с. 409]. Однако «кочевник» не является единственно возможным концептуальным персонажем. В пространстве другой онтологии, другого способа бытия действуют иные силы, имеет место иная субъектность.

§ 1.2. Преонтология субъекта и субъектность онтологии

   Говорить о бытии в философии – это, пожалуй, самое трудное занятие, которое не только требует одновременно предельной искренности с собой и в то же время жёсткой строгости к себе, но и оставляет мыслителя в полном одиночестве. Мы можем говорить только о своём бытии, а о «бытии вообще» можем предполагать только со своей точки зрения. Кроме того, разговор о бытии одновременно и самый короткий, и самый длинный. Об этом следует говорить вначале, давая ключ к пониманию дальнейшего философствования. Поэтому выражение своих бытийных интуиций неоспоримо. Но в то же самое время это разговор длиною в жизнь: о чём бы мы ни говорили, мы говорим в свете своего понимания бытия, которое «преломляется» или «отражается» в каждом слове нашей речи. Говоря о бытии, мы по определению осуждаем себя на непонимание со стороны Другого, ведь данная проблема «каждый раз возникает "в единственном экземпляре"» [2, с. 17]. Но мы не можем не высказывать своё понимание бытия (бытие само высказывается, «оно говорит себе и говорит о себе» [31, с. 236]), и делаем это скорее для того, чтобы сополагать себя с этим всегда непонимающим Другим. О бытии говорить можно только парадоксальным способом, только проходя через логические парадоксы, поэтому, утверждая нечто, мы «вынуждены писать и одновременно вычёркивать "бытие"» [3, с. 80], говоря «и да, и нет, ни да, ни нет» [3, с. 78-79].
   Поскольку бытие – это всегда «моё» бытие, мы не можем в вопросе раскрытия понимания бытия опираться на точку зрения другого мыслителя. «В конце концов, в ситуации самообоснования у меня вообще может не оказаться собеседников» [2, с. 18]. Если обращение к произведениям других мыслителей даёт нам «шанс научиться кое-чему, позволяет начать путь к обретению цвета в философии» [28, с. 23], то, занимаясь историко-философским исследованием, мы не можем «научиться» у других авторов говорить о своём бытии. Но не случайно в предыдущем параграфе было заявлено то, что «преонтологическое» понимание бытия, важное для мышления концептами, есть «педагогика» концепта: научиться необходимо. Эта педагогика предполагает, в первую очередь, работу с собой. «Любая встреча с Другим здесь – всего лишь повод прояснить то, что уже заложено в моей ситуации и ждёт своего осмысления. Момент встречи поэтому совпадёт здесь с моментом узнавания мысли Другого как своей собственной, и узнавание это опять же не зависит от моих сознательных усилий» [2, с. 18].
   Не случайно многие мыслители вообще избегают непосредственных разговоров о бытии, осознанно или нет: бытие неуловимо, оно ускользает, как только мы пытаемся «схватить» его и «запихнуть» в рамки предложения.
   «Философия по природе парадоксальна, но не потому, что отстаивает наименее правдоподобные мнения или принимает мнения взаимно противоречивые, а потому что она пользуется фразами стандартного языка, чтобы выразить нечто выходящее за рамки мнения и даже вообще предложения» [27, с. 94]. «Бытие неопределимо», оно, «бездомное», говорит о себе «безъязыким, немым» способом [15, с. 3-4]. И, тем не менее, это не снимает задачу высказать своё понимание бытия. Более того, в пространстве «номадических» интуиций нам с ним, «бездомным», по пути (как ни крути, «философ это бомж по профессии» [86, с. 127]).
   Когда мы обращаемся к мысли Другого, мы стараемся найти в ней что-то «своё», что-то согласующееся с нашими интуициями. Эта позитивная методология действительно помогает «узнать» свою мысль ближе. Поэтому, несмотря на всю парадоксальность ситуации нашего одиночества в вопросе о бытии, мы начнём с топологического сополагания своей позиции относительно точек зрения других авторов на бытие. В этом Другой возникает вместе с нами, дистанцируясь в ином понимании бытия, но и давая нам почувствовать своё понимание бытия как отличное от его взгляда.
   И, прежде всего, поскольку в названии работы заявлено словосочетание «пространство неклассической онтологии», зададимся следующими вопросами: «что значит "неклассическая онтология"?» и «почему мы говорим именно о её "пространстве"?». В данном контексте «онтология» понимается как грань философии, осмысляющая бытие, поэтому достаточно предсказуемый ход развития рассуждения предполагает обращение к онтологии Хайдеггера, его новаторству постановки вопроса о смысле бытия, а затем переход к рассмотрению философии различия, имеющей ведущее значение для постмодернистской мысли, в рамках которой намечается и наша онтологическая позиция. Всё это верно, однако мы пойдём иным путём. Неклассическая философия, в целом, начинается с преодоления метафизики с её установленными «началами», причинами всего сущего, имеющими «сверхприродный» характер. Онтология в современном понимании неизбежно приходит к различению бытия и сущего и ставит вопрос о бытии как об отличном от «сверхсущего». Вопрос этот не обязательно чётко прописывается неклассическим мыслителем в своих текстах, но бытийная проблематика всегда разворачивается «фоном» его онтологического произведения, целью которого является активизировать в читателе внутреннюю работу по постановке собственных вопросов о смысле своего бытия, по поиску пути к своим собственным бытийным «основаниям». Хотя фундаментальный для всей неклассической онтологии тезис «бытие сущего само не "есть" сущее» [96, с. 21] впервые чётко формулируется Хайдеггером, идея преодоления метафизики, с которой начинается «отсчёт» неклассической традиции, обретает свою силу уже в философии Ницше. Последняя, также относящаяся к «философии модерна», «взывая к новой земле и новому народу» [27, с. 115], даёт рождение тому, что сегодня называют «постмодерн». Разве не отчётливо слышится номадологический проект уже в ницшеанском концепте философа будущего, «свободного ума»9?
   Не будем забегать вперёд и, прежде всего, попытаемся показать, какие ницшеанские преонтологические интуиции легли в основу постмодернистской мысли и вдохновили новую эпоху неклассической онтологии. Проще говоря, постараемся увидеть, каким образом по-новому Ницше понимает бытие. Сам мыслитель «прямо» бытие не определяет (это бы противоречило его стилю философствования), он лишь постоянно ставит под вопрос предшествующие представления о бытии – метафизические. «Антиномия вот в чём: поскольку мы верим в мораль, мы осуждаем бытие» [82, с. 32]: поскольку мы верим во «внешнее общее», то есть в навязываемые нам извне принципы, мы осуждаем и бытие, как «не то», ведь, не будучи «общим», оно открывается непосредственно каждому «в единственном экземпляре». «Это означает, что бытие каждый раз бытие именно этого, сингулярного существования. Нет бытия вне сингулярности, каждый раз именно этой, и нет ничего общего, объединяющего эти сингулярности, за исключением "каждый раз именно этой"» [48, с. 173]. Возможно, детально проработанный тезис о бытии как событии мы впервые встречаем у Хайдеггера, однако, на наш взгляд, вся философия Ницше пронизана именно этой преонтологической интуицией: бытие не может быть ощущено нами как «общее в смысле какой-то общей собственности» [48, с. 174]. Борьба с представлениями, классическим репрезентативным мышлением, сложившимися стереотипами относительно бытия, жизни и мысли впервые становится «делом» философии именно в текстах Ницше.
   Но как, с помощью какого «оружия» Ницше открывает бытие перед нами? На сегодняшний день, пожалуй, среди исследователей нет единообразия мнений и даже единого направления мысли о том, как сам Ницше понимает бытие, какие «рубрики», говоря словами Хайдеггера, показывают бытие у Ницше, которые из них называют именно бытие. Нам же видится, что в философии Ницше два основных «претендента» на роль наиболее «точного» выражения для бытия: «воля к власти» и «вечное возвращение». Это вовсе не означает, что так рассуждают все исследователи творчества Ницше или что мы здесь предпринимаем попытку выдать какое-то «окончательное» решение по данному вопросу. Мы лишь, как и любой другой мыслитель, неизбежно «отклоняем» точки зрения Других в «свою» сторону, преломляя авторскую позицию сквозь призму наших доонтологических интуиций.
   Итак, «воля к власти» – это обширнейший концепт ницшеанской философии, многочисленно варьирующийся своими составляющими и имеющий прочные связи с другими концептами мыслителя. Воля к власти обсуждается Ницше в разных работах с различных ракурсов и в разнообразных аспектах: от физического до психического мира, от онтологического до этического плана. Естественно, этот концепт трактуют в совершенно различном ключе именно в силу его многогранности – каждый выделяет для себя наиболее важное со своего угла зрения. Один исследователь говорит о нём как об «основополагающей черте сущего в целом» [99, с. 90], другой понимает как «принцип объяснения всего совершающегося в мире как таковом» [78, с. 195], иной, улавливая многогранность данного концепта, видит в воле к власти то «первоначальное различие… в себе» [37, с. 159], то «текучий мир Диониса» [37, с. 313], то вообще некую интуицию – «чувство, ощущение дистанции» [37, с. 296]. Воля к власти, в первую очередь, – это движение, причём, как и любое движение, оно «дистанцирует», и «нельзя думать, что воля к власти означает "вожделение господства" или "волю властвовать"» [20, с. 357]. Движение воли к власти может быть понято как преодолевающее само себя, это – «каждый раз», «каждый миг» становление иным, отличающимся от прежнего «только что». Воля к власти представляет собой «жизненную активность», организуя «мерцающий мир метаморфоз, сообщающихся интенсивностей, различий различий, дуновений, инсинуаций и выдохов» [37, с. 296].
   Безусловно, какой бы ни мыслилась воля к власти по своему «содержанию», она оказывается неразрывно связана с вечным возвращением. Но само вечное возвращение видится нам не как концепт. Это ницшеанский план имманенции, фон, на котором прорисовываются все его концепты. С нашей точки зрения, бытие, по Ницше, и есть вечное возвращение – ритурнель, звучащая фоном всей музыки его философии. Пусть воля к власти определяется большинством исследователей как самый «важный» концепт ницшеанской мысли, но в отрыве от своей территории вечного возвращения он перестаёт быть концептом и понимается лишь в рамках репрезентации. Не согласимся поэтому с Хайдеггером в его решении о том, что философия Ницше – всё-таки метафизика, хоть и завершающая предшествующую философию как метафизику [99, с. 244], тем более, что ницшеанская мысль не вписывается в «схему любой метафизики», которую Хайдеггер предлагает в качестве «критериев» выявления метафизичности позиции и её «существа»10. Ницше подрывает своей философией любую возможность «упаковать» мысль в какую-либо (по крайней мере, «внешне-общую», в смысле, не индивидуальную) схему. Если стараться понять волю к власти и вечное возвращение метафизически, то они будут неизбежно установлены таким образом мышления в качестве первоначала, пусть даже и «нового». Но открытие Ницше, открытие неклассической онтологии, как раз и заключается в отсутствии первоисточника. Это открытие в какой-то степени становится ницшеанским «девизом» всей последующей философии. В рамках постмодернизма удачно сформулировал эту интуицию Деррида: «Изначально – не-начало» [40, с. 331].
   Однако и Хайдеггер, безусловно, подчёркивает инаковость ницшеанской мысли – в начале «Европейского нигилизма» он довольно точно, с нашей точки зрения, пишет о философии Ницше: «Кулисы мирового театра могут ещё какое-то время оставаться старыми, разыгрывающаяся пьеса уже другая» [99, с. 89]. «Пьеса» философской мысли становится «автономной»: в отсутствие первоначала она – уже самостоятельно «разыгрывающаяся», но не «разыгрываемая». «У Ницше всё маска» [20, с. 355], «мистическая игра гибели и спасения в целом, вся театральная игра смерти и жизни, положительная игра болезни и здоровья» [37, с. 18]. Эту интуицию изначальное™ «не-начала», движения смещений и маскировок – интуицию игры по-своему развивают постмодернистские мыслители, как и сам Ницше11, имея в виду не только «театральную» игру, но, в первую очередь, игру мысли (Делёз), игру бессмыслицы (Деррида), языковую игру (Лиотар). «Поскольку не остаётся ничего, что было бы на самом деле, всё – понарошку… По-настоящему существует только движение без цели и смысла12, то есть игра» [2, с. 48]. «Мы открываем мыслителя, живущего проблемой маски, чувствующего внутреннюю пустоту, присущую маске, стремящегося заполнить её, наполнить, пусть и "совершенно различным", то есть помещая в неё различие конечного и бесконечного вообще, создавая таким образом идею театра юмора и веры» [37, с. 22]. Действительно, Ницше изобрёл «в философии невероятный эквивалент театра, основывая, тем самым, театр будущего и одновременно – новую философию» [37, с. 22]. Благодаря открытию изначальное™ отсутствия «начала» возвращению и соответствует эпитет «вечное»: без начала и конца движение – это скорее «нечто» бесформенное, чем некая «сверхформа»: «как сила повсюду, как игра сил и силовых волн, одновременно единое и многое, здесь вздымаясь и одновременно там опадая, море струящихся в себе и перетекающих в себя сил, в вечной метаморфозе» [82, с. 558] – «способность бесконечного превращения» [82, с. 554]. «Вечное возвращение – это сила Бытия (бесформенного)» [37, с. 91]. Ницше открывает онтологический дискурс силы, «повторение в вечном возвращении он понимает как Бытие, но противопоставляет это бытие любой узаконенной форме» [37, с. 19]. Притом, что само бытие ускользает, в нём «всё становится и возвращается вновь, -выскользнуть не представляется возможным!» [82, с. 553]. «Именно ускользание и есть существование связности, того, что различая, связывает в бытии» [50, с. 639]. Преодолевая метафизические представления о «началах», Ницше впервые показывает взаимообратимость, «не-первичность» и «невторичность», но как бы «одновременность» бытия как вечного возвращения и сущего как воли к власти: нет вечного возвращения самого по себе – оно наполнено самопревосхождением воли к власти, но нет и воли к власти самой по себе – она всё время возвращается в становлении, в движении. Таким образом, мы можем говорить о вечном возвращении только парадоксально: это «неограниченное самого завершённого, однозначное бытие, объявляющее себя различием» [37, с. 80]. Мир воли к власти в непрестанном самодистанцировании производит различия, а «вечное возвращение – бытие этого мира, единственное одинаковое, соотносящееся с этим миром, исключающее всякую предварительную тождественность» [37, с. 296].
   Также нет ничего противоречащего вечному возвращению, понятому как бытие, в том, что имеются свидетельства «внезапного» осознания данной идеи Фридрихом Ницше13. Как мы уже отмечали в первом параграфе, мыслитель «кочевого» способа философствования интересуется, в первую очередь, творением самих концептов, «поиском новых средств философского выражения» [37, с. 12] для них, а затем уже за выстроенными концептами можно различить их преонтологическое «основание». Нельзя сказать, что философ, мыслящий концептами, с самого начала осознаёт в полной мере свои бытийные интуиции. Наряду с категориями, концепты оказываются продуктивной методологией именно в силу того, что помогают распознать план, в котором топологически находится мыслитель. Поэтому не удивительно, что мысль о вечном возвращении «в полную силу» оформляется у Ницше лишь в 1881-82 гг., а говорит он о ней всегда шёпотом, «тихим голосом» [77, с. 172]. Этот шёпот, «шум бытия», всегда был фоном творимых концептов, но отчётливее стал лишь по ходу их становления, повторений и вариаций.
   Позволим себе также сделать предположение о том, что более отчётливому звучанию голоса бытия Ницше обязан, в первую очередь, проработке концепта воли к власти. Данный концепт наиболее многосторонне помогает увидеть, почувствовать дистанцирование от общего: смерть Бога, смерть человека, к тому же «становящиеся эффективными лишь при разрушении Мыслящего субъекта» [37, с. 81], – это всё смерть общего, внешнего, искусно навязанного извне властью вещей, которая порождает нашу «гиперболическую наивность» [99, с. 148-149], но это смерть, в точке которой (впервые благодаря Ницше) рождается бытие конкретного, уникального «Я». Здесь воля к власти понимается как активность в бытии, сила которого актуализирует самопревосхождение, самополагание как «безосновное» основание нового мира – мира нового «Я» – становящегося. Ницше открывает мир текучих становлений – мир воли к власти, и «возвращение есть не что иное, как бытие становления, единое многого, необходимость случайного» [20, с. 357]. «Что это за "Я", как оно умудряется существовать в условиях смерти Бога, которая, казалось бы, неизбежно должна повлечь и смерть человека? Откуда это Я черпает силы для самоутверждения? Это – вопрос, который формирует ядро позитивного постмодерна и который после примерно десяти лет борьбы с субъектом по-своему задаст себе каждый из его основателей. И ответ они будут искать, конечно же, у Ницше» [46, с. 21]. «В единство Я Ницше не верит, не ощущает его в себе: тончайшие отношения власти и оценивания, отношения между различными Я, которые прячутся, но в совокупности выражают силы совсем иной природы: силы жизни, силы мысли, – вот в чём заключается концепция Ницше, его образ жизни» [20, с. 355], – пишет Делёз. Воля к власти у Ницше и есть та самая сила, которая организует пространство Я. Безусловно, нельзя понимать волю к власти в каком-то одном ключе, ведь сам Ницше определяет её неоднозначно, то связывая её с миром в целом [83, с. 55], то полагая её «именем» истины [82, с. 311-312], то неоднократно утверждая, что «сама жизнь есть воля к власти»14. Однако важнейшей в концепте воли к власти, с нашей точки зрения, является её составляющая, понятая именно как движение, дающее бытие Я и одновременно – Миру. И это поверхностное движение смещения «между», смены «масок», содержащее «зачатки» новой субъектности, является не чем иным, как «волей, стремящейся к единству из множественности» [83, с. 154]. Я «складывается» с Миром в своём становлении, в воле к власти, которая становится способом бытия, понятого как вечное возвращение, в первую очередь, для Я, переживающего себя как Мир, тонущего в своих глубинах, раскалывающегося на части и начинающего бесконечно множиться в этих осколках. Как всё глубокое, Я «любит маску» и «питает даже ненависть к образу и подобию» [83, с. 57], то есть для сохранения себя Я теперь должно отважиться непрерывно творить «маски», прятаться за ними, чтобы не погибнуть в «образе» Бога и «подобии» Мыслящего субъекта. «В силу этого вечное возвращение говорит о себе только как о театральном мире метаморфоз и масок Воли к власти, чистых интенсивностях этой Воли как подвижных индивидуирующих факторах, которые уже не позволяют удержать себя в искусственных границах того или иного индивида, того или иного Я» [37, с. 61]. Идея вечного возвращения в этом плане, действительно, пугающая – но пугающая «слабых», потому что никто и ничто больше не останется единственным и единым «центром», извне провозглашающим «общее» бытие и дающим «всем» смысл жизни. Теперь «каждый сам за себя» и волен производить для себя смысл или не производить его. Теперь Я возможно только как «непрестанность творчества» [82, с. 553]. «Всё возвращается, потому что ничто не равно, всё плавает в собственном различии, несходстве и неравенстве даже с самим собой» [37, с. 296]. Изменяющееся Я только и может быть настоящим Я, постоянно возвращаясь к себе в самопревосхождении – этого требует текучесть бурного потока жизни. Возможно, воля к власти – не единственный способ бытия Я (а вместе с ним и Мира), а бытие ощущается как вечное возвращение только номадическим мыслителем, но Ницше говорит убедительно, обещая «лишь одно небольшое наказание для тех, кто не "верит" в вечное возвращение: они не могут почувствовать жизнь, она будет мимолётна» [37, с.77].
   Не «веря» в вечное возвращение, Хайдеггер открывает другой онтологический путь. Однако «начало» пути, предлагаемого Хайдеггером, оказывается возможным не без переживания всей глубины ницшеанского «предписания» последующим философам изобретать «новые имманентные формы существования» [27, с. 131]. «И кто лучший последователь великих философов – тот, кто повторяет то, что они говорили, или же тот, кто делает то, что они делали…?» [27, с. 35]. Хайдеггер оказывается «ницшеанцем» в том плане, что он, не ставя вопросов Ницше заново, не развивая его идеи, возможно, более чутко, чем другие мыслители, внимает призыву Ницше заглянуть в себя настолько глубоко, чтобы ощутить «не общее» бытие, которое, тем не менее, может открыться каждому. Но в текстах «фундаментального онтолога» мы не находим «определения» бытия… потому что его не может быть. Всё, что поддаётся определению, «есть», но бытие, отличающееся от сущего в этом «есть», само «не есть». «Есть ли вообще бытие? Если оно есть, мы должны были бы неизбежно признать его за нечто сущее и соответственно обнаруживать среди прочего сущего как такое же» [97, с. 542], – полагает Хайдеггер. Мы снова оказываемся в парадоксальной ситуации: «бытие "неопределимо", поскольку его нельзя понимать как сущее, а потому приписать ему некие предикаты» [50, с. 558]. «Согласно Ницше, "заблуждение", постоянно воспроизводимое и воспроизводимое языком, как раз и заключается в этой трансформации события в предикат» [48, с. 136]. Отсюда возникает немало наших иллюзий о бытии. Лучшим «именем» для того, что мы называем бытием, наверное, и является «бытие», этим должно быть всё сказано – и не нужно искать какие-то «синонимы», «предикаты» или «выражения» для бытия? Задачей фундаментальной онтологии становится поэтому «указать на особый вид опыта, в котором бытие становится "доступным"» [50, с. 558], а вовсе не «дать бытию определение».
   Смысл философствования в рамках неклассической онтологии заключается теперь не в «описании» и «рассказывании историй», а в попытке осмысления сущего через бытие (но не через другое сущее). Однако «язык описания у нас носит предметный характер, он всегда "приспособлен" к описанию сущего… но вовсе не бытия» [50, с. 564], поэтому вместе с осмыслением бытия «по-новому» приходится изобретать и «новый» язык. «Разве не позволительно относиться прямо-таки с некоторой иронией как к субъекту, так и к предикату и к объекту?» [83, с. 53-54], – не этот ли ницшеанский вопрос стоит за языковыми «изобретениями» Хайдеггера? Действительно, «дискурс беспомощен перед становлением вещей» [48, с. 33], ведь любая речь фиксирует. Как только мы утверждаем по поводу чего-то «есть», оказывается, что, вообще говоря, «нет». Движение бытия, которое мы у Ницше ощутили как вечное возвращение, ничего не оставляет неизменным15. Всё, что «есть», поэтому оказывается мёртвым, в том числе, «субъект», «объект» и «Я». Неклассическая онтология открывает то самое движение бытия, которое приводит нас к мысли о «смерти субъекта», «треснувшем Я» и т.д. «Я люблю того, кто хочет созидать себя дальше самого себя и так погибает» [84], – пророчит Ницше. «Но кто-то же ощущает это "меня нет"? Значит, всё же "я есть"?! Я есть это ощущение или этот вопрос: "кто я?". Но… я не могу поставить перед собой этот исходный вопрос, поскольку сам являюсь этим вопросом» [2, с. 19]. Теперь «любая вещь начинается с вопроса, но нельзя сказать, что начинается сам вопрос» [37, с. 246]. Хайдеггер впервые отваживается посмотреть в ту самую бездну, которая «тоже смотрит в тебя» [83, с. 90]: «о бездне мы говорим тогда, когда почва или отсутствует, или уходит из-под ног в поисках основания» [105]. Таким образом, «единственно возможный здесь способ философствования – говорение "изнутри вопроса"… Я должен постоянно ощущать этот вопрос» [2, с. 19].
   В то же самое время, вместе с неклассическими мыслителями, мы прекрасно понимаем, что «нет бытия без сущего, так же как нет сущего без бытия» [48, с. 122]. «Отношение между бытием и сущим оказывается структурно обратимым» [50, с. 635] у Хайдеггера подобно тому, как у Ницше взаимно обусловленными являются вечное возвращение и воля к власти. Здесь снимается вопрос о первичности одного по отношению к другому. Коль скоро в рамках новой онтологии нашей целью становится раскрытие сущего через его бытие, то почему бы нам, прежде всего, не взглянуть на бытие через сущее – но не в «старом» метафизическом смысле, – а взглянуть на бытие сквозь то сущее, которое нам «ближе» всего? Именно о такого рода «сущем» идёт речь в «Бытии и Времени». Dasein («присутствие» или «здесь-бытие») обнаруживается как точка активности, «связывающая» Я и бытие. «Присутствие имеет скорее по своему способу быть тенденцию понимать своё бытие из того сущего, к которому оно по сути постоянно и ближайше относится… Присутствие себе самому оптически "всего ближе", онтологически всего дальше, но доонтологически всё же не чуждо» [96, с. 32]. Таким образом, Dasein становится способом бытия, открывающим бытие в понимании, а именно, в вопрошающем понимании. Кроме того, как мы уже подчёркивали, онтология всегда полагает нечто доонтологическое. «Хайдеггер обращается к "преонтологическому пониманию Бытия", к "преконцептуальному" пониманию, в котором, очевидно, подразумевается постижение той или иной материи бытия в соотношении с тем или иным расположением мысли» [27, с. 49]. В пространстве новой онтологии мысль «располагается» по-новому, становится вопрошанием, и, начиная с осмысления текстов Ницше, нас не покидает интуиция, что «становление – это модальность или размерность бытия» [48, с. 241]. Dasein у Хайдеггера открывает своё становление, само оно «есть не существительное, но глагол: присутствие как здесь-пребывающее, dasein» [50, с. 559]. Dasein – это способ бытия, «быть» бытия, «глагол-процесс», который скорее «порождает субъекта, а не выражает "действие" действующего» [48, с. 137]; это сама активность в бытии, его «субъектность», организующая пространство неразделимых «Я» и «Мира». «"Я" нет "вообще", оно есть только "здесь". Но это означает, что за пределами этого "здесь" опять же ничего нет, весь мир раскрывается в здесь-бытии как тот, который может быть понят в точке этого здесь-бытия определённым образом» [2, с. 21]. «Осуществляясь во всей своей полноте в точке здесь ("теперь"), бытие отделяется от себя, точнее – отделяет себя от себя» [50, с. 640]. Таким образом, как нам представляется, Хайдеггер со своего «угла зрения» схватывает самоорганизующееся «не-начало», активность бытия, его субъектность в становлении как Dasein подобно тому, что в силу своих номадических интуиций Ницше обозначил как волю к власти. «В таком случае бытие… должно мыслиться как не-сущее, как само движение к тому, чтобы стать сущим, пре-быть и о-существиться» [50, с. 636].
   Мы видим, что «отныне вопрос "что есть бытие?" бессмысленный. Бытие не есть, бытие даётся. Но бытие даётся как? Характер вопроса изменился: бытие даётся как событие» [48, с. 132]. Однако «данность» бытия [98, с. 83], его «имение места» [97, с. 544] не могут быть помыслены «сами по себе», даже в рамках идеи «об опыте мышления бытия без оглядки на обоснование бытия из сущего» [97, с. 541-542]. Именно как событие мы можем помыслить бытие только в точке его рождения – и, казалось бы, вот она, данность, но, как нам видится, этот момент невозможен без того, посредством чего даётся эта данность: мы можем помыслить бытие только соотносительно с «местом» его рождения. «Постановка вопроса о бытии у Хайдеггера предполагает определение бытия в связи с его сущим, присутствием. Даже когда позднее он ставит вопрос о бытии как бытии и рассматривает его как событие собственного про-исхождения… он разрешает этот вопрос, тем не менее, в связи с сущим. Ибо нет бытия без сущего» [50, с. 646-647]. Таким образом, неклассическая онтология на разных уровнях и различными путями открывает взаимную обусловленность бытия и сущего. Для этого, возможно, «изобретается» новый язык, но он по-прежнему говорит, и говорит он «старыми» словами. Новый смысл рождается не в силу новых конструкций (да и куда нам деться от «S есть P»?) или новых слов (бытие не перестало называться «бытием»), но в новом взгляде, новой проблематике и новых вопросах. Вопрос снова возвращает нас в точку «здешности»: «каков источник самого бытия, самой данности?.. Каким образом даётся бытие? Каким образом даётся сама данность? С другой стороны, кому даётся сама данность?» [48, с. 127]. Когда вопросы «как?» и «кто?» совпадают, а бытие может быть помыслено «только глагольно» [48, с. 133], мы попадаем в пространство неклассической онтологии, организуемое «глагольным» или «энергийным» дискурсом [106, с. 56-57], где любое понятие создаётся «именно как объект встречи, здесь – сейчас… откуда появляются неисчерпаемые "здесь" и "сейчас", всегда новые, иначе распределённые» [37, с. 11], а смысл разворачивается как чистое событие. «Когда идентичность вещей распылена, бытие ускользает, становится однозначным, начинает вращаться вокруг различного» [37, с. 91].
   

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

   Справедливости ради хотелось бы отметить, что, на наш взгляд, ощущение непрестанного становления возникает ещё у Декарта: «я не видел в мире ничего, что всегда оставалось бы неизменным» [24, с. 31 ]. Однако, находя себя во всей безвыходности своего положения, при всей парадоксальности ситуации Декарт понимает необходимость с чего-то всё-таки начать. И cogito появляется отнюдь не по «наивности»: мыслитель прекрасно чувствует «подвешенность» над бездной, но, не решаясь пока посмотреть в неё, вынужден «замазывать» пустоту отсутствия основания посредством своего cogito.

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →