Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Гордой обладательницей первого силиконового импланта в груди стала собака по имени Эсмеральда.

Еще   [X]

 0 

Посол Третьего рейха. Воспоминания немецкого дипломата. 1932-1945 (фон Вайцзеккер Эрнст)

В книге представлены воспоминания германского дипломата Эрнста фон Вайцзеккера. Автор создает целостную картину настроений в рядах офицерства и чиновников высших государственных структур, а также детально освещает свою работу в Лиге Наций, ведет летопись постепенной деградации общества после победы Гитлера. Высказываясь по всем важнейшим событиям политической жизни, опытный дипломат дает яркие характеристики Риббентропу, Гессу, Гитлеру, с которыми близко общался; его точные зарисовки, меткие замечания и отличная память помогают восстановить подлинную атмосферу того времени.

Год издания: 2007

Цена: 69.9 руб.



С книгой «Посол Третьего рейха. Воспоминания немецкого дипломата. 1932-1945» также читают:

Предпросмотр книги «Посол Третьего рейха. Воспоминания немецкого дипломата. 1932-1945»

Посол Третьего рейха. Воспоминания немецкого дипломата. 1932-1945

   В книге представлены воспоминания германского дипломата Эрнста фон Вайцзеккера. Автор создает целостную картину настроений в рядах офицерства и чиновников высших государственных структур, а также детально освещает свою работу в Лиге Наций, ведет летопись постепенной деградации общества после победы Гитлера. Высказываясь по всем важнейшим событиям политической жизни, опытный дипломат дает яркие характеристики Риббентропу, Гессу, Гитлеру, с которыми близко общался; его точные зарисовки, меткие замечания и отличная память помогают восстановить подлинную атмосферу того времени.


Эрнст фон Вайцзеккер Посол Третьего рейха Воспоминания немецкого дипломата 1932 – 1945

   Охраняется Законом РФ об авторском праве. Воспроизведение всей книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения издателя. Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке.

ДЕТСТВО (1882 – 1900)

   Моя семья жила на улице Александра, дом двадцать, совсем рядом с местами, описанными в начале стихотворения Шиллера «Прогулка», – домом в предместье Штутгарта, откуда открывался вид на всю долину. В доме всегда имелось достаточно еды, так что однажды королева Вюртемберга (Вюртемберг был в 1871 году включен в Германскую империю на правах королевства, существовавшего до 1918 года. – Ред.) остановила нашу няню Луизу Шеллинг, гулявшую со мной в саду, чтобы спросить у нее: «Чем же вы кормите это дитя?»
   Луиза, как мы всегда называли ее, была дочерью крестьянина из Нерена близ Тюбингена и относилась к тем людям, кто воспринимает мир в категориях добра и зла. Она прожила в доме моих родителей сорок два года и нянчила меня с самого начала, за что следует воздать должное как ей, так и моей матери. Всем сердцем она согласилась с моим выбором жены, но покинула наш дом, как только объявили о нашей помолвке.
   Вспомню еще об одном моем преданном друге. На первом этаже нашего дома на улице Александра жил мальчик моего возраста по имени Куно Пробст. Его семья относилась к ревностным католикам, поэтому с раннего возраста мы привыкли уважать чувства тех, кто придерживается иного вероисповедания. Когда в 1915 году Куно был убит на русском фронте, оказалось, что он завещал нашему сыну Карлу Фридриху 200 марок, которые следовало выплатить по достижении совершеннолетия. Так что и спустя много лет Куно продолжал оставаться нашим добрым старым приятелем.
   Когда я был ребенком, дифтерия считалась одним из самых опасных заболеваний, ибо сыворотку для ее лечения еще не открыли. Один из моих товарищей даже умер от этой болезни, и сам я тоже заболел. Доктор посчитал, что я уже приговорен, но моя мать не смирилась с этим. Я до сих пор отчетливо помню, как она не отходила от моей кровати, наблюдая за мной и заставляя полоскать горло. В конце концов она оказалась права и я выздоровел.
   После двух лет пребывания в начальной школе я отправился в грамматическую школу, или Гимназию Людвига Эберхарда. Она считалась одной из самых уважаемых в Вюртемберге. Наверное, Цицерон, Цезарь и Гораций заплакали бы от умиления, узнав, с каким прилежанием вбивались их сохранившиеся творения в наши юные швабские головы. Однако сам я никогда не жалел о затраченных мною усилиях, даже находясь в совершенно иной среде и проходя службу в военно-морском флоте, где стал заниматься точными науками и современными языками.
   Путь в нашу школу пролегал через Старый и Новый замки. Поэтому четыре раза за день и примерно десять тысяч раз за всю мою школьную карьеру я оказывался в центре нашего маленького государства. Популярность короля Вильгельма Вюртембергского была поистине всенародной. В связи с его двадцать пятым юбилеем социал-демократы написали в своей газете Stuttgarter Tagwacht, что, хотя в принципе они являются сторонниками республики, тем не менее, если бы им предоставили право выбора, они оставили бы нашего короля в качестве президента.
   Нам же, школьникам, было известно, что существует и парламент, поскольку мой дед Вайцзеккер в течение многих лет исполнял обязанности канцлера Тюбингенского университета и представлял университет во второй палате парламента в Штутгарте.
   Наш дед был сыном священника из Эрингена и зятем пастора из Дерендингена, что в окрестностях Тюбингена, и сам был богословом и евангелистским священником. Правда, в семейном кругу он никогда не проявлял свои религиозные убеждения. Внуки проводили с дедом каждое лето, наслаждаясь оказываемым ему окружающими почтением.
   В памяти моей матери сохранилось много воспоминаний о Тюбингене, поскольку ее отец, Виктор фон Мейбом, был профессором права в университете. Поскольку он происходил из Гессен-Касселя, а учился в университете в Ростоке, ему вряд ли предложили бы кафедру в Швабском университете, если бы уже тогда фон Мейбом не прослыл выдающимся ученым. В 1866 году мои деды придерживались одинаковых политических взглядов, в глубине души ни тот ни другой не был на стороне Австрии и поддержавших ее в войне против Пруссии государств Южной Германии (войну Австрия проиграла, и гегемония среди германских государств перешла к Пруссии. – Ред.). Именно в Тюбингене и познакомились мои родители.
   Итак, начиная наше повествование, заметим, что мир в те годы вращался для нас вокруг Штутгарта и Тюбингена, нашего маленького столичного городка, и находящегося в нем университета.
   В нашей семье слово отца было законом, и я охотно подчинялся его веселой высшей мудрости. Он часто оживлял разговор своими едкими замечаниями о поведении людей, усиленными его швабским диалектом. Главным событием юности отца было основание Империи. Поэтому в семье ежегодно отмечалась годовщина боя при Шампиньи-сюр-Марн, близ Парижа, где в декабре 1870 года моего отца ранили и даже оставили на поле боя, сочтя умершим. Несмотря на случившееся, он не испытывал ненависти по отношению к французам и часто приводил слова женщины, в чьем доме его разместили на постой: «Oh, quel malheur pour nous et pour vous et pour tout le monde!»{Какое же несчастье для нас, для вас и для всего мира эта война! (фр) (Здесь и далее примеч. пер.)}
   Мой дед Вайцзеккер также приветствовал образование Германской империи (с 1871 года) как исполнение его желаний. Но для нас, его детей, выросших в Штутгарте, империя всегда воспринималась как нечто незыблемое. Среди книг нашей библиотеки, уничтоженных во время английских бомбардировок в 1943 году, был один из первых экземпляров Гражданского кодекса 1900 года, поскольку мой отец участвовал в создании этого документа, утвердившего немецкое единство.
   Неуклонно приближалось время, когда мне следовало выбрать будущую карьеру. Почему я, человек глубоко сухопутный и несведущий в морском деле, решил связать свою судьбу с морем? Мое представление о море ограничивалось наблюдением за сплавом стволов деревьев, срубленных в Шварцвальде, по реке Неккар, впадающей в Рейн; дальше их транспортировали к морю.
   Во время обучения на третьей ступени грамматической школы мне удалось решить несколько математических задач, считавшихся необычайно сложными. С того времени все решили, что у меня имеются математические способности, впрочем, и я сам думал так же. Я специализировался в алгебре, геометрии, науках и современных языках. Очевидно, что я не был лишен и военных способностей. Казалось, все указывало на то, что я могу стать морским офицером.
   Я легко принял решение уехать из Вюртемберга и служить Империи. Как сына шваба-протестанта и гессенской матери, меня тянуло в широкий мир. Возможно, существовали и более глубокие причины (о которых я в ту пору не подозревал), которые и привели меня в императорский военно-морской флот. Итак, в один из первых апрельских дней я покинул родные пенаты, отправившись в Киль, и именно там мне было суждено впервые увидеть море.

СЛУЖБА В МИРНОЕ ВРЕМЯ В ВОЕННО-МОРСКОМ ФЛОТЕ (1900 – 1914)

   Наверное, мой отец предпочел бы видеть меня армейским офицером. Он говорил, что именно пехота решила судьбу Германии в последней войне (Франко-прусская война 1870 – 1871 годов, в которой прусская пехота, несмотря на очень тяжелые потери от огня французских митральез и игольчатых ружей Шасспо, выполняла поставленные командованием задачи. – Ред.). Однако он согласился с моим выбором карьеры и даже лично представил меня высшему командованию в Киле. В то время военно-морской флот переживал время расцвета. Лучше других родов войск он выражал единство империи, поскольку здесь сплавлялись воедино представители всех земель страны. Поэтому мы, младшие офицеры, быстро стали одной командой, и, пожалуй, больше никогда в жизни мне не довелось встретиться с таким чувством товарищества.
   Я ощутил флот своим родным домом, близким мне по духу, гораздо быстрее, чем смог привыкнуть к северогерманскому наречию. Суровость военной службы почти не досаждала мне, но я совершенно не понимал плоские сальные шуточки, хотя северогерманский диалект и был родным для моей матери.
   Однажды ясной средиземноморской ночью, когда я нес вахту на учебном корабле «Шарлотта» и не смог назвать звезду, штурман выпалил: «Вам бы оказаться на Луне!» Но я не был поклонником Жюля Верна и не оценил скрытый смысл его фразы.
   Впрочем, репутация меня мало волновала. Со временем я понял, что в силу своего швабского характера нередко забывал о субординации, недостаточно дистанцируясь от подчиненных или когда слишком хвалил их.
   В гимназии я твердо усвоил принцип «In dubio abstine» («Сила в сомнении»), поэтому никогда не отличался решительностью. Став же офицером, я начал придерживаться принципа: «Всегда действуй. Лучше поступить неправильно, чем бездействовать». Только гораздо позже мне довелось на собственной шкуре понять, к чему может привести такая «активность» и фанатизм. Пока же я отказывался руководствоваться только порывом, продолжая надеяться на разум. В юности жизнь протекала для меня относительно гладко.
   Молодой офицер гораздо меньше задумывается о себе, чем его гражданский сверстник. Вся его жизнь жестко регламентирована уставами и наставлениями, так что приходится только подчиняться командам. Какая-либо инициатива или стремление занять определенную должность недопустимы. Следует подчиняться решениям вышестоящих офицеров и стараться не задумываться о своей судьбе. В моем случае подобная выдержка сыграла мне только на руку.
   Вскоре сбылось мое желание увидеть чужие страны. За пять лет службы мне довелось много плавать по Мировому океану, побывать на Дальнем Востоке, в Индии и в Северной Африке. Служба заполняла все время, за исключением кратких стоянок в портах. Правда, далеко не все горели желанием сойти на берег и увидеть что-то новое. Мне довелось встречать многих путешественников, которые в конце своего жизненного пути совсем не сгорали от любопытства и не стремились увидеть еще одну достопримечательность. Мы же пока не были обременены подобным чувством.
   Мне трудно выделить, что больше всего поразило меня: может быть, это была мрачная грандиозность фьордов Норвегии, яркие краски Средиземноморья, оживившие мое воображение и напомнившие обо всем, что я изучал в школе о Римской империи, Греции и Египте, или колониальная жизнь в Германской Восточной Африке (современные Танзания без Занзибара, который был английским, Руанда и Бурунди. – Ред.), яркие тропики Голландской Вест-Индии, своеобразное очарование императорской Японии или спокойствие и неторопливость Китая.
   Когда-то родители устроили для меня частные уроки акварели. Именно благодаря им я не уставал восхищаться представавшими передо мной в этих путешествиях пейзажами, были ли это темно-синие воды бурного Бискайского залива, где солнце играло на гребешках волн, или великолепная игра красок на скалах Гибралтара, в Неаполитанском заливе, храме Ахилла в Корфу, Пик (видимо, господствующая над гаванью гора Даушань, 957 метров. – Ред.) в Гонконге или вулкан Ундзен, расположенный неподалеку от Нагасаки (40 с лишним километров к востоку, 1359 метров над уровнем моря. – Ред.).
   Какое же удивительное разнообразие впечатлений мне довелось пережить – от призрачных поблескиваний северного полярного сияния до тропического великолепия восхода солнца, поднимающегося над долиной Брахмапутры близ Дарджилинга, когда в утреннем тумане вырисовываются громады вершин Гималаев.
   Я не получил достаточно разностороннего образования, чтобы судить о великих архитектурных постройках. И тем не менее они отчетливо встают в моей памяти, когда я пишу эти строки. Я вижу величественный и изысканный дворец-крепость Альгамбра в Гранаде, возведенный в XIII – XIV веках маврами в самом центре завоеванной ими пятью веками ранее Андалусии.
   Императорский дворец в восточной части Пекина, окруженный мощными пологими стенами, Великая Китайская стена, по сравнению с которой Стена Аврелиана (оборонительная стена вокруг Рима, увеличившая его защищенную площадь в III веке н. э. – Ред.) в Риме казалась простой забавой. Храмы и дворцы Пекина поразили меня своим благородством и грандиозностью, восхитительными линиями и пропорциями. Сначала китайское искусство и архитектура показались мне менее значительными, чем японские (японские архитектура и искусство вторичны и развились под влиянием Китая; так, столица и первый настоящий город Японии Нара был построен в 710 году по образцу китайской столицы Чанъаня. Лишь много позже японская культура стала приобретать самобытные черты. – Ред.), но спустя некоторое время они все более поражали меня, удивляя великолепным вкусом и безукоризненным чувством пропорций. От них веяло особым внутренним спокойствием, которое свойственно только древним памятникам.
   Иногда я даже сомневался, справедливо ли мы навязываем свою западную культуру Дальнему Востоку, должны ли мы посылать туда наших христианских миссионеров, которые далеко не всегда соответствуют своей высокой миссии.
   Именно в то время я впервые познакомился с жизнью императорского двора. Двери во дворец открылись после того, как на наш крейсер «Герта» поступил третий сын кайзера принц Адальберт Прусский. Самым примечательным нам показался прием, устроенный императрицей в Запретном городе Пекина. При дворе последней маньчжурской императрицы (Цыси, р. 1835, правила фактически с 1861 по 1908 год; через три года после ее смерти революция 1911 года свергла власть маньчжурской династии Цин, правившей в Китае с 1644 года, в лице малолетнего императора Пу И. – Ред.) царил жесткий средневековый этикет. В ее присутствии все, даже послы, были обязаны вставать на колени. Лицо императрицы было покрыто гладким слоем краски, на котором отчетливо выделялись глаза. Рот казался таким большим, что мой приятель Рабе фон Паппенхейм прошептал мне: «Она может целиком съесть стебель спаржи».
   Многокомпонентная и торжественная процессия следовала из одних ворот в другие, из комнаты в комнату, одни приветствия сменялись другими, в прием входил и завтрак. Когда он подошел к концу, я заметил, как по сигналу главного лакея официанты собрали наполовину полные фужеры с шампанским и перелили их содержимое через воронку в пустую бутылку. Вернувшись домой, я рассказал об увиденном королю Вюртемберга, пригласившему меня отобедать с ним и поделиться своими впечатлениями. Он рассмеялся и предложил своему управляющему подумать над столь передовой методикой.
   С тех пор мне довелось побывать при многих дворах: в Сиаме (Таиланде), Греции, Италии, Испании, Германии, Норвегии и конечно же в Берлине. Ни один из них не мог сравниться по величине и великолепию с китайским.
   Ту же самую элегантность мы увидели во дворце в Бангкоке, расположенном посреди шумного и элегантного Сиама (Таиланда). Там я был поражен, увидев среди людей в униформе человека в сюртуке. Сиамский чиновник объяснил мне, что это был американский финансовый советник, оказавшийся единственным иностранцем, с чьим мнением здесь считаются. Нам пожаловали орден Белого слона, говорили, что его обладатель получал право приобрести огромное число жен, для чиновника моего класса их число доходило до двух сотен. Думаю, что это всего лишь домысел.
   Отчетливо помню одно происшествие. Это случилось в Калькутте на балу, который давал вице-король Индии лорд Керзон. Находившийся в то время в середине четвертого десятка лет своей жизни, Керзон торжественно принимал гостей в огромном зале, где против дверей располагалось возвышение, на котором стояли два трона.
   Я подумал, что один из них предназначен для вице-короля, а другой для принца Адальберта. Каково же было мое изумление, когда Керзон предложил второй трон индийскому магарадже, оставив стоять нашего германского принца. На другой стороне зала, полускрытый рядом колонн, засунув руки в карманы, расхаживал взад и вперед мрачный лорд Китченер. Он полагал, что гости здесь явно неуместны.
   Больше всего во время моих путешествий я удивлялся размерам Британской империи, самоуверенности ее правящего класса, разбросанности по всему миру британских баз и силе флота, обеспечивающего связь между этими базами. Мы, морские офицеры, чувствовали, что нас гораздо сильнее тянет к нашим приятелям в Британском военно-морском флоте, чем к представителям других наций. Такое отношение друг к другу было взаимным.
   Мы, немцы, считали Британский военно-морской флот эталоном боевых качеств кораблей и эффективности обучения экипажей. Наращивая свою военно-морскую мощь, мы в известной степени готовились к испытанию наших сил, но никак не могли представить, что однажды настанет день, когда мы вступим в реальную войну друг с другом.
   В то время германский флот называли Флотом риска, рассматривая его как защиту от любых непредвиденных случаев. Правительство считало его гарантом нашей сильной, но мирной внешней политики и процветающей внешней торговли.
   Жизнь юного германского морского офицера тех дней, если он действительно был увлечен своей профессией, была беззаботной и искрящейся, как воды Кильского залива, но в то же время суровой и беспокойной, как штормовое море. Не стоит и говорить, насколько ревностно мы относились к своим обязанностям. И горе было тому молодому человеку, который думал иначе, для которого морская жизнь ничего не значила. Мы полностью отдавались службе, вдохновленные тем, что именно развивающийся военно-морской флот считался воплощением величия Германской империи и ее главным символом. Особая любовь кайзера к флоту переполняла нас гордостью. Рейхстаг выделял огромные суммы на вооружение флота и строительство новых кораблей. Правда, более консервативно настроенные политики сомневались в необходимости подобных трат, когда на флот уходила половина военного бюджета.
   Могла ли империя вынести подобное двойное бремя? Конечно, мы не испытывали недостатка в вооружении, все зависело от количества оружия нашего вероятного противника и определенного времени, которому мы стремились соответствовать. Германская империя, расположенная в центре Европы, в первую очередь ждала нападения с суши, поэтому армия была обязана находиться в постоянной боевой готовности, ибо нельзя было оставить незащищенным хотя бы кусочек наших границ.
   На море мы обладали большей свободой выбора. Чтобы защитить североморское побережье и морские границы, требовался флот больших размеров. Вот что, по крайней мере, думали жители Великобритании, называя наши боевые корабли «роскошью» или «игрушками Вильгельма».
   В самом же флоте не имелось четкого представления о том, как нам следует защищаться в морской войне с Англией. С 1909 по 1913 год флотом командовал адмирал Хольцендорф. Его стратегия заключалась в том, что в случае войны следует вывести большую часть флота через проливы Эресунн (Зунд) и Большой и Малый Бельт, базируясь на Киль на Балтике, а затем заманить превосходящий по численности британский флот, поставив его в сложное положение в незнакомых ему водах. Это был образец оборонительной стратегии, направленной на защиту германского побережья и акватории Балтийского моря.
   Однако адмиралы в Берлине придерживались другой точки зрения. Они хотели, чтобы флот базировался в гаванях Северного моря, в так называемом «мокром треугольнике» (военно-морские базы на острове Гельголанд, в Вильгельмсхафене и Куксхафене. – Ред.), где можно было создать мощную группировку, достаточную для того, чтобы атаковать Англию, предоставив Балтику самой себе. По сути, то, что они советовали сделать, фактически оказывалось оборонительной, а не наступательной стратегией.
   Расхождение во взглядах оказалось настолько непримиримым, что примерно в 1911 году сам кайзер почувствовал, что необходимо собрать адмиралов на совещание. Адмирал Хольцендорф, чьим флаг-лейтенантом я являлся, рассказывал мне, что каждая сторона упорно отстаивала свою точку зрения и угрожала отставкой в случае ее неприятия. Внимательно выслушав собравшихся, Вильгельм II поднялся, отодвинул свой стул от стола и велел главе своего кабинета адмиралу фон Мюллеру через сорок восемь часов доложить о соглашении сторон. Так был достигнут компромисс.
   К 1914 году, когда началась мировая война, одержали верх сторонники североморской стратегии. Только в ходе войны выяснилось, что обе точки зрения основывались на ложной предпосылке, что Англия станет осуществлять блокаду наших берегов и проводить наступательные действия с этой целью. Причиной столь фундаментальной стратегической ошибки стало отсутствие традиции стратегического руководства войной на море.
   Если бы мы осознали ее до начала войны, то смогли бы избежать соревнования между Германией и Англией в строительстве больших боевых кораблей, да и политическое противостояние наподобие того, что случилось в 1911 году, возможно, протекало бы не так остро, и наши попытки достичь взаимопонимания в 1912 году, вполне вероятно, оказались бы более успешными. В данном случае серьезным противником оказался адмирал Тирпиц, строитель германского флота (Альфред фон Тирпиц (1849 – 1930) – с 1903 года адмирал, с 1911 года генерал-адмирал (гроссадмирал), морской министр Германской империи с 1897 по 1916 год. – Ред.). Он яростно сопротивлялся любым попыткам нарушить его кораблестроительные программы.
   Тирпиц считался одним из самых выдающихся немецких адмиралов, его патриотизм не вызывал ни у кого сомнения, и все же он был противоречивой личностью. Благодаря своим организаторским способностям он и стал строителем германского флота. Как политик он отличался невероятным честолюбием. Со своей расчесанной на две стороны бородой он казался настоящим морским волком. Тирпиц был также известен как первоклассный агитатор.
   Со всей риторической яростью (искусство полемики практически тогда не было известно в правительственных кругах) он играл на романтических настроениях масс. Правда, Тирпиц не был оратором. Чтобы не отстаивать каждый год свою идею строительства флота в рейхстаге, он представил многостраничную программу. Заметим, что Тирпиц заранее отвергал любую критику специалистов. Вот почему никто так и не удосужился разобраться, а сможет ли германский флот выполнить свою задачу, если против него будет задействована вся мощь британского флота?
   Очевидно, что и сам Тирпиц не до конца представлял последствия своего решения и тот политический ущерб, которым оно чревато. В соответствии с здравым смыслом Германии следовало забыть о морском соперничестве с Англией и прийти к полюбовному соглашению. Однако Тирпиц отвергал саму постановку такого вопроса, зная, что может рассчитывать на поддержку самого кайзера Вильгельма II, если кто-нибудь выразит сомнения в политической благонадежности его догм.
   Поэтому во время обсуждения ни Бюлов (рейхсканцлер в 1900 – 1909 годах), ни канцлер (Теобальд Бетман-Гольвег, рейхсканцлер Германии с 1909 по 1917 год. – Ред.) не высказали никаких возражений. Только Гольштейн (пока был жив) пытался выразить свое мнение. Хорошо известно, что он был убежден, что британский лев и русский медведь не придут к соглашению и не объединятся против Германии. (Присоединение в 1907 году России к англо-французской Антанте и отход от союза с Германией и Австро-Венгрией Италии ознаменовали крах политики Фридриха Августа Гольштейна (1837 – 1909), фактического руководителя (до 1906 года) внешней политики Германии. – Ред.)
   Командующий флотом Хольцендорф, выступивший на конференции, о которой шла речь выше, был главным оппонентом Тирпица. Как образованный человек, он был врагом всяческих догм и бумажной рутины. Будучи прекрасным оратором, он любил приглашать гостей на свой флагманский корабль, когда происходили маневры флота. Обладая замашками светского льва, он слыл дамским угодником. За несколько лет до описанных мною событий на Дальнем Востоке мне довелось наблюдать за ним на купальном пляже в Циндао, где он учил дам плавать, отдавая предпочтение откровенным купальным костюмам.
   Являясь командующим флотом, Хольцендорф больше всего любил давать балы на флагманском корабле. Однажды после одного из таких балов я заметил, как он прощается с гостями на сходнях. Одной из последних оказалась хорошенькая английская девушка. Он сказал ей, что, как главнокомандующий, имеет право поцеловать последнюю даму, покидающую корабль, и как сказал, так и сделал.
   Сам кайзер не устоял перед обаянием Хольцендорфа и иногда делился с ним своими самыми сокровенными политическими мыслями. Я жадно впитывал услышанное, если удостаивался чести присутствовать при подобных разговорах. Самые яркие воспоминания такого рода относятся к 1912 году, когда однажды новый английский морской атташе, по-моему Вильсон, предложил Хольцендорфу прекратить морское соперничество их стран.
   Конечно, в связи с этим встала вечная проблема – поможет ли сокращение вооружений установить добрососедские отношения или приведет к новым проблемам. Лично мне эта идея понравилась, но обе стороны так и не оказали друг другу должного доверия.
   Только однажды, еще до начала Первой мировой войны, мне довелось услышать мнение молодых офицеров, что мы ошибемся в выборе своей профессии, если хоть однажды не примем участие в сражении. Вместе с тем ни на одном собрании я не слышал разговоров о войне между Англией и Германией, не говоря уже о том, что кто-то желал такой войны. Короче говоря, готовность пожертвовать своей жизнью ощущалась повсюду, но не наблюдались милитаристские наклонности или взгляд на войну как на приятное приключение. Пишущие о таких настроениях занимаются мифотворчеством.
   Все сходились на том, что главное – сохранить в целости наследство Бисмарка, но не более того. Вопрос об овладении новыми территориями даже не ставился. Рано умерший министр иностранных дел Кидерлен-Вехтер говорил моему отцу, который был его старым школьным приятелем, что не позволит вовлечь Германию в новую войну. Его соображения против войны казались неоспоримыми.
   Ганзейские города тогда казались мне воплощением мирной жизни. Однажды Хольцендорф взял меня с собой на завтрак в Гамбург, где мэр города, доктор Буркхардт, и глава пароходной линии Гамбург – Америка Баллин говорили о страстном желании во что бы то ни стало сохранить мир. Баллин безуспешно пытался воздействовать в этом направлении на кайзера. Позже, в Морском кабинете в Берлине, мне довелось прочитать множество его писем, подтвердивших то, о чем мне довелось слышать.
   Германии вовсе не нужно было затевать военные действия. После 1871 года наши границы установились и благосостояние народа стало расти. Когда я ездил домой в отпуск и путешествовал с севера на юг, то мой путь пролегал через процветающую страну с множеством промышленных предприятий, где царили спокойствие и порядок. В мирные годы Германия хорошела год от года.
   Что же касается моего дома и моих родителей, то перед ними открывались широкие горизонты. В 1900 году мой отец стал министром культуры Вюртемберга, а чуть позже пожизненным премьер-министром.
   Для моей матери закончились хлопоты, связанные с воспитанием детей. Всю жизнь она стремилась следовать принципу, унаследованному от своей матери, которая была родом из Бремена: поступай так, чтобы впоследствии не упрекать себя, относись к другим как к себе. Моя мать обладала способностью ненавязчиво направлять людей на правильный путь. С этого и началась ее вторая, теперь уже общественная карьера. Моему отцу оставалось только признать, что она оказалась прирожденной главной фрейлиной.
   Именно в «Уединении», нашем доме, расположенном неподалеку от Штутгарта, в 1910 году счастливый случай свел меня с моей будущей женой Марианной Гревениц. Она мне сразу же понравилась, хотя не могу сказать, что я быстро решился на большее, ведь человека часто влечет не разум, а чувство. Сегодня, спустя много лет, мне кажется, что женитьба была залогом моей удачной карьеры. Большего счастья я не мог пожелать.
   Вскоре нам стало ясно, что наши судьбы тесно связаны с моей профессиональной жизнью. Наша свадьба должна была состояться осенью 1911 года. Однако разразившийся летом того же года кризис в Марокко едва не вмешался в наши планы. Во время нашего медового месяца на мысе Куллен мы прочитали в шведской газете о предстоящей войне. В те времена обычно говорили о боевых действиях, происходивших в ходе войны Турции и Италии, позже – о Балканских войнах.
   Однако теперь не проходило и дня без того, чтобы даже в светской беседе не прозвучало слово «война». Нам приходилось менять свои взгляды. Сорок лет мирной и стабильной жизни испортили нас. Летом 1914 года я думал, что если мы благополучно преодолели несколько кризисных ситуаций, то справимся и с этой.
   На флоте мы постоянно критиковали немецких дипломатов, и я не отставал от прочих. В 1914 году немецкая внешняя политика казалась мне слишком нерешительной, и я думал, что мы далеко отстали от добродушных австрийцев в попытке создания союза с ними. Но легкомыслие Извольского (А.Н. Извольский (1856 – 1919) – дипломат, в 1906 – 1910 годах министр иностранных дел Российской империи, в 1910 – 1917 годах посол в Париже. Действия Извольского – оформление в 1907 году Антанты, в 1908 году (боснийские кризисы – и др. способствовали обострению отношений России и Германии с Австро-Венгрией. – Ред.), стремление Пуанкаре (Раймон Пуанкаре (1860 – 1934) – президент Франции в 1913 – 1920 годах. – Ред.) к реваншу (за войну 1870 – 1871 годы. – Ред.) и dolus eventualis{Стремление к сиюминутной выгоде (лат.).} Грея (Эдуард Грей, лорд Фаллодон (1862 – 1933) – в 1905 – 1916 годах министр иностранных дел Британской империи. – Ред.) привели к тому, что разразилась Первая мировая война, доказавшая неуместность немецкой внешней политики. Совершенно ошибочно представлять кайзера Вильгельма II как «поджигателя войны».
   Между 1909 и 1912 годами я часто видел кайзера на флагманском корабле, носящем его имя. В течение года он несколько раз посещал нас, и во время столь важных событий я отвечал за его прием и церемонию встречи, а также присутствовал на обеде. Обычно, завершив прием пищи, офицеры не расходились, оставаясь за столом, поскольку на корабле не было специального помещения для отдыха.
   Разговоры часто продолжались за полночь, и обычно их ход направлял сам кайзер. Он обладал живым умом и хорошей памятью, поэтому любая тема сразу же вызывала у него поток ассоциаций. Обычно он быстро реагировал на реплики собравшихся, слыл прекрасным рассказчиком, причем никогда не допускал критики в чей-либо адрес и говорил всегда аргументированно. Он также редко возражал собеседнику, чтобы ненароком не оскорбить кого-либо.
   Когда кайзер посещал наш головной корабль и почти ежедневно позже, когда я уже служил в Морском кабинете кайзера в Берлине, мне довелось познакомиться с множеством военных и политических сообщений, вырезками из газет, в которых Вильгельм II делал заметки на полях. Среди них оказалось множество комментариев по политическим вопросам – собранные вместе, они никак не свидетельствовали о том, что кайзер придерживался определенной точки зрения.
   Часто его заметки на полях противоречили друг другу и на одной и той же странице встречались совершенно противоположные мнения. Соответствующие министерства, и в первую очередь министерство иностранных дел, считали эти заметки реакцией на событие, а не прямым указанием или приказом.
   Похоже, что и сам кайзер так же относился к своим постраничным записям, намереваясь развить их, когда собирался выразить свое мнение словесно. Вот почему публикация заметок кайзера в собрании документов, появившихся после Первой мировой войны под заглавием Die grosse Politik{«Большая политика» (нем.).}, вызвала неадекватную реакцию.
   Сталкиваясь с мнением других людей, Вильгельм II всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Так, кайзер жаловался, и, возможно, даже был прав, что в 1905 году тогдашний рейхсканцлер Бюлов, которому он сумел возразить, убедил Вильгельма II совершить известный визит в Танжер. Кайзер также утверждал, что в 1896 году его принудили послать «телеграмму Крюгера», вызвавшую столь яростную критику.
   Постоянное предпочтение флота другим видам вооруженных сил, возможно, объяснялось тем, что в жилах Вильгельма II текла английская кровь. Находясь на флагманском корабле, кайзер был свободен от ограничений, которым был вынужден подчиняться на суше. В частности, здесь он не должен был рабски следовать предписаниям главного церемониймейстера. «Здесь я сам решаю, что делать», – сказал Вильгельм II однажды, находясь в Согне-фьорде (Норвегия), когда, нарушив все планы, оправился в путешествие на своей яхте «Гогенцоллерн».
   Во время своих ежегодных круизов в северных водах кайзер не допускал на борт женщин и вообще не позволял им играть значимую роль при дворе. Хотя при мне Вильгельму II уже было за пятьдесят, было заметно, что он все еще не обтесался, проведя большую часть своей молодости на офицерских пирушках, а не в семейном кругу или среди гражданских лиц.
   По мере количественного увеличения флота возрастало и его влияние на внешнюю политику. Наконец стало ясно, что необходимо разрешить постоянный конфликт между требованиями дипломатов и запросами моряков. Если мы не хотим менять свои планы в отношении флота, то следует улучшить наши отношения с Россией и, в частности, более строго контролировать политику Австро-Венгрии на Балканах.
   В противном случае нам следовало прекратить увеличение германского военного флота и попытаться прийти к взаимопониманию с Англией. Однако ни одна из данных альтернатив не была принята. Кайзер так и не решился разрубить этот гордиев узел и, как говорили, сделать канцлером Тирпица. Мне кажется, что, если бы на Тирпица возложили столь ответственные обязанности, он в конце концов пожертвовал бы личными интересами в отношении флота и, сократив кораблестроительную программу, ограничился бы постройкой меньшего количества боевых кораблей, чтобы достичь взаимопонимания с Англией.
   Похоже, что и сам кайзер больше всего хотел прийти к соглашению с Англией. Его случайные вспышки связывались исключительно с желанием скрыть свои сомнения. Один из французов даже назвал его Гийомом Робким. На самом же деле Вильгельм II был человеком, отличавшимся благими намерениями и прямым характером. Он был буквально потрясен (что, возможно, объяснялось династическими связями), когда в конце июля 1914 года неожиданно разразилась война.
   В его памяти еще были свежи воспоминания о свадьбе дочери, где два иностранных монарха, английский король Георг V и русский царь Николай II, шли по разным сторонам от принцессы Виктории-Луизы в факельном шествии. Легко ли было ему смириться с необходимостью воевать с этими монархами? (К тому же родственниками. – Ред.)
   В июне 1914 года английская эскадра участвовала в Кильской регате, и, возвращаясь, ее командующий, по-моему, это был Гудноу, телеграфировал немецким хозяевам: «Дружба навек». И как же могли властители Европы нарушить мирные соглашения, если Германия и Англия продолжали оставаться друзьями?
   В последние недели июля 1914 года я оказался единственным офицером в морском министерстве на Бендлерштрассе в Берлине. В основном мы занимались кадровыми проблемами флота. Наш начальник, адмирал фон Мюллер, сопровождавший кайзера в круизе по северным водам, поведал мне о его большом беспокойстве. По его словам, Вильгельм II думал о дипломатическом решении проблемы или, по крайней мере, о локализации кризиса в отношениях с Сербией и ни в коем случае не хотел, чтобы противоречия между Англией и Германией разрастались, и вообще не верил, что подобные отношения возможны.
   Доказательство я получил в телеграмме, посланной с его яхты «Гогенцоллерн», где кайзер разрешил флоту действовать только против России в Балтийском море и приказал соответственно изменить мобилизационные планы. Только за несколько дней до объявления войны стали ясны намерения Англии вмешаться. Не приходится сомневаться в том, что, если бы сэр Эдуард Грей служил делу мира, он раньше выложил бы свои карты на стол (Грей уже с 1912 года тайно подталкивал свою страну к войне). Но он сделал явно противоположное. Поэтому и случилось, что даже подозрительный немецкий морской атташе в Лондоне незадолго до начала войны сообщал неверные сведения, что после начала военных действий Англия останется в стороне.
   Летом 1939 года я привел этот случай как пример излишней секретности, провоцирующей кризис, в ходе беседы с английским послом в Берлине сэром Невиллом Хендерсоном, указав, что опасно, когда одна сторона держится в неведении относительно намерений другой. Я добавил, что, хотя общественные угрозы могут обострить ситуацию, обычно в ходе дипломатических переговоров никто не хочет высказываться первым.
   Правда, Хендерсон понял мою точку зрения и постарался донести ее по назначению. И все же в критические дни 1939 года Англия не смогла прояснить свою позицию. В рассмотренном мною втором случае вина легла все же не на Англию, а на германских политиков, отказавшихся верить, что она вмешается. Ведь они видели мир черно-белым.
   В описываемые же мной времена день 31 июля обозначил конец имперского Берлина. Ничто не может оправдать так называемую эру Вильгельма, растранжирившего все достижения Бисмарка. Все произошло из-за недостатка чувства меры во внешней политике, основывавшейся на соображениях престижа, выразившейся в уже описанном мною нелепом соперничестве с британским военным флотом.
   Непрочное положение Германии усиливалось ее географическим положением между подозрительными соседями и постоянным недоверием к союзникам. Чтобы сохранить целостность империи и продолжать мирную жизнь, были необходимы опытные правители, умевшие держать ушки на макушке.
   В то же время не только верхушка общества, но и все население Германии находилось в состоянии ожидания, поддерживаемого долгими годами спокойной жизни и чувством собственного превосходства. Правда, вряд ли наши английские соперники не обладали теми же самыми качествами и возможностями. Нам недоставало только чувства меры и твердой политической линии как во внутренней, так и во внешней политике.
   С другой стороны, государственная гражданская и военная служба являлись воплощением устойчивости и стабильности. В министерствах и администрации работа выполнялась совершенно незаинтересованно, жалованье было скромным, но едва ли кто-либо жил не по средствам. Все пытались сэкономить, чтобы оставить хоть что-то детям и внукам. Мне лично не довелось ни разу встретиться со случаями коррупции. Парламент и неподцензурная пресса осуществляли эффективную систему контроля над всеми государственными органами власти. Ничто не мешало развитию культуры и науки. Мне даже кажется, что общий моральный уровень был выше во времена монархии, чем в период Веймарской республики, не говоря уже об эпохе Гитлера.

ВОЙНА (1914 – 1918)

   Я распростился со своим братом Карлом, служившим в министерстве иностранных дел, по телефону. Занимая должность советника в дипломатическом корпусе, он скептически относился к войне, был лейтенантом резерва в полку нашего отца, однако, оказавшись в армии, сражался доблестно и храбро.
   Спустя пять недель после нашего телефонного разговора мои родители отправились в Сен-Дье в Вогезах, чтобы привезти его тело в Штутгарт, где Карла и похоронили на Пражском кладбище. Он был их первенцем. Я всегда буду помнить, что память о его службе в министерстве иностранных дел позже сыграла свою роль в моем переходе на дипломатическую службу. Имя моего брата внесено в список погибших на войне дипломатов на мемориальной доске, украшающей здание министерства иностранных дел на Вильгельмштрассе. Мой отец так и не оправился после гибели моего брата; он всегда напоминал слова Карла, что войны можно было избежать.
   31 июля, через несколько часов после того, как получил необходимые документы, я без сожаления покинул морское министерство. Расставаясь со мной, моя жена вела себя как подобало дочери солдата. Я несколько раз поднял своего двухлетнего сына Карла Фридриха, игравшего на улице, и затем отправился со своим легким летним багажом на станцию, чтобы сесть в первый поезд, шедший в Вильгельмсхафен.
   Позвонив со станции жене, я узнал, что почти сразу после моего отъезда нашли давно потерявшийся золотой браслет, подаренный ей в день нашей помолвки, который мы позже заменили похожим. Эту случайную находку мы сочли добрым предзнаменованием.
   Поскольку в то время флот уже находился в пути из Киля в заливы Северного моря, я с трудом добрался до места назначения вовремя. В заполненном народом вокзале Лертер я встретил фон Хакстгаузена, личного адъютанта принца Альберта Прусского. Он предложил мне место в салон-вагоне принца, чтобы я смог совершить комфортабельное ночное путешествие в Вильгельмсхафен. Но я извинился и сказал, что если я опоздаю и прибуду на Северное море на час позже намеченного, то разминусь с флотом и не смогу участвовать в ожидаемом морском сражении, после чего уехал на более раннем поезде.
   Другие судили о ситуации более спокойно и корректно. Когда стало известно, что английский флот вступил в войну 4 августа, заместитель командира корабля пришел к нам и заявил: «Теперь нужно достать кинопроектор, чтобы команда не скучала». Мы начали осознавать, насколько оказался прав японский адмирал, говоривший нам на основании своего опыта, полученного в Русско-японской войне 1905 года: «Морская битва сама по себе не представляет ничего особенного, невыносимо только ожидание».
   В то время командующим немецким флотом был адмирал Ингеноль, которого я хорошо знал, ибо когда-то он был моим командиром на «Герде». Добрейший холостяк родом из Рейнланда, он пользовался всеобщим уважением за самоотверженность, объективность и чувство товарищества. Не питая никаких иллюзий по поводу его способностей, мы верили ему и чувствовали, что сможем хорошо поколотить англичан. Но он оказался слишком дисциплинированным, чтобы стать вторым Нельсоном.
   И все же у нашего флота не было собственного боевого опыта (в 1864 году, во время войны с Данией, прусский флот был разбит 17 марта у острова Рюген датским флотом, который позже, 9 мая, у острова Гельголанд разбил и союзный Пруссии австрийский флот. – Ред.). За свою короткую историю ему пришлось стрелять только на показательных маневрах в иностранных водах, причем наши соперники уступали нам. Поэтому нам и предстояло доказывать свои боевые способности, выступив против англичан, считавшихся первыми в искусстве морской войны.
   Еще после первой инспекции в Вильгельмсхафене я написал адмиралу фон Мюллеру, что флот находится в прекрасном состоянии духа. Однако штаб практически не беспокоился о том, чтобы поддерживать этот высокий боевой дух. Наши военные приказы выглядели, грубо говоря, следующим образом: флоту следовало выйти из Гельголандской бухты и попытаться ослабить врага, нанося ему незначительный ущерб. Затем, при равенстве сил, при благоприятных обстоятельствах вступить в сражение.
   Таким образом, Балтийское море было оставлено без внимания. После Русско-японской войны мы стали считать, что в русском флоте отсутствует инициатива и должное руководство. Я сам стал свидетелем того, как после сражения 10 августа 1904 года «Цесаревич», получивший только внешние повреждения (большие потери в личном составе команды, включая адмирала Витгефта. – Ред.), спустил свой флаг в гавани Циндао (германская военная база в Китае. – Ред.) и позволил себя интернировать, вместо того чтобы попытаться прорваться и присоединиться к своему флоту (у «Цесаревича» практически не было выхода – пробиваться в одиночку в Порт-Артур или Владивосток было равносильно самоубийству. – Ред.).
   В первые несколько месяцев войны германскому флоту никак не удавалось выманить врага и заставить его сражаться в Северном море. Наконец реализация плана заставила нас признаться, что у англичан не было никакой необходимости в блокаде Гельголандской бухты и нашей базы на острове Гельголанд. Выходы из Северного моря через ЛаМанш и между Норвегией и Шетландскими островами были англичанами уже заблокированы обширными сетями с широкими ячейками.
   Осознание необходимости выхода в море и вступления в бой близ английских берегов далеко от немецких баз ставило нас в неблагоприятное положение и определенно противоречило нашим стратегическим планам. Все это стало совершенно очевидным после переговоров Ингеноля и морских стратегов из Генерального штаба.
   Тем временем наша армия, находившаяся на востоке, была атакована русскими в Восточной Пруссии, на западе она прошла Бельгию и вторглась в Северную Францию. Должен ли был флот бездействовать? Как мне стало известно от друзей, находившихся в морском штабе, адмирал Ингеноль явно страдал от бездействия. Он распорядился, чтобы флот провел несколько вылазок, быстроходным крейсерам предписывалось подойти к английским берегам и подвергнуть их бомбардировке, вынудив врага выйти в открытое море.
   Сложность маневров заключалась в том, что большая часть флота продолжала подчиняться головному штабу. Горько сетуя на подобную разобщенность, мы должны были отвести наши тяжелые корабли в бухту Ядебузен (то есть в Вильгельмсхафен. – Ред.). Отмечу, что подобные маневры несли в себе известную долю риска, но не более того. Большие расстояния, разделявшие противоборствующие стороны, были на руку не нам, а противнику, который мог добиться «частичного успеха». Впрочем, так оно и случилось 24 января 1915 года.
   Группа разведывательных кораблей без прикрытия дошла до Доггер-банки, то есть практически до середины Северного моря. Возможно, англичане разгадали наш маневр, во всяком случае, крейсеры были перехвачены превосходящими силами противника. К сожалению, мы потеряли наш броненосный крейсер «Блюхер». Ингеноля сместили с его поста. Новым командующим флотом был назначен адмирал Поль.
   Адмирал Поль был уставшим от жизни человеком с морщинистой кожей. Неизлечимо больной раком, он умер через год после своего назначения, разложив боевой дух флота своей апатичностью. В течение всего 1915 года я не припоминаю ни одного успешного действия германского флота. Время командующего заполнялось составлением записок по поводу морской войны с Англией. Меморандумы, прекрасно оформленные капитаном Михаэлисом, служили оправданием перед вышестоящим начальством, объясняя, почему, несмотря на все усилия, германский флот так и не смог схватиться с английским.
   На земле, как и на море, успех немцев зависел от быстроты натиска. Тогда мы не поверили экономисту Хармсу, заявившему, что война должна продолжаться не более трех месяцев, после чего денежные запасы иссякнут. В 1915 году нам казалось, что война может продлиться в течение длительного времени, приведя к истощению основных сил Центральных держав (то есть Германии и ее союзников. – Ред.).
   Вступление Италии в войну на стороне наших врагов было плохим предзнаменованием. Помню, как весной 1915 года я отправился на прогулку вместе со своим братом Виктором, только что прибывшим в Куксхафен с фронта, и обсуждал с ним вопрос о том, сможет ли монархия устоять в войне. На наши взгляды определенно повлиял мой отец, который даже летом 1914 года полагал, что нам следует как можно быстрее прийти к изменению строя. Он считал, что надо изматывать противника, всячески избегая столкновений с ним. Такие взгляды все больше отдаляли его от сторонников подводной войны с Англией. Но военные авторитеты все больше и больше склонялись в пользу идеи неограниченного использования подводных лодок.
   Так обстояли дела, когда флот перешел из рук больного Поля к решительному адмиралу Шееру. В феврале 1916 года Вильгельм II появился в Вильгельмсхафене, чтобы передать Шееру командование флотом. Обращаясь к нам, кайзер высказал надежду, что подводные лодки добьются выдающихся успехов, «когда их будут использовать в полной мере, насколько позволит политическая ситуация». В качестве примера он привел конницу: «Когда-то их обучили атаковать, но сегодня они заняли позиции в траншеях, поскольку новые условия войны оставили кавалерии исключительно вспомогательные функции». Иначе говоря, всему свое время.
   Его речь никак нас не впечатлила, ибо все и так знали, что Шеер – это не инертный Поль. Известно было множество историй о нем, когда он был еще юным лейтенантом. Старые приятели даже прозвали его Бобом-терьером в связи с тем, что он любил науськивать своего любимого фокстерьера на своих друзей и особенно на их брюки.
   Действительно, Шеер отличался живым характером, активным умом и простотой обращения. Правда, облачившись в адмиральский мундир, он приобрел некоторую степенность, сохранив не мешавшую ему жизнерадостность. Когда работа заканчивалась, он вновь был готов наслаждаться жизнью. Будучи противником всяческих схем, он старался каждую проблему анализировать под новым ракурсом. Офицеры его штаба даже прозвали его Primesautier{Импульсивный (фр).}, ибо нередко он действовал под влиянием порыва. Прежде всего он окружил себя людьми, которых знал и кому мог доверять, такими как Тротта и Леветцов. Поскольку мы с ним были давно знакомы, я снова занял свою старую должность флаг-лейтенанта.
   Своей главной задачей Шеер считал возможно быстрое восстановление боеспособности флота. Прежде всего он отменил ряд ограничительных приказов, разрешив командирам свободу маневра. Эта мера позволила провести несколько успешных операций. Конечно, он отчетливо понимал, что его манипуляции вызовут ответные действия со стороны противника. Так оно и случилось в последние дни мая 1916 года, когда к западу от Ютландии, в одинаково удаленном от английских и германских баз районе мы столкнулись со всем английским флотом. Это сражение, вошедшее в историю под названием Ютландской битвы, было серьезным испытанием для каждой из сторон, став величайшим морским сражением в мировой истории.
   Тотчас после битвы при Ютландии я составил отчет о том, что видел и пережил на борту флагманского корабля «Фридрих Великий», чтобы потом использовать свои сведения. В последнем предложении описания говорилось: «Провидение было явно благосклонно к нам».
   Выходя 31 мая из порта, мы не верили, что повстречаемся с неприятелем. Внимание Шеера было целиком сосредоточено на тривиальном происшествии: он размышлял над укреплением двери на юте, чтобы она не громыхала, ибо в прошлую ночь грохот мешал ему спать, и он вовсе не хотел, чтобы ситуация повторилась.
   Когда я принес ему первое сообщение с дозорного судна о появлении английских кораблей, он отправился на капитанский мостик в спокойном состоянии, сохраняя такое же хладнокровие на протяжении всей битвы. Скоро он перешел из своей стальной конической башни на открытую палубу и оставался там, утверждая, что отсюда лучше видит поле битвы. В этой величайшей в истории морской битве отработанная нами в мирное время манера действовать оказалась весьма полезной.
   Когда 1 июня мы вернулись обратно в Вильгельмсхафен, я телеграфировал домой: «Мы довольны своими действиями». На самом деле я еще не понял всей значимости произошедшего. Во время битвы Шеер сказал членам своего штаба: «Если мы проиграем, меня отправят в отставку».
   На следующее утро, когда мы узнали о своих потерях, но еще не имели полного представления об ущербе врага (произошло это примерно в четыре часа утра), Шеер сказал мне: «Я пригласил на следующую субботу генерала фон Герингена. Сегодня мне пришлось отменить приглашение». Я же думал совсем о другом и не мог понять, как нам следует оценить исход битвы.
   Конечно, не в первый раз противники покидали поле сражения, зализывая раны, не представляя, какого результата на самом деле удалось достичь. Мы искренне радовались, что плохая видимость на море, случившаяся 1 июня, обеспечила нам защиту. Наши самые мощные корабли так серьезно пострадали, что я писал в то время: «Мы действовали единственно возможным путем».
   Правда, и наш враг, имевший почти двойное преимущество, пострадал не менее сильно. Когда мы получили достоверные данные о потерях англичан, Шеер подошел ко мне и сказал: «Теперь я не вижу никаких препятствий для того, чтобы после случившегося генерал фон Геринген отобедал с нами. Мы оставим наше приглашение в силе». Спустя несколько часов, когда мы вошли в бухту Ядебузен, по приказу Шеера на корабельный мостик вынесли бокалы с шампанским, и адмирал первым делом помянул погибших. Фактически английский флот потерял вдвое больше людей и кораблей, чем германский. (Английский флот потерял 3 линейных крейсера, 3 броненосных крейсера и 8 эсминцев, 6097 человек убитыми, 510 ранеными, 177 пленными, что составляло 11,4 процента от общей численности личного состава; германский флот потерял 1 линейный корабль (устаревший), 1 линейный крейсер, 4 легких крейсера и 5 эсминцев, 2251 человека убитыми, 507 ранеными, что составляло 6,8 процента от общей численности личного состава. – Ред.)
   В отправленном кайзеру телеграфном отчете, составленном на борту до вхождения в гавань, содержались только конкретные факты. Широкой общественности не довелось узнать о потере линейного крейсера «Лютцов» и еще одного корабля (устаревшего линкора «Поммерн». – Ред.). Позже выяснилось, что умолчание о потерях было ошибкой. О погибших кораблях вскоре стало известно из английской прессы, что снизило впечатление от наших успехов.
   Замечу, что и наши противники столь же неумело преподносили новости. Германский отчет о битве был опубликован за двадцать четыре часа до английского, поэтому именно он и вызвал резкую реакцию в мире. Сообщения, которыми разразились английские адмиралы, оказались настолько косноязычными, что Уинстон Черчилль, бывший в то время ни более ни менее как первым лордом адмиралтейства, решил лично доложить парламенту о случившемся. В своей речи он попытался смягчить негативное впечатление, которое произвел рапорт военных.
   Сам же я в начале июня еще не понимал, насколько широко впоследствии осветят это событие. Прибывшие в тот вечер две поздравительные телеграммы я счел необязательными, однако на следующей неделе мне пришлось почти непрерывно отвечать на благодарности, направленные в адрес Шеера. Вскоре нас посетил сам кайзер и другие королевские особы.
   На одном из вечеров после битвы на нашем офицерском собрании присутствовали прибывшие из Берлина адмиралы. Вскоре заговорили о том, как командующий использует разработки берлинских теоретиков тактики. Когда слово предоставили Шееру, он уже серьезно выпил и сказал: «Моя идея? У меня не было никакой идеи. Я только хотел спасти бедный «Висбаден». И тогда я подумал, что лучше всего будет запустить крейсеры на полной скорости. А дальше все случилось само собой, как с девственницей, ожидающей ребенка». На что Хольцендорф ответил: «Но вы должны иметь в виду, Шеер, что кто-то обязан ответить за случившееся с девицей».
   В рапорте, составленном мною после битвы, я воздал особые почести в связи с победой капитану фон Леветцову и начальнику штаба Тротте. «Нет никаких оснований, – писал я, – пытаться понять, какой части успеха мы обязаны командующему флотом, ибо, взяв на себя ответственность, он действовал в соответствии со своими наклонностями, а не подчиняясь хладнокровному и логически выстроенному плану. Он действовал подчиняясь исключительно обстоятельствам». Если бы Шеер потерпел поражение, то вина была бы полностью возложена на него.
   Летом 1916 года – скорее всего, это было примерно 18 августа, после того, как наши корабли оправились после повреждений, причиненных им в Ютландской битве, – Шеер снова повел флот на запад по направлению к Англии. Один из наших разведывательных кораблей столкнулся с врагом. Ошибки в сообщении о положении противника направили флагманский корабль по ложному курсу. Поэтому великая битва не состоялась.
   Расстроившись, я писал в конце сентября 1916 года: «Флот упустил предоставившиеся ему благоприятные возможности, имевшиеся в течение первой половины войны, так что теперь едва ли мы сможем наверстать упущенное. Офицеры собираются и говорят только о политике».
   Скоро единственной темой стало обсуждение подводной войны. Фактически она стала центральной проблемой нашей военной политики. Гинденбург и Людендорф, как самые влиятельные личности в Германии, несмотря на успехи в наземной войне (осенью 1916 года, после того как фактически захлебнулось германское наступление под Верденом, а союзники осуществили блестящий Брусиловский прорыв и операцию на Сомме, стало ясно, что поражение Германии и ее союзников не за горами, что и произошло, несмотря на события 1917 года в России, лишь оттянувшие неизбежное. – Ред.), никак не могли нанести решающий удар против Британских островов.
   Поскольку германскому надводному флоту так и не удалось эффективно противостоять британскому Гранд-Флиту, единственной возможностью для Германии оставалось использование подводных лодок. Тем временем совершенствовались и английские оборонительные силы, направленные на защиту от подводных лодок. Но подводная война, которая велась по традиционной схеме (надо было предупреждать, спасать и т. д. – Ред.), оказалась недостаточно эффективной, что привело к потере множества подводных лодок.
   Для достижения решительных результатов германским подводникам пришлось без предупреждения отправлять на дно любое судно, оказавшееся в британских водах. Однако имел ли такой метод политический эффект, адекватный военному или экономическому ущербу, нанесенному противнику? По этому поводу мнения расходились.
   Сторонники неограниченной подводной войны в нашем морском штабе заявляли: «Совсем скоро, возможно уже через шесть месяцев, мы потопим такое количество торговых кораблей с их тоннами грузов, что Англия должна будет капитулировать. Если Америка действительно вступит в войну, ее помощь достигнет Европы слишком поздно».
   Сам же я считал, что подобные прогнозы неверны. Проанализировав точки зрения статистиков и суждения более умеренных по взглядам командиров подводных лодок, я пришел к выводу, что нам потребуется не шесть, а не менее восемнадцати месяцев успешных действий подводных лодок, чтобы истощить Англию. Но кто среди нас мог на самом деле гарантировать, что мы выполним поставленную задачу?
   Более очевидным для меня казалось, что мы, представители морского флота, не выйдем за пределы наших экспертных и технических рекомендаций и не предпримем никаких подобных действий. Но разве это не могло быть сделано в тот или иной год войны? Думаю, я оказался единственным членом нашего морского штаба, возражавшим против запуска неограниченной подводной войны.
   В то время мой отец часто говорил, что, если бы у него были деньги, он построил бы в Вюртемберге сумасшедший дом, чтобы поместить туда всех, кто помешался на подводных лодках. Ту же самую идею он преподнес, правда в более деликатных выражениях, и канцлеру. Фактически тот бросил бразды правления в сентябре 1916 года, оставив выбор за Верховным главнокомандованием армии, судившим обо всем происходящем исключительно с точки зрения военных. 1 февраля 1917 года началась подводная война. В качестве благодарности Бетман-Гольвег получил coup-de-gráce{Последний удар (фр).} спустя несколько месяцев.
   Мне довелось находиться в отпуске, когда Михаэлис, ставший новым канцлером, принимая дела, совершал свой официальный визит в Штутгарт. Мы принимали его и развлекали в нашем доме «Уединение». Лучшим свидетельством произведенного на нас впечатления может служить история, часто рассказывавшаяся впоследствии в нашей семье. Моя мать отправилась спать, и ей приснился кошмар, от которого она со страшными мучениями очнулась и закричала: «Только не это!»
   Начало революции в России вскоре после объявления неограниченной подводной войны (с 1 февраля 1917 года. – Ред.) дезорганизовало некоторых сторонников новой стратегии. «Если бы мы только знали, что это произойдет, – заявляли они, – мы бы не заставили Америку воевать против нас».
   Консерваторы считали, что Америка в любом случае выступит против нас. Но кто в самом деле мог в то время доказать подобное? И кто взял бы на себя право говорить о приобретении нового и могущественного противника, обладавшего огромным военным потенциалом? Думаю, что то, что было сделано по отношению к Америке зимой 1916/ 17 года, повторилось похожим образом в отношении России летом 1941 года.
   В первые шесть месяцев неограниченной подводной войны Верховное главнокомандование становилось все более и более пассивным. Летом даже случился небольшой мятеж на одном из кораблей, ставший предвестником того, что случилось осенью 1918 года. Действительно, неприятель нес серьезные потери в тоннаже потопленных нами судов. Но вместе с тем он никак не собирался капитулировать или даже вступать в переговоры.
   Тогда я казался штабным beta noire{Белая ворона (фр.).}, ибо все знали, что я не был расположен к подводной войне. Свое неодобрение я выражал как в своих письмах, так и устно, причем достаточно откровенно. Поэтому я был рад, когда меня направляли с разными поручениями. Так, мне приказали принять участие в рейде крейсеров «Брюммер» и «Бремзе», посланных найти и уничтожить конвой у Шетландских островов. Позже я стал офицером по навигации на броненосном крейсере «Фон дер Танн». К этому кораблю я испытывал особые чувства, поддавшись обаянию его командующего Моммзена, сына известного историка (Теодор Моммзен (1817 – 1903) – историк Древнего Рима. – Ред.).
   Именно на борту «Танна» мне довелось принять участие в последней дерзкой вылазке под командой Шеера. Правда, несмотря на необычайно благоприятные погодные условия и великолепную видимость, нам не удалось вступить в контакт с врагом. Для меня это был последний поход в открытое море. Вскоре меня снова отозвали в морской штаб.
   Когда штаб оказался не в состоянии управлять своими силами в буквальном смысле этого слова, он приступил к реорганизации. Деятельность флота фактически оказалась raison d'etre{Лишенная смысла (фр).}. Во всяком случае, высшие чины были сокращены под предлогом нехватки кадров для подводных лодок, торпедных катеров и минных тральщиков. Иначе говоря, это были «лейтенанты-командиры», как мы их тогда называли, и война под командованием младших офицеров. Большие корабли использовались только для обеспечения безопасности прохода меньших по величине кораблей через минные поля в Гельголандской бухте.
   Мне казалось, что весеннее наступление 1918 года будет успешным. С наших плеч упало бремя войны на Восточном фронте (благодаря Октябрьской революции 1917 года и Брест-Литовскому сепаратному мирному договору, подписанному 3 марта 1918 года ленинским правительством. – Ред.). Я по-прежнему надеялся, что наступит компромиссный мир, но после первоначальных успехов (немцы, перебросив с Восточного фронта большие силы, продвинулись на 84 километра) наступление остановилось. Даже оптимисты начали сомневаться в необходимости продолжения военных действий. Полагали, что нам следует изыскать пути и способы экономии наших сил.
   Морское командование впервые задумалось о взаимодействии с Высшим армейским командованием, похоже, что и оно озаботилось той же самой проблемой; по крайней мере, в морском штабе заверяли, что в ближайшее время контакт будет установлен. Министерство, которому должны были подчиняться все германские войска, могло расположиться только в Генеральном штабе армии, считавшемся тогда важнейшим правительственным учреждением, включая и ведомство нового государственного канцлера Гертлинга (Георг Гертлинг (1843 – 1919) – рейхсканцлер с ноября 1917 по 3 октября 1918 года. – Ред.). Из-за постоянно утомленного выражения лица военные прозвали его «пятиминутным прожектором», по аналогии с прибором, который включался только на пять минут.
   Учреждение военно-морского министерства означало упразднение Генерального морского штаба в адмиралтействе штаба и его главы – моего старого начальника Хольцендорфа. По отношению к нему это оказалось даже справедливым, поскольку в то время Хольцендорф страдал от тяжелого недуга, который вскоре свел его в могилу. Ему нужен был добрый друг, в котором всегда нуждается человек, занимающий высокое положение, и которому уже было далеко за шестьдесят. Именно такой друг и мог открыто сказать Хольцендорфу о том, что пришло время его добровольной отставки.
   Волей обстоятельств именно мне пришлось выступить в роли такого доброжелательного друга. Исключительно по своей собственной инициативе и полагаясь на те добрые чувства, которые он всегда питал ко мне, я написал ему, что в связи со сложившимися обстоятельствами и исключительно в его интересах было бы хорошо, если бы он оставил свой пост. Не знаю, удалось ли мне найти подобающие слова. В любом случае уверен, что Хольцендорф должен был видеть в моей записке только дружеское послание. Вскоре после этого мы обсуждали сложившуюся ситуацию в Спа. Хотя адмирал продолжал вести себя в своей традиционной старомодной манере, дружеские отношения между нами никогда больше не восстановились. Все же я навсегда сохраню в памяти благодарность по отношению к нему.
   Именно в Спа расположилось только что сформированное министерство, которому предстояло управлять войной на море. Я же был назначен на должность офицера связи в штабе Гинденбурга (Пауль фон Гинденбург (1847 – 1934) – генерал-фельдмаршал (1914), с августа 1916 года – начальник Генштаба, с 1925 по 1934 год – президент Германии. – Ред.). До этого мне не доводилось встречаться с ним. Отправившись с докладом в его выдвинувшийся вперед штаб в Авене, я увидел его выходящим из скромной виллы, находившейся там же. Его мощная фигура заполнила весь дверной проем, и я был буквально потрясен его запоминающейся внешностью. Позже мне казалось, что к его достоинствам как раз и относится впечатление, какое он производил своим появлением.
   В тот же вечер я занял свое место в штабе Гинденбурга. После обеда фельдмаршал пригласил меня и другого морского офицера, капитана фон Бюлова, на личную беседу. Вскоре мы перешли к крайне важной теме, связанной с влиянием морских сил на ход войны. Несмотря на питаемое нами обоими уважение к нашему хозяину, мы вскоре начали спорить, и Гинденбургу пришлось признать, что именно английские морские силы способствовали поражению Наполеона.
   Возможно, из-за голубой морской формы в Генштабе меня долго считали чужаком. Самой благоприятной рекомендацией оказалось то, что я был зятем генерала Гревеница, в течение нескольких лет бывшего военным представителем Вюртемберга в Генштабе. Он пользовался особым уважением у Гинденбурга, хотя и относился к высшей аристократии.
   Сам же я заступил на свою новую службу в неблагоприятный момент. Несмотря на весь героизм, проявленный командами, использование подводных лодок оказалось неудачным, или, если говорить конкретно, они не смогли предотвратить высадку американского контингента в Европе. Так случилось, что моим первым днем в Авене стал день 8 августа 1918 года, когда армии было суждено последний день наступать на Западном фронте. (Если точнее, 8 августа – день, когда германская армия лишилась последних надежд на наступление, поскольку союзники остановили германское наступление еще 17 июля на Марне («вторая Марна»), а 18 июля – 4 августа отбросили немцев к северу, на линию Фонтенуа – Суасон – Реймс. 8 же августа началась Амьенская операция (8 – 13 августа) союзников, в ходе которой выявился надрыв боеспособности немцев, истощение германской армии и утрата всякой надежды на победу. 8 августа англичане и французы, поддержанные 511 танками, продвинулись на глубину до 11 километров, взяв в плен 16 тысяч немцев и захватив 400 орудий. Многие немецкие штабы дивизий были захвачены врасплох прорвавшимися танками. 8 августа Людендорф назвал «самым черным днем германской армии в истории мировой войны». – Ред.)
   С того дня мы постоянно отступали. Три месяца моей службы были наполнены горестными воспоминаниями. Тогда второе печальное событие летом поразило мою семью. Мой шурин Рихард пал смертью храбрых вместе со своей батареей, незадолго до этого его брат Карл утонул со своим торпедным катером в Северном море. Третий брат Фриц был серьезно ранен, впоследствии он увековечил своих братьев в поэзии и живописи.
   Моя комната в Авене располагалась прямо под кабинетом Людендорфа (Эрих Людендорф (1865 – 1937) – земляк (оба родились в Познани и рядом) и непосредственный помощник Гинденбурга; с августа 1914 года фактически руководил действиями германских войск на Восточном фронте, а с августа 1916 года, став генерал-квартирмейстером Верховного главнокомандования германской армии, – действиями всех вооруженных сил страны. – Ред.). Неудачная конструкция дома позволяла услышать все, что говорилось в комнатах, расположенных наверху. Даже не желая того, я мог нечаянно услышать беседу генерала по телефону. Я также пристально наблюдал за тем, как он управлял действиями наших войск на Западном фронте. Очевидно, что эта ноша оказалась для Людендорфа слишком обременительной. Штаб нередко критиковал его действия. Впрочем, никто не оспаривал феноменальную работоспособность Людендорфа и быстроту принятия им решений.
   Один из наших ассистентов майор Герман Гейер, мой приятель с детских лет, рассказал мне следующую историю, проливающую свет на характер Людендорфа. Тогда Гейер разрабатывал для генерала весьма многословную директиву по тактике оборонительного боя. Сначала Людендорф колебался, стоит ли ему подписывать этот документ, тогда Гейер объяснил ему, что инструкция неплоха и что нужно только, чтобы кто-нибудь принял на себя ответственность. При слове «ответственность» Людендорф тотчас схватил ручку и подписал требуемое.
   Именно благодаря моему другу Гейеру, чей ум Людендорф назвал в своих мемуарах «острым как бритва», я смог совершить несколько поездок на фронт. Увиденное мною, в том числе царившее в войсках настроение, убедило меня в том, что конец войны не за горами. Однако труднее было преподнести это третьей стороне – командирам нашей армии, нацеленным только побеждать.
   Размышляя сейчас, я задаю себе вопрос: разве это не было лучшим временем для наших миротворцев? Что касается министерства иностранных дел, то оно уже сделало шаг в этом направлении. Новый министр Гинце с самого начала придерживался той же точки зрения, что и его предшественник Кульман. Однако, как и его предшественник, он не смог переубедить армейское командование в Спа.
   В то время многие говорили о необходимости смены канцлера, в числе возможных кандидатов на этот пост несколько раз упоминали имя моего отца. Сам он возражал против этой идеи, вероятно, из-за внутренней политической ситуации в Пруссии, от которой он дистанцировался как вюртембержец. Кроме того, он четко понимал, что даже в вопросах, связанных с мирной политикой, он, став канцлером, очень скоро станет зависеть от мнения ведущих генералов. Поэтому в качестве канцлера его влияние на иностранную политику окажется только эфемерным и бесполезным. Действительно верно, что в то время германскую политику определяли именно военные руководители.
   Правда, сомнительно, что военными методами можно было добиться эффективных результатов в политике. Хотя все происходящее в штабах в описываемое мною время напоминало падение в пропасть, оно оказалось лишь частью предрешенного хода истории. Конец уже был известен. В данной исторической драме актерам приходилось только играть уготованные им роли. Пытаясь сохранить свое достоинство, они никак не могли изменить ход событий.
   Принимались трудные, мучительные решения как военного, так и политического характера. Спокойствие Гинденбурга, остававшегося на своем посту, и его отношение к интригам стали примером для всех нас. Я никогда не видел, чтобы он пытался переложить на кого-либо свою ответственность за происходящее. Гинденбург практически не реагировал и на ошибки других, оставаясь верным своим принципам до конца, даже когда в стране началась революция и в Спа появились грузовики, набитые солдатами с красными флагами. Похоже, что и Гинденбург, и его собственный штаб не понимали серьезности происходящего.
   После того как я пробыл в штабе в течение двух или трех недель, я заметил, что не могу определиться с собственной точкой зрения, «хотя мне неловко видеть, как за столом оказывают больше уважения Людендорфу». Как человек со стороны, я поддался обаянию Гинденбурга, более беспристрастно, реалистично и спокойно воспринимавшего все происходившее в эти критические недели, чем Людендорф. Он все время пытался вмешаться, предлагал решительные действия, выпуская свою неуемную энергию.
   Каждый вечер после обеда, между половиной девятого и девятью, происходило обсуждение военной ситуации. Людендорф часто вклинивался в обсуждение, в то время как Гинденбург предпочитал слушать, лишь изредка вставляя свои военные или стратегические замечания. Его мышление отличалось простотой и прагматичностью, а поведение соответствовало движению мыслей. Кроме того, Гинденбург отличался врожденной скромностью и не обладал никакими амбициями.
   Позже один американский политик сказал мне, что Гинденбург казался ему «коварным старцем». Я же увидел в нем обыкновенного прусского аристократа и офицера. Никогда не замечал, чтобы Гинденбург проявлял интерес к политике. Он и внешне выглядел как воплощение традиции, которая определила великий период империи. Возможно, всему этому Гинденбург и был обязан своей победой над парламентариями во время выборов президента. Народные массы Германии воспринимали его не как генерала, проигравшего на Западном фронте, а как спасителя Восточной Пруссии и победителя при Танненберге (имеется в виду поражение, нанесенное в августе 1914 года 2-й русской армии генерала Самсонова в ходе Восточно-Прусской операции 17 августа – 14 сентября 1914 года. – Ред.).
   Требования прекращения военных действий в течение двадцати четырех часов, возрождение надежды вместе с призывом к levee en masse{Подъем масс (фр).}, поездка в Берлин, закончившаяся отставкой Людендорфа, – все это полностью соответствовало темпераменту Людендорфа. Конечно, было больно наблюдать за этими событиями с такого близкого расстояния, особенно возвращение из Берлина в Спа, когда салон-вагон Людендорфа, по его собственному желанию, был отцеплен от поезда фельдмаршала Гинденбурга. Однако, несмотря на конфликт между ними, Гинденбург знал, что Людендорф останется верным ему, несмотря на все трения, и сохранял стоическое спокойствие, напоминая памятник.
   Мои симпатии оставались на стороне Гинденбурга, как человека, который принял на себя ответственность, в то время как мои сверстники в оперативном отделе Генштаба склонялись в сторону Людендорфа, с которым они так интенсивно работали в течение многих лет. За три месяца, проведенные в Авене и Спа, я так и не смог завоевать доверие Людендорфа и обсуждать с ним какие-либо серьезные проблемы.
   Положение «офицера связи» оказалось двояким. Что касается личного аспекта, то моя позиция позволила мне завязать новые знакомства, в то же время я смог наблюдать за людьми во время работы, и все они оказались превосходными специалистами. Ни в одной стране не могли похвастаться таким высокопрофессиональным штабом, как созданный Гинденбургом и Людендорфом.
   К сожалению, в политической сфере ничего подобного не было, что имело свои негативные последствия. Верховное главнокомандование приобретало все большее влияние во внутренней и внешней политике. Оно, не колеблясь, взяло на себя ответственность за решения, не имея представления о последствиях и не будучи способным осуществлять контроль за происходящим. Фактически в 1914 – 1918 годах нам не удалось решить проблему взаимопонимания «государственных мужей и генералов».
   Вероятно, эту проблему должен был разрешить Вильгельм II, но по мере развертывания военных действий он становился все более и более пассивным. В конце сентября 1918 года он сказал Шееру: «Людендорф и Гинце доложили мне, что армия истощена и нам необходимо заключить мир. Я проиграл войну. Но мой народ сражался превосходно...»
   Несмотря на всю преданность Гинденбурга, кайзер оказался одним из тех, кого армейское командование отстранило от дел. В заключительные недели, когда кайзера видели за его столом в царском поезде, перемещающимся в Спа, создавалось впечатление, что монархия уже закончила свое существование и только решительные действия могли изменить сложившуюся ситуацию. Однако никто в окружении кайзера так и не смог принять такие решения.
   В то время я считал, что кайзер или отправится в Берлин, чтобы отстаивать свои права, или падет от вражеской пули на фронте. Принятое им решение привело к печальным годам изгнания. Перед отъездом к голландской границе Вильгельм II пригласил на обед весь штаб Гинденбурга. Нам уже было известно о тайных намерениях кайзера уехать в Голландию, так что происходящее воспринималось болезненно. Вильгельм II приехал, вел разговор о пустяках и покинул нас, произнеся на прощание свои традиционные пожелания. Больше мне не довелось свидеться с ним.
   Среди морских офицеров, находившихся в министерстве в Спа, предназначенном для организации военных действий, возникла полемика на тему, стоит ли нам следовать за кайзером в связи с его отречением от престола. Проблема разрешилась простым и естественным образом. Я доложил Шпееру, что Гинденбург намерен отвести армию в Германию – после того, как кайзер освободил вооруженные силы от присяги его императорскому величеству.
   Руководствуясь благими намерениями, человек всегда склонен оценивать правящую систему более критически, чем оппозицию, и эта критика оказывается еще более серьезной, когда сам оказываешься частью этой системы. Раздраженный, злящийся на тех, кто упустил бразды правления империей Бисмарка, я отправлялся в одиночные прогулки по прекрасным осенним лесам Спа, пытаясь обрести душевное равновесие.
   Сегодня вновь принято скептически относиться к образованию империи в 1871 году. Сам же я понял в 1918 году, что существуют более глубокие причины, объясняющие «попытки немецких parvenu{Выскочка (нем.).} вмешиваться в мировую политику и в противоборство с Англией», вместо того чтобы укреплять безопасность империи на континенте. Так я размышлял над тридцатью годами эпохи Вильгельма II (правил с 1888 по 1918 год. – Ред.). Впрочем, за нашим совещательным столом отказывались принимать уроки прошедшей войны, показавшие, что Германии следует проводить более умеренную внешнюю политику, основанную на идеях международного сотрудничества.
   Встречались и те, кто предвидел приближающуюся катастрофу. Хотя война все еще продолжалась, одним удалось понять это раньше, другим позже. Со временем оказалось, что храбрость наших солдат означала всего лишь продление агонии. В последний период войны многие мечтали только о скорейшем конце войны, чтобы избежать дальнейших потерь людей и техники.
   Можно ли обвинять тех, кто дома нанес «удар в спину», что они были виновны в нашем поражении? Если бы не случилась революция, как долго могли терпеть голодные люди в тылу и измотанные войска на фронте? Несмотря на весь свой героизм, немцы были накануне полной блокады, а потенциал врага казался неистощимым.
   Можно не поддаваться обаянию красных флагов, но нельзя не признать, что избежать войны можно, только не втягиваясь в нее. Впрочем, все произошедшее обусловливалось не нашими скудными запасами, а, скорее, явно недостаточными действиями, характерными для европейцев. Ллойд Джордж (Дэвид Ллойд Джордж (1863 – 1945) – премьер-министр Великобритании в 1916 – 1922 годах. – Ред.) оказался прав, говоря, что война сбила всех нас с толку, причем «некомпетентность Германии уравновешивалась безответственностью Антанты».
   Особенно неопределенным казалось будущее, и мое в том числе. Союз германских земель, государственная служба, моя морская карьера, заработок моей семьи – все казалось неясным. Начнем с того, что мне приходилось оставаться и улаживать дела в Спа.
   Гражданские лица в лице парламентария Эрцбергера и дипломата графа Оберндорфа освободили Верховное главнокомандование от болезненной задачи выполнения условий Компьенского перемирия (заключено 11 ноября 1918 года. – Ред.). Прекращение военных действий оказалось прологом к заключению Версальского мирного договора (28 июля 1919 года. – Ред.). Германскому флоту предписывалось передислоцироваться в Скапа-Флоу (британская военно-морская база в заливе Скапа-Флоу на Оркнейских островах. – Ред.). В сложившейся ситуации оптимисты убеждали себя, что речь идет всего лишь об опеке и что мы сможем получить обратно некоторые наши корабли.
   Мне предложили отправиться в Скапа-Флоу вместе с флотом в качестве офицера при штабе адмирала. Но я отказался и попросил извинить меня за принятое решение. Смутное предчувствие помешало мне сопровождать наши доблестные корабли в этом плавании. Мне совсем не хотелось принимать участие в последнем плавании имперского флота под контролем революционных матросов. Но такой конец нельзя было считать бесславным.
   Флот сыграл в свое время важную роль в подброске оружия, боеприпасов и небольших подкреплений войскам в Германской Восточной Африке. Эта колония (немцы закрепились здесь в 1885 – 1890 годах. – Ред.), которую я видел в 1905 году (тогда вспыхнуло восстание туземного населения, подавленное немцами. – Ред.), в годы войны оборонялась войсками под командованием генерала Леттов-Форбека. Несмотря на то что с начала войны она в течение четырех с половиной лет оказалась отрезанной от метрополии, колония вызывала восхищение как ее приверженцев, так и противников (Пауль Леттов-Форбек (1870 – 1964), имея в начале войны не более 14 тысяч бойцов, в конце – полторы сотни белых и до полутора тысяч негров, сражался с 300 тысячами британцев, бельгийцев, южноафриканцев и португальцев, регулярно нанося им поражения, и капитулировал только после 11 ноября 1918 года. – Ред.).
   Когда вечером 9 ноября 1918 года до нас дошли условия перемирия, я впал в депрессию, хотя готовился к худшему. Вот что я отметил тогда в своих записях: «Это начало новой войны. И в ней придется сражаться уже не нам, а нашим детям».
   Уже через несколько дней, не помню точно, 12 или 13 ноября, поезд главнокомандующего увозил меня из Спа, уже разукрашенного флагами Антанты, в Кассель на Фульде, а штаб Гинденбурга оставался в Вильгельмсхоэ. Я же направлялся в Берлин, намереваясь заняться поиском работы в других профессиях, где могли пригодиться мои знания морского офицера, вышедшего в отставку. Мне казалось, что я смогу найти себе занятие в других ведомствах.
   Только немногие сохранили верность флоту, остальные офицеры растеклись во всех направлениях. Утрата чувства боевого товарищества заставила меня страдать еще сильнее, особенно когда я снял свою голубую форму. Но прошло не так много времени, как многие из нас нашли себе место в промышленности, торговле, на административных постах или состоялись в других профессиях.
   Нам удалось это выяснить, когда, к нашей радости, старая команда начала регулярно собираться вместе. В каждом городе бывшие морские офицеры находили возможность установления контакта друг с другом. Враг уничтожил наш флот, но ему не удалось разрушить наше чувство локтя.

МЕЖДУ ОКОНЧАНИЕМ ВОЙНЫ (1918) И МОИМ ПЕРЕХОДОМ НА СЛУЖБУ В МИНИСТЕРСТВО ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ (1920)

   Благодаря связям и друзьям, работавшим в Вюртембергском страховом банке, я чуть не поступил туда на работу. Но я еще не до конца расстался с флотом, продолжая работать в так называемой мирной комиссии в Берлине, созданной для подготовки мирного договора. Фактически же моя деятельность там была бесполезной, ибо условия мира нам продиктовали.
   В то время мне импонировала идея работать в Лиге Наций, с которой я связывал перспективу политического будущего Германии. Я полагал, что идея создания Национальных штатов с неограниченным суверенитетом абсолютно абсурдна: ни одна европейская страна не захотела бы расстаться со своей независимостью в пользу достижения всеобщего мира. С другой стороны, я считал, что существование единого германского государства после 1918 года является обоснованным и даже необходимым фундаментом для строительства единого европейского дома.
   Размышляя над случившимся, я составил меморандум в Лигу Наций, где заявлял, что, несмотря на поражение в войне, Германию нельзя сбрасывать со счетов. Во время работы над меморандумом я постарался завязать контакты с кругом людей, разделявших близкие мне взгляды. Я также вступил в контакт с министерством иностранных дел, но тогда там не нашлось для меня вакансии.
   В ту зиму царила полная неразбериха. Приведу только один пример. Рядом с моей комнатой располагалось помещение кадрового управления флота, которым командовал матрос, так что ни один документ, который мы готовили, не имел силы без его подписи. Правда, практически это меня никак не задевало, ибо мой матрос охотно подписывал то, что было подписано мною.
   Гораздо больше беспокойства доставлял комитет матросов, состоявший из пятидесяти трех членов, встречавшихся во время парламентских сессий в огромной комнате для совещаний министерства морских дел. Там велись бесчисленные разговоры и выпивалось множество бутылок. Чтобы избавиться от комитета, я вместе с другим морским офицером отправился с визитом к Носке, депутату рейхстага от социал-демократической партии. Бюро Носке размещалось на Подбельски-аллее, и его деятельность заключалась в том, что он шаг за шагом освобождал Берлин от беспокойных элементов.
   Когда мы пришли к Носке, он курил длинную сигару, одновременно отдавая энергичные распоряжения по телефону. Ему было знакомо состояние дел на флоте еще с Киля, и он слышал о нашем комитете из пятидесяти трех, понимая, что эта организация действительно мешает любой созидательной работе. Поэтому Носке пообещал распустить комитет, но сказал, что сделает это только через неделю, ибо за это время ему нужно выполнить другие поручения. Так и получилось, что комитет тихо исчез из нашего министерства и нам больше не довелось о нем слышать.
   После краха монархии социал-демократы смогли добиться значительных успехов в поддержании порядка, отчетливо осознавая причины произошедшего в России и поражения Керенского. Чтобы сохранить провозглашенную ими же республику, социал-демократам приходилось принимать энергичные меры, ибо и в нашей стране появились зловещие признаки нестабильности. Даже в Берлине не хватало продовольствия, люди находились в холодных и часто неосвещенных помещениях, а на улицах слышалась перестрелка. С благодарностью вспоминаю некоторые места в Берлине, прежде всего мраморную скамейку у Бранденбургских ворот, однажды защитившую меня во время пулеметного обстрела.
   Моя семья все еще оставалась в Вильгельмсхафене, где началась революция. Только в марте 1919 года, несмотря на реальный риск, мы смогли перебраться в Штутгарт. Когда и там начались революционные события, мы смогли найти прибежище в королевском дворце, где у моего отца была служебная квартира.
   Вплоть до весны 1919 года, то есть до своего тридцатисемилетия, я, как морской офицер, оставался чуждым какой-либо политике и даже никогда не голосовал. Поэтому теперь мне никак не удавалось выбрать какую-нибудь партию. Впрочем, с 1919 года я обычно голосовал за партию, отстаивающую интересы среднего класса и имевшую некоторые перспективы войти в правительство.
   Живя в Вюртемберге, мы мало интересовались событиями внешнего мира. Гораздо больше нас волновали наши собственные проблемы. Мы знали, что в Париже враги решают нашу судьбу, но верили, что им хватит благоразумия, чтобы подписать мирный договор, в котором на нашу страну не возложат всю ношу ответственности за войну. Иначе возникнет новая опасность для Европы.
   Несмотря на свойственный мне природный пессимизм, я был буквально потрясен, увидев поступившие в Берлинскую мирную комиссию условия мира, выдвинутые союзниками. Наша делегация прекрасно поработала в Версале (правда, насколько позволял ей малочисленный штат). Вскоре вопрос встал ребром: должны ли мы подписать договор, условия выполнения которого казались для нас неприемлемыми, или же нам следует отказаться от подписи, осознавая, что это означает дальнейшее продвижение противника на немецкую территорию?
   Лично я понимал нежелание Брокдорф-Ранцау, министра иностранных дел (граф Ульрих Брокдорф-Ранцау (1869 – 1928). Оставил свой пост в июне 1919 года. – Ред.), поставить подпись под этим документом. Подписавший документ за него Герман Мюллер, позже ставший рейхсканцлером (в 1920, затем в 1928 – 1930 годах. – Ред.), как-то сказал мне, что не испытывал никаких колебаний: «Кроме всего прочего, Мюллер – распространенная фамилия».
   Я никак не мог согласиться с мнением, что Мюллер ошибся, поставив свою подпись. Полагаю, что если бы германская делегация тогда не подписала мир, то войска противника продвинулись бы в глубину германской территории и мы столкнулись бы с проблемой сепаратистов, поднимавших голову в Западной Германии.
   В день подписания договора, 28 июня 1919 года, я покинул Германию, получив назначение на должность военно-морского атташе в Гааге, чтобы уладить некоторые нерешенные проблемы флота. Я охотно согласился занять это место, надеясь на дальнейшую занятость в министерстве иностранных дел. В то же время я хотел перевезти свою семью в страну, где условия жизни были намного лучшими.
   Наш посол в Голландии Розен встретил меня следующими словами: «Надеюсь, что у меня не будет нового военно-морского атташе». Не знаю, почему он так сказал. За девять месяцев моей службы в посольстве я ни разу не докучал Розену и практически не сталкивался с ним по службе. В то время в посольстве служили Мальцан, позже ставший статс-секретарем, а также Кестер, закончивший свою карьеру послом в Париже, и Гнейст. Как оказалось позже, как раз ему и было суждено сыграть особую роль в моей жизни, поскольку именно он в качестве главы департамента по кадрам удержал меня на дипломатической службе, когда я захотел отставить ее в 1920 году.
   Только в такой нейтральной стране, какой в то время являлась Голландия, можно было повлиять на формирование представления о месте Германии в будущем мире. И на дипломатических приемах, и через прессу, и при встречах с представителями голландского общества мы старались рассказывать о том, что происходит на нашей родине. В последующие годы я получал новые и новые назначения в нейтральные страны: Швейцарию, Данию, Норвегию и, наконец, в Ватикан.
   В начале всех этих перемещений, оказавшись в Голландии практически сразу же после нашего поражения, я понял (и это несколько примирило меня с действительностью), какое значение имеет сохранение нейтралитета, соблюдение международных законов и естественных человеческих отношений.
   В отношениях со странами-победительницами голландское правительство проявляло независимость, твердо отстаивая свои позиции. Когда я находился в Гааге, англичане потребовали выдать им бывшего кайзера Вильгельма II, чтобы предать его суду в соответствии с Версальским договором. В течение двадцати четырех часов Гаага ответила на это требование достойным отказом.
   Голландское правительство могло гордиться тем, что благополучно провело через столь сложные времена свою страну. Нидерланды продолжали процветать, сохранив моральный авторитет и накопив огромные богатства. Мудро воздерживаясь от выгодных территориальных приобретений, предлагаемых победителями, Голландия нуждалась только в длительном мире, который подразумевал процветающую Германию.
   Конечно, на общественные настроения в Гааге сильно влияла Антанта. Нам повезло, что у нас оказались голландские родственники в лице семьи Марец-Оуэн. Наши отношения сложились в то время, когда королева София привезла из Вюртемберга компаньонку для своего нового дома в Голландии. Эти отношения значили для нас многое, равно как и наша дружба с несколькими независимо настроенными голландцами. Нам нравилась их неизменная доброжелательность, их искренняя вера в церковь и государство, незыблемость власти и уважение к законам.
   Тем временем министерство иностранных дел решило оставить меня на дипломатической службе. Всматриваясь с тоской в море в Схевенингене (к северу от Гааги, сейчас в ее составе. – Ред.), моя семья почти собралась вернуться в Штутгарт, когда до нас дошли новости о Капповском путче, беспорядках в Руре и прерванном железнодорожном сообщении. Нам удалось попасть на грузовой пароход, который за шесть дней доставил нас по Рейну из Неймегена в Мангейм. Мы не могли позволить себе отложить наше путешествие, поскольку мое жалованье в гульденах подошло к концу, а выплаты гаагского казначейства были основным источником нашего благополучия.
   Конечно, когда мы проезжали по Рейну на грузовозе, было неприятно слышать, как немцы стреляли друг в друга в Дуйсбурге. Дальше, в Кельне и Бонне, по берегам виднелись флаги союзников. Мы отплывали в совершенно неведомое будущее.

СЛУЖБА В МИНИСТЕРСТВЕ ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ (1920 – 1921)

   Прослужив двадцать лет на флоте, я привык командовать и принимать ответственные решения, а теперь, в министерстве иностранных дел, оказался в начале дипломатической лестницы. Вначале мне поручили переводить статьи из бельгийских газет для официальной немецкой экономической газеты. Позже разрешили мельком увидеть отдел, куда незамедлительно поступали все депеши. Вскоре началась конференция в Спа, и меня прикрепили к нашей делегации, как человека, имевшего военный чин и награды.
   10 января 1920 года Версальский договор стал европейским законом, и с того времени началось выполнение всех вытекающих из него обязательств. Поскольку Германия не могла сразу же выполнить все условия мира, приходилось собирать одну международную конференцию за другой.
   Первой состоялась конференция в Спа. Она проходила с 5 по 16 июля 1920 года. В ней отразились все особенности, согласно которым велись переговоры. Германская делегация прибыла на место действия с твердым намерением не позволить навязать себе невыполнимые условия. Но делегация Антанты как раз и предъявляла требования, которые немцы не хотели принять.
   Немцы продолжали сопротивляться. Тогда им стали угрожать военными действиями. Чтобы надавить на Германию в Спа, появился маршал Фош. В конце концов немцы подписали то, что от них требовали, исходя из того, что в противном случае может произойти худшее. Мероприятие завершилось тем, что немецких дипломатов, подписавших договор, обвинили в непорядочном ведении дел – как противники, так и собственный народ, уверенный в том, что германская делегация пошла на поводу у врага.
   Победители 1918 года громко требовали, чтобы Германией управляли демократическим путем, что оказалось делом совершенно необычным и новым. Действительно, учрежденный Бисмарком рейхстаг обладал исключительной властью. Но он никогда не пользовался своим правом, возможно, потому, что его депутаты были убеждены в особом характере немецкого народа. Рейхстаг даже не вмешался в кризис, выросший из известного интервью «Дейли телеграф» в 1907 году. В любой другой стране оно неизбежно привело бы к определенному ограничению власти монархии или к падению правительства. Следовательно, стало очевидным, что введение парламентского режима в Германии требует времени, ибо для достижения успеха следовало добиться доверия.
   Вместо того чтобы позволить новому правительству добиваться успеха, политика союзных войск непродуманно заставляла немецкое правительство в области внешней политики совершать один промах за другим. Так в немецкую землю посадили ростки национал-социализма. И уже в начале двадцатых годов Адольф Гитлер впервые добился пропагандистских успехов в связи с Версальским договором.
   Итак, мы ничего не добились на этих международных конференциях, в то же время практически не осуществлялись контакты между немецкой делегацией и остальными представительствами. Даже итальянский министр иностранных дел граф Сфорца едва смог перемолвиться словечком с лидерами нашей делегации.
   Заметим, что наши представители были совсем из другого теста, чем представители Антанты. Канцлер Ференбах начал с весьма неудачной шутки. Пользуясь своим почтенным возрастом (родился в 1852 году. – Ред.), он заверил собравшихся, что является тем человеком, которому они могут доверять, ведь он скоро предстанет перед Всевышним и хочет это сделать с чистой совестью. Его совершенно не поняли, и позже мы слышали, как Ллойд Джордж говорил своему соседу, что он не понимает, что общего между конференцией в Спа и Богом.
   Когда я вернулся из Спа, меня определили на тихое и спокойное место в министерстве. Под руководством Кемпфа мне пришлось заниматься повседневными отношениями между Голландией и Бельгией. Только позже я понял, насколько полезными для меня оказались эти утомительные месяцы бюрократической науки, когда простая неточность в записях могла подставить все ведомство.
   Сам же я продолжал сомневаться, смогу ли когда-нибудь привыкнуть к работе в министерстве и стану ли здесь своим, верную ли я выбрал дорогу. Поэтому и начал подыскивать себе другую работу. В Берлине благодаря своим прежним связям я познакомился с известным инженером Клингенбергом, одним из руководителей концерна AEG (Генеральной электрической компании). Он любезно меня принял и даже разместил в своем доме в квартале Литцензее.
   Сильный и энергичный выходец из Ольденбурга, Клингенберг предложил мне перейти на службу в промышленность. На основании собственного опыта работы в своей отрасли, электрической промышленности, он пришел к убеждению, что находившаяся в жалком состоянии Германия больше не может позволить себе роскошь обладания большим количеством независимых друг от друга индустриальных объединений. Он был убежденным сторонником стандартизации и рационализации и намеревался донести свои соображения до Союза немецких инженеров. Мне же Клингенберг предложил должность директора-распорядителя комитета по нормированию, предложив хорошее жалованье.
   После рождественских каникул я вернулся в Берлин, намереваясь распрощаться с министерством иностранных дел, где до этого я только говорил о своих намерениях. После возвращения меня принял доктор Гнейст, предложивший мне должность за границей, чтобы я смог продолжить свою карьеру чиновника и политического деятеля. Между министерством иностранных дел и Клингенбергом началось своеобразное соперничество, ибо каждый сделал свои предложения, считая мой выбор предрешенным.
   Попытавшись в течение нескольких дней принять решение, я наконец предпочел остаться верным политической карьере, с которой был тесно связан благодаря семейным традициям. На выбор мне предложили три консульства: в Инсбруке, Женеве и Базеле, я выбрал последнее из перечисленных. Теперь я закрепился на службе в министерстве иностранных дел и навсегда оставил службу на военном флоте. Со времен кайзера министерство иностранных дел потеряло многих своих дипломатов. Лакуны заполнились кандидатами из всех слоев общества и представителями разных профессий. Но ядро образовали те, кто имел предварительный опыт в консульской сфере, в соответствии с пословицей: videat res publica, ne quid detrimenti capiant consules{Пусть консулы позаботятся о том, чтобы республика не понесла ущерба (обращение римского сената к консулам).}.
   Отправляясь в начале 1921 года в Базель, я был рад покинуть ищущий мира и покоя Берлин.

СЛУЖБА КОНСУЛОМ В БАЗЕЛЕ (1921 – 1924)

   Я прибыл в Базель в дни масленичного карнавала, и мне показалось, что этот спокойный и респектабельный город буквально сошел с ума. Вдобавок доктор Циглер, занимавший пост, на который я был назначен, никак не хотел допустить меня до дел. Он говорил, что счастлив принять меня в качестве своего нового помощника, намереваясь постепенно посвятить в деятельность различных направлений работы консульства, отведя на знакомство с ними по шесть недель на каждое.
   Затем Циглер начал вдаваться в различные детали, пока, наконец, я смог сказать слово и объяснить ему, что он должен занять свой пост в Северной Америке, как только будут улажены некоторые проблемы, связанные с мирными соглашениями. Вначале Циглер воспринял мои слова как первоапрельскую шутку. В министерстве иностранных дел ему не говорили ничего подобного, и Циглер с трудом примирился с мыслью, что решение было принято даже без согласования с ним.
   Поскольку жалованье нам выплачивалось в обесцененной валюте, министерство иностранных дел решило предоставить мне пост, который был еще занят, решив, что его не разорит выплата обоим претендентам. Поэтому, несмотря на назначение Циглера в Сан-Франциско, нам пришлось терпеть друг друга в течение некоторого времени, что было связано с заключением мира с США.
   Я руководил паспортным отделом консульства, располагавшимся в крыле Баденского вокзала, имея под своим началом десять служащих. Тогда министерство иностранных дел зарабатывало огромные суммы в иностранной валюте за выдаваемые визы. Находясь за стойкой, я приобрел бесценный опыт, оказывая эффективную и быструю помощь людям. Благодаря паспортной службе я смог также заглянуть изнутри в местную жизнь Базеля.
   Пограничные соглашения по Версальскому договору привели к пересечению трех границ на Рейне, всего в нескольких километрах от Базеля (после того как Эльзас и Лотарингию вернули Франции, здесь рядом Эльзас. – Ред.). Конечно, в связи с образовавшимися новыми возможностями тотчас начали развиваться соответствующие моменту деловые отношения. На прилегающих территориях всех трех стран существовали производства, ориентированные на Англию и Францию, куда они и поставляли свои товары. Но производители сельскохозяйственных товаров были нацелены в первую очередь на немецких потребителей.
   В те годы базельская аристократия занимала особое положение. За простыми фасадами скрывались значительные состояния, как материальные, так и денежные ценности, которые эти люди вовсе не стремились делать общественным достоянием. Едва ли хоть у одной из этих состоятельных семей имелся автомобиль, они жили просто и одевались соответственно. Но все они – Бурхардты и Саразены, Изелины и Мерианы, Вишеры, Алиоты, Стейлинсы, Риггенбахи, Турнизены, Хагенбахи, Бернулли, Бахофены, Шлумбергеры, Шпейсеры, Гельцеры и многие другие – внесли свой вклад в общее благосостояние общества. Благодаря их пожертвованиям поддерживалась и отличалась высоким качеством деятельность госпиталей, благотворительных институтов, Базельской миссии, университета, муниципалитета.
   Со времени моего пребывания в Базеле я пристрастился к чтению Basler Nachricten, возглавлявшегося А. Эри, племянником Якоба Буркхардта. Несмотря на то что Базель считался небольшим кантоном, занимая скромное место внутри Швейцарской конфедерации, благодаря активности упомянутых мною семейств в нем протекала динамичная и самобытная общественная жизнь.
   Общие знакомые в Германии обеспечили нам доступ в некоторые дома, которые вполне можно сопоставить со старыми бременскими семействами. Постепенно круг знакомых расширялся. В отличие от других кантонов в базельском обществе мы практически не ощущали своей исключительности. Законодателем местного общества был австрийский эрцгерцог Евгений, живший в добровольной ссылке в отеле «Три короля» на скромное содержание, присылавшееся его сестрой из Испании. Его природное дружелюбие легко перекрывало склонность базельцев иронизировать и насмехаться над окружающими.
   Поскольку я сам стал предметом обсуждения в базельском обществе, не могу не высказать их мнение о моей жене. Еще в период помолвки мой друг Паппенхейм заметил: «Она слишком хороша для тебя». Гордившиеся своими аристократическими именами базельцы добавляли: «Она действительно могла быть и из Бурхардтов».
   Такова была высшая оценка, какую можно было дать кому-либо. Конечно, каждый получает по заслугам, и я горд тем, что получил свою жену, думаю, что мне не стоит добавлять, что похожие ремарки мне доводилось слышать и в процессе моей дальнейшей карьеры.
   Когда летом 1921 года я наконец принял под свое начало консульство, наши отношения с властями кантона оказались добрососедскими и далекоидущими. За все время моего пребывания в Базеле не могу припомнить ни одного неприятного разговора ни с одним швейцарским чиновником. Поскольку мы не касались политических проблем, то находились в хороших отношениях и с нашими коллегами из других стран. Одной из задач нашего консульства и в те дни, и сейчас было помогать местным немцам завоевывать утраченную ими репутацию.
   Тогда примерно пятая часть населения Базеля состояла из рейнских немцев общей численностью порядка 25 тысяч человек. Находившиеся в Базеле немцы оставались равнодушными к переменам в политике в Германии. Немецкие таможенники и железнодорожные чиновники, проживавшие на территории Швейцарии, обладали возможностью проголосовать на родине, если бы они въехали в Германию во время выборов. Опросы показали, что среди них преобладали сторонники коммунистов.
   На противоположной стороне оказались несколько более пожилых бизнесменов и еще шестнадцать немецких профессоров, преподававших в Базельском университете. Большая часть немецкой колонии воспринимала их как реакционеров. Во время моих путешествий в качестве морского офицера мне довелось видеть, что между нашими консульствами и немецкими колониями часто существовали напряженные отношения. Я надеялся, что в Базеле у меня сложатся иные отношения, поскольку я собирался обращаться с немецкими гражданами лояльно. И все же «роза Базеля» оказалась с «шипами». Несмотря на мои намерения, отношения с немецкой колонией с самого начала не отличались теплотой.
   Моя консульская работа и контакты с немецкими профессорами породили во мне желание начать изучать право и защитить затем докторскую диссертацию в находившемся по соседству Фрайбургском университете (в городе Фрайбург-им-Брайсгау, земля Баден-Вюртемберг). Прослушав одну лекцию в течение двух часов, я все же оставил эту идею – мне показалось, что я слишком стар для учебы. Конечно, все считали, что служба в министерстве иностранных дел невозможна без соответствующего юридического образования, но как-то не учитывали, что политику следует держаться настороже, чтобы не попасть в тиски законников. Оказавшись под властью готовых формул, политик легко станет их рабом. Могло случиться и худшее, когда законники посвящали себя политике в роли подобострастных агентов влияния и ретроградов.
   Могу даже привести конкретные печальные примеры обоих классов людей. Конечно, встречались и исключения, и я всегда искренне радовался, когда мне доводилось работать с коллегами, которые оказались одаренными адвокатами. Особую благодарность испытываю за советы и консультации, которые я получал от своего кузена профессора Виктора Брунса, основателя и главы Берлинского института международного права.
   Чтобы поддерживать контакты с современными политиками, я приобрел особую привычку и часто навещал вокзал. Через этот великий железнодорожный перекресток проходило много значительных людей. Мне довелось встречать здесь иностранцев, среди них бывшего члена швейцарского бундесрата Калондера, служившего в Верхней Силезии, или голландского министра иностранных дел ван Карнебека. Среди встреченных мной немцев были члены рейхстага, промышленники и банкиры.
   Перед заключением договора в Рапалло (Рапалльский договор между РСФСР и Германией был подписан 16 апреля 1922 года во время Генуэзской конференции; позволил обеим странам выйти из дипломатической и иной изоляции. – Ред.) я встречал здесь членов немецкой делегации. Воспользовавшись тем, что он оказался в этом месте, канцлер Вирт вступился за своего бывшего школьного приятеля, которому я отказал в визе, потому что мне он показался сомнительной личностью. Хотя я был совершенно незнаком с министром иностранных дел фон Ратенау, он взял меня под руку и ходил со мной взад-вперед по платформе в течение четверти часа. Вальтер Ратенау оказался знатоком архитектуры Базеля и человеком огромного личного обаяния (в июне 1922 года Ратенау был убит националистической террористической организацией «Консул»).
   На обратном пути из Рапалло члены нашей делегации были настолько удовлетворены результатами переговоров, что при расставании даже пожали руки русским. Наши действия фактически были продиктованы непримиримой позицией Парижа. Вместо того чтобы привязать к себе Германию как доброго соседа, в отношении молодой германской республики французские политики совершали одну ошибку за другой.
   Мои взаимоотношения с нашей дипломатической миссией были дружескими, но не приятельскими. Сначала члены миссии, оказавшиеся одного возраста со мной, смотрели на меня как на случайного человека, вторгшегося к ним из чужого мира, из флота. Кроме того, я на себе испытал, как можно оказаться в изоляции в консульстве, находящемся неподалеку от Германии. Меня редко просили дать общий отчет, и я почти не получал информацию. Что же касается посылаемых мною сообщений, то я всегда оказывался на плаву, ибо они несли в себе ту информацию, какую от меня и ожидали.
   В начале 1923 года, после двух лет, проведенных мною в Базеле, мне казалось, что отношение к Германии начало здесь улучшаться, совершенно независимо от того, что мы делали. Швейцарцам вовсе не нравились длительные и непонятные перерывы в железнодорожном сообщении по долине Рейна, а также оккупация французами Рура. Все это нарушало спокойную, мирную жизнь, но не меньше швейцарцы были озабочены угрозой расчленения Германии. Тогда все были озабочены этой проблемой, и даже те швейцарцы, которые хорошо относились к нам, склонялись к мысли, что будет лучше, если Южная Германия снова отделится от Северной (как было до 1871 года. – Ред.).
   Сам же я придерживался мнения, что мы, немцы, можем внести наш собственный вклад в европейскую культуру, если останемся внутри общих и безопасных германских внешних границ. Осенью 1923 года я также полагал, что расчленение Германии окажется возможным только в случае неспровоцированных действий со стороны Франции, но не явится добровольным действием с нашей стороны. Мне казалось, что в случае с Руром Лондон направляет нас по ложному пути, чтобы затем оставить в шатком положении. Во имя сохранения единства Германии следовало пожертвовать своими интересами. И Штреземан (Густав Штреземан (1878 – 1929) – рейхсканцлер и министр иностранных дел с августа по ноябрь 1923 года. – Ред.) собирался принести эти жертвы – полагаю, что его инициативы в деле прекращения «рурской войны» были верными.
   Со своей стороны, в Базеле я попытался внести свой скромный вклад в улаживание франко-немецких отношений. К счастью, в моем французском коллеге Картероне я нашел прекрасного партнера, понимающего сложившуюся ситуацию. Похоже, он разделял мою точку зрения, что мы должны продолжать движение в данном направлении, шаг за шагом складывая сложную мозаику отношений между Францией и Германией.
   При этом я старался обходить острые углы, и мой партнер делал то же самое. Так нам удалось представить жителям Базеля картину международного взаимопонимания. Я продолжал поддерживать контакты с Картероном в течение некоторого времени и следил за его карьерой вплоть до того времени, как он стал политическим советником французского резидента в Тунисе. Именно там Картерон и находился, когда мы посетили Тунис в рамках частной поездки на Средиземное море в 1938 году.
   События продолжали развиваться своим чередом. Одному из членов базельского кантонального правительства я как-то сказал, что охотно останусь у них консулом на ближайшие двадцать пять лет, если он даст мне золотую медаль в связи с моим юбилеем. Однако так случилось, что, отправившись на выходные в Штутгарт без разрешения Берлина, я случайно повстречался с Шторером, главой кадрового департамента МИДа, спросившим меня напрямик, не хотел бы я перейти на иной дипломатический пост.
   Сначала я ответил, что мне совсем неплохо и в Базеле. Все-таки в ходе дальнейшей переписки было решено, чтобы я отправился с дипломатической миссией в Копенгаген в качестве советника. Немецкий посол в Берне А. Мюллер, бывший врач и издатель социал-демократической газеты, отговаривал меня принять новое назначение.
   Мне же казалось нецелесообразным вмешиваться в предназначение, уготованное мне судьбой. Поэтому я сказал Штореру, что после нескольких лет вынужденного бездействия Германия вступала в период, когда снова можно говорить о германской внешней политике. Так подошел к концу период моей службы в Швейцарии. Он оказался счастливым временем как для всей семьи, так и для меня самого с точки зрения расширения моего опыта службы в министерстве иностранных дел.

КОПЕНГАГЕН (1925 – 1926)

   Однако в Копенгагене мне пришлось распрощаться с той независимостью, какой я наслаждался в качестве главы консульского отделения. Вскоре после приезда у меня установились дружеские отношения с послом фон Митиусом, которого все описывали мне как романтическую натуру. Когда через полтора года нам пришлось расстаться, мы стали весьма близки, обращаясь друг к другу на «ты».
   Митиус всегда называл датчан феакийцами (феаки – в древнегреческом эпосе обитатели далекого блаженного острова Схерия, искусные мореходы. С их помощью Одиссей после десяти лет скитаний вернулся на Итаку (Одиссея, песни VI – VIII). – Ред.), высоко ценил цельность их натур, а в разговорах с нами полагал, что отчасти это объясняется их внутренней замкнутостью. Мое собственное знакомство с Данией ограничивалось короткими визитами на сушу во время моей службы и несколькими днями, проведенными там во время нашего медового месяца. Прибыв в Копенгаген, я фактически ничего не знал о напряженных отношениях, существовавших между датчанами и немцами.
   Поэтому я был откровенно поражен, узнав, что датчане продолжали считать «Тиксер» (Германию) «враждебной страной на юге». Вместе с тем, как здравомыслящие люди, они старались использовать любую возможность, чтобы достичь взаимопонимания с Германией, и если кто-то из нас ворчал по этому поводу, то явно не датчане. Хотя формально Дания не участвовала в войне, она получила свою долю военной добычи, аннексировав значительную часть Шлезвиг-Гольштейна (Шлезвиг-Гольштейн – земля в Германии, до 1864 года (война между Данией и Пруссией, поддержанной Австрией) принадлежавшая Дании. – Ред.). Правда, не так много, как хотели некоторые горячие головы в датском правительстве, но местами, например в Теннере, даже беспристрастные наблюдатели подтверждали справедливость территориальных прав Дании (в Шлезвиге был проведен плебисцит, и значительная его часть была возвращена Дании. – Ред.).
   В 1918 – 1919 годах датское правительство договорилось с Германией по поводу уточнения границ. Потом представители наших стран отправились в Париж, чтобы ратифицировать договоренности в виде трехстороннего договора. Германское правительство справедливо отказалось сделать это, и новая граница таким образом осталась только «внутренним соглашением», то есть фактически лишь на бумаге.
   Реализация соглашения зависела от желания датчан оставаться на стороне союзников. В Копенгагене хотели, чтобы дувший над Европой холодный ветер заморозил все в соответствии с договоренностью, достигнутой в Версале. Поэтому им было неприятно услышать, что Локарнский договор был подписан, они чувствовали себя так, будто потеряли свои сбережения (в Локарно произошло определенное усиление позиции Германии, во всяком случае в правовом отношении. – Ред.).
   Должен признаться, что я также чувствовал, что в Локарно произошло что-то не то. Меня прежде всего удивила готовность, с которой Штреземан подтвердил демилитаризацию Западной Германии – откровенно говоря, только для того, чтобы вернуть Германию в европейскую политику.
   Казалось также, что заявления политиков о взаимной склонности не имели особенного значения. Полагаю, что Локарнский договор для обеих сторон являлся самообманом. Конечно, я не подозревал о недобрых намерениях подписавших договор, но чувствовал, что они не получили никакой реальной поддержки в общественном мнении своих стран.
   Тем временем результаты переговоров в Локарно благотворным образом сказались на нас, находившихся в Дании, способствуя продвижению в датско-германском взаимопонимании. Между двумя странами не существовало никаких принципиальных разногласий. Единственным препятствием к временному соглашению оказалась незначительная дискуссия, которая, так скажем, прошла за закрытыми дверями, поскольку не касалась других европейских стран, так что в прессу не просочилось ни строчки. Немецкие газеты, выходившие к югу от Гамбурга, включая Берлин, просто проигнорировали это событие.
   Находившиеся в Копенгагене журналисты, такие как доктор Киу, со свойственным им чувством ответственности делали все возможное, чтобы смягчить враждебные отношения. По обе стороны новой датско-германской границы проживали небольшие меньшинства, примерно в 40 – 45 тысяч человек: к северу, в Дании, – немцы, к югу, в Германии, – датчане. Они всячески старались сохранить свое особое положение как культурные сообщества, организовывали начальные школы, где преподавание велось на родном языке. Они также пытались сохранить в целостности и свои земельные наделы.
   Тогда не существовало специальных соглашений, защищавших национальные меньшинства, и прекрасно знавший Германию датский министр иностранных дел граф Мольтке отказывался заключать любые подобные договоры, полагая, что соглашение такого рода станет всего лишь предлогом для взаимных претензий и вызовет обеспокоенность.
   В отличие от польских немцев немецкие жители датской Южной Ютландии не бедствовали, да и датскому населению, проживавшему в Германии к югу от Фленсбурга, также не на что было жаловаться. Проживавшие по обеим сторонам границы люди пытались с честью выйти из сложившегося положения.
   Посещавшие нас в Копенгагене руководители немецкой диаспоры упорно и честно трудились, чтобы препятствовать дальнейшему давлению со стороны Дании. Когда я отдавал должное датским немцам и посещал земли, где они жили, то заметил, что здесь отмечались местечковые ссоры, унаследованные мелкими землевладельцами от их предков.
   Деловые отношения между дипломатической миссией и датскими министерствами, в первую очередь коммерческого рода, в целом протекали гладко, старейшему члену миссии доктору Крюгеру удавалось достичь всеобщего доверия. В самом министерстве иностранных дел, помимо Мольтке, мы высоко ценили работу энергичного статс-секретаря графа Ревентлоу. Оба они принадлежали к семействам, занимавшим влиятельное положение в Дании во времена Клопштока, когда немецкий был языком датского королевского двора{Немецкий писатель и поэт Ф. Клопшток (1724 – 1803) более двадцати лет прожил при дворе датского короля Фредерика V.}.
   В 1925 – 1926 годах датское министерство иностранных дел сохранило хороший резерв молодых чиновников из среднего класса. Самым приметным из них оказался Густав Расмуссен, занимавший тогда пост первого секретаря, позже он стал министром иностранных дел. Среди других необычных личностей отмечу адвоката по международным делам доктора Кона, действительно настоящего франкфуртца. Мы оба хотели, чтобы Дания не вмешивалась в европейскую политику и в составе нейтральных государств противостояла странам Антанты в Лиге Наций.
   Правительство социалистов под руководством Стаунинга (Торвальд Стаунинг (1873-1942) – в 1924-1926 и 1929 – 1942 годах премьер-министр Дании. – Ред.) полагало, что оно действует в полном соответствии со своими идеями, когда в 1928 году проводило полное разоружение Дании. Согласно их точке зрения, Дания станет лучше себя чувствовать в европейской войне, если не станет полагаться на оружие.
   В 1914 – 1918 годах Данию оставили в покое, потому что германское господство на Балтике уравновешивалось силами англичан со стороны Северного моря. В апреле 1940 года Дания поступила в соответствии с советами Стаунинга (не оказала сопротивления вторгшимся немецким войскам. – Ред.). Сказанное может создать неверное впечатление, что датчане решительно не отстаивали свои национальные интересы. Но, несмотря на свои несентиментальные и курьезные манеры, склонность подшучивать над собой, датчане любили свою прекрасную страну.
   Невзирая на возможные политические разногласия с Данией, в обыкновенном человеческом общении все было спокойно, особенно благодаря жизнерадостным «островным датчанам» и спокойным ютландцам. Даже в течение Второй мировой войны, когда немцы оккупировали страну, мы спокойно отправлялись в Данию и навещали наших тамошних друзей. Скажем больше – наш старший сын, которому повезло работать у известного физика Нильса Бора, всегда воспринимал Копенгаген как свою вторую родину.
   В немецкой колонии, состоявшей в основном из жителей северной части Германии, я чувствовал себя гораздо легче, чем в Базеле. Неформальным главой колонии был пастор Лямпе, настоятель красивого старинного собора Святого Петра, пользовавшегося древними исключительными немецкими привилегиями. Отличаясь националистическими идеями, пастор отказался провести поминальную службу по президенту Эберту.
   Поскольку никто точно не знал, к какой религиозной конфессии относился Эберт, но предполагалось, что он был католиком, мы решили провести торжественную и красивую католическую мессу с реквиемом. В других германских миссиях предпочли более нейтральную поминальную церемонию.
   В связи с Гинденбургом, ставшим преемником Эберта, не возникло никаких сомнений. В момент его смерти (1934) мы находились в Швейцарии. Поминальная месса состоялась в протестантской церкви, ее провел немецкий профессор теологии в Бернском университете. Мне только пришлось убедить последнего снять некоторые части из погребальной оратории, которые могли прозвучать в националистическом духе.
   Осенью 1926 года Митиус передал дела в дипломатической миссии новому послу фон Хасселю. Поскольку при нем уже был советник, а двух старших чиновников, одинаково ревностно относящихся к работе, в посольстве было попросту нечем занять, я начал подыскивать новую должность. Сначала мне предложили отправиться консулом в Вашингтон. Потом сказали, что нужен кто-то, кто мог выступать в качестве эксперта в только что созданной Комиссии по подготовке Всеобщей конференции по разоружению. Так и случилось, что в феврале 1927 года, оставив в Дании семью, я отправился в Берлин, распрощавшись с дружественным проливом Эресунн (Зунд), на чьих берегах нам довелось провести столь приятную часть своей жизни.
   Для меня Дания навсегда осталась в памяти как страна с разнообразными богатейшими традициями, практически не затронутая современными веяниями. В ней я не встречался с нищими, каждому из ее жителей воздавалось по его заслугам. Иначе говоря, это был «оазис в пустыне человечества».

БЕРЛИН И ЖЕНЕВА (1927 – 1932)

   На основании документов, хранящихся в министерстве иностранных дел, мне так и не удалось установить, что имело в виду правительство, когда в 1926 году приняло приглашение Лиги Наций работать в так называемой Комиссии по подготовке Всеобщей конференции по разоружению. С 1918 года Германия в военном плане оказалась совершенно беззащитной, напоминая яйцо без скорлупы, и окружавшие нас страны полностью воспользовались ситуацией. Даже естественные политические права, полученные нами по Версальскому договору, часто не принимались во внимание нашими соседями, например крошечной Литвой. Поэтому даже те, кто открыто не разделял националистические идеи, выступали за перевооружение страны. Сама же Лига Наций не предприняла ничего, чтобы учредить нейтральные силы безопасности.
   Последовавшее за этим развитие событий доказало, что силы Антанты, прежде всего Франция и Англия, так и не смогли осуществить действенный контроль за выполнением статей, посвященных разоружению, иначе говоря, прекратить гигантскую гонку вооружения в своих странах. Поэтому нам, немцам, пришлось взять на себя непопулярную и неприятную задачу и объяснить Комиссии по разоружению, что если нельзя уменьшить количество вооружения, то следует усовершенствовать его.
   Принимая офицеров, направлявшихся в Женеву, президент Гинденбург заявил им: «Вы ничего там не добьетесь, но постарайтесь сохранить свое достоинство». Пророчество «старого джентльмена» сбылось. После окочания Первой мировой войны наши противники ждали целых шесть лет, прежде чем начать разговор по поводу разоружения. И еще шесть лет прошло, прежде чем они оказались готовы к Всеобщей конференции по разоружению, состоявшейся только потому, что продолжалось противостояние сил, выигравших Первую мировую войну.
   Политика Франции по поводу разоружения соответствовала французскому характеру, отличаясь скупостью. Нам приходилось отстаивать каждый пункт нашей концепции, даже если он имел только теоретическое значение. Известно, что президент США Вильсон включил идею всемирного разоружения в свой план, предназначенный для Лиги Наций. Однако, чтобы спасти этот план весной 1919 года в Париже, по требованию других держав-победительниц ему пришлось пожертвовать почти всеми принципами «женевского духа».
   Идеалистически настроенные члены Лиги Наций и те, кто обладал широким мировоззрением, например Фритьоф Нансен, втихомолку смеялись над женевскими экспертами. Насколько мне было известно, многолетнее слушание выступлений вызвало у великого полярного исследователя желудочные проблемы, вылечиваемые длительным пребыванием в Норвегии и поглощением прекрасного молока этой страны.
   Сложность принятия решений объяснялась тем, что до настоящего времени у мирового сообщества практически не имелось никакого опыта в этой области и даже не делались конструктивные попытки начать разоружение в мировом масштабе. В конце наполеоновского периода тщетную попытку разоружения предпринял русский царь Александр I. Встречались и такие деятели, кто критиковал две мирные конференции в Гааге, в 1899 и 1907 годах, фактически проложившие дорогу к мировой войне (1914 – 1918).
   Тем не менее провозглашенная Лигой Наций Всеобщей конференция по разоружению оказалась неизбежной, поскольку после Первой мировой войны необходимо было преодолеть сложившееся неравенство военной мощи разных стран и создать подобие системы общей безопасности. Государства-победители стремились таким образом разрядить накапливавшееся в Европе напряжение, усиливающееся слабостью многих государств (прежде всего потерпевших поражение Центральных держав). Разоружение должно было стать основой мирного будущего Европы.
   Мы пытались объяснить нашим французским оппонентам, что нельзя подходить к судьбе Германии как к Карфагену, который необходимо разрушить. Французским политикам необходимо было уважать ее интересы, аналогично тому, как Бисмарк некогда поступил после битвы при Садове (3 июля 1866 года, к северо-западу от города Градец-Кралове (нынешняя Чехия), 221 тысяча пруссаков с 924 орудиями разбили 215 тысяч австрийцев с 770 орудиями. Австрийцы потеряли около 43 тысяч, в том числе до 20 тысяч пленными, пруссаки – более 9 тысяч. – Ред.) с Австрией (после победы Пруссии над Австрией в войне 1866 года. – Ред.).
   Когда я присоединился к нашей делегации по разоружению в Женеве, она уже заседала почти девять месяцев. Как и в делегациях других стран, состав ее оказался сложным, она состояла в основном из чиновников, генералов и адмиралов. Общность профессии всегда сближает людей, поэтому военные разных стран хорошо знали друг друга, находясь между собой в приятельских отношениях, что помогало совместной работе в качестве экспертов.
   Естественно, что профессиональные солдаты не испытывали никакого желания проводить все время в бесплодных разговорах. Например, французский полковник Рикен, интеллигентный человек и прекрасный собеседник, совершенно терялся во время предварительных обсуждений и разговоров о росте вооружений.
   А нам приходилось обсуждать множество проблем, над которыми обычно военные просто не задумываются. На основании чего подсчитывать реальный военный потенциал каждой страны? Например, как провести сравнение кадровых солдат английской или германской армии с даже прекрасно обученными французскими краткосрочниками-резервистами? Как определить «потенциал войны»? Как различить оборонительное и наступательное вооружение? И если ввести ограничения по численности солдат и оружия, то как осуществить контроль над принятым решением? «Се qui n'est pas controlable n'est pas limitable»{То, что нельзя контролировать, нельзя и ограничивать (фр).}, – говорили в то время. И наконец, какой договор смогли бы в итоге принять все страны?
   Вот какие проблемы предстояло решить политикам, стоявшим во главе делегаций, среди которых были известный парламентский оратор Поль-Бонкур (Поль-Бонкур Жозеф (1873 – 1972) – французский премьер-министр в 1932 – 1933 годах, неоднократно – министр иностранных дел и др.; Жюо Леон (1879 – 1954) – министр иностранных дел Франции; Фланден Пьер (1889 – 1958) – премьер-министр Франции в 1934 – 1935 годах; Тардье Андре (1876 – 1945) – французский государственный деятель и дипломат. – Ред.), славившийся своей методичностью, и сэр (позже лорд) Роберт Сесил. Французы выдвинули требование: «securite d'abord»{Сначала безопасность границ (фр.).}, потом все остальное.
   Однако постановка проблемы – как достичь безопасности, то есть защититься от потерпевших поражение и разоруженных стран, Германии, Австрии, Венгрии и Болгарии, – не входила в концепцию разоружения. Для обсуждения этого в составе Лиги Наций учредили Комитет по безопасности. Полагали, что, пока нет единой системы безопасности, проигравшие государства оказывались в неравном положении в связи с разоружением.
   Подготовка Всеобщей конференции по разоружению в Женеве продолжалась великими державами с 1926 до начала 1932 года. Поляки, чехи, румыны, югославы и греки охотно помогали распутывать клубок. Свой вклад в общее дело вложили и такие фигуры, как Бенеш, Политис и другие. Немецкая делегация временами получала поддержку от нейтральных стран, в частности от шведов и голландцев, а часто и от итальянцев.
   Но примерно с 1929 года наиболее действенную помощь нам оказывали представители СССР, высказывавшиеся в Женеве с убийственной логикой. Мы тесно сотрудничали с Литвиновым и Борисом Штейном. Нередко германские журналисты выступали в качестве посланников между нами во время ночных совещаний.
   Доверительные отношения между нами вызывали раздражение у лорда Сесила, возглавлявшего английскую делегацию. Однажды он даже заметил: «Вы назвали Литвинова его настоящим именем». На что я ответил: «Нет, я всего лишь назвал его еврейское имя». (Настоящее имя М.М. Литвинова – Макс Баллах. Игра слов: по-немецки wallach – мерин. – Ред.)
   Замечу также, что мы, члены немецкой делегации, выполняли свою работу, не питая особенных иллюзий. Мы знали, что пройдет много времени, прежде чем нам удастся повернуть общественное мнение от выкладок Антанты к нашим суждениям.
   В нашем отделении я выдвинул идею, что мировое разоружение само по себе вовсе не гарантирует мир, ибо во время спора люди способны пронзить друг друга и вилами. Гораздо большую опасность несет задержка в определении общих критериев для оценки количества оружия, что в первую очередь влияет на психологическое состояние стран, проигравших войну.
   В этих странах уже выросло целое поколение, знавшее о войне только по рассказам и считавшее, что Веймарскую республику лишают ее законных прав. Соответственно, это поколение не соглашалось покаянно склоняться перед диктатом стран-победительниц и в дальнейшем начало порицать за случившееся свое правительство.
   В Женеве постоянно и в значительном составе была представлена и немецкая пресса. Наиболее информированным представителем прессы считался доктор Макс Бер, судивший обо всем происходящем в Женеве резко и убедительно. Он пользовался огромным влиянием среди других немецких журналистов и считался выдающимся поборником интересов Германии. Перед каждой сессией мы считали своим долгом посоветоваться с ним и получить совет, куда двигаться дальше, каких результатов следует ожидать и как он сам сможет охладить пыл немецкой общественности.
   В связи с одним происшествием в Женеве мне пришлось обратить внимание одного из моих соотечественников, что ему вовсе не нужно учить меня патриотизму. Случилось же следующее. 11 ноября, в День перемирия, во время заседания объявили минуту молчания в память о тех, кто погиб на войне. Представители немецкой прессы обвинили нашу делегацию в непатриотичном поведении, потому что мы приняли участие в церемонии – вместо того чтобы покинуть собрание.
   0 случившемся вскоре стало известно и в Берлине. Однажды, в связи со смертью Бриана (Аристид Бриан (1862 – 1932), неоднократно бывший премьер-министром Франции и министром иностранных дел и др. – Ред.), мне пришлось экспромтом выступить на заседании в Женеве, принося соболезнования со стороны Германии. Мне с трудом удалось прийти к компромиссу между предполагаемым отсутствием патриотического чувства и дипломатической учтивостью.
   Как известно, даже президент Гинденбург иногда упрекал немецких представителей в Женеве в отсутствии твердости и решительности. Одобрялись только общие направления нашей деятельности, но не уступки, а терпимость во имя урегулирования напряженной ситуации. Наконец общественность вышла из себя, и можно сказать наверняка, что именно в Женеве был нанесен смертельный удар германской демократии.
   Действительно, уже оказалось не важным, что 11 декабря 1932 года Германия, США, Англия, Франция и Италия наконец подписали декларацию пяти держав, в составлении которой принимал участие и я. Она позволила разоруженным в 1919 году странам (по крайней мере, теоретически) обладать теми же правами, что и другим государствам в отношении вооружения и систем безопасности. Впрочем, это было последнее, что я сделал в Женеве.
   Замечу, что исходный текст декларации был написан на английском. Французская делегация приняла ее неохотно и в процессе перевода на французский попыталась изменить в свою пользу. И именно Франция отказалась от активных действий, когда в 1933 году группа стран Антанты пыталась объединиться против возрождающегося Третьего рейха.
   Если вдуматься, то, по существу, французы не ошибались, заявляя, что безопасность или, точнее, сознание безопасности должно предшествовать процессу разоружения. Уменьшение гонки вооружений всегда сопровождалось вырабатыванием чувства безопасности. Но почему же о нем не шла речь в договоре?
   Чем руководствовались Бриан и Чемберлен, поддерживая примиренческую политику Штреземана? Как-то, находясь в Зале заседаний Ассамблеи Лиги Наций, Бриан выкрикнул: «Arriere les canons, arriere les miltrailleuses!»{Долой пушки, долой митральезы! (фр) (В данном случае – пулеметы.)} И в то же самое время он насмехался над заседаниями в Женеве, называя их «кальвинистическими оргиями». Разве он мог поверить, что можно привести Европу в светлое будущее без достижения конкретных соглашений? Он пытался вылезти на импровизациях, таких как пакт Келлога – Бриана, в котором война голословно запрещалась, но не обозначались ее причины.
   Ему же принадлежала и идея создания европейского комитета Лиги Наций. В основе лежала совершенно правильная мысль о том, что Европу следует действительно объединить. Чтобы осуществить задуманное, кроме всего прочего, следовало изменить настроения, рожденные 1918 годом, в том числе отношение к странам, потерпевшим поражение. Во имя единства их следовало воспринимать как партнеров. Но Лига Наций не собиралась возвращаться к территориальному переделу. Важно заметить, что Соединенные Штаты не принимали участия в происходящем.
   Вспоминаю, что Штреземан и Бриан хорошо притерлись друг к другу, они были известными парламентариями, поднаторевшими в речах. Однажды в моем присутствии Штреземан рассказал, что, заседая в Женеве, он всегда думал о том, как объяснить свое поведение перед комитетом рейхстага по иностранным делам.
   Его партийная группа в рейхстаге была немногочисленной, и даже внутри своей партии его постоянно критиковали. В Берлине утро он обычно проводил в министерстве иностранных дел, днем ему приходилось посвящать себя внутренней политике и укреплению собственной позиции. В министерстве иностранных дел Штреземан был знаком только с несколькими чиновниками, не имея представления ни о рангах, ни об организации дел, ни об огромной повседневной работе.
   С прежних времен старые чиновники привыкли работать под руководством профессионального министра. Но, как и во многих других учреждениях рейха, в министерстве иностранных дел начиная с 1918 года появилось много новых людей, которых мы считали случайными. Конечно, сам Штреземан выделялся из череды своих предшественников и основной массы служащих министерства. Ему слишком доверяли, считая знатоком внешней политики, хотя именно в этой области он чувствовал себя не в своей тарелке.
   Позже мне рассказывали, что Штреземан хорошо отзывался о моей работе под его руководством в Женеве. Я сам не замечал этого, фактически избегая его общества, особенно в конце его жизни, когда Штреземан стал особенно нервным, в частности в Мадриде в 1929 году. Ему самому болезнь страшно докучала. Вероятно, он чувствовал свой конец и хотел, возможно даже бессознательно, добиться видимого успеха, особенно освобождения Рейнланда от войск Антанты, причем быстрее, чем позволяли обстоятельства.
   В то время нам была необходима стабильность и долговременный мир. Ни одна страна в Европе не была заинтересована в мире больше, чем Германия. Никто с германской стороны не раскачивал идею новой войны. Предупреждения о нависшей военной угрозе исходили из постоянно подозрительной Москвы, впрочем, и французские политики опасались того же.
   Кому следовало бояться, так это нам. Несмотря на все попытки включить в Локарнский договор гарантии безопасности, они были учтены лишь в приложении «F», где говорилось, что любой конфликт в Европе неизбежно затронет германскую территорию, особенно после того, как Штреземану не удалось добиться вывода французских войск из Рейнланда в соответствии с условиями договора.
   Летом 1927 года я убеждал фон Шуберта, бывшего тогда статс-секретарем в министерстве иностранных дел, что нам следует выступить с жалобой по поводу задержки вывода войск из Рейнланда, а не с инициативой начать новые переговоры по данному поводу. Время работало на нас. Сам Штреземан, похоже, склонялся к тому, чтобы с помощью подкупа так или иначе, но ускорить вывод французских войск.
   После смерти Штреземана те, кто был с ним в Женеве, а особенно дамы, принадлежавшие к международному сообществу, стали воспринимать его как идеальную личность, пока посмертная публикация отрывков из его сочинений не позволила французам обвинить его в неискренности. И та и другая точки зрения были неверными. Думаю, что инстинктивно Штреземан в большинстве случаев проводил верную политику.
   Что же касается искренности, то можно утверждать, что его оппоненты из других стран вряд ли превосходили его в этом качестве. В то время многие стремились к разговорам, а не к реальному ослаблению напряженности, вытекающей из Версальского договора. Штреземан, возможно, руководствовался теми же принципами в основном из-за проводимой им внутренней политики.
   После его смерти в министерстве иностранных дел в благодарность установили его бюст, превышавший по величине прижизненные габариты прототипа; до этого там имелся только бюст Бисмарка, стоявший в стороне. Нам же, работавшим в министерстве, казалось, что наступит день, когда бюст Штреземана тихо уберут.
   После вступления Германии в Лигу Наций регулярные встречи министров иностранных дел, по крайней мере стран Европы, происходили четыре раза в год, и это оказалось чрезмерным. Страдала рутинная работа по подготовке дипломатических решений. Решения оказывались несущественными, предполагали, что их будут принимать на более удобных заседаниях в Женеве. Вместе с тем министры чувствовали, что на каждой конференции им необходимо добиваться результатов, чтобы было о чем доложить по возвращении домой. Так и родилась привычка срывать фрукты до того, как они поспеют.
   В атмосфере слухов и сплетен Женевы за всеми событиями пристально наблюдали, участников дипломатических встреч осаждали журналисты, съехавшиеся со всех стран. Если кто-то допускал малейшую слабину на переговорах, то об этом тотчас становилось известно общественности. Компромиссы, являвшиеся обычной составляющей переговорного процесса, обычно достигались за закрытыми дверями, общественность же часто делала из мухи слона, возводя незначительные пустяки в ранг достоинств, полагая, что это дело престижа. Поэтому прийти к какому-либо решению оказывалось так же трудно, как подняться на крутую и высокую гору.
   Занимая различные посты в министерстве, я всегда охотно общался с постоянными немецкими корреспондентами и отводил этой работе много времени. Среди них оказались такие люди, как Пауль Шеффер и Рудольф Кирхер, проницательные наблюдатели, знатоки в своей области, обладавшие высоким чувством ответственности. Но и в Берлине, и в Женеве большую роль играл поиск сенсаций, вызванный в первую очередь соревнованием партийных политиков.
   Все сказанное, к моему большому сожалению, не позволяло мне установить доверительные отношения с интеллигентными представителями германских газет. Часто я искренне завидовал великой и прекрасно отрегулированной английской прессе, стремившейся к основательности, а не к скорости передачи новостей.
   Несмотря на необходимость выполнения тяжелой работы и стрессовые ситуации, встречи в Лиге Наций имели и свой положительный результат. Они позволяли вывести германскую политику из изолированного положения на уровень международных контактов. Именно Женева оказалась тем барометром, по которому можно было судить о степени допустимости в политической сфере. Здесь можно было говорить о том, что было принято скрывать дома.
   После первого посещения заседания Лиги Наций я понял, что лучше быть внутри, чем снаружи. Впоследствии мне пришлось посетить множество заседаний Лиги. В министерстве иностранных дел мне поручили контролировать отношения с Лигой Наций, которыми до меня занимался Б.В. фон Бюлов, интеллигентный человек, позже ставший статс-секретарем. Вот как и произошло, что моя жизнь в основном проходила в поездках между Берлином и Женевой – думаю, что так прошло порядка двух лет, – в посещениях встреч на Совете и Ассамблее, в различных комиссиях и на конференциях.
   Нам не удалось завязать дружеские отношения с большим количеством стран. Австрийская делегация не проявляла особого рвения и не искала встреч с нами. И напротив, представители Венгрии не имели ничего против сотрудничества. Особую осторожность соблюдали болгары, а среди наших бывших противников наибольшие подвижки к сближению делали итальянцы.
   Что касается японцев, то они смогли сыграть полезную роль в европейской политике, выступив как посредники. Вместе с тем они вовсе не хотели, чтобы Лига вмешивалась в проблемы Дальнего Востока. «En Extreme Orient les conflits se reglent d'une autre maniere»{На Дальнем Востоке все конфликты решаются иначе (фр).}, – метко сказал один из японских представителей на одной из женевских комиссий.
   Чтобы подчеркнуть свой статус, Лиге нравилось вовлекать в свою деятельность все международные организации, используя с этой целью свой секретариат. Последний состоял из хорошо оплачиваемых чиновников, которые упорным и тяжелым трудом смогли придать секретариату независимый статус, так что, хотя чиновники и продолжали оставаться на службе в Лиге Наций, фактически они сами диктовали свои условия.
   Теоретически такие чиновники оставались над схваткой, но на самом деле практически и в первую очередь они являлись представителями тех стран, откуда происходили, и поддерживали все их начинания. Не стоит и говорить, что большинство из них были из стран Антанты, они образовывали особое общество, озабоченное сохранением, под лозунгом: «Pacta sunt servanda»{Договоры нужно соблюдать (лат.).}.
   Лига Наций страдала не только от того, что ее работа началась с неправильных моральных предпосылок, но и от ошибок, совершенных в начале своей деятельности. Во имя достижения высшей цели, сохранения мира на континенте, Лига незаконно придала себе наднациональные полномочия. В соответствии с этими полномочиями Лига Наций, подобно любому национальному государству, обладающему собственными границами, должна была сосредоточить в своих руках законодательную, юридическую и исполнительную власть.
   Что касается исполнительной власти, обеспечивавшейся положениями статьи 16 Устава Лиги Наций, то здесь сразу же начались сложности. Реальные властные действия можно было применять только против тех государств, которые считались слабыми и не пользовались расположением со стороны Антанты. В плане юридических функций, проводившихся через Международный суд, находившийся в Гааге, полномочия Лиги Наций также оказались весьма ограниченными. Они исчерпывались законодательными диспутами, и их результативность зависела от компетентности участников.
   Все остальные проблемы, прежде всего вопросы конфликтов политических интересов, оставлялись на рассмотрение арбитражных заседаний в Совете Лиги или становились предметом обсуждения в Ассамблее, но в любом случае большинство поддерживало позицию Антанты. Политическая борьба часто продолжалась и в самом суде, только в данном случае она чуть-чуть прикрывалась личиной высокопарных юридических терминов.
   В конце концов Лига Наций почти полностью исчерпала свою законодательную роль, то есть утратила свое влияние в плане международного права. Кроме того, Лига оказалась слишком реакционной, чтобы предпринять какие-либо реальные шаги. Любой член национальной делегации с помощью вето мог остановить продвижение какого-либо решения. Таким образом, Лига стала напоминать покосившееся здание. Причина заключалась в том, что строить его начали с крыши, а стены возвели до половины. Вот почему действенность законодательных инициатив оказалась столь низкой, а деятельность исполнительной власти практически и не началась.
   И тем не менее Лига Наций справедливо гордилась тем, что выполнила свою роль и способствовала сохранению мира. Она также сыграла свою роль клуба, став местом регулярных встреч государственных деятелей. В вопросах, имевших второстепенное значение, соглашение часто достигалось в ходе неформальных бесед, но жизненно важные проблемы в Лиге так и оставались нерешенными. Ни одну проблему нельзя было решить из-за стремления Антанты к превосходству. Так, в войне между Боливией и Парагваем (1932 – 1935 годов, за область Чако-Бореаль. Парагвай одержал победу. – Ред.) роль Лиги Наций и вовсе оказалась смехотворной. В японо-китайском конфликте Лиге удалось всего лишь добиться осуждения Японии (в ответ Япония 27 марта 1933 года официально вышла из Лиги Наций. – Ред.).
   Лига Наций также оказалась неспособной предотвратить итало-абиссинскую войну (октябрь 1935 – май 1936 года), а неудачная попытка применения санкций (7 октября 1935 года Лига Наций объявила Италию агрессором и применила к ней санкции, однако весьма неполные – Италии разрешалось закупать нефть и пользоваться Суэцким каналом. В то же время был запрещен ввоз оружия в Эфиопию, что помогло агрессору одержать победу. – Ред.) привела к падению ее престижа. Провал конференции по разоружению способствовал началу Второй мировой войны. К 1939 году из активно действующей организации Лига превратилась в призрак, поэтому в августе 1939 года даже не пыталась предотвратить катастрофу.
   Если учесть, что еще в 1919 году я связывал с Лигой особые надежды и чаяния, то произошедшее произвело на меня удручающее впечатление. При этом лично для меня работа в Женеве оказалась необычайно поучительной. Любой сотрудник министерства иностранных дел не мог и мечтать о лучшей школе, чем те мероприятия, в которых мне доводилось принимать участие. Встречи с иностранными дипломатами и так называемыми государственными деятелями предоставляли возможность лучше узнать об особенностях каждой нации, завязать контакты с международной прессой – короче говоря, постичь технику дипломатической профессии.
   По роду своей деятельности я знал изнутри германскую внутреннюю политику, поскольку германские делегации составлялись из представителей ведущих партий, а встречи в Женеве обычно сопровождались сессиями комитета по внешней политике рейхстага. Всякий раз, когда было сложно понять действия правительства в области внешней политики, следовало обратить внимание на внутреннюю политику.
   В 1931 году наш план создания Австро-Германского таможенного союза родился, возможно, из размышлений над германской внутренней политикой. Когда о нем было объявлено, я как раз собирался отправиться в Париж для участия в работе европейского комитета Бриана, где мне пришлось проявить всю выдержку, чтобы сохранять спокойствие и не показать заинтересованность в этом проекте. «Vous me faites de belles»{Вы вели себя превосходно (фр).}, – заявили нам в Париже, хотя Таможенному союзу было суждено почить в недрах женевских переговоров. Для меня это был довольно болезненный удар не столько в связи с сентиментальным аспектом аншлюса, который я никогда не считал значительным, а как проявление единства бывших союзников. Что же касается немецкой внутренней политики, то это событие привело не к продвижению вперед, а к регрессу.
   Политики всех стран, произносившие речи в Женеве, стремились к тому, чтобы их выступления печатались в национальных газетах. По примеру Бенеша они старались укрепить свое положение на родине, демонстрируя независимость своей позиции в Женеве. Представители СССР в Женеве вели неприкрытую пропаганду.
   Летом 1932 года во время той же самой конференции по разоружению американцы спокойно объяснили отказ от активных политических действий грядущими президентскими выборами. Японские политики нередко занимали жесткую позицию, противоречащую их собственным убеждениям, но отвечавшую интересам внутренней политики в Японии. По-моему, внешняя политика любой страны всегда зависит от ее внутренней политики.
   Замечу также, что для достижения конкретных результатов во внешней политике требуется определенная атмосфера. Женевское озеро и его окрестности всегда считались необычайно живописными. Однажды мне довелось здесь встретить шведа, рассказавшего, что он не раз обошел земной шар, проплыв вокруг него двадцать три раза (швед был специалистом по маякам), и в конце концов решил поселиться в Лозанне, считая ее самым прекрасным местом на земле.
   Действительно, в апреле, когда солнце начинало пригревать все сильнее, или осенью, во время сбора урожая, можно было почувствовать то же самое и согласиться со шведом, о котором я рассказывал. Когда же город, расположенный в долине, накрывал сырой туман или холодный бриз с озера дул в окна нашей гостиницы «Метрополь», можно было отправиться в прекрасную поездку к вершинам Салев и Вуарон (близ Женевы) или в горы Юра.
   Жившие в Женеве немецкие семейства всячески старались облегчить нашу жизнь и привнести женственное начало в чисто мужское сообщество Лиги Наций. Кроме немецких дам, столь гостеприимно ухаживавших за нами, выделю также маркизу Паулуччи, интеллигентную жену энергичного итальянского заместителя Генерального секретаря, миниатюрную мадам Сигимуру, супругу одного из японских коллег, и, наконец, гречанку мадам Агидес, сиявшую своей античной красотой.
   Отмечу, что общественная жизнь в основном определялась профессиональными соображениями, подчиняясь политическим интересам. Общество, сложившееся вокруг Лиги Наций, во многом походило на представителей Part pour l'art{Искусство ради искусства (фр).}. Профессионалы, вроде постоянного представителя Греции Политиса, в такой обстановке проигрывали. Они напоминали коммивояжеров, предлагавших далекие от их интересов товары, или брокеров, озабоченных только получением прибыли, а не продажей лучших товаров.
   Нам следовало разрабатывать ту модель, которую лорд Каслри (или Кестльри, Роберт Стюарт, маркиз Лондондерри (1769 – 1822) – военный министр Великобритании в 1805 – 1806 и 1807 – 1809 годах, министр иностранных дел в 1812 – 1822 годах, заключил тайный договор с Австрией и Францией против России. – Ред.) некогда назвал «дипломатией конференций». Конечно, можно высмеивать удушливую атмосферу двора или фривольные интриги Венского конгресса (1814 – 1815), но необходимо признать, что там отмечались более солидные достижения, чем пустые заверения и болтовня на «технических конференциях» в Женеве.
   За все пять лет, что я находился в Женеве, не появилось никого, о ком можно было с уверенностью заявить, что он похож на настоящего государственного деятеля. Похоже, что все, кто туда приезжал, включая и представителей стран-победительниц, не обладали должной свободой действия и ответственностью, соразмеряя каждый шаг с реакцией парламента, а также общественного мнения своих стран.
   Представитель Венгрии, энергичный, но уже пожилой полиглот граф А. Апони{Апони Альберт (1846 – 1933) – венгерский дипломат и государственный деятель.}, с особым шиком выступал в защиту венгерского меньшинства, возражая против формализма румынского представителя Титулеску{Титулеску Николае (1882 – 1941) – румынский дипломат.}. Французы также стяжали лавры ораторов, а прекрасные речи Поль-Бонкура, Жюо, Фландена или Тардье даже прерывались аплодисментами. Не говоря уже о Бриане с его вкрадчивым голосом, уморительным подмигиванием и привычкой ходить, время от времени громогласно восклицая, что вооружение является священной обязанностью народов.
   Представители Англии, такие как Артур Хендерсон или лорд Ноэль-Бейкер, пользовались success d'estime{Заслуженный успех (фр).} благодаря своему умению четко излагать свои принципы{Хендерсон Артур (1863 – 1935) – министр иностранных дел Великобритании и председатель (с 1931 г.) Всеобщей конференции по разоружению; лорд Н о э л ь-Б е й к е р Филип (1889 – 1982) – английский государственный деятель и дипломат.}. Речи Остина Чемберлена, всегда тщательно продуманные и безупречно выстроенные, не отличались риторическими руладами, что компенсировалось весьма громким голосом. Замечу, что англичанам и французам повезло в том, что их языки признали как официальные.
   Производил впечатление своей логикой и представитель Италии адвокат Скалойя. Некоторые его соотечественники, фашисты по убеждениям, нелегко вписывались в демократический формат встреч. Но большинство из них, такие как расторопный Гранди, в то время еще не расставшийся со своей длинной бородой, умный, деликатный Россо, с которым я находился в приятельских отношениях, Бутти и многие другие, не испытывали особенного беспокойства от предписаний, которые они получали от партийного руководства в Риме. Они всегда поступали в интересах внешней политики своей страны, зная, что это поддержат власти на родине.
   Я же больше всего был доволен проявлением обыкновенного здравого смысла, столь свойственного шведам или датчанам, говорившим без всякого ораторского пафоса. В отличие от современных Генеральных секретарей ООН сэр Эрик Драммонд, секретарь Лиги Наций, не будучи хорошим оратором и руководителем, редко появлялся на публике. И в своем собственном ведомстве Драммонд никогда не играл особо активной роли, он действовал скорее как обычный советник, помогая президенту Совета или Ассамблеи.
   У нас же, немцев, действительно не нашлось подходящих представителей в Женеве, поскольку большинство дипломатов оказались не приспособленными к публичным выступлениям, а парламентарии плохо владели иностранными языками и на заседаниях чувствовали себя неловко. Их выступления на международной арене терялись, из-за чего другие оказывались победителями. Насколько я мог заметить, ими всегда становились представители темноволосых наций, получившие наибольшую выгоду от конференции.
   Как эксперт по проблемам Лиги, я не испытывал особых сложностей в общении с находившимися в нашей делегации депутатами рейхстага. Напротив, большинство из них с готовностью принимали наши советы по различным обсуждавшимся в Женеве вопросам, в которых они оказывались недостаточно сведущими. Нередко Штреземан не оставлял мне времени на то, чтобы я мог его информировать о проблемах, поставленных на обсуждение. Так что как эксперт я часто находился в подвешенном состоянии, ожидая, что он выкинет в ходе заседания.
   Естественно, что мне было гораздо проще общаться с профессиональными дипломатами из министерства иностранных дел, например с бывшим послом графом Бернсдорфом (Бернсдорф Иоганн-Генрих (1862 – 1939) – немецкий дипломат, представитель Германии в Лиге Наций. – Ред.), находившимся на излете своей карьеры и продвигавшим германские вопросы без личных амбиций. Он знал всех и не допускал неожиданностей.
   Преемник Штреземана доктор Юлиус Куртиус (Юлиус Куртиус (1877 – 1948) – министр иностранных дел Германии в 1929 – 1931 годах. – Ред.) защищал интересы Германии, как добросовестный адвокат, и прекрасно справлялся с происходящим. Страстно стремясь сохранить наш экономический и политический капитал, он нередко проявлял неуступчивость. Ясно, что в Женеве он чувствовал себя не в своей тарелке. Куртиус был министром, когда освободили Рейнланд, и вовсе не хотел покидать свой пост.
   Доктор Генрих Брюнинг, канцлер (в 1930 – 1932 годах) и по совместительству министр иностранных дел, человек весьма осторожный, сумел продвинуться, балансируя на узкой тропе между потребностями немцев и иностранным сопротивлением. Обладая упрямым и в то же время гибким характером, являясь одновременно аскетичным и щедрым, он добился признания в международных кругах. За непроницаемым лицом скрывалась огромная любовь к своей стране. Он добивался желаемого, расталкивая всех локтями. Сохраняя неизменную позицию, в ходе долгих переговоров он добивался, чтобы другие страны добровольно шли на уступки.
   В то время политику Франции в Лиге определял мой коллега Рене Массильи. Он был талантлив, образован, неутомим, всегда прекрасно информирован и готов облечь свои суждения в законченную форму. С 1920 года Массильи участвовал в разработке Версальского договора. Я говорил ему, что сложившаяся практика разработки таких соглашений устарела и теперь Франции следовало выбрать между Брюнингом и национал-социализмом. Фактически в данном случае шла речь о немедленном принятии Веймарской республики в круг наций, обладавших равными правами, что отобрало бы половину пропагандистских козырей у Гитлера. Но в Париже не имели не малейшего представления о ситуации в Германии, хотя в министерстве иностранных дел многие жалели об отставке Брюнинга.
   Я находился в Женеве, когда канцлером стал фон Папен (в июле – ноябре 1932 года. – Ред.). Узнав об этом, мой советский коллега заявил мне: «Это конец советско-немецкой дружбы». Кабинет Папена назвал себя правительством национального единства. Но один желчный журналист заявил в комнате для отдыха нашей гостиницы, что теперь мы получили кабинет «национального ужаса». Советские же дипломаты прямо начинали рассуждать определениями, принятыми в Лиге, заявляя о целостности мира и о коллективной безопасности. На следующий год разногласия стали необратимыми, и Германия вышла из Лиги Наций.
   Являлось ли случившееся неизбежным? В конце моей деятельности в Лиге, в 1931 году, мне казалось, что мое скептическое отношение к Локарнскому договору только нашло справедливое подтверждение. Я написал следующий комментарий в связи с произошедшим:
   «Снова и снова становится очевидным, что Англия ощущает потребность освободиться от своих обязательств, гарантирующих статус-кво на Рейне, и заменить положение ситуацией, когда мир станет покоиться не на равновесии сил, но на неоспоримом преимуществе удовлетворенных партий...
   Проявленная в отношении Германии враждебность со стороны Бенеша и многих других оказалась достаточной, чтобы все начали считать, что Германия упустила возможность стать «лидером маленьких стран» в Женеве. Даже такие небольшие страны, придерживавшиеся нейтралитета, как Швеция и Голландия, не имели намерений стать лидерами и приветствовали нашу прогрессивную политику только потому, что она не угрожает их существованию».
   Вместо движения вперед, в выигрыше оказались реакционные силы, и все это произошло в цитадели демократии. Случившееся следует приписать тому, что фактически Лига поддерживала напряженность, а не гасила ее. Ведущие личности в Женеве называли себя «homines bonae voluntatis»{Люди доброй воли (фр).}, хотя и знали, что источник зла заложен создателями парижских договоров 1919 года.
   В 1919 году Клемансо заявил французскому офицеру в Сен-Сире: «Soyez sans inquietude pour votre avenir militaire. Le paix que nous avons faite, vous assure dix ans de conflicts dans l'Europe centrale»{Трудитесь неустанно ради достижения вашего будущего. Мир, который мы достигнем, позволит на десять лет гарантировать прекращение конфликтов в Центральной Европе (фр).}.
   Пророчество Клемансо сбылось. Сенаторы в Вашингтоне оказались правы, отказавшись в 1919 году утвердить присоединение США (подписанное Вильсоном) к Лиге Наций, протестуя против любых американских обязательств, гарантировавших имеющий недостатки статус-кво 1919 года. Рожденная на волне идеалистических чаяний, Лига Наций вскоре превратилась из сообщества равноправных членов в союз, направленный против побежденных, выступая против любых возможных новых членов.
   Приглашение побежденных стран было во многом самообманом. К концу 1939 года Германия и СССР, а также Италия и Япония, то есть все великие державы за исключением Англии и Франции, по принуждению или по собственной воле вышли из Лиги.
   Пережив ужасы Первой мировой войны, все говорили о том, что случившееся не должно повториться. Следовательно, перед Лигой Наций выдвигались такие задачи, как третейский суд и посредничество, разоружение, запрещение войны и применение санкций. Разоружение в духовной области предполагало извлечение слова «война» из школьных книг и запрещение продажи оловянных солдатиков в качестве детских игрушек.
   «Организация мира» стала постоянной темой на страницах газет. Но был ли мир фактически вопросом организации? Война оказалась страшным злом, но разве не следовало сжечь ее семена, являвшиеся источником настоящей опасности? И разве не все стремились к этому? Сохранялись (плохие или хорошие) договоры. И разве сам я не слишком резко говорил о том, что Лига прекратила существование потому, что не выполняла свои обязательства по отношению ко всем членам?
   Мои друзья в нейтральных странах упрекали меня за то, что я был подвержен идеям национализма, которые Германия и пыталась продвигать в Лиге Наций. Они считали, что ослабленная после войны Германия должна была сосредоточиться на укреплении своего внутреннего единства и на длительный срок оставить всякую идею увеличения собственной мощи.
   В подобных советах содержалось нечто правильное и своевременное. Культура и власть никоим образом не были сестрами-близнецами. Произошедшее сто пятьдесят лет тому назад раздробление Германии на небольшие государства (фактически Германия была раздробленной уже в XIII веке, раздробленность эта усилилась в связи с возникновением и усилением протестантизма и Тридцатилетней войной 1618 – 1648 годов, в ходе которой погибла большая часть населения Германии. – Ред.) не сказалось пагубным образом на духовной жизни немцев и, возможно, даже явилось стимулом ее развития.
   Однако разве по-прежнему во времена мировых войн и стремления к мировой взаимной зависимости не сохранялись идиллические чаяния о гетевской Веймарской республике? Могли ли немцы сохранять свое жизненное пространство и на досуге философствовать, не имея защиты? Способны ли они жить в мире, если только сами были склонны к миру?
   Беззащитный человек может дойти до полного самоотрицания или пожертвовать собой ради любви к ближнему. Но в случае с народом, который занимает свое культурное место в сообществе наций, руководители этого народа обязаны обеспечивать его долговременное существование и не должны допустить его гибели из-за недостаточной защищенности от внешних врагов.
   Я посетил большинство заседаний Лиги и ее комиссий, где хорошо обоснованные требования Германии о безопасности могли быть легко удовлетворены. Спустя десять лет после войны казалось неразумным рассматривать нас как нацию, обладающую более низким статусом.
   Я оставил свою службу в Женеве более всего обеспокоенный предвзятым отношением к Германии, которое резко усилилось по сравнению с первыми годами моего пребывания здесь. Однако в то время я не поддавался соблазну завоевывать дешевые лавры у немецкой прессы, играя роль сильной личности. Как служащие министерства иностранных дел, мы всегда пытались избегать давления со стороны партий рейхстага, действуя сообразно обстановке.
   Гораздо позже, уже во времена Второй мировой войны, но до того, как состоялась конференция в Думбартон-Оксе (усадьба в Вашингтоне, с 21 августа по 7 октября 1944 года. – Ред.) и Сан-Франциско (с 25 апреля по 26 июня 1945 года. – Ред.), я сделал следующую памятную запись, связанную с моим женевским опытом:
   «Под именем Священного союза в рамках договора четырех великих держав, впрочем, его можно назвать и иначе, потребность сотрудничества между великими державами сохранялась в течение длительного времени и будет еще существовать.
   В то время обладавшие менее сильной позицией Соединенные Штаты не хотели упускать возможность установления определенного контроля, хотя бы и с помощью независимого трибунала, над более сильными великими державами. Следовательно, провал женевского эксперимента вовсе не означал, что на некоторое время следует оставить любые аналогичные попытки. Если и следует извлечь урок из эксперимента, то не следует пытаться стремиться к предотвращению или подавлению войны с помощью жестких формул. Перед новой Лигой не раз поставят задачи, которые ей окажутся не по силам. Но она сможет вырасти из скромных начинаний. И она организуется на универсальной основе без всяких ограничений.
   В то же время не следует надеяться, что на ее основе не возникнут особые отношения и союзы. Всегда в международных кругах сохранятся богатые и бедные, консерваторы и прогрессивно мыслящие. Так и Германия после вынужденного ожидания в прихожей обязательно присоединится к реакционному международному клубу в Женеве – как пролетариат, рвущийся на руководящие позиции. Не случайно Генеральный секретарь Лиги Наций сэр Эрик Драммонд говорил нам, немцам, в 1929 году: «Вы находитесь в Лиге, но не являетесь ее частью».
   Подобная ремарка прекрасно выразила и упреки Генерального секретаря в отношении самой Лиги. Стремясь быть универсальным и сверхнациональным образованием, наподобие того, которое объединило немецкие государства в Империю с 1871 по 1918 год, или Швейцарской конфедерации, на самом деле она продолжала существовать так, как будто поддерживала своих членов и не пыталась придавать отдельным странам более низкий статус.
   Новая и более универсальная Лига Наций должна основываться на равенстве и справедливости, или она почиет в бозе, как и первая».
   Я писал эти строки, находясь в Ватикане, и пытался в то время, когда была образована Организация Объединенных Наций (то есть в 1944 – 1945 годах), добиться, чтобы меня услышали. Но структура и характер действий новой организации оказались совсем иными.
   Мои воспоминания о Лиге Наций окрашены горечью, а моя критика может показаться слишком эмоциональной. Но я не могу ничего поделать с собой. Критическое отношение отразило не только разочарование тем, что я связывал свои надежды с Лигой, вся моя неутомимая деятельность оказалась тщетной. И не только потому, что была утрачена реальная возможность достичь прогресса.
   Главным оказался тот факт, что те идеи, которые привели к образованию Лиги, оказались нереализованными. Переломный момент, который мог быть использован для того, чтобы примирить старых и раздраженных соперников, был упущен, а имевшиеся возможности не использованы. Теперь германская политика шла в сторону неконтролируемой националистической диктатуры. Такова была суть глубокой трагедии, потому что последовавшие в дальнейшем действия не заслуживают того, чтобы называться международной политикой.
   После большого пожара начинают разбираться в его причинах, а не только рассуждают о том, какие же основания помешали достижению успеха. Оглядываясь в прошлое, на тридцать лет назад, я, в отличие от многих, более заинтересован в рассказе о первой половине периода, чем о последней. Я нахожу, что первые пятнадцать лет после Первой мировой войны 1914 – 1918 годов оказались более увлекательными для политики или, по крайней мере, более поучительными и понятными для анализа, чем гитлеровская эпоха, которая, кроме всего прочего, не представляла собой ничего иного, как смертельно опасное заигрывание с мировой стабильностью. Можно только грустно оглядываться назад, не пытаясь ничего говорить. В последнем случае, когда разум мог действенно изменить мир, ничего не получилось. Но тогда я ничего не предвидел и не заходил так далеко со своими прогнозами.
   Зимой 1931/32 года мы с женой отдыхали на каникулах в Буккове в Бранденбурге. Там мне впервые довелось побывать на национал-социалистическом партийном собрании в местной гостинице, где докладчик упомянул работу Лиги Наций и немецкой делегации. «Целыми днями, – заявил он, – они пьют и едят в лучших гостиницах Женевы. И кого туда отправляет правительство? Самых глупых людей, каких может сыскать».
   Что касается меня, то я вовсе не стал бы говорить о том, что жизнь в Женеве была приятной. С постоянными стычками и нервными встрясками, Женева плохо сказалась на моем здоровье. Поэтому летом 1931 года руководство министерства иностранных дел, не освобождая меня полностью от работы в Женеве, решило «вывезти меня на свежий воздух», отправив в качестве чрезвычайного и полномочного посла Германии в Норвегию – в Осло.

ЖЕНЕВА И ОСЛО (1931 – 1933)

   Впервые я увидел Норвегию в 1900 году, когда был морским кадетом. Мое первое впечатление от этой мрачной, но удивительно привлекательной страны сложилось из образов ее покрытых облаками гор и одиноких гранитных островов, выраставших из серо-зеленоватого моря. Входя в Тронхеймсфьорд, мы прошли вокруг одного из них – Мунхольмена, на котором располагался старый монастырь, а затем каждое утро занимались возле него греблей, близ стоянки «Шарлотты». Я помню молчаливых мужчин и женщин и прием под дождем на берегу озера Сельбушеэн.
   Позже, после круизов по фьордам с их длинными проходами и поездок в горы, в моей памяти сложились более яркие и привлекательные картины Норвегии. Поэтому я был рад вновь увидеть эту страну в 1931 году.
   Конечно, мы отправились туда по морю через Копенгаген. Возможно, это было лучше, чем прибывать в Осло через континентальную Данию, Ютландию и затем на датском пароходе. Обсуждая проблему германо-датской границы в Ютландии, датчане склонялись к тому, что путь к сердцу Скандинавии лежит через Шлезвиг-Гольштейн.
   Но к тому времени, как мы прибыли, в Норвегии не осталось никаких следов скандинавской общности (до 1814 года Норвегия входила в состав Дании, затем до 1905 года – Швеции. – Ред.). Вразрез с местными обычаями, кабинет в Осло засиживался далеко за полночь, обсуждая притязания Норвегии на западное побережье Гренландии, обойдя Данию (в 1814 году, при расторжении датско-норвежской унии, Германия была оставлена за Данией. В 1933 году в Гааге суверенитет Дании над всей Гренландией был подтвержден. – Ред.). Спустя некоторое время негодование против политики Дании выхлестнулось и за пределы Осло. Раздражение копилось давно и уходило своими корнями в «темные» столетия датского господства в Норвегии.
   Возможно, под воздействием именно этих настроений началась кампания за возвращение старого норвежского языка, ибо современный норвежский оказался весьма близок к датскому. Мне довелось слышать речь президента, выступавшего перед королем на открытии стортинга (парламента) на старонорвежском языке, так называемом «ландсмаале».
   Избранный король Норвегии Хокон VII (бывший Карл Датский, зять английского короля. – Ред.) не смог воспрепятствовать всеобщему оживлению. Он был братом датского короля Христиана, в юности служил в датском флоте и говорил по-норвежски с легким датским акцентом. О своем положении в Норвегии король, философски улыбаясь, как-то заметил, что ему не разрешали никуда совать свой нос, за исключением собственного носового платка.
   Однако фактически за двадцать пять лет правления Хокон VII смог проявить себя как сильный и грамотный политик, и было бы ошибкой не учитывать его влияние. Обычно он шутливо обращался ко мне «герр коллега» (коллега), поскольку мы оба провели определенную часть нашей жизни на флоте. Сам же я обращался к королю с большим уважением, и он относился ко мне благосклонно.
   Не оказалось ничего сложного и в том, чтобы поддерживать добрые отношения с официальными норвежскими кругами и норвежцами в целом. Казалось, их природными свойствами являются любовь к правде и свободе. Норвежский национальный характер сформировался из круга занятий этого народа – рыболовства и плавания в бурном море, земледелия на бедных почвах и др. Редко доводилось слышать, как эти люди смеялись или пели. Как части первозданных скал выступали на улицы их столицы, так и некоторые твердо укоренившиеся идеи выступали постоянной составляющей норвежской ментальности. С норвежцами всегда было все ясно и всегда было легко разговаривать прямо и открыто.
   Моя жена однажды сказала, что норвежцы казались ей теми существами, которых и имел в виду Создатель, когда творил мир. Местное население не скрывало своих религиозных пристрастий. В протестантской Норвегии епископ Бергграв, как сигнальный маяк, отправлял свои лучи из города Тромсе (стоявшего на острове на севере страны), где в то время находилась его официальная резиденция, к своей широко рассеянной по стране пастве, вплоть до саамов, проживавших на дальнем севере страны.
   Все полагали, что он способен на нечто большее. После вторжения немцев в 1940 году епископ был интернирован, восприняв это как величайшую несправедливость. Предпринимавшиеся тогда попытки облегчить его положение во время интернирования закончились ничем, частично из-за упорства некоторых его собственных сограждан.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →