Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

За год погибает тысяча птиц, налетая на оконные стекла.

Еще   [X]

 0 

Алая маска (Топильская Елена)

В особняке барона Редена найден труп неизвестного мужчины. На лице убитого – алая маска…

Год издания: 2007

Цена: 39.9 руб.



С книгой «Алая маска» также читают:

Предпросмотр книги «Алая маска»

Алая маска

   В особняке барона Редена найден труп неизвестного мужчины. На лице убитого – алая маска…
   Алексей Колосков, старший кандидат на судебные должности, приступает к расследованию своего первого дела. Но загадочные происшествия весьма усложняют расследование преступления. Неужели в деле замешаны сверхъестественные силы?!
   Старинный портрет рыжеволосой фрейлины оживает, таинственное романтическое свидание заканчивается кошмаром, мертвец в алой маске преследует Колоскова… Молодая баронесса Реден считает, что ее прапрабабка – фрейлина с портрета – с того света вмешивается в события этих дней. Неведомые злые силы стараются представить Алексея соучастником преступления.
   Какая тайна скрыта под алой маской? Сможет ли молодой следователь разгадать ее?
   Книга издается в авторской редакции


Елена Валентиновна Топильская Алая маска

Санкт-Петербург, 1879 год

   От Управления Московского учебного округа дано сие свидетельство Алексею Платонови-чу Колоскову в удостоверение того, что он, по окончании курса в Императорском Санкт-Петербургском университете по юридическому факультету, выдержал в Юридической Испытательной комиссии при Императорском Московском университете установленное испытание и удостоен 31 мая 1879 года диплома второй степени, каковой будет выдан ему по изготовлении. Свидетельство сие видом на жительство служить не может. Москва, Мая 31 дня 1879 года. За попечителя Судебного округа помощник попечителя Вл. Исаенков. Исправляющий должность правителя канцелярии Д. Корявцев (подпись) и приложена печать. Я, нижеподписавшийся, удостоверяю верность этой копии с подлинником ея, предоставленным мне, Сергею Петровичу Мясоедову – воронежскому нотариусу в конторе моей по Большой Садовой улице, в доме № 8 младшим кандидатом на судебные должности при Санкт-Петербургской судебной палате Колосковым Алексеем Платоновичем, живущем в Санкт-Петербурге, а временно в г. Воронеже Воронежской губ.; при сличении сей копии с подлинником в последней никаких поправок, приписок и других особенностей не было. Копия сия засвидетельствована без оплаты гербовым сбором на основании 2 пун. ст. 58 Устава о гербовом сборе 1879 года июня 20 дня. По реестру № 953.

Июня 30 дня, 1879 года

   Наконец-то свершилось! Тетушка моя, когда я показал ей это свидетельство, даже всплакнула. Не ожидал от нее такой сентиментальности. Она ни слезинки не проронила, когда хоронила дядю, я хоть и маленький был тогда, а хорошо помню его в глазетовом гробу в полковничьей форме с галунами и позументами; я страшно жалел, что такую красивую форму закроют крышкой и зароют в землю, пока полковой оркестр громыхает литаврами в траурном марше. И меня удивляло, что тетушке этой формы вовсе не жалко. Я крепко держал ее за руку, и моя рука вспотела, а ее – была холодна и свежа, как всегда. Я переживал, а она, Алина моя ненаглядная, была спокойна.
   Не любила она мужа, даже портретов его в доме не держит, хотя исправно посещает могилу полковника в годовщины рождения и смерти, на Ра-доницу, а также в канун двунадесятых праздников; сама, своими белыми ручками метет песочек вокруг плиты надгробной и красиво раскладывает на ней хризантемы. Вот уж пятнадцать лет она – полковничья вдова, живет на пенсию за мужа и ренту, а все так же хороша, стройна и румяна, как тогда, в свои тридцать, когда я впервые увидел ее…
   Да, мне было тогда семь лет. Меня привезли из Воронежа в оглушительно ревевшем поезде, изрыгавшем пламя и дым, прямо как дракон, а может, мне так казалось. Все вокруг пугало меня, мальчишку, в одночасье оставшегося без родителей, в огромном, бескрайнем, чуждом и враждебном мире. Меня не пустили в церковь, где стояли два гроба – матери и отца, куда незнакомые мне люди с печальными лицами несли венки и ленты.
   А меня вместо этого погладили по голове и отвезли на вокзал, где посадили в поезд и поручили проводнику…
   Господи боже мой, да что это я, в такой день вспоминаю одни лишь гробы и похороны?! Просто когда Алина, сжимая в руке нотариальную копию моего свидетельства об окончании Университета, другой рукой крепко обняла меня и прижала к себе, а я ощутил на своей щеке ее горячую слезинку, я вдруг вспомнил, как увидел ее в первый раз – на вокзале; увидел, и мое маленькое сердчишко трепыхнулось с надеждой: нет, мама не умерла, вот она, только стала еще лучше, молодая и румяная, с талией, затянутой в рюмочку, в красивой шляпе с пушистым пером, каких никогда не носила…
   Но это была не мама, а ее младшая сестра, Алина Федоровна, похожая на нее как две капли воды.
   Я забыл про хмурого проводника, дергавшего меня за руку, когда он выводил меня из вагона, про пропавшую в поезде корзинку с чистым бельем и новыми ботинками, про то, что я голоден, потому что постеснялся достать из корзинки приготовленную мне в дорогу снедь. Я только таращился во все глаза на свою вновь обретенную родственницу, от которой пахло ландышами, и почему-то подумал: как же так, у нас с ней все умерли, мы с ней одни на свете, а от нее ландышами пахнет, и глаза сверкают. Как будто и нет никаких похорон…
   Она-то была тогда не одна, муж ее скончался позже, когда я уже прожил в их доме на Серпуховской полгода. Они занимали квартиру в бельэтаже, с длинной анфиладой комнат, все говорили, что квартира генеральская, и полковник вот-вот станет генералом.
   На сколько же он был старше бедной Алины? Лет на тридцать, не меньше. Она вышла замуж даже раньше своей старшей сестры, моей матери, но детей им Бог не дал, хотя я теперь думаю, что Бог был ни при чем, а такова была воля Алины. На балах в Офицерском собрании у нее от кавалеров отбою не было, танцевала она дивно, полковник злился, а она и плечом не вела. Меня брали туда, на балы, два раза, уже не помню, почему не оставили дома, и я все подмечал. И Алина знала, что я слежу за ней ревнивыми от любви глазами, но ей это нравилось, я чувствовал. Мы почему-то сразу стали понимать друг друга без слов. И я откуда-то знал, что поручик Александров испытывает к моей тетушке такую же сильную любовь, как и я. И она к нему неравнодушна, и они часто танцевали вместе, Алине даже сделала замечание сухощавая пожилая супруга майора Коломийца, что, мол, неприлично без пяти минут генеральше три танца подряд обещать одному и тому же офицеру. Алина, помнится, присела перед ней с деланной покорностью – несмотря на то, что для майорши делать замечание полковнице по меньшей мере странно, глаза опустила, и никто бы не усомнился, что младшая дама приняла этот укор старшей дамы и испытала угрызения совести. Только я, из укромного угла наблюдавший за танцорами и упивавшийся успехом моей Алины, знал, что про себя она посылает противную старуху к черту и будет делать так, как ей заблагорассудится, только об этом никто не будет знать.
   И вправду, никогда никто не пускал досужих сплетен о полковнице Алине Федоровне, никогда она не давала повода. И почему-то после смерти полковника роскошный красавец Александров исчез, будто и не было его. Неужели он бывал в доме только ради полковника, а вовсе не его прелестной жены? Но как бы то ни было, Алина сразу отказала от дома всем, кто хоть раз взглядывал на нее с мужской заинтересованностью. Странно; я долго пытался разгадать причины ее добровольного заточения во вдовстве, но так и не узнал истины. А еще будущий судебный следователь!..
   Почему вдруг мне вспоминается сегодня мое детство? Не потому ли, что окончание Университета знаменует для меня начало самостоятельного жизненного пути, и я хочу понять, достаточно ли я созрел для этого? Я, новоиспеченный кандидат на судебную должность, заручившийся согласием Министерства юстиции, канцелярии генерал-прокурора о назначении меня в Петербургский округ судебным следователем, – готов ли я духовно и нравственно к тому, чтобы читать в чужих сердцах их интимные драмы и трагедии? К тому, чтобы все силы душевные и физические, отпущенные мне природой и Господом, отдать уголовному правосудию, обновленному суду, делу, которое я сознательно избрал своим жизненным поприщем?
   Без преувеличения могу утверждать, что считаю себя достаточно подготовленным к будущей работе с академической точки зрения. Я старательно изучал приемы западноевропейского гласного устного процесса, свободного от предустановленных доказательств, знакомился с блестящими образчиками подлинных и переводных речей французских, немецких и британских обвинителей, штудировал лекции Владимира Спа-совича о теории судебно-уголовных доказательств, но главным считаю даже не тонкости риторики, а дух нравственных начал, способный поддерживать в обществе представление о правде и справедливости, как о реальном, а не отвлеченном понятии, – это слова глубоко почитаемого мною бывшего прокурора Петербургской окружной судебной палаты, а ныне – председателя Петербургского суда Анатолия Кони, не без влияния которого я избрал свою жизненную дорогу. И все же гораздо более, чем карьера судебного обвинителя, меня прельщает следственная деятельность. Пусть она не столь видна обществу, и не столь благодарна, как гласное судоговорение, приносящее скорые плоды признания успешному судебному оратору, – все равно.
   Поэтому я гораздо с большим удовольствием, нежели речи обвинителей, изучал труды Иоганна Якоба Пленка по анатомии и хирургии в переводах с латыни лекаря Ивана Кашинского, коль уж этим уважаемым доктором было сказано, что судьи, исследующие случаи врачебно-судебные, должны быть совершенно знающие во всех частях врачебной и рукодеятельной науки – сиречь хирургии, надлежащим образом испытаны на медицинском факультете, в честности постоянны и к открытию истины присягой обязаны… И каким душевным волнением отзывались во мне эти слова, одному Богу известно; бывало, заложив пальцем книгу, я закрывал глаза и мечтал о том, как я в мундире судебного чиновника появляюсь на месте обнаружения убийства, и одного взгляда мне достаточно, чтобы заметить то, что скрылось от полицейских чинов. Обращая их внимание на особенности повреждений, имеющихся на трупе, я триумфально, не сходя с места, раскрываю загадочное преступление, и полицейские почтительно перешептываются, признавая во мне корифея.
   Ради этих грядущих мгновений истины я боролся с тошнотой в анатомическом театре у Боткина, где нам, студиозусам, приходилось ассистировать судебному врачу при вскрытиях полостей мертвых человеческих тел. Неулыбчивый судебный врач, от которого, как мне казалось, даже вне мертвецких пахло сладковато-омерзительно, – разлагающимися тканями, ссутулившись над залитой кровью мраморной столешницей препаровочного стола, ловко управлялся с анатомическими ножами, крючками и щипчиками, монотонно перечисляя инструменты, потребные для исследования трупов:
   – Запоминайте, крокодилы: две бритвы и гребень, вот они. Две английские пилы, одна большая, а другая маленькая. Для чего две? Вот эта, маленькая, дужкой наверху снабженная, – для перепиливания мелких и нежных косточек, а иногда и черепа новорожденных младенцев. Резцы – для расторжения и отделения костей. Одни прямые, пружиной снабженные. Другие – согбенные, употребляемые при отворении позвоночного канала… И учтите, крокодилы: параграф тридцатый говорит, что ни в каком случае не должно приступать к вскрытию человеческого трупа прежде истечения двадцати четырех часов после смерти. Судебный врач должен тщательно разведать все обстоятельства смерти. Зачем? Чтобы удостовериться в действительности оной. А ежели он по каким-либо причинам сомневается в том, что тело, лежащее на препаровочном столе, мертво? Тогда он должен немедленно употребить все возможные для оживления способы. А употребив, до тех пор отсрочивать исследование, пока наступившая общая гнилость трупа не решит его сомнения… Однако же не стоит и слишком медлить, дабы усилившаяся гнилость совершенно не изменила и не расстроила органических частей. Помимо того, что исследование ваше в таковом случае будет недостоверно, оно может быть еще и вредно для исследующих…
   Он затягивался папироской и чахоточно покашливал, его нестриженные седые лохмы падали ему на глаза, а в желтых то ли от табака, то ли от формалина пальцах порхали, как экзотические бабочки, холодные стальные лезвия и крючки. И хоть он всегда был желчен и неприветлив, мне почему-то казалось, что в душе он добряк и относится к нам по-отечески. Как-то раз, кивком головы отметив мое к месту сделанное замечание относительно полнокровия внутренних органов препарируемого тела, что указывало на определенную причину смерти, он еще и добродушно толкнул меня локтем, – легонько, но я потом долго вспоминал этот его жест, и трактовал его в глубине души как отеческое одобрение сообразительному юноше. Ведь я вырос без родителей; а мне так хотелось, чтобы кто-то гордился мной именно по-родительски. И если мать, красивая, статная, ласковая, часто являлась мне в воспоминаниях, то отца я почти не помнил. И представляя только его парадный мундир, совсем не в состоянии был вызвать в памяти его лицо…
   После этого я стал часто бывать у него в мертвецкой; приходил просто так, вне занятий, читал у него медицинские журналы, по крупицам собирал разные премудрости, удивлялся, что наука не нашла еще способа отличать кровь одного лица от крови другого, а ведь это так важно для следствия…
   Что ж, я вступлю в судебные установления, образованные по Уставам 1864 года, во время их пятнадцатилетия. Как странно; жизнь моя, хоть и в результате трагических событий, оказалась связанной со столицей Российской империи именно в тот год, когда из-под пера государя вышел высочайший манифест, давший русскому народу «суд скорый, правый и милостивый». Не знак ли это был свыше, предопределивший мою судьбу? Душа моя трепещет, и дыхание перехватывает от восторга предвкушения, что скоро я ступлю в прохладный вестибюль здания бывшего Арсенала на Литейном, под горельеф с высочайшим напутствием: «Правда и милость да царствуют в судах», ступлю не как проситель, а как полноправный служитель Фемиды…
   Оставив Алину плакать над моим свидетельством об окончании Университета, я прошелся по гулким комнатам квартиры, где прожил пятнадцать лет, прошелся, открывая одну за другой белые с золотыми накладками двери. Прошелся мимо окон, выходящих на тихую, засаженную тополями улицу; пух с деревьев уже отлетел, и окна были открыты. Вдалеке, на Загородном, стучали по деревянным кубикам мостовой копыта лошадей, шуршали колеса экипажей, слышались окрики извозчиков. Как всегда, я вздрогнул от далекого пушечного удара, забыв уже, после кратковременной поездки в Воронеж, о том, что сюда, в Семенцы, доносится полуденный выстрел с Петропавловки. Сегодня я прощаюсь с миром своего детства и отрочества; я снял уже небольшую, скромную квартирку на Бас-ковом, поближе к месту моей работы, пешком оттуда я буду добираться до Окружного суда самое большое за четверть часа. Да и неприлично нам уже с Алиной Федоровной будет проживать под одной крышей, хоть и в генеральской квартире, с той поры, как я начну получать жалованье.
   В дальней комнате зазвенел колокольчик, так Алина звала горничную.
   – Танюша, – услышал я ее грудной завораживающий голос, – принеси, душенька, шампанского нам.
   – Бутылку открыть? – деловито переспросила горничная. – Клико или?… Или нашего шипучего?…
   – Клико, милая. Открой. И бокалы подай.
   Таня ушла на людскую половину, окна которой выходили во двор, и зашуршала чем-то на кухне. После кончины полковника тетушка моя рассчитала почти всю прислугу, уволив вторую горничную, повара, двух слуг покойного мужа. Остались у нас только Татьяна, тогда молодая деревенская девчонка, ее Алина Федоровна просто пожалела выставлять на улицу, куда ей было деться? Да кухарка осталась, вздорная старуха, вечно гонявшая меня с теплой кухни мокрым полотенцем. Правда, готовила она божественно и оказалась превосходной заменой повару; но, думаю, ее Алина оставила в прислугах не за ее кулинарные таланты, а тоже из жалости. Одна, Татьяна, молодая, другая – старая, куда им идти? Так что я остался в доме единственным мужчиной.
   А когда подрос немного, когда у меня стали пробиваться первые усы, когда в пугающем юношеском томлении я, душными весенними ночами, ворочался на своем жестковатом ложе, меня посещали иногда мысли – а вдруг Алина отказала от дома всем своим прежним поклонникам ради меня? Ради моего душевного спокойствия? Но ведь она не может знать о моих чувствах, истинных чувствах к ней, которые я прячу даже от себя, значит, просто она своим добрым сердцем уловила какие-то флюиды, исходившие от ее юного племянника, с которым она волею судьбы оказалась под одним кровом. Меня же – какие там флюиды! – меня же просто ударяло электрическим током, стоило коснуться ее локтя или даже края платья, и я тогда просто избегал приближаться к Алине менее чем на вытянутую руку. Да и она тоже как раз в то время перестала шутливо обнимать меня, гладить по голове, пожимать пальцы, не желая смущать своей близостью.
   Все, что мне оставалось, – проходя мимо нее, украдкой вдыхать запах ландышей. Бог знает, где Алина заказывала свои духи, всегда одни и те же; я никогда не заходил в ее будуар и не мог видеть флакона, но этот свежий, нежный и в то же время терпкий запах был знаком и дорог мне с того самого первого дня, на вокзале, и до сих пор олицетворяет для меня таинственную женскую сущность, чужую и родную одновременно. А наши родственные прикосновения возродились не так давно, с того времени, как я повзрослел и научился справляться со своим томлением, и она это заметила. Мы снова стали выражать друг другу родственную привязанность ласковыми касаниями, без всякого привкуса «страсти нежной», но я порой жалел о днях нашего невольного отчуждения друг от друга, когда перехватывало сердце даже не от прикосновений, а от еле слышного звука голоса или от дуновения ветерка, поднятого ее юбками…
   От этих сладких и щемящих мыслей меня отвлек деликатный звон бокалов – наверняка моих любимых, старых, из красного стекла. Так и есть. Таня, в крахмальном белом передничке, уже расставляла на круглом столике возле окна в зале бокалы и серебряное ведерко с бутылкой шампанского во льду. А моя тетушка стояла спиной к ней, глядя в окно, о чем-то думая; не о том ли, что занимало и мои мысли?
   – За твою карьеру, Алешенька, – сказала она еще до того, как повернулась и взяла тонкими пальцами бокал, – за тебя, родной мой. И еще за то… В общем, даст Бог – узнаешь правду про смерть родителей…
* * *
   Председатель Санкт-Петербургского
   окружного суда
   Сентября «1» дня 1879 года.
   № 9003
   г. Старшему кандидату по судебному ведомству при Санкт-Петербургской судебной палате Колоскову
   Алексею Платоновичу
   Уведомляю Вас, Милостивый Государь, что постановлением Общего собрания отделений Суда от 30-го минувшего августа, Вам предоставлено право самостоятельного производства отдельных следственных действий.
   Председатель СудаА. Ф. Кони
   И. д. секретаря С. А. Воейков

Сентября 15 дня, 1879 года

   Идя сегодня на службу пешком, я думал о том, сколько нерастраченных сил теснится в моей груди, и как много мне предстоит сделать на своем посту, чтобы оправдать доверие наставников и выполнить свое предназначение в этой жизни. Ведь мы, следователи, Законом облечены весьма и весьма серьезной властью, и, по большинству, молоды – на эту должность в основном назначаются люди, не достигшие и тридцатилетия. А молодость наша, по себе сужу, в сочетании с этой властью, может привести к уверованию в собственную непогрешимость, к самолюбованию и к опьянению своими возможностями, да убережет меня Господь от этого!
   Я сам отмерил себе не более, но и не менее пяти лет на то, чтобы стать настоящим следователем, таким, какого видели перед своим внутренним оком составители Судебных уставов. С радостью вижу, что и большинство моих товарищей столь же серьезно относятся к службе, ища повод отличиться не для того, чтобы быть замеченным начальством и настричь потом с этого купонов, – но только чтобы укрепиться в избранной специальности.
   Правда, у всех у нас разные цели. Кто-то, как, например, Реутовский, хоть и работает на совесть, но не скрывает, что с нетерпением ждет момента, когда сможет выйти в отставку. Это и понятно: ведь он был утвержден на должность задолго до реформы, и несколько лет прослужил приставом следственных дел, производя дознание по архаическим правилам второй части XV тома Свода законов. В 1860 году, после июньского Указа, передавшего следствие из рук полиции в ведение судебных чиновников, он был представлен губернатором, с согласия прокурора, министру юстиции к назначению судебным следователем и стал именоваться по-новому, выполняя хорошо знакомую ему и привычную работу. Перед реформой, когда ревизовались все дела и послужные списки следователей, с тем, чтобы выбрать, кого из действующих следователей оставить при новых судах, он произвел благоприятное впечатление на проверяющих и был командирован к исполнению обязанностей судебного следователя в Петербургском округе. Он педант, и до сих пор составляет по пунктам дневную записку, отчитываясь о действиях, произведенных за день, хотя по новым правилам этого давно уже никто не требует. Но сам он, посмеиваясь в седые пышные бакенбарды, признается, что предписания старой следственной практики стали частью его натуры, и не составив дневной записки, он не может спокойно заснуть ночью. У него хлопотунья-жена и три пышечки-дочки, которых он сватает всем нашим молодым коллегам.
   Другие же, новая поросль, окончившие курс правоведения, одержимы честолюбивыми мечтами и сожалеют лишь о том, что поле избранной деятельности недостаточно широко для них.
   Не далее как вчера мы поспорили с моим сослуживцем и однокашником, судебным следователем десятого участка (а всего у нас в столице пятнадцать следственных участков, да в уездах шестнадцать) Плевичем, молодым человеком болезненного вида, со впалыми щеками, не тронутыми румянцем, над которым посмеиваются товарищи за перманентно горящий взор, а также за ту болезненную пылкость, с которой он всегда отстаивает свое мнение, даже если никто на это мнение не покушается.
   Плевич от души сожалел, что Законы 19 мая 1871 и 7 июня 1872 годов изменили существовавший дотоле порядок исследования политических дел. В 1871 году вступили в действие Высочайше утвержденные Правила о порядке действий чинов корпуса жандармов по исследованию преступлений, и при расследовании преступных деяний политического характера все теперь начинается с жандармского дознания. А по результатам этого дознания прокурор судебной палаты представляет дело министру юстиции, который обменивается мнениями с шефом жандармов и после этого делает распоряжение о начале предварительного следствия, но лишь если принимается решение передать дело в суд. Если же дело прекращается с оставлением его без последствий либо же разрешается в административном, не судебном порядке, на то требуется высочайшее повеление, резолюция государя, ни больше ни меньше.
   – Поймите, Алексей, – горячился Плевич, – невозможно прославиться, расследуя дело об утоплении крестьянином своей жены или же предавая суду мещанина за растление малолетней племянницы! Вы так и останетесь безвестным столоначальником. Винтиком машины правосудия. Нет, только политические дела, к которым приковано внимание публики, газетчиков, – вот лестница, чтобы взойти на вершину карьеры. Ведь насчет политических дел у высших сановников всегда есть пожелания, как они должны разрешиться, а значит, у следователя есть шансы быть представленным даже государю, чтобы эти пожелания выслушать. А эти два закона вырывают у нас добычу из пасти! Уже не мы, а шеф жандармов да министр юстиции будут обсуждать, каково должно быть разрешение дела, и что нам остается? Обратиться к нашим убийцам-крестьянам да растлителям-мещанам?
   Я напомнил Плевичу известный афоризм о том, что суд отправляет правосудие, а не оказывает услуг, а мы все носим судейские звания и негоже нам ожидать, что нас призовут пред высочайшие очи, чтобы предложить рассудить не по совести, а по надобности, и он вскинул было голову с надменностью, но вдруг смягчился и дружелюбно фыркнул.
   – Вечно вы, Алексей, всякое лыко пишете в строку! Нельзя быть таким службистом.
   Я смолчал, не желая конфликта с товарищем, и мы разошлись по своим камерам. Но в душе моей все возмутилось, и, закрыв за собой дверь своей крошечной камеры, я долго мерил ее шагами (два шага туда, два обратно – вот и все мое присутственное место), не в силах успокоиться. Это я-то службист! Ну да ладно…
   Нет, это я-то службист! А что же тогда говорить про нашего председателя, Анатолия Кони, умницу и блестящего юриста, который в прошлом году не побоялся поставить на карту свою головокружительную карьеру?
   У всех еще на памяти мартовский процесс прошлого года над девицей Засулич, стрелявшей неудачно в генерал-адъютанта Трепова (неудачно для нее, а старик Трепов удачно отделался царапиной на плече и – крахом своего реноме, что для него, может статься, легче царапины). Конечно, ни сам Кони, ни граф Пален не разглашали содержания длительных и тяжелых переговоров, предшествовавших рассмотрению дела, в котором Кони должен был председательствовать и дать напутствие комиссии присяжных. Но слухи-то просочились и муссировались не только в судебных и прокурорских кругах, но и в студенческих.
   Говорили, что министр юстиции, опасаясь оправдания Засулич (что в итоге и случилось), предложил Кони заведомо повести дело так, чтобы дать кассационный повод и иметь впоследствии шанс отменить оправдательный приговор по формальным основаниям. И прямо сказал Кони, что правительство ждет от него в этом деле услуги и содействия обвинению, и призвал его вспомнить, что тот пришел на пост председателя Окружного суда с должности окружного прокурора, – мол, вы же сами, милейший Анатолий Федорович, в прошлом обвинитель, так порадейте своим бывшим сослуживцам и повлияйте на присяжных, чтобы они склонились на сторону обвинения. При этом поговаривали, – и я этому верю, – Пален без обиняков дал понять, что сие пожелание исходит не только от правительства, но и лично от государя. И что же ответил министру юстиции бывший прокурор? Ответил, что сознательно делать ошибки не станет, считая это несогласным с достоинством судьи, и что принимает предложение Палена за шутку. А ведь он всего лишь два месяца как занял пост председателя суда; это ли не случай был, чтобы засвидетельствовать свою лояльность правительству и обеспечить себе дальнейший карьерный рост? По логике моего товарища Плевича, во всяком случае.
   А когда я уже стал кандидатом на судебные должности, старик Реутовский Иван Моисеевич и другие старожилы следственной части нам посплетничали, что наш председатель самым высоким лицам на предложения устроить так, чтобы приговор присяжных был предопределен заранее, не раз отвечал в том смысле, что если требовать от судьи не юридической, а политической деятельности, то где предел таких требований и где предел услуг, которые могут пожелать оказать не в меру услужливые судьи?
   Так вот, после того, как Засулич была оправдана, и в обществе начались пересуды, в результате чего и стала известна эта история, я, впервые услышав, что Кони во время высокой аудиенции накануне процесса даже не уклонился от немедленного ответа, а сразу решительно заявил, что услуг правительству оказывать не будет, – я ночь не спал, переживая этот достойный ответ, и даже, неловко признаться, перед зеркалом произносил те же слова, воображая себя на месте Кони. И все прикидывал, а смог ли бы я не перед зеркалом в своей комнате, а в действительности, в кабинете у Палена, так ответить на высочайшее предложение? Ведь куда как проще было бы для виду согласиться, не отказываться так резко, а потом развести руками, – мол, присяжные так решили… Но для честного человека и, главное, для беспристрастного судьи это оказалось неприемлемым. А ведь так жестко отказывая Палену, он о себе не думал, а думал о судьях где-нибудь в Керчи или Изюме, которые узнают про то, что стоящего на виду у всех, имеющего судебное имя председателя первого суда России можно легко припугнуть и заставить манипулировать присяжными. И если уж его сломать можно, то что же с ними-то можно сделать? – подумают они и будут правы. И справедливый суд в России умрет.
   Сегодня, войдя к себе в камеру, я подошел к окну, выглянул на улицу – и события прошлого марта встали передо мной, как заново…
   Да, этот пресловутый процесс над Засулич… В обществе чуть революция не сделалась из-за всех этих событий. И так уже неудачи нашего командования во время военных действий против турок вызвали бурю в общественном сознании. Подумать только, две тысячи человек сразу потеряли мы под Плевной! И это только при первом штурме! А в июле потери составили уже восемь тысяч! В третий штурм потери возросли еще более, двенадцать с половиною тысяч русских полегло на поле боя. А потом еще уступки Западной Европе, созыв Европейского конгресса, пересмотр условий Сан-Стефанского договора… Что и говорить, раны были еще открыты и кровоточили. Особенно в Петербурге, в опасной близости ко дворцу и Государственному совету. И тут вдруг история с Треповым. Хотя инцидент случился еще до третьей атаки Плевны, но суд был уже после.
   Для нас, студентов, тоже не было секретом, что в некоторых государственных умах еще с 1875 года бродили мысли о возрождении недавно отмененного наказания розгами. Особенно мечтали некоторые члены Государственного совета о том, чтобы подвергать политических преступников вместо уголовного взыскания телесному наказанию, причем лиц равно и мужского, и женского полу. А таковых – политических преступников – в России к прошлому году могло набраться очень много, да любого юношу, принявшего участие в беспорядках, а также и девушек, распространявших запрещенные книжки, хоть они бы это делали по недомыслию или из ложного товарищества, можно было причислить к политическим. И даже в светских салонах нежные уста прекрасных дам муссировали эту тему; мне приходилось сопровождать в хорошие дома тетушку с визитами, и я только диву давался, когда слышал от разодетых прелестниц рассуждения о том, что девушек, занимающихся пропагандою (страшное слово!), полезно было бы сечь, в первую очередь для них самих. Ведь, будучи подвергнутыми наказанию розгами, они одумаются, бросят это неприличное занятие пропагандой, выйдут замуж за хорошего человека и предадутся семье…
   Впрочем, я был свидетелем того, как один из сановников парировал такие рассуждения; было это на обеде у Константина Карловича Грота, с племянницей которого дружна была Алина. Опоздавший к обеду князь Оболенский, член Государственного совета, оправдал свое опоздание тем, что задержался в суде, и посетовал, что к какой-то девчонке, обвиняемой в пропаганде, председатель суда обращается с вопросами, признает ли она себя виновною, вместо того чтобы разложить ее на скамье да всыпать штук сто горячих, вот тогда бы вся дурь из нее вылетела, а если бы еще хороший человек ее замуж взял, вышла бы из нее добрая мать семейства… Я, студент-юрист, только крякнул про себя от такого пассажа, да еще исходящего от сенатора, да и все сидевшие за столом неловко замолчали, а князь Урусов, присутствовавший на том обеде, в полной тишине сказал: «Извините, ваше сиятельство, я – на сеченой не женюсь!» Вот вам и вся логика.
   Правда, наказанный розгами по приказу градоначальника Боголюбов был и впрямь политическим: членом революционного кружка, активным пропагандистом, за что и был арестован и осужден. Но драма-то со стрельбой разгорелась из-за сущего пустяка: арестант Боголюбов в доме предварительного заключения шапку не снял перед губернатором, приехавшим с инспекцией, что взбесило старика Трепова, и тот сбил шапку с его головы, а после приказал высечь Боголюбова и уехал рассвирепевший. Среди арестантов тут же начались беспорядки, истерики, нервные припадки, все это получило широкую огласку, причем симпатии общества были явно не на стороне Трепова. Общественное настроение подогревалось еще и доносящимися из дома предварительного заключения сведениями про нечеловеческие условия содержания там арестантов: их сажали в нетопленые карцеры без окон, не давали воды, жестоко избивали…
   Было это в июле 1877 года; а спустя полгода, в январе, в приемную Трепова явилась девица, назвавшаяся Козловой, и выстрелила в градоначальника из револьвера-бульдога. Это была Вера Ивановна Засулич, дочь капитана. После акта мщения она и не пыталась скрыться, объяснив свои действия тем, что из газет и от знакомых узнала про издевательства над Боголюбовым и решилась отомстить. Ее порыв можно было понять: она ведь и сама до этого подвергалась аресту, как политическая, в юности вступив в некоторые, случайные, отношения со студентом Нечаевым и оказав ему довольно обыкновенную услугу – письма передавала по его просьбе, не зная об их содержании. И когда оказалось, что Нечаев – государственный преступник, Вера Засулич была привлечена в качестве подозреваемой по нечаевскому делу и два года провела в заключении: год в Литовском замке и год в Петропавловской крепости. Это и дало основание защитнику г-жи Засулич, Александрову, позже в своей речи на суде воскликнуть: «Политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление… Политический арестант был для Засулич – она сама, ее горькое прошедшее, ее собственная история… был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре!»
   Уже в марте дело по обвинению Засулич поступило в суд, и тут же наш председатель был приглашен во дворец, где его обласкали (тогда я еще не служил в подчинении Анатолия Федоровича, но, став год спустя кандидатом на судебные должности, неоднократно слышал эту историю, передававшуюся из уст в уста, причем не всегда передававшие ее восхищались принципиальностью Кони; находились и такие, что искренне не понимали его, или, того больше, осуждали и – так же, как и меня теперь, называли службистом – с отрицательным оттенком, и паче того, неумным и негибким судьей).

   Мы, тогда еще бывшие студентами, помним, что творилось в суде и за его пределами. В залу попасть не было никакой возможности, но я и мои университетские товарищи ждали на Шпалерной. После оглашения вердикта присяжных присутствовавшие в суде подхватили на руки защитника Александрова, едва он с лестницы спустился, и на руках до самой Литейной пронесли, и потом бузили по всему городу, дрались с жандармами, где-то, говорят, даже стреляли. А мы тогда остались на Шпалерной, ждали освобождения Засулич, но ее выпустили как-то тихо, мы потом только догадались, что ее провели через другой выход, на За-харьевскую. И мы пошли в кабачок там рядом, на Шпалерной, и выпили довольно много, споря о том, может ли буква закона быть принесена в жертву чувству общественной справедливости. Ведь стреляла девица в старика Трепова, взята была с поличным и во всем призналась.
   Я тогда был воодушевлен, как и все; но в глубине сердца у меня шевелился червячок сомнения: ведь налицо состав преступления, и он доказан… Однако на то и существует суд присяжных, чтобы не смотреть на состав преступления, а руководствоваться одним лишь чувством справедливости. Не зря ведь по закону присяжным не объявляют, какое наказание может воспоследовать за нарушение той или иной статьи Уголовного Уложения, чтобы это знание не связывало их в своем решении. Хотя без курьезов не обходится: они-то между собой обсуждают, что будет, если признают они подсудимого виновным. Боятся, что пойдет бедолага на каторгу, и оправдывают, а по Уложению предусмотрена за это деяние всего-то денежная пеня…
   Тогда, в кабачке, мы чуть из-за этого не рассорились, но все же в одном остались единодушны: правосудие в России есть! Не побоялся защитник говорить в присутствии сановников (которыми наводнена была зала судебного заседания) о связи совершенного преступления и борьбы за идею, не побоялся председательствующий несколько раз напомнить жюри, что важнее всего их беспристрастность, не побоялись присяжные постановить: «невиновна».
   Мы много раз выпили за них и за правосудие, но, несмотря на выпитое, опьянения я совсем не чувствовал. В кабачке пахло мимозой; а может, мне так казалось от приподнятого духа, ведь какая мимоза в дешевом питейном подвальчике? Но когда мы расходились, потянуло гарью. Мы увидели на том берегу Невы, на Выборгской стороне, зарево большого пожара, это фабрика горела; а едкий багровый дым клубами несло через строящийся мост, прямо на здание суда, словно какое-то мрачное знамение. И у меня внезапно испортилось настроение…
   Надо же, а ведь я отчетливо помню, чем пах тот день…
   Облако за окном, быстро унесенное порывом ветра, бросило мимолетную тень на мостовую, и мне вдруг показалось, что снова горит фабрика на том берегу, и тревожный холодок пополз по спине.
   Я прижался разгоревшимся лбом к оконному стеклу, – ночью были заморозки, и стекло сохраняло еще утренний холод. Надо успокоиться, что я, как мальчишка, действительно, всякое лыко в строку пишу…
   Но неужели мои товарищи и вправду записали меня в службисты? А мою прямоту и желание совершенствоваться в своей работе почитают за карьеризм? Что ж, кто-то из них, ответственно относясь к исполняемой работе, тем не менее нетерпеливо ожидает назначения на место члена суда или товарища прокурора; но я никогда не променяю свою живую деятельность ни на какие соблазнительные должности. Даже более соблазнительные с точки зрения материальной.
   Я усмехнулся, вспомнив, что как раз сегодня окружной прокурор и мой непосредственный начальник Залевский встретил меня у самого входа в Окружной суд и попенял мне на неприличную для моего положения привычку пеших прогулок.
   – Надо хотя бы брать извозчика, если вы не имеете собственного экипажа, – высокомерно закончил он свою отповедь, а я не смог сдержать непочтительной улыбки. К счастью, этого он не заметил, так как, не заботясь о произведенном на меня впечатлении, повернулся ко мне спиной и прошел вперед.
   Не могу разделить уверенность старшего товарища в том, что судебный следователь уж такая важная птица, что ему нельзя прогуляться по хорошим мостовым, спеша на службу. Напротив, если бы вдруг я обзавелся собственным выездом, это могло бы возбудить смутные намеки на корыстный характер моей служебной деятельности; ведь я не скрываю, что мое материальное положение несколько стеснено, так как я сирота и теперь содержу молодую еще тетку, давшую мне кров и оплатившую мое образование.
   И вправду, только недавно я понял, сколь во многом отказывала себе Алина Федоровна, лишь бы я не нуждался в необходимом, и даже в излишнем. Только став кандидатом на судебную должность и начав появляться в дворянском собрании, я, оглядевшись вокруг, осознал, какие немодные и неновые туалеты у моей красивой и кокетливой тетушки, и как, должно быть, невыносимо молодой еще женщине сравнивать себя с другими дамами, уступающими ей и в возрасте, и во внешности, но побеждавшими богатыми нарядами и ценными украшениями. Лишь только получив первое жалованье, я сразу хотел повезти тетку на извозчике к Завидонскому, за модными сапожками да в atelie, к madameKaticheна Знаменскую улицу, но она отказалась категорически.
   – У меня все есть, что требуется, – ласково, но твердо заявила она. – А тебе, Алешенька, эти деньги пригодятся. Тебе нужно иметь прилично отделанную квартиру, одеваться у хорошего портного, бывать в опере. А я теперь и выхожу редко, а гостей и того реже принимаю…
   Мне эти ее слова больно резанули сердце. Я же помню, как моя тетка любила балы и театры, с каким удовольствием наряжалась и примеряла драгоценности. Ни одной итальянской оперы не пропускала, знала в этом толк и получала истинное наслаждение от теноров и сопрано. А у Завидонского, стоило ей показаться на пороге, приказчик сразу звал хозяина, и тот самолично, став на одно колено, обмерял ей изящную ножку и никогда не брал вперед денег.
   – Алина, какая опера? – с досадой спросил я. – Я не собираюсь бывать в опере. Мой образ жизни будет далек от праздного.
   – Может, ты и жениться не собираешься? – подняла брови Алина.
   – Жениться я собираюсь еще меньше, чем бывать в опере, – отрезал я с непреклонным видом, и мы оба рассмеялись.
   Я вспоминал ее веселый смех и – в то же самое время – печальные глаза, стоя у окошка в своей следственной камере, когда в дверь постучал пристав.
   – Прошу прощения, – кашлянув в усы, сказал он, – вам надлежит прибыть на место обнаружения преступления. Найдено мертвое тело.
* * *
   О приготовлении трупа к исследованию Параграф 41
   Если исследование производится на том же самом месте, где найден труп, то осмотрев оный снаружи, надлежит потом обратить внимание свое на окружающие предметы. Если же время года и другие обстоятельства не позволят сего сделать, то при соблюдении надлежащей осторожности (параграф 39) и при свидетелях должно перенести его на другое удобнейшее место, раздеть, оттаить, очистить и обмыть, если нужно, остричь или обрить волосы и положить на узкий и довольно высокий стол или доску. Снимаемую осторожно, а иногда и разрезываемую одежду надлежит сперва описать подробно и замечать, не замарана ли оная кровью или чем-либо другим, не обожжена ли, нет ли на ней произведенных каким-либо орудием дыр…
С. А. Громов. «Краткое изложение судебной медицины для академического и практического употребления», 1832 год

Сентября 17 дня, 1879 года

   Третьего дня, когда я вернулся в судебную палату после длительного осмотра места убийства, было уже поздно, но почти все мои коллеги еще находились в присутствии и ожидали меня. Я и сам не мог представить, как приятна мне будет эта товарищеская поддержка…
   Все собрались в конференц-зале, пристав внес стаканы с чаем, и я, глотнув горячего сладкого чаю, почувствовал, как отпускает меня понемногу нервное напряжение. Молодые коллеги с любопытством на меня поглядывали, а старик Реутовский выразился в том смысле, что первый осмотр, как первый поцелуй, помниться будет всю жизнь.
   – Впрочем, – вздохнул он, – первого поцелуя уже не помню. А вот первого убиенного, мною осмотренного, а вернее, убиенную, помню, как сейчас. И протокол свой помню почти дословно.
   – Расскажите, Иван Моисеевич, – попросил Плевич.
   Реутовский шумно отхлебнул чаю и прикрыл глаза.
   – На полотне железной дороги, Варшавского отделения, обнаружен был труп госпожи… Впрочем, ее имя неважно. Ей было пятьдесят шесть полных лет. Ноги трупа перерезаны были поездом, голова проломлена. Разыскали вагон, в котором следовала госпожа… Впрочем, я уже сказал, что имя неважно. На полу вагона найдены были следы крови, и поначалу возникло предположение, что, желая пройти в уборную, дама по ошибке открыла наружную дверь вагона и упала на полотно.
   – И что же? Подтвердилось предположение? – с любопытством спросил крепыш Маруто-Соколь-ский.
   Иван Моисеевич покачал головой, отставил в сторону стакан с недопитым чаем и распушил седые бакенбарды. И тут же Плевич укоризненно посмотрел на молодого коллегу.
   – Как же можно было предположить о несчастном случае, если на полу вагона – пятна крови? Что ж вы, Маруто, невнимательно слушали?
   – Отнюдь, – не обиделся Маруто. – Но эта кровь могла быть результатом маточного течения, так?
   Плевич картинно рассмеялся.
   – Даме пятьдесят шесть полных лет. Вы все-таки невнимательно слушали, Маруто.
   Однако Реутовский жестом руки остановил Плевича.
   – Эту кровь поначалу действительно приняли за результат маточного течения. Но я усмотрел в пятнах седые волосы, явно принадлежавшие госпоже… – он продолжил после паузы, – и не только седые волосы. В одном из пятен нашел я тонкую шпильку и волоски лисьего меха, и поскольку у дамы был головной убор из лисы, мы заключили, что в месте, где скопилась кровь, лежала голова дамы. Это и послужило исходной точкой версии об убийстве.
   Он замолчал и снова взялся за стакан с чаем.
   – Ну, Иван Моисеевич, не томите, – попросил Маруто.
   – Вы желаете знать, кто убил даму?
   – Кто и за что, – подтвердил Маруто, и я тоже кивнул.
   – О, это целый роман! Быстро найдены были два солдата, которые сознались в убийстве. Они неожиданно напали на даму, повалили ее на пол вагона и нанесли ей удары в голову, а потом выбросили из поезда на полотно. Одежду свою со следами крови они бросили в реку, и смыли кровь с рук, а вот под ногтями, как это обычно бывает, если убийца принадлежит к низшим классам, вычистить не догадались.
   – Ограбление? Но в чем же роман? – разочарованно протянул Плевич.
   – Нет, не ограбление! Солдаты не могли пояснить, зачем же они напали на бедную женщину, и я вспомнил о первом правиле криминалистики: is fecit qui prodest,[2] после чего обратил свое внимание на племянника дамы, единственного ее наследника, игрока и кутилу. Набравши огромных долгов, он рисковал быть заключенным в долговую тюрьму и обратился к своей тетке за материальной помощью, но та, зная его репутацию, и погасив уже несколько его долгов в обмен на пустое обещание не садиться более за карточный стол, на сей раз отказала. Тогда он нанял солдат, которые и расправились с несчастной женщиной. Не скрою, заподозрил я его, когда наглец пришел ко мне справляться, какие документы следует ему выправить, чтобы скорее вступить в права наследования, и так был ошеломлен сообщением, что он не сможет наследовать до окончания дознания по делу, что покинул мою камеру, не попрощавшись. При этом негодяй забыл спросить, какие документы нужно выправить, чтобы похоронить жертву жестокого насилия, его, между прочим, единственную родственницу. Да, вот так бывает… – Он задумался, но тут же встряхнул пышными бакенбардами. – Ну да ладно, что былое вспоминать! Что там у вас, Алеша, интересного? Есть ли подозреваемый? – обратился он ко мне.
   И все головы тут же повернулись в мою сторону. Я, к досаде своей, почувствовал, что предательски краснею. Как мне избавиться от этого свойства – краснеть при любом знаке внимания к собственной персоне?…
   – Нет, никаких указаний на подозреваемое лицо, – вздохнул я. – Кроме того, что преступник должен быть ранен и истекает кровью.
   – Почему вы так решили? – живо спросил Реутовский.
   – Дело в том, что на месте обнаружения мертвого тела найдены обильные следы крови. Но жертва задушена, и на теле не найдены источники кровотечения. А между тем в руке жертвы зажат был нож с острым клинком, и клинок вымочен в крови. Видимо, жертва защищалась, и преступнику были нанесены серьезные раны.
   – А какие еще следы крови есть на месте? – заинтересовался Маруто-Сокольский. Я почему-то чувствовал расположение к этому серьезному крепышу, при взгляде на которого Плевич всегда поджимал губы. Конечно, Маруто уступал ему в происхождении, Плевич при каждом удобном случае давал понять о своей принадлежности к польскому шляхетству, а Маруто похвастаться дворянством не мог, хоть и имел, так же, как и Пле-вич, польские корни. Отец его был инженером из-под Варшавы, насколько я знал из обрывочных его рассказов о семье: жили они небогато, еле наскребли Людвигу на учение…
   Людвиг Маруто-Сокольский не был моим однокашником, так как оканчивал не Университет, а Училище правоведения, но знания его были не менее фундаментальными, чем полученные нами на юридическом факультете. И в обращении он был прост, и нравом удался – добродушный увалень, вечно всех мирящий, не отказывающийся от работы, всегда готовый помочь товарищу, к тому же и внешне симпатичный. Кажется, на него более всех рассчитывал наш многодетный отец Реутовский; во всяком случае, Маруто, единственного из нас, он уже трижды приглашал к воскресному обеду.
   Я открыл бывший при мне протокол осмотра места происшествия и заглянул в него. Конечно, жуткая картина, увиденная мной на месте, стояла у меня перед глазами, но мои наставники всегда учили меня не полагаться на свои воспоминания, а справляться, если есть возможность, с бумагами. Один из моих учителей любил даже приговаривать, что самый тупой карандаш все же превосходит самую острую память.
   – На стене над трупом – длинный кровавый след, брызги на полу, ведущие к выходу, окровавленные следы ног, и на клинке ножа кровь, – перечислил я.
   – Какого характера след на стене? – уточнил Реутовский.
   – Длинный широкий мазок, как будто сделанный кистью руки, обильно опачканной кровью, будто в зияющую рану макнули ладонь и провели по стене.
   – Но при каких обстоятельствах был оставлен этот след? – продолжал допытываться Реутовский, и я призадумался.
   – Убийце не было необходимости опираться на стену в этом месте, а уж тем более вести по ней окровавленной рукой. Вы правы, Иван Моисеевич, этот след носит нарочитый характер, но ни в какие читаемые знаки он не складывается.
   – Но вы, конечно, поручили сыскным агентам поиск раненого в лечебных учреждениях и в кабаках? – спросил Плевич.
   – Поручил, однако, никаких результатов это не дало, – вздохнул я. – Да еще следы крови, ведущие от трупа, обрываются у двери зеркальной залы, где найдено было тело, и мы не смогли даже проследить, в каком направлении он ушел. И хотя дом обыскан, мы и не предполагали даже, что убийца может скрыться в доме. Надо ли говорить, что у обитателей дома, потрясенных происшествием, никаких ран нету…
   Все мои товарищи понимающе потупились; и даже если бы были вопросы о том, кто является жертвой, и в чьем доме происходил осмотр, мне пришлось бы воздержаться от ответов, из этических соображений.
* * *
   Протокол осмотра места происшествия
   …Прежде начала наружного осмотра мертвого тела, находящегося в зеркальной зале в особняке семейства Реденов, сделан фотографический снимок тела и обстановки вокруг него. Тело мужчины средних лет, обнаженного до пояса, находится в положении лежа на спине перед английским камином, правая нога подвернута и ступней касается опрокинутого каминного экрана и рассыпанных каминных принадлежностей. В правой руке покойного, в согнутых пальцах, зажат нож с костяною рукояткой, острым клинком длиною в ладонь, клинок вымочен в крови. На паркете вокруг тела покойного – кровавые брызги, направленные острыми концами в сторону дверей.
   Верхняя часть лица покойного скрыта маскою-домино алого цвета, застегнутою на затылке. Нижняя часть лица, видимая из-под маски, – свинцово-серая, губы синеватого оттенка, что указывает на задушение. На передней части шеи имеются ссадины кожи, которые по своему положению с обеих сторон гортани, а также по расположению и отпечаткам ногтей указывают на сдавление шеи рукой, при этом справа на шее более многочисленные ссадины, чем слева.
   На стене, покрытой штукатуркою, справа от камина, найден след крови, темно-красного цвета, фигурою в виде широкого мазка, ведущий к дверям залы. Рядом со следом перед фотографированием положен масштаб, представляющий собою полосу бумаги с нанесенными метрическими делениями. После фотографирования к запачканному кровью месту стены приклеен гуммиарабиком кусок чертежной бумаги, после полного высыхания клея чертежная бумага с предосторожностью отделена от стены вместе с пропитанными кровью частицами штукатурки. На паркетном полу – хаотические следы обуви, оставленные кровью.

Сентября 17 дня, 1879 года (продолжение)

   Дело заключалось в следующем: дом, в котором мне пришлось производить следственные действия, был мне знаком, хотя и не очень близко. Обнаружив это, я почувствовал себя ужасно; но не возвращаться же было в прокуратуру, да и на каком основании отказываться от участия в следствии? Семейство барона Редена широко известно в Петербурге, вполне возможно, что не только я один из числа моих коллег вхож был в этот дом. Уж, во всяком случае, мой коллега Плевич тоже бывал там. Тем более что ничем я не был обязан ни барону, ни баронессе, ни их дочери, Елизавете Карловне.
   Так что, хотя и с тяжелым сердцем, но я вошел, в сопровождении пристава, в просторный вестибюль, из которого поднималась в покои второго этажа мраморная лестница, с превосходными мраморными же скульптурами на площадке – настоящие Кановы.
   Прежде я обыкновенно входил в этот дом, когда в нем кипела жизнь; у двери нас с улыбкою встречал представительный, бородатый, как оперный царь Амонасро, швейцар Василий. Он принимал у нас пальто, убирал их в гардеробную, и кланялся, сопровождая до лестницы, а со второго этажа уже доносились звуки фортепиано, женский смех, иногда – замечательное пение какой-нибудь оперной знаменитости, нашей или заезжей…
   На этот раз уже прямо в вестибюле пахло смертью. Вместо благодушного Василия, которого увели в участок – допрашивать, нас встретили хмурые полицейские служаки, во главе с товарищем начальника сыскной полиции. Сам Путилин – начальник Управления сыскной полиции – уже побывал тут, и, отдав необходимые распоряжения, уехал. У крыльца я заметил готовую к отъезду карету старенького принца Петра Георгиевича Оль-денбургского – ему уж стукнуло, если не ошибаюсь, шестьдесят семь лет, – который, видимо, тоже приезжал выразить свое соболезнование хозяину дома от имени великого князя.
   По наборному паркету залы, где находился труп, нервно расхаживал окружной прокурор За-левский. Он хмуро глянул на меня, как бы желая что-то нелицеприятное сказать, но воздержался. Почему-то я всякий раз, сталкиваясь с ним, отчетливо чувствую его неприязнь ко мне – и мучусь в догадках о причинах этой неприязни. Она никоим образом не вызвана личными отношениями – просто потому, что между нами не может быть никаких личных отношений; а по службе, тешу себя надеждой, я еще не успел проявить себя ни с каких дурных сторон, во всяком случае так, чтобы начальники при взгляде на меня мрачнели и отворачивались. Ну да ладно, в конце концов, я прибыл сюда в связи с преступлением, как представитель судебной власти, а вовсе не по личному приглашению господина Залевского к нему в гости, и мне нет дела до его косых взглядов.
   Я не успел еще приблизиться к камину, от которого к двери тянулась дорожка кровавых следов, как тут же у входа в залу тесно стало от высокопоставленных чиновников, представлявших Министерство внутренних дел и Министерство юстиции. Впрочем, в залу они только заглядывали, но не заходили, брезгливо отворачиваясь от лежащего возле камина тела.
   Пережидая это столпотворение в углу залы, возле мрачного жандарма, поставленного сторожить место происшествия, я думал: немудрено, что сюда слетелись почти все высшие чины петербургского сыска и судебных властей: такой скандал, прямо в доме у личного друга великого князя! Завтра же на отчет потащат. А коль скоро не схвачен в злачном месте какой-либо бродяга с боевыми знаками и не обвинен в проникновении в дом и убийстве, то тень подозрения невольно падает на обитателей дома. Хоть и на слуг, не на хозяев, все равно. И не дай бог, о происшествии пронюхают репортеры бульварных изданий! Вытащат на свет все припрятанные, по выражению британцев, в шкафах скелеты, перетрясут все косточки… А у Реде-нов единственная дочка, Елизавета Карловна, на выданье.
   С Елизаветой Карловной мне доводилось несколько раз танцевать на балах, и, не скрою, я каждый раз не умел сопротивляться обаянию этой изящной девушки с пепельными локонами, обрамлявшими смуглое лицо. Глаза у нее были удивительные, огромные, темно-карие, и взгляд их, если она хотела, оказывал просто гипнотическое действие. И вести ее в танце было необыкновенно приятно: ее гибкий стан предугадывал мои движения и она, казалось, летала вокруг меня легкими шагами. С ней я чувствовал себя просто и непринужденно, ее живой ум вызывал на свет остроумные замечания об окружающих, лишенные, впрочем, дамского злорадства.
   Меня она в шутку окрестила Русским Медведем, что никоим образом не относилось к моим танцевальным талантам. Их Елизавета Карловна признавала, но шутила относительно моего высокого роста и крепкого сложения; однажды я, по ее просьбе, проделал с нею несколько кругов вальса по бальной зале, держа Елизавету Карловну одной рукой за талию, а другой – за руку, приподняв ее в воздух и не опуская на паркет. Мне это не стоило особенных усилий; партнерша моя парила в воздухе и счастливо улыбалась; мы удостоились множества комплиментов за этот танец, но сохранили в тайне то обстоятельство, что дама танцевала, не касаясь пола, – все же это было немного неприлично. Потом, в оранжерее, она тайком ощупала мои мускулы и пришла в совершеннейший восторг, но ни меня, ни ее не бросило в жар от этих прикосновений. Нет нужды говорить, что я ни единой живой душе не обмолвился о нашем приключении, но, зная шаловливую натуру девушки, не уверен, что и она была так же скрытна ото всех.
   Однако при всем этом дружеском расположении юная баронесса Реден никогда не принимала меня всерьез как поклонника или же как возможного претендента на руку. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что могу составить ей партию только в танце, но не в жизни.
   Но если с Елизаветой Карловной мы все-таки общались и даже имели на двоих одну маленькую тайну, то родителям ее – барону Карлу Густавовичу и баронессе Ольге Аггеевне – я был представлен, и только. Никогда не тешил себя надеждой, что они узнали бы меня, встреться я им вне бальной залы; все-таки я был далеко не единственным танцевальным партнером их дочери, а на большее и не претендовал.
   Теперь представьте мое удивление, когда высокопоставленные посетители схлынули, а мрачный полицейский чин провел меня через зеркальную залу, где лежал труп, в кабинет к барону, и тот, несмотря на подавленное расположение духа, в чем не было никаких сомнений, поднялся мне навстречу, сердечно пожал руку и назвал по имени-отчеству:
   – Прошу вас, Алексей Платонович.
   Я никак не мог предположить, что барон запомнил мое имя, но позже, впрочем, решил, что он просто справился о том, как меня зовут, у представителей сыскной полиции. Однако тут же усомнился в этом: ведь я впервые самостоятельно прибыл на место происшествия и не мог еще быть знаком им по имени.
   Но, как бы то ни было, барон действительно поднялся мне навстречу и назвал по имени. На нем была домашняя бархатная куртка, простеганная шелком, под которую надета белая батистовая сорочка с распахнутым воротом; видно было, что сорочка не свежая – вчерашняя.
   Его краткое энергичное рукопожатие оказалось равным моему по силе, несмотря на то что барон ростом был значительно ниже меня и фигурою суше. Пожав мне руку, он опустился в вольтеровское кресло и почти утонул в нем, а я сел по другую сторону письменного стола, в кресло ампир. И тут, чрезвычайно некстати, в кармане у меня мелодично заиграл бой у золотого хронометра, моей гордости, полученной в подарок от Алины в честь окончания Университета. Надо будет прижать пружинку у музыкального механизма, чтобы часы не били в неудобную для меня минуту. И я, без того уже стесняясь, а тут от смущения совсем потерявшись, зачем-то вытащил хронометр из кармана и взглянул на стрелки. Взгляд барона тоже устремился на часы у меня в руке.
   – Позвольте?
   Я протянул ему хронометр, но барон не взял его в руки, лишь бегло осмотрел.
   – Нортон? – спросил он. Я кивнул, но он и не ждал подтверждений. – Хороший английский мастер. Очень дорогая вещь.
   Он сказал это словно между прочим, но я счел своим долгом пояснить:
   – Подарок тетушки. Вот гравировка. Барон понимающе вытянул губы.
   – Да-да. Как, кстати, здоровье Алины Федоровны?
   – Спасибо, Карл Густавович. Однако же… – замялся я, пряча хронометр в карман и не зная, как вернуть разговор в служебное русло. Но барон и не собирался вести долгие беседы обо мне и моей семье, это была всего лишь дань вежливости.
   – Понимаю. Ну что, господин следователь, – барон невесело усмехнулся, – вы уже видели это?
   Я кивнул, прекрасно понимая чувства хозяина. Барон прикрыл ладонью глаза, потом с силой провел рукой по лицу сверху вниз, как это обыкновенно делают уставшие люди, борясь с приступом сна.
   – Простите великодушно, – он отнял от лица руку и посмотрел на меня воспаленными глазами, – я ведь еще не ложился. Мы с супругой и дочерью вернулись домой под утро, с бала-маскарада, у Булаховых, дамы мои удалились к себе, разоблачились и отошли ко сну. А я прошел в кабинет. Скажу честно, мне хотелось выпить, – он взглядом указал на поднос со штофом и рюмкой, стоявший на консоли возле окна.
   Но я заметил, помимо этого штофа с алкоголем, на ломберном столике в углу кабинета еще один поднос, на нем в беспорядке теснились богемские рюмки и пустая бутылка из-под коньяку. Барон проследил мой взгляд и тут же дернул шнурок. На звон в кабинет заглянул слуга.
   – Убери, – сказал ему барон с неудовольствием.
   Слуга тишайшим образом сдвинул на подносе рюмки и, подхватив его, бесшумно покинул кабинет. Наверное, этот коньяк выпит был соболезновавшими визитерами, которых барон только что принимал в своем кабинете.
   – Кто сообщил вам о происшествии? – поинтересовался я.
   Барон снова провел рукой по лицу, как бы желая стереть с него усталость.
   – Никто. Я сам прошел по дому и заметил, что дверь в зеркальную залу открыта, и там теплится еле видный свет. Я собрался отругать Василия за то, что тот не потушил на ночь все свечи в доме, и заглянул туда. А там… – он замолчал.
   – Вы увидели труп?
   – Да, – ответил барон бесцветным голосом. – Я увидел труп. Он лежал так, что не увидеть его было невозможно. И отражался во всех зеркалах, а это позволяло видеть его из любого места залы. А на полу, посреди залы, стоял канделябр на пять свечей. Его позднее унесли по просьбе Ивана Дмитриевича. Путилина, – пояснил он на всякий случай, как если бы я не знал имени-отчества начальника сыскной полиции Петербурга.
   – Вы знаете покойного? – решился спросить я, понимая, впрочем, что этот вопрос ему уже задавали сыщики, и в первую очередь – Путилин.
   – Нет, господин следователь, – барон покачал головой. – Я никогда ранее не видел этого человека.
   – Но… – я собирался указать ему на то, что лицо покойного искажено приметами удушья и наполовину скрыто маской, что, несомненно, затрудняет опознание, однако барон меня опередил.
   – Видите ли, Алексей Платонович, вы, наверное, имели возможность убедиться, что у меня фотографическая память. Несмотря на то что ранее я не имел чести познакомиться с вами близко, – он чуть склонил голову и еле заметно улыбнулся, одними уголками губ, – я могу вам назвать цвет вашего галстука всякий раз, когда вы танцевали с моей дочерью. Поверьте, что это так. И теперь, как видите, я вас узнал, хоть на вас и прокурорский мундир, а не партикулярное платье. Могу вам повторить, что человека, убитого в моем доме, я никогда ранее не видел. Но я знаю маску.
   – Маску? – я был удивлен. – Вы хотите сказать…
   – Да. Я хочу сказать, что маска эта принадлежит мне и украдена из моего кабинета. И маска, и нож.
* * *
   До прибытия судебной власти полиция охраняет место совершения преступления и следит за тем, чтобы никто не трогал и не передвигал находящиеся на нем предметы, особенно – имеющие гладкую поверхность. Если на месте преступления окажутся какие-нибудь пятна, следы крови, отпечатки рук, ног или орудий преступления и следы взлома, – полиция следит за тем, чтобы таковые не были уничтожены или попорчены. Никто из посторонних лиц, то есть лиц, не участвующих в производстве следствия, не должен прикасаться к телу убитого. Доступ в помещение, в котором было совершено преступление, должен быть прекращен для всех посторонних лиц, не исключая и журналистов. Двери и окна должны быть заперты, и у ворот поставлена стража. Если же преступление совершено в уединенном доме, или на открытом месте, то доступ к таковому должен быть воспрещен, по крайней мере на расстояние не менее 24 сажен кругом.[3]
Из «Инструкции для чинов полиции с целью сохранения следов преступления»

Сентября 17 дня, 1879 года (продолжение)

   – Жаль, что мы не обладаем возможностью проверить, его ли кровь на месте происшествия, – посетовал я. – Если бы медицина могла отличать кровь человека от крови животного, и кровь одного человека от крови другого…
   Громкий смех и оживление товарищей не дали мне договорить.
   – Ах, если бы да кабы, да во рту бы росли грибы, – с усмешкой проговорил Реутовский. – Что мечтать о пустом? Помечтайте лучше о том, чтобы полиция исправно выполнила свою работу.
   Все присутствующие согласно закивали, чем я был немало удивлен.
   – Позвольте, – робко сказал я, – но наука уже на пути к решению этой задачи. Разве вы не знакомы с исследованиями судебных врачей, публикуемых в научных журналах? Вот в британском журнале «Нэйчер» недавно указывалось, что некоторые опыты, в том числе спектральный анализ, позволяют отделять кровяные тельца, происходящие от человека, от крови млекопитающих…
   Все оборотились ко мне, и я прямо физически ощутил воцарившуюся тишину.
   – Что это еще за анализ такой? – словно бы про себя бормотнул один из опытнейших следователей нашей следственной части Гарцев.
   Я был потрясен. Как можно не знать про спектральный анализ?!
   – С тех пор, как Хопп-Сейлер в шестьдесят втором году впервые обратил внимание на то, что красящее вещество крови весьма своеобразно поглощает известные лучи спектра, мы получили в спектральном анализе отличное, бесчисленными наблюдениями испытанное средство для открытия кровяных следов там, где они не видны невооруженным глазом или же вид их сомнителен…
   Обведя товарищей глазами, я убедился, что никто из них не знаком с тем, какую услугу может оказать спектральный анализ криминалистам.
   – Да с чем его едят? – спросил кто-то из коллег, и смешок прокатился по зале.
   – Если развести кровь некоторым количеством воды, – принялся объяснять я, не сомневаясь в том, что всем присутствующим это безумно интересно, – и поместить раствор между щелью спектрального аппарата и источником света, то фиолетовый конец нормального спектра представится как бы затемненным, а также вы можете заметить две темных полосы поглощения в желтой части. Этот спектр принадлежит содержащему кислород гемоглобину…
   Окружающие меня молчали, всем своим видом выказывая непонимание предмета.
   – Или вот статья судебного врача господина фон Гофмана… – продолжал я неуверенно, не зная, как следует понимать такую настороженность моих товарищей. – Три года назад, в семьдесят шестом году, в Венском судебно-медицинском журнале… Почему вы так смотрите?
   – Не знал, Алексей, что вы столь интересуетесь судебной медициной, – сухо ответил мне Пле-вич.
   – Но что в этом предосудительного? – удивился я. – Следователь должен быть всесторонне образован, и особенно в тех областях знаний, которые наиболее полезны для наших служебных обязанностей. Вы разве не читаете этих журналов?
   – Я не читаю по-немецки, – сказал Плевич и продолжал разглядывать меня с каким-то странным интересом.
   – И напрасно, – запальчиво возразил я. – В противном случае вы бы знали, что вот-вот будет открыт способ отличать кровь человека от крови животного даже в старых, засохших следах…
   – Ну и что? – скептицизм Плевича был непоколебим. – Даже если бы и открыли такой способ, что даст вам это в вашем деле? Вы и так знаете, что на ноже – кровь убийцы.
   – Но следователю мало быть убежденным в чем-то умозрительно, – тихо вымолвил я, совершенно растерявшись оттого, что мой интерес к судебной медицине не только не одобряется товарищами, но и будто порочит меня чем-то. – Нужно искать максимальные объективные подтверждения своим догадкам. Я даже сам проводил опыты, описанные судебными медиками… – но тут уже я умолк, видя, что коллег моих это нисколько не интересует.
   А жаль. Я мог бы рассказать им, что по совету врача и химика Паллеске я пробовал пульверизировать на заведомые пятна крови (капнув на льняную салфетку кровью из собственного пальца, уколотого булавкой в научных целях) пятипроцентным раствором Н2О2, проверяя свойство крови разлагать перекись водорода на составные части, воду и кислород. Тотчас же начиналось шипение жидкости, которая превращалась в белую мелкопузырчатую пену; но к своему великому огорчению, я должен был отметить, что таким же образом перекись водорода реагирует на некоторые другие пятна: ржавчину, слюну… Да и на старых пятнах крови не всегда происходит такая реакция.
   Но мои коллеги, по всей видимости, полагали, что подобные опыты – это чужая епархия, и следователю не стоит подменять собой судебных докторов.
   – Вы плохо учили судебную медицину, мой друг, – укорил меня даже опытный следователь Анрепин. – Хотя наличие крови всегда поддается точному определению, однако же, на вопрос, чья это кровь, человека или какого-нибудь животного, наука ответить не может. Если кто-то утверждает обратное, то он просто шарлатан.
   – Вы не совсем точны, – повернулся к нему Плевич, и я было понадеялся на него, как на единомышленника. Однако напрасно: Плевич всего лишь желал напомнить, что в исключительных случаях возможно решить, принадлежит ли кровь млекопитающему животному либо рыбе или птице, не более того.
   Ну что ж, вздохнув, подумал я, хоть и возможно для меня провести микроскопическое исследование пятен, изъятых мною с места происшествия, придя к моему другу – старому судебному доктору в мертвецкие, но оно не будет иметь никакой официальной силы; частный опыт, не более…
   Между прочим, Иван Моисеевич Реутовский дал мне дельный совет, предложив осмотреть подошвы всех лиц, входивших в помещение, где обнаружен был труп. Он напомнил мне про дело Стейнгель, в котором следы крови, разнесенные по квартире одним из инспекторов сыскной полиции, ошибочно приняты были за следы лица, причастного к убийству. И как я сразу не подумал об этом!
   – Вы ведь сказали, Алеша, что кровавые следы подошв обрываются у двери, почему вы и не смогли проследить, в каком направлении ушел преступник? Странно, что за дверью залы, где лежит труп, его башмаки перестали отпечатываться кровью, а?
   Вызвав в памяти картину места происшествия, я вынужден был согласиться, что это странно.
   – Или следует предположить, что убийство он совершил обутым и до двери дошел в обуви, а по выходе из залы зачем-то разулся. А раз не нашли его башмаков, значит, в руке их понес? Чтобы вас с толку сбить? Э-эх! Вы ведь знаете, Алеша, инструкцию для чинов полиции с целью сохранения следов преступления?
   К стыду своему, я не только не знаком был с этим документом, но даже и не слышал про него. Реутовский не поленился сходить в свою камеру и воротился с затрепанной книжицей служебных документов, открыл ее на заложенном плотной облаткой месте и зачитал мне оттуда абзац об обязанностях представителей полиции на месте обнаружения преступления.
   – «Если на месте преступления окажутся какие-нибудь пятна, следы крови, отпечатки рук, ног или орудий преступления и следы взлома, – полиция следит за тем, чтобы таковые не были уничтожены или попорчены».
   Прочитав с выражением, он значительно обвел нас всех глазами. Судя по реакции моих молодых товарищей, никто из них, так же, как и я, не слышал про эту инструкцию. Реутовский покачал головой.
   – Ах, молодежь! Такие документы следует назубок знать и при случае употреблять, это ведь азы нашего следственного дела. Охранял там кто-нибудь место происшествия?
   – Да, у двери стоял жандарм…
   – Вот у него сапоги и осмотрите в первую очередь. Он ведь стоял до конца осмотра?
   Я подтвердил это обстоятельство, вспомнив мрачную фигуру, топтавшуюся у дверей залы, и уже начиная мучительно переживать, что не догадался в первую очередь проверить подошвы у этого молчаливого стража и у остальных чинов полиции и жандармов, буквально наводнявших все, даже самые укромные, помещения особняка.
   – Вот-вот! Им охранять надо труп и обстановку его обнаружения, чтобы никто ничего, не дай бог, там не изменил, а они шастают вокруг, наступают в кровь, потом разносят по дому и даже сами того не замечают. Могут уронить, разбить что-нибудь, и смолчат, а ты потом голову ломай! Да вы не краснейте так, Алеша, со всеми это было. И со мной такое случалось по молодости лет. А еще там, небось, полно было праздных соглядатаев, а? Всякие вельможи да сановники понаехали инспекцию наводить да пить коньяк баронский, соболезнуя. Так и они наследить могли…
   – Но нельзя же их не пустить? – поднял бровь Плевич.
   – Погодите, Валентин, время пройдет, заматереете на судебной службе, и принцев гнать будете с места происшествия, – усмехнулся Иван Моисеевич.
   – Неужто? – как всегда, высокомерно, отозвался Плевич. – Хотя, если поставить себе целью застрять навечно в должности судебного следователя…
   Все собравшиеся тотчас же поняли, что Пле-вич желал так уязвить старика Реутовского, не сделавшего, по его мнению, достойной карьеры, и всем стало неловко. Я собрался уже было ответить за Реутовского в том смысле, что быть честным человеком – само по себе уже карьера порядочная, но усомнился, не обижу ли я Ивана Моисеевича еще больше. Он уже насупился в свои пышные бакенбарды, но тут на помощь пришел Мару-то-Сокольский с его добродушной улыбкой. Он быстро поменял тему разговора, задав вопрос, будто не слышал реплики Плевича:
   – Так что же, еще и от полиции охранять надо место происшествия? – И Реутовский повернулся к нему.
   – Не всегда так бывает, но и в полиции люди разные. Есть даровитые сыщики, и много их, а есть и такие, кто только номер отбывает, да и пьют там, ох как! Да и то, вы тут все с образованием, а они – как Бог на душу положит, все из разных мест в полицию пришли. И надо знать, что в хороших домах смертоубийство редко бывает, сыскные же у нас все больше по притонам да трущобам, а там привыкли не церемониться.
   Реутовский отдал мне сборник служебных документов и продолжал, обращаясь не только ко мне или Маруто, но и ко всем остальным:
   – Имейте в виду: отношения с полицией всегда у нас были непростые, и соперничество имеет место, и пренебрежение друг другом. А эта инструкция специально была издана после ряда случаев, когда полицейские, не из злого умысла, конечно, а из служебного рвения, нарушали обстановку места происшествия, производя самостоятельные розыски, и часто это вело к запутыванию следствия. Обыкновенно как бывает? А бывает так: низшие чины полиции ведь узнают о совершившемся преступлении до прибытия следователя. И, не ожидая его, приступают к осмотру и исследованию места совершения преступления. И такой порядок укоренился почти повсеместно, уж поверьте мне. А между тем, не обладая соответствующей подготовкой и не будучи в состоянии уяснить себе значение и сущность приемов раскрытия преступлений, они своими действиями не только не облегчают задачи следователя, но даже вредят успехам предварительного следствия. Я за свою профессиональную жизнь собрал множество свидетельств такого вреда. Где-то ножик подобрали и уложили аккуратно в пакет, а следователю отдать забыли. В другом месте вот так же кровь на башмаках разнесли по всему дому, а следы эти кровавые следователю указали совсем на другой путь, нежели тот, которым воспользовался преступник, не наступивший, в отличие от неуклюжего полицейского, в лужу крови.
   После услышанного усидеть в конференц-зале я более не мог, и, сорвавшись, поехал в недавно оставленный мною полицейский участок.
   Услышав, куда я собираюсь, Реутовский напутствовал:
   – Вы, Алеша, не в участок лучше, а в Управление сыскной полиции поезжайте, на Морскую. Лучше пусть они распорядятся всех собрать.
   Что ж, на Морскую, так на Морскую. Пешком по набережной дорога туда займет у меня более получаса, даже при моем широком шаге; придется ловить извозчика. Когда я уже выбегал из здания Окружного суда, меня вдруг прямо в дверях остановил Плевич.
   – Колосков, постойте! – он просто преградил мне дорогу, и я вынужден был задержаться. – Прошу вас на два слова.
   Мы отошли от двери в угол вестибюля. Я был раздосадован этой задержкой, опасаясь, что могу не застать всех полицейских агентов на службе в связи с поздним часом, и поэтому не сразу обратил внимание на то, что Плевич сильно взволнован. Правда, мы всегда отмечали за ним излишнюю горячность, в особенности при малейшем несогласии с его мнением, но сейчас он был возбужден более обычного, и даже слегка задыхался.
   – Алексей, я решился обратиться к вам с предложением, и хочу, чтобы вы поняли меня правильно, – Плевич перевел дыхание и продолжал, – прошу вас подать начальству рапорт о передаче дела об убийстве в доме Реденов.
   Тут я позабыл даже о необходимости спешить в полицейскую часть.
   – О передаче дела? Кому же? И почему это? Объяснитесь, коллега, – попросил я, пока с усмешкой, но сердце екнуло от нехорошего предчувствия. Неужто Плевич сейчас от имени коллег упрекнет меня в пристрастности, сославшись на знакомство мое с Реденами?
   – Объяснюсь, – Плевич старательно отводил глаза, но потом вдруг вскинул голову и вызывающе глянул на меня. – Я желал бы сам заняться этим расследованием. Вы ведь знаете, что я вхож к Ре-денам?
   Я озадаченно кивнул, пытаясь сообразить, считает ли он свои эпизодические встречи на балах с Елизаветой Карловной свидетельством того, что он принят в доме ее отца, или я чего-то не знаю?
   – Так вот, – продолжал Плевич, – волею случая дело попало к вам, но вы не сможете извлечь из него той пользы, которая…
   Он замолк, подыскивая слова, но я не дал ему окончить.
   – Ушам не верю! – заглянул я ему в лицо. – Вы мне ставите в вину, что я прилагаю все усилия к расследованию дела, а не к извлечению какой-то пользы для себя из трагедии честного семейства, в чьем доме совершено преступление?!
   – Вы меня не поняли, – Плевич справился с волнением и обрел прежнюю высокомерность. – Для тонкого человека возможно сочетать служебное рвение с извлечением пользы для себя. Я вовсе не предлагаю вам заниматься своей работой спустя рукава. Но вы, Колосков, вы!.. Вы, с вашей медвежьей прямотой, не сможете воспользоваться дивидендами, которые в данном случае сулит положение следователя…
   – Это какими же? В чем здесь исключительность положения следователя?
   – Алексей, вы нарочно притворяетесь? Не хотите замечать очевидных выгод? Хорошо, буду с вами более откровенен, чем мне хотелось бы. Я неравнодушен к Елизавете Карловне. И это расследование может помочь мне сблизиться с ней, представиться в лучшем свете барону с баронессой, а уж в случае успеха розысков убийцы возможно обратить на себя внимание самого великого князя! Так что же, убедил я вас?
   Мы смотрели в глаза друг другу и молчали. По совести, я не знал, что ответить своему товарищу. Признание в том, что он испытывает нежные чувства к юной баронессе Реден, безусловно, далось ему нелегко, и я не мог не уважать как сами чувства, так и усилие, с которым он сделал это признание. Кроме того, честолюбие Плевича было всем известно, и вполне вероятно, что это честолюбие многократно усилило бы его следственные таланты, приложенные к делу, которое сулило бы ему еще и личные выгоды.
   – Простите, Плевич, я тороплюсь, поговорим позже, – наконец выпустил я скороговоркой и, обойдя товарища, быстро вышел на улицу.
   Едва прикрыв дверь, я почувствовал, как краска смущения густо залила мое лицо. Я малодушно сбежал от ответа. А ведь не сейчас, так позже, мне придется ответить Плевичу. Так что же, передать ему дело? Или настаивать на том, что это я начал расследование и не вижу причин, почему бы мне его не закончить? Но ведь он привел причины личного характера, по которым ему хотелось бы заняться этим делом. Я ничуть не сомневался в том, что он приплел великого князя так, ради красного словца, а самое главное побуждение его просьбы – в том, чтобы как можно чаще видеться с предметом своей страсти, с Елизаветой Карловной. Так что же мне делать? Уступить товарищу? Или отказать ему?…
   В Управлении я нашел дежурного полицейского надзирателя и потребовал собрать всех, кто находился на месте происшествия, включая жандармов. Требование мое исполнили беспрекословно, и я внимательнейшим образом осмотрел подошвы обуви всех полицейских чинов, привлеченных к работе по делу, и – о ужас! Следы одного из жандармов полностью совпадали с тем рисунком, который я сделал собственноручно на месте происшествия и приложил к протоколу. И подошвы его сапог были действительно опач-каны кровью.
   Что ж, вот и разъяснилось происхождение одного вида следов крови; я попенял ему на неосторожность, вследствие которой мы чуть было не оказались введенными в заблуждение: ведь если бы и далее считали оставленные им следы за следы убийцы, то напрасно ожидали бы найти у подозреваемого такую обувь.
   Жандарм выслушал мои замечания, не возражая, но с пренебрежительным видом, как бы желая сказать, что претензии мои несущественны, а принимать их от такого желторотого юнца ему обидно. И все полицейские, которых я также заставлял показывать подошвы своих сапог, смотрели мне вслед отнюдь не дружелюбными взглядами. Мне даже показалось, когда я покидал дежурную часть, что мне в спину слышно их бормотание – мол, руководить, да цепляться к ерунде все горазды, особенно эти, прокурорские, белая кость, а раскрывать дело, черную работу выполнять, придется им – сыскарям…
   Тем более что мое пребывание в полицейском управлении ознаменовалось небольшим происшествием, не прибавившим ко мне симпатий…
   Пока я в дежурной части ожидал прибытия вызванных мною сотрудников, туда явился околоточный надзиратель с протоколами на женщин, задержанных накануне в трактирах за разврат. Среди приведенных им женщин выделялась одна, совсем молоденькая, вовсе не развратного вида, с нежным круглым лицом в трогательных веснушках, просто и скромно одетая. Легкие негустые волосы заплетены были в косы, обвивавшие голову. В отличие от товарок, в кругу которых она находилась, – разбитных бабенок постарше ее, крикливых, с грубыми голосами и опухшими лицами, она весьма смущалась и все время тихо плакала, утирая слезы тыльной стороной руки. Нечаянно встретившись со мной глазами, она вдруг горько зарыдала, так, что в горле у нее заклокотало, и, присев на корточки, уткнулась мокрым, сморщившимся от стыда лицом в подол своей суконной юбки.
   Мне стало вдруг пронзительно жаль эту девушку, явно по ошибке попавшую в столь неблаговидную компанию, и я отозвал в сторону околоточного надзирателя, сдавшего бумаги дежурному, и поинтересовался, за что задержана эта несчастная.
   – А за разврат, – хмуро глянул на меня околоточный и тут же повернулся к дежурному, тыча в бумаги и что-то объясняя.
   Я тронул его за плечо, он с недовольным видом обернулся, и я ему представился, попросив разъяснить, в чем состоит вина этой особы. Моя протеже при этом как будто почувствовала мой интерес к ее делу и всей своей худенькой фигуркой так и подалась к нам, словно желая не упустить ни одного слова, относящегося к ней. В наивных глазах ее, обращенных на меня, зажглась вдруг надежда на мое заступничество. И я не мог обмануть эти невинные глаза.
   Полицейский же явно тяготился моим интересом, но не посмел выразить своего отношения судейскому чиновнику и нехотя объяснил, что девица сия была вечор в кабаке на Знаменской с мужчиной после одиннадцати часов ночи, стало быть, она должна по задержании быть отправлена во вра-чебно-полицейский комитет, чтобы ее зарегистрировали как проститутку.
   – Вот желтый билет получит и тогда пусть по кабакам гуляет на законных основаниях, со свидетельством, что здорова. А то распространяют сифилитическую болезнь, вам ли не знать, сударь? – сказал он с подковыркой, чем вызвал явное одобрение сослуживцев.
   Я вспыхнул от гнева.
   – Вы забываетесь, милейший! Перед вами – судебный следователь, и извольте исполнять мои приказания, – выкрикнул я ему.
   Околоточный вытянулся во фрунт; совершенно излишне и, как мне показалось, издевательски, но делать ему замечание и по этому поводу я уже не решился. Вокруг все стихли, ожидая развития конфликта.
   – На основании чего вы делаете заключение о порочности девушки? – строго вопросил я. – Только из того, что с нею был мужчина?
   Девушка вдруг упала на колени и с рыданиями припала к моей руке.
   – Помогите мне, господин хороший! Помогите! Говорила я им, что со знакомым была! Не с мужчиной, с каким таким мужчиной! Меня знакомый приказчик пригласил! Он ухаживает за мной, может, жениться хочет! Да кто ж теперь на мне женится…
   Ее причитания надрывали мне душу. Я наклонился к дежурному, ощущая, как вцепились в мою руку пальцы девушки.
   – Послушайте, – сказал я вполголоса, примирительно, – нельзя ли отпустить задержанную? Ведь видно, что она попала сюда случайно…
   – Сюда случайно не попадают, – спокойно ответил мне дежурный надзиратель. – Раз была в кабаке с мужчиной после одиннадцати часов… Вот отвезут ее во врачебно-полицейскую часть, доктор ее освидетельствует, коли найдет непорочной, тут же отпустят. А пока нельзя, протокол ведь составлен. Нельзя же бумаги выбросить, а?
   – Но ведь видно, что девушка не из таких, – продолжал настаивать я. – Зачем подвергать ее такому позору, как освидетельствование полицейским врачом? Ведь судьбу ей сломаете…
   – Да что вы верите слезам-то ее? Ведь этой… – он употребил грязное слово, – овцой прикинуться – раз плюнуть. Это здесь она тише воды, порядочную строит, убивается, а что она, небось, в кабаке-то вытворяла… Просто так не задержат.
   – Но мне кажется, достаточно посмотреть на нее, чтобы перестать подозревать в каком-либо разврате!
   – Эх, молодо-зелено! Вы уж не обижайтесь, господин судебный следователь, – с усмешкой ответствовал мой собеседник, – но у наших людей опыт богатый, и глаз наметанный на этих. Зря в участок не потащат, уж поверьте…
   – Вы же сами видите, как она отличается от прочих задержанных. Стоит прислушаться к ее объяснениям, она ведь уверяет, что была со знакомым, который пригласил ее. А увлечь молодую девушку ухаживаниями очень легко, ведь правда?
   Так препирались мы добрых десять минут, и, наконец дежурный надзиратель тяжело вздохнул.
   – Ну что ж… А с бумагой-то что мне делать? – тоскливо спросил он, и я понял, что одержал победу.
   Когда девушке сообщили, что ее отпускают, она чуть не лишилась чувств от радости и хотела было целовать мне руку, но я ласково отстранил ее. Подобравши свою суконную юбку, она проворно вскочила на ноги и очень быстро исчезла из дежурной части, к зависти прочих задержанных, но опытные жрицы любви не стали злорадствовать ни на мой, ни на ее счет, только отпустили несколько колких замечаний под общий хохот.
   Околоточный довольно быстро увел эту развеселую компанию, лишь только дежурный надзиратель вписал в специальную книгу реквизиты бумаг, которыми оформлено было их задержание. Но благодарный взгляд девушки, освобожденной не без моего участия, вспоминал я еще некоторое время, что мне пришлось провести в ожидании возле стола дежурного надзирателя. Однако вскоре дежурная часть стала наполняться прибывающими чинами полиции, и я разъяснил им цель этого сбора и приступил к осмотру их обуви.

   Что ж, нельзя признать, что эти мои разыскания существенно продвинули следствие, думал я, оценивая результат, но успокаивал себя тем, что отсечение всего ненужного должно пойти на пользу делу.
   Несколько разрядил обстановку один из начальников сыскного отделения, чиновник особых поручений, надворный советник Павел Симеонович Загоскин, невысокий, спокойный человек средних лет, с аккуратно подстриженной седой бородкой и седым же ежиком волос надо лбом. Заглянув в дежурную часть, он кратко выслушал данный ему на ухо от дежурного надзирателя отчет о происходящем, после чего увел меня к себе в кабинет, усадил в кресло, приказал подать сладкого чаю и подробно рассказал мне обо всем, что к этому часу удалось открыть полиции касательно преступления в доме Реденов.
   Сейчас я понимаю, что в душе он посмеивался надо мной, неопытным кандидатом на судебные должности, не умеющим еще выбрать нужный тон в общении с его подчиненными, а главное – ничего из себя не представляющим в раскрытии преступлений… Но при этом вел он себя со мной в высшей степени уважительно и убедил в том, что полиция не дремлет, что все необходимые розыскные мероприятия проводятся, и результаты не замедлят себя ждать.
   Мы с ним обменялись сведениями, добытыми в ходе расследования, так как на месте происшествия работа была разделена между мною и сотрудниками сыскной полиции: я осматривал тело и обстановку особняка, а прислугу допрашивали сотрудники сыскной полиции. (Я хоть и знал, что допросы лежат на моей обязанности, но рассудил, что с людьми лучше разговаривать опытным сыщикам.)
   Так, Павел Симеонович сообщил мне, что удалось установить из допросов слуг, а я поделился результатами исполненных мною следственных действий. Картина сложилась такая…
   Господа действительно вернулись с маскарада около четырех часов утра в собственной карете. Кучер распряг лошадей, вычистил карету и отправился спать.
   Баронессе Ольге Аггеевне помогла раздеться горничная, уложила ее в постель и оставила ее. Елизавета Карловна свою горничную отослала и разделась сама. Барон переоделся в домашнее и прошел к себе в кабинет.
   Василий клялся, что никого чужого в дом не впускал и, более того, после возвращения хозяев обошел дом, гася свечи и проверяя, все ли в порядке. Зеркальная зала была пуста, свечи там не горели.
   Однако же утром, по прибытии полиции, во время осмотра дома в первом этаже, в кухне, найдено было открытое окно, через которое злоумышленники могли проникнуть незамеченными. Оказалось, что канделябр на пять свечей, освещавший место преступления, взят был из спальни баронессы, но при каких обстоятельствах – осталось неизвестным, так как расспросить ее не удалось: почти сразу после обнаружения преступления она впала в беспамятство.
   Еще: один из агентов, посланных осмотреть окрестности, нашел в переулке за особняком, в каменной урне, странный предмет, непонятно как очутившийся в аристократическом квартале, – окровавленный бычий пузырь. Доложив мне об этом, Загоскин поинтересовался моим мнением об этой находке.
   – Как же тщательно ваши люди осматривали квартал! – поразился я.
   – Да, уж этому Иван Дмитриевич научил, – заметил Загоскин, имея в виду Путилина, известного своим сыщицким талантом и дотошностью, которую, он, к счастью, привил подчиненным.
   Поскольку ближайшая бойня расположена далеко отсюда, за городом, и случайно быть выброшенным в урну этот пузырь вряд ли мог, его на всякий случай аккуратно вынули из урны и принесли в управление.
   – Так что делать с пузырем? Я пока распорядился держать его на льду. Нужен ли он вам?
   – Пожалуй, надо отправить его судебному доктору, чтобы тот привел его в состояние, пригодное для дальнейшего хранения. Но имеет ли эта странная находка какую-либо связь с преступлением, неизвестно, – признал я, и Павел Симеонович согласно кивнул.
   – А для каких целей вы собираетесь хранить этот пузырь? И до каких пор, позвольте уточнить? – спросил он, впрочем, без всякого ехидства.
   – До тех пор, пока не станет ясно, как этот пузырь оказался возле особняка Реденов, – ответил я по некоторому размышлению. – А цели… Возможно, обстоятельства появления этого предмета в урне укажут на цели его использования в расследовании.
   Загоскин развел руками, давая понять, что отдает решение этого вопроса мне на откуп. Он упомянул еще, что в той же урне на дне насыпан был пепел, по внешнему виду указывающий на сгоревшую ткань. Но взять его не представилось возможным, так как он рассыпался в пальцах.
   После этого он внимательно выслушал про то, что я, в свою очередь, выяснил у обитателей дома: ими не замечено пропажи каких-либо ценных вещей. А карнавальная маска-домино и нож хоть и вынесены были из кабинета барона, однако же остались в доме, являясь ныне вещественными доказательствами.
   Барон, кстати, рассказал мне, что нож с незапамятных дней лежал у него на столе, им пользовались обыкновенно для разрезания бумаг и иногда – для открывания бутылок.
   Маска же оставлена была в его кабинете дочерью, два года назад, в память о ее первом бале-маскараде, когда она нарядилась в елисаветинское платье и красное домино, взяв за образец портрет ее прапрабабки, фрейлины императрицы Елисаветы Петровны, висящий в кабинете барона. А после бала, в упоении от успеха ее костюма, придя в кабинет еще раз убедиться, как она в маскарадном платье похожа на свою прапрабабку, оставила маску на этажерке под портретом. Там она и лежала до происшествия.
   Что касается личности убитого, то установить ее так и не удалось. Пока, утешил меня господин Загоскин. Единственное, что было ясно (это заметил и я, осматривая с участием судебного врача труп), – так это несомненная принадлежность покойного к высшему обществу. О ней говорит и дорогое белье с вышитой монограммой С.С., надетое под брюками, и состояние кожи, волос и ногтей. В настоящее время, по словам Павла Симеоновича, сыскные агенты обходили портных, показывая им рисунок монограммы и расспрашивая о заказчике, которому могла бы монограмма принадлежать, а также проверяли гостиницы, выясняя, не пропадал ли кто из приезжих постояльцев. Но обнадеживающих вестей не было.
   Невесело возвращался я на Литейную. Было уже поздно, и стемнело, но погоды еще стояли летние, и нагревшаяся мостовая потихоньку отдавала дневное тепло. Звезды уж поблескивали в прозрачном небе, и от Невы тянуло речной свежестью вперемешку с едва уловимым запахом рыбы. Безмятежность разливалась в сумеречном воздухе, а вот на душе у меня было муторно. Вот мое первое дело, вот повод применить все накопленные за годы учебы знания, а расследование стоит на месте. И полицейские сыщики, вместо уважения и восхищения, о котором мне мечталось, выказывают мне скорее пренебрежение. И вполне заслуженное, понимал я с горечью.
   Собственно, делать мне на работе в такой поздний час было нечего, но я направлялся туда, чтобы оставить бумаги – протокол осмотра места происшествия и другие материалы следствия, выносить которые не по служебной надобности было строжайше запрещено. Нарочно не торопясь, я шел, вдыхая теплый вечерний эфир. По Литейной ехали экипажи; шуршали резиновые шины, то и дело всхрапывали извозчичьи лошади, из открытых окон «Летучей мыши» доносилась веселая музыка и женский смех.
   Про себя я то и дело обращался к обстоятельствам странного преступления, случившегося в особняке барона, перебирал в памяти те сведения, которые сообщили свидетели, но нет-нет, да и сбивался мыслями на просьбу своего товарища, Валентина Плевича, о передаче дела ему. Что мне сказать Плевичу? Как поступить? С кем можно посоветоваться по столь деликатному вопросу? Ведь, прося совета, я вынужден буду указать те обстоятельства, на которые сослался он, а Плевич хотя и не связывал меня обетом молчания, но разглашать некоторые его доводы я считал себя не вправе, как порядочный человек.
   Но что же все-таки произошло в особняке барона? Кто этот убитый?
   Обитатели особняка, хозяева и слуги, не опознали в нем какое-либо знакомое лицо. Надо, впрочем, оговориться, что баронессе Ольге Аггеевне убитого не предъявляли. Узнав о страшной находке в доме, она слегла и не смогла подняться. Все то время, что я провел в особняке, при ней неотлучно находился врач, который опасался за серьезные последствия этого нервного шока и не мог позволить усугублять его. Пришлось отложить допрос баронессы на более благоприятное время, но барон с ее слов заверил меня в том, что выслушав описание внешности покойного, Ольга Аггеевна не нашла в нем сходства с кем-либо из знакомых.
   Елизавета Карловна, напротив, проявила незаурядную выдержку и хладнокровие. Она сама напросилась скорее посмотреть на покойного, и как только судебный врач закончил необходимые манипуляции, производимые обыкновенно с трупом до вскрытия, она быстрым шагом прошла в зеркальную залу, прямо к месту, где лежало мертвое тело, присела перед ним и с любопытством стала вглядываться в посиневшее лицо, освобожденное уже от карнавальной маски. Осмотрела она не только лицо, как я успел заметить, но и все тело покойного, его обнаженный торс, согнутые нелепо ноги, отметила, что нож, вынутый теперь из руки трупа и лежавший рядом на паркете, она видела ранее в кабинете у papa, а потом даже, как мне показалось, украдкой потрогала скрюченные пальцы на руке убитого. Потом подняла на меня возбужденный взор:
   – А он не такой уж страшный! Его ведь задушили?
   Я кивком подтвердил ее правоту.
   – Задушили?! Руками?
   Она снова обратила взгляд на синюшное лицо трупа и шею в ссадинах.
   – Руками задушили?! Но ведь это какая медвежья силища нужна?!
   Она поднесла к лицу свои холеные маленькие ручки и стала их разглядывать, делая ими неприятно отозвавшиеся во мне движения, будто она сжимает их вокруг чьего-то горла. Я отвернулся.
   – Алексей Платонович, – юная баронесса выпрямилась и теперь заглядывала мне в лицо, – а слуги говорят, на нем маска была? Это правда? Где она?
   Я молча указал ей на mantelpiece,[4] куда судебный врач аккуратно положил снятую с трупа маску, и Елизавета Карловна с любопытством устремила на нее свой взгляд, словно маленькая девочка на рождественский подарок.
   – Можно мне взять ее?
   Она уже потянулась было к маске, и мне пришлось мягко удержать ее руку и отвести в сторону. Жандарм, стоявший у входа в залу, довольно громко кашлянул в усы, но стоило мне обернуться на него, как он принял отсутствующий вид. И я не понял, кашлянул он непроизвольно, или же так реагировал на мой разговор с барышней и мой деликатный жест.
   – Простите, Елизавета Карловна, но это вещественное доказательство, и трогать его нельзя.
   Елизавета Карловна обиженно надула губки.
   – Но вы узнаете эту вещь? – спросил я, отчасти, чтобы отвлечь ее от побуждения взять маску.
   – Я? Эту вещь? А она должна быть мне знакома? – удивилась девушка.
   – Не встречали ли вы ее ранее в доме?
   Елизавета Карловна снова потянулась к каминной полке, но вовремя отдернула руку и, обернувшись на меня, шаловливо прикусила губу. Демонстративно заложив обе руки за спину, она приблизила лицо к лежавшей на mantelpieceмаске и внимательно ее рассмотрела.
   – О боже! Это же наше фамильное проклятье! – вырвалось у нее.
   – Что вы хотите этим сказать? – удивился я. Елизавета Карловна повернулась ко мне, и ее темные глаза зажглись магнетическим светом.
   – Как, Медведь, вы никогда не слыхали об этой истории? – край ее платья зацепился за вывернутую руку покойного, лежавшего прямо у ее ног; обнаружив это, она наклонилась и осторожно освободила ткань. Я не мог не удивляться такому хладнокровию юной девушки. Мне, мужчине, и то было не по себе рядом с убиенным, а Елизавета Карловна вела себя так, будто она со мной наедине в гостиной, в перерыве между танцами, и нету тут ни трупа, ни жандарма в дверях…
   – Вы ведь были сегодня в кабинете у papa? Видели вы там портрет дамы в елисаветинском платье?
   Я кивнул, припоминая висевший за спиной барона портрет дамы в высоком рыжем парике. Но подробности портрета от меня ускользнули.
   – Это моя бабка. Вернее, прапрапра… Ну никак точно не запомню, всегда сбиваюсь со счету, – она улыбнулась, точно и не лежал у ее ног мертвец и не хватал ее охладелыми пальцами за подол платья. – Она была фрейлиной у Елисавет Петровны. Вы ведь знаете? «Веселая царица была Елиса-вет»…
   Я невольно оглянулся на стража дверей. Елизавета Карловна, без сомнения, цитировала смелое сочинение покойного графа Алексея Константиновича Толстого «История Государства Российского от Гостомысла до наших дней» с едкой сатирой на императоров и сенаторов, уже несколько лет ходившее в списках среди либерально настроенной публики, однако же по понятным причинам до сих пор не опубликованное. Я сам читал это сатирическое произведение, переписанное от руки моим университетским товарищем. Но я и предположить не мог, что юная баронесса Реден тоже читает такие сочинения. У жандарма от ужаса глаза сошлись к носу.
   – И звали ее так же, как и меня. И как ее госпожу, императрицу Елизавету, – продолжала девушка. Она заметила, конечно, и мое замешательство, и то, как напрягся страж у дверей, но, похоже, ей это только удовольствие доставляло. – Они там в балах да машкерадах время проводили, Елисавет Петровна ведь была большая модница, и не терпела, когда статс-дамы и фрейлины своими нарядами ее затмевали. Могла и в ссылку за это отправить, и в монастырь упрятать. У нее платьев было более четырех тысяч, когда она умерла, в гардеробах нашли и сочли, представляете?!. А уж если в любовных делах ей дамы дорожку переходили, то и вовсе пропадали несчастные, так, что никто никогда более про них не слышал… – Елизавета Карловна понизила голос, выражение лица у нее стало совсем серьезным, и я поневоле проникся тем, что она говорила.
   – Вот и моя прабабка, даром что хороша была необыкновенно, а вела себя скромно, на вторых ролях находилась. Являлась наперсницей императрицы, записочки носила от царственной особы к ее «амурам». И вот однажды моя прапрабабка, – маленькая баронесса произносила это с гордостью, – оказалась посвящена в тайную страсть Елисавет Петровны к итальянскому певцу, привезенному в Россию для услады слуха императрицы, в составе труппы Локателли. Вы же знаете неравнодушие нашей самой веселой царицы к певчим да бандуристам? Она этим неравнодушием и двор заразила. Итальянских примадонн себе князья русские выписывали, для наслаждения не только их голосами. А знатные дамы певцами увлекались, увеселялись в их обществе…
   Жандарм у двери снова кашлянул, видимо, в замешательстве от таких фривольных суждений, да еще с упоминанием о членах императорского дома и о нравах двора, тем более что суждения исходили от молодой девушки аристократического происхождения. Хоть все и знали прекрасно про связь дщери Петровой с певчим Разумовским, подразумевалось, что в приличных домах даже спустя столько времени про это не говорят. Да еще и «Историю Государства Российского…» помянула! Жандарм у двери продолжительным покашливанием выразил свое отношение к такому нигилизму.
   Но барышня Реден даже не оглянулась на стража дверей, наверное, придавая ему значения не больше, чем предмету обстановки. Она продолжала:
   – Буфф и балетная труппа Локателли развлекали русский двор во время балов и празднеств, и этот соловей выделялся из всех своим талантом. Хоть и без роду и племени, хоть и не очень красив собою, певец своим волшебным голосом мог творить с людьми все, что захочет. Именно сладкий его тенор пленил императрицу, и не только ее, многие фрейлины тайком вздыхали по итальянцу, сами не смея и глаз поднять на предмет интереса Ели-савет. Только из-за низкого происхождения открыто приблизить его было невозможно, вот и хотела императрица любить его тайно. А моя прапрабабка должна была раскрыть ему глаза на то, чьей любви он удостоен. Объяснение должно было состояться на машкераде. А как иначе, не нарушая приличий, можно было царствующей особе прилюдно оказать внимание своему избраннику? В танце со сменой фигур императрица должна была выбрать кавалера в алой маске-домино, и моя прапрабабка передала эту маску фавориту, чтобы тот надел ее ночью на бал. Но поскольку сама она уже пылала страстью к певцу, между ними не потребовались даже объяснения, все совершилось само собой, и любовники слишком поздно поняли, какой опасности подвергались. Но отказаться друг от друга уже не могли…
   Елизавета Карловна говорила таинственным тоном, а у меня в мыслях вставала картина безумных елисаветинских ночей в душном дворце, где под томное итальянское бельканто вершились великие романы и великие же предательства, порой влиявшие на судьбы государства. Очаровательная наперсница, посланная передать знак любви и не сумевшая сдержать своих собственных чувств; простодушный иностранец, так и не оценивший пролившейся на него благодати – любви царственной особы, пусть и не любви, а так, мимолетной прихоти, все равно. Как дети в темном лесу, они жались друг к другу, не зная, откуда ждать смертельной опасности, не умея притвориться, чтобы этой опасности избежать, и самое главное – не умея скрыть свое преступление…
   – Конечно, императрице тут же донесли о вероломстве ее фрейлины и певца, объекта страсти, – продолжала тем временем Елизавета Карловна. – И наказание не замедлило свершиться. Под утро в комнату фрейлины ворвались гвардейцы, разбудили ее, спавшую в жесткой и узкой постели, громкими голосами и топотом, и указали ей на труп ее любовника, итальянского певца, лежавший у камина под зеркалом. Тело певца было полуобнажено, лицо скрывала алая маска-домино, знак несостоявшейся монаршей милости. Певец был задушен. Картину преступления освещали пять свечей в канделябре… Фрейлину тут же бросили в острог, где она и скончалась через несколько месяцев… – тут девушка сделала драматическую паузу, – произведя на свет младенца. Моего прапрадеда. Императрица, чувствуя свою вину за то, что младенец остался сиротою, пожаловала ему баронский титул и дала фамилию. Немецкую, чтобы стереть всякое воспоминание об отце-итальянце, и имя дала немецкое, Фридрих. И мать его императрица похоронить хотела, как подобает, но не сумела…
   – Почему же? – хотел спросить я, но не решился, только взглядом выразил свой вопрос.
   – Потому что тело покойной пропало… – шепотом продолжила девушка.
   – Куда же?… – начал я, но Елизавета Карловна не дала мне договорить.
   Еще более подавшись ко мне, она тихо произнесла:
   – Теперь она здесь…
   – Здесь? – я был удивлен. – Почему вы…
   Я хотел спросить, почему Елизавета Карловна считает, что ее прапрабабка загадочным образом перенеслась в наше время, но она снова не дала мне закончить. Оглянувшись на покойника, она зашептала:
   – Потому что вот это… Все так же, как было тогда…
   Бросив взгляд за мое плечо, она вздрогнула и быстро задышала. Я обернулся. За моей спиной стоял барон, все в той же стеганой домашней куртке и несвежей сорочке – так и не сменил ее. Неужели я так увлекся рассказом девушки, что не услышал шагов барона? Я быстро глянул на жандарма у двери; тот, отвернувшись, делал вид, что старательно рассматривает свое отражение в зеркале.
   Вид у барона был еще более недовольный, чем полчаса назад в его кабинете, когда он рассказывал мне об обстоятельствах обнаружения трупа. Он, заложив руки за спину, покачивался на носках туфель и молчал.
   – Лиза, идите к себе, – наконец сухо сказал он. – Вам нечего тут делать.
   И юная баронесса, покорно присев, опустила глаза и, подхватив юбки, проскользнула мимо нас к выходу, чуть было не наступив на покойника. Барон проводил ее глазами, словно желая убедиться, что она покинула залу.
   – Надеюсь, Алексей Платонович, что вы не приняли всерьез весь тот вздор, которым вас тут потчевала моя дочь, – обратился он ко мне так же сухо, как и минуту назад к дочери.
   Я почувствовал, что краснею; черт побери эту краску! Ведь я – должностное лицо, крепкий мужчина недюжинного росту, и такой силы, что некоторые знакомые называют меня Медведем, – и не могу совладать с этим детским недостатком, выдающим натуру трепетную и нежную…
   – Надеюсь также, излишне упоминать, что род наш ведет свою историю от Великого курфюрста. А вовсе не от безродного фигляра, какого-то итальянского буффа. Надо же такое придумать! Единственное правдивое слово в этой сказке, так это то, что один из баронов Реденов был женат на фрейлине Елизаветы Петровны. И закончим на этом обсуждать всякие нелепые вымыслы. У дочери моей воображение чересчур развито. Скажите, скоро ли заберут отсюда тело?
   

notes

Примечания

1

2

3

4

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →