Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

98 \% из 7 миллиардов миллиардов миллиардов (т. е. 7 октильонов) атомов в человеческом теле замещается новыми ежегодно.

Еще   [X]

 0 

Сероин (сборник) (Балинский Евгений)

Сероин – основное действующее вещество в химическом составе депрессивного состояния. Невидимые, неосязаемые, но очень хорошо ощущаемые острейшие доводы этого зверя легко проникают в самую душу, и затем очень неохотно покидают свитое там гнездо, рассеивая тёмно-серую безысходность, беспокойные переживания и едкие сомнения; высиживая всё новых и новых своих угрюмых пасынков, неприятно расширяя сознание и ограничивая мышление. Но как и любое вещество, совокупляющееся с особо податливыми нейронами твоего головного мозга, сероин тоже вызывает привыкание…

Год издания: 0000

Цена: 79.99 руб.



С книгой «Сероин (сборник)» также читают:

Предпросмотр книги «Сероин (сборник)»

Сероин (сборник)

   Сероин – основное действующее вещество в химическом составе депрессивного состояния. Невидимые, неосязаемые, но очень хорошо ощущаемые острейшие доводы этого зверя легко проникают в самую душу, и затем очень неохотно покидают свитое там гнездо, рассеивая тёмно-серую безысходность, беспокойные переживания и едкие сомнения; высиживая всё новых и новых своих угрюмых пасынков, неприятно расширяя сознание и ограничивая мышление. Но как и любое вещество, совокупляющееся с особо податливыми нейронами твоего головного мозга, сероин тоже вызывает привыкание…


Евгений Балинский Сероин (сборник)

Везение

   – Ольга Алексеевна, ну Вы бы поберегли себя, чего в такой ливень-то было ехать? Ничего, подождали бы они денёк, – чуть жалостливо сказала молодая девушка, сидевшая за прилавком.
   – Кать, ну сколько раз повторять! Не называй меня по отчеству. Да и нет, Катюш, раз договорились на сегодня, то вот я сегодня и привезла. Позвони им пожалуйста, скажи, пусть забирают. Пять пятьсот, как и договаривались. Ладно? – ответила Ольга продавщице, которая встала со стула и подошла к ней, помочь с коробкой.
   – Да, поставь, пожалуйста, сама, а то я опаздываю. Мне ещё в детский сад нужно, – торопливо проговорила Ольга, и отдала коробку Катюше, которая отнесла её за прилавок.
   – Ох, ну и ливень, а Вы катаетесь. Вы хоть не спешите сильно, успеете, ничего страшного! – взволнованно откликнулась Катя, делая какие-то пометки в журнале учёта товара.
   – Ладно, нормально. Если платья не привезу – дети не простят, порвут на части потом! – сказала Ольга сквозь смех, и спросила, – у вас всё нормально? А то не заезжала давно.
   – Да, всё хорошо. Георгий Степанович же заезжает каждый день, так что всё под контролем, – весело усмехнувшись, ответила Катя.
   – Ладно, раз так. Тогда я поехала. А, да, передай вот Георгию, когда он зайдёт, а то я в саду до вечера, походу, – сказала Ольга, положила в выдвижной ящик под прилавком какой-то небольшой оранжевый бланк, и, рассмеявшись, добавила, – двести семнадцать рублей он выиграл в лотерею свою!
   – Ого, повезло-о-о! – протянула Катя в ответ, издав совершенно беззлобный смешок.
   – Да ни говори. Рад будет, как узнает! – подытожила Ольга, затем попрощалась с Катей и, подняв едва обсохший зонт, брошенный на входе, вышла из магазина и побежала к своей машине.
   Ольге было всего двадцать пять лет, она очень молодо и хорошо выглядела, и поэтому вполне логично, что ей не нравилось, когда Катя называла её Ольгой Алексеевной. Внешне Ольга была очень красива: длинные чёрные волосы, всегда распущенные, но непременно ухоженные; тёмно-карие глаза и просто очень приятные черты лица.
   Ольга была из тех редких женщин, которые добиваются желаемого на всех направлениях: она успешно закончила экономический факультет одного из местных вузов, на третьем курсе удачно и по любви вышла замуж, и уже четвёртый год растила дочь Ксюшу. К тому же, у них с мужем Георгием был небольшой магазин зоологических товаров, делами которого они ответственно, внимательно, а, значит, и успешно управляли вместе. Вот и сейчас, не смотря на сильный ливень, Ольга привезла аквариум, который несколько дней назад заказали в магазине, однако в наличии его не оказалось.
   Муж Георгий параллельно личному бизнесу работал ещё и в банке, а в свободное время очень любил играть в различные лотереи. Но был он не из тех мужчин, которые могут проиграть часы, машину или даже квартиру – нет, в азартных играх он всегда знал меру, поэтому конфликтов с женой на этой почве никогда не возникало.
* * *
   Вовка проснулся в полдень, однако за окном было довольно мрачно и пасмурно, лил сильный ливень. Но совершенно ничего не могло испортить Вовкиного настроения, так как сегодня он, наконец, отправится в магазин, чтобы купить видеокамеру. Отец давно обещал подарить её сыну, и вот вчера, перед своим отъездом в командировку, он оставил Вовке деньги на долгожданный подарок. Вовка уже давно выбрал и камеру, и магазин, и часто ездил туда, чтобы посмотреть или потрогать вожделенную вещь. И вот именно сегодня настал тот день, когда он снова туда поедет, но на этот раз чтобы купить. А потом будет снимать, и снимать, и снимать, всё подряд. Вовку очень грела эта мысль, поэтому, какая бы погода не была за окном, его настроение от этого хуже стать не могло.
   Вовке было семнадцать лет, и в этом году он заканчивал школу. Учился Вовка хорошо, за что отец и решил сделать сыну подарок. Жили они втроём, Вовка, мама и папа. Отец был хирургом, и вчера уехал на научную конференцию в другой город, оставив Вовку на несколько дней одного. Вовкина мама работала в крупном гипермаркете кассиром. Последнее время у мамы расшалилось сердце, и отец купил ей десятидневную путёвку в один из загородных санаториев, чтобы она немного отдохнула от работы и домашнего быта. Поэтому, ближайшие три дня Вовка должен был провести один. Но разве это проблема? Ведь сегодня Вовка купит себе камеру, и будет без устали записывать на неё всё, что захочется!

   Школу сегодня Вовка решил прогулять, поэтому спал до тех пор, пока самостоятельно не проснулся. Затем, взглянув на часы, и увидев, что время уже перевалило за полдень, встал и пошёл умываться. Парень неспешно принял душ, спокойно попил чаю с бутербродами, погладил рубашку, и надел свои самые любимые джинсы. Вовка делал всё медленно, так как хотел растянуть удовольствие от ожидания покупки. Он надел все свои самые любимые вещи, ведь в такой день необходимо выглядеть солидно и красиво – не каждый день тебе выпадет удача купить то, чего ты так долго ждал. Поэтому Вовка начистил туфли, положил деньги в кошелёк, который он носил с собой только по таким, особенным случаям, взял зонт и вышел из квартиры.
* * *
   – Алло, Ольга? Где вы? Дети ждут-не дождутся, волнуются, нам через двадцать минут выходить пора! – быстро и взволнованно проговорила позвонившая Ольге воспитательница из детсадовской группы. Ольга сама вызвалась забрать из ателье костюмы, сшитые для детей, и теперь спешила в детский сад, где её дочь, а также две дочкины подружки вот-вот должны были исполнить танцевальный номер на концерте для администрации района, посвящённом открытию нового корпуса детского сада.
   – Да, Тамара Петровна, я уже еду, минут через десять-пятнадцать постараюсь быть. Нормально? – не менее обеспокоено спросила Ольга.
   – Хорошо, нормально, но давайте быстрее, не задерживайтесь нигде! – ответила раздражённая Тамара Петровна.
   – Ладно, я скоро буду! – закончила Ольга, явно ощущая, что начинает выходить из себя, и, отключив разговор, выругалась вслух:
   – Дура ты, где я задержусь? И так задницу рву! Взбесила прямо.
   Ливень никак не утихал, и щётки на лобовом стекле тёмно-серого универсала Volkswagen Passat работали в самом быстром режиме, какой только можно было выбрать.
* * *
   Вовка вышел из магазина цифровой техники самым счастливым человеком на свете: он только что купил себе то, ради чего уже несколько месяцев не прогуливал уроки в школе и старательно выполнял домашние задания – новенькую видеокамеру. Ещё в магазине он уложил свою камеру в только что подаренную за покупку специальную сумочку, гордо повесил её на шею, лейблом Panasonic вперёд, а коробку от камеры сложил в пакет. Выйдя из магазина, Вовка обнаружил, что дождь, кажется, потихоньку прекращается, и можно до дома дойти пешком, хоть он и находился довольно далеко. Однако Вовка решил прогуляться, ведь может получиться так, что удастся снять что-нибудь интересное. Вовка шёл по тротуару, в одной руке у него был зонт, а в другой – мобильный телефон. Вовка позвонил сначала отцу, чтобы рассказать, что поход в магазин прошёл удачно, и он идёт домой, затем маме и лучшему другу Ромке, похвастаться покупкой. Вовка прошёл мимо больницы «скорой помощи», во дворе которой стояли новые автомобили реанимации, которые Вовка очень хорошо снял на свою камеру. Миновав несколько жилых кварталов, он свернул на другую улицу.
   Пройдя ещё с десяток метров, Вовка заметил, что дождь снова усиливается, и подумал, что лучше всего будет его немного переждать под козырьком ближайшего подъезда. Вовка пошёл туда, сложил зонт, и стал ждать, когда ливень прекратится, или хотя бы снова ослабнет, чтобы можно было продолжить движение.
   Однако через несколько минут он дождался не этого, а куда более интересного: Вовка увидел, как в пятидесяти метрах от него стремительно входит в поворот тёмно-серый универсал, как машину заносит на скользкой дороге и выбрасывает на бетонное ограждение. «Ни хера себе жесть!» – пронеслась мысль в голове у Вовки, и он тут же подумал: «Ёпте, вот повезло!». Затем быстро достал свою камеру, включил режим видеосъёмки, и стал снимать, то приближая, то отдаляя изображение смятой, похожей на бесформенную груду безобразного металлолома машины. «Офигеть, ч-у-ума! Это ж можно будет выложить, и вообще офигенно прославиться, блин!» – продолжал восхищённо думать Вовка, опьянённый радостными мыслями, не переставая снимать.
* * *
   «Платья… Сад… Ксюша… Жора… Рыбки…» – стремительно, одна за другой проносились мысли в голове у Ольги, Вот она, маленькая девочка, впервые увидела в зоопарке живого, самого настоящего слона, и папа ей объясняет, что слон любит кушать травку и бананы… «Светка, гадина, испортила портфель, откупать будешь!..» – заплаканная пятиклассница Оленька кричит на свою, теперь уже бывшую подружку Светку на переменке. «…я согласна, Жорка! Мой хорош-и-и-й!» – восторженно протягивает студентка третьего курса Оля, и прижимается ко смущённому парню, который только что наконец сказал то, что так давно рвалось наружу. «…Ксюш-а-а, ты что наделала?! А ну марш отсюда!..» – вскрикнула уже совсем настоящая мать Ольга на свою дочурку Ксюшу, которая, желая помочь маме посолить борщ, влезла на стул и нечаянно вывалила в кастрюлю всю солонку. Прикрикнула, и тут же об этом пожалела и простила непоседливую Ксюшу. В глазах Ольги темнело, её бросало то в жар, то в холод, самые яркие воспоминания с невероятной быстротой одно за другим пролетали перед глазами, становясь всё более замутнёнными и неясными. «…баю-баюшки-баю, не ложися на краю. Придёт серенький волчок, и укусит за бочок! Закрывай глазки, Олюшка моя, моя любимая…» – очень мягко и тепло вползал в мозг Ольги этот милый образ, чей-то бархатный, тихий и добрый голос, доносившийся откуда-то издалека, увлекал её всё дальше за собой, и она послушно закрыла глаза.
* * *
   Прошло несколько дней. Вовка, выложивший замечательное видео в Сеть, уже набравшее несколько тысяч просмотров, засыпал и думал о том, как хорошо будет, когда его творение посмотрят ещё больше человек, и как же ему, всё-таки, повезло в тот день, и разве может быть что-то лучше ощущения, когда твоё видео становится всё популярнее? Конечно же, нет. Недалеко от того дома, где засыпал удачливый Вовка, в небольшом зоомагазине во дворе спального района, за прилавком сидела и тихо плакала продавщица Катя. Ей было очень горько и невыносимо больно. Вовка, правда, наверное, вряд ли бы понял, от чего эти обжигающие слёзы стекают по щекам девушки. То ли от того, что Катя забыла рассказать Георгию о счастливом лотерейном билете, который теперь лежал в ящике под охапкой брошюр из фирм ритуальных услуг, мотком образцов траурных лент и ворохом портретных снимков, на которых была изображена милая девушка с длинными чёрными волосами и тёмно-карими глазами. То ли от чего-то ещё.

Артек-76

Нет, теперь не то время.
Нет, теперь не то небо,
Когда можно было просто улыбаться,
Серым оно будет потом.

гр. Агата Кристи, «Серое небо».
   – Надюша, ну-ка давай просыпайся! – услышала я мягкий, добрый голос папы, который доносился сквозь самый сладкий, утренний сон. Вновь настало утро, а это значит, что нужно было подниматься с кровати, идти умываться, завтракать, а затем ехать в школу. Всё, как и всегда, кроме одного: сегодня после уроков у меня был назначен кружок по моей любимой лепке из глины. Мне очень нравится его посещать, потому что добрый Павел Григорьевич всегда хорошо и понятно объяснял, как и что нужно делать, как правильно лепить из глин разных сортов. Кстати, ещё Павел Григорьевич наш классный руководитель, но во время обычных уроков он, почему-то, был не такой добрый, иногда прикрикивал и даже ругался, когда мы что-то делали не так.
   На кружке же он был добрее: туда ходило очень мало ребят, только я, Катька и Настя – только девочки. Мальчишкам почему-то было неинтересно. На кружке Павел Григорьевич никогда не ругался, а если мы что-то слепим не так, случайно помнём свою поделку или грязной водичкой забрызгаем школьную форму, он всегда нас жалеет и гладит по голове – совсем как мой папа. Поэтому мне очень нравится ходить на этот кружок.
   – Ла-а-адно, папка, встаю уже! – ответила я папе и, несколько раз сладко потянувшись, встала с уютной постели и пошла умываться.
   Жили мы с папой вдвоём, в большой двухкомнатной квартире в пятиэтажном доме. Всё у нас как у всех: папа работает инженером на военном заводе, где делают самые настоящие танки. Мамы у меня нет, и никогда не было. Не знаю, почему, но папа совсем не хочет рассказывать о том, где она, и отчего не живёт с нами.
   Маму я видела только на фотографии, которая стоит в секции в большой комнате. Мама у меня очень красивая, у неё добрые глаза. Не знаю только, для чего папа прицепил эту ужасную чёрную ленточку к углу рамки с её портретом. И бабушка не знает, и детки в школе тоже не знают, для чего это, я спрашивала. Мне всего десять лет, и я ещё маленькая, потом узнаю, куда она пропала. Братиков и сестричек у меня тоже нет, котика и собачки тоже, поэтому живём мы только вдвоём.
* * *
   Я хорошо умылась, почистила зубы, и сон совсем меня отпустил. Пошла на кухню к папе, где тот уже варил нам нашу любимую манную кашу. Я слышала, что многие дети из моего класса манную кашу почему-то не любят, а вот я очень люблю. И папа любит. И мы часто кушаем её на завтрак вместе с бабушкиным клубничным вареньем или сливочным маслом, которые она нам присылает из деревни.
   – О, бери ложку и садись за стол, сейчас уже готово будет! – весело сказал папа, когда я зашла на кухню. Я взяла большую столовую ложку и села на своё любимое место. Папа увидел мою ложку и проговорил сквозь смех:
   – Ты чего большую ложку схватила? Маленьким нужно маленькие брать! – папка специально так сказал, потому что знал, что мне не нравится, когда он меня называет маленькой.
   – Сам ты маленький. Буду большой есть, много мне накладывай, – чуть обидевшись, ответила я, и папа снова улыбнулся.
   Мы съели всю манную кашу, которую папа сварил нам на утро, выпили по стакану чая, я съела один маленький бутерброд с колбасой, а папа – два больших. Затем он стал мыть посуду, а я пошла одеваться. Надела свою любимую школьную форму, которую папа только вчера постирал и погладил. Взяла портфель, отнесла в прихожую и поставила рядом с пакетом сменной обуви, чтобы ничего не забыть. Не успела я этого сделать, как папа тут же окликнул меня из большой комнаты:
   – Ну, давай, Надь, заплету тебя по-быстрому, а то опаздываем уже маленько.
* * *
   Через десять минут я, с красивыми ленточками в косичках, и папа в своей кожаной кепке уже сидели в нашей машине. Папа завёл двигатель, и мы поехали. Школа находилась недалеко от дома, и мы за пять минут до неё доехали. Я вышла из машины, забрала свой портфель вместе со «сменкой», попрощалась с папкой и скорее побежала в школу.
* * *
   Прошла физкультура, затем чтение. Опять эта Галка Синичкина хвасталась, что летом снова поедет в «Артек». Постоянно только и хвастается. А мне немножко обидно и завидно – никто из нашего класса там не был, а она уже второй раз поедет. Мои подружки, Катька и Светка, да и я, тоже хотели бы, а поедет снова только Галка. Мы с папой, когда у него летом будет отпуск, отправимся к бабушке в деревню. Будем ягодки в лесу собирать, помогать бабушке с огородом. Я, например, вокруг бабушкиных растений люблю вырывать лишнюю травку.
   А ещё мы будем купаться на речке, и нам тоже будет весело. Ребят, правда, у бабушки в деревне мало, а иногда и вообще никого нет, только взрослые. Не то, что в «Артеке», конечно. Галка рассказывала, что там очень много детей со всей нашей страны. И все вместе, они дни напролёт играют в разные подвижные игры, поют песенки, танцуют, гуляют по лесу и парку, а ещё много купаются в море и загорают. Я тоже очень хочу посмотреть, какое оно, это море. На книжных картинках оно такое синее-синее, и большое, что берегов не видно. Папа говорит, что так и есть. А я не верю – неужели оно и правда такое огромное? У нас-то в бабушкиной деревне речка совсем узкая.
   – …так вот, опять поеду. Не знаю только ещё, в июле или августе. Здорово, да? – доносился Галкин голос из кучки детей, стоящих неподалёку. Опять хвастается. Ну, на прошлой же перемене только рассказывала, и опять. Вообще уже. И эти стоят, уши развесили, и слушают. Не наслушались за год. Хвастунишка. Ну и ничего, в деревне тоже хорошо. На лошадке можно покататься, с собачками повозиться. Тоже будет очень интересно.
* * *
   Закончился пятый урок. Но уходить домой было ещё равно – впереди ведь самое главное – любимый кружок. Когда все разошлись, я увидела, что сегодня совсем уж мало деток осталось: только я и Светка. Катька в школу вообще сегодня не пришла, заболела, наверное.
   – Ну что, девчонки, мало нас сегодня. Ладно, давайте, доставайте всё, а я сейчас вернусь, – сказал Павел Григорьевич и вышел из класса. Мы достали из шкафа глину, фанерные дощечки, маленькие мисочки для воды. Положили на парты эти фанерки, сверху – таз с глиной, и, налив в миски воду, поставили их рядом.
   – Надь, я сегодня недолго побуду. Скоро папа заедет, нам с ним к его другу нужно поехать, на другой конец города. На машине поедем… – сказала мне Светка, с удовольствием растянув последнее слово. Я ответила, что, конечно, ей очень повезло, и ещё больше расстроилась. Ведь когда Светка уйдёт, я вообще останусь одна. Ну, ничего, занятие не длинное, а тем более – очень интересное.
   Павел Григорьевич быстро вернулся. Зайдя в класс, он сказал:
   – О, молодцы, уже готовы. Так… Сейчас кое-что запишу, и начнём… – он подошёл к своему учительскому столу, сделал какие-то записи в тетради, и весело продолжил:
   – Итак, девочки, сегодня мы будем учиться лепить натюрморт!
   Что это за слово такое, «на-тюр-морт»? И я спросила:
   – А что это?
   – Это когда рисуют, или, как мы, лепят фрукты, например. Сегодня я хочу научить вас лепить тарелочку, и, если успеем, вылепим груши с яблоками и положим на неё. Если у нас будет хорошо получаться – я возьму ваши поделки, обожгу их, а затем мы с вами их раскрасим. И потом вы сможете подарить их бабушке или маме! – радостно ответил Павел Григорьевич.
   Нам со Светкой тут же захотелось, чтобы у нас получилось, чтобы Павел Григорьевич обжёг наши тарелочки с яблоками и грушами, потом помог раскрасить, и мы их подарили. Но не успели мы оторвать по кусочку глины, как дверь класса открылась, и зашёл Светкин папа. Светка чуть-чуть расстроилась, что сегодня ей не удастся ничего слепить, но быстро вспомнила, что сейчас она с папой поедет на машине, и снова повеселела, быстро убрала все свои принадлежности, собралась, и они ушли. Я осталась одна. Павел Григорьевич плотно закрыл дверь класса и сказал: – Ну, Надюш, давай, бери небольшой кусочек глины, и скатывай из него шарик. Ага, вот так, молодец… Теперь его нужно смять, чтобы получился блин, из которого мы будем делать тарелочку… – и с этими словами Павел Григорьевич подошёл ко мне и сел рядом.
   – Смотри, вот так… – он взял мои руки в свои, и стал помогать, затем улыбнулся и спросил, – ну что, надоела вам Галка своим хвастаньем?
   – Надоела, Павел Григорьевич. Почему только она ездит, а никто из нашего класса больше не ездил? – спросила я, глядя на Павла Григорьевича.
   – Не знаю, Надюш, почему так получается. А ты тоже хочешь на море? – снова спросил Павел Григорьевич, отложив глину в сторону, и заглянув мне в глаза. – Да, очень. Я никогда на море не была, хочется посмотреть, как это… – ответила я, чуть расстроившись, вспомнив об этом удивительном «мо-о-оре».
   Павел Григорьевич заметил, что я чуть-чуть загрустила, прижал меня к себе и стал гладить по голове и по спине. Жалел. Затем, вдруг обрадовавшись какой-то мысли, начал говорить:
   – Слушай, а знаешь что? Я, наверное, смогу тебе помочь. У меня есть друг в обкоме, который даст тебе путёвку. Я постараюсь его уговорить. Но туда отправляют только здоровых девочек. У тебя ведь ничего не болит?
   – Нет, ничего-ничего не болит! – тут же ответила я, с надеждой посмотрев на Павла Григорьевича, который улыбнулся и сказал:
   – Очень хорошо! Знаешь, я детским доктором был раньше, и лечил маленьких детей. Давай я посмотрю, всё ли у тебя в порядке со здоровьем, и если всё хорошо – постараюсь достать путёвку. Хорошо?
   Я, конечно же, согласилась, и он попросил меня снять форму, блузку и маечку. Затем Павел Григорьевич долго и очень внимательно меня осматривал и ощупывал.
   Когда осмотр был закончен, Павел Григорьевич сказал, что всё в порядке, и можно одеваться. Я обратно надела свою маечку, блузку и школьную форму, убрала все принадлежности для лепки, так как занятие было закончено, как сказал Павел Григорьевич, и, сложив тетрадки в портфель, уже было собралась выйти из класса, как Павел Григорьевич меня окликнул:
   – Подожди минутку, Надюш, – мягко сказал он, и подозвал меня к себе, – Ты это, вот что. Никому ничего не говори. Потому что иначе может не получиться с путёвкой, все дети захотят сразу, и тебе ничего не достанется, понимаешь? А папе скажем, когда путёвку дадут. Да?
   Я всё поняла, и пообещала молчать, после чего Павел Григорьевич добавил:
   – Завтра у нас кружка нет, ты после уроков останься. Все детки разойдутся, и я тебя ещё разок осмотрю, ладно? Целиком уж, чтобы наверняка.
   – Конечно, Павел Григорьевич! Спасибо большое! – ответила я, и рассмеялась от очень-очень хорошего настроения.
* * *
   Светило тёплое апрельское солнце. Разнежившись на своём учительском стуле, Павел Григорьевич сидел, расстегнув несколько верхних пуговиц на рубашке, и ни о чём не думал. Его сознание лелеяла и приятно укачивала сладостная томная нега, расслабившая каждую мышцу его тела, и увлекавшая куда-то далеко-далеко…
   Не хотелось ровным счётом ничего. Только курить. Павел Григорьевич никогда не курил в классе, но сейчас было так уютно и хорошо, что он, расплывшись на стуле в истинном блаженстве, достал пачку сигарет, вытащил одну папиросу, и закурил, смакуя каждый миллиметр дыма, попадавшего в лёгкие…
* * *
   Светило яркое апрельское солнышко. Маленькая Надюша спешила домой из школы. Солнце было такое ослепляющее, что казалось Надюше уже именно тем, желанным южным солнцем, которое она обязательно увидит в «Артеке». Она шла домой, пытаясь хоть как-то прикрыть лицо от солнечных лучей, жмурилась и мечтала о том, как хорошо будет в лагере, как весело будет играть с ребятишками, купаться в том самом, бескрайнем море и петь разные весёлые песенки про любимую родину, со всех концов которой собрал детишек «Артек». И её соберёт, обязательно. Пригласит к себе в гости, и закрутит в радостном вихре счастливого детского веселья.
   Ведь добрый, замечательный Павел Григорьевич не может обмануть. Такого просто не может быть.

Аппетит

Непонятная свобода обручем сдавила грудь.
И неясно, что им делать, или плыть, или тонуть.
Корабли без капитана, капитан без корабля,
Надо заново придумать некий смысл бытия.
Нафига?

гр. Агата Кристи, «Два корабля».
   – Ты где был, сучок? – раздался пьяный мужской голос из кухни, по которому Димка определил, что его отец опять напился. «Снова бухать начнёт…» – проползла грустная мысль в голове парня. Он, сильно расстроившись, бросил поникшим голосом:
   – У Славки.
   Димка разделся, и прошёл на кухню: в его сердце ещё теплилась надежда на то, что ему показалось, и что отец на самом деле не пьяный, что это просто так послышалось. Вошёл и увидел, что отец сидел за столом, грыз копчёную скумбрию, затем жирными от рыбы руками схватил стакан с пивом и мигом опрокинул содержимое в себя. Затем поднял с пола двухлитровую бутылку «Жигулёвского Классического» и налил ещё. Шаткие Димкины надежды рухнули: отец снова начал пить. На первый взгляд может показаться, что ничего страшного не произошло, однако Димкин отец если уж начинал пить, то делал это по-настоящему: надолго уходил в запой, часто получал прогулы на заводе, зассыкал штаны, диван, на котором спал, и пол в туалете.
   Димку он никогда не бил, ни пьяным, ни трезвым, однако у отца было слабое сердце, и парень очень боялся, что тот может умереть. Ещё Димка читал в интернете, что бывает так, когда сильно пьяный человек прямо во сне захлёбывается рвотными массами и погибает, поэтому когда отец уходил в запой, Димка по нескольку раз за ночь просыпался, подходил к кровати отца, прислушивался к его дыханию и биению сердца, после чего с облегчением вновь ложился спать.
   Матери у Димки не было: она погибла несколько лет назад, попав под машину. Нельзя сказать, что отец стал пить именно после этого. Нет, так было и при матери, и даже в далёком Димкином детстве. Нельзя также сказать, что отец сильно расклеился после смерти жены: он, казалось, как и прежде ходил на работу, вовремя возвращался домой, и никогда не приводил в их с Димкой квартиру других женщин. Поэтому в моменты запоев всё хозяйство валилось на неокрепшие плечи четырнадцатилетнего подростка.
   Димка прошёл в свою комнату, ничего не сказав на увиденное на кухне, так как чувствовал, что к горлу подступает комок, а глаза становятся влажными. Он не хотел, чтобы отец это видел, поэтому тут же направился к себе. Он зашёл в свою комнату и плотно закрыл дверь, затем лёг на кровать, уткнулся в подушку и тихонько, но очень горько заплакал. Конечно, всё хорошее настроение как рукой сняло и не хотелось ровным счётом ничего: ни есть, хотя ещё полчаса назад парень был очень голодным, ни заниматься заданными в школе уроками, ни возиться с моделью, которую Димка начал делать на кружке автомобильного моделирования, ни даже играть в компьютер. Хотелось только лежать, а больше всего – просто испариться, чтобы ничего этого вдруг не стало.
   Вдруг Димку осенила мысль, что может быть отец не уйдёт в запой, может быть, он просто сегодня выпьет и ляжет спать, а завтра пить уже не будет! Димка вскочил с кровати, и пошёл в ванную, где умылся и привёл себя в порядок, чтобы отец не увидел никаких следов слёз, вышел из ванны и скорее направился в кухню.
   – Ну что, опять в запой? – обращаясь к отцу, спросил Димка.
   – Да ты что, конечно нет! – отец категорически отрицательно замотал головой, – вот это допью – и спать упаду. И завтра никакого пива там, или другого дерьма. Ясно тебе? Руку даю на отсечение.
   – Да врёшь ты опять, опять будешь бухать две недели! – голос Димки снова начал дрожать, однако он по-прежнему очень хотел, чтобы отец его разубедил.
   – Нет. Ни в коем случае. Упаси Господь, чтобы я эту гадость пил! – живо и очень убедительно ответил отец.
   А Димке только этого и было нужно: парень тут же повеселел. Уцепившись за эту надежду, он тут же выбросил из головы все плохие мысли, и, ещё немного поговорив с отцом, вернулся в свою комнату, взяв у отца кусок копчёной рыбы и с аппетитом его пожёвывая.
   Однако Димка забыл, что то же самое отец говорил и два месяца назад, когда уходил в запой на полторы недели, и полгода назад, когда пробухал целый месяц, и вообще всегда. Но Димке уже было всё равно: он искренне верил в то, что завтра отец пойдёт на работу, вернётся домой трезвым, и всё будет хорошо.
* * *
   Утром Димка проснулся, и первым делом побежал в спальню, посмотреть, дома ли отец. Отца дома не было. «Всё-таки на работе!» – радостная мысль, пронёсшаяся в голове парня, тут же подняла настроение. Он вернулся в свою комнату, взял телефон и позвонил отцу.
   – Привет. Ну чё ты, нормально? Не пьёшь сегодня? – осторожно, стараясь не спугнуть желанный ответ, спросил Димка у папки, отчётливо слыша, как в трубке гудят промышленные станки, а это значило, что отец работает.
   – Нет. Ладно, мне работать нужно, – сухо ответил отец, и закончил разговор.
* * *
   Вечером проголодавшийся Димка возвращался домой после тяжёлого дня: сначала шесть уроков в школе, где он получил пятёрку по географии, затем кружок по моделированию, где преподаватель долго показывал и рассказывал, что дальше нужно делать с моделью. Однако Димку грела мысль, что отец не ушёл в запой, что сейчас похвастается папке хорошей отметкой, и они поскорее что-нибудь приготовят на ужин.
   Когда Димка зашёл в квартиру, его сердце тут же упало куда-то в район живота: он увидел, что отцовские ботинки разбросаны на входе, пакет с его термосом, который он брал с собой на работу, валялся на полу. Затем Димка увидел и отца, недвижимо лежащего на диване в зале. От него разило алкоголем, он был в обоссаных штанах. Димка всё понял. «Дышит…» – убедился парень, подойдя к отцу, и тут же вышел из квартиры, закрыв за собой дверь. «Вот скотина, опять обманул, нажрался… Опять будет бухать…» – в отчаянии думал Димка, спускаясь по лестнице и выходя на улицу. Он не знал, куда ему идти, и просто хотел побыть во дворе. Подавленный Димка вышел из подъезда и сел на скамейку, к горлу вновь подступил неприятный и очень твёрдый камешек, и парень уже не мог сдержать слёз.
* * *
   На улице стало уже совсем темно, однако возвращаться домой Димке совершенно не хотелось. Вдруг к нему подошёл молодой оборванный пацанёнок, бомж, который, кажется, жил в подвале соседнего дома, и спросил:
   – Ты чё ноешь?
   – Да я не ною, – мгновенно перестав всхлипывать, максимально спокойно ответил Димка.
   – Да ладно, я же видел. Это твой батя бухой еле в подъезд зашёл, я видел вас вместе раньше. Чё, бухает? – спросил пацан, очевидно, понимая, о чём идёт речь.
   – Да, бывает, – нехотя ответил Димка.
   – Часто бывает, я гляжу. Ты не парься, это херня. У меня мать тоже бухала, пока не померла. Нас с сестрой в детский дом отправили, но мы сбежали, теперь в подвале живём вот в этом доме, – пацан указал на близлежащую девятиэтажку, и продолжил, – ладно, херня это всё, братан, пойдём, я тебя лучше с сестрой познакомлю.
   Димка неохотно поднялся со скамейки и пошёл за пацаном.
   – Тебя как зовут? – пацан обернулся к Димке.
   – Димкой. А тебя? – парень протянул руку.
   – Костян я, Кос, – бомж деловито пожал протянутую ему руку, и, открыв дверцу подвала, тут же зашёл в него. Димка ощутил сильную и тяжёлую вонь от мусоропровода, подогретую теплом труб отопления, подался было за пацаном, но, сделав два шага, ударился головой о какую-то трубу. – Ха-х, ё-моё, ну ты чё, пригнись маленько, не в музей пришёл! – весёлый голос Костяна звучал где-то впереди. Димка наощупь добрался до него и вышел на свет. В маленьком закутке, бывшем, вероятно, ранее чьей-то кладовкой в свете тусклой грязной лампочки Димка увидел девчонку, которая сидела в углу на пошарпанном, неотёсанном деревянном ящике, накрытом газетой, и что-то пила из стакана, заедая это куском хлеба. По углам закутка лежали картонки и какие-то тряпки, скорее всего служившие обитателям подвала одеялами и подушками.
   – Маринка, твою мать, лохудра, слезь со стола, и скатерть поправь. И ты чё без меня водку жрать начала, курва? – Кос, разозлившись, подскочил к девчонке и выхватил у неё стакан, затем, секунду подумав, отобрал и хлеб.
   – Ой, да ладно. Ты кого это к нам приволок? – чуть обиженно спросила Маринка.
   – Это Димас, кореш мой, знакомься! – Костян обернулся к Димке, и сказал, – это сеструха моя, Маринка! Димка улыбнулся девчонке, и подумал, что пора, наверное, отсюда убираться, но тут Маринка вновь подала голос:
   – Кость, я тут клей недалеко в обувной мастерской спёрла, и пакеты хорошие нашла! – Маринка восхищённо продемонстрировала брату полулитровую банку мутного жёлтого клея и охапку разноцветных блестящих пакетиков из-под чипсов.
   – Во-о, вот это ты молодец, круто-круто! И пакеты хорошие, целые, не рваные, смотри-ка! – Костян обрадовался прозорливости сестры, и обратился к Димке:
   – Ну чё, брат, давай выпьем сначала, а потом кайфанём как следует, да? – Костян протянул Димке стакан с недопитой Маринкой водкой, и всучил кусок хлеба.
   Димка чуть брезгливо взял стакан, но не отказался, так как давно хотел стать крутым мужиком и поскорее попробовать водку. Он осторожно сделал маленький глоток, после чего мужское пойло обожгло ему рот и горло. Димка выпучил глаза, тут же зажевал куском хлеба, и занюхал рукав, вспомнив, как это делает отец.
   – Ну-ка, допивай полностью! – сказал Костян, придвигая Димкину руку со стаканом к его рту. Димка кое-как допил (благо, оставалось совсем ничего), и ощутил приятное головокружение.
   – Вот это красавчик, уважаю! – деловито проговорил Костян, искренне веруя в то, что его уважение является чем-то сокровенно желанным для каждого, и, откуда-то из тряпья достав бутылку, налил себе.
   Зрение Димки потеряло чёткость, он опустился на картонку, сел, прислонившись спиной к стене, следя за происходящим мутными глазами – он впервые в жизни был пьян. Костян же, видимо, человек бывалый, быстренько выжрал полстакана, немного заев хлебом, и сел рядом с новым другом.
   – Ну чё. Маринка, налей нам в пакеты, да не жалей! Кайфануть охота как следует! – Костян обратился к сестре, которая тут же аккуратно открыла банку с клеем, и налила сначала в один пакет, отдав его Костяну, затем в другой, и протянула Димке. Тот уже увереннее взял то, что дают, но вопросительно посмотрел сначала на Маринку, а затем на Коса.
   – Короче, вставляешь морду в пакет, плотно прижимаешь края, и вдыхаешь, Понял? Паси как я… – не успел Костян договорить, как тут же умело приложился к пакету, и секунд пять вдыхал дурманящие пары. Затем отстранился, и с абсолютно идиотской улыбкой, блаженно откинулся к стенке. Димка сделал то же самое, однако закашлялся уже через две секунды, после чего у него очень сильно закружилась голова, сознание повело в сторону, пол в кладовке почему-то оказался сверху, и Димка выронил пакет.
   – Ты чё, сука, криворукий! – вскрикнула Маринка, тут же подхватив упавший пакет, пока из него не начал вытекать клей, и сама принялась затягиваться. Димка же поднялся с картонки, едва не упал на Маринку, выскочил за угол комнатушки, ощущая непреодолимый рвотный позыв. Голова продолжала качаться на высоких волнах токсического опьянения, звон в ушах не утихал, Димку продолжало рвать.
   – Ё-моё, вот это ты вообще обалдел, брат, заблевал нам всё! – странный голос Костяна доносился откуда-то издалека.
   – Я всё уберу потом, дайте ещё немного, – сказал Димка, совершенно не осознавая, что делает.
   – А-а-а, круто, да? Понра-а-а-вилось! – весело и самодовольно протянул Костян, и сунул в некрепкие Димкины руки свой пакет.
   Парень тут же приложился, хорошенько затянувшись сладковатыми парами, и по стенке сполз на пол.
   Ему было уже всё равно, сидел он в своих же рвотных массах или нет, как там отец и что сбоку бормочет Костян. Это всё было где-то далеко и совсем неважно.
   Никаких галлюцинаций Димка не увидел: из дыр под потолком никто не выползал, сказочные феи не появлялись. Было лишь приятное головокружение.
   Димка, совершенно одурев от клея и водки, с безумной улыбкой растянулся на полу, прямо в липкой и тёплой жиже, и смотрел на потолок, не думая ни о чём, и просто наслаждаясь удивительным моментом.
   И есть уже совершенно не хотелось.

Вознесение

Часть 1

1
   – Да ну, что-то не мой день опять, Вань. Давай вечером ещё попробуем, авось и выиграю! – тоже грустно ответил Василий Васильевич, однако фразу закончил с неподдельным азартом.
   – Попробуем, что ж ещё делать-то нам? Книги я в библиотеке и так все перечитал давно, а новые что-то не завозят. Будем играть, – проговорил Иван Андреевич, закончив фразу так опечаленно, как только было можно. Он прекрасно понимал, что ни сегодня вечером, ни завтра утром, ни даже через месяц Василий Васильевич не выиграет у него в шахматы, как не выиграет и никто другой из их отделения, играй он в полную силу. А в полную силу Иван Андреевич играл всегда: не любил он поддаваться, и делал это только тогда, когда его соперник, проиграв двадцать партий подряд, совсем расстраивался и огорчённо свешивал голову и опускал руки.
   Оттого-то Иван Андреевич и грустил, что не с кем ему сразиться по-настоящему, в интересной и равной борьбе померяться силами на шахматной доске. Все, кто мало-мальски умел играть в шахматы в их отделении, уже давно и по много раз были проверены Иваном Андреевичем на прочность. Иных шахматистов уже и после первой партии Иван Андреевич не желал видеть напротив себя, если перед ним лежала разделённая на чёрные и жёлтые квадраты деревянная доска, на которой в начальном положении были расставлены фигуры. Нет, не повезло ему с соседями по палате в этом плане, не повезло. Да и во всей больнице, в общем-то, не было соперника, достойного шахматистского таланта Иван Андреевича.
   А шахматы Иван Андреевич очень любил. И любовь эта зародилась в нём так давно, ещё пятьдесят лет назад, что иногда ему казалось, словно любил он задумчиво склониться над шахматной доской с самого раннего детства, а то и с рождения. Но было это и так, и не так одновременно: полюбились ему шахматы в военном госпитале, куда его в бессознательном состоянии доставили уже на второй день войны. Тогда выпускники медицинского института, занимавшиеся его лечением, буквально вытащили Ивана Андреевича с того света, подарив ему новую жизнь после контузии, получить которую его угораздило ещё в первые часы нападения гитлеровцев на Советский Союз. Тем ранним июньским утром молодой старшина Иван Лядов, только-только заступивший на службу на пограничной заставе, вышел покурить на крыльцо казармы. И не успел он свернуть папиросу, как стал раздаваться стремительно нарастающий вой, как потом оказалось, фашистских бомбардировщиков, и свист летящих на землю бомб ввёл неопытного в военных делах Ивана Андреевича в такой ступор, который парализует все мышцы и мускулы тела, а самое плохое – мышление. А ещё через несколько секунд где-то неподалеку раздался взрыв, и всё исчезло.
   Очнулся Иван Андреевич только через неделю, укутанный одеялом, обмотанный разными тряпками на больничной койке госпиталя, куда его, сутки пролежавшего на месте разрыва бомбы без сознания, доставили санитары.
   Был у него тогда в палате один сосед, звали его Витькой. Витька был безногим, и лежал в этом госпитале ещё с русско-финской войны. Вот этот самый Витька и привил Ивану Андреевичу любовь к рассудительному и нестандартному мышлению и выдержке в принятии тех или иных решений, любовь к шахматам. Оказался тот Витька к тому же ещё и искусным умельцем, который по причине наличия огромного количества свободного времени, при помощи обычного армейского ножичка научился вырезать из дерева шахматные фигуры и делать доску из двух половинок, скрепленных между собой кусочками проволоки.
   Научил он тогда играть Ивана Андреевича, научил рационально соображать, а перед его выпиской подарил ему комплект только-только вырезанных шахмат. Ивана Андреевича снова отправили на фронт, где он до самого окончания войны излазил всю Беларусь и восточную Польшу с солдатским мешком, в котором помимо всего прочего непременно хранились те самые шахматы, обёрнутые в тряпку. И играл он с бойцами в перерывах между атаками или обороной, на некоторое время погружая их в увлекательное действо, и оттаскивая от ежесекундных мыслей о предстоящем или прошедшем бое, об убитых товарищах-сослуживцах, о войне, о смерти.
   Где-то под Варшавой Ивана Андреевича вновь ранило, и его снова отправили в госпиталь. Вновь вернуться на фронт ему было уже не суждено – Красная Армия вошла в Германию, взяла Берлин, и выиграла эту войну. Своя же война для Ивана Андреевича закончилась так же быстро и внезапно, как и началась тем туманным утром на заставе. И он её выиграл, потому что был одним из тех, кто вернулся живым.
   А спустя тридцать лет Ивану Андреевичу предстояла ещё одна схватка, которую он на сей раз проиграл. Схватка за право на спокойную и размеренную послевоенную жизнь, за право тихо и мирно стареть у себя дома, за возможность наслаждаться прогулками по парку, расположенному совсем рядом от его дома. Его родная и любимая дочь, сговорившись с каким-то мерзавцем, выселила Ивана Андреевича из его собственной двухкомнатной «хрущёвки». Они выставили Ивана Андреевича сумасшедшим, применив для этого какие-то связи любовника-проходимца. И проиграл он эту борьбу, потому что ждал такого предательства от дочери ещё меньше, чем повторного нападения немцев на Советский Союз. Опешив от неожиданной перемены дочери, от самого факта вопиющей несправедливости, безнравственности и аморальности этого поступка, Иван Андреевич ничего не смог противопоставить собственной дочери. И был навсегда отправлен в психиатрическую больницу: врачи в городской поликлинике вдруг вспомнили о давнишней контузии Ивана Андреевича, о его ранении, и сделали выводы о том, что он, настоящий боевой ветеран и примерный пенсионер, опасен для общества.
2
   – Ладно, Василий Василич, пойду я к себе, – всё так же безрадостно сказал Иван Андреевич, встал из-за стола, собрал свои шахматы, и вышел из палаты.
   Это были те самые шахматы, которые он получил в подарок от Витьки перед самой своей отправкой на фронт. Берёг их Иван Андреевич как зеницу ока, не смотря на то, что фигуры были нескладные, угловатые и несимметричные, а половинки доски едва держались между собой. Но так они были ещё лучше, ведь имели свою, уникальную историю и даже, наверное, душу.
   В их отделении было только две палаты, которые никогда не закрывались – одна, в которой лежал Василий Васильевич, и другая – где располагался Иван Андреевич. Остальные же десять всегда были закрыты, их обитателей и в туалет, и в столовую водили исключительно по расписанию и под строгим конвоем крепких санитаров с малоинтеллигентными лицами, а свободный выход на улицу или даже просто в коридор для них был строго ограничен. Исходя из этого, Ивану Андреевичу повезло чуть больше: он мог свободно перемещаться по отделению, и даже в специально отведённые для этого часы имел возможность выходить во двор, чтобы посидеть на скамеечке, прогуляться до ворот и обратно, и просто подышать свежим воздухом, которого в душных и тесных палатах всегда не хватало. К тому же, сейчас было лето, и эта проблема стояла довольно остро.
   Не смотря на то, что палата Ивана Андреевича была довольно маленькой, в ней лежало четыре человека. Было четыре железных кровати, с ободранной эмалировкой на спинках и жутко скрипящими пружинами посередине, на которых лежали довольно изорванные матрасы. Возле каждой койки стояла тумбочка, тоже видавшая виды: лак с них был давно вытерт, а дверцы у некоторых из них висели на одной ржавой петле, и плотно уже давно не закрывались.
   Неизменным атрибутом таких палат, жителям которых доверяли чуть больше, чем остальным больным отделения, была алюминиевая миска, в которую ставилась белая кружка, с облупившейся на ручке эмалью, и всё это всегда располагалось на углу тумбочки. Ложки же в палату даже им уносить не разрешалось, и их оставляли в столовой.
   Их палата находилась на первом этаже трёхэтажного здания, потолок в ней был низкий, окно небольшое, отчего довольно рано в их палате становилось почти совсем темно. Электрический свет включали каждый вечер, но лишь на несколько часов. Стены и потолок хоть и были совершенно белыми, но когда за окном темнело, в палате становилось невыносимо тоскливо, безысходность и неисправимость ситуации заваливалась без спросу в сознание её обитателей. Особенно в такие дни, как сегодня: уже начинало вечереть, и густые серые июльские тучи совсем затянули бывшее ещё недавно голубым небо, окончательно заслонив проход солнечному свету внутрь палаты. К тому же, за окном росла старая, но по-прежнему ветвистая и обильно покрытая листвой ива, которая прикрывало окно, и мешало солнечному свету проникать в помещение.
   Иван Андреевич вошёл в свою палату. Лампочку на потолке ещё не включили, небо за окном было тяжело-серым, лил сильный ливень, и, не смотря на то, что в палате находилось целых три человека, в ней царило угнетающее безмолвие, которое, казалось, тяжко и почти осязаемо повисло в комнате. Лишь на стенах и потолке, которые из-за пасмурной погоды тоже выглядели серыми, то и дело неспешно двигались широкие, сбившиеся в одно пятно неясные тени, которые грузно ложились от густых ивовых ветвей.
   Время в больнице и без того всегда тянулось невыносимо медленно, но в такие полутёмные и очень долгие летние вечера совсем казалось, что оно ещё сильнее замедляется, а то и вовсе останавливается; обволакивает во что-то густое и мягкое, и неизбежно увлекает в гнетущее нечто, не испытывая ни толики жалости к тем, кто находится в палате, и коротает его – Время – от завтрака к обеду, от обеда к ужину, и, что самое тяжёлое – от ужина до сна.
   Иван Андреевич зашёл в палату, сел на свою койку и крепко задумался ни о чём. Не было в его голове никаких насущных мыслей, которые следовало бы хорошенько обдумать, он словно просто погрузился куда-то вглубь себя, будто застелил своё сознание густым плотным туманом, и сидел так некоторое время. Через несколько минут он услышал, что сквозь эту пелену доносится чей-то голос, и смог различить лишь обрывок фразы:
   – …увын вок-вок, Амвеить… – говорил кто-то, очевидно, обращаясь к нему. Иван Андреевич поднял голову, нехотя выполз из-под толщи тяжёлого небытия, и, оглядев палату, понял, что обращался к нему Максимка, сидящий на своей кровати и искренне счастливо улыбающийся. Передних, как, впрочем, и многих других, зубов у Максимки не было, и шепелявил он всегда, непременно дополняя свою речь детской, невинной улыбкой. Иван Андреевич обратил на неё внимание и сейчас, окончательно сбросив с себя липкие волокна забытья, и, несколько секунд приходя после него в трезвое сознание и понимая, что сказал Максимка, спросил:
   – А ты как узнал, Максим?
   – Касвюли гемяк, я усвышав, – ответил Максимка, расплывшись в улыбке ещё более широко и весело.
   – Да, действительно. Это хорошо, – с добротой в голосе сказал Иван Андреевич, обращаясь уже не совсем к Максимке.
   Иван Андреевич сразу заметно приободрился, узнав, что скоро будет ужин: это означало, что ещё один день близился к концу, и, скоротав несколько часов после еды, дождавшись темноты, можно будет лечь спать, таким образом, закончив ещё один, бесконечно долгий день, прожитый в больнице.
   Через непродолжительное время к ним в палату заглянула санитарка, и позвала на ужин. Обитатели палаты оживились, каждый из них взял с угла своей тумбочки миску с кружкой, и все вместе они направились в столовую. Выходя последним, Иван Андреевич обратил внимание на то, что идущий впереди него Николай заметно нервничает: у него подрагивали руки, а в движениях прослеживалась чуть резкая нервозность. У Николая была эпилепсия, и, помня это, Иван Андреевич почему-то не придал состоянию мужчины особенного значения – мало ли, вдруг он себя просто неважно чувствует. Хотя, подобные симптомы могли бы быть предвестником скорого припадка, но Иван Андреевич, видавший за последнее время не один приступ у Николая, всё же, в этот момент об этом не подумал.
   Они прошли в столовую, и, получив в окне раздачи еду в свои тарелки и чай в кружки, взяли ложки, хлеб, и расселись по своим привычным местам, куда садились изо дня в день, из месяца в месяц, а кое-кто, как Иван Андреевич и четвёртый их сосед «афганец» Сергей – из года в год.
   На ужин сегодня, как и в любой другой четверг, традиционно подали коричневую, с оранжевыми, вероятно, морковными вкраплениями тушёную капусту, которая, как и всегда, была перетушена до такой степени, когда становится похожа, скорее, на капустную кашу. Хотя, может быть, это было и к лучшему: большинство обитателей психиатрической больницы были люди пожилые, и грызть твёрдые, хоть и небольшие ломтики капусты им было бы непросто. В дополнение к капусте шёл небольшой кусочек какой-то рыбы, кожа которой была липкой, мерзко приставала к пальцам при чистке, а само мясо на вкус было пресным, и тоже изрядно перетушенным, или пережаренным – сложно было сказать, каким способом обрабатывалась эта рыба. Часто случалось и так, что кроме кожи и пары-другой малюсеньких мясных кусочков с хребта съесть больше было нечего, поэтому выбирать не приходилось.
   Иван Андреевич был из того подавляющего большинства обитателей больницы, к которым ни в будни, ни в выходные, ни даже раз в месяц никто не приезжает, не привозит жёлтое и ароматное домашнее картофельное пюре с аппетитной котлетой или хотя бы сосиской. А вот Сергей, сидевший напротив Ивана Андреевича, был как раз в числе счастливчиков: каждое воскресение к нему приезжали или сын, или его супруга – невестка Сергея – и привозили ему из дома разные вкусности. Очевидно, от этого, он и был придирчив к больничной пайке. Вот и сейчас, от чего-то вдруг сильно оскорбившись положенным ему в миску куском рыбы (хотя видел он такие уже третий год подряд), он, резко ударив по столу своим большим кулаком и расплескав чай из всех четырёх кружек, гаркнул своим твёрдым, командным голосом:
   – Это что за дела, вашу мать?! Я за такую рыбу в 87-ом за скалу бы отвёл и руки штыком поотрубал!
   Взрыв его голоса получился таким громким, резким, и, главное, неожиданным для всех, относительно спокойных обитателей их отделения, что сидящие за столами разом вздрогнули, а кто-то в дальнем конце столовой безудержно зарыдал. Максимка же, напротив, стал весело гоготать, да так самозабвенно, что едва не захлебнулся чаем; однако самое неприятное произошло с Николаем: он, задрожав сильнее прочих, негромко вскрикнул, свалился со стула, и затрясся: Иван Андреевич, насмотревшись такого и ранее, быстро понял, что у мужчины начинается приступ эпилепсии. Он понимал, что ничего уже с этим сделать нельзя, и самое главное было то, чтобы Николай, не чувствовавший в момент припадка ровным счётом ничего, не нанёс себе каких-нибудь травм. Иван Андреевич быстро встал, и, подойдя ко бьющемуся в сильных конвульсиях Николаю, обратил внимание на то, что мужчина обмочился. Вместе с подошедшими санитарами они перевернули мужчину на спину, и крепко зажали голову, чтобы Николай не бил ею о бетонный пол: гримаса на лице мужчины была поистине ужасной и устрашающей, густая слюна сваливалась на подбородок, глаза выкатились и беспорядочно вертелись в глазницах, зубы были оскалены и сильно сжаты. Увидев эту картину, Максимка стал всхлипывать, испуганно вжавшись в стену, а видавший и не такое Михаил, наоборот, как ни в чём не бывало, стучал ложкой о миску, уже доедая свою капусту, презрительно откинув рыбу в сторону.
   Иван Андреевич кое-как стянул с Николая его спортивную кофту, и набросил ему на ноги так, чтобы не было видно его мокрых штанов.
   Вскоре судороги Николая стали пронзать всё реже, его, сжатые добела кулаки расслаблялись, мышцы на лице разглаживались – приступ отступил, и мужчина пришёл в себя.
   Николаю сделали успокоительный укол, и повели в палату. Максимка, успокоившись и совсем перестав всхлипывать, спокойно доедал свою порцию. Бывший вояка Сергей спланировал, как ему казалось, отличную военную хитрость, и, воспользовавшись отсутствием Николая, пододвинул его миску к себе, с неприкрытым отвращением отбросив злосчастную ненавистную рыбу на пол, и, не обратив никакого внимания на раздражённый окрик раздатчицы из окошка, быстро съел его капусту, а затем выпил и его чай.
3
   Ивану Андреевичу не хотелось возвращаться в палату: скорее всего, как всегда после тяжёлых, да и любых других своих приступов, Николай начнёт рассказывать про то, как получилось так, что у него появилась эпилепсия, как он жил до неё, с ней до больницы, и как его супруга сюда упекла. Надоело. Хотя, нельзя сказать, что надоело именно это, конкретно Николай, в общем-то, безобидный и неглупый, довольно приятный мужчина, именно его нудный и продолжительный рассказ, известный наизусть абсолютно всем обитателям их палаты и, наверное, целого отделения. Пожалуй, нет. Надоела рутина, достало, что всё всегда одинаково, хотя за те долгие годы, что Иван Андреевич находился в больнице, в его палате сменилось много пациентов, но их привычки очень быстро приедались, действия становились предсказуемыми, а жесты и речевые выражения набивали оскомину; как леденец, который очень долго рассасываешь, и маленькие трещинки на нём могут неприятно оцарапать нёбо, дёсны или язык, а ты всё равно, рассосав один, кладёшь в рот следующий. Потому что делать, в общем-то, больше нечего: живя обычной жизнью в городе, люди не замечают той рутины, которая, конечно, присутствует и там, но когда кроме неё нет ровным счётом ничего – это и есть самое тяжкое: отсутствие пространства для непредсказуемых вещей, необычных явлений или непривычных событий.
   Так и в их палате, один за другим сменяются постояльцы. Но самое интересное, что на первом этаже, на входе в больницу, в приёмном покое, куда новичков приводят или привозят, они ещё «живые», ещё мысленно там, где-то в городе, ругаются в суетливой очереди гастронома или сберегательной кассы. Однако уже через несколько минут пребывания в больнице, пройдясь по светлому коридору и поднявшись на нужный этаж, они заходят в палату совершенно другими людьми, за эти недолгие минуты, напитавшись угнетением, источаемым стенами, безысходностью, валящейся на плечи с потолка, и становясь физическими сгустками той самой рутинности. Затем эти люди сами, ежедневно, каждую секунду разливают эту рутину в каждый, даже самый отдалённый уголок больницы. В итоге же и получается замкнутый круг.
   Затем кто-то из них умирает, кого-то переводят в другие отделения или больницы, изредка некоторых даже выписывают. Но каждый из них, не смотря на то, что ещё неделю назад был новеньким – спустя несколько дней или даже часов уже надоедает до глубины души. Но они, в большинстве своём, были не виноваты в этом – больница, а именно её атмосфера сделала их такими. И сделает любого очень быстро. Даже Николай, недавно лежащий, никогда не пребывает в припадке с другим выражением лица, с иным оскалом, с хотя бы чуть более другой гримасой. Нет, он всегда заваливался на левый бок, вне зависимости от того, стоял он или сидел до приступа; пена своими хлопьями всегда вырисовывала одни и те же холмики на его подбородке, и, казалось, даже глаза вертелись ровно так же, как и неделю назад, когда был прошлый приступ. Или как дней за пятнадцать до этого, когда тоже был припадок. Да что там, так было всегда. Иван Андреевич допил свой чай, отнёс и бросил ложку в большое ведро, которое было специально для этого определено. Затем он вернулся к столу, взял свою кружку и миску, и, выйдя из столовой, направился к палате Василия Васильевича.
* * *
   – О, а ты что это с посудой к нам, Андреич? – удивлённо спросил Василий Васильевич у Ивана Андреевича, как только тот вошёл в палату.
   – Да знаешь, я сразу со столовой к вам. Не хочется что-то себе идти, – ответил Иван Андреевич, отчего-то застыв на входе.
   – А-а, ну дело хозяйское. Ну, ты ж проходи, чего стоишь-то? Можешь помыть свою миску у нас, если хочешь, пока не засохла. Может, сыграем, кстати? – сказал Василий Васильевич, и, вдохновившись своей идеей, тут же отбросил газету, которую до этого держал в руках.
   – Да можно, что ж не сыграть-то. На улице, видишь, вон какая погодка, прогуляться не выйдешь особо, – проговорил Иван Андреевич, моя свою миску и чашку в бело-жёлтой эмалированной палатной раковине. Когда он закончил, то мокрую посуду оставил прямо там, чтобы обсохла, и не капала в чужой палате ни на пол, ни на стол, и сел напротив Василия Васильевича, который уже занял свой стул.
   – Ну давай сыгра-а-ем. Только свои шахматы доставай, а то я уж не пойду в палату за своими, – сказал Иван Андреевич, потирая руки, и на какие-то несколько секунд поверив в то, что на этот раз у Василия Васильевича игра пойдёт как положено, и что он не будет допускать глупых ошибок и пропускать очевидных, по крайней мере, для Ивана Андреевича, хороших вариантов хода. Пока Василий Васильевич доставал шахматы и расставлял фигуры на доске, Иван Андреевич нащупал в кармане штанов невесть откуда там взявшуюся конфетку. Вытащив её, он увидел на своей ладони сморщенный леденец в истёртой бело-голубой бумажной обёртке. Несколько секунд на него посмотрев, Иван Андреевич развернул его и положил в рот: это оказалась карамель «Взлётная», что можно было определить по специфической, но приятной кислинке, остро пробивавшейся сквозь общую сладость. Такие конфеты, судя по фантику очень старые, несколько раз застиранные вместе со штанами, постоянно неизвестно как оказываются в карманах то наших каждодневных штанов, то зимних курток, восемь месяцев висевших в шкафу. И найти её там, собственноручно положенную долгое время назад или недавно, но уже точно позабытую, всегда приятно, вне зависимости от того, какой внешний вид она имеет в данный момент.
   Прошло двадцать минут. В то самое время, когда леденец во рту Ивана Андреевича стал исчезать, растворившись до плоского и очень тонкого овала с заострёнными краями, когда эти зазубрины стали периодически впиваться в язык, когда этот самый кислый леденец стал вызывать небольшое раздражение полости рта – нервы Ивана Андреевича стали потихоньку сдавать. Василий Васильевич проигрывал третью партию подряд за то время, пока Иван Андреевич успел рассосать одну конфету. Первая из игр оказалась наиболее длинной, и проходила минут десять, вторая же получилась совсем короткой, так как Василий Васильевич допустил ряд промашек, от которых Ивану Андреевичу стало стыдно. Почему-то мужчине было стыдно за своего незадачливого оппонента, за его безалаберную игру в шахматы, и, не выдержав мучений шахматиста внутри себя, он решил закончить третью партию и вообще игру на сегодня, и начал разговор, пока Василий Васильевич, как ни в чём не бывало вновь не начал расставлять фигуры.
   – Слушай, Василич, а что это у тебя там за газета? Где взял? Что интересного пишут? – спросил успокаивавшийся Иван Андреевич, руками внутреннего шахматиста уже давно разбив игровую доску о голову Василия Васильевича всё там же, в глубине души, поэтому его интерес к газете был уже неподдельный, но по-прежнему вынужденный. Василий Васильевич, забыв про шахматы, метнулся к кровати, схватил газету, и, вернувшись на стул и разложив её на столе, стал показывать разные новости и статьи:
   – Да это вот санитарка из дома принесла, двухмесячной давности номер, ещё с начала мая. Смотри, что тут есть… Иван Андреевич прервал товарища, смекнув, что сейчас наилучший момент, чтобы собрать шахматы обратно в доску и убрать подальше:
   – Давай шахматы уберём пока, чтобы удобнее смотреть было, – осторожно предложил Иван Андреевич, и тут же сам принялся собирать фигуры, пока Василий Васильевич не передумал, но тот особого внимания на это, слава Богу, уже не обращал, и продолжал читать: – Во-о-от, значит, в финале Лиги Чемпионов сыграют «Аякс» и «Милан»… Ну они уже сыграли, я слышал, санитары говорили, голландцы выиграли 1–0 вроде. Так-та-ак, дальше… – листал газету Василий Васильевич и беглым взглядом выискивал интересные заметки, которые, в связи с его никчемной игрой в шахматы были действительно интересны Ивану Андреевичу. – хм… Альбом «Опиум» группы «Агата Кристи» бьёт рекорды продаж… Ну это ерунда… Так, вот парады тут всякие прошли, пятьдесят лет победы же было, с праздником тебя, кстати, Андреич, прошедшим!
   – Да, спасибо. Вась, но я больше ко дню Независимости Беларуси причастен, был вот недавно, третьего июля у них, – ответил Иван Андреевич, вспомнив, как ползал с винтовкой по голым белорусским полям и густым лесам, как рыл окопы на берегах красивых местных озёр, и как по вечерам в золе кострища пёк картошку. Совершенно особенную, которой делились заботливые жители сёл, перед этим напитав её своей признательностью и благодарностью, от чего она становилась ещё вкуснее, и создавала вокруг костра почти домашний уют.
   – … боснийские сербы, посмотри-ка, какие, обстреляли Загреб, столицу Хорватии… – вновь процитировал Василий Васильевич.
   Но тут Иван Андреевич увидел фотографию знакомого человека, и ткнул пальцем в статью над ней:
   – Ботвинник умер что ли?
   Василий Васильевич перевёл взгляд с сербов на Ботвинника, и принялся читать, выбирая основное из контекста:
   – Да-а, кстати, совсем забыл тебе сказать. Ты ж помнишь его? Великий наш гроссмейстер. Так… Скончался в связи с продолжительным заболеванием пятого мая у себя в квартире недалеко от Фрунзенской набережной, значит… В тридцать пятом году, это значит, ему двадцать четыре было, примерно, получил звание гроссмейстера СССР, а ещё через пятнадцать лет – мирового. Был многократным чемпионом Советского Союза, а так же мира… Михаил Моисеевич ушёл из жизни в возрасте восьмидесяти трёх лет… Такие дела, Андреич, – закончил чтение Василий Васильевич, и стал листать дальше.
   А Иван Андреевич дальше ни читать, ни слушать уже не хотел. Задумался. Через минуту, не обращая внимания на то, что там вычитывает Василий Васильевич, сказал как-то в сторону, словно самому себе:
   – Да, жаль мужика. Величайший шахматист был наш, а может и мировой. Как играл-то, как играл! Ты помнишь? Ну, хотя и пожил, в принципе, достойно. Замечательную жизнь прожил, восемьдесят три года – это солидно. Все там будем скоро, Василич, ничего-о. И добился многого, молодец… – нашёл спасительную ниточку Иван Андреевич, за которую можно было бы ухватиться и так сильно не расстраиваться, и закончил уже не таким грустным тоном, и не с такой тяжестью на душе, как ещё двумя минутами ранее. Прошло пять минут. Иван Андреевич, забрав свою, ещё со свисающими отдельными каплями воды посуду из раковины, вышел из палаты Василия Васильевича, и направился в свою. «Помню ли я его, главное, говорит. Сам-то и узнал про него, наверное, когда эту новость прочёл, что это за Ботвинник, и сколько он всего выиграл. Шутка ли, столько раз чемпион Союза, чемпион мира… Детей учил по своим методикам. Молодец, конечно» – фыркая про себя, думал Иван Андреевич, идя по коридору до своей палаты. Затем мужчина вдруг почувствовал, что ещё недавно слетевшая с плеч горечь от смерти кумира и утраты незримой духовной опоры вновь оседает на его плечах подобно пыли, которая непременно вновь ложится на землю после того, как её взбаламутили и подняли в воздух. Законы притяжения и особенности души Ивана Андреевича таковы, что эта пыль не могла не осесть обратно. Ведь это после его – Ботвинника – чемпионства сорок восьмого года, Иван Андреевич стал не просто увлекаться и бесхитростно играть как раньше, а расширять свои познания, идти вглубь, выискивать ходы менее очевидные и более тонкие, продумывать стратегию партии на много ходов вперёд, и постоянно искать пути для нестандартности мысли. Во всём этом помогали советские газеты, на своих страницах подробно разбиравшие все игры с участием Ботвинника, разъясняя суть каждого хода и возможное движение мысли гроссмейстера. Тогда, в сорок восьмом, шахматы помогли Ивану Андреевичу скорее вернуться к спокойной послевоенной жизни.
   Выкрасив и подписав клетки на своей доске точно так же, как у великого чемпиона, Иван Андреевич играл с такими же простыми работягами на заводе после тяжёлой смены; во дворе дома или парке, неподалёку от него с мужиками, которые, опрокинув пару стопок водки тоже мнили себя великими шахматистами, которых «не замечают и недооценивают». Игра в шахматы душевно расслабляла Ивана Андреевича, вливала новые физические силы, расходуемые на тяжёлой работе в цеху, а главное, помогала поскорее забыть, обесцветить и притупить эмоции, чувства и воспоминания тех страшных военных лет.
   «Зря я на Василича разозлился, не надо так. Хороший он мужик, и ничего плохого мне не сделал» – думал Иван Андреевич, подходя к своей палате, и корил себя за те скверные мысли и раздражение, которое он хоть и старался держать внутри, на единственного друга в отделении, во всей больнице, да и, наверное, в целом мире.
   Совсем чуть-чуть не дойдя до двери, Иван Андреевич решительно развернулся и быстрым шагом направился обратно, к палате, где несколькими минутами ранее сидел за столом с другом. Иван Андреевич решил, что нужно как-то извиниться перед Василием Васильевичем за свои недопустимые мысли о нём. Он хотел сказать что-то тёплое и доброе, и в его голове это звучало очень красиво, и, в то же время, ненавязчиво и достаточно мужественно. Но, без тени раздумий войдя в палату, он увидел, что Василий Васильевич сидит на своей кровати, разложив рядом газету, и что-то внимательно рассматривает. Повернувшись на звук открывшейся двери, Василий Васильевич, увидев друга, расплылся в улыбке и сказал:
   – Ты чё это, Андреич, ходишь туда-сюда? Может тебя к дурачкам во второе отделение попросить определить? Я тут, кстати, забыл сказать, партию нашёл в газете, разбор игры Карпова, нашего нового чемпиона! Сейчас разберусь, и завтра покажу тебе, где раки зимуют, Андреич!
   И сказал он всё это настолько добро и беззлобно, что, слегка растрогавшись от всех этих слов и выражения лица друга, совсем родного усача Василия Васильевича, Иван Андреевич почувствовал, как что-то горячее и большое полыхнуло у него в груди. Жарко так возгорелось, но не обожгло, а согрело. И, смущённо улыбнувшись в пол и испытав ещё большее чувство стыда от своих мыслей, пробормотав что-то бессвязное, но утвердительное, вышел из палаты.
4
   – О, Вань, заходи давай, где ж ты ходишь-то? Я тут мужикам уже давно всё рассказал, прослушал ты всё. Давай заново, для тебя расскажу, садись… – услышал Иван Андреевич голос Николая, как только вошёл в свою палату, и, садясь на свою кровать, спросил:
   – Что рассказывал-то?
   – Да как что?! Ты чё думаешь, я всегда эпилептиком-то был? Ссался на людях да в судорогах бился? Это же не просто так всё. Ты вот слушай, как дело было… – ответил Николай, готовясь начать рассказывать свою историю «Как я стал эпилептиком». Честно признаться, Иван Андреевич и не надеялся на то, что Николай вдруг расскажет что-то другое, какую-нибудь другую байку, и спросил просто так, на всякий случай, или даже из вежливости, проявляя деланный интерес.
   – Это всё не так давно началось. Ну, хотя, как тоже недавно – девять лет назад. Я ж сам украинец, из-под Припяти родом. Так вот, жил-то я не в самой Припяти, а в деревне, Худыково называется, может, слыхал? Пять километров от Припяти в сторону Киева, – начал рассказывать Николай, и, задав вопрос Ивану Андреевичу, стал выжидающе на него смотреть. А Иван Андреевич, опустив голову вниз, разглядывал едва заметный узор на истёртом линолеуме, и, услышав, что Николай вдруг замолчал, поднял на него глаза, и, поняв, что этот вопрос был не куда-то в пустоту, а именно к нему, ответил:
   – А, нет, нет… Не слыхал что-то…
   – А вот это ты зря! Красиво у нас там было. Огороды у всех засеянные, ухоженные, огурчики зелёненькие, помидорчики красненькие, сочные, дыни даже кое-кто умудрялся в теплицах выращивать. А сла-а-адкие-то были, не поверишь – мёд. Чудо! Яблоньки у всех, груши, вишни большие, тёмно-бордовые, почти чёрные – вкуснее ты точно никогда не ел… – смакуя каждое слово, рассказывал Николай о замечательной деревне Худыково. Затем, вновь взглянув на Ивана Андреевича и убедившись по выражению его лица, что тот действительно вишен вкуснее, чем в их деревне никогда не ел, продолжил, – а девки-то, Андреич, украиночки наши, фигуристые красавицы румяные… Доярочки, огородницы… Эх-х, сам понимаешь… Что надо девки! – и с этими словами он, ударившись в сладкие воспоминания, мысленно представил в своих руках те самые, прекрасные, увесистые дыни, которыми была богата их деревня, и, сложив пальцы рук так, словно в каждой из них было по одной такой, расплылся в блаженной улыбке. Иван Андреевич тоже улыбнулся и кивнул, явно оценив всю прелесть деревни Худыково. Завидев понимание слушателя, Николай продолжил:
   – Ну, ты не подумай, я не то что там это, просто приятно было глаз положить. Да и женился я, как только в деревню вернулся из института киевского и в Припяти работать начал. Влюбился в одну такую, да в жёны и взял. Не дояркой она была, правда, а тоже учителем, но географии. Так вот там мы с ней и познакомились. Хотя, лучше бы я с этими доярками да колхозницами, налево и направо… А то ведь сволочью жёнушка какой оказалась, упаси Господь… – вспомнил о своей бывшей супруге Николай, и, разочарованно без слюны сплюнув на пол, продолжил рассказ.
   А Иван Андреевич, внимательно посмотрев на своего собеседника, заметил, что в этом плевке Николая читалось такое разочарование во всём женском роде (разве что, кроме доярок из Худыково), что мужчину становилось действительно жалко. Но жалко не так, как жаль блаженных или немощных, а жалость эта была более жёсткая, твёрдая и угловатая, непоколебимая и мужская. Жалость человека понимающего, которому однажды тоже пришлось пострадать от предательства близкого человека. Да в данном случае это и «жалостью»-то назвать было сложно: слово это мягкое, неприятное и какое-то хлипкое, а чувство это у Ивана Андреевича было более твёрдое, к которому определение «сострадание» или «сожаление» подходит гораздо больше. Николай, до этого момента лежавший, резко сел на край кровати, ещё больше заинтересовавшись своим рассказом. Сидя такие истории, как правило, рассказываются легче и интереснее.
   – Так вот, дальше-то чё было. Жили-поживали мы с Оксанкой, нормально всё было. Я ж учителем работал в школе припятской, начальные классы у меня были, а у неё география, там дети уже постарше. И вот в один прекрасный, мать его, день, бабахнуло. Как щас помню, Андреич… Аж слёзы наворачиваются, как это всё… Воскресенье было, Оксанка с нашим малым, Сёмкой, в город по парку погулять поехали с соседом нашим, дедом Кузей. Хороший дед такой был, ездил на своей машине к родственникам в город, и моих иногда брал, чтобы они погуляли, пока он там у своих сидит. Не знаю, что потом с этим дедом сталось… Не видел больше… Мне что-то недомогалось в тот день, я не поехал, дома решил остаться. И вот, помню, как тебя щас вижу, Андреич: сижу на кухне, дома, в одних трусах, жарко в тот день было, сижу, значит, килечки в томате банку открыл, хлебушек порезал, огурчик солёный достал, ну и водочки, сам понимаешь, всё чин-чинарём! – закатив глаза к потолку и выпятив нижнюю губу, Николай освежил в памяти незабываемый вкус пряной рыбы, сглотнул слюну, убедился произведённым эффектом на Ивана Андреевича, который, судя по ярко выраженному на лице удовольствию от воспоминаний, кильку в томате тоже любил, и продолжил, – и вдруг слышу: вой какой-то на улице. Крик бабский, суета какая-то сквозь окно в мою идиллию врывается. Я встаю, хочу форточку закрыть, чтоб не мешал этот гомон культурно отдыхать, и вижу, соседка наша из дома через один, тётка Зинаида, бежит прямиком к моей хате, руками размахивает, орёт что-то истошно. Ну, думаю, чёрт с ним, решил во двор выйти. Выхожу, подбегает она, орёт что-то про взрыв на атомной нашей, что автобусы какие-то приехали, два часа на сборы всем, эвакуация, уровень радиации в сто раз превышает норму… Я ей говорю, поначалу, мол, ты чё, Зинка, самогон водой разводить перестала, прямо так и хлещешь? А она, видно по ней, не пьяная, в слезах вся, и взмыленная от быстрого бега-то. Я вдаль по дороге гляжу – и правда, стоят автобусы… Солдаты там, пару человек, и народ наш деревенский крутится… Не передать тебе, Андреич, что я тогда испытал… Забыл про водочку сладкую, про боли какие-то, прям так в трусах «Запорожца» своего завёл кое-как, да в город прямиком, своих искать. Понял я тогда, что обманули всех нас, не «мелкое происшествие» там тогда случилось, не просто взрыв со смертью одного оператора… Не, ну, ходили слухи, что бахнуло там что-то у них, ничего серьёзного вроде, про одного погибшего говорили… Ну мало ли, думали, бывает на производстве всякое, но чтобы так… Не представляешь, как я в эту Припять летел, как еле-еле нашёл своих… В парке, дураки набитые, гуляли беззаботно… Схватил их, в машину запихнул, да обратно в Худыково. Приехали, у военных поспрашивал, говорят, мол, на три дня выезжаем, пока последствия не ликвидируют, всё в порядке, тёплые вещи не брать, не переживать, не волноваться. Ну, мы и успокоились маленько, а то чего эта дура Зинка не наговорит, ничего про радиацию не зная, особенно, после самогонки-то. Собрались, документы взяли, деньги да барахла кое-какого. Машину на огороде прямо так и бросил. Потом в автобус загрузились да поехали. В Гомель нас повезли, Андреич, поселили в школе какой-то…
   – Да-а… Дела-а, Коль… – задумчиво проговорил Иван Андреевич, по всей видимости, единственный из обитателей палаты, кто слушал рассказ Николая: Сергей преспокойно и по-богатырски, а, точнее, по-майорски уже давно храпел на своей койке, а Максимка возился на своей кровати с кубиком Рубика, кем-то ему подаренным.
   – Вот так-то… А потом, когда нас два месяца никто никуда обратно не увозил и выезжать запретили, Сёмка умер. Как потом выяснилось – от лучевой болезни, скорее всего, скосила она его, видишь как, за два месяца каких-то. Хотя люди поговаривали, что радиации там такой уровень, что за пять минут взрослого здорового мужика убивает, а тут пацан пятилетний. Говорили люди, в тысячу раз фон превышает нормальный… Выходит, опять нас обманули, Андреич… Были там и страшные уровни радиации, и катастрофа, и такие проблемы, которые до сих пор и близко не разгребли… А ещё чуть позже, у меня первый приступ-то и случился… Не знал я сначала, что это эпилепсия, это уж меня в больнице потом просветили да рассказали, что теперь по жизни с ней рука об руку. Вот такие пироги, Андреич… Ладно, спать ложиться, что ли… В туалет только схожу, – закончил рассказывать Николай, и вышел из палаты, а Иван Андреевич, уже неоднократно обдумывавший эту историю, задумался вновь. Как всегда крепко задумался. О предательстве, о сокрытии тяжелейших последствий взрыва реактора, о многих тысячах смертей ликвидаторов, пацанов армейских, только-только набранных, да о десятках тысячах судеб жителей некогда счастливой Припяти, окрестных деревень и ближайших районов, жизни в которых уже было никогда не суждено стать прежней.

Часть 2

1
   Он спал. Спал крепко, пользуясь каждой секунд этой возможности в полной мере, как это принято на войне. Про такой сон говорят: «спит без задних ног», «спит как убитый». И он спал именно так, но был жив. А на войне это самое главное. Пока ты можешь спать, и позволить себе громко и спокойно храпеть на всю палатку – ты жив. Жив физически и жив морально. На войне спят именно так, потому что иначе никак не получается, если ты ещё не сломался. Каждую секунду этого времени, отведённого тебе на сон, ты должен отоспать так, чтобы потом, может быть трое суток без сна не жалеть об упущенной возможности. Сегодня, ранним утром они напали на лагерь. Сначала сняли двух самых дальних часовых, которые не смогли побороться с непреодолимым желанием заснуть. Боролись всю ночь, а под утро не смогли – проиграли. А на войне проигрывают только так: проиграл – значит, умер. Затем подошли к другому посту, где двое наблюдателей не спали, и засекли душманов. Успели поднять крик, пока тот не оборвался после короткой автоматной очереди. Но этого недолгого, полного отчаяния и животного страха крика хватило, чтобы крепко спавшие солдаты выскочили из своих палаток. Они уже были готовы. Они всегда готовы к тому, чтобы отражать внезапные атаки «духов». Ещё минуту назад спокойно спавшие, они в мгновение ока отшвырнули от себя свои одеяла вместе со сном. И он тоже вскочил, подорвался со своей постели, мгновенно схватил автомат, всегда со взведённым курком лежавший под боком, и отдал несколько коротких, но очень понятных приказов. Однако и без этих указаний и так всё было понятно: бей и стреляй. Стреляй и бей. И больше ничего. Беспрерывно нажимай на спусковой крючок своего автомата или пулемёта, пока не кончатся патроны. А когда пошарив по наплечной сумке не найдёшь ни одного полного рожка или новой ленты – бей штыком. Иди в рукопашную с обезумевшим, жестоким, и очень сильным врагом.
   Но у врага этого всегда было преимущество: они не боялись умирать. Они были рады погибнуть, забрав с собой несколько советских солдат, своих врагов. И когда он схлестнулся с ними в рукопашной битве, лицом к лицу столкнулся с моджахедом и заглянул в его глаза, то, на удивление, злейшей ярости и лютой ненависти там не увидел. В совершенно безликих и, на первый взгляд, пустых глазах афганца, просто слизистых круглых яблоках, всё же виднелся огонь. Огонь идеи. Это была их идея, их вера, которым они следовали неукоснительно, умереть за которые было великим счастьем и истинной мечтой. В тех глазах не было страха смерти. Эти люди, словно заведённые кем-то жестоким и беспринципным, введённые в безумный транс, шли под непреодолимым гипнозом. Управляемые своим незримым ведомым, движимые обострёнными животными инстинктами убивать, шли под пули, в штыковую атаку, рвали гранаты, забирая с собой жизни наших солдат. В этом было их преимущество. Они не носили в карманах своих одежд тщательно хранимые и оберегаемые карандашные рисунки младшей сестрёнки, не лелеяли фотографию белокурой сибирской красавицы Марии, которая ждёт тебя где-то там, не перечитывали уже давно затёртое материнское письмо. А майор Савин как раз наоборот. Он до полного изнеможения бил штыком, чтобы когда-нибудь спокойно колоть дрова в деревне отца на зиму; чтобы уставать не от беспрестанных ударов кулака с зажатым в ней штыком, а от вскапывания земли для посадки картошки; чтобы спокойно в зелёном дворе, где из всего песка только двухметровая песочница, качать на качелях сына, который сейчас ждёт отца. Чтобы жить.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →