Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Чингиз Хан умер во время секса

Еще   [X]

 0 

Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944 (Ганфштенгль Эрнст)

Откровенные мемуары одного из ближайших соратников Гитлера, относящиеся к периоду его восхождения к власти, являются уникальным свидетельством превращения безвестного молодого идеалиста из мюнхенской пивной в одержимого диктатора. Автор дает яркую, живую и детальную характеристику Гитлеру, который своим нервическим фанатизмом смог очаровать не только народные массы, но и многих выдающихся людей того времени.

Год издания: 2007

Цена: 79.9 руб.



С книгой «Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944» также читают:

Предпросмотр книги «Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944»

Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944

   Откровенные мемуары одного из ближайших соратников Гитлера, относящиеся к периоду его восхождения к власти, являются уникальным свидетельством превращения безвестного молодого идеалиста из мюнхенской пивной в одержимого диктатора. Автор дает яркую, живую и детальную характеристику Гитлеру, который своим нервическим фанатизмом смог очаровать не только народные массы, но и многих выдающихся людей того времени.


Эрнст Ганфштенгль Гитлер Утраченные годы Воспоминания сподвижника фюрера

   Памяти Освальда Шпенглера (1880–1936) историка, философа, патриота и друга, чьи проигнорированные предупреждения и пророчества в отношении Гитлера стали такой страшной реальностью

Предисловие

   Окончательным импульсом, который привел к составлению и опубликованию этих мемуаров, я обязан господину Брайану Коннеллу. Мы встречались с ним несколько лет назад, и он, работая над своими книгами, никогда не упускал из виду историю, которую, как он считал, я мог бы рассказать. Он снова приехал в Германию в 1956 году и подробно обсудил детали сотрудничества, с которыми я согласился. Метода нашей работы была таковой: господин Коннелл провел в Баварии два месяца и каждый день, бесконечными часами записывал на пленку мои рассуждения. Его воображение и энтузиазм человека, задающего вопросы, сумели преодолеть мою неохоту погружаться в горькие воспоминания тех безнадежных лет. На основе этих записей и ранее собранного мной материала он затем подготовил черновик рукописи, которая и привела, после совместной проработки, к настоящему тексту. Тягость расшифровки моих путаных воспоминаний легла на плечи госпожи Коннелл, которой посему я обязан высказать большую благодарность.
   В не меньшем долгу я и перед моей женой Ренатой за ее активную помощь в секретарских хлопотах и за терпение в урегулировании этих бесконечных домашних потрясений, которые всегда идут рядом с литературным трудом.
   Конечно, эта история – моя, и ответственность за правдивость ее изложения лежит на мне, но надо отдать должное господину Коннеллу за то, что он изобрел относительно безболезненный способ превращения речи в печатное слово и отфильтровал ненужные детали.
   Наконец, хочу отдать должное и тем, без кого не было бы этой истории: моим друзьям и товарищам тех лет – многих из них уже нет в живых, – на которых я мог положиться. Они надеялись, работали и рисковали ради того, чтобы потом горько разочароваться, как это было и со мной.
   Эрнст Ганфштенгль

Введение

   Те, кто стремятся проанализировать движущие силы этих двух десятилетий, были бы удивлены тому, что многие из ближайшего гитлеровского окружения пережили годы войны. Большинство из них были жалкими стариками, неудобными призраками в дождевиках, появлявшимися то в одном, то в другом пригороде Мюнхена: Эмиль Мориц, наперсник раннего периода и первый шофер Гитлера; Герман Эссер, один из немногих партийных ораторов, который мог держаться своей линии, имея дело с хозяином; Генрих Гофман, закадычный друг-фотограф; Зепп Дитрих, телохранитель, а потом генерал СС; даже однорукий Макс Аман, издававший «Майн кампф» и «Фолькишер беобахтер». В ретроспективе все они были незначительными фигурами, не имея ни способности проникать в суть вещей, ни острого мышления, чтобы связно рассказать об этом политическом гении и чудовище, в кильватере которого они существовали. Но один, переживший годы, которые привели Гитлера из неизвестности к вершине власти, был человеком совсем другого калибра – это доктор Эрнст Ф. Седжвик (Пущи) Ганфштенгль.
   Ганфштенгль был представителем той вымирающей человеческой особи, которая именуется личность. Один внешний вид выделял его в любой толпе. У него был незаурядный рост – около ста девяноста сантиметров, густые волосы на огромной голове почти не посеребрила седина, даже когда ему за шестьдесят. Поблескивавшие огоньками глаза над рельефным носом и выступающая челюсть отражали бесконечный поток шутливых комментариев и дерзких каламбуров, которые составляли его разговорный фейерверк. Огромные руки Ганфштенгля могли разломать фортепиано в традиции романтики Листа, и было немного людей, кто осмелился бы подвергнуть сомнению его мнение по вопросам, касающимся изобразительного искусства. Если что-то и выдавало его смешанное германо-американское происхождение и воспитание, то это черты чистого кельта. Когда он оглядывался на прожитую жизнь, вобравшую в себя почти десять лет изгнания, то подвижное лицо могло принять вид мстящего друида.
   В небольшой группе провинциальных заговорщиков, тяготевших к Гитлеру в первые годы после Первой мировой войны, Ганфштенгль, похоже, выделялся, как мозоль на ноге. Он покинул Германию в зените ее имперской славы, чтобы трудиться в Соединенных Штатах, а когда вернулся, обнаружил свою страну сокрушенной и опустошенной. Его романтическая натура была воспламенена пылкими обещаниями малоизвестного оратора, а разочарование лишь дополнялось триумфом, который он интуитивно предчувствовал. Ганфштенгль стал единственным образованным членом ближнего круга лиц при Гитлере и привнес в их отношения гораздо больше, чем получил сам. Когда он прогрессировал, из окошка Гитлера во внешний мир и переходя от ментора в области художеств к роли непрошеной совести, он сам остановился в росте. Этот процесс занял десяток лет, но потом ему пришлось, борясь за жизнь, спасаться бегством.
   Вместе со своей американской женой Ганфштенгль олицетворял некий новый фактор гитлеровского существования. Одно лишь упоминание об этой семье вызывало уважение в Мюнхене. Его отец и дед были советниками при дворах Виттельсбахов и Кобургов. Они были почитаемыми пионерами в области художественных репродукций и выдающимися представителями романтического направления, представленного Рихардом Вагнером и Людвигом II, этим последним, сумасшедшим монаршим меценатом Баварии. Самому Ганфштенглю эта аура Гарварда обеспечивала реальную возможность знакомств с прошлыми, нынешними и будущими президентами Соединенных Штатов, доступ не только в лучшее мюнхенское и германское общество, но и связь с этой неосязаемой сетью международных социальных контактов и какое-то артистическое исполнение, доходившее до самой глубины измученной души Гитлера – умение великолепно играть Вагнера на фортепиано.
   Это было событием – услышать гром Ганфштенгля сквозь крещендо прелюдии к «Мейстерзингерам» или «Либестод». Могучие пальцы после войны утратили часть своего мастерства, и ассоциации настроения были скорее эпизодическим воспоминанием, чем музыкальной памятью, но все еще было возможно ощутить влияние, которым обладал этот талант, на столь незрелый разум, на который Пущи когда-то пытался воздействовать. Ибо задача, которую он поставил перед собой в те эмбриональные годы, была непосильна – сформировать, придать некоторую подобающую государственному деятелю форму колдовскому ораторскому дару и неотъемлемому потенциалу Гитлера.
   В отличие от таких провинциальных академиков, как Дитрих Экарт и Готфрид Федер, да псевдоинтеллектуальных фанатиков вроде Рудольфа Гесса и Альфреда Розенберга, Ганфштенгль был единственным образованным человеком из хорошей семьи и с высоким уровнем культуры среди тех, кто находился рядом с Гитлером. Он прожил в Соединенных Штатах пятнадцать лет, оставаясь на свободе под честное слово даже тогда, когда Америка вступила в войну. Ганфштенгль был глубоко пропитан этой скрытой мощью морских держав и всячески пытался отдалить Гитлера от прибалтов, которые жаждали реванша против России, и милитаристов-фанатиков, мечтавших о возвращении «долгов» Франции. Его тезис заключался в том, что Германия никогда не обретет равновесия и величия вновь без сближения с Британией и особенно с Соединенными Штатами, чьему невероятному индустриальному и военному потенциалу он был свидетелем. Основная установка, которую он старался закрепить в мозгу Гитлера, состояла в том, что все мысли о сведении счетов в Европе окажутся иллюзорными, если эти две морские державы присоединятся к противоборствующей стороне.
   Протестант по вероисповеданию, Ганфштенгль пытался удержать Гитлера и его главного теоретика Розен берга от кампании против церкви в преимущественно католической Баварии. Он боролся с политическим радикализмом во всех его проявлениях, пытался привлечь Гитлера к традиционным ценностям, которые он сам исповедовал. Вместе со многими другими людьми своего класса и типа Ганфштенгль верил, что Гитлера можно образумить и как личность, и как политика. Всем им суждено было разочароваться и быть, в свою очередь, преданными за неспособность распознать, что главная особенность характера Гитлера была не реформистская, а нигилистская.
   Семейство Ганфштенглей было первым, кто пытался сделать Гитлера социально приемлемым. Оно ввело его в мир искусства и культуры и в те ранние годы было почти единственным местом, где он мог себя чувствовать свободно и непринужденно. После путча Людендорфа именно на их виллу в Баварских Альпах он бежал в поисках поддержки. Во время его тюремного заключения Ганфштенгли были, пожалуй, единственными людьми, которые сохраняли ему преданность, а после его освобождения сделали последнюю попытку привить собственные стандарты. Потом случился пробел, пока впереди не стала отчетливо вырисовываться неограниченная власть, Пущи попробовал (заметим, безуспешно) использовать социальные и музыкальные таланты, которые все еще привлекали Гитлера, для того, чтобы придать революции респектабельные формы, пока не стало слишком поздно.
   Ганфштенгль был веселым и занимательным компаньоном, полным шарма и жизненных сил. Он обладал какой-то насмешливой, дразнящей манерой поведения, удивительной способностью к анекдотичному приукрашиванию, и при этом у него полностью отсутствовала сдержанность в ремарках и комментариях. Путци наслаждался привилегией шекспировского шута, перемежая свое фанфаронство едкими и впечатляющими наблюдениями. Более того, он обладал индивидуальным подходом к Гитлеру, с которым никто другой не мог соперничать. В изматывающих паузах решающих политических баталий, часто поздно ночью, Гитлер прибегал к такой форме разрядки, какую ему мог дать только Ганфштенгль, – часовой игре на пианино, которая расслабляла взвинченные нервы Гитлера и часто делала его более восприимчивым к советам Ганфштенгля.
   Придя к власти, Гитлер начал освобождаться от респектабельного образа, который Ганфштенгль со своими международными связями обеспечивал для разнородной партийной иерархии. Даже после своего разрыва с Гитлером в конце 1934 года и до своего бегства из Германии в 1937-м Ганфштенгль сохранял за собой номинальный пост главы отдела иностранной прессы при НСДАП. Его открытая оппозиция применяемым нацистами методам и его бескомпромиссная критика тех, кто отвечал за их реализацию, скоро сделала его неугодным для власти. Если бы он выглядел очень принципиальным в своих мемуарах в плане личного неприятия и отношения к нацистскому режиму, то нашлось бы много свидетелей, как немецких, так и зарубежных, которые могли подтвердить каждое его слово. Есть одна история, о которой он не рассказывает. На многолюдном приеме Ганфштенгль назвал Геббельса в лицо свиньей. Последовавшие десять лет изгнания, интернирования и крушения надежд стали дорогой ценой, которую ему пришлось заплатить за свой ранний идеализм.
   Свои дни он закончил скромно в том же доме в Мюнхене, где когда-то звучали голоса Гитлера, Геринга, Геббельса, Евы Браун и других давно умерших людей. Его стилю общения и темпераменту было свойственно часами находиться в состоянии глубокой задумчивости. Он был не только одним из лучших рассказчиков своего времени, но и великолепным имитатором, который мог достоверно передать атмосферу и тон голосов во время бесед, проходивших двадцать пять и более лет назад. Закрыть глаза и слышать, как грохочет Гитлер, противится Геринг и разглагольствуют ранние лидеры национал-социализма вроде Дитриха Экарта и Кристиана Вебера, – это напоминало путешествие во времени. Как и его давний приятель, Ганфштенгль был мастером разговорной речи. Где-то в мемуарах, которые я восстановил вместе с ним, он рассказывает о маршах и музыкальных композициях, для которых он сочинил мелодии, полагаясь на других в отношении оркестровки.
   Так и передо мной стояла ответственная задача оркестровки потока его воспоминаний.
   Как человек истинно артистического склада, он обладал способностью, прибегая к психологии, проникнуть в характер Гитлера и помочь тому в сдерживании чувств. С этой его способностью никто не мог соперничать даже близко. В первую очередь это касается тех, кто был в постоянном контакте с Гитлером в годы формирования того как политика, когда они были вместе. В неполную, хотя и обширную мозаику гитлеровской биографии и нацистской истории он привносит определяющий, убедительный образ Гитлера. Путци был способен оценить, как интеллигентный приятель, неврозы, определившие гитлеровскую мегаломанию. Подобных записей не существует, потому что нет или не было никого, кто мог бы рассказать об этом. Если задаться вопросом, какое политическое влияние имел Ганфштенгль на этого неуравновешенного демона, ответ напрашивается сам собой – никакого. Он заслуживает похвалы хотя бы за то, что остался незапятнанным тем произволом, что творил нацистский режим. В конце своего жизненного пути фюрер уже слушал лишь тех, кто угождал ему и потакал абсолютно деструктивным страстям. Но как летописец этого процесса, который сделал Гитлера таким, каким он стал, Эрнст Ганфштенгль был уникален.
   Брайан Коннелл

Письмо Германа Геринга автору после бегства последнего, чтобы избежать гибели от рук нацистов

   Я полагаю, причиной тому является твой недавний полет из Штаакена в Вюрцен в Саксонии. Уверяю тебя, что все это было затеяно лишь как безобидная шутка. Мы хотели дать тебе возможность подумать над некоторыми весьма опрометчивыми высказываниями, которые ты сделал. Ничего большего и не замышлялось.
   Я послал к тебе полковника Боденшатца, который объяснит тебе дальнейшее лично. Считаю, что в силу различных причин жизненно важно, чтобы ты вернулся в Германию вместе с Боденшатцем. Даю тебе слово чести, что ты можешь оставаться среди нас, как делал всегда, совершенно свободно. Забудь свои подозрения и действуй разумно.
   С дружескими приветствиями,
   Хайль Гитлер!
Герман Геринг

Глава 1
Гарвардский подарок Гитлеру

   Ящик для дров рядом с камином в моей библиотеке все еще накрыт пледом, который я одолжил Гитлеру, когда тот был заключенным Ландсберга. Это не какой-нибудь особо чтимый сувенир, но постоянное напоминание о годах его восхождения к власти. В течение того периода я принадлежал к членам внутреннего круга лиц, из которых, возможно, только ваш покорный слуга и является единственным уцелевшим среди тех, кто способен четко выражать свои мысли. Это в мой дом в Мюнхене, теперь старательно восстанавливаемый после мучительных лет изгнания, он впервые пришел поесть после освобождения из тюрьмы, и там, почти через десять лет, отмечал с Евой Браун годовщину своего триумфа. Это была первая мюнхенская семья с репутацией, в которую его ввели, когда он был пока еще неизвестен. В течение всего нашего долгого общения я пытался привить ему некоторые нормы и идеи цивилизованного существования только для того, чтобы слышать прекословия невежественных фанатиков, являвшихся его ближайшими друзьями. Я с переменным успехом вел борьбу против Розенберга и его туманной расовой мистики, опять же против Гесса и Хаустхофера с их узким, приземленным и ложным представлением о глобальной политике, против ужасного и окончательно определившего ситуацию радикализма Геббельса.
   Говорили, что я был придворным шутом фюрера. Определенно, я рассказывал ему свои шутки, но лишь для того, чтобы создать у него такое настроение, когда он сможет воспринимать мои доводы. Я был единственным, кто мог отбарабанить к его удовольствию на фортепиано «Тристана» и «Мейстерзингеров», и, когда это приводило Гитлера к нормальному мышлению, я часто предостерегал против каких-либо недостойных примеров поведения со стороны одного из его сторонников. Годами он использовал меня, чтобы придать своей нацистской партии респектабельный вид, а когда уже не мог выносить моей публичной критики злодеяний, творившихся в его новой Германии, он выжил меня из страны, пустив по следу гестапо.
   О Гитлере и его эпохе были написаны десятки книг. Государственные архивы его режима были обнародованы на Нюрнбергском процессе или с тех пор уже появились в официальных американских и британских изданиях. Я не смею надеяться и даже не попытаюсь соперничать с этой массой документации о его общественной карьере. Что мне все еще кажется упущенным, так это рассказ о человеке, особенно о формировании его характера в течение тех лет, когда я знал его очень хорошо. Когда я встретил Гитлера в начале 1920-х, это был малозаметный провинциальный политический агитатор, разочарованный бывший военнослужащий, неуклюжий в своем синем саржевом костюме. Он был похож на провинциального парикмахера в выходной день. Его основная претензия на то, чтобы на него обратили внимание – «золотой голос» и исключительная власть как оратора на трибуне одного из партийных митингов. И даже тогда он настолько не выделялся среди других, что в редких отчетах в печати даже искажали его фамилию.
   Ко времени путча Рема в 1934 году, незадолго до того, как я порвал с ним, он стал убийцей, жаждущим власти демоническим чудовищем, о котором мир уже знал и сожалел. Несомненно, черты характера, предопределившие это, присутствовали всегда. Темперамент человека не меняется. Но конечный продукт был результатом сочетания обстоятельств, среды, слишком многих плохих и невежественных советников и, самое главное, личной, внутренней неудовлетворенности, доведенной до абсурда. История, которую я хочу поведать, исходя из близкого знакомства и наблюдений, – это история человека, являвшегося импотентом в медицинском смысле этого слова. Бившая через край нервная энергия, не находившая нормального выхода, искала компенсации, прежде всего, в подчинении своего окружения, потом – всей страны и Европы, и оно бы распространилось на весь мир, если бы Гитлера вовремя не остановили. На этой сексуально ничейной земле, на которой он существовал, лишь однажды почти нашел женщину и никогда – мужчину, который мог бы принести ему облегчение.
   Мне потребовались многие годы, чтобы отчетливо понять глубину его личной проблемы. Нормальное человеческое существо медленно реагирует на аномалию, и даже тогда пытается убедить себя, что возврат к нормальному состоянию возможен. Гитлер весь состоял из кусков. Его политические концепции были извращенными и авантюрными. Нормальный человек предполагает, что аргумент, пример и доказательство создадут некоторое соответствие общепринятому мнению. И здесь я заблуждался дважды. Я оставался в окружении Гитлера, потому что верил в его природный гений, который должен привести его к вершине. По крайней мере, в этом я не ошибся. Но когда он там оказался, стал ошибаться все чаще. Неограниченная власть в конце концов испортила его. Все, что произошло потом, – это лишь закономерные последствия того, что происходило до этого, вот такую историю я и собираюсь рассказать.

   Одна искупительная связь с нацистской иерархией уходит корнями в мои школьные дни. Моим учителем в Королевской баварской гимназии Вильгельма накануне XX века был не кто иной, как отец Генриха Гиммлера. Дед служил жандармом в какой-то деревне на озере Констанс, но отцу удалось утвердиться в обществе, и одно время он являлся наставником принца Генриха Баварского. В результате чего он превратился в жуткого сноба, оказывая протекцию молодым титулованным членам своего класса и презрительно относясь к людям незнатного происхождения, хотя многие из них были выходцами из зажиточных и известных семей. Сын был намного моложе меня, и я запомнил его мертвенную бледность и дурное воспитание, которое приходилось наблюдать в тех случаях, когда я приносил в их дом на Штернштрассе дополнительную работу. В конечном счете он ходил в ту же самую школу, что и я, и припоминаю, что слышал от старших ребят, что у него была устойчивая репутация доносчика, постоянно бегавшего к отцу и другим учителям и рассказывающего о своих соучениках. Но к этому времени я уже был далеко, обучаясь в Гарварде.
   Я фактически наполовину американец. Моя мать была урожденная Седжвик-Гейне. Бабушка по материнской линии вышла из хорошо известной в Новой Англии семьи и была кузиной генерала Джона Седжвика, который пал в бою при Спотсильвания-Корт-Хаус в Гражданскую войну и чей памятник стоит в Вест-Пойнте. Мой дедушка – Уильям Гейне также был генералом, участвовавшим в той войне, который состоял при штабе генерала Дикса в потомакской армии. Выучившись на архитектора, он покинул свой родной Дрезден после либеральной революции 1848 года, помогал украшать здание Оперы в Париже, а потом эмигрировал в Штаты. Там Гейне стал хорошо известным иллюстратором и сопровождал адмирала Перри в качестве официального художника экспедиции в Японию. Участвуя в похоронном кортеже Авраама Линкольна, он нес гроб.
   Я не собираюсь заострять внимание на этих личных деталях, но прошлое моей семьи сыграло определяющую роль в отношениях с Гитлером. Ганфштенгли были уважаемыми людьми. В течение трех поколений они являлись личными советниками герцогов Сакс-Кобург-Готских и прославились как знатоки и покровители искусств. Семейное предприятие, которое основал мой дед, было и остается до сего дня одним из старейших в области репродукций произведений искусства. Фотографии моего деда Ганфштенгля, запечатлевшие трех германских кайзеров, Мольтке, Рона, Ибсена, Листа, Вагнера и Клару Шуман, в свое время олицетворяли стандарт качества. Мой отец держал открытыми двери дома на вилле, которую построил на Либигштрассе, являвшейся в то время окраиной Мюнхена. Лишь немногие имена из мира живописи не удостоились права оказаться в гостевой книге, а там отметились Лили Леман, Артур Никиш, Вильгельм Буш, Сарасате, Рихард Штраус, Феликс Вайнгартнер и Вильгельм Бакхауз. Мои родители дружили с Фритьофом Нансеном и Марком Твеном. Атмосфера была практически интернациональной. Отец окрасил часть этого дома в зеленые тона, потому что это был любимый цвет королевы Виктории, чей подписанный портрет с посвящением ему по какому-то случаю смотрел на нас из тяжелой серебряной рамы. Беседы густо сдабривались французскими выражениями. Гости сидели в chaise-longue (шезлонге) за paravent (ширмой), с закрытыми rouleaux (шторами), а дамы страдали от migraine (мигрени). Teint (краска) была обработана parfum (ароматизатором), а друзья назначали rendez-vous (встречу) для разговора tete-a-tete (с глазу на глаз) в foyer (фойе) оперы. Моя семья относилась к монархистам склада Бисмарка, так что нет нужды говорить о личной антипатии к Вильгельму III.
   В то же время в семье царил огромный энтузиазм, вызванный социальным и техническим прогрессом. Были сильны либеральные традиции 1848 года. У нас даже имелась собственная ванная комната, в то время как принц-регент раз в неделю ходил в недавно отремонтированный отель «Четыре времени года», чтобы его там отмыли и отчистили. Непримиримый спор между капитализмом и социализмом становился все острее, и великим пророком новых отношений между нанимателем и работником стал Фридрих Науман с его национал-социальными идеями. Я припоминаю, что, когда мне еще не было и тринадцати, стал регулярным читателем журнала Die Hilfe. Пропагандировавшаяся в нем социальная монархия на базе христианского социализма осталась моей сильнейшей политической привязанностью. Поскольку мне пришлось учиться на собственном горьком опыте, то это был не тот тип национал-социализма, который проповедовал Гитлер.
   Таковой в целом была атмосфера, когда я родился в 1887 году, и от которой наши дни отделяют, по крайней мере, три мира. В то же время появилось и мое детское прозвище Пущи, из-за которой я вынужден переживать до сих пор. В возрасте двух лет я заболел дифтерией. В те времена всяким сывороткам и детской хирургии доверяли мало. Жизнь мне спасла какая-то старая крестьянская женщина, служанка, которая кормила меня из ложечки, приговаривая: «Мальчуган, а теперь съешь это, мальчуган!» В баварской деревне слово «путци» означает «мальчуган», и хотя мне сейчас уже семьдесят и во мне все еще сто девяносто сантиметров роста, детское прозвище так и приклеилось ко мне.
   У меня было три гувернантки, любимая из которых Белла Фармер, пахнущая розами и кремом английская красавица, приехавшая из Хертлпулса. Ее по просьбе отца во время одной из его поездок в Англию нашла жена великого викторианского художника Альма-Тадена. Она как самая симпатичная была на конкурсной основе отобрана моей матерью. И все равно наиболее сильное влияние на меня в отроческие годы оказал главный старшина Штрайт. Это был величественный мужчина, сын лесничего в Киссингене. Служа в баварской королевской гвардии, он отрастил впечатляющие усы, и мой отец взял его на работу по рекомендации своего товарища, генерала фон Эйлера, чтобы вложить хоть немного важного в голову сыновей, которые могут оказаться под дурным влиянием легкомысленных взрослых. Он приходил каждую субботу после обеда, чтобы обучать нас азам военной науки, и заставлял маршировать взад-вперед по лужайке, как Фридрих Великий. Я полагаю, что даже моя несчастная сестра Эрна не избежала данной участи.
   Штрайт обычно делал вид, что сердится на нас, как на неуклюжих рекрутов, но мы его обожали. У него была внушительная фигура, и он завораживал нас историями о воинской доблести, хотя где он их находил, я не знаю, потому что не уверен, что баварская армия когда-либо побеждала хоть в одном сражении. Все это имело для меня особое значение, особенно когда я находился в Америке с 1911 по 1921 год в отрыве от цивилизации, не поучаствовав в Первой мировой войне. С тех пор я так и не смог подавить горькую тоску и комплекс неполноценности относительно службы, пропущенной мной. Война косила мое поколение и погубила двух братьев.
   Было решено, что моя доля в семейном предприятии будет установленным порядком передана филиалу, который мой отец основал в 1880-х годах на 5-й авеню в Нью-Йорке. Первым моим шагом должно было стать знакомство со страной моей матери, поэтому в 1905 году меня отправили в Гарвард. Это был весьма продуктивный период. Я сдружился с Т.С. Элиотом, Уолтером Липпманом, Хендриком фон Луном, Гансом фон Кальтерборном, Робертом Бенчли и Джоном Ридом, которые прославились на весь мир. Почти случайно я стал желанным гостем в Белом доме. Я был в то время крепким парнем и пытался создать команду. Одним холодным весенним утром мы тренировались на Чарльз-Ривер, когда какой-то парень из каноистов попал в беду: оказавшись во власти стремительного течения, стал захлебываться. Похоже, все посчитали это шуткой, но я предпочел действовать, прыгнув в лодку, погреб к нему. Он уже полностью ушел под воду, когда я добрался до него. Пришлось нырять в одежде и затаскивать его в лодку.
   На следующий день бостонская Herald and Globe вышла с огромным рассказом под заголовком «Ганфштенгль – герой из Гарварда» о том, как этот парень (видимо, студент факультета теологии) без меня наверняка бы утонул и т. д. Одним словом, чистейшая ерунда. Мое имя было ужасно искажено, но обо мне узнали в колледже. Так я познакомился с Теодором Рузвельтом, старшим сыном президента.
   В Гарварде я обрел репутацию пианиста. И тому была причина. Моими учителями в Мюнхене являлись Август Шмидт-Линднер и Бернард Штавенхаген, последний ученик Листа, что позволило овладеть техникой романтической школы. Тем не менее тогда существовал спрос на энергичную технику исполнения американских футбольных маршей. Один, под названием «Фаларах», я даже сочинил сам, использовав для этого старую немецкую мелодию. Гарвардская футбольная команда обычно брала меня с собой для поднятия духа. Я играл на фортепиано перед их матчами. Президент Рузвельт, коммуникабельный, общительный молодой человек, узнал о моих достижениях от своего сына и в один из зимних дней 1908 года пригласил меня в Вашингтон. В последующие годы мне часто приходилось видеть его, но мое главное воспоминание – холостяцкая вечеринка в предрассветные часы в цокольном этаже Белого дома – связано прежде всего с тем, что я порвал семь басовых струн в его прекрасном «Стейнвее».
   В Германию из Гарварда я вернулся в 1909 году, чтобы в течение года пройти военную службу в королевской баварской гвардейской пехоте. Со всеми существующими уставами мы вполне могли бы оказаться и в XVIII веке. Мы исполняли команду «На плечо!», строились для церемонии поднятия флага, стояли на карауле у королевского дворца, и мой единственный опыт, хоть как-то напоминавший военную службу, связан с тем, что некоторые друзья по Гарварду во главе Хэмилтоном Фишем (впоследствии конгрессменом США – изоляционистом), увидев меня на посту, стали угрожать, что снимут мою островерхую каску и будут играть ей в футбол перед Фельдхерн-халле (Залом героев). Однако когда я пригрозил, что вызову охрану, они оставили меня в покое. Потом, после года учебы в Гренобле, Вене и Риме, я возвратился в Штаты и возглавил филиал Ганфштенгля на 5-й авеню.
   Чаще всего я питался в клубе Гарварда, где подружился с молодым Франклином Д. Рузвельтом, в то время перспективным сенатором от штата Нью-Йорк, и получил приглашение посетить его двоюродного брата Тедди, бывшего президента США, который проживал в своем имении в Сагамор-Хилл. Он оказал мне бурный, радушный прием и дал пару советов, которые никоим образом не прошли бесследно для меня. «Слушай, Ганфштенгль, – обратился он, – а как проходила твоя военная служба? Бьюсь об заклад, она тебе не повредила. Я немного познакомился с вашей армией в Доберице, когда гостил у кайзера. От подобной дисциплины никто еще не страдал. Ни одна нация, проповедующая подобные стандарты, не может выродиться». Должен сказать, мне эти слова показались удивительными, поскольку как раз в то время стараниями Вильгельма II Германия была далека от популярности. Это стало еще одним подтверждением, касающимся идеализации службы в армии, к которой привил мне интерес главный старшина Штрайт. Потом наш разговор перешел на темы живописи, литературы и политики. И тут бывший президент выдал фразу, которую не могу забыть до сих пор: «Ганфштенгль, твое дело отбирать лучшие картины, но помни, что в политике выбор – меньшее из зол».
   Представительство Ганфштенгля являло собой восхитительное сочетание бизнеса и наслаждения. Вот имена тех, кто его посетил: Пирпойнт Морган, Тосканини, Генри Форд, Карузо, Сантос Дюмон, Чарли Чаплин, Падеревски и дочь президента Вильсона. Когда разразилась война, не могу сказать, что был удивлен. Еще за несколько лет до этого один мой старый друг по Гарварду из Нового Орлеана по имени Фредди Мур, большую часть своей жизни проживший в Константинополе, говорил мне: «Имей в виду, Ганфи, следующая война начнется не на франко-германской границе, а на Балканах». После выстрелов в Сараеве его пророчество сбылось.
   Мало кто сомневался, на чьей стороне в долгосрочной перспективе окажутся американские симпатии, но я изо всех сил старался высоко держать германское знамя. Обычно я приглашал оркестры с германских кораблей, блокированных в гавани Нью-Йорка, для выступлений в организации Ганфштенгля перед представителями нашей колонии. Когда при звуках исполняемого оркестром «Дозора на Рейне» толпа высказывала недовольство, я тут же просил музыкантов сыграть «Голубой Дунай». Но для населения, которое дошло до того, что рассматривало немецких такс как членов «пятой колонны», это была лишь легкая разминка. Мне однажды разбили витрины, и после этого я счел осторожность и благоразумие лучшей составляющей отваги и героизма. Когда Америка в конце концов присоединилась к Антанте, мне повезло, что моим адвокатом оказался госсекретарь Теодора Рузвельта. Меня не стали интернировать в обмен на обещание не ввязываться ни в какую антиамериканскую деятельность. «Если б мог, я бы тут все взорвал, но одного жалкого мостика явно недостаточно, чтобы переменить военную удачу», – заявил я американцам. А посему меня не тронули, хотя моя свобода передвижения была ограничена фактически Центральным парком. И все же это не помешало в последние месяцы войны опекуну вражеской собственности отобрать имущество фирмы Ганфштенгля. Стоимость его была полмиллиона долларов, а продали на аукционе примерно за 8 тысяч. Тем не менее сразу же после заключения перемирия мне разрешили открыть маленький бизнес, который я назвал «магазином академии художеств». Он находился как раз напротив Карнеги-Холла, и это приносило прибыль в течение следующих трех лет.
   Новости из Германии были скудными. Я слышал, что большевики захватили власть в Мюнхене, но в то время слово не имело того значения, что ныне, и у меня скорее создавалось впечатление, что это некая форма протеста народа против победителей, и я ни в коей мере не испытывал неудовольствия. В связи с роспуском дипломатического представительства мне пришлось задержаться в Штатах, а в 1920 году я женился. Жену мою звали Елена Нимейер, и она была единственной дочерью германо-американского бизнесмена, эмигрировавшего из Бремена. Спустя год родился наш сын Эгон. Я остро почувствовал, что настало время вернуться домой, и, продав имущество своему партнеру – похожей на апостола личности по имени Фридрих Денкс, сыну лютеранского священника, мы в июле 1921 года поднялись на борт парохода «Америка», отправлявшегося в Бремен. Я отсутствовал в Германии десять лет и путешествовал, имея на руках внушительный документ, выданный швейцарским консулом в Нью-Йорке, в качестве представителя германских интересов. Это было незадолго до того, как консул спас жизнь Адольфу Гитлеру.
   Я обнаружил Германию расколотой на фракции, на грани нищеты. Рабочие, сторонники центристской партии и капиталисты поддерживали новую республику, юнкера – верхний средний класс, а крестьяне тосковали по старой монархии. Даже бодрящий, пропитанный солодом воздух Мюнхена не мог компенсировать вида некрашеных домов и облезшего фасада великого придворного театра. Моя семья в составе моей матери, Эрны и моего старшего брата Эдгара приехала на вокзал, чтобы встретить нас. Первая проблема, с которой мы столкнулись в отеле «Четыре времени года», была связана с поисками молока для маленького Эгона. Оно выдавалось по карточкам, и то его не было, правда, можно было заказать большое количество кофе, чтобы иметь право на получение мизерных порций сливок. К счастью, моя мать, верная своему коннектикутскому прошлому, приобрела небольшую ферму возле Уффинга на озере Штафель у подножия Альп. Так что, в отличие от большинства немцев, мы не испытывали нехватки продуктов. И даже в этих условиях маму обидно обманывали фермерские работники, которые пользовались растущими из-за инфляции ценами, чтобы торговать продуктами на черном рынке и присваивать разницу.
   Наверно, первым политическим событием, ознаменовавшим мое возвращение, стало убийство двумя молодыми праворадикалами Матиаса Эрцбергера, который подписал перемирие 1918 года. Сообщения о взаимных угрозах, проявлениях сепаратизма, путчизма и терроризма заполняли колонки газет. Тон прессы с каждым днем обретал все более грубый и оскорбительный характер. Мне стало ясно, что Германия, политически выражаясь, превратилась в сумасшедший дом со своими тысячами мнений и без каких-либо спасительных идей. Я причислял себя к консерваторам или, по крайней мере, к монархистам, оглянувшись назад в те счастливые дни Людвига II и Рихарда Вагнера. Как и для большинства эмигрантов, часы для меня остановились в тот момент, когда я покинул Германию, и чувствовал, что все, что было в прошлом и напоминало мне минувшие дни, было хорошим, а новое, не вписывающееся в эту концепцию, – плохим. Меня обижало презрение, проявляемое к армии, и причиняла страдания бедность честных художников. Сам я был избавлен от лишений предыдущего десятилетия и хотел помочь всем страждущим, но не мог найти никакого выхода.
   Чтобы найти точку опоры, я решил заняться изучением германской истории. Мы сняли квартиру, принадлежавшую падчерице художника Франца фон Штюка по адресу Генцштрассе, 1, в Швабинге, этом Монпарнасе Мюнхена, и я обратился к своим книгам в надежде, что предшествующие события помогут разобраться в дилемме нашего времени. В лице американского лоялиста Бенджамина Томпсона, графа Рамфорда, я обнаружил идеальную фигуру, вокруг которой сконцентрируются мои исследования. В последнюю декаду XVIII столетия он реорганизовал администрацию и общественную жизнь Баварии для электора Карла Теодора. Я обнаружил так много схожих параллелей в его работе над социальной реформой, что решил написать о нем книгу.
   Один из тех, с кем я обсуждал свой план, был Рудольф Коммер, блестящий австрийский писатель, которого я знал еще по Нью-Йорку. Он тут же разглядел в этом проекте великолепную идею для фильма, и большую часть лета 1922 года я работал с ним над сценарием на вилле в Гармиш-Партенкирхене. В конце концов мы сотворили нечто, по своим масштабам соответствовавшее «Войне и миру» Толстого, поэтому вряд ли стоит удивляться, что фильм так и не был сделан. Тем не менее утешение нашлось в большой дружной компании интеллектуалов, включавшей в себя многих его еврейских друзей вроде Макса Палленберга, этого известного актера, и его еще более знаменитую супругу Фритци Массари. Из-за их циничного пренебрежения по отношению к старому режиму мы находились на противоположных полюсах, но стали верными друзьями.
   Одно пророчество Коммера годами оставалось в моей памяти. Я встретил его, когда прохаживался по Партнахклам в тот день, когда газеты принесли весть о еще одном политическом убийстве, на этот раз министра иностранных дел Вальтера Ратенау – еврея. Это произошло в то время, когда антисемитская кампания в Германии приобретала серьезный размах, и совсем недавно сыпь красных свастик измарала стены и камни вокруг Гармиша оскорбительными антиеврейскими надписями.
   «Это – грязное дело, которое организовали твои друзья-монархисты, – сказал Коммер. (Он сказал «монархисты», так как термин «национал-социалист» в то время вряд ли был известен.) – Их расовый романтизм приведет в никуда. Есть лишь одна опасность. Если возникнет какая-либо политическая партия с антисемитской программой, руководимая еврейскими или полуеврейскими фанатиками, нам придется быть настороже. Они станут единственными людьми, которые смогут добиться успеха». Насколько он был прав, покажет время.
   Здесь еще далеко от Гарварда до Гитлера, но в моем случае эта связь – прямая. В 1908 году я принял участие в спектакле, называвшемся «Факиры судьбы», в «Хасти-Паддинг-клаб». В нем я был одет по суперстуденческой моде в голландскую девушку по имени Гретхен Шпутц-файфер. Еще одним участником этой труппы был Уоррен Роббинс. В 1922 году он стал старшим чиновником в американском посольстве в Берлине, и как раз в это время я в течение года жил в Мюнхене. Мне довелось увидеть его незадолго до этого, и в первой половине ноября он мне позвонил по телефону. «Слушай, Ганфи, – сказал он. – На что вы, баварцы, способны?» Мне пришлось объяснить ему, что, будучи в полном сознании, я все равно не смогу ничем помочь. В те беспокойные годы вся страна превратилась в очаг политической агитации, и я, естественно, не старался держать в голове нити всех событий. «Ладно, мы пришлем к вам нашего военного атташе капитана Трумен-Смита, чтобы он смог осмотреться, – продолжал Роббинс. – Присмотри за ним и познакомь его с некоторыми людьми, хорошо?»
   Этот офицер оказался очень приятным молодым человеком примерно тридцати лет, выпускником Йеля, но, несмотря на это, я чувствовал, что был ему приятен. Я дал ему письмо для Пауля Никлауса Космана, редактора Munchener Neueste Nachrichten, и пригласил заглянуть к нам домой пообедать в любое удобное для него время. Должен сказать, он трудился, как бобр. В течение нескольких дней он повидал кронпринца Рупрехта, Людендорфа, герра фон Кара и графа Лершенфельда, являвшихся основными фигурами в правительственных кругах, а также других влиятельных людей. Скоро он знал о баварской политике больше, чем я сам. Мы пообедали с ним в последний день его пребывания в Мюнхене, который выпал на 22 ноября. Он сообщил мне, что более или менее покончил с чередой визитов. В посольстве его уже ожидали, и он уезжал ночным поездом.
   – Однако скажу тебе одну вещь, – произнес он. – Я встретил самого замечательного парня из всех, кого видел сегодня утром.
   – Действительно? – отреагировал я. – И как его зовут?
   – Адольф Гитлер.
   – Вам, должно быть, дали неверное имя, – возразил я. – Может быть, вы хотели сказать Гильперт – есть такой немецкий националист, хотя не могу сказать, что вижу в нем что-то особенное.
   – Да нет же, нет, – настаивал Трумен-Смит, – Гитлер. Вокруг немало плакатов с объявлением о митинге, который состоится сегодня вечером. Говорят, там подпись «Вход евреям воспрещен», но одновременно у него самая убедительная линия относительно германской чести, прав для рабочих и нового общества… У меня такое впечатление, что он собирается сыграть важную роль, и нравится ли он вам или нет, но наверняка знает, чего хочет… Мне дали билет для прессы на сегодняшний митинг, а я вот не могу на него пойти. Может быть, ты взглянешь на него ради меня и сообщишь о своих впечатлениях?
   Вот так я встретился с Гитлером впервые.
   Я проводил Трумен-Смита до станции, где нам повстречалась крайне неприятная личность, кого-то ожидавшая на платформе. Трумен-Смит познакомил нас: «Это господин Розенберг. Он пресс-атташе Гитлера, дал мне билет на сегодняшний вечер». На меня он не произвел никакого впечатления. Когда мы проводили поезд, мой новый знакомый поинтересовался, не мог бы он сопроводить меня на митинг. Мы сели в трамвай и поехали в сторону пивного зала «Киндлькеллер», где он проходил.
   «Киндлькеллер», имевший форму прописной буквы «L», был забит до отказа самыми разными людьми. Здесь были мелкие лавочники, консьержки, бывшие офицеры, мелкие государственные служащие, ремесленники, много молодежи, значительная часть которой носила баварские национальные костюмы. Мы с Розенбергом протиснулись сквозь толпу к столику прессы, находившемуся по правую сторону от трибуны.
   Я огляделся вокруг и не увидел среди слушателей и тех, кто находился на помосте, ни одного знакомого. «А где Гитлер?» – поинтересовался я у журналиста средних лет, стоявшего рядом со мной. «Видите вон тех троих? Низкий – это Макс Аман, тот, что в очках, – Антон Дрекслер, а третий – Гитлер». В своих тяжелых ботинках, темном костюме и кожаном жилете, полустоячем белом воротнике, со странными усиками, он на самом деле не производил особого впечатления. Похож на официанта в каком-нибудь привокзальном ресторане. Тем не менее, когда Дрекслер под рев аплодисментов представил его, Гитлер выпрямился и прошел мимо столика для прессы быстрым, уверенным шагом. Ни дать ни взять солдат в штатском.
   Атмосфера в зале была наэлектризована до предела. Очевидно, это было его первое появление на публике после того, как он отсидел небольшой срок за обструкцию митинга, посвященного какому-то баварскому сепаратисту по имени Баллерштедт, так что ему следовало быть осторожным в своих высказываниях, иначе полиция опять могла его арестовать как возмутителя спокойствия. Возможно, это обстоятельство придавало особую пикантность его выступлению, подобного которому по иносказанию и иронии я никогда не слышал, даже от него. Никто из тех, кто судит о его ораторских способностях по выступлениям последующих лет, не может по-настоящему оценить его дар. Время шло, и Гитлер пьянел от собственной риторики перед огромной аудиторией, а голос терял свое привычное звучание из-за использования микрофона и громкоговорителя. В свои ранние годы он умело управлял голосом, подкрепляя сказанное мимикой и жестами. И в тот вечер он был в ударе.
   Я был от выступающего в каких-то трех метрах и внимательно наблюдал за ним. Первые десять минут он стоял по стойке «смирно», делая хорошо аргументированный обзор исторических событий прошедших трех-четырех лет. Спокойным, уверенным голосом он рисовал картину того, что происходило в Германии с ноября 1918 года: крушение монархии и капитуляция в Версале; создание республики на фундаменте чувства вины за войну; уловки международного марксизма и пацифизма; лейтмотив вечной классовой борьбы и в результате этого – патовая ситуация между нанимателями и наемными работниками, националистами и социалистами.
   В учтивости и изяществе некоторых фраз и скрытой злобе его намеков чувствовался какой-то оттенок беседы в венском кафе. Его австрийское происхождение не вызывало никакого сомнения. Хотя большую часть времени он говорил с акцентом, присущим для Верхней Германии, его все же выдавали отдельные слова. Помню, как он произносил первый слог слова «Европа» или «европейский» в латинском стиле, «айю», что типично для Вены, вместо северогерманского «ой», и были еще другие примеры, которые трудно отобразить на английском языке. Когда он почувствовал, что аудитория становится заинтересованной в том, что он хочет сказать, он спокойно отставил левую ногу, как солдат, непринужденно стоящий в фильме с замедленным воспроизведением, и при жестикуляции стал использовать кисти рук и сами руки, а подобных наработок у него было великое множество. Не было никакого рявканья и воплей, которые у него появились позже, и он обладал оригинальным, остроумным насмешливым юмором, который звучал, не будучи оскорбительным.
   Он набирал очки отовсюду по очереди. Первым он раскритиковал кайзера за слабоволие, а потом набросился на сторонников Веймарской республики за подчинение требованиям победителей, которые лишили Германию всего, кроме могил жертв войны. Слышалась сильная нота при обращении к бывшим военным, присутствовавшим среди собравшихся. Он сравнивал сепаратистское движение, и особенно религиозное среди баварских католиков, с солдатским братством на передовой, когда не спрашивают у раненого товарища, какой тот религии, перед тем как броситься к нему на помощь. Он долго рассуждал насчет патриотизма и национальной гордости и приводил в пример Кемаля Ататюрка в Турции и Муссолини в Италии, который за три недели до этого совершил марш на Рим.
   Он нападал на военных спекулянтов, и я вспоминаю, как он заработал гром аплодисментов, когда обрушился на них с критикой за растрату иностранной валюты на импорт апельсинов из Италии для богатых, когда нарастающая инфляция заставляет половину населения страны голодать. Он нападал на евреев, не столько подводя расовую основу, сколько обвиняя их в бизнесе на черном рынке и в том, что они наживаются на страданиях окружающих, и это обвинение было слишком легким, чтобы сделать из него знамя. Потом он принялся обличать коммунистов и социалистов в стремлении разрушить германские традиции. «Все эти враги народа, – заявлял он, – когда-нибудь будут ликвидированы, с ними будет покончено». Это было совершенно уместное в тех обстоятельствах слово, и я не видел в нем никакого ужасного скрытого смысла. Сомневаюсь, что оно имело то значение в мыслях Гитлера, которое обрело позднее, но тогда до тех времен еще лежал долгий путь.
   Приступая к своей любимой теме, он начинал говорить быстрее, его руки эффектно подчеркивали основные места сказанного, символизируя повышение и понижение модуляции голоса, подчеркивая значимость проблем и скоротечное пиццикато его идей. Временами встречались междометия. Затем Гитлер слегка поднимал правую руку, как будто стараясь поймать брошенный мяч, или складывал руки и одним-двумя словами привлекал на свою сторону аудиторию. Техника его речи напоминала фехтовальные выпады и отражение ударов. Иногда он был похож на искусного скрипача, который, никогда не доводя смычок до конца, всегда оставлял надежду на извлечение какого-то звука.
   Я осмотрел присутствовавших. Была ли это та неподдающаяся описанию, трудноопределимая толпа, которую я видел лишь час назад? Что вдруг овладело этими людьми, которые в условиях безысходного падения нравов и уровня жизни погрязли в ежедневной борьбе за выживание? Прекратились шум и звяканье кружек, люди упивались каждым доносившимся словом. В нескольких метрах от меня сидела молодая женщина, не сводившая глаз с оратора. Прикованная к месту, как в каком-то религиозном экстазе, она перестала быть сама собой и находилась целиком во власти чар деспотической веры Гитлера в будущее величие Германии.
   Гитлер прервал речь, чтобы стереть пот со лба, и сделал большой глоток из бокала с пивом, который придвинул к нему какой-то мужчина средних лет с темными усами. Трудно было понять, то ли Гитлер пил, чтобы дать аудитории возможность поаплодировать, то ли они аплодировали, чтобы дать возможность выпить.
   – Это Ульрих Граф передал ему пиво, – сказал мне сосед. – Он телохранитель Гитлера и следует за ним повсюду. Вы знаете, в некоторых странах за голову Гитлера назначена цена.
   Я посмотрел на Графа и заметил, что тот, забрав бокал, правую руку вновь сунул в оттопыривающийся карман своего пальто. По тому напряжению, с которым он держал ее там, по глазам, которые уставились на передние ряды, я догадался, что у него там револьвер.
   Аудитория ответила финальным взрывом бешеных возгласов, аплодисментов и канонадой ударов по столам. Это походило на демонический треск и барабанную дробь градин, скачущих по поверхности какого-то гигантского барабана. Организаторы мастерски подготовили и провели представление. На меня Гитлер действительно произвел впечатление, которое не поддавалось объяснению. Несмотря на его провинциальные манеры, он, казалось, обладал намного большим кругозором, чем обычный германский политик, встречавшийся до сих пор. При невероятном ораторском даре Гитлер явно строил грандиозные планы. А из тех, кто его окружал, как я понял, видимо, никто не был способен довести до него объективную картину окружающего мира, которой ему явно не хватало. В этой ситуации я чувствовал, что мог бы помочь. Казалось, он не имел представления о той роли, которую сыграла Америка в достижении победы в войне, и рассматривал европейские проблемы с узкой, континентальной точки зрения. И тут, по крайней мере так полагал, я мог бы корректировать его.
   Но это все – на будущее. А сейчас он стоял на помосте, приходя в себя после отлично сыгранной роли. Я подошел к нему, чтобы представиться. Он стоял – простодушный, но убедительный, любезный, но бескомпромиссный, лицо и волосы были мокрыми от пота, полустоячий воротник, пришпиленный квадратными, под золото английскими булавками. Разговаривая, он прикладывал к лицу нечто отдаленно напоминающее носовой платок, озабоченно поглядывая на многочисленные открытые двери, через которые врывались сквозняки холодной ноябрьской ночи.
   – Герр Гитлер, меня зовут Ганфштенгль, – произнес я. – Капитан Трумен-Смит просил меня передать вам его наилучшие пожелания.
   – Ах да, этот большой американец! – ответил он.
   – Он убедил меня прийти сюда и послушать вас, и я могу сказать, что на меня это произвело огромное впечатление, – продолжал я. – Я согласен с тем, что вы говорили, на девяносто пять процентов и очень хотел бы когда-нибудь поговорить о многих других вещах.
   – Да, конечно, – сказал Гитлер. – Уверен, мы не будем ссориться из-за каких-то пяти процентов.
   Он произвел очень приятное впечатление, выглядя скромным и приветливым. Мы пожали друг другу руки, и я отправился домой. Той ночью я долго не мог заснуть. Мои мысли все еще мчались наперегонки с впечатлениями, оставшимися от того вечера. Там, где наши консервативные политики и ораторы катастрофически проваливались, пытаясь установить хоть какой-то контакт с простыми людьми, этот сделавший сам себя человек, Гитлер, явно преуспел, выдвигая такую программу, какую от него ждут. С другой стороны, мне не понравился внешний вид его ближайших сторонников, которых я увидел. Розенберг и люди, окружавшие его, казались мне явно сомнительными типами. Потом мне пришел в голову и несколько успокоил афоризм Ницще: «Первые сторонники какого-либо движения никогда не предпринимают ничего против него».

Глава 2
Тристан на Тьерштрассе

   Хотя я и оказался во власти магии ораторского искусства Гитлера, но все же с оговорками. Когда я услышал его выступление во второй раз, он на меня произвел меньшее впечатление. Я опоздал и, не желая доставлять беспокойство другим, оставался возле дверей. Расстояние уменьшало мощь и магнетическую притягательность голоса Гитлера и делало выступление более обезличенным, скорее похожим на чтение какой-то газеты. Он угрожал чудовищной кампанией подстрекательства к насилию над французами, если те оккупируют Рур. «Если правительство не встанет на защиту нации, – говорил он, – то нация должна действовать сама за себя». Завуалированными словами он намекал на план восстания по оказанию сопротивления французскому вторжению в Рейнскую провинцию путем партизанской войны. Это звучало для меня как речь головореза, отчаянного человека. Перенаселенная Германия никогда не приспособится к ведению войны нерегулярными шайками франтирьеров.[1] Когда бы Гитлер ни касался международной политики, он всегда выражал при этом несоразмерные и экстравагантные взгляды. Было ясно, что он не очень представляет, как выглядит Германия, если посмотреть на нее со стороны. И все-таки нашлось что-то такое, что примирило меня с ним – некий космополитический ингредиент, этот особый дунайский стиль – более широкий германский политический горизонт, с которым я столкнулся в студенческие годы в многоязычной Вене. Что же было на уме у этого любопытного человека? Я ощутил импульс потребности встречи с ним в более узком кругу и разговора наедине.
   Через некоторое время состоялся еще один митинг в «Циркус-Кроне», и я взял с собой жену и пару друзей, чтобы послушать его, расположившись в одной из лож. Насколько я помню, в нашей компании были первая жена Олафа Гульбрансона, известного художника и карикатуриста в Simplicissimus, и фрау фон Кольбах, вдова знаменитого художника. После митинга мы подошли, и я представил Гитлеру наших дам. Моя жена – блондинка, красавица и американка – привела его в восторг. Он с большой охотой согласился в ответ на ее слова, что мы были бы рады, если б он зашел к нам домой на кофе или пообедать вместе. Скоро он стал нас часто посещать, выглядя таким приятным и скромным в своем коротком синем саржевом костюме. Гитлер был уважителен, даже робок, и очень внимательно относился к соблюдению определенных норм, которые все еще были в моде в Германии между представителями более низкого разряда, когда они общались с людьми образованными, титулованными либо имеющими академические познания. Что прежде всего привлекало внимание, глядя на него, так это необычный блеск в его синих глазах, чувствительные, очень подвижные руки, да еще, конечно, необыкновенный дар выразительности, экспрессии в разговоре.
   В нем было нечто притягательное, обворожительное, вроде той непосредственности, что привлекает детей, и Эгон стал ему предан. Помню, как-то раз прямо перед его визитом ребенок ушиб колено о ножку отвратительного кресла в стиле псевдоренессанса, являвшегося частью обстановки квартиры. Оно было вырезано в форме льва с высунутым языком – очень похожего на одну из гаргулий Нотр-Дама. Удар был очень болезненный, и Эгон начал кричать от боли. Доложили о прибытии Гитлера, и он вошел в комнату как раз в тот момент, когда я пытался успокоить мальчика, шлепая льва и приговаривая: «Вот тебе, вот тебе! Мы тебя отучим кусаться!» или что-то в этом роде. Гитлер подошел к нам и несильно ударил льва по другой лапе, именно так, чтоб сохранить порядок. И естественно, Эгон засиял. Это стало для них такой игрой. Каждый раз, когда Гитлер приходил, он шлепал льва и говорил мальчику: «Ну и как, сейчас он хорошо себя ведет?»
   Иногда рассказывают разные истории, например, что мы обучали Гитлера умению вести себя за столом. Это не так. Он не был таким уж невоспитанным. Но у него были некоторые необычные пристрастия. Гитлер был невероятным сладкоежкой, и ему всегда не хватало любимых австрийских пирожных со взбитыми сливками. Во время одного из застолий мне вздумалось угостить его бутылкой лучшего Gewurtztraminer князя Меттерниха. Меня позвали к телефону, а возвратившись в комнату, я обнаружил, что он ложками с верхом накладывает в стакан сахарную пудру. Я сделал вид, что ничего не заметил, а он с явным удовольствием выпил эту смесь.
   Он был ненасытным читателем и буквально проглатывал историческую литературу, которую я собирал. Он мог без конца читать о Фридрихе Великом и Французской революции, исторические уроки которой он пытался проанализировать для выработки политики в условиях существующих в Германии проблем. Многие годы Фридрих был его кумиром, и он без устали приводил примеры побед короля над значительно превосходящим по численности противником в ходе создания Пруссии. Его одержимость мне не казалась чем-то особенным, потому что Фридрих всегда был человеком, знавшим, когда следует остановиться. Проблема была в том, что, придя к власти, Гитлер перенес свою историческую лояльность на Наполеона, который не знал меры ни в чем – недостаток, который в конце концов и вовлек Гитлера в такую же катастрофу.
   Другим политическим и военным властителем дум Гитлера был Клаузевиц, которого он мог цитировать бесконечно, и тот являлся еще одним источником гибели Гитлера. Ни он сам, ни кто-либо другой из его окружения – а надо помнить, что в основном те же самые друзья-заговорщики 1920-х годов пришли к руководству Германией в 1930-х, – не имели какого-либо представления о мощи морских держав. Для них политика великой державы была основана на ограниченных действиях, в частности ведении сухопутной войны. К сожалению, за десять лет борьбы за влияние на образ мышления Гитлера мне ни разу не удалось донести до него значение Америки как важного и неотъемлемого фактора в европейской политике.
   Моя попытка отвлечь его от опасной мысли о необходимости реванша у Франции как средства восстановления позиций Германии в мире состоялась во время одного из его первых визитов. Мы сидели вместе после обеда, когда он весьма скромно спросил: «Да, герр Ганфштенгль, а как вы смотрите на положение в мире и его влияние на Германию?» И затем дал возможность высказаться в течение нескольких минут, слушая с огромным вниманием и ни разу не прервав. Я боюсь, что именно эту черту он утратил во время восхождения к вершине власти.
   – Ну что ж, – произнес я, – вы только что сражались на войне. Мы почти победили в 1917-м, когда Россия рухнула. Так почему же тогда в конечном итоге мы ее проиграли?
   – Потому что в нее вмешались американцы, – сказал он.
   – Если вы это признаете, мы с вами согласны, и это все, что вам надо знать, – продолжал я. – Во время войны я был там и могу вам сказать, что это абсолютно новый фактор в европейской политике. Где мы были в 1917-м? Французы бунтовали, британцам тоже надоело это дело, так что же произошло? Американцы мобилизовали два с половиной миллиона солдат на ровном месте и направляли свыше 150 тысяч человек в месяц, чтобы удержать фронт. Если случится еще одна война, ее неизбежно выиграет тот, на чьей стороне будет Америка. У них есть деньги, они создали гигантскую индустриальную мощь, а вы будете игнорировать их на свой собственный риск. Единственно правильная политика, за которую вы должны ратовать, – это дружба с Соединенными Штатами. Это единственный для нашей страны путь к поддержанию мира в Европе и укреплению собственных позиций.
   Казалось, что он понял все и пробормотал: «Да, да, должно быть, вы правы», но эта идея была для него столь нова, что он никогда так и не осмыслил ее. Его закадычные друзья имели тот же менталитет пехотинца, что и он, и всякий раз, когда мне казалось, что я его в чем-то убедил, всегда кто-то из них находил аргумент для нейтрализации моих аргументов, и мы опять возвращались к временам Клаузевица, Мольтке и кайзера. Своими вопросами Гитлер наводил меня на мысль, что его знания об Америке были крайне поверхностными. Он хотел знать все о небоскребах и восхищался ходом технического прогресса, но не был способен проанализировать имеющуюся информацию. Единственной американской личностью, на которую у него находилось время, был Генри Форд, но и тот не как индустриальный чудо-труженик, а как известный антисемит и возможный источник средств. Гитлер также страстно интересовался Ку-клукс-кланом, тогда находившимся в зените своей сомнительной славы. Похоже, он считал, что это политическое движение сходно с его собственным, с которым можно было бы заключить какой-либо союз. Я так и не смог разъяснить ему псевдоценности данного движения.
   Скоро я обнаружил, что он находится под мощным влиянием Розенберга, который был больше теоретиком партии, чем каким-то пресс-атташе, которому меня представил Трумен-Смит. Он являлся антисемитом, антибольшевиком, антирелигиозным смутьяном, и Гитлер, видимо, был очень высокого мнения о его философских и писательских способностях. Пока на сцене несколько лет спустя не появился Геббельс, Розенберг был главным препятствием на пути моих попыток заставить Гитлера проявлять здравомыслие. На раннем этапе я, возможно, в ходе одной из бесед предупреждал Гитлера об опасностях расовых и религиозных диатриб Розенберга. Сам я протестант, но хорошо знал о глубоко укоренившихся католических чувствах населения Баварии, о чем и предупреждал Гитлера. Он всегда открыто признавал силу моих аргументов, но невозможно было предугадать, собирается ли он опираться на них в практической деятельности.
   Я был настолько убежден, что экстраординарная сила ораторского мастерства Гитлера сделает его политической силой, с которой придется считаться, что полагал необходимым свести его с людьми, имеющими заметное положение и репутацию в обществе. Я познакомил его с Уильямом Байярдом Хейлом, бывшим сокурсником президента Вильсона в Принстоне, несколько лет работавшим ведущим европейским корреспондентом газет Херста. Он более или менее отошел от дел и предпочел проживать остаток своих дней в Мюнхене. Это был очень мудрый и интеллигентный человек, и я часто сводил его с Гитлером в отеле «Байришер-Хоф», где он жил. Был еще весьма талантливый немецко-американский художник Вильгельм Функ, у которого была роскошная мастерская, обставленная изысканной мебелью в стиле ренессанс с гобеленами, а также нечто вроде салона, который посещали люди круга принца Хенкель-Доннерсмарка и ряд по-государственному мыслящих состоятельных бизнесменов. Но когда они сделали завуалированное предложение о политическом альянсе, Гитлер отклонил его. «Я знаю этих людей, – сказал он мне. – Их собственные митинги пусты, и они хотят, чтобы я пошел за ними и заполнял для них залы, а потом делил прибыль. Мы, национал-социалисты, имеем свою собственную программу, а они, если хотят, могут присоединиться к нам, но я не стану их подчиненным союзником».
   Я также свел его с семьей Фрица Августа фон Кольбаха, который был членом очень известной баварской семьи художников, и надеялся, что их цивилизованные умы и манеры смогут оказать положительное влияние на Гитлера. В какой-то период он также познакомился с Брюкманами, крупными издателями в Мюнхене, имевшими в числе своих авторов Хьюстона Стюарта Чемберлена. Наши семьи хорошо знали друг друга, и Эльза Брюкман, бывшая принцесса Кантакузен, которая была весьма пожилой женщиной, оказалась чем-то вроде протеже для Гитлера. На него большое впечатление произвел ее семейный титул, и они разделяли страсть к Вагнеру и Байрейту. Однако когда я выяснил, что она оказывает свое покровительство и Розенбергу, то решил для себя, что никогда больше не появлюсь в ее салоне. Ибо никак не мог понять, как мог обмануть какой-то шарлатан семью, которая принимала Ницше, Райнера Марию Рильке и Шпенглера.
   Для Гитлера это цивилизованное общество было чем-то совершенно новым, и его реакция имела какой-то налет наивности. Его также познакомили с семьей Бехштайн, производивших в Берлине свои знаменитые пианино, но часто бывавших в Мюнхене. Они пригласили его на обед в свой отель люкс в частный многокомнатный номер, и он мне рассказывал об этом с широко раскрытыми глазами. Фрау Бехштайн была в шикарном наряде, а ее муж надел смокинг. «В своем синем костюме я ощущал себя очень неловко, – рассказывал мне Гитлер. – Все слуги были в ливреях, и мы до еды ничего не пили, кроме шампанского. А если бы ты увидел эту ванную комнату, ведь там даже можно регулировать температуру воды!» Фрау Бехштайн была властной женщиной, и у нее возникли материнские чувства к Гитлеру. Долгое время она была убеждена, что сможет выдать за него свою дочь Лотту, и пыталась вначале приспособить его одежду к требованиям общества. Вероятно, в тот вечер она убедила его в необходимости покупки смокинга, накрахмаленных сорочек и лакированных туфель. Я пришел от этого в ужас и предупредил его, что ни один лидер движения рабочего класса не осмелится при нынешних условиях жизни в Германии появляться на людях в подобном виде. Поэтому он вряд ли когда-либо воспользовался этим нарядом, но у него возникло пристрастие к лакированным туфлям, которые он надевал при каждом удобном случае.
   К этому времени я решил, что буду негласно поддерживать национал-социалистическую партию. Мои руки были в некоторой степени связаны тем, что я являлся членом семейной фирмы, и понимал, что любая помощь, которую я окажу, должна оставаться в тайне. Вскоре после того, как я начал ходить на гитлеровские митинги, я посетил Макса Амана в его убогой конторе на Тьерштрассе. Он к тому времени был коммерческим директором партийной еженедельной газеты «Фолькишер беобахтер». Первым, кого я там увидел, к своему смущению, была та вульгарная личность, которую я приметил на первом митинге, устроившая большой спектакль с целью убедить меня в том, что следует открыто вступить в партию и начать соответствующую кампанию среди ведущих мюнхенских семей. Он выхватил золотой карандаш и, подталкивая ко мне бланк заявления о вступлении в партию, начал напирать на меня. Он принуждал меня подписаться на ежемесячный взнос в один доллар из доходов магазина, торговавшего предметами искусства, который я закрыл в Нью-Йорке, что в Германии при инфляционном обменном курсе составляло небольшое состояние. Я понял, что меня загоняют в ловушку, на которой тот намеревался нажиться, и сумел его отшить, а тут и Аман вышел из своего кабинета, находящегося внутри издательства. Он был грубым человеком, а воевал в чине сержанта. Он тут же меня понял и расположил меня к себе тем, что высказал вслух самые серьезные подозрения в отношении того, кто приставал ко мне, когда я вошел в контору. Партийные дела, похоже, окружала атмосфера заговора и интриг.
   Сам Гитлер жил какой-то непонятной жизнью, и было очень трудно проследить за его передвижениями. У него были цыганские привычки человека, не имеющего собственных корней. Он был крайне непунктуален и не способен придерживаться хоть какого-то графика. Он прохаживался, ведя на поводке свирепую восточноевропейскую овчарку по кличке Вольф, и всегда носил с собой хлыст с залитой свинцом ручкой. Его телохранитель Ульрих Граф следовал за ним по пятам. После завтрака он заходил в контору Амана, а потом обычно заглядывал в офис «Беобахтер» за углом на Шеллингштрассе и болтал без умолку со всяким, кому достаточно повезло встретить его там.
   Он говорил весь день не переставая, ничего не записывал, не давал никаких указаний, чем приводил подчиненных в отчаяние. Он назначал встречи и никогда на них не появлялся, либо его находили в каком-то другом месте, смотрящим на подержанные автомашины. Он был зациклен на них. У него были серьезные планы, вовсе не абстрактные, касающиеся моторизации эмбриональных CA (Sturmabteilungen – штурмовых отрядов), которая поддерживала порядок на его митингах и маршировала на демонстрациях. Он понимал, что это даст им преимущество над полицией, которая все еще преследовала его. Но первое, что ему было необходимо, – это персональная машина, чтобы оперативнее передвигаться по партийным делам. Он нашел один автомобиль, который был похож на разобранный кабриолет на конной тяге, только без верха, но скоро обменял его на другой – «сельва», на деньги, которые он загадочным образом получил от кого-то. Это был дребезжащий монстр, посмотрев на оба конца которого казалось, что машина едет в разные стороны, но Гитлер, похоже, полагал, что она придает ему дополнительную значимость. С того времени, думаю, никто не видел, что он вновь разъезжает на трамвае или автобусе.
   Раз или два в неделю он заглядывал к книготорговцу по имени Квирин Дистль, у которого был магазин возле отеля «Регина». Фрау Дистль была его большой поклонницей и всегда угощала очень хорошим черным кофе и пирожными. Сам Дистль был хулиганом с рыжими волосами и усами, подстриженными а-ля Гитлер. Он скорее походил на бурундука. Знал все местные сплетни и клеветнические россказни и всегда был готов полезть в драку с теми, кто прерывал ораторов на партийных митингах.
   Почти все близкие друзья Гитлера были скромными людьми. Познакомившись с ним, я начал посещать стол для завсегдатаев вечерами по понедельникам в кафе «Ноймайер» – старомодном кофейном доме на углу Петерсплац и Виктуален-Маркт. Длинная, неправильной формы комната со встроенными скамейками и обшитыми панелями стенами вмещала человек сто. У него была привычка встречаться там со своими старейшими приверженцами, многие из которых были семейные пары среднего возраста, приходившие сюда за своим скудным супом, часть ингредиентов которого приносили с собой. Гитлер, выступая как бы в тесном семейном кругу, оттачивал тут ораторскую технику и добивался необходимого эффекта по восприятию очередных идей.
   Постепенно я познакомился со многими представителями его внутреннего круга. Большинство вечеров там проводил Антон Дрекслер, подлинный основатель этой партии, но к тому времени он оставался лишь ее почетным президентом и, скорее всего, был отодвинут в сторону соратниками Гитлера. Кузнец по профессии, он имел профсоюзное прошлое, и, хотя именно ему первому пришла в голову идея обратиться к рабочим с патриотической программой, он категорически не одобрял уличную борьбу и насилие, которые постепенно превращались в решающий аргумент в ходе партийной борьбы. Дрекслер считал, что партия должна представлять собой движение рабочего класса и носить организованный порядок. Еще один старый соратник – Кристиан Вебер. Он был крупным дородным мужчиной, торговал лошадьми и, постоянно нося с собой хлыст, с удовольствием стегал им коммунистов. В то время он еще не был тем животным, в какое превратился позднее, и весьма был польщен, когда я пригласил его к себе домой на чашку кофе. У него было странное интуитивное чувство бездонности ума Гитлера, и он предвидел многое, с чем люди вроде меня боролись, пытаясь предотвратить. Все, чего он действительно хотел от жизни, так это заполучить какую-то заметную должность, которая гарантировала бы положение в обществе. Третьим наиболее выдающимся представителем внутреннего круга был Дитрих Экарт, к которому я чувствовал определенное расположение. Это был образованный человек, поэт, чей немецкий вариант «Пер Гюнта» остается образцом перевода. По натуре он являлся типичным баварцем и внешне походил на старого моржа, а приличный доход от гонораров за книги помогал пополнять партийную казну. Это он первым в партии взял под крыло Гитлера, хотя уже начинал сожалеть об этом.
   К другим завсегдатаям относились Герман Эссер, бывший коммунист и «несносный ребенок» партии, лучший после Гитлера оратор; Готфрид Федер, неудавшийся инженер, ставший финансовым оригиналом и выступавший за ликвидацию военных долгов Германии с помощью национального банкротства. Он также имел некоторое образование, а члены семьи служили в качестве советников при Отто Баварском, который стал королем Греции. Кроме того, здесь бывал и один довольно загадочный человек по имени лейтенант Клинцш – один из лидеров штурмовиков, он тогда был, а может, и сейчас, членом организации «Консул», связанной с капитаном Эрхардтом в провалившемся путче в Берлине в 1920 году. Эта организация также приложила руку к убийствам Эрцбергера и Ратенау. Более мелкие личности – Хауг, короткое время являвшийся водителем Гитлера, а также сменивший его Эмиль Мориц, бывший часовщик, и, конечно, Аман и Ульрих Граф. В число преданных, но весьма посредственных сторонников можно включить одну семейную пару по фамилии Лаубок – глава семейства был достаточно крупным чиновником на Восточном вокзале; Оскара Кернера, коммерсанта, и торговца мехами Вутца, чья жена обучалась сопрано.
   Никто из этих людей меня не знал, и это обязывало их держать со мной дистанцию. Действительно ли высокий мужчина со слегка американским акцентом – Ганфштенгль из Мюнхена, или это какой-то самозванец, как и многие другие, стремящиеся попасть в компанию Гитлера? Но когда меня тепло встретили некоторые из моих прежних друзей по гимназии Вильгельма, университету и гвардейской пехоте, их доверие возросло. Столь затянувшийся процесс меня даже радовал. Первый, кто выказал мне истинную сердечность, был Ульрих Граф, мелкий служащий в муниципалитете, честный и достойный человек.
   Я также завоевал доверие старика Зингера, являвшегося казначеем партии, иногда заглядывавшего в кофейню. Он обычно организовывал сборы средств на митингах и складывал деньги в маленький жестяной чемоданчик, который затем нес под мышкой домой. Как-то я пошел с ним и смог наблюдать любопытную картину, как он выкладывал кипы грязных, почти ничего не стоящих банкнот на свой обеденный стол и начинал тщательно считать и сортировать их. Нас никто не контролировал, а его жена уже давно ушла в теплую спальню. Как и в большинстве мюнхенских домов в ту жуткую зиму, маленькой печью обогревалась только одна комната. Я и сегодня все еще ощущаю до костей пронизывающий холод других помещений. Вот с таких мелочей начиналась партия.
   После этих посиделок за чашкой кофе Гитлер надевал свое длинное черное пальто и такого же цвета фетровую шляпу с широкими опущенными полями, в которой он становился очень похож на головореза, тем более вместе с Вебером, Аманом, Клинцшем и Графом, хорошо вооруженными, шел назад на Тьерштрассе, где у него была маленькая квартира под номером 41. Мне понравилось присоединяться к этой группе, и по мере того, как доверие росло, Гитлер позволил мне заходить к нему днем.
   Он жил там, как обычный мелкий чиновник. У него была одна комната, а также мог пользоваться весьма просторной прихожей, как субквартиросъемщик одной женщины по имени Райхерт. Квартира была очень скромной, но, несмотря на это, он жил в ней несколько лет, хотя потом она превратилась в элемент декорации, чтобы показать, как он близок к рабочим и другим неимущим. Сама комната была маленькой, не более трех метров в ширину. Кровать оказалась слишком широкой, поэтому упиралась в единственное узкое окно. Пол был покрыт дешевым, уже стертым линолеумом да еще имелась пара потертых ковриков, а на противоположной от кровати стене висела самодельная книжная полка, которая, если не считать кресла и грубо сколоченного стола, была лишь еще одним элементом обстановки комнаты. Этот дом все еще стоит, и квартира сохранилась более-менее в том виде, какой я ее помню. На внешней стене, что выглядит довольно нелепо, в маленькой нише из штукатурки все еще стоит поврежденная непогодой фарфоровая мадонна.
   Гитлер привык ходить в домашних тапочках, часто в рубашке без воротника и в подтяжках. На стене висело довольно много иллюстраций и рисунков, а книги были самые разные. Выкроив время, я сделал их опись. На верхних полках стояли те, на которые он любил ссылаться в присутствии посетителей. Сюда входили история Великой войны Германа Штегемана и книга Людендорфа на ту же тему; иллюстрированная энциклопедия Спамера – вещь, датируемая XIX веком; «Из войны» Клаузевица и история Фридриха Великого, написанная Куглером; биография Вагнера Хьюстона Стюарта Чемберлена и краткая история Максимилиана Йорка фон Вартенбурга. Среди респектабельных томов была и книга Грубе под названием «Картины географического характера», а также коллекция героических мифов Шваба и военные мемуары Свена Хедина.
   Там были книги, формировавшие мировоззрение Гитлера и расширявшие кругозор в последующие годы. Но возможно, самой интересной была нижняя полка, где среди изданий полупорнографического характера лежали тщательно укрытые триллеры Эдгара Уоллеса. Три из этих основательно замусоленных томов содержали забавные исследования Эдуарда Фуша – «Историю эротического искусства» и «Иллюстрированную историю морали».
   Фрау Райхерт считала Гитлера идеальным квартирантом. «Он такой приятный мужчина, – часто произносила она, – но у него часто бывает плохое настроение. Иногда проходят недели, а он все мрачный, сердитый и не произносит ни слова. Смотрит сквозь нас, как будто ничего не видит. Однако всегда платит за жилье заранее и является человеком богемного типа». Такого рода информацией она делилась с соседями, и в свою очередь недруги предположили, что Гитлер – выходец из Богемии и что город Браунау, где он родился, на самом деле расположен возле Садовой. В последующие годы, когда эта сплетня дошла до ушей Гиндебурга, она стала причиной того, что старый фельдмаршал изрек ставшую исторической фразу «этот богемский капрал». Он даже говорил на эту тему с Гитлером, который заявил: «Да нет же, я родился в Браунауам-Инн», и старик подумал, что его ввели в заблуждение недруги Гитлера, и в результате стал относиться к нему более доброжелательно.
   Никто не мог заставить Гитлера поделиться воспоминаниями о его ранних годах. Я не раз пытался подвести его к этому, рассказывая, что наслаждался Веной, что пил вино на холмах Гринцига и т. п., но он замыкался в себе. Однажды утром, когда я пришел к нему несколько неожиданно, какой-то большой, как глыба, молодой человек стоял в проеме дверей на кухню. Оказалось, это племянник Гитлера, сын сводной сестры, которая вышла замуж за человека по имени Раубаль и все еще живет в Вене. Он был весьма некрасив, и Гитлеру было как-то не по себе оттого, что я увидел его.
   Именно в квартире на Тьерштрассе я впервые сыграл на фортепиано для Гитлера. У меня дома на Генцштрассе места для инструмента не было, но в его зале стояло прислоненное к стене старенькое пианино. Это происходило в те времена, когда у Гитлера были некоторые проблемы с полицией, да и вообще когда их у него не было. В управлении полиции был сотрудник особого отдела, к тому же тайный нацист, который приходил и рассказывал ему, выданы ли какие-нибудь ордера в связи с его политической деятельностью, или какие уголовные дела всплыли на поверхность из тех, что могут его коснуться. В то время муссировались слухи, что партия получает средства от французских оккупационных властей, хотя в это было трудно поверить, учитывая яростную кампанию, которую нацисты вели против оккупации Рура в начале 1923 года.
   Так или иначе, Гитлеру приходилось время от времени появляться в качестве свидетеля на частых политических процессах, и он всегда волновался перед этими заседаниями. Он знал, что я пианист, и просил сыграть что-нибудь, чтобы успокоить нервы. Я несколько утратил навыки, да и пианино было ужасно расстроено, но я сыграл фугу Баха, которую он слушал, сидя в кресле, кивая без всякого интереса. Потом я начал прелюдию к «Мейстерзингерам». И тут началось. Это было усладой для Гитлера. Он досконально знал эту вещь и мог насвистеть любую ноту в необычном, пронзительном вибрато, но совершенно чисто. Он стал маршировать взад-вперед по залу, размахивая руками, как будто дирижируя оркестром. У него действительно было отличное чувство музыки, наверняка такое же, как и у многих дирижеров. Эта музыка воздействовала на него физически, и к моменту, когда я с грохотом отыграл финальную часть, он был в превосходном настроении, все его тревоги отступили, и он был готов к поединку с прокурором.
   Я очень неплохой пианист, и у меня были хорошие учителя, но, обладая каким-то страстным складом ума, я играю в такой манере, которую многие считают слишком усердным акцентом, проигрывая множество листовских фиоритур и великолепных романтических ритмов. Это было как раз то, что нравилось Гитлеру. Возможно, одна из главных причин, почему он держал меня возле себя столь долгие годы, даже тогда, когда мы радикально разошлись во взглядах по поводу политики, состояла в том, что у меня был особенный дар, которым я, видимо, обладал, играя ту музыку, которую он любил, именно в оркестровом стиле, который он предпочитал. Эффект, производимый этим маленьким пианино на полу, покрытом линолеумом, не должен был уступать звенящим нотам какого-нибудь «Стейнвея» в Карнеги-Холл.
   Потом мы вместе проводили бесчисленные музыкальные сессии. У него не оставалось времени на Баха, да и немногим больше было на Моцарта. В той музыке не хватало кульминаций, необходимых его турбулентной натуре. Он слушал Шумана и Шопена. Ему также нравились некоторые пьесы Рихарда Штрауса. Со временем я научил его ценить итальянскую оперу, но в финале всегда должен был быть Вагнер: «Мейстерзингеры», «Тристан и Изольда» и «Лоэнгрин». Я играл их, должно быть, сотни раз, и он никогда не уставал. Он обладал подлинным знанием и пониманием музыки Вагнера, он обрел это где-то, может быть, в венские дни, задолго до того, как я с ним познакомился. Это семя, может быть, было посеяно даже в Линце, где в начале века жил ученик Листа по имени Геллерих, являвшийся дирижером в местном оркестре и страстным поклонником Вагнера. Но где бы это ни случилось, оно стало частью гитлеровского существования. Я заметил, что есть прямая параллель между конструкцией прелюдии к «Мейстерзингерам» и структурой его выступлений. Целое переплетение лейтмотивов, декораций, контрапунктов и музыкальные контрасты, и спор – все это точно отражается в рисунке его речей, которые являлись симфоническими по конструкции и заканчивались гигантской кульминацией, как пронзительный звук вагнеровских тромбонов.
   Я был чуть ли не единственным, кто общался со всеми его знакомыми. Обычно он держал их всех совершенно изолированно друг от друга и никогда не рассказывал, где был и куда собирается, или брал кого-нибудь из них с собой. Иногда он просил меня сопроводить его к Лаубокам на чай и усаживал меня за пианино. Думаю, это тешило его самолюбие – он мог показать кого-то с такими достоинствами. Лаубок был глубоко ему предан, а так как националистический психоз в Баварии возрастал, хранил немало оружия и боеприпасов для нацистов на подведомственных железнодорожных станциях. Он всегда был предупредительно вежлив со мной, но относился к какой-то здравомыслящей группе в партии, которую возмущали манеры, с которыми Гитлер обращался с людьми отличенными. Лаубок считал такой стиль поведения крайне опасным для дела партии. Готфрид Федер даже опубликовал памфлет, в котором Гитлер обвинялся в предпочтении «компании прекрасных женщин» своим обязанностям руководителя партии рабочего класса. Это был прямой намек на мою сестру Эрну и особенно мою жену, к которой у Гитлера возникла одна из его многочисленных страстей.
   Был еще один случай, на этот раз в доме Генриха Гофмана, его друга-фотографа, где я стал играть некоторые футбольные марши, которым научился в Гарварде. Я объяснил Гитлеру все эти вещи о заводилах в группах поддержки и маршах, контрмаршах и хорошо обдуманном подстегивании истерического энтузиазма. Я рассказал ему о тысячах зрителей, которых эти уловки заставляют кричать в унисон «Гарвард, Гарвард, Гарвард, pa, pa, pa!», и о гипнотическом эффекте приемов такого рода. Я сыграл ему некоторые из маршей Соуза, а потом и свой собственный «Фаларах», чтобы продемонстрировать, как это можно сделать, приспособив немецкие мелодии, и придал им весь тот бодрый, жизнерадостный ритм, столь характерный для американской музыки и духового оркестра. И я, фигурально, заставил Гитлера кричать от энтузиазма. «Так это же, Ганфштенгль, как раз то, что надо для нашего движения, это же чудесно!» – и он стал ходить с напыщенным видом – ни дать ни взять участник военного парада! Потом он заставил оркестр CA разучить эту мелодию. Я даже сам написал десяток или около этого маршей, включая и тот, под который колонны коричневорубашечников шли через Бранденбургские ворота в тот день, когда он пришел к власти. «Ра-ра-ра!» превратилось в «Зиг хайль! Зиг хайль!».
   Одна вещь, которая до меня очень рано дошла, – это отсутствие жизненно важного фактора в существовании Гитлера. У него не было нормальной сексуальной жизни. Я уже говорил, что у него развилась страстная влюбленность в мою жену, которая выражалась в цветах и целовании рук, в обожании во взгляде. Возможно, она оказалась первой симпатичной женщиной из хорошей семьи, которую он вообще встретил, но по нему никогда не ощущалось, что это влечение имеет физический характер. В этом была часть его исключительного дара самодраматизации, часть скрытых комплексов и органической импотенции, которая могла быть либо врожденной, либо приобретенной от заболевания сифилисом в молодые годы в Вене.
   В тот ранний период все эти детали были мне неизвестны, и можно было только чувствовать, что здесь что-то не так. Перед вами человек с вулканическим запасом энергии, не имеющей видимого выхода, кроме его почти спиритических представлений на трибуне в качестве оратора. Большинство его друзей среди женщин были материнского типа: фрау Брюкман и фрау Бехштайн. Правда, я встречал еще одну женщину, которой было за пятьдесят – Карола Гофман. Это была ушедшая на пенсию школьная учительница, у нее был небольшой домик в пригороде Мюнхена Шольн, который он и его друзья использовали в качестве одного из штабов, где эта добрая дама заботилась о Гитлере и угощала его пирожными.
   Одно время мы подумывали, что его подружкой является Дженни Хауг, его водитель. У нее была хорошая фигура, большие глаза, и она была похожа на продавщицу, каковой и являлась на самом деле. Она была племянницей или, по крайней мере, родственницей Оскара Кернера и работала в его магазине игрушек недалеко от Виктуален-Маркт. Фрау Анна Дрекслер, с которой я обычно беседовал на эту тему, сказала, что Дженни и Адольф встречаются в доме мелкого ювелира по имени Иозеф Фусс на Корнелиусштрассе и что та питает пылкую девичью страсть к Гитлеру, на которую тот не отвечает взаимностью. Она даже стала носить с собой маленький пистолет в кобуре под мышкой – как его добровольный телохранитель. Обедая с нами на Генцштрассе, он, когда наступал вечер, выходил на балкон и караулил приезд своей машины. Дженни часто сидела на заднем сиденье, дожидаясь его. Они уезжали вместе, но я знал, что он направляется только в какое-нибудь кафе, чтобы сидеть там и болтать полночи. Может быть, имели место ласка и нежность, но это было, как мне со временем стало ясно, все, на что был способен Гитлер. Моя жена быстро подвела тут итог: «Путци, – заявила она, – я говорю тебе, он кастрированный».
   Как-то вечером, когда мы возвращались пешком домой из кафе «Ноймайер», Гитлер дал знак остальным, что хочет пройти со мной вперед. Я подпитывал его идеями и новостями, отобранными из иностранной прессы, и бывал приятно удивлен, когда обнаруживал, что они использовались в его речах. Этот человек был открыт для влияния извне, и я, ободренный, продолжал прилагать все усилия. «Герр Ганфштенгль, – произнес он, – вы, должно быть, будете разочарованы, если я в этих вечерних беседах ограничусь сравнительно простыми темами. Политическая агитация должна быть примитивной. В этом проблема всех других партий. Они стали чересчур профессиональными, слишком академичными. Рядовой человек с улицы не может за этим уследить и рано или поздно становится жертвой опрометчивых методов коммунистической пропаганды».
   Я искренне согласился с ним и сказал, что одно на меня производит наибольшее впечатление и придает уверенность в конечном успехе – это его способность говорить простым, понятным языком, и при этом за словами скрывается настоящая энергия. Я сказал ему, что, учитывая совершенно различные условия в двух странах, мое сравнение будет не таким уж притянутым за уши, но он напоминает мне Теодора Рузвельта. Бывший президент имел мужество, жизненную силу и был знаком со многими манерами поведения людей, с образом их действий, а также обладал таким даром речи, который снискал любовь к нему простых людей. «Народ в Мюнхене говорит, что все, за что выступаете вы и ваша партия, – это беспорядки и крики, жестокость и насилие, – продолжал я. – Вы можете утешать себя тем, что все это говорилось и о Рузвельте, но он не обращал внимания и вел страну за собой». Я рассказал ему об эффективном использовании в американской политической жизни выразительных афоризмов и объяснил, как это усиливается колкими заголовками в газетах, наделяя идеи фонетическим, аллитерационным воздействием.
   – Вы абсолютно правы, – ответил Гитлер. – Но как могу я вдолбить свои идеи в немецкий народ, не имея печати? Газеты совершенно игнорируют меня. Как я могу следить за своими успехами как оратор с нашей несчастной четырехстраничной «Фолькишер беобахтер», выходящей к тому же раз в неделю? Мы ничего не добьемся, пока она не будет выходить ежедневно.
   И он рассказал мне о грандиозных планах, какие у них есть на случай, если удастся найти деньги.
   Должно быть, именно в тот вечер я решил оказать более существенную помощь. Примерно в то же время я получил один из платежей, причитавшихся мне за отказ от моей доли в академическом магазине искусств в Нью-Йорке в пользу моего партнера. Сумма составляла примерно 1500 долларов, но представляла собой большое богатство, если ее перевести в девальвированные марки. Были выставлены на продажу две американские ротационные печатные машины, и если б можно было их оплатить, это бы значило, что «Беобахтер» могла бы выходить как полноформатная ежедневная газета. Я разузнал, что тысяча моих долларов как раз и составит требуемую сумму, как это ни кажется невероятным, и однажды утром я пришел и вручил Аману эту сумму в зеленых, дав понять, что это беспроцентный кредит. И он, и Гитлер были в восторге. «Такая щедрость! Ганфштенгль, мы никогда этого не забудем. Это великолепно!» Я был столь же доволен, как и они, потому что чувствовал, что с этой трансформацией назойливого буклета в ежедневник мое влияние сможет помочь повысить привлекательность газеты, улучшить содержательную часть, таким образом расширив круг читателей. Я привлек карикатуриста Шварцера из Simplicissimus для разработки нового броского заголовка – «шапки» – в верхней части первой страницы и сам предложил девиз «Работа и хлеб».
   «Беобахтер» стала ежедневной газетой малого формата в феврале 1923 года. Приобретение и установка ротапринтов и внутренняя перестройка потребовали некоторого времени, и первый выпуск в большом формате состоялся 29 августа 1923 года. А тем временем я впервые сам ощутил вкус тактики «разделяй и властвуй», с помощью которой Гитлер удерживал свои позиции в партии. Как продолжатель дела Дитриха Экарта, чье здоровье пошло на убыль, он назначил редактором Альфреда Розенберга.

Глава 3
Одна сторона статуи

   Партии постоянно не хватало денег. Фактически превращение «Беобахтер» в ежедневную газету, при всей пропагандистской ценности этого события, в других аспектах лишь ухудшило финансовую ситуацию, и Гитлер постоянно находился в напряжении, озабоченный тем, где бы еще достать денег. Видимо, он считал, что я с моими связями могу быть полезен, но как бы ни были мои друзья заинтересованы и воодушевлены, они не торопились расставаться с кровными деньгами. У меня просто не было четкого представления, откуда партия черпает доходы. Мало кто сомневался, что на ранних этапах ее существования германское армейское командование в Баварии субсидировало некоторую организацию, которая давала всяческие обещания бороться с коммунистами, но к 1923 году, как я подозреваю, этот источник иссяк, потому что нацисты становились уж слишком независимыми. Большинство пожертвований были частными. Была такая фрау фон Зейдлиц, которая помогла с ротапринтами, и еще две финки, жившие в Мюнхене, которые давали деньги, как они считали, на антибольшевистский крестовый поход, возможно находясь под влиянием Розенберга. Много счетов оплатил сам Дитрих Экарт. Он имел существенный доход от гонораров за книги. Некоторых из националистически мыслящих баварских промышленников, несомненно, время от времени вынуждали выписывать чеки, но это были скудные поступления, и всегда имелись долги, требовавшие оплаты, а средств для этого не было.
   Похоже, Гитлер считал, что я придам налет респектабельности его нищенским экспедициям, и мы несколько раз устраивали поездки по Мюнхену и его окрестностям, посещая известных людей. Одна из них, как припоминаю, была в городок Бернрид на берегу озера Штарнберг, чтобы встретиться с отставным генеральным консулом, имевшим личное состояние, которого звали Шаррер, а женат он был на члене семьи Буш из Сент-Луи. У этих нуворишей было колоссальное имение с павлинами, борзыми собаками и ручными лебедями, но нам не удалось ничего добиться от них, по крайней мере в тот раз. Когда ситуация еще более ухудшилась, Гитлер решился попытать счастья в Берлине. Там был бизнесмен по имени Эмиль Гансер, из фирмы «Сименс унд Гальске». Он часто бывал в Мюнхене и являлся поклонником Гитлера и, я думаю, другом Дитриха Экарта. У него была внушительная фигура, несмотря на резкий швабский диалект; он носил стоячие воротники и накрахмаленные рубашки, был всегда одет в черный пиджак и полосатые брюки и считался вполне образованным человеком. Он пообещал постараться заинтересовать своих знакомых в Берлине, и Гитлер решил удостовериться, даст ли результаты личный контакт.
   К моему немалому удивлению, он попросил меня сопровождать его, и мы выехали в один из дней, должно быть, в начале апреля с Эмилем Морицем за рулем полуразвалившейся «сельвы». Нам составил компанию Фриц Лаубек, молодой человек примерно восемнадцати лет. В то время у Гитлера была идея сделать его своим секретарем. Мы поехали по дороге на Лейпциг, которая шла через Саксонию, где власть в то время находилась практически в руках коммунистов. Гитлер серьезно рисковал, выбрав для поездки эту дорогу, потому что там существовал приказ арестовать его как националистического агитатора, и даже была назначена цена за его голову. За несколько месяцев до этого там арестовали Эрхардта, главу организации «Консул», находившегося на озере Тегерн, чтобы встретиться со своим бывшим соратником по капповскому путчу – генералом Лютвицем, и который также вступал в контакты с Гитлером по поводу проведения кампании против французов в Рурской области.
   Мы как раз подъезжали к Делицшу, пройдя крутой поворот, когда заметили, что дорога блокирована отрядом коммунистической милиции. Не думаю, что кто-либо из нас произнес хотя бы слово – времени на это не было. Я увидел, как Гитлер напрягся, а когда мы остановились, в руке он сильно сжал ручку своего тяжелого хлыста. Я почувствовал в себе внезапное вдохновение. «Оставьте это на меня», – пробормотал я, когда милиция подошла и потребовала предъявить документы. Я вышел из машины и подал внушительный швейцарский паспорт, по которому возвращался из Соединенных Штатов. «Я – господин Ганфштенгль, – заявил я с невозможным немецко-американским акцентом, который только мог изобразить. – Я – производитель бумаги и печатник и еду на Лейпцигскую ярмарку. Это – мой лакей, – указывая на Гитлера. – Мой шофер, а другой господин – сын одного немецкого коллеги по бизнесу». И это сработало. Мои документы были на английском, и проверяющие даже не взглянули на них, а также на паспорта остальных, лишь сделали знак продолжать движение. Я вскочил в машину, и мы быстро поехали.
   Гитлер пробормотал слова благодарности: «О, Ганфштенгль, вы действительно все проделали отлично. Иначе не сносить мне головы. Вы спасли мне жизнь». Не знаю, насколько это соответствовало истине. Ему бы наверняка грозил суровый тюремный приговор, и, окажись он в камере, события 1923 года, которые увенчались путчем неподалеку от Фельдхернхалле, могли бы развиваться совсем по-другому. Он бы никогда не обрел столь дурную славу, на которой было основано его будущее восхождение к власти. Но он навсегда запомнил этот инцидент. В последующие годы, куда бы мы ни направлялись, через несколько километров он поворачивался ко мне и произносил: «А помните, Ганфштенгль? Да, вы вытащили меня из рискованной ситуации». И даже при этом, я думаю, он все же был обижен, что я назвал его своим лакеем, даже ради спасения, и когда в последующих нацистских биографиях была дана искаженная интерпретация этого случая, мое имя там никогда не упоминалось.
   Мы доехали до Берлина и через Бранденбургские ворота проехали мимо отеля «Адлон». И я вдруг подумал: о боже, что будет, если мои друзья увидят меня в этой компании, особенно Коммер или Палленберг. Я все еще держал в секрете свою поддержку нацистам и не мог себе позволить какой-либо шум по этому поводу. Я сказал, что проведу ночь в одном евангелистском приюте позади Национального театра на Унтер-ден-Линден, поэтому меня высадили после того, как мы договорились встретиться на следующий день. Я не имел ни малейшего представления, где остановился Гитлер, и не думал, что он вообще говорил об этом Морицу вплоть до последнего момента. Это было естественно для выполнения мер личной безопасности, которых он придерживался всю жизнь. Лишь потом я узнал, что постой для него организовал Онезорге, крупный почтовый чиновник, которого он знал и позже назначил министром почт в нацистском правительстве.
   Гансер жил где-то в пригороде Штеглица, и нам было довольно трудно отыскать его дом. Он появился и сам открыл дверь. К своему удивлению, я обнаружил, что за положительной, степенной внешностью скрывается какой-то сумасшедший изобретатель. Повсюду были трубы, реторты, прессы, а ванная комната походила на сцену из «Фауста». Видимо, он готовил какую-то новую модель бомбы. Величиной не больше теннисного мяча, которая могла бы взорвать дом. У него был притягательный и, вообще-то, безобидный характер, а также он испытывал ко мне большую симпатию. Позднее я выяснил, что он всегда говорил Гитлеру, какое хорошее влияние я оказываю. На какое-то время он исчез вместе с фюрером, а потом мы пересели в другую автомашину, которую организовал наш хозяин, хотя сам нас сопровождать не стал. Это был закрытый фургон – проявление гитлеровской мании секретности. Мы ехали через весь Берлин, и мне пришлось при таком росте скрючиться, как кузнечику. Что за польза ему была от меня, я не знаю, потому что он так и не объяснил, кого видел и чего добился. Возможно, я был нужен просто для поддержания духа.
   У меня не возникло впечатления, что агитация шла успешно, и у Гитлера оставалась масса свободного времени. В воскресное утро по приезде мы договорились встретиться у Военного музея. Гитлер пообещал юному Лаубеку показать Берлин, и тут, похоже, он чувствовал себя уверенней всего. Мы собрались, но не у входа, а где-то на втором этаже, возле стеклянного шкафа, в котором находился последний мундир Фридриха Великого, который в то время был вместе с маршалом Блюхером кумиром Гитлера.
   Гитлер, должно быть, посещал этот музей и раньше, потому что знал все факты из путеводителя наизусть, и это убедительное свидетельство прошлой прусской военной славы явно проливало бальзам на тоску по прошлому. Он беспрерывно, как фонтан, выдавал факты и детали об оружии, мундирах, картах и войсковом имуществе, которыми было заполнено это здание, но мне, главным образом, запомнилось его психически ненормальное восхищение этими скульптурными украшениями на карнизах и замковых камнях во дворе. Там был целый ряд голов умирающих воинов в исполнении Шлютера. «Я могу вам сказать, Ганфштенгль, если б вы видели войну из окопов столько же, сколько и я, вы бы потеряли голову от восхищения гением Шлютера. Он, безусловно, величайший художник своего времени. Даже Микеланджело не сотворил ничего лучше или более реалистически». Я не мог не оказаться под впечатлением от того, что сказал Гитлер. Во мне жило ощущение неполноценности из-за того, что не смог принять участия в войне. В нацистской партии все еще существовал сильный привкус ассоциации бывших солдат, и в этом я находил некоторое утешение.
   Осмысливая этот визит сейчас, некоторые из реакций Гитлера позволяют создать интересную картину его внутреннего мира. Здесь и идеализация смерти в масках Шлютера, культ Фридриха Великого и Блюхера и то удовлетворение, которое он находил в статуях воинов выше человеческого роста – элиты, которой, как и гигантским гренадерам Фридриха Вильгельма I, было суждено пожертвовать собой на поле сражения. Двигаясь по Унтер-ден-Линден, мы прошли мимо двух памятников Рауха – Фридриху Великому на коне и Блюхеру в полный рост. Я обратил внимание, как странно то, что старый маршал не был изображен в своем привычном виде – верхом на коне во главе кавалерийской атаки. Это никак не соответствовало пехотному образу мыслей Гитлера. «Ах, Ганфштенгль, – произнес он, – да какая разница – на коне или нет? Все они выглядят одинаково и только отвлекают внимание от фигуры всадника». У Гитлера была аллергия на лошадей, и когда он пришел к власти, то распустил все кавалерийские дивизии в германской армии – о чем его генералы в русскую кампанию горько сожалели.
   Я попытался поймать Гитлера в ловушку, которой научился от хорошо известного художника и гравера Луиджи Казимира, с которым я встретился в Вене, будучи студентом, а потом сопровождал его в поездке по Италии. Казимир всегда утверждал, что успех труда скульптора можно оценить, только обойдя вокруг статуи, осматривая ее под разными углами. Хотя сейчас я говорил на собственную тему, Гитлер не соглашался со мной. Он заявил, что наилучший эффект может быть получен, лишь если в твоем поле зрения – изображенная фигура, а когда я стал настаивать, сказал, что транспорт на Унтер-ден-Линден не позволяет совершить круговой обзор. Он повторил первый аргумент, когда мы подошли к памятнику Вильгельму I работы Бегаса, который с художественной точки зрения является одной из лучших конных статуй в мире. Сейчас я понимаю, что в этом, как и во многих других случаях, Гитлер признавал или интересовался лишь одним аспектом проблемы. Он никогда не признавал, что у вопроса есть две стороны – или у статуи.
   Наша следующая остановка – Национальная галерея. Это, по крайней мере, был мой конек, и я только собрался показать ему дюжину самых лучших картин и поговорить о стиле их написания и месте в истории, как Гитлер опять взял инициативу в свои руки. Он просто не мог вынести, чтобы в какой-либо ситуации доминировал кто-то другой, а в этом случае существующая мания быть всегда правым просто ввела его в заблуждение. «Самое главное для юного Фрицля – получить общее представление», – заявил он. «Общее представление» – это было его любимое выражение, и оно являлось весьма показательным для его ментальных процессов. Гитлеру по душе создать в голове общее представление всей ситуации до того, как приступить к отдельным ее деталям. Мы прошли мимо голландских и итальянских старомодных вещей, как патруль берсальеров. Слегка замедлили шаг перед «Флорой» Леонардо да Винчи, но остановились только перед «Человеком в золотом шлеме» Рембрандта.
   – Здесь нечто уникальное, – напыщенно произнес Гитлер. – Взгляните на это героическое, воинственное выражение. Оно доказывает, что Рембрандт, несмотря на многие картины, нарисованные им в еврейском квартале Амстердама, в душе был истинным арийцем и немцем!
   Как раз именно так не следовало преподносить живопись юному Лаубеку, но худшее было впереди. Бросив мимолетный взгляд на великолепного берлинского Вермеера, мы стали искать еще одного художественного героя Гитлера – Микеланджело. В Берлинском музее не было подлинников этого мастера, одна лишь статуя молодого Иоанна Крестителя, которую ему приписывали, возможно, по ошибке. Гитлер остановился перед этой уравновешенной, почти женской фигурой и заявил, чтобы слышал Лаубек: «Микеланджело – это самая монументальная, самая вечная фигура в истории человеческого искусства, – при этом все время отчаянно ища вокруг себя что-нибудь из еще более лучших образцов его творений. Что же они сделали со слепками, которые обычно находились в этом зале? Постойте здесь минуту, я схожу и отыщу их».
   С этими словами он ушел, предоставив мне возможность скорректировать знания Лаубека по поводу находящегося перед нами экспоната, рассказав ему, что по-настоящему Микеланджело можно изучить только во Флоренции и Риме. Гитлер не возвращался, так что мы пошли его искать. Мы нашли его, погруженного в раздумья перед «Ледой и лебедем» Корреджо. Когда мы подошли, он встряхнулся, и, хотя здесь было чувственное изображение двух центральных фигур, которые захватили его воображение, он стал читать нам скороспелую лекцию о чудесной игре света на купающихся нимфах на заднем плане. Со временем мне стало ясно, что сюжет этой картины был для него чуть ли не навязчивой идеей. В последующие годы она, почти самая вульгарная из классических тем, наверняка гарантировала бы золотую медаль любому современному германскому художнику, который использовал бы ее в качестве своего сюжета на одной из нацистских выставок.
   Мы опять ускорили шаг и просто неслись через зал итальянского барокко в сторону выхода, когда Гитлер вдруг резко остановился перед картиной Караваджо «Апостол Матвей», вещь несколько напыщенная и особо не отличавшаяся удачной композицией. Меня это ошеломило, потому что это был первый христианский сюжет, на который Гитлер бросил взгляд. Но потом до меня дошло. При своей все еще неутоленной тоске по Микеланджело, Гитлер неверно прочел табличку. Да, имя художника начиналось с Микеланджело, но он не заметил еще два слова, а именно Америги – Караваджо. «Ну, что я тебе говорил, Фрицль, – торжествующе произнес Гитлер. – Его гению нет конца. У нас уже нет времени, но мы должны потом сюда вернуться и взглянуть на это снова». Я часто задумывался, возвращался ли он и понял ли, в конце концов, свою ошибку.
   В тот день, так как казалось, что заняться больше нечем, я предложил Гитлеру поехать и провести пару часов на ярмарке с аттракционами в луна-парке. Мы посмотрели на разные интермедии и обнаружили, что одним из главных аттракционов является группа боксеров-женщин. Похоже, ему это нравилось, так что мы зашли и понаблюдали за несколькими схватками. Я полагаю, в тот день подобрался своеобразный состав, и женщины в укороченных трусах и рубашках молотили руками воздух вокруг себя и лишь иногда наносили случайные слабые удары. Все это было чистым цирком, но Гитлер смотрел с интересом. Ему удавалось при этом сохранять безучастное выражение лица. Он сделал несколько высокомерных замечаний насчет того, что бокс – вещь очень тонкая, и все здесь подстроено, и вообще не женское это дело. Но нам пришлось остаться до конца этого спектакля. «Ну, это, по крайней мере, лучше, чем эти дуэли на саблях, которые продолжаются в Германии», – заметил Гитлер, но мне было видно, что он изо всех сил сдерживал эмоции. В конце концов, женщины-боксеры – не лучшая форма эстетического наслаждения, и Гитлер всячески старался скрыть, как ему это нравится.
   Мы выпили по паре кружек пива и наслаждались закатом солнца с террасы, к которой вела лестница, собирались уже уходить, как вдруг кто-то с фотоаппаратом узнал Гитлера и попытался сфотографировать. До сего дня не знаю, кто это был, потому что нацисты практически вообще не имели организации в Берлине. Им мог оказаться человек, видевший фюрера в Мюнхене. Гитлер пришел в ужас. Он направился к нему и сказал, что тот должен вернуть ему пленку, что он, возможно, не разрешит публиковать свой снимок, сделанный в парке, что он будет разорен, что это вызовет грандиозный скандал и так далее. Выяснение отношений продолжалось примерно час. В конце концов, этот парень, который на самом деле не желал ничего худого, а просто хотел сделать хороший снимок на память, сдался и пообещал, что не будет проявлять пленку, и обещание сдержал, снимок действительно нигде не появлялся. Если бы стало известно, что Гитлер был в Берлине, то это могло иметь серьезные последствия, так как Карл Зеверинг, прусский министр внутренних дел, был злейшим врагом НСДАП и, полагаю, также отдал приказ на арест Гитлера.
   Во второй или третий вечер пребывания в Берлине Гитлер взял меня с собой на ужин у Бехштайнов. Они жили в одном из огромных домов отвратительного вида постройки 1870-х годов где-то в центре города. Все там было очень претенциозно на манер берлинской высокой буржуазии, но, к счастью, их дочери Лотты не было, так что я был избавлен от участия в домашнем заговоре фрау Бехштайн. Мы поговорили о политике, о партии и будущем, но наши хозяева стали вести себя неопределенно, когда был поднят вопрос о деньгах. Нет, нет, времена тяжелые, так много долгов, и герр Гитлер должен понимать. Но это не мешало фрау Бехштайн восседать с огромными, как вишни, бриллиантами вокруг шеи и на запястьях, поэтому я намеренно рискнул нарушить правила приличия и предположил, что, если б она смогла заложить их, партия могла бы существовать несколько месяцев. Потом стало известно, что она так и сделала с некоторыми из своих драгоценностей, хотя Гитлер никогда об этом не упоминал. Все, что мы получили, когда покидали дом, была шляпа. Когда мы вошли в гардероб, он не смог отыскать свою, в которой обычно прогуливался. Вместо нее висела очень дорогая серо-желтая мягкая фетровая шляпа. «Это одна из шляп моего мужа, – объяснила фрау Бехштайн, – и он хотел бы, чтобы вы приняли ее как подарок». Гитлер взял ее и тепло отблагодарил хозяйку. Шляпа, по крайней мере, смотрелась лучше, чем прежняя, и не подчеркивала до такой степени бледность его лица.
   Эта поездка была во многом безуспешной, и Гитлер был рад возвращению в Мюнхен на следующее утро. Чтобы не заезжать в Саксонию, мы сделали большой крюк и, наконец, провели ночь в «Пост-отеле» напротив вокзала в Байрейте, где Гитлер расписался как писатель. Он был знаком с Зигфридом и Винифред Вагнер, и, я думаю, его им представил Дитрих Экарт, но на этот раз их не было дома, поэтому на следующее утро я предложил поехать и посмотреть фестивальный театр, которого он никогда не видел.
   На двери висел замок, но мне удалось найти какого-то уборщика, который провел нас внутрь, и там были смонтированы декорации для «Летучего голландца». Нам открылся тот же пейзаж, что был оставлен на сцене, когда в августе 1914 года вспыхнула война. С тех пор театр ни разу не открывался и ничто не было тронуто. Тут настал самый подходящий момент для маленькой семейной истории, потому что первоначальная инсценировка была устроена моим прадедом Фердинандом Гейне, который очень много поработал в Дрезденском оперном театре, где она впервые была поставлена. Он проектировал декорации для первой постановки Вебера «Вольный стрелок», а позднее стал другом и покровителем Вагнера. Есть целая коллекция писем Вагнера к нему, и они вместе поставили «Риенци», а также «Летучего голландца». Гитлер упивался всеми этими деталями, был под большим впечатлением от услышанного и тронут этим. Мы обошли весь театр, остановившись, наконец, в комнате, которую Вагнер использовал как рабочий кабинет, где до сих пор висели на стене его указания художникам и персоналу. Гитлер был в восторге, а я был рад, что произвел на него впечатление, потому что понимал, что это даст мне более широкую возможность повлиять на его политические идеи.
   Мое ощущение тревоги усилилось со времени нашего первого серьезного разговора в квартире на Генцштрассе, и, хотя, казалось, он усвоил немало информации об Америке, в последующие недели он опять возвратился к своим старым идеям политической стратегии, касающейся Европы. На конечном отрезке пути к Мюнхену мы остановились на пикник. Я точно помню это место. Мы въехали в лес как раз перед переправой через Дунай и уселись, наблюдая, как мимо нас несутся величественные воды. У нас с собой были бутерброды с ветчиной и сыром и несколько бутылок пива. Он заговорил о поездке, а потом упомянул памятник под Лейпцигом, который мы видели по пути туда, посвященный Битве народов против Наполеона в 1813 году.
   – Самое важное в будущей войне – добиться надежного контроля за снабжением зерном и продовольствием из Западной России, – сказал Гитлер.
   Я ужаснулся. Снова над ним доминировали Розенберг и компания. Розенберг, говоривший по-русски лучше, чем по-немецки, имел на Гитлера и его единомышленников огромное влияние, когда дело доходило до пропаганды антибольшевистской, антирусской линии. Всякий, кто мог претендовать на роль эксперта по русским делам, мог петь эту песню бесконечно, а Розенберг был самым сведущим в этом вопросе. За их аргументами скрывалось стремление вернуть утраченные ими земли в странах Прибалтики.
   Я пытался придать мыслям Гитлера менее фантастический характер.
   – Это неразумно, – убеждал я его. – Даже если вы захватите Западную Россию, это не поможет в долгосрочной перспективе. Вы можете заполучить все зерно мира, но вам понадобится еще больше, чтобы вести войны. Америка – страна, с которой надо считаться, и у них не только зерна больше, чем вы сможете захватить, но у них также больше железа, стали, угля, больше населения. Если американцы окажутся на стороне противника, вы проиграете любую будущую войну еще до того, как начнете ее.
   Он что-то пробурчал и резко оборвал разговор, но я чувствовал, что этот аргумент до него так и не дошел.
   Вскоре он сменил тему и стал жаловаться на дороги, по которым мы только что проехали. По совести говоря, они были и вправду плохи, большинство из них были не мощеные и с галечным покрытием, причем баварские шоссе были даже хуже, чем прусские. «Посмотрите на дорогу, которой нам пришлось только что ехать вокруг Чехословакии, чтобы добраться до Восточной Германии, – сказал он. – Это же просто абсурд! Половина народу по ту сторону границы – так или иначе, немцы, и совершенно несправедливо иметь это чуждое нам правительство, расположившееся вдоль наших коммуникаций. – Тут он понизил голос: – Более того, когда-нибудь нам потребуется взять под германский контроль эти заводы «Шкода» в Пльзене». И это, обратите внимание, было произнесено в начале 1923 года. Я всего лишь считал в те дни, что эта линия мышления доступна лечебной коррекции, но, тем не менее, отсюда видна чрезвычайная стойкость его идей. Возможно, я был не прав на 100 процентов, полагая, что на них можно было вообще повлиять, но во многих отношениях Гитлер был еще податлив и уступчив, и я смотрел на его ложные концепции как на нечто, с чем можно было успешно сражаться. «Имейте в виду, что тогда сможете заполучить и пльзеньское пиво тоже», – пошутил я. Он вышел из своей задумчивости и рассмеялся.
   Мы поднялись и тронулись в путь, до дома оставалось несколько километров. Окружающая местность не привлекала его внимания. У него была плохая наблюдательность, и он находил мало удовольствия в красотах природы, как таковой. Деревья, ручьи и холмы не вызывали в нем положительного отклика. Он был в основном горожанином и чувствовал себя как дома лишь на рынке. Его мозг был полон проектов неудавшегося архитектора. Ему нравилось набрасывать планы новых зданий либо чертить просторные городские аллеи, но сельская местность не вызывала в нем эмоций. Он уже провел некоторое время в Берхтесгадене, который впоследствии превратил в свои ближайшие подступы к дому, но хоть он и сиживал, размышляя над горным пейзажем, фактически лишь одиночество питало его мысли. Одиночество и ощущение власти, исходящее от высоты, а также то обстоятельство, что он может не прерываясь обдумывать заговоры и планы политических действий со своими сообщниками.
   И при всем этом он был занимательным дорожным попутчиком. Он мог сидеть насвистывая или воспроизводя гудением пассажи из опер Вагнера, которые веселили нас обоих в течение многих часов. Однако за все годы, что я его знал, я никогда не слышал, чтобы он насвистывал какую-нибудь популярную мелодию. Он также был одаренным мимом с острым чувством того, что вызывает смех. Он мог пародировать швабский акцент Гансера до тонкости, но его коронным номером было нечто вроде симпозиума некоего патриотического оратора, которые тогда были очень распространены в Германии, да и в нынешнее время никоим образом не вымерли – политически здравая, полупрофессорская личность с бородой, как у Одина. Национализм Гитлера был практичен и прям, а те создавали шумиху вокруг меча Зигфрида, вынутого из ножен, и молний, мелькающих вокруг германского орла, и тому подобного. Он был способен разнообразить эту шутку до бесконечности и быть очень смешным при этом. Он также знал наизусть большую часть какой-то жуткой поэмы, написанной в его честь одним из его поклонников. Этот рифмоплет отыскал в словаре рифм все немецкие слова, оканчивающиеся на «-итлер», которых там было несколько дюжин, и создал бесконечную вереницу неблагозвучных двустиший. Пребывая в хорошем настроении, Гитлер повторял их с собственными украшениями и доводил нас до слез – от смеха. Другие его художественные произведения для вечеринок включали пародирование Амана в приступе бешенства от какого-нибудь докучливого сборщика налогов или этот рыжеволосый ужас – Квирина Дистля, оскорбляющего какого-то политического оппонента. Он отлично имитировал женщин на рынке и детей. Кое-кто может сказать, что дар подражательства есть признак недоразвитой личности. В его случае это был образец экстраординарного контакта, который он мог установить с умами и эмоциями других. Эту особенность Гитлер сохранял все то время, пока я его знал.
   Через день или два после нашего возвращения Гитлер отмечал свой день рождения, 20 апреля. Я отправился утром поздравить его и обнаружил в одиночестве, хотя эта неопрятная маленькая квартира уже была заставлена от пола до потолка цветами и тортами. И все-таки Гитлер находился в одном из своих состояний настороженности и не прикасался ни к одному из них. Тут были и со свастиками и орлами, целиком покрытые взбитыми сливками, и это походило на палатку булочника-кондитера на деревенской ярмарке. Это не очень-то соответствовало моему вкусу, так как сам я сторонник пива и сосисок, но даже у меня слюнки потекли.
   – Да, господин Гитлер, – произнес я, – теперь вы можете попировать по-настоящему.
   – Я совсем не уверен, что все это не отравлено, – ответил он.
   – Но ведь все это – от ваших друзей и поклонников, – возразил я ему.
   – Да, я знаю, – ответил он. – Но этот дом принадлежит еврею, а в наше время можно пускать по стене капли медленно действующего яда и убивать своих врагов. Я обычно никогда здесь не ем.
   – Господин Гитлер, вы читаете слишком много триллеров Эдгара Уоллеса, – ответил я, но ничто не могло переубедить его, и мне пришлось буквально попробовать все самому, перед тем как он коснулся угощений.
   И тут он начал раскрываться, когда я воспользовался возможностью поугодничать ему с еще одним из его суеверий – астрологией. Я просмотрел даты и обнаружил, что он не только поделился одним днем рождения с такими почтенными путчистами, как Поль и Альберт Корфанты, которые возглавили мятеж в Верхней Силезии в 1921 году, и Наполеоном III, но и что он родился в тот же день, в который Кромвель распустил парламент. У Гитлера всегда была какая-то романтическая тяга к Кромвелю, и этот факт привел его в восторг. «Ах, Кромвель! – воскликнул он. – Это мой парень! Он да еще Генрих VIII – вот две единственные положительные личности в английской истории».
   Похоже, настал удобный момент, чтобы коснуться того, что беспокоило меня с самого момента нашей первой встречи, – это его дурацкие усики. Во время войны было время, когда он отращивал усы, но когда я увидел его в первый раз, они были обкромсаны до размеров какой-то маленькой кляксы, отчего все выглядело так, будто он не мыл свой нос. Я призвал в свидетели Ван Дейка, Гольбейна и Рембрандта, которые утверждали, что усы либо должны отращиваться целиком, либо их надо стричь до самой кромки губ. Я сказал, что чувствую, что было бы куда более достойно, если бы он последовал одному из этих стилей. Он выслушал это, внешне не проявляя эмоций. «Не волнуйтесь, – ответил он мне. – Я установлю моду. Со временем люди будут счастливы копировать это». И по прошествии времени эти усики стали таким же фирменным знаком нацистской партии, как и коричневая рубашка.
   И на деле он не был полон самомнения о своей внешности. Он был всегда прилично, продуманно и скромно одет и не рассчитывал силу впечатления от одной лишь его внешности. Его привлекательность таилась в его мощи как оратора, и он это знал и играл на этом изо всех сил. Он был говоруном и верил, что власть произнесенного слова должна преодолеть все преграды. Он даже других оценивал по тем же самым стандартам и никогда по-настоящему не доверял способностям тех, кто не мог говорить энергично, решительно, оставляя свою высокую оценку тем, кто мог владеть вниманием большой аудитории. Такова одна из основных причин окончательного роста его доверия к Геббельсу, хотя дьявольски мелкий доктор в то время не появлялся на сцене. В 1923 году не было таких личностей среди нацистов. Весеннее издание энциклопедии Брокгауза расплывчато описывает Гитлера как Георга Гитлера, а в корреспонденции газеты The Times, где он упоминается в совокупности с Эрхардтом, его имя дается как «Гинтлер».
   К тому времени я уже побывал на нескольких его публичных выступлениях и уже начал понимать принцип их привлекательности. Первый секрет таился в его выборе слов. Каждое поколение создает свой собственный лексикон словечек и фраз, и они датируют его мысли и произношение. Мой родной отец разговаривал как современник Бисмарка, люди моего возраста носили отпечаток времени Вильгельма II, но Гитлер застал невольное братство по окопам и, не унижаясь до сленга, кроме случаев специальных эффектов, сумел вести разговор как сосед о своей аудитории. В описании трудностей, которые переживает домохозяйка, не имея достаточно денег, чтобы купить необходимую еду для семьи на Виктуален-Маркт, он произносит как раз те фразы, которые она бы использовала сама для описания своих проблем. Там, где другие ораторы производили болезненное впечатление обращения к своей аудитории свысока, он обладал бесценным даром выражения собственных мыслей своих слушателей. Он также обладал хорошим чувством, или инстинктом, обращения к женщинам в своей аудитории, которые, прежде всего, были новым политическим фактором в 1920-х годах. Много раз я видел, как ему противостоял зал, полный противников, готовых прервать, забросать вопросами, и в поиске поддержки для себя он бросает фразу о нехватке продовольствия или домашних проблемах либо ссылается на здравый инстинкт своих женщин-слушательниц, отчего те первыми начинали кричать «браво». И раз за разом это шло от женщин. И это ломало лед.
   К этому времени меня причисляли к его ближайшим сторонникам, сидящим позади него на платформе. Вновь и вновь я замечал, что во время первой части выступления он стоял суровый и неподвижный, пока ему не удавалось первое звучное, меткое замечание, вызывавшее отклик. Каждая его произносившаяся речь имела прошлое, настоящее и будущее. Каждая, казалось, была законченным историческим исследованием ситуации, и, хотя его дар фразы и аргумента был бесконечно разнообразен, одно предложение неизменно повторялось в начальной стадии выступления: «Когда мы сегодня зададим себе вопрос, что происходит в мире, мы должны мысленно вернуться назад к…» Это было признаком того, что он уже управлял своей аудиторией и, обращаясь к событиям, приведшим к краху кайзеровской Германии, он строил целую пирамиду текущей обстановки согласно своим собственным сведениям.
   Жесты, которые произвели на меня такое впечатление в тот первый вечер, когда я его увидел, были такими же разнообразными и гибкими, как и его аргументы. Это не были шаблонные, как у других ораторов, движения с целью найти какое-то применение своим рукам, но являлись неотъемлемой частью его метода описания. Наиболее поразительным, в противоположность надоевшему хлопанью кулаком по ладони другой руки, используемому многими ораторами, у него был стремительный взмах рукой вперед, который, казалось, оставлял бесконечные возможности пронзить воздух. Это придавало ему какое-то сходство с действительно великим дирижером, который вместо того, чтобы просто долбить своей палочкой вверх-вниз, предполагает существование скрытых ритмов и значений резким мановением вверх своей дирижерской палочки.
   В продолжение этой музыкальной метафоры, первые две трети речей Гитлера исполнялись в маршевом ритме с нарастающим темпом и вели к последней, третьей части, которая была преимущественно рапсодической (восторженной, напыщенной). Понимая, что долгое представление в исполнении одного оратора надоедает, он мастерски имитировал какого-нибудь воображаемого оппонента, часто прерывая самого себя контраргументами, а потом возвращаясь к первоначальной линии рассуждений после того, как его предполагаемый противник полностью уничтожен. Это придавало финалу забавный оттенок. Постепенно до меня дошло, что Гитлер – это тот же нарцисс, для которого толпа представляет собой нечто вроде заменителя женщины, которую он, видимо, не в состоянии найти. Разглагольствование для него было удовлетворением некоего изнурительного порыва, и тогда мне стал более понятен этот феномен его ораторского искусства. Последние восемь – десять минут его речи походили на оргазм слов.
   Надеюсь, это не будет выглядеть богохульством, если скажу, что он многому научился у Библии. Ко времени, когда я его узнал, он во всех смыслах был атеистом, хотя все еще на словах признавал религиозные убеждения и определенно признавал их в качестве базиса для размышлений. Его система обращения в прошлое, а потом четырехкратного повторения базиса своих убеждений напрямую происходит из Нового Завета, и никто не может сказать, что это был не испытанный метод. Его политические аргументы были основаны на том, что я назвал бы системой горизонтального изображения цифры «восемь». Он начинал двигаться вправо, изливая свою критику, и загибал влево для подтверждения. Далее он продолжал этот процесс в противоположную сторону и возвращался в нулевую точку с тем, чтобы завершить все выкриком «Deutschland über alles!»[2] под грохот всеобщих аплодисментов. Он нападал на бывшие правящие классы за их капитуляцию, сдачу нации, их классовые предрассудки и феодально-экономическую систему, вызывая аплодисменты левых, а потом высмеивал тех, кто был готов недооценить истинные традиции германского величия, под аплодисменты правых. К тому времени, когда выступление завершалось, каждый был согласен с тем, что он говорил. Это было искусство, которым в Германии не обладал никто другой, и мое абсолютное убеждение, что это в свое время должно привести его к вершине политической власти, только утвердило меня в намерении оставаться возле него как можно ближе.
   Гитлер не терпел ничьего присутствия в той комнате, где он работал над своими речами. В ранние годы он их не диктовал, как это делалось впоследствии. Ему требовалось от четырех до шести часов, чтобы на каждом из больших листов писчей бумаги, которых числом было десять – двенадцать, оставить для напоминания темы лишь пятнадцать – двадцать слов. Когда приближалось время митинга, он обычно начинал расхаживать по комнате, как будто репетируя в уме различные фразы своего аргумента. В это время продолжал звонить телефон, на проводе были Кристиан Вебер, Аман или Герман Эссер, которые сообщали Гитлеру, как идут дела в зале для выступления. Он спрашивал, сколько народу собралось, каково настроение людей и много ли ожидается противников. Он давал непрерывные указания в отношении обращения с аудиторией, пока та ждала его, а через полчаса после того, как митинг начинался, требовал свое пальто, хлыст и шляпу и направлялся к машине, идя за своим телохранителем и шофером. На помосте он обычно раскладывал свои листы с заметками на столе слева от себя, а по мере прочтения каждого перекладывал его на правый от себя стол. Каждой страницы хватало на десять – пятнадцать минут его выступления.
   Когда он завершал, оркестр обычно исполнял национальный гимн. Гитлер салютовал направо и налево и уходил, пока музыка все еще играла. Как правило, он доходил до своей машины еще до того, как заканчивалось пение. Этот внезапный уход имел ряд преимуществ. Помимо того, что такой прием облегчал Гитлеру безопасный проход к машине, он не позволял экзальтации толпы улетучиться, оберегал его от нежелательных интервью и оставлял нетронутой картину апофеоза, которая сложилась у публики от конца его речи. Как-то он сказал мне: «Большинство ораторов допускают большую ошибку, слоняясь на месте после выступления. Это приводит лишь к спаду напряжения, когда споры и дискуссии могут полностью уничтожить часы ораторского труда».
   Где он меня, а со временем и миллионы других, полностью сбивал с толку, это в том, что он не придавал важнейшим словам того же самого значения, что мы. Когда я говорил о национал-социализме, я имел в виду его в старом смысле Фридриха Наумана, представлял его себе как смешение всего, что было лучшего в традиционных и социалистических элементах общества. Гитлер вообще не думал об этом в рамках патриотического суждения. Мы все понимали, но проглядели более глубокие последствия того факта, что первый расцвет его личности произошел в статусе солдата. Человек, выступавший с трибуны, был не только великолепным оратором, но и бывшим армейским инструктором, которому удалось завоевать умы товарищей по оружию, запачканные ноябрьской революцией. Говоря о национал-социализме, он в действительности имел в виду милитаристский социализм, социализм в рамках воинской дисциплины или, выражаясь гражданским языком, полицейский социализм. Я не знаю, в какое время эта его идеология обрела окончательную форму, но этот эмбрион в ней присутствовал всегда. Он был не только великим оратором, но и неразговорчивым и скрытным до некоторой степени, и, казалось, в нем присутствовало какое-то инстинктивное чувство о том, что не надо говорить, чтобы ввести людей в заблуждение в отношении его истинных намерений. Но тут я размышляю о нем ретроспективно, по прошествии тридцати лет.
   К тому времени я стал часто захаживать в редакцию «Фолькишер беобахтер», причем, как правило, с вырезками из иностранных газет, надеясь, что там уделят какое-то внимание событиям в зарубежном мире. Больших успехов я не добился. Вместо того чтобы конструктивно подходить к событиям в Лиге Наций, например, все, что хотел Розенберг, – это статьи и новости, связанные с его антибольшевистскими, антиклерикальными и антисемитскими предубеждениями. Однако мне довелось познакомиться с еще двумя гитлеровскими помощниками – Гессом и Герингом. Скоро я обнаружил, что компания второго из них более занимательна, чем кого-либо еще в окружении Гитлера. Он пробрался в Баварию после послевоенного краха Германии как в самое безопасное убежище для лиц с националистическими настроениями. Геринг был не из интеллектуалов, но когда-то посещал занятия в Мюнхенском университете и слушал лекции хорошо известного историка Карла Александра фон Мюллера на тему германской освободительной войны против Наполеона. Гесс посещал тот же самый курс, и их обоих тянуло к Гитлеру по той же причине, что и меня после прослушивания одной из его речей.
   Гесса устроили кем-то вроде административного адъютанта при Гитлере, а Геринг занимался укреплением зародышей отрядов CA и стремился привести их под свой контроль. Гесс был интровертом, легко поддававшимся переменам в настроении, который с ревнивым подозрением относился к любому, кто слишком близко подбирался к Гитлеру. Он был из вполне приличной семьи, а его дядя служил в том же гвардейском артиллерийском полку под командой регента Луитпольда, в котором мой брат-офицер был убит на войне. Но даже это не породило никакой точки соприкосновения между нами, и он был таким же замкнутым и отчужденным со мной, как и со всеми остальными. В последующие годы он меня слегка расположил к себе, когда попросил меня во время одной из моих музыкальных сессий сыграть Бетховена. Он ходил в школу в Бад-Годесбер-ге возле Бонна, где родился композитор, и в нем развилась склонность к музыке этого мастера.
   Геринг был полным кондотьером, истинным солдатом удачи, который видел в нацистской партии возможный выход для своей жизненной энергии и тщеславия. Тем не менее у него были веселые, общительные, экстравертные манеры, и я себя рядом с ним чувствовал почти свободно. Очень скоро мы перешли на «ты», и это, возможно, произошло главным образом благодаря нашим женам. Карин Геринг, у которой была мать-ирландка, происходила из зажиточной шведской семьи и была, во всяком случае, дамой, женщиной шарма и воспитанности, и они с моей женой Еленой увидели друг в друге много общего. Геринг выказывал определенное насмешливое презрение к этой маленькой кучке баварцев вокруг Гитлера, которых он считал компанией пьянчужек и подносчиков рюкзаков с ограниченным провинциальным кругозором. В своей чересчур громкой манере он, по крайней мере, вносил свежую струю огромного внешнего мира за его спиной, а его военная биография с орденом «За заслуги» обеспечивала ему куда более широкий круг связей.
   Они с Карин жили исключительно богато, хотя большая часть денег принадлежала ей, и у них был дом в Оберменцинге, возле «Нимфенбург-палас», где он оборудовал нечто вроде уголка заговорщиков в погребе, все в очень готическим и германском стиле, с огромными оловянными высоким кружками. Мы с женой иногда бывали там, но не очень часто, потому что у нас не было машины и приходилось полагаться на Герингов, чтобы добраться до них, а потом и уехать домой. Фактически, моим единственным видом транспорта был гигантский старый велосипед производства компании Свифта, который принадлежал еще моему отцу, у которого были такие же габариты, как и у меня. И так я доехал до 1930-х годов, и к этому времени я без всяких вопросов был единственным членом нацистской иерархии, у которого не имелось автомобиля. Но тогда я придерживался идеалистических взглядов в отношении партийного долга перед рабочим классом. Помню, как однажды укорял Геринга в одном из мюнхенских кафе за то, что он вставлял монокль в глаз и оглядывался с дурацким видом превосходства, который обычно любят делать обладатели такого рода предметов. «Мой дорогой Герман, – сказал я ему, – мы считаемся партией рабочего класса, и, если вы будете прохаживаться выглядя как помещик, мы никогда не получим их поддержки». И тут он утратил уверенность в себе, застеснялся и запихнул эту штуку в карман.
   Гитлер считал Геринга полезным, но проявлял некоторый цинизм в отношении ведения им хозяйства. Как-то поздним вечером он зашел к нам после того, как побывал у Геринга в гостях, и спародировал эту пару для моей жены. «Да это настоящее любовное гнездышко, – рассказывал он. – Вот мой дорогой Герман здесь, а вот мой дорогой Герман там! – имитируя слегка чересчур влюбленный голос Карин. – У меня никогда не было такого дома, и никогда не будет! – продолжал он с насмешливой сентиментальностью. – У меня одна любовь, и это – Германия!» (Отголосок, я должен добавить, вагнеровской «Риенци».)
   У Герингов также был неприятного вида садовник по имени Грайнц, к которому у меня моментально возникла антипатия и которому было суждено сыграть весьма подозрительную роль до того, как закончился этот год. Из него всегда выпирал истинно партийный дух, он то и дело рявкал лозунги и сверкал глазами, но я никогда не доверял ему. «Герман, – как-то сказал я, – готов спорить на любую сумму, что этот парень Грайнц – полицейский шпик». – «Но сейчас, Пущи, – вмешалась Карин, – это такой симпатичный парень, к тому же он – отличный садовник». – «Он делает в точности то, что и должен делать шпион, – сказал я ей, – он сделал себя необходимым».
   Геринг и Гесс не выносили друг друга и являли собой одно из многих соперничеств в партии, которое тянулось годами и позволяло Гитлеру стравливать одного с другим. Помимо различия в темпераменте, они во время войны оба были летчиками, но это обстоятельство, вместо того чтобы сблизить их, напротив, только обостряло их неприязнь. Кроме того, Геринг был человеком действия, и на теоретиков партии у него не хватало времени. В его искаженном виде это было как раз то качество, к которому Гесс сам питал склонность. У него было общее прошлое с Розенбергом, когда, будучи членами расистского общества Туле, они еле уцелели во времена Мюнхенской советской республики в 1919 году. Он также оказался под большим влиянием баварского генерала Хаустхофера, который какой-то период выполнял обязанности на Дальнем Востоке и вернулся оттуда фанатичным японофилом.
   У Хаустхофера была кафедра в Мюнхенском университете, и его геополитическая чепуха помогла воздвигнуть ряд духовных барьеров, которые мне пришлось попытаться преодолеть, чтобы оказывать влияние на мышление Гитлера. Единственным зарубежным союзником, которого подходящим себе могла представить группа Розенберга – Гесса, была Япония, эти пруссаки Востока, как их эта группа называла, и я годами безуспешно пытался заставить их увидеть, что такой альянс неизбежно приведет Германию к конфликту с Соединенными Штатами. Но проблема была в том, что их было очень много, а я – лишь один.
   Всякий раз, когда я пытался довести это до ума Гитлера, кто-нибудь из них вновь направлял его на ложный путь.
   Столь же часто, как я старался добавить серьезности в ход мысли Гитлера, другие ослепляли его пылью пехоты. И опять неслись известные фразы об «ударе ножом в спину», о предательстве храброй германской армии, предательстве на внутреннем фронте, о том, что близится день расплаты с ноябрьскими преступниками в Берлине, и о финальной схватке с Францией. Потом он опять возвращался к Клаузевицу, и это приводило к отождествлению сумасшедших страстей с военной личностью, которая придавала престиж националистическому ферменту – человеком, который рассматривался как трагическая фигура, которого предали франкмасоны, социалисты и коммунисты, великая надежда и фигура-корабль германского милитаризма и непобедимой армии, – генералом Людендорфом. На него они возлагали свои надежды, и результату было суждено обернуться гитлеровской гибелью.

Глава 4
Отдельные генералы

   Нацисты были лишь одной из многочисленных праворадикальных организаций, процветавших в то время в Баварии. На деле, кроме козырной карты, которой они считали Гитлера, они не были ни в коей мере ни самыми многочисленными, ни самыми значительными. Бавария стала прибежищем всякого сброда воинствующих националистов, часть которых были безработными членами прежнего Добровольческого корпуса, который помог армии разбить солдатские Советы, повсюду возникшие в Германии после войны. Причина, по которой нацистам было дозволено свободно плести сеть заговоров и вести агитацию в Баварии, была двоякой. Во-первых, исторически существовала антипатия католической, сепаратистски настроенной Баварии по отношению к протестантскому Берлину и центральному правительству. Во-вторых, баварцы получили большую дозу коммунизма после войны при режимах Курта Айснера и Эрнста Толлера, а после их свержения правительство прочно оставалось в руках рейхсвера и серии консервативных кабинетов. При преимущественно социалистическом центральном правительстве в Берлине баварские власти активно стремились ему противодействовать и поддерживали из-за присущей тем зловредности все недовольные элементы правого толка, которые стекались на юг в поисках безопасности.
   Было бы недостаточным описывать ту ситуацию запутанной. Большинство баварцев хотели реставрации виттельсбахской монархии. Но кое-кто из них желал, чтобы независимой Баварией опять правил король, и некоторые были не против того, чтобы он стал главой новой Дунайской конфедерации, а третьи хотели восстановления этой семьи в качестве германских кайзеров. Признанным лидером правых беженцев из остальной части Германии являлся Людендорф, но он был анафемой для баварских националистов из-за своих сумасшедших нападок на Римскую католическую церковь, а его сторонникам не доверяли как пруссакам. Французская оккупация Рура в 1923 году довела до кондиции это варево, и весь год прошел в воинственном духе националистической агитации, причем наибольшая часть непримиримости исходила из Баварии. Главная роль, которую играл Гитлер, состояла в том, чтобы объединить эти различные патриотические организации и обеспечить сотрудничество с баварским правительством, а особенно с местными частями рейхсвера в марше на Берлин, чтобы свергнуть социалистическое правительство и отвергнуть условия Версальского договора. То, что он зашел так далеко, являет собой удивительный пример того, что может сделать один целеустремленный человек во времена такой смуты.
   Он более или менее открыто сотрудничал с людьми из бригады Эрхардта, хотя между ними существовало заметное взаимное недоверие, и именно борьба за сохранение CA в качестве отдельной организации принесла известность Герингу. Когда я начал бывать в администрации «Беобахтер», где находилась штаб-квартира заговора, на страже у дверей кабинета Гитлера стояли вовсе не люди CA, а члены организации «Консул» – части группы Эрхардта, которая стояла за убийствами Эрцбергера и Ратенау, хотя не было причин предполагать, что Гитлер был в какой-либо мере причастен к этим покушениям. В любом случае я не в курсе, какая именно работа велась в этой конторе. Гитлер был таким человеком, который считал, что все можно сделать речами, а бумажную работу можно оставить на долю мелких чиновников.
   Он всех доводил до отчаяния, потому что никогда нельзя было быть уверенным, что он появится на условленную встречу, да и было невозможно вырвать из него какое-либо решение. Одним из неудачливых сотрудников, которому суждено сыграть в последующем роль в этой истории, был капитан Ганс Штрек, являвшийся близким наперсником Людендорфа. В свое время он был артиллерийским офицером при баварском Генштабе и хотел организовать службу в надлежащем эффективном порядке. Когда он попытался внести какой-то порядок в автомобильную группу, увольняя водителей, которые опаздывали на службу, он столкнулся с Гитлером, который стал настаивать, что тех надо восстановить на работе, потому что они являются старыми членами партии. В конце концов этот капитан просто сдался. Подполковник Гофман, который фактически был человеком Эрхардта и адъютантом Геринга, жаловался на то же самое. Герман был отъявленным лентяем. Его машина могла прибывать к дверям с опозданием в несколько часов вместе с Карин, восседавшей на заднем сиденье с какой-нибудь титулованной подругой. Не успеешь его задержать, как они уже отъехали пообедать в какой-нибудь дорогой ресторан.
   Видя все это, Гитлер постоянно извергал огонь увещеваний. «Господа, – заявил он, когда их удалось прихватить на закрытом собрании, – не морочьте мне голову мелочами. Для них будет достаточно времени. Через пару недель мы выступаем, а там будь что будет». Так что посреди этого хаоса все находились в состоянии белого каления. Шли бесконечные марши и демонстрации, смотры и речи и бряцание оружием, но ничего существенного так и не произошло. Жутким фиаско завершился один крупный смотр полувоенных формирований на Фротманингер-Хайде, который планировалось завершить маршем этих групп на город и занятием правительственных зданий. Единственная проблема состояла в том, что на колонны обрушился ливень, а Геринг, который скакал взад-вперед на коне с орденом «За заслуги» вокруг шеи, промок до костей. Некоторые настаивали на марше, но остальные были против, и в конце концов все, что произошло, это то, что лидеры вернулись в мою квартиру на Генцштрассе, чтобы попить столь необходимого горячего кофе.
   Примерно в то же время, 1 мая, похожая демонстрация была организована на Обервайзенфельд, для чего некоторые штурмовики из CA произвели налет на армейский склад и сумели ухватить несколько пулеметов. Рейхсвер позволял им неделями тренироваться вместе со своими кадрами, а посему штурмовики, видимо, считали, что имеют на оружие какое-то право. Однако штаб армии счел, что дело заходит слишком далеко, и заставил вернуть все оружие назад. Это был ощутимый удар по престижу Гитлера.
   В те времена движение в целом было по своему стилю значительно более милитаристское. Свастики было не так много, а процессии всегда возглавлялись германскими военными штандартами. CA обычно маршировали вместе с «Викинг бунд» – военизированными частями Эрхардта. Исполнялась баварская музыка, но флаги были черно-бело-красные времен кайзеровского рейха. Фактически имперский флаг дал свое имя и еще одной организации – «Рейхскригфлагге», которую возглавлял капитан Рем, и вот там я впервые встретился с ним. Он был политическим советником при штабе генерала фон Эппа, который освободил Мюнхен от коммунистов в 1919 году, и все еще служил в Мюнхене при штабе местного командующего армией генерала фон Лоссова. Этот человек обладал значительным влиянием и был главным связующим звеном между Гитлером и рейхсвером.
   Тогда ли в нем развились наклонности, из-за которых он обрел дурную славу, вопрос остается открытым. Наверняка во время войны его интерес к женщинам имел нормальный характер, и кое-кто говорит, что гомосексуалистом он вернулся только после двух лет изгнания в Боливию в конце 1920-х годов. Но даже если он и не был активным извращенцем, вокруг него было полным-полно таковых. Хайнес и парочка других лидеров патриотических организаций стали печально известны своими вкусами в этом направлении. И когда я вспомнил о своих самых ранних контактах с нацистским агентом-вербовщиком, до меня дошло, что вокруг Гитлера было слишком уж много лиц этого типа.
   Частью этого любопытного полутона его сексуального характера, который лишь постепенно стал меня беспокоить, было то, что по меньшей мере он не проявлял внешнего отвращения к гомосексуалистам. Я полагаю, будет правдой, если скажу, что в любом мужском общественном движении такого рода, если во главе его стоит мужчина, вы обязательно найдете фанатиков из сексуальных извращенцев. Такие мужчины-поклонники всегда тяготеют к формированию какой-то группы, которой благодаря своей сплоченности удается захватить некоторые ведущие посты. Но прибалты и пруссаки, образовывавшие столь крупную долю среди членов этих организаций, похоже, не разделяли моих опасений. «Не волнуйся, эти люди будут сражаться с большевизмом, как львы. Это будет нечто вроде Спарты древности, – обычно уверяли они. – Для них это станет чем-то вроде любовной смерти, когда они падут перед врагами». А Гитлер был велеречив по этому поводу. «Мои самые восторженные последователи не должны быть женатыми людьми с женами и детьми, – провозглашал он. – Никто из тех, кто обременен семейными обязанностями, не принесет никакой пользы в уличной борьбе».
   Также в компании Рема я снова увидел Генриха Гиммлера, хотя той связи, о какой вы могли б подумать, тут не было. Школьный доносчик стал чем-то вроде адъютанта, занимавшегося административными вопросами «Рейхcкригфлагге» в то время, когда Рем уделял внимание своим армейским обязанностям. У него было бледное, округлое, лишенное выражения лицо, почти монгольского типа, и совершенно безобидный внешний вид. Нельзя сказать, что в его ранние годы я когда-либо слышал, что он выступает защитником расовых теорий, но он стал самым страшным их исполнителем. А до этого (кажется, это было в Вайгенштефане) он учился на хирурга-ветеринара, хотя я сомневаюсь, чтобы он когда-либо обрел полную квалификацию в этой профессии. Возможно, он прослушал только часть курса по специальности управляющий фермерским хозяйством, но, насколько я знаю, обращение с беззащитными животными могло способствовать развитию в нем безразличия к страданиям, которое стало его самой страшной чертой. Однако у нас с ним было общее баварское прошлое, и это добавило немного тепла нашему знакомству. Он никогда не сделал для меня ничего особенного, но был вежлив, общителен и даже дружески настроен ко мне. После прихода нацистов к власти этому суждено было найти свое применение.
   Иногда я в мыслях обращался к отцу Гиммлера, когда клика Розенберга проповедовала свои идеи крестового похода против России. Когда-то отец Гиммлера предпринял замечательное путешествие на санях через Россию аж до Новой Земли, и его никогда не покидали впечатления от этих обширных пространств. В школе он часто чертил на доске карту и отмечал невозможность завоевания России с запада. «Россия – это открытый треугольник, – говаривал он. – Всякий, кто вступит в нее с запада, сможет захватить лишь еще большие снежные просторы, и его постигнет судьба Наполеона». Я помнил его аргументы и рисунки с абсолютной четкостью и иногда цитировал их, пытаясь опровергнуть Розенберга и компанию. Но друзья его сына считали, что знают больше!
   В качестве легкого отдыха от этой постоянной атмосферы восстания Гитлер часто ходил в кино по вечерам – некая форма релаксации, которая оставалась в пользовании вплоть до тех лет, как он стал рейхсканцлером. Я на самом деле помню, как он откладывал серьезные совещания ради того, чтобы посмотреть какой-то фильм. Одним из имевших в то время величайший успех фильмов был «Фредерик Рекс», вышедший в двух частях, а Отто Гебюр играл там роль Фридриха Великого. Я уже видел его первую часть в предшествовавшем году в Гармише вместе с Рудольфом Коммером, а вторая часть была на экранах в течение нескольких недель весной 1923 года в кинотеатре «Зендлингерторплац». Мы с женой повели Гитлера на нее. Он был под огромным впечатлением от фильма, но что для него типично – сцена, которая ему больше всего понравилась, это та, где старый король, которого играл Альфред Штайнрюк, угрожал отрубить голову наследному принцу. «Это самая лучшая часть фильма! – разразился тирадой Гитлер, когда мы выходили из кинотеатра. – Какой классический пример дисциплины, когда отец готов осудить своего сына на смерть! Великие дела требуют суровых мер!» Потом мы перешли к теме движения сопротивления в Руре во время французской оккупации, и я провел историческую параллель к русскому сопротивлению Наполеону. И вдруг Гитлер заорал: «Ганфштенгль, я вам заявляю, что только тактика партизанской войны может быть эффективной! Если бы русские проявили какие-либо сомнения, колебания в 1812 году, Наполеон никогда не потерпел бы поражение, а Ростопчину никогда бы не хватило мужества поджечь Москву. Какое имеет значение, если пару десятков наших городов в Рейнланде охватит пламя? Сто тысяч мертвых не значили бы ничего, если бы было обеспечено будущее Германии!» Я был потрясен – мы шли по улице и как раз проходили мимо памятника Шиллеру. Мне оставалось лишь пожать плечами и сказать, что Ростопчин дал Германии плохой пример, поскольку мы лишены самого важного стратегического элемента – бесконечных просторов России. Было еще слишком рано, чтобы предвидеть, что эта пироманиакальная черта характера Гитлера доведет его до нигилистической готовности видеть всю Германию превращенной в пыль и пепел.
   Я был не одинок в своих тревогах по поводу этих внезапных вспышек Гитлера. Дитрих Экарт был так же обеспокоен, как и я, и был в отчаянии от того влияния, которое оказывал на него Розенберг. Экарт всегда был одним из моих любимцев – этакий большой человек-медведь со сверкающими глазами и подлинным чувством юмора. Но однажды, когда я зашел к нему в «Беобахтер», я застал его буквально в слезах. «Ганфштенгль! – простонал он. – Если б я только знал, что делаю, когда ввел Розенберга в партию, а потом позволил ему взять в свои руки работу редактора с его бешеным антибольшевизмом и антисемитизмом. Он не знает Германии, и у меня есть очень сильное подозрение, что он не знает и России. И потом это его имя на первой странице! Он нас сделает посмешищем, если все будет продолжаться в подобном роде». Мне припомнилось замечание Рудольфа Коммера об антисемитской программе, руководимой еврейскими и полуеврейскими фанатиками, – Розенберг внешне был явный еврей, хотя он первым бы бурно протестовал, если б кто-нибудь подверг сомнению его родословную. И все-таки почти каждое утро я видел его сидящим в захудалом кафе на углу Бриннерштрассе и Аугустенштрассе в компании какого-то венгерского еврея по имени Холоши, являвшегося одним из его главных помощников. Этот человек называл себя в Германии голландцем и был еще одним представителем пресловутых еврейских антисемитов. В последующие годы Розенберг стал близким другом Штеффи Бернхард – дочери издателя «Воссише цайтунг», но это не мешало ему фабриковать бесконечно аргументы и вести пропаганду, с помощью которой нацисты потом стремились оправдать свои самые худшие злоупотребления властью. Я подозревал, что арийское прошлое многих других вроде Штрассера и Штрейхера выглядело еврейским, как и более поздних личностей типа Лея. Франк и даже Геббельс имели бы трудности при доказательстве безупречности своей генеалогии.
   Экарт особо не церемонился, высказывая, что у него на душе. Как-то наша группа шла через Макс-Иозеф-плац после обеда, направляясь в квартиру Гитлера, мы на несколько шагов вырвались вперед. «Говорю вам, я сыт по горло этим игрушечным солдатиком Гитлером, – ворчал он. – Господи, евреи вели себя весьма плохо в Берлине, а большевики даже намного хуже, но нельзя же строить политическую партию на основе одних предубеждений! Я писатель и поэт, и я слишком стар, чтобы с ним идти дальше вообще». Гитлер был лишь немного позади нас и, должно быть, уловил смысл слов, но не сделал ни знака, ни комментария.
   Еще больше меня тревожили антиклерикальные диатрибы (резкие обличительные речи) Розенберга, особенно в католической Баварии. Мне представлялось равноценным самоубийству идти таким путем, оскорблять такое значительное большинство населения. Как-то я отвел Гитлера в сторону и попытался открыть ему глаза на опасность, объясняя все это своими словами. Я где-то наткнулся на некоторые цифры и рассказал ему, что более 50 процентов кавалеров Железного креста – католики, хотя от всего населения они составляют лишь одну треть. «Эти люди – хорошие солдаты и хорошие патриоты, – настаивал я. – Это как раз те сторонники, которые нужны нам на нашей стороне». Также я случайно встретил одного бенедиктинского аббата по имени Альбан Шахлейтер. Я сидел радом с ним в трамвае и угодил кончиком зонта в его ногу в сандалии. Он не таил на меня обиды и, как я выяснил, оказался членом байрейтского кружка. Его изгнали из Чехословакии, и, хотя он и испытывал некоторую симпатию к общей политической линии Гитлера, осуждал партийный антиклерикализм. Я вновь встретился с ним в доме своей сестры Эрны, и мы там устроили совместный обед с Гитлером. Они хорошо сошлись друг с другом, и Гитлер слушал, кивал и, похоже, был под впечатлением аргументов аббата. Я был в восторге, пребывая в убеждении, что раздобыл источник полезного влияния, но этот контакт длился недолго. В некотором смысле, я сам был причиной разрыва, который стал побочным результатом убийства Лео Шлагетера.
   26 мая в Дюссельдорфе французы казнили Шлагетера за саботаж. Впоследствии нацисты причислили его к своим и сделали его одной из главных личностей в своем пантеоне, но я сильно сомневаюсь в том, что он вообще был членом партии. Новость застала меня в Уффинге на озере Штафель, где я только что приобрел дом, поскольку оказалось, что в Мюнхене невозможно подыскать что-то сравнимое в качестве замены для нашей маленькой трехкомнатной квартиры. Газеты были полны сообщений о деле Шлагетера, и различные патриотические организации планировали устроить массовую демонстрацию в его память на Кенигсплац в Мюнхене 1 июня, которое, как я припоминаю, выпадало на понедельник. Родители Шлагетера были набожными католиками, и мне представлялось важным, чтобы Гитлер принял участие в этом митинге, и я надеялся, что этому событию можно будет придать как торжественный религиозный оттенок, так и патриотический. Я успел к поезду на Берхтесгаден, но застал Гитлера в плохом настроении. Нет, у него так много дел, а там все равно будет много выступающих, так что он не хочет тратить свое время. Он немного оживился, когда я предположил, что имеет смысл провезти гроб по всей Германии, имитируя проведение похорон президента Линкольна, которые моя мать видела и так часто мне описывала. Это дело оказалось непрактичным, но я также вооружился трудами Карлайля и обратил внимание Гитлера на цитату о том, что «всякая нация, которая не чтит память своих погибших, не может сама называться нацией». Это ему очень понравилось, и мы сели и стали набрасывать вчерне речь с этой центральной идеей.
   К этому времени стемнело, и я решил остаться на ночь в пансионате, который Гитлер часто посещал, бывая в Берхтесгадене. Там было полно народу, и я оказался в двухместном номере с Дитрихом Экартом, который находился в состоянии глубочайшего разочарования и явно угнетал мой дух. Пансионатом «Мориц», как он тогда назывался, владел бывший жокей по имени Бюхнер. Жена его Элизабет была вроде могучей Брунгильды с блестящими золотыми зубами, и Гитлер воспылал к ней одной из своих бесплодных, напыщенных страстей. Он часто играл ради нее роль романтического революционера, топая ногами повсюду и щелкая хлыстом из шкуры носорога, который она ему подарила. Перед тем как пойти спать, Экарт часами отводил душу рассказами о Гитлере. «Знаете, Ганфштенгль, – как сейчас помню, говаривал он, – что-то вышло совсем не так с Адольфом. В этом человеке развивается неизлечимая мания величия. На прошлой неделе он тут ходил взад-вперед по внутреннему двору с этим своим проклятым хлыстом и орал: «Я должен войти в Берлин, как Христос в храм иерусалимский, и отхлестать ростовщиков!» Говорю вам, если он не избавится от этого мессианского комплекса, он нас всех погубит».
   У меня появилась еще идея устроить так, чтобы Шахлейтер благословил штандарты формирований CA, участвовавших в этой шлагетеровской демонстрации, и я был очень доволен, когда уговорил Гитлера согласиться на это. После речей – а Гитлер выступал последним и произнес одну из своих лучших речей – отряды прошли строем к церкви Святого Бонифация, что позади Кенигсплац, где лежат останки Людвига I Баварского, и знамена были окроплены святой водой, после чего Шахлейтер прочел весьма зажигательную проповедь об «этом великом движении свободы» и тому подобное. Ну и что случилось спустя пару дней? Розенберг в «Беобахтер» выступил с еще одним из своих действительно отвратительных антиклерикальных лидеров с идиотскими оскорблениями в отношении Христа и насмешками в адрес католиков. Это в самом деле было слишком. Бедный Шахлейтер был не только взбешен, но и был вынужден через короткое время оставить приход в церкви Святого Бонифация из-за разбушевавшейся бури. Я выговорил Гитлеру, что Розенберг все портит, но, как обычно, он искал отговорки, заявил, что поговорит с Розенбергом, и дело так и кончилось ничем.
   Все, что осталось на мою долю в этом деле, – песня о Шлагетере, которую я сочинил в тот период и которая стала неотъемлемой частью репертуара нацистского духового оркестра. Сам писать музыку я не мог, но я выстукивал мелодию, а старый имперский капельмейстер сделал для меня оркестровку. Дело Шлагетера в самом деле довело общую атмосферу до кризисного состояния, и, несмотря на свое разочарование, я был намерен держаться как можно поближе к Гитлеру, надеясь, что представятся более благоприятные возможности для оказания сдерживающего влияния.
   Я был очень занят приведением в порядок своего дома в Уффинге и договорился, чтобы вокруг него возвели высокую каменную стену, имея в виду неясную идею на тот счет, что, если нам придется столкнуться с чрезвычайным положением, она обеспечит нам надежное убежище. Однажды сюда приехал Гитлер и остался на обед, а потом мы поехали вместе в Мурнау, где он должен был выступить на митинге. Не могу точно припомнить почему, но немало людей приехали из Мюнхена, чтобы послушать его, а мы по окончании направились домой к жившему неподалеку Готфриду Федеру. Он был одним из основателей партии и являлся ее финансовым экспертом, но при этом был неисправимым оригиналом. Не хочу занудствовать на эту тему, но он был настолько смуглым, что в партии за ним закрепилось прозвище «нубийский банщик». Он отнюдь не был необразованным человеком и приходился шурином историку Карлу Александру фон Мюллеру. У него была привлекательная супруга с очень приятным сопрано, и после ужина и кофе я сел и сыграл для нее на пианино. Был прекрасный августовский вечер. Двери были открыты, светила луна, и Гитлер расслабился и получал наслаждение от происходящего.
   

notes

Примечания

1

2

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →