Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

32 зуба - это норма. На самом деле норма - 28 зубов. Остальные 4 - это "зубы мудрости"

Еще   [X]

 0 

Переводчик Гитлера. Десять лет среди лидеров нацизма. 1934-1944 (Доллман Евгений)

В книге Евгения Доллмана рассказывается о повседневной жизни лидеров нацизма, о политических интригах и закулисных сплетнях. В повествовании встречаются и пикантные подробности, и курьезные случаи, такие как, например, поиски Гиммлером легендарного сокровища короля Алариха на дне реки Бусенто и конфликт Гитлера и Муссолини в самолете. Автор искусно владеет пером, а юмор, свежий взгляд на известные факты и здравый смысл делают его мемуары еще более интересным чтением.

Год издания: 2008

Цена: 69.9 руб.



С книгой «Переводчик Гитлера. Десять лет среди лидеров нацизма. 1934-1944» также читают:

Предпросмотр книги «Переводчик Гитлера. Десять лет среди лидеров нацизма. 1934-1944»

Переводчик Гитлера. Десять лет среди лидеров нацизма. 1934-1944

   В книге Евгения Доллмана рассказывается о повседневной жизни лидеров нацизма, о политических интригах и закулисных сплетнях. В повествовании встречаются и пикантные подробности, и курьезные случаи, такие как, например, поиски Гиммлером легендарного сокровища короля Алариха на дне реки Бусенто и конфликт Гитлера и Муссолини в самолете. Автор искусно владеет пером, а юмор, свежий взгляд на известные факты и здравый смысл делают его мемуары еще более интересным чтением.


Евгений Доллман Переводчик Гитлера. Десять лет среди лидеров нацизма. 1934 – 1944

   Моей матери

Глава 1
Его Величество

   – Это – птицы бедного Рудольфа, – заметил старый кавалер, повернувшись к моей матери, которая позже объяснила мне, что всех этих птиц убил наследный принц Рудольф и велел сделать из них чучела, когда был еще совсем молодым.
   В сопровождении графа мы поднялись по лестнице и прошли через несколько приемных залов. Один из них был отделан в серых тонах, другой – в красных, и все они – как шепотом сообщила мне мать – использовались для различных целей императрицей Елизаветой. Нам даже было позволено одним глазком взглянуть на кабинет, когда-то принадлежавший этой несчастной виттельсбахской принцессе. Стены его от пола до потолка были увешаны изображениями любимых лошадей императрицы. Но меня больше всего поразила картина с изображением пышно разодетого зуава, который когда-то, по словам графа, был самым любимым смотрителем гончих этой капризнейшей из европейских принцесс.
   Покинув этот конский музей, где вперемешку висели изображения приятных и ужасных на вид животных, мы прошли через анфиладу комнат для ожидания, в одной из которых сопровождающий нас покинул. Моя мать, явно нервничая, принялась оправлять свое платье и мой «эрцгерцогский костюмчик», как вдруг ближайшая к нам дверь отворилась, и граф пригласил нас войти.
   Я увидел в углу большой письменный стол, перед которым стоял очень старый господин, чье изображение я видел очень часто. Его императорское и королевское величество Франц-Иосиф I, владыка Австро-Венгерской империи, легкой походкой подошел к моей матери, которая склонилась в нижайшем реверансе, и, взяв ее за руку, отвел в другой конец комнаты, где стояли старомодный диван и несколько кресел. Неподражаемым жестом он пригласил ее сесть, оставив меня стоять у входа. Я очень надеялся, что он, как и его генерал-адъютант, не обратит на меня никакого внимания.
   Потом, когда мы покинули виллу, мать рассказала мне, что это был знаменитый Императорский уголок, где однажды собрались на историческую конференцию государи России, Германии и Австрии.
   Я вежливо стоял у двери, и до меня доносился только низкий гул разговора, происходившего в означенном углу. Чем дольше я глядел на старика, тем сильнее он напоминал мне Бога, и я чувствовал, что не осмелился бы подойти к нему и заговорить, как не осмелился бы обратиться ко Всевышнему. Он был так же далек от меня, как и Бог, плывущий на пурпурном облаке, и мне казалось, что он в любой момент мог подняться на небеса.
   Я не знаю, о чем моя мать говорила с императором. Помню только, как государь сказал, что он рад, что императрица «избавлена от всего этого». Вероятно, он имел в виду убийство в Сараеве и нависшую над нами угрозу войны, но вполне возможно, что он говорил о чем-нибудь другом, – не знаю.
   Неожиданно Всемогущий Бог спросил:
   – Так это он и есть, не так ли? – Он приподнял руку и жестом подозвал меня к себе. – Как тебя зовут?
   – Евгений, ваше величество, – запинаясь, произнес я, вспомнив наставления матери.
   – Ну что ж, Евгений, – прозвучал голос в моих ушах, – надеюсь, ты станешь таким же прекрасным человеком, как Евгений Савойский, когда вырастешь. Он преданно служил моему дому.
   Благодаря своему имени я кое-что знал о Евгении Савойском. Но я не знал тогда, что, если бы он не был столь преданным слугой Габсбургов, стул, стоявший напротив меня, вероятно, был бы занят теперь турецким султаном или потомком одного из злейших врагов эрцгерцогского дома времен Евгения Савойского.
   – Когда ты родился? – был следующий вопрос.
   Я увидел, что мать кусает губы, но мне было велено говорить смело, и я сказал:
   – 21 августа 1900 года, ваше величество.
   И тут я испугался. Всемогущий Бог провел по глазам рукой. Он повернулся к моей матери:
   – Да-да… 21 августа – как и бедный Рудольф.
   Я не понял, о чем это он, но император уже отвернулся от меня.
   Дрожащей старческой рукой он выдвинул ящик стола и медленно вытащил портрет очень красивой женщины, которую я сразу же узнал. На ее шею падали крупные завитки золотисто-каштановых волос, а на лице застыло выражение легкой грусти. Бесподобную грудь женщины пересекала бледно-голубая орденская лента. Это была копия известного портрета молодой Елизаветы Австрийской, выполненная мастерской рукой Франца Шлоцбека.
   – Как прекрасна была императрица, – еле слышно прошептал Франц-Иосиф. – Вы уже уходите, баронесса?
   Он неизменно называл мою мать баронессой, поскольку много десятилетий назад сделал ее дедушку бароном и членом Тайного совета. Она кивнула со слезами на глазах, и наша аудиенция закончилась. Мать склонилась в реверансе, и старый император галантно проводил ее до двери, где нас снова ждал граф. Потом я услышал тихий голос последнего великого императора Европы:
   – До свидания, баронесса, – до следующего года, наверное. Хорошо, что вы посетили меня. Я вам очень благодарен.
   Граф проводил нас мимо оленьих рогов и лошадиных голов и через анфиладу приемных комнат императорской виллы вывел к боковому входу. Очень скоро мы поняли, почему он это сделал.
   Приблизившись к большому фонтану, расположенному перед крыльцом с колоннадой, мы увидели, что площадь перед домом кишит народом – здесь были крестьяне и горожане, лесники, солдаты и бесчисленные дети с кипами альпийских роз и букетиками эдельвейсов в руках. Они стояли, притихшие и молчаливые, и ждали, когда откроется дверь на балконе и появится старый император, похожий на бога, сошедшего с Олимпа.
   Мы увидели, как Франц-Иосиф поднес руку к фуражке, отдавая честь. Вскоре после этого он возвратился в Вену, чтобы никогда уже больше не увидеть своего любимого Ишля, своих оленей и серн. Это было 10 июля 1914 года, когда Европа стояла на пороге Первой мировой войны.
   Аудиенция на императорской вилле в Ишле стала моим самым ярким воспоминанием о старой Европе, последним великим монархом которой был Франц-Иосиф. Никогда его не забуду, и, хотя я встречал на своем пути многих самозваных государей, он один является для меня воплощением королевского величия.
   Моя мать жила в своем родном Мюнхене, погрузившись в воспоминания об эре Габсбургов-Виттельсбахов. Она продолжала давать вечеринки с чаем, на которых играли в тарот, этот бридж современного бомонда. Франца-Иосифа и его генерал-адъютанта – увы! – больше не было, но баварские министры и генералы с радостью заняли их места.
   Что касается меня, то я посвятил всего себя университетской жизни и с головой погрузился в учебу.
   Годы 1920–1926 стали для меня незабываемыми. Что за университет, что за преподаватели! Когда я вспоминаю их имена – историков Маркса и Онкена, историков искусства Вёлфлина и Пиндера, а также Фосслера и Штриха, посвятивших себя изучению литературы, – у меня создается впечатление, что Мюнхен переживал времена самого настоящего возрождения гуманистической мысли, которое, к сожалению, оказалось последним. Это было время, когда студенты не занимались еще политикой, а преподаватели имели время и свободные аудитории для индивидуальных занятий – более того, перед зданием университета не устраивались моторизованные парады. Учителя, знаменитые и незнаменитые, видные и простые, уделяли нам много времени. Они использовали его не только для того, чтобы хорошенько изучить молодого человека, который надеялся написать диплом под их руководством, но и оценить его человеческие и интеллектуальные качества. Позже все немецкие университеты, и Мюнхенский университет Людвига Максимилиана в частности, превратились в политические учебные заведения нацистов или в центры воспитания технократов.
   Вёлфлин, швейцарец по происхождению, отличавшийся истинно швейцарским спокойствием и уравновешенностью, свел меня со своим другом и единомышленником Рикардо Хухом. Их разговоры о политических и артистических проблемах времен Тридцатилетней войны доставили мне много часов неподдельного наслаждения. В доме руководителя моего дипломного проекта Онкена, старого национал-либерала, маленькая французская бородка которого делала его похожим на потомка Наполеона III, я встречался с последними представителями немецкого либерализма. В их разговорах живо представала передо мной история конституционализма, а также идея о превосходстве внешней политики.
   Незадолго до Рождества 1926 года я защитил диплом, написанный под руководством Онкена и посвященный императорской политике во второй половине XVI века, и получил, к своему величайшему удивлению, диплом с отличием. Благодаря Онкену, этому выдающемуся человеку, который был моим руководителем и покровителем, я приобрел способность рассуждать логически и критически.
   Однако самые яркие воспоминания о студенческих днях в Мюнхене оставили у меня не Онкен, Вёлфлин и Штрих, несмотря на то что я получил от них знания по истории, искусству и литературе. Этот период моей жизни окрашен памятью о выдающемся ученом, изучавшем литературу эпохи романтизма, Фосслере. Именно ему и его лекциям, посвященным великой французской литературе XIX века, я обязан знакомством с произведениями двух писателей, с которыми не расставался всю жизнь. Один из них, Стендаль, стал моим постоянным спутником в Италии. Я изучал Парму, находясь под сильным влиянием его «Пармской обители», хотя мне так и не удалось, несмотря на все старания, отыскать Торре-Фарнезе.
   Другой писатель, Бальзак, стал моим учителем жизни. Как историк, я занимался римскими императорами и Гогенштауфенами и сделал политику римских пап XVI века предметом специального исследования. Благодаря моей матери я сохранил неистребимое уважение к странным и замечательным фигурам дома Габсбургов. Однако мир великих исторических персонажей не мог снабдить меня таким знанием жизни, а также знанием о человеческом сердце и всех его проявлениях, как бессмертная «Человеческая комедия» Бальзака. Фосслер предсказывал – и очень надеялся, – что все его студенты когда-нибудь испытают те чувства, которые испытал барон Растиньяк после похорон несчастного отца Горио. Я никогда не забуду, как он цитировал наизусть отрывки из этого эпизода: «Итак, оставшись один, Растиньяк поднялся на самое высокое место кладбища и увидел Париж, расстилавшийся перед ним по обоим берегам петляющей Сены. То тут, то там начинали уже мигать огоньки. Он не отрывал жадных глаз от пространства, лежавшего между колонной на Вандомской площади и куполом Дома инвалидов – здесь был расположен блестящий мир, который он надеялся завоевать. Он смотрел на этот гудящий улей взглядом, который предвещал его разграбление, словно уже ощутил на своих губах сладость его меда, и произнес с нескрываемым вызовом: «Я завоюю тебя!»
   Я вспомнил об этой сцене, приехав в Рим и поднявшись на Монте-Пинчио. Я смотрел на облака в сгущавшихся сумерках, но не смог повторить воинственного возгласа месье де Растиньяка. До нынешнего дня я не знаю, как назвать ту горько-сладкую любовь к Риму, которая принесла мне столько радости и горя. Кроме того, во мне слишком много от антагониста Растиньяка, Люсьена де Рюбампре, чтобы храбро бросаться в бой. Я предпочитаю, чтобы подобные решения принимали другие; потому я стал всего лишь Растиньяком в одежде Рюбампре или наоборот.
   Но, как бы то ни было, Онкен, мой руководитель, посчитал, что я достоин гранта Общества кайзера Вильгельма для продолжения обучения. Тема моего исследования «История кардинала Александра Фарнезе и его семьи» (это был один из самых знаменитых и интересных итальянских родов в XVI и XVII веках) была весьма амбициозной. Меня до сих пор удивляет, как такой холодный и рационально мыслящий ученый, как Онкен, дал свое согласие на работу по этой теме, но он это сделал. И, вооружившись толстой пачкой рекомендательных писем, я отправился на юг.
   Это было весной 1927 года – я ехал в Аркадию.

Глава 2
Аркадия

   Александр Фарнезе, или Великий кардинал, как называли его современники, давно уже интересовал меня. Впервые я прочитал о нем в подробной, но сухой, словно пыль, «Истории пап» Людвига фон Пастора. Этот австрийский ученый, который, благодаря своей тесной связи с папой Пием XI, получил пост австрийского посла при Святом престоле, утверждал, что Фарнезе заслуживает того, чтобы о нем была написана книга. Поскольку кардинал жил в моем любимом XVI веке и поскольку мне требовалась историческая жертва, которая открыла бы мне путь на юг, я остановился на нем.
   Его жизнь была и сейчас остается предметом, достойным описания, но ему, к счастью, удалось избежать моего внимания к своей особе. В 1945 году агенты разведки союзников в Риме обнаружили чемодан, полный документов, свидетельств, записей и фотографий, связанных с кардиналом Фарнезе. Полагая, вероятно, что кардинал был моим «осведомителем» в Ватикане, они забрали все эти материалы. Я не имею никакого понятия, где теперь находится этот чемодан, что, впрочем, совсем не удивительно, – секретная служба есть секретная служба. Тем не менее могу с чистой совестью рекомендовать Александра Фарнезе молодому поколению. Любой человек, будь то историк искусства, литературы или просто историк, может написать о нем интересный труд.
   Александр Фарнезе был старшим внуком папы Павла III, взошедшего на престол в 1534 году в возрасте шестидесяти семи лет и занимавшего его до 1549 года. Весь Рим плакал, когда в 1589 году Фарнезе умер, и даже папа Сикст V, грубый и мрачный человек, не питавший к нему особой любви, говорят, уронил несколько слезинок. Фарнезе умер кардиналом, хотя на семи папских выборах подряд был кандидатом на роль папы. Он оставил после себя замечательные произведения искусства, дворцы, виллы и коллекции самых разнообразных предметов. Самым прекрасным владением кардинала, сооруженным для него Виньолой, была его летняя резиденция в Капрароле, недалеко от Витербо, которая знаменита своими многочисленными залами и комнатами, украшенными фресками, а также фонтанами и кариатидами, садами и лужайками. Несколько портретов Фарнезе были созданы самим Тицианом.
   Таков был человек, которому я и намеревался посвятить несколько лет своей жизни в Италии. Эти несколько лет растянулись на два десятилетия, но книга моя так и осталась ненаписанной, однако было бы несправедливым обвинять в этом одни только секретные службы союзников. Я был виноват не меньше их. К сожалению, я позволил втянуть себя в события нашего собственного времени и забыть о прошлом.
   Не знаю, сколько рекомендательных писем брал с собой Гёте, отправляясь в путешествие по Италии. Лично я имел целую кучу писем, адресованных руководителям немецких академических институтов, кардиналам и монсеньорам, профессорам, писателям и ученым. У меня было также несколько личных посланий. Они были извлечены из совсем не академических, но весьма обширных архивов моей матери и оказались не менее полезными, чем официальными. Генерал фон Лоссов дал мне записку для Бадольо, а Конрад фон Пречер, баварский посол в Берлине (анахронизм, еще существовавший в то время), снабдил несколькими визитными карточками для вручения сотрудникам двух немецких посольств.
   Я наносил визиты, вооружившись и собственными визитными карточками. Их изготовление обошлось мне очень дорого, но я думаю, что обязан своими первоначальными успехами в римском обществе в немалой степени именно этим карточкам. Рим в то время был настоящим раем для выпускников университетов и студентов, вне зависимости от средств, которыми они располагали. Если они были богаты, то это означало лишь одно – на академических собраниях им не надо было столь усердно набивать свои животы многочисленными закусками, как студентам с более тощими кошельками.
   Немецкий ученый триумвират в Вечном городе состоял из Людвига Куртиуса, директора Археологического института, Эрнста Штайнмана, владельца и управляющего знаменитой на весь мир Библиотеки Герциана, и Пауля Кера, руководителя Прусского исторического института. Именно к ним я и обратился, приехав в Рим. Поскольку я учился у Онкена, Вёлфлина и Штриха, меня приняли более или менее всерьез. Все трое выслушали мои планы об изучении жизни Фарнезе и попытались направить мою энергию в различные русла. Куртиус убеждал меня заняться изучением археологических раскопок, которые проводил кардинал, и его коллекций, Штайнман – его живописным собранием, а Кер желал, чтобы я углубился в исследования документов, хранящихся в папских архивах.
   Из этих троих ученых, представлявших в Риме немецкую науку, Пауль Кер, несомненно, был наиболее выдающимся по тому вкладу, который он в нее внес. Его институт был верен духу Моммзена; поэтому вовсе не удивительно, что в нем работал внук Моммзена, Теодор. Не считая периода Гогенштауфенов, мои познания по истории Средневековья сводились, к сожалению, к тому минимуму, который был необходим для сдачи экзаменов. Я намеревался написать книгу о Фарнезе, если не в стиле Эмиля Людвига или Стефана Цвейга, то хотя бы в стиле фресок. Для этого я решил изучить обширную переписку кардинала с величайшими фигурами того времени, папами и кардиналами, учеными, художниками и членами своей семьи. Я хотел осветить ту роль, которую он играл на семи конклавах с точки зрения его личных амбиций и его личной трагедии. Мне это представлялось гораздо более интересным, чем штудирование письменных источников, – в этой области Пастор добился гораздо более значительных результатов, чем сумел бы добиться я.
   Кер, по моему глубокому убеждению, считал все, что не было добыто усиленным и беспрестанным изучением источников, подозрительным по определению. Археолог Людвиг Куртиус был его полной противоположностью. Он не мог обойтись без слушателей, которых ослеплял своим блеском и которые подстегивали его своим восхищением. Лекции Кера были сухими, строгими и методичными, зато лекции Куртиуса напоминали яркий, красочный фейерверк. Когда он говорил об императоре Адриане и его вилле Албани, где хранились римские богатства эпохи барокко, недоступные для посещения широкой публикой, он превращался в Адриана. На ежегодном собрании в честь Винкельмана, отдавая должное этому Нестору археологии, он становился Винкельманом. Когда же он говорил о Гёте – а он много раз произносил блиставшие умом и огнем речи в его честь, – всем казалось, что это сам Гёте, приехавший в Рим. Он, как всякий великий актер, был наделен даром держать паузу, во время которой обводил глазами аудиторию, жадно ловившую каждое его слово. Не зря многие престарелые дамы, особенно из прусских дворянских семей, в конце 20-х и начале 30-х годов проводили в Риме всю зиму. Их сердца бились учащенно, а глаза сияли, когда они слушали этого эрудированного, блестящего ученого. Я ничего не могу сказать о его научных трудах, но и с ним у меня связано несколько незабываемых воспоминаний.
   У Куртиуса была очень проницательная жена, отличавшаяся некоторым снобизмом. Я наладил с ней прекрасные отношения и всегда восхищался ее способностью, совершенно утраченной в наше время, составлять социальный коктейль из представителей интеллигенции и членов высшего света, которым она и ее муж так восхищались. Куртиусы жили в старинном палаццо в центре старого квартала, который автоматически придавал их приемам оттенок je ne sais guoi (я не знаю что). Приглашали ли тебя на встречу с русскими эмигрантами в Риме, где ты чувствовал себя перенесенным во времена Распутина и несчастных царя и царицы, или на концерт Фюртвенглера, – его сестра, бывшая замужем за философом Шелером, тоже работала в институте, – или же на вечер, где Карл Вольфскель, уже наполовину ослепший, и Эрнст Канторович читали отрывки из своих произведений, ты мог быть уверен, что попадешь на социальный или культурный праздник.
   Однажды мы с Канторовичем, немецким евреем, единственным из ученых, который сумел постичь природу столь необыкновенного явления, как Фридрих II, император из рода Гогенштауфенов, совершили путешествие к Неаполитанскому заливу. Его рассказ о Сивилле Кумской и ее пророчестве Энею представлял собой сочетание классического великолепия и современного интеллекта, которому позавидовал бы сам Вергилий.
   В 1932 году я присутствовал на последней большой публичной лекции Куртиуса, которую он произнес в немецкой колонии по случаю юбилея Гёте и которая называлась «Гёте как явление». Мне хотелось бы привести здесь один отрывок из этой речи. Он не потерял своего значения и поныне, хотя лишь очень немногие – я конечно же не входил в их число – смогли в то время понять, какой трагический смысл в нем заложен.
   «Поскольку наше национальное образование еще не завершено – ибо оно по-настоящему началось только с Гёте, – сама идея этого образования занимает такое важное место в нашем мире идей и в работах Гёте. Понять нас могут одни только русские. Другие народы все глубже зарываются в то, что они уже имеют, мы же стараемся погрузиться в то, чего не имеем. Эти народы пытаются сформулировать то, что их объединяет, мы же не жалеем сил, чтобы постичь то, что нас разделяет. Это и есть главная причина всех наших современных национальных несчастий».
   Третий член немецкого академического триумвирата в Риме, Эрнст Штайнман, был типичным представителем старшего поколения. Для любого знатока Рима он до самой своей смерти в 1935 году оставался неотъемлемой частью Вечного города, но не потому, что был великим ученым, а потому, что его любовь к Риму не имела равных. Он любил искусство и художников императорской и папской метрополии не умом, который скромно охранял границы его гения, а, скорее, своей немецкой душой романтика. Это был типичный представитель кайзеровской эпохи, с ее традициями царственного и покровительственного отношения к женщине. При дворе кайзера Вильгельма II он с наслаждением слушал Rosenlider принца Эйленбурга, а в Риме до глубины души был предан Микеланджело, который, откровенно говоря, был ему не по зубам. Штайнман жил в палаццо Цуккари, которое купили ему две его покровительницы, неразлучные подруги Генриетта Герц и Фрида Норд, жена известного немецкого химика, переселившегося в Англию. Генриетта Герц ценой больших затрат сумела восстановить дом художника-маньериста Цуккари, который жил в начале века, и приспособить его под хранилище своей великолепной коллекции итальянского искусства и своего обширного собрания книг по истории искусства. Оно стало основой знаменитой Библиотеки Герциана, расположенной на пересечении двух знаменитых улиц – Виа Систина и Виа Грегориана, где в XIX веке жило много художников и писателей из Северной Европы и где Габриеле Д’Аннунцио имел роскошную квартиру, в которой он написал Il Piacere («Удовольствие»), не превзойденный никем портрет римских нравов 80-х и 90-х годов XIX века.
   Штайнману было далеко до Д’Аннунцио, но он тоже любил удовольствия – хотя и в более мягкой, менее сладострастной форме, чем il Divino (Божественный). Перед тем как он окончательно поселился в палаццо Цуккари, немецкое правительство выделило ему деньги на завершение капитального труда о Сикстинской капелле, теперь уже слегка устаревшего, но тем не менее вполне приличного исследования произведений Микеланджело. После этого он начал собирать свою знаменитую на весь мир коллекцию книг, посвященных флорентийским художникам, которую позже завещал, насколько я помню, Ватикану.
   Его салоны, украшенные маньеристскими фресками, посещались представителями старого аристократического римского общества из окружения князя Бюлова и его тещи, донны Лауры Миньетти. Штайнман был близким другом бывшего канцлера. Я вспоминаю, как Бюлов устраивал приемы. Он стоял рядом со своей глухой полупарализованной женой, когда-то одной из самых почитаемых женщин в Берлине, и, следуя примеру Сен-Симона, рассыпал направо и налево цитаты из классиков и отпускал ядовитые замечания по адресу друзей и врагов. Другой достопримечательностью приемов, устраивавшихся в Герциане, которую особенно ценили женщины, был самый красивый священник современного Рима, баварский принц и внук императора Франца-Иосифа. После печально знаменитого своей краткостью брака с эрцгерцогиней принц Георг вспомнил, что дом Виттельсбахов с незапамятных времен занимал достойное место в иерархии святого Петра. Это был завидный пост, который не только не требовал никаких затрат, но и позволял тому, кто его занимал, вести жизнь аббата эпохи Винкельмана. Принц, отличавшийся необыкновенной красотой, был очень похож на своего деда по материнской линии в ту пору, когда тот еще не напоминал Всемогущего Бога с бачками, а был порывистым молодым Францлем. Принцу очень шла сутана с маленьким лиловым стоячим воротничком. Он принимал всеобщее восхищение как должное и совсем не платонически наслаждался библиотечными фуршетами, где подавали блюда итальянской кухни. Красивый как бог и к тому же посвятивший себя Богу, он любил окружать себя женщинами главным образом англосаксонского происхождения. Они далеко уступали ему по красоте, но в ту пору церковь не обращала внимания на внешность. С принцем любил поболтать, в своей слегка насмешливой манере, профессор Ногара, главный директор всех папских музеев и художественных коллекций, еще один дилетант, обожавший Микеланджело.
   Эрнст Штайнман проникся ко мне расположением с самого же первого моего визита, то ли потому, что я был похож на одного из рабов, которых Микеланджело изобразил на потолке Сикстинской капеллы, то ли потому, что я знал много историй о Германии, напоминавших ему о его друге Бюлове. Он не только воспринял меня всерьез, но и, в отличие от Кера, сделал все, чтобы я поскорее приступил к исследованию жизни кардинала Фарнезе, великого покровителя искусств. Шудт, настоящий мозг Библиотеки Герциана и серьезный ученый, для которого участие в светских приемах и вечерах было равносильно посещению зубного врача, позволил мне познакомиться со всеми сокровищами этого хранилища, связанными с предметом моего исследования. Мне было разрешено пользоваться первыми изданиями стихов Микеланджело и описаниями Il Terrible (Ужасного), оставленными его современниками, среди которых одни были чисто эротического характера, а другие по-настоящему поучительны.
   Несколько месяцев я делил свое время между серьезными исследованиями и удовольствиями. Эти месяцы были относительно успешными для меня, но успех в Риме имеет короткую жизнь, и я убежден, что та ненависть, которую итальянцы до сих пор питают к Муссолини, проистекает главным образом из того, что он слишком долго наслаждался успехом. Хотя я и не был Муссолини, но некоторое время был весьма популярен в обществе. Когда же запас анекдотов иссяк, моя звезда закатилась, и я вынужден был искать новые пути к успеху. Я вовремя вспомнил, что мой кардинал был большим другом и покровителем иезуитов и что у меня есть рекомендательное письмо к ведущему историку этого ордена, отцу Такки-Вентури. Я также вспомнил, что автор этого письма сообщил мне таинственным шепотом, что, как духовник Муссолини, Такки-Вентури был серым кардиналом иезуитов.
   Впрочем, это меня мало интересовало. Со времени моего прибытия в Италию я видел много черных рубашек и стал свидетелем нескольких шумных парадов, однако самого Муссолини еще не видел. Немецкие и международные академии, которые столь гостеприимно распахнули передо мной свои двери, вели себя так, словно его вообще не существовало. Он никого не раздражал, и все в свою очередь старались не раздражать его. Кроме того, я хотел просить у отца Такки-Вентури не аудиенции у Муссолини в палаццо Венеция, а разрешения поработать в архивах и библиотеках Ватикана – и получил его.
   Духовник Муссолини жил в центре Рима в роскошном здании в стиле барокко около Гезу, церкви, отданной иезуитам кардиналом Фарнезе. Виньола начал строить ее в 1568 году. Пройдя через окруженный старыми деревьями монастырский сад, объятый тишиной, которую нарушал лишь тихий плеск фонтана, я был введен в столь же уединенный кабинет. Навстречу мне из-за стола, заваленного документами и пергаментными книгами, поднялся лысый священник. Мое рекомендательное письмо лежало перед ним. Он свободно говорил по-немецки, и я вскоре был втянут в разговор о своей родине. Один из первых вопросов звучал так:
   – Знаете ли вы синьора ’Итлера?
   После этого он дернул старомодный шнур звонка, и в комнате появился почтительный молодой священник. Продиктовав ему два письма, которые тот записал на бумаге компании ди Гезу, отец Такки-Вентури протянул их мне. Они были адресованы префекту секретных архивов Ватикана и префекту библиотеки Ватикана – оба они носили фамилию Меркати. Отец объяснил мне, что люди, занимавшие эти важные посты, родные братья. Когда я уходил, он вручил мне толстый том истории ордена иезуитов, написанной им самим, и пригласил навестить его еще раз. Поклонившись, я вышел и решил взглянуть на церковь – церковь моего кардинала, а также на часовню, посвященную святому Игнатию Лойоле, основателю ордена. Однако четыре колонны из лазурита, украшавшие часовню, и огромное изображение Игнатия, выполненное, очевидно, из серебра, никоим образом не соответствовали моим представлениям об аскетизме, который должен быть присущ святым. Тем не менее на меня произвело огромное впечатление то, что последователи Игнатия сделали из этого места, и еще я понял, почему мой кардинал испытывал такой большой интерес к обществу Иисуса.
   На следующий день, после славной утренней прогулки вдоль боковой и задней стен собора Святого Петра, во время которой я осмотрел дворы Браманте и покрытые фресками галереи, я вручил оба письма, данные мне Такки-Вентури. Дважды меня оценивали пристальным взглядом и дважды удостоили холодным рукопожатием. После этого мне выдали два читательских билета, проштампованные лично папой, и я получил доступ в обширные читальные залы. Они были забиты священниками всех возрастов, которые были облачены в сутаны всех цветов. Все они писали не поднимая головы. Отметив свой приход в храм знаний, я принялся просматривать раздел «Фарнезе» в огромном каталожном ящике. Сердце мое упало. Мне придется провести здесь остаток жизни, и, хотя мое утреннее путешествие к древу познания было очень приятным, я понял, что процесс сбора его плодов – исключительно изнурительное занятие.
   Я в отчаянии перебирал карточки, как вдруг моего плеча легко коснулась чья-то рука. Позади меня стоял молодой, облаченный в черное священник, похожий на переодетого Зигфрида, – это был стройный голубоглазый блондин, способный сразу же привлечь к себе внимание любого кинопродюсера. Должно быть, я и сам выглядел истинным немцем, поскольку он улыбнулся ободряюще и предложил свою помощь. Он и вправду очень помог мне, и мы стали настоящими друзьями. Он жил с другими священниками, большинство из которых были столь же молоды, как и он сам, в Кампосанто-Тевтонико, или Немецком кладбище, располагавшемся позади колоннады на площади Святого Петра. На территории этого кладбища, где нашли упокоение знаменитые немцы, умершие в Риме, располагалась семинария, в которой молодые немецкие священники занимались изучением истории и теологии, одни – независимо, другие – в сотрудничестве с Прусским историческим институтом. Кампосанто совсем не походило на монастырь или место, где живут аскеты. Раз или два в год веселая толпа немецких ученых, молодых и старых, собиралась на террасах семинарии, откуда открывался великолепный вид на купол собора Святого Петра. Из Германии доставлялась бочка баварского пива, к огромной радости итальянских гостей, и все – начиная от Куртиуса и его сотрудников и кончая джентльменами из Библиотеки Герциана и Прусского института – отдавали ему должное. Ближе к полуночи, когда над Святым Петром сияла римская луна, голоса сливались в песне – скорее непристойной, чем благочестивой. Близкое соседство со спящим папой придавало всему происходящему особую пикантность. На следующее утро высокопоставленные старые монсеньоры, доживавшие остаток своих дней в прилегающем к зданию семинарии палаццо, неизменно являлись с жалобами и обвиняли семинаристов в святотатстве. Они считали, что эти ночные пирушки устраиваются по наущению дьявола и потому должны были быть прокляты. Но, поскольку его королевское высочество монсеньор принц Георг являлся покровителем этих празднеств – исключительно потому, что там можно было отведать хорошего баварского пива, ветчины и сосисок, – дьявол всегда одерживал верх.
   Молодые студенты из других европейских стран и Америки столь же регулярно приглашали друг друга на свои пирушки. Все крупные страны и ряд мелких владели зданиями различной степени изящества, расположенными главным образом на Валле-Джулиа, лощине, тянувшейся у подножия Монте-Пинчио.
   Чего я не знал в то время и разведал только в 1945 году, так это того, что все студенты Английской академии на Валле-Джулиа были добровольными сотрудниками по праву прославленной английской разведывательной службы. Они работали на нее без никакого вознаграждения, а только из сознания того, что служат своей стране. Когда мне самому пришлось заняться разведывательной деятельностью, я понял, что такой подход нравится мне гораздо больше, чем более поздние подходы сходного, но гораздо менее беспечного характера.
   Самый грандиозный праздник для учащейся молодежи устраивали французы в своем посольстве на Квиринале. Оно располагалось в палаццо Фарнезе, строительство которого началось при дедушке моего кардинала и закончилось при его внуке. Поскольку в Риме все знали, что я занимаюсь Александром Фарнезе, моя роль заключалась в том, что я на всех вечеринках развлекал публику историями из бурной жизни этого величайшего римского покровителя искусств своего времени. Рассказывая эти истории в украшенных фресками и гобеленами комнатах палаццо Фарнезе, я понимал, что своим успехом у слушателей в значительной степени обязан своему герою.
   Но когда я поздно ночью стоял перед творениями Микеланджело и других великих архитекторов, мое самомнение улетучивалось и мне начинало казаться, что пора на время распрощаться с Вечным городом. В конце концов, в других областях Италии тоже было много мест, связанных с жизнью моего кардинала и представителей его рода. Его брат Оттавио был герцогом Пармы и Пьяченцы, так что тамошние архивы и библиотеки наверняка содержат богатейший материал для моей будущей книги. В добавление ко всему слово «Парма» напоминало мне о фиалках, а роман Стендаля «Пармская обитель» был одним из моих любимейших произведений. К тому же было бы интересно проследить за судьбой Марии-Луизы, супруги Наполеона, которая так любила удовольствия. Поспешно выйдя замуж за герцога Пармского, она нашла в нем замену человеку, которого никогда не была достойна. Короче, у меня был хороший предлог для того, чтобы отправиться в путешествие и сменить веселую и беспорядочную жизнь в столице на провинциальный покой Северной Италии.
   Я никогда не жалел, что провел здесь шесть месяцев. Правда, рассказы о фиалках оказались самым настоящим обманом – нигде мне не встречалось меньше фиалок, чем в Парме, а запах, исходивший от тех немногих, что мне удалось найти, можно назвать лишь жалким. То же самое случилось и с Торре-Фарнезе, башней, в которой томился в заточении Фабрицио дель Донго. Она существовала только в воображении автора, хотя дворец герцогини Сан-северины и много других очаровательных мест из бессмертного романа Стендаля существуют на самом деле. Я с удовольствием сосредоточился на проделках Фабрицио и его любовных похождениях – пока не обнаружил Марию-Луизу, после чего мгновенно позабыл о фиалках, Торре-Фарнезе и картезианском монастыре в Парме.
   Конечно, я говорю не о безмозглой супруге Наполеона, которая начиная с 1816 года управляла своим прекрасным маленьким герцогством довольно сносно – с мягкой чувственностью и с помощью одного или двоих мужчин. Нет, в отличие от Марии-Луизы, сидящей с величественным и скучающим видом на постаменте в Парме, моя Мария-Луиза была полна жизни. Она работала библиотекарем в Управлении общественных записей и получила задание ввести меня в мир архивных тайн на подвластной ей территории. У нее не было ни глупых голубых глаз, ни белоснежной кожи, ни фамильной губы Габсбургов, принадлежавших эрцгерцогине. Кожа ее была такой смуглой, о какой можно было только мечтать, а бархатные миндалевидные глаза опьяняли, как и полагается в романтичной истории Северо-Итальянского герцогства. Она меня многому научила. Например, я до сих пор хорошо помню Парму: обширный дворец Фарнезе, Пилотту с ее тремя дворами и художественной галереей, в которой хранятся знаменитые картины Корреджо, родившегося недалеко отсюда; ну и конечно же не менее знаменитый театр Фарнезе. Этот театр, построенный в 1620 году учеником Палладио, является самым крупным театром в мире, ибо вмещает 4500 человек.
   Мария-Луиза знала каждую древнюю улицу и дворец. Она свозила меня в летнюю резиденцию Фарнезе – Колорно, тихие сады которого, разбитые в стиле рококо, романтичные, тронутые временем фонтаны и классические храмы любви прекрасно соответствовали нашему настроению юного очарования. Она также познакомила меня – и это была единственная сфера интересов, которую Мария-Луиза полностью разделяла со своей вечно голодной тезкой, – с кулинарными изысками Эмилии, провинции, в состав которой входит Парма. Я буду вечно благодарен ей за это. Никогда раньше не едал я такой нежнейшей ветчины, как в Парме, никогда не пробовал более вкусной спаржи, чем asparagie alla parmigiana,[3] прославившейся на всю Италию, нигде не видел более изысканного сыра, чем благоухающий золотисто-желтый пармезан, никогда не наслаждался piatto bollito, блюдом, состоящим из нежных цампони, или свиных ножек, тушенных с говядиной и разнообразными колбасами. Это блюдо можно резать без ножа – одной только вилкой, как это делали при дворе его апостольского величества в Вене. Изысканный обед в скромных тратториях, глядевшихся в небольшую речку Парму, увенчивался белым альбано или сухим игристым ламбруско, которые благоухали плодородной почвой Эмилии, и все это освещалось присутствием Марии-Луизы, так разительно отличавшейся от образа итальянских женщин, созданного воображением немецких академиков, романтиков и классиков, а дружба с ней была совсем не похожа на картины итальянских любовных приключений, описанных в их книгах.
   Я никогда до конца не верил рассказам немецких поэтов и ученых об их романах с иностранками, и мои отношения с Марией-Луизой только укрепили это недоверие. Существа, наполняющие их аркадские идиллии, – южные красавицы со жгучим взглядом, глупые, как овцы Кампаньи, сентиментальные дамы, чьи интересы ограничивались одними безделушками и дешевыми украшениями, наивные девицы, не задумывающиеся еще о замужестве и детях, – существовали только в их воображении. Мария-Луиза избавила меня от иллюзий, навеянных немецкой литературой. И это был очень приятный процесс.
   Шесть месяцев пролетели очень быстро, и, несмотря на все мои усилия, ничто больше не оправдывало моего присутствия в Парме. Мария-Луиза подарила мне на прощание небольшую книгу, подписанную ее рукою, которая была посвящена главным образом личной жизни ее тезки, исключительно веселой жизни. Историческая Мария-Луиза в руках генерала Нейперга вновь открыла для себя те радости, которыми столь щедро награждал ее Наполеон, мгновенно забытый ею. Она пережила смерть своего любовника, ставшего потом ее мужем, с такой же легкостью, как и смерть Наполеона. Через несколько лет после его кончины она вышла замуж за графа де Бомбелле, еще одного француза с бурным прошлым, которому, однако, не удалось стать императором французов. Их брак, как пишет Мария-Луиза, был весьма спокойным. Стареющая герцогиня Пармская делила теперь свое время между вышиванием и походами в церковь. Она сохранила только свою любовь к музыке, ради которой построила в собственной резиденции очаровательный оперный театр в стиле позднего ампира. Этот театр так потряс Джузеппе Верди, что он посвятил одну из своих ранних опер герцогине.
   Вооруженный этой книгой, я отправился из Пармы прямо в Неаполь, куда в 1734 году, в результате сложных и утомительных интриг, были перевезены художественные сокровища и документы семьи Фарнезе. В ту пору семейство Фарнезе стало уже не столь плодовитым, как связанные с ним родственными узами испанские Бурбоны. С кем бы я ни обсуждал в Риме свои планы, все в один голос утверждали, что мой кардинал похоронен в Неаполе, а его литературное наследство лежит, нетронутое, где-нибудь в городских архивах, которые прославились на всю Италию царящими в них беспорядком и неразберихой.
   Узнав детали ритуала, которые следует соблюдать в Неаполе, я понял, что первое, что должен сделать иностранный студент, желающий достичь нужных ему результатов, – это нанести визит городскому некоронованному духовному королю Бенедетто Кроче, знаменитому на весь мир философу, критику, историку и ученому. Фосслер в Мюнхене дал мне рекомендательное письмо для своего друга, с которым поддерживал оживленную переписку. Учитывая мои скупые знания по философии, он выразил надежду, что величайший из живущих философов Италии не станет втягивать меня в дискуссию, а Мария-Луиза настоятельно советовала не упоминать имени Муссолини и не говорить о фашистах, идеи которых Кроче бескомпромиссно отвергал. Тот факт, что Кроче никто не тронул, свидетельствует о великодушии и гуманности итальянского диктатора – эти качества выгодно отличали его от других диктаторов эпохи. Кроче вел уединенный образ жизни, окруженный учениками обоего пола. Его книги тем не менее продолжали выходить в свет, а La Critica («Критика»), которая оказала огромное влияние на интеллектуальную жизнь его страны, регулярно переиздавалась, словно отношения между фашистским режимом и сердитым философом были самыми наилучшими.
   Кроче жил в старой части города на одной из тех барочных неаполитанских улиц, которых нет больше нигде в мире и которых иностранцы – слава богу! – старались избегать. Именно здесь я впервые познакомился с запахом, который с тех пор навечно связался у меня с Неаполем. Этот дух, в котором смешались запахи морского воздуха и рыбы, цветущих апельсинов и чеснока, исходил от загорелых тел неаполитанцев, порождая неподражаемую ауру чувственности, которая одновременно отталкивала и возбуждала. Жилище Кроче представляло собой обширное мрачное здание с дворами, заполненными чумазыми ребятишками и пытающимися утихомирить их мамашами. Дверь открыла престарелая горничная, которая оглядела меня с нескрываемым подозрением и оставила ждать в проходе, заставленном книжными шкафами, прежде чем впустить в кабинет великого философа. Моим первым впечатлением было разочарование. У Кроче не было ни французской элегантности моего старого учителя Онкена, ни швейцарской мужественности Вёлфлина, ни словно вытесанного из дуба благородства его друга Фосслера. Из-за горы книг навстречу мне вышел невысокий толстяк с лицом мелкого клерка и небольшими усиками, украшавшими его верхнюю губу. В первую очередь мне бросились в глаза книги. Они стояли вдоль стен, были разбросаны по полу и лежали стопками на зеленых плюшевых креслах, превращая комнату в настоящий рай для книжных червей. Кроче с сердечной улыбкой пожал мне руку и велел отыскать себе местечко, чтобы сесть. В соседней комнате стучала пишущая машинка, сквозь ее шум я услышал гул приближающихся голосов. Они принадлежали ученикам Кроче, группе молодых мужчин и женщин, лишенных всякого изящества. Их довольно неопрятное белье и очки в тяжелой роговой оправе компенсировали умные взгляды и раскованные манеры, производившие очень приятное впечатление. Они сразу же приняли меня за своего. Разговор зашел о немецких университетах и об их преподавателях, в частности о Фосслере, которым Кроче очень восхищался. Один из учеников подвел меня к полке, на которой стояли книги хозяина дома – том за томом, включая работы по истории Неаполитанского королевства и периоде барокко в Италии, его знаменитую «Логику», трактаты о Гегеле и Г.Б. Вико. Рядом длинными рядами стояли связанные тома «Критики». Таков был результат трудов этого маленького, невзрачного на вид человечка. В то время, то есть в начале 30-х годов, Кроче было около шестидесяти пяти лет, но он выглядел нестареющим.
   Наконец они забыли обо мне и устроили жаркий философский диспут. Они говорили на неаполитанском диалекте, и мне было бы трудно участвовать в нем, поскольку мое знание итальянского, которым я в значительной степени обязан был суровой критике Марии-Луизы, оказалось явно недостаточным для понимания их речей.
   В самый разгар дискуссии в комнату вошла мрачная старая горничная с подносом, заставленным маленькими кофейными чашечками. Я быстро убедился, что фарфор был великолепен, а эспрессо – поистине божественным. Горничная приходила несколько раз и приносила новые чашечки с кофе. Мы сидели на книгах, подушках и коробках у ног философа. Эта картина вовсе не походила на беседу Сократа с его юными учениками, но произвела на меня ничуть не меньшее впечатление.
   Шли часы, пока, наконец, около десяти часов – а я пришел в шесть – гости не начали расходиться. Позже я узнал от мужчин, что девушкам надо было идти на ужин, для которого десять часов считалось в Неаполе самым подходящим временем. Кроче попросил меня передать привет Фосслеру и сказал, чтобы я через два дня нанес визит графу Филаньери в Гранд-архиве. Чтобы получить разрешение работать в нем, достаточно будет упомянуть его имя.
   Два дня спустя я снова оказался в старом квартале, в этой путанице очаровательных улочек с мириадами запахов – на этот раз я искал Гранд-архив. Расположен он был в очень романтическом месте – здании бывшего монастыря бенедектинцев – и оказался самым настоящим лабиринтом комнат, галерей и дворов. В нем тоже пахло чем-то совершенно невообразимым – не только старыми книгами и документами, – а шум на окружающих его узких улицах просто оглушал.
   От самого графа Филаньери исходил запах одеколона, а пальцы его были тщательно наманикюрены. Он походил на испанского наместника в Неаполе. Граф принадлежал к одной из самых знатных семей города, а улица, на которой стоял дворец его предков, носила имя человека, который подарил Неаполю целый музей, огромную картинную галерею, дорогой фарфор Каподимонтской фабрики и ценную библиотеку.
   Граф, которому один из учеников Кроче сообщил о том, что мне нужно, провел меня через потрясающее множество комнат и дворов в подземные подвалы, заваленные покрытыми пылью связками документов, которые выглядели так, словно их веками не касалась рука исследователя. Он отдал в мое распоряжение все: сами бумаги, пыль веков и старого помощника, одетого в нечто похожее на ливрею, который тащился за нами. Дон Гаэтано – как с гордостью представился он – напоминал незаконнорожденного отпрыска Бурбонов. Граф велел ему во всем помогать мне во время моей работы в архиве. Гаэтано вел себя так, как будто он выполняет все мои просьбы, – на самом деле это я делал то, что хотелось ему. Это была мягкая, но безошибочная форма тирании. Каждое утро я приносил ему огромный ломоть хлеба, на котором лежали помидоры с чесноком или луком. Он с печальным видом смотрел на меня и с помощью одного из типично латинских жестов, которые я за время нашего знакомства научился понимать в совершенстве, показывал мне, что ему нечем запить это угощение. Проблема решалась очень просто – я давал ему деньги на вино, и дон Гаэтано исчезал. Спустя весьма продолжительное время он возвращался, заметно приободрившись и подкрепившись, в сопровождении двух своих юных любимцев. На моем столе появлялись документы, в которых была записана многовековая история семейства Фарнезе. Когда в XVII веке архив этой семьи перевозили из Пармы в Неаполь, бумаги всех представителей этого рода – королей и императоров, пап и кардиналов, герцогов и герцогинь – сложили вперемешку друг с другом и обвязали веревками. И вот теперь они лежали передо мной, ожидая вскрытия. Для любого архивиста это было бы бесценным сокровищем, в котором его ожидали многочисленные находки, и я сожалел лишь об одном – что меня не научили работать с архивами. Более того, дон Гаэтано не разрезал веревки, а, не обращая никакого внимания на мое нетерпение, с бесконечным спокойствием Бурбонов развязывал их. Я подозревал, что, поскольку эти веревки принадлежали когда-то Фарнезе и сумели безо всяких повреждений пережить несколько веков, он превращал их в один из своих многочисленных источников дополнительного дохода.
   Наконец, ворча и кряхтя, дон Гаэтано собирал веревки в огромную кучу и заявлял, что уходит по очень важному делу и приглашает меня в два часа пообедать с ним. Я не осмеливался отказаться, хотя прекрасно понимал, кто на самом деле кого приглашает.
   Купив наконец себе время для исследовательской работы и отказавшись от удовольствия делать открытия, я принимался перебирать бумаги, большая часть которых были подлинниками. Час за часом, с горящими от возбуждения щеками, я просиживал, читая письмо за письмом, и передо мной раскрывалась великая карьера в великий век. Но в тот момент, когда мое возбуждение и чувство причастности к истории достигало кульминации, когда я натыкался на письмо Микеланджело, на записку Карла V или на рисунок Виньолы, появлялся дон Гаэтано и все портил. Он хотел есть. Он знал множество превосходных, грязных, удивительно недорогих тратторий в лабиринте улочек и переулков, окружавших архив. Он знал, где baccala, или сушеная треска, была самой свежей, где подавали самую нежную рыбу, где mоzzarella – салернский сыр из молока буйволиц – был самым сочным. Он знал, в какие траттории белое вино действительно привозят из Ишии, а красное вино – со склонов Везувия. А поскольку приглашал меня он, я не мог отказаться.
   Мы съедали обильный, вкусный и дешевый обед, который развеял еще один миф, созданный немецкими профессорами, о том, что итальянская еда скудна и плоха. После того как мы насыщались, нам приносили счет. Мой спутник кидал на меня взгляд, затем поворачивался к хозяину таверны и небрежно приказывал, чтобы он записал эту сумму на счет его превосходительства графа Филаньери, гостями которого мы были. Но я не хотел обременять своего покровителя и, в свою очередь, требовал счет. Хозяин таверны, который давно уже разгадал хитрость моего спутника, начинал сомневаться, стоит ли брать у меня деньги – деньги человека, никак не тянувшего на звание «превосходительства». Я уверен, что именно таким способом придворные, фавориты и слуги неаполитанских Бурбонов улаживали свои финансовые проблемы, разве что в те дни их счета оплачивали англичане, приходившиеся друзьями леди Гамильтон. Я платил за обед деньгами, предоставленными мне Обществом кайзера Вильгельма для продолжения моего образования. Впрочем, никто – ни дон Гаэтано, ни хозяин таверны, ни его превосходительство, ни я – не возражал против этого. Суммы, которые я тратил в тавернах, были невелики, а это было такое приятное, неизменное и всякий раз новое представление. Будучи уверенным, что мой кардинал сделал бы то же самое, я платил из исторических соображений.
   Впрочем, я обедал с доном Гаэтано не каждый день и всегда избегал ужинов с ним и его семьей, которая показалась мне похожей на многоголовую гидру. Мне хватило одного визита в его дом. Он жил в одной из тех ужасных неаполитанских квартир, которые располагались в подвальном помещении и назывались bassi. Его парализованная жена, многие годы прикованная к огромной железной кровати, обладала очарованием герцогини, но была облачена в засаленные одежды нищенки. В одном углу, перед репродукцией любимой по всей Италии «Мадонны Помпеи», стояла на коленях старая беззубая бабушка. Насколько мне позволяли мои скудные познания в неаполитанском диалекте, она молилась о том, чтобы после смерти Бог отправил ее в рай. Потом появилась красивая семейная пара. Женщина была похожа на греческую богиню плодородия, что совершенно не удивило меня, поскольку в прошлом Неаполь имел тесные связи с Грецией. К ее белоснежной груди прильнул голый малыш, а за ее правую руку держались двое детей, примерно трех и пяти лет, которые вовсе не были похожи на классических младенцев с картин итальянских художников. При виде мужчины, стоявшего рядом с ней, учащенно забилось бы сердце любой американской миллионерши со Среднего Запада, любой английской гувернантки, готовой потратить все свои сбережения за одну ночь блаженства, и у одинокой королевы немецкой промышленности, которая, ни минуты не колеблясь, последовала бы за ним в этот подвал. Пеппино, как звали это божество, был любимым сыном дона Гаэтано. Жену Пеппино, или, лучше сказать, мать его детей, звали Мариеттой. Оба поздоровались со мной с той самоуверенностью, которой, в отличие от немецких ученых, обладает всякий, даже самый грязный, неаполитанский мальчишка, а Пеппино сразу же затеял со мной долгий разговор. Он говорил на смеси немецкого и английского и считал себя светским человеком. Его отец с гордостью объявил мне, что его сын – раджионьер, это непереводимое слово обозначает профессию, включающую в себя весь круг мужских обязанностей в области торговли. В настоящее время Пеппино служил раджионьером у герцогини, очень богатой, очень эксцентричной, и он заверил меня, что ему не составит труда добыть мне приглашение на один из ее ночных приемов, которые прославились на весь Неаполь.
   Я вежливо отклонил этот необычный способ проникновения в ночную жизнь неаполитанской аристократии. Пеппино обиделся, и его обращение со мной стало заметно более холодным, но атмосфера сразу же разрядилась, как только на столе появилась огромная супница с дымящимся рыбным супом, который отдаленно напоминает французский буйабес.
   Вечер прошел очень оживленно. Из задних комнат появилось еще несколько детей или внуков, а аромат, исходивший от многочисленных рыбных голов, хвостов и пряностей, плававших в супнице, словно Средиземноморский флот на смотре, отвлек бабушку от запаха восковых свечей, горевших перед «Мадонной Помпеи». Дон Гаэтано трогательно ухаживал за своей парализованной женой и, прежде чем выпить свой первый бокал ишийского вина, произнес в мою честь речь, в которой произвел меня в бароны и профессора. Когда подали эспрессо, я дал одному из мальчиков денег и велел ему купить пирог, называвшийся «Маргарита», в честь итальянской королевы-матери, и завоевавший, благодаря этому, всеобщее признание.
   Наконец, после настойчивых предложений посидеть еще, от которых я отбивался целый час, мне удалось уйти. Пеппино королевским жестом протянул мне руку и заверил, что мы скоро встретимся снова. Вскоре я понял: он думал в тот момент о своей богатой и эксцентричной герцогине.
   Вскоре он появился в Гранд-архиве и принес с собой надушенную карточку с черной каймой, приглашавшую меня на прием в городском особняке герцогини Розальба в ближайшую пятницу в полночь. Мне не оставалось ничего иного, как выразить свою благодарность и принять приглашение. Зная о тайной власти, которой обладали неаполитанские герцогини, особенно когда им служили такие раджионьеры, как Пеппино, я не осмелился отказаться во второй раз.
   Палаццо, в котором я появился ровно в полночь в ту пятницу, было таким же большим, мрачным и унылым, как и дом Бенедетто Кроче. Вход в него украшали величественные бюсты двух римских императоров, а во дворе посетителей встречала огромная скульптурная лошадиная голова. Пеппино, ждавший меня у подножия взмывавшей ввысь лестницы, которая была выполнена в стиле барокко и вела в покои герцогини, прошептал, чтобы я ничему не удивлялся. Наверху меня приветствовал низким поклоном горбатый карлик. Он был с головы до ног одет в черный шелк и носил придворные туфли с пряжками. Интересно, куда я попал – на прием к герцогине или в цирк? Оба моих предположения были верными. Я беспомощно оглянулся по сторонам, ища взглядом Пеппино, но он исчез и не появлялся до самого моего ухода. Карлик провел меня через анфиладу полутемных комнат с расписанными потолками. В углах посверкивали канделябры высотой в рост человека, уставленные толстыми свечами. Их мерцающий свет падал на ужасные сцены пыток, созданные воображением неаполитанских художников эпохи барокко. Свет постепенно становился все более ярким, пока я, наконец, не оказался в гостиной, стены которой были затянуты желтым шелком в стиле королевы Марии-Каролины Неаполитанской, дочери Марии-Терезии, чей портрет, во всем ее габсбургском величии, висел на стене. Остатки моей самоуверенности испарились без следа. Передо мной на чем-то, похожем на диван, сидела хозяйка дома, одетая как аббатиса эпохи Контрреформации, принадлежавшая к дворянскому сословию. У ее ног, глупо улыбаясь, съежились две уродливые, бесформенные карлицы. Комнатная собачка неизвестной мне породы, с серебристой шелковистой шерстью, принялась злобно лаять на меня. Мне показалось, что я сплю и все это мне снится. На черноволосой голове хозяйки возвышался, словно птица на насесте, белый, слегка подкрахмаленный апостольник, образуя вокруг ее длинной тонкой шеи что-то вроде испанского плоского воротника. Ее черный костюм представлял собой нечто среднее между вечерним парижским платьем и одеянием монахини, а единственным украшением была огромная черная жемчужина на ее левой руке. Молодой рот герцогини растянулся в дружеской улыбке. Это был одновременно красивый и нечеловеческий рот. Только позже, когда я узнал герцогиню получше, я понял, почему у нее был такой рот и что означал ее испанский маскарад.
   Позади герцогини, безмолвно и неподвижно, стоял еще один Пеппино, который, однако, вряд ли пришелся бы по вкусу американской миллионерше или жене индустриального магната. Он охранял свою хозяйку, похожий на угрюмого пастуха буйволов в Кампанье, которого по какому-то капризу перенесли в гостиную. Его костюм безукоризненного покроя не мог скрыть мощного рельефа мышц, и я бы не хотел встретиться с ним темной ночью. У стен стояли молодые аристократы, несколько иностранцев, по внешнему виду – англичан, и два красочных монсеньора, костюмы которых идеально сочетались с одеянием аббатисы, сидевшей на диване. Герцогиня представила меня гостям, сделав широкий жест рукой; было тихо произнесено несколько имен, и я обменялся с приглашенными на вечер поклонами. Других женщин, кроме донны Розальбы и карлиц, в комнате не было, не видно было также ни закусок, ни вина. Я стал ждать, что будет дальше.
   Гостиная медленно заполнялась. Появилось еще несколько господ, которые напоминали телохранителей испанского наместника, а также еще один монсеньор и небольшая группа армейских офицеров. Во всех случаях ритуал приветствия был один и тот же.
   Я умирал от скуки. Никто не заговаривал со мной, да и другие гости обменялись от силы двумя-тремя словами. Это была оргия полнейшего безразличия, которая напоминала мне описание приемов при мадридском дворе – а Неаполь долго находился под властью испанцев.
   Наконец появился карлик-церемониймейстер. Он поклонился донне Розальбе, которая милостиво поднялась и жестом велела гостям следовать за ней. Открылась большая двухстворчатая дверь, и мы оказались на пороге позолоченного зала, в котором, вероятно, проводились балы в ту пору, когда Мария-Каролина, в сопровождении своей фаворитки леди Гамильтон и лорда Нельсона, оказывала герцогине честь своим визитом. В задней части зала была установлена сцена с прекрасными старыми декорациями, превращая его в театр. После столь долгого стояния мы с наслаждением опустились в тяжелые барочные кресла. Карлицы исчезли, но я вскоре увидел их и других, похожих на них уродов на сцене. Один из монсеньоров оказался так добр, что взял на себя труд объяснить нам, что мы удостоились чести увидеть уникальный спектакль в исполнении карликов ее превосходительства герцогини.
   В Риме правил Муссолини, в Германии человек по имени Гитлер собирался захватить власть, а здесь, в Неаполе, при свете свечей, перед аудиторией, подобранной по непонятно какому принципу, разворачивалось действие, изображавшее жизнь забытого мира. Пьесу играли горбатые, уродливые люди, которых обидела судьба, разодетые в красочные костюмы XVII века.
   Это была пьеса со сложным, полным интриг сюжетом, из серии так называемых Comedias de capa у espado, или «Комедий плаща и шпаги», принадлежащих перу плодовитого драматурга Лопе де Вега. Карлики вполне могли исполнять ее для испанских королей, которые всегда находили удовольствие в гротескных движениях фигур этих несчастных созданий. Общее впечатление было как от картин Веласкеса, а костюмы, должно быть, были взяты из сокровищниц Прадо или Эскуриала. Донна Розальба восседала в своем черно-белом костюме, словно вдовствующая королева, мать одного из многочисленных испанских Филиппов.
   Все представление с его встречами и расставаниями, ссорами и примирениями, вознагражденной в конце концов добродетелью и счастливым концом продолжалось ровно два часа. Оно окончилось в три часа утра, когда все зрители привыкли сладко спать в своей постели. Впрочем, артисты все равно будут спать весь день, священники и офицеры могут отложить выполнение своих обязанностей по отношению к Богу и королю, а англичане так хорошо выспались во время спектакля, что теперь были бодры и веселы. Дома я давно бы уже крепко спал, но здесь приходилось держаться, и я был очень рад, когда карлики вновь появились, неся на подносах крошечные чашечки с кофе, фиалковые конфеты и ликеры самых ярких цветов. Эти ликеры оказались такими ужасными на вкус, что англичане, привыкшие к джину и виски, не могли не скривиться.
   Герцогиня, свежая как маргаритка, болтала со всеми по очереди. Она отдала в мое полное распоряжение архивы своей семьи и великодушно пригласила посетить ее будущие ночные представления. Я и вправду много раз приходил на вечера к донне Розальбе. У нее всегда был приготовлен сюрприз для гостей. Однажды нам показали старинные неаполитанские танцы, которые исполняла, вероятно, последняя труппа танцоров со склонов Везувия, а угрюмый пастух донны Розальбы с кошачьей грацией пантеры танцевал вместе с ними тарантеллу. Одна престарелая княгиня – а на этот раз на вечер были приглашены и женщины – шепотом просветила меня, какую роль на самом деле играет в жизни этот юноша. Она упомянула даму по имени донна Джулия, и до меня постепенно дошло, что она имеет в виду любимую дочь императора Августа. Пребывая в полной уверенности, что я хорошо знаю любовные похождения этой дамы, она украсила свой рассказ пикантными подробностями о пристрастии «второй донны Джулии» – нашей хозяйки – к тавернам моряков и другим заведениям, которые любят посещать неаполитанские пролетарии, но отнюдь не дамы высшего света. Во время одного из таких походов один ревнивый донжуан из народа порезал ей бритвой горло, желая, в соответствии с укоренившейся традицией, обезобразить ее навсегда. Докторам удалось спасти ей жизнь, но она уже больше никогда не сможет носить декольте. Но эта история тем не менее, прошептала старая дама, не заставила герцогиню прекратить свои ночные вылазки. Только теперь ее всегда сопровождает крепкий малый, принадлежащий к тому типу мужчин, который ей больше всего нравится.
   Слушая рассказ княгини, я начал понимать, откуда у донны Розальбы такой рот. Историк во мне был восхищен этим примером возрождения имперского духа семьи Джулии. Наши отношения стали более тесными, хотя она и не догадывалась, что мне все известно, и качество подаваемого на ее вечерах спиртного, под моим руководством, значительно улучшилось.
   Донна Розальба могла жить и умереть только в Неаполе. Она погибла, как и предсказывали ей звезды, под обломками бедной портовой таверны, которая была разрушена во время налета авиации союзников в годы Второй мировой войны. Вполне возможно, что роковую бомбу сбросил со своего самолета один из тех английских херувимчиков, которые пользовались ее гостеприимством, но все это произойдет в далеком будущем. А мое пребывание в Неаполе подходило к концу. Оно завершилось в конце весны 1934 года, и конец его был отмечен еще одной типичной для Неаполя встречей, значение которой я в то время еще не осознал.
   Я устроил себе прощальный ужин в хорошо известной траттории синьора д’Анджело, знаменитого в прошлом исполнителя народных песен, который заслужил одобрение самого Карузо. Его ресторан стоял на Вомеро, высоко над городом, и из его окон открывался прекрасный вид на голубое море и сверкающий берег острова Капри вдали. Это было прекрасное зрелище, очень подходящее для прощания, но моему тихому наслаждению этим видом не суждено было продолжаться долго. За соседний столик уселась компания мужчин средних лет, поднявшая ужасный гвалт. Все пятеро были примерно одного и того же телосложения, иными словами, коротконогие и толстые – в них можно было безошибочно узнать неаполитанцев. За ними вошел шофер с огромными пакетами, которые были поспешно унесены услужливым синьором д’Анджело. Компания приветствовала всех присутствующих и получила в ответ уважительные поклоны.
   Пожалев меня – ибо какой неаполитанец, привыкший всегда находиться в гуще людей, не пожалеет одинокого человека? – они пригласили меня за свой столик. Компания заказала огромные порции антипасты, за которыми последовали не менее впечатляющие блюда со спагетти и макаронами, лазаньей и каннелони. Потом, гордо поглаживая свои животы, они заявили, что все эти чудеса производятся на их фабриках – хозяин гостиницы подобострастно называл их королями спагетти. Они любили хорошо поесть, терпеть не могли англичан, но, к счастью для меня, обожали немцев. Мои слова о том, что я работал в Гранд-архиве, произвели на них огромное впечатление, а вот о Бенедетто Кроче они не слышали ничего. Я благоразумно воздержался от упоминания имени донны Розальбы, поскольку они наверняка кое-что знали о ее похождениях.
   Наконец, поглотив несколько блюд рыбы, содержимое которых плавало в великолепных на вкус соусах, мы добрались до десерта, состоявшего из моцареллы с запахом свеженадоенного молока и эспрессо, и они стали расспрашивать меня о моей жизни в Риме, поинтересовавшись, не встречался ли я с его превосходительством доном Артуро. Когда я ответил, что нет, их изумлению не было предела. Они о чем-то пошептались, и синьор д’Анджело был снова отправлен на кухню. Он принес высокую бутылку, полную золотистой жидкости. Это был, как мне сказали, «Стрега» из Беневенто, любимый напиток дона Артуро.
   Я так и не понял, кто такой этот таинственный дон Артуро, но я знал, что Беневенто – это тихий, провинциальный городок в Кампанье, знаменитый своей величественной триумфальной аркой, построенной императором Траяном, а также тем, что рыцарственный Манфред, незаконный сын Фридриха II Гогенштауфена, потерял здесь свою жизнь и корону во время ожесточенной битвы с анжуйцами. Мои друзья провозгласили тост за меня и отсутствующего дона Артуро. Когда мы прощались, они спросили, где я живу, и аккуратно записали мой адрес. Они пообещали прислать мне рекомендательное письмо для дона Артуро и настоятельно советовали воспользоваться им, добавив: «Non si sa mai!»[4] Я покинул королей спагетти, одновременно благодарный и заинтригованный.
   На следующий день в мой маленький отель была доставлена большая коробка, полная спагетти, макарон и прочего подобного добра, а с ней – запечатанный конверт, на котором был написан адрес: «Его превосходительству дону Артуро Боккини, сенатору королевства, начальнику полиции».
   Владелец отеля, где я жил, и весь его персонал, относившиеся ко мне до этого с холодной вежливостью, за ночь совсем преобразились – до такой степени, что я спокойно мог бы уехать, не заплатив по счету. Я внимательно прочитал адрес и улыбнулся. До этого я ни разу не сталкивался с полицией, не говоря уже о руководителях этого учреждения. Перед тем как уехать, я расспросил дона Гаэтано об авторах письма. Он пришел в восторг, увидев его, и сообщил мне, что они поставляют свою продукцию во все казармы и министерства Италии, а также на все военные корабли и во все тюрьмы, – и тогда я понял, почему они были в таких близких отношениях с доном Артуро. Вспомнив их девиз: «Non si sa mai!», я решил по возвращении в Рим передать ему это письмо. В любом случае его превосходительство, скорее всего, откажется принять меня.
   Но я ошибся. Его превосходительство много раз принимал меня у себя. И если бы я мог судить только по нему одному, то мое отношение к полиции осталось бы благожелательным. К сожалению, в других странах были иные полицейские службы и другие руководители полиции, к которым я не испытывал никакой симпатии.

Глава 3
Контакты

   В Риме хозяином положения был по-прежнему Муссолини. Его имперские амбиции сосредоточивались в ту пору на Абиссинской империи, и до 1936 года Италия не проявляла никакого стремления сблизиться с Третьим рейхом. Наоборот, в салонах и на улицах Рима все чаще и чаще стал появляться элегантный австрийский аристократ принц Штаремберг, облаченный в необычную форму, придуманную и сшитую для него ведущим венским портным, и в берет, украшенный изысканным тетеревиным пером. Он бегал по министерствам, а его умная мать, величественная женщина в черной мантилье и кружевной вуали, посещала все службы в Ватикане, большие и малые. Независимость была по-прежнему козырной картой Австрии, и канцлер Дольфус был дуче гораздо ближе, чем немецкий канцлер Гитлер.
   Приход Гитлера к власти 30 января 1933 года вызвал в немецкой колонии в Риме и среди немцев, живущих в Италии, гораздо больший переполох, чем среди итальянцев. Спокойная жизнь для немецких институтов в Риме и молодых немецких студентов закончилась.
   Куртиус все реже и реже раскрывал двери своих салонов, хотя он остался верен своим еврейским друзьям, к которым сохранил теплую, не омраченную ничем привязанность. Поклонник Микеланджело Штайнман предпочел общению с нацистами швейцарское гостеприимство. Мнения молодежи разделились. Многие из студентов с самого начала не скрывали своей неприязни, а лучше сказать, горячей ненависти к Гитлеру и его режиму. Главным среди них был Теодор Моммзен, внук историка, работавший в Прусском историческом институте. Я долго обсуждал с ним вопрос, как мне лучше поступить. Уже в 1933 году Моммзен принял твердое решение при первой же возможности эмигрировать в Америку. И хотя американцы вполне могли спутать внука с его знаменитым дедом, имя Теодора Моммзена было достаточно известно, чтобы обеспечить ему хорошее место в одном из многочисленных американских университетов. У меня же такого имени не было. Я был уверен, что там еще помнят старого императора Франца-Иосифа, – хотя, вполне возможно, что его начали забывать, – но имена Лоссова, Книллинга, Шренк-Нотцинга и других великих людей времен моей молодости не произведут никакого впечатления. Моммзен мягко заметил, что многие молодые люди начинали свою карьеру по другую сторону Атлантики в качестве посудомойщиков или барменов и заканчивали профессорами, но меня такая перспектива не прельщала.
   Устав от бесконечных дискуссий с посетителями немецких институтов в Риме, с которыми я так весело и беззаботно проводил время до моей поездки в Парму и Неаполь, я обратил свои взоры на учреждение, чья главная задача заключалась в том, чтобы указать мне и многим другим немцам, жившим в Италии, цель и направить нас на верный путь, а именно на немецкое посольство, располагавшееся на Квиринале. Некоторое время его занимал бывший Государственный секретарь в правительстве Штреземана, господин фон Шуберт, чьи виноградники, росшие по берегам Рейна, производили гораздо более приятное впечатление, чем их владелец. После его отставки в доме на Квиринале поселились господин и госпожа фон Хассель. Как и его предшественник, новый посол был профессиональным дипломатом. Он выглядел великолепно и знал это. Римские дамы с удовольствием останавливали взор на его аристократической внешности, а он с неменьшим удовольствием отвечал на эти взгляды. Он любил читать лекции, посвященные политике, которые охотно посещались публикой и делали жизнь римского общества более насыщенной. Он относился к Муссолини и фашистам с холодным скептицизмом, но свои чувства по отношению к Адольфу Гитлеру и национал-социализму держал при себе.
   Отношение посла к фашизму разделяла его жена, дочь адмирала фон Тирпица, который вместе с князем Бюловом был одним из самых опасных и агрессивных советников кайзера Вильгельма II. Хотя фрау фон Хассель, вне всякого сомнения, была настоящей светской дамой, ей крупно не повезло – она заняла место фрау фон Шуберт, урожденной графини Харрах, которая была гранд-дамой до мозга костей. Фрау фон Хассель идеально подходила на роль жены прусского обер-президента, но Рим, к несчастью для нее, не был столицей Пруссии. Она даже не старалась скрыть свое отвращение и презрение к посетителям из Новой Германии, что конечно же никак не соответствовало представлению о том, какой должна быть настоящая жена дипломата.
   Ее муж отличался гораздо большими дипломатическими способностями. Он умел с большим тактом поставить на место нацистов, обращавшихся в его посольство, забывая о том, – как выяснилось, это было весьма глупо с его стороны, – что в нацистской партии состояли не только пьяницы и мелкие буржуа. Но не это было главным. Самое важное, что он скоро начал приходить на приемы в форме оберфюрера NSKK (Национал-социалистического автомобильного корпуса). Он носил фуражку набекрень, и слова «Хайль Гитлер!» легко слетали с его губ, хотя тон, которым он их произносил, был слегка насмешлив. Когда однажды я спросил его, что должен теперь делать немец с академическим образованием, он с усталым видом пожал плечами и успокаивающе произнес: «Chacun a son gout».[5]
   Мне вряд ли пригодился бы совет этого оракула, если бы не представился случай увидеть вскоре после этого его практическое воплощение. Однажды мы с друзьями сидели на главной площади небольшого, но прославленного своими виноградниками городка Фраскати, в который раз обсуждая наше положение, как вдруг мимо нас проехала открытая машина посла. В ней сидел господин фон Хассель, одетый в форму оберфюрера NSKK, а рядом с ним, облаченный в черное, восседал молодой генерал СС. Один из моих друзей узнал его и возбужденно прошептал нам, что это Гейдрих. Тогда еще это имя было мало кому известно, но, по крайней мере, мы узнали, кому посол демонстрировал красоты Фраскати. Посол и генерал были поглощены оживленной беседой. Так что и вправду каждый мог делать «все, что захочет».
   После этого случая я раздумал мыть посуду в Америке. Я решил последовать примеру главного немца в Италии и подал заявление о приеме в партию. Я сделал это без особой радости, но и без тайной надежды улучшить за счет этого свое положение. Я не собирался становиться партийным работником, поскольку мог бы прожить и без партийного билета, а мое сотрудничество с кардиналом и его семьей не являлось подходящей рекомендацией. Но перед тем как вступить в партию, я решил нанести еще один визит отцу Такки-Вентури, использовав в качестве предлога для этого исследование жизни Александра Фарнезе. Как человек, много сделавший для примирения фашизма и церкви, а также как один из инициаторов Латеранского договора 1929 года, он обладал всем необходимым опытом, чтобы посоветовать мне, как установить контакт с диктаторским режимом.
   Историк ордена иезуитов принял меня, как и в первый раз, с вежливым интересом. Мой переход от кардинала XVI века к кардиналам ХХ осуществился без осложнений. Такки-Вентури долго просвещал меня по поводу того, сколько пользы принесло Италии соглашение между церковью и государством, а также между римским папой и Муссолини. До конца моего визита святой отец не дал мне возможности раскрыть рот. И Александр Фарнезе, и его любимец святой Игнатий Лайола, я думаю, выслушали бы монолог историка с большим одобрением. Это был шедевр тонких намеков. Несколько раз Такко-Вентури подчеркивал, каких замечательных результатов добился нынешний папа, Пий ХII, проводя политику сотрудничества с Муссолини и фашизмом; он рассказал мне и о том, что Ватикан очень рассчитывает на то, что конкордат, который недавно обсуждался с правительством Германии, даст аналогичные результаты. Такко-Вентури намекнул, что орден иезуитов никогда в течение всей его весьма непростой истории не подчинялся полностью и безоговорочно одному какому-нибудь режиму или форме правления, но всегда стремился сотрудничать в первую очередь с молодежью. Из этого намека можно было сделать кое-какие выводы. Я покинул духовника Муссолини весьма приободренным; аналогичную поддержку получил я и от сотрудников архивов Ватикана, библиотеки Ватикана и Компосанто-Тевтонико, с которыми я обсуждал мои намерения.
   1 февраля 1934 года я вступил в партию и получил билет за номером 3402541. Не знаю, какой номер имел партбилет господина фон Хасселя, но я до сих пор не могу понять, какие мотивы заставили его вступить в нацистскую партию. Я глубоко уважаю его за благородное поведение во время суда в 1944 году и за то мужество, с каким он встретил свою смерть. С другой стороны, если он и вправду испытывал к Адольфу Гитлеру и его режиму такую сильную ненависть, почему он не сделал из этого нужных выводов в 1933 году и не помог многим немцам, жившим в Италии, выбрать правильный путь?
   Передо мной лежит папка с двумя факсимильными копиями писем от посла. Первый, документ за номером 11, представляет собой письмо Хасселя Герману Герингу, датированное 23 декабря 1937 года. В нем он пишет:
   «Мой дорогой и уважаемый герр Геринг, статьи, приобретенные профессором Вайкертом, отправлены Вам с сегодняшним курьером. Я рад, что в Германии решили их напечатать. Нет нужды говорить о том, что не надо упоминать, в какой стране они появились.
   Я заплатил за них сто двадцать тысяч лир и был бы очень благодарен, если бы мне вернули эти деньги со следующим курьером, поскольку наличные суммы лир, которыми располагает посольство, весьма невелики.
   С наилучшими пожеланиями, хайль Гитлер,
   искренне Ваш,
Хассель».
   Внизу пометка, сделанная рукой Геринга: «Большое спасибо и наилучшие пожелания с Новым годом».
   Второе письмо, документ за номером 30, также адресовано Герингу и датировано 18 апреля 1938 года, то есть оно было написано после того, как Хассель был освобожден от занимаемой должности, и озаглавлено «Хаус-Тирпиц, Фельдоринг (Верхняя Бавария)».
   «Дорогой и глубокоуважаемый господин Геринг, 11 марта, возвращаясь из Рима, я пересек Бреннер и проехал через всю Австрию, так что стал свидетелем великих событий, в которых, как мне известно лучше всех, Вы сыграли такую важную роль. Я также хорошо понимаю, какие чувства Вы испытывали в эти дни – я все время думал о Маутендорфе, и Вашей сестре, и бедном Ригеле, которым, к сожалению, не довелось увидеть всего этого. С политической точки зрения я был доволен позицией, занятой Муссолини, и верю, что моя работа в этой области оказалась полезной.
   Совершенно естественно, что события дня затмили мое дело. Однако новые почтовые сообщения были исчерпывающими. 5 февраля Вы сообщили мне, что никто не имеет ничего против меня, что фюрер хочет поручить мне другой пост и что я, без сомнения, вскоре получу новые известия и буду принят фюрером. За последние два с половиной месяца я не получал ничего, кроме пустячных указаний находиться в постоянной готовности. Считаю такое отношение к себе несправедливым. Не знаю, что мне сейчас делать, – моя мебель хранится в Мюнхене. Предполагаю прибыть в Берлин вечером 21-го, доложить о своем приезде господину Ф. Риббентропу и попросить аудиенции у фюрера. Я буду Вам очень признателен, если Вы оторветесь на некоторое время от своих дел и попросите кого-нибудь позвонить в отель «Алдон» и сообщить мне когда.
   Преданный фюреру, хайль Гитлер!
   Искренне Ваш,
Ульрих Хассель».
   Но из этих настойчивых просьб принять его ничего не вышло – Геринг просто подшивал его письма в папки. Я думаю, что, если бы прошение господина фон Хасселя о предоставлении ему новой должности в Третьем рейхе было удовлетворено, во внешней политике, возможно, произошли бы некоторые перемены к лучшему. Риббентроп вполне мог бы найти применение его дипломатическим талантам и знанию других стран. Для Хасселя, конечно, период с 1933 по 1937 год был очень трудным. Он презирал руководителей Третьего рейха, а к итальянским фашистам относился, в лучшем случае, с холодным уважением. Ему пришлось столкнуться, с одной стороны, с расколом немецкой колонии, вызванным приходом к власти Гитлера, который все более усиливался, и с открытой враждебностью со стороны Муссолини и его коллег по отношению к национал-социалистам – с другой.
   Первая встреча двух диктаторов в Стра и Венеции в июне 1934 года потерпела полный провал и только усилила намерение дуче относиться к Гитлеру как к германскому губернатору в римской провинции. Последовавшее вскоре после этой встречи жестокое подавление путча Рема, а также убийство Дольфуса, любимца Рима, случившееся 25 июля, не улучшили отношений между двумя диктаторами. И хотя министерство пропаганды в Риме подвергало все газеты цензуре, итальянская пресса могла позволить себе называть немцев «нацией педерастов и убийц».
   Отношения между двумя странами начали улучшаться только во время абиссинской войны 1935–1936 годов и сразу же после нее. Италия, оказавшаяся в результате этой войны в международной изоляции, получила моральную поддержку от одной только Германии. В начале мая 1936 года Бенито Муссолини был в зените своей славы. Я видел, как Рим чествовал его на Пьяцца Венеция в ту ночь, когда было объявлено о победе и о провозглашении Imperio. В отличие от организованных и обязательных демонстраций это был искренний душевный порыв масс. Все горожане по своему собственному желанию пришли посмотреть на дуче и послушать его речь. Если бы в эту минуту милосердные боги вознесли его с балкона палаццо на небо, сколько горя удалось бы избежать и ему самому, и всей Италии!
   Это был его звездный час, хотя я слышал, как он сам говорил – всего за несколько дней до своей казни в 1945 году, – что самым счастливым днем в его жизни была Мюнхенская конференция 1938 года.
   «Вся страна участвовала в этой войне… Вдохновленные словами, которыми наш любимый король напутствовал нас, отправляя на подвиг, руководимые дуче во всех боевых действиях, мы чувствовали, что горячая душа нашего народа всегда с нами.
   Все наши дети, наша Балилла и Организация итальянских девушек, все правительство, вся партия, все органы управления, весь народ – все были с нами.
   И весь этот конгломерат сил, называемый фашистской нацией, быстро помог нам завершить войну полным разгромом врага».
   Такими словами заканчивается книга «Абиссинская война», написанная Пьетро Бадольо, маршалом Италии, герцогом Аддис-Абебским, которую я перевел на немецкий язык. Это была моя первая встреча с человеком, который возглавлял тогда Генеральный штаб итальянской армии. Я и не знал тогда, что мне снова придется столкнуться с ним в июле и сентябре 1943 года, только на этот раз в качестве смертельного врага фашизма и преемника Муссолини, которого он когда-то превозносил до небес. Я думаю, что был единственным немцем, который по-настоящему знал его – в той мере, в какой можно познать истинного пьемонтца. Позже мне пришлось часто встречаться с другим пьемонтцем, которого победная кампания Бадольо в Абиссинии возвела в ранг императора, а именно с его величеством королем Виктором-Эммануилом III. Я хочу только подчеркнуть тот факт, что немцы прекрасно знали Флоренцию и Тоскану, словно оттуда были родом их бабушки; что еще со времен Гёте и Вин-кельмана они поддерживали тесную связь с Римом, как будто сами родились в нем; а благодаря императорам из рода Гогенштауфенов смотрели на Апулию и Сицилию как на немецкое имперское владение, однако они ничего не знали о Пьемонте.
   Король и его маршал были бережливы до скупости, проницательны и хитры, любили блеск и пышность во всех их видах, больше думали о своей личной власти, чем о выполнении обязанностей перед государством, оба были прирожденными солдафонами и ненавидели любую форму диктатуры. Впрочем, они держали свои мысли при себе, и в 1936 году один из них спокойно позволил правящему диктатору короновать себя в качестве императора Абиссинии, а другой получил все высшие титулы и награды Италии.
   Мои беседы с победителем Аддис-Абебы во время перевода его книги напоминали разговоры, которые мог бы вести Юлий Цезарь с германским историком, которому он поручил бы перевести его «Галльскую войну» – если бы в ту пору существовали историки. Германцев той поры чаще всего ассоциируют с тростниковыми хижинами, рогами, из которых они пили мед, и жизнью в лесу.
   Бадольо был скуп на слова и держал себя с достоинством, как и полагается истинному пьемонтцу. Он признавал военные дарования немцев, но побаивался их. Он считал, что все наши битвы были выиграны потому, что немецкие полководцы никогда не жалели солдат, и я с трудом удержался от того, чтобы не заметить ему, что во время абиссинской войны случились одна или две весьма кровопролитные битвы, в которых пало огромное число солдат негуса. Когда я, в конце нашего совместного предприятия, протянул ему последнюю пачку гранок в здании Генерального штаба в Риме, он пожал мне руку крепким солдатским пожатием и подарил свою фотографию с надписью – без рамки, кстати сказать.
   – Надеюсь, вы понимаете, что приобрели в лице маршала Бадольо друга, – произнес он.
   Я тоже думал, что приобрел. На это же надеялись в 1943 году и многие другие немцы, в особенности фельдмаршал Кессельринг, Верховный главнокомандующий Средиземноморским фронтом. Но наши надежды не оправдались. Вечером 25 июля 1943 года его императорское и королевское величество назначил маршала Пьетро Бадольо главой нового правительства Италии и преемником дуче. Пьемонтец торжествовал. Первый указ нового премьера сообщал, что война продолжается. Все на это надеялись, но я был настроен более скептически. Переводя книгу Пьетро Бадольо, я хорошо изучил его.
   Таков был первый результат, с моей точки зрения, войны против Иудейского Льва, как с незапамятных времен называл себя негус. Второй был совсем другого рода и находился в тесной связи с моим прощальным обедом в Неаполе, о котором я уже писал.
   Я хорошо запомнил очень приятных, истинно неаполитанских господ, которые заставили меня принять рекомендательное письмо для Артуро Боккини, шефа итальянской полиции. В конце лета 1936 года мне позвонили и спросили, готов ли я явиться на прием к его превосходительству в министерство внутренних дел.
   Конечно, я был готов. Многие «герои» станут теперь заявлять, что они ни за что бы не пошли туда, подобно тому как тысячи и десятки тысяч утверждают, что они никогда не состояли в нацистской партии, а если и состояли, то вступили в нее по принуждению.
   Я пошел добровольно. Время приближалось к полудню, и приемная его превосходительства была забита, словно покои французского короля во время его утреннего выхода, людьми разного положения – высокого и низкого, офицерами, префектами, квесторами, владельцами фабрик и красивыми женщинами. Его превосходительство был не только влиятельным человеком, но и большим любителем женщин. Я вписал свое имя в список посетителей и приготовился к долгому ожиданию. Кто я такой, в конце концов? Уж конечно, меня вызвали совсем не потому, что я был обладателем партбилета с семизначным номером, скорее всего, это дело рук моих неаполитанцев, с которыми я изредка встречался на макаронных оргиях в Риме и которые всегда сожалели, что военные проблемы не дают дону Артуро возможности встретиться со мной.
   Однако мне пришлось ждать всего несколько минут. К огорчению и досаде присутствующих, появился помощник дона Артуро и прошептал мне, чтобы я следовал за ним. Я любезно улыбнулся и прошел за ним в кабинет шефа полиции, большую, полную воздуха комнату с огромным столом, стоявшим у стены. У человека, сидевшего за ним, было совсем молодое лицо, на котором, впрочем, бургундское и омары оставили весьма заметные следы. Он вежливо протянул мне мягкую, ухоженную руку, выставив небольшой животик. Я отметил, как хорошо он одет, и вспомнил, что его друзья говорили мне об этом. У него было семьсот галстуков, восемьдесят костюмов от Сарачени, самого дорогого портного в Риме, и бесчисленное множество туфель, изготовленных на заказ сапожником, который был не менее дорогим и столь же хорошо известным.
   Он вовлек меня в разговор, полный очарования и остроумия. Дон Артуро сказал мне, как сильно обрадовало его старых друзей из Неаполя мое восхищение их городом. Далее он сообщил мне, что маршал Бадольо очень доволен моим переводом. Он спросил, нравится ли мне Италия и как продвигается работа над книгой о Фарнезе. Он был очень хорошо информирован, но я понимал, что он вызвал меня не за этим. Приемная была полна людей гораздо более важных, чем я. Наконец он заговорил о деле.
   Его превосходительство решил доверить мне большую тайну. Узнав о моем веселом вечере в Неаполе и о моем таланте переводчика, он проникся ко мне доверием. Он также знал, что я был уже «molto italianizzato», то есть «очень итальянизированным» человеком. Кроме того, – и этот момент стал кульминацией всего риторического представления его превосходительства, – я, вероятно, собираюсь остаться в Италии надолго, а ничто не доставит ему такого удовольствия, как стремление сделать мое пребывание здесь как можно более приятным. Двери его дома всегда будут открыты для меня. Для иностранца в фашистской Италии это была весьма приятная весть. Я сказал, что понимаю, и вежливо попросил открыть свою тайну. Короче, дуче собирался послать его в Германию. Боккини должен был стать чем-то вроде личного посланца Муссолини, и его задача заключалась в том, чтобы изучить положение и взгляды лидеров национал-социалистической партии, поскольку поведение Германии во время абиссинской войны значительно улучшило отношения между двумя странами. Предлогом для его путешествия должна будет стать организация совместного крестового похода против коммунизма, что входит в задачу полиции обеих стран и различных ее организаций.
   Все это было очень интересно, но я по-прежнему не понимал, какое отношение ко всему этому имею я. Дон Артуро спросил, знаю ли я синьора Гиммлера, но я вынужден был разочаровать его. Когда же он спросил, встречался ли я с синьором Гитлером, я, по крайней мере, мог пересказать ему то, что сообщил мне генерал Лоссов.
   Дон Артуро очень развеселился. Затем он попросил меня о том, о чем ни один немецкий начальник полиции никогда бы не позволил себе попросить. Дон Артуро заявил, что хотел бы узнать побольше о моих соотечественниках – что они любят, что им хочется услышать и что им лучше не рассказывать вовсе. Короче, он попросил меня дать современную версию знаменитого труда Тацита Germania, de origine, situ, moribus ac populis Germanorum.
   Он открыто признал – и это навсегда расположило его ко мне, – что, не слишком доверяя докладам посольства и министерства иностранных дел, он пытался познать Германию и немцев с помощью книг, но то, что ему удалось прочитать, представляло собой большей частью литературные или журналистские сплетни.
   Соответственно, я прочел ему лекцию о своей родной стране. Я подозреваю, что, как всякий неотрепетированный и не написанный заранее рассказ, мое повествование было весьма занимательным, по крайней мере с точки зрения итальянца. Не зная, с чего начать, я ухватился за привычную палочку-выручалочку, Гёте. Что он сказал когда-то канцлеру фон Мюллеру? К счастью, я быстро вспомнил слова великого поэта, поскольку в студенческие годы они произвели на меня неизгладимое впечатление: «Разве кто-нибудь решится иметь чувство юмора, зная, какое множество обязанностей лежит на его плечах и плечах других людей?»
   На дона Артуро эти слова произвели огромное впечатление. Он был знаменит на весь Рим не только своим острым чувством юмора, но и множеством обязанностей, среди которых была и обязанность следить за тем, чтобы жизнь Бенито Муссолини находилась в безопасности.
   Начав со свидетельства о том, что Гёте, как и все немцы, был лишен чувства юмора, я посоветовал дону Артуро извлечь максимум пользы из того, что он родился в Беневенто, городе, который находится рядом со знаменитым полем боя, где доблестный Манфред, любимый сын императора Фридриха II из рода Гогенштауфенов, потерял не только трон, но и саму жизнь. То, что этому событию посвятил свое произведение сам Данте, должно было произвести неизгладимое впечатление на моих сограждан, с большим почтением относящихся к культуре. Далее я предостерег его от чрезмерной вежливости и слишком бурного проявления дружеских чувств. То, что считается необходимым условием социального взаимодействия в его стране, будет воспринято северянами как слабость, женоподобие, проявление подобострастия и отсутствие надлежащей внушительности. Однако он не должен бояться говорить. Всем известно, что его превосходительство прекрасный рассказчик и любитель послеобеденных разговоров. В Берлине он сможет до конца раскрыть все таланты. В Германии главным ключом к успеху являются ссылки на творения Гёте, а за ним идет умение произносить речи.
   В таком духе я и говорил. Ситуация показалась мне весьма забавной, хотя я был уверен, что благородные господа, ждавшие в прихожей, не разделяют моего мнения. Слушая меня, дон Артуро постоянно хмыкал. Мы разговаривали целый час; наконец он протянул мне украшенную бриллиантами руку:
   – Мы провели с вами незабываемый час, будьте уверены, что я его не забуду, синьор доктор. Когда я вернусь из вашей непростой страны, я хочу, чтобы вы пришли ко мне, только не сюда, в министерство. Большое, большое спасибо.
   Он нажал одну из многочисленных кнопок на своем столе, и в комнате появился слуга, который привел меня сюда. Я поразился тому, как изменилось отношение ко мне. Проходя через приемную, я чувствовал себя весьма неловко, но все прошло замечательно. Меня разглядывали с нескрываемым любопытством, завистью и уважением. Но, несмотря на это, я вздохнул с облегчением, выбравшись наружу. Нанося визит начальнику полиции, никогда не знаешь, уйдешь ли от него по своей воле или тебя уведут.
   Вскоре после этого его превосходительство посетил Берлин. Здесь у него состоялась строго официальная встреча с синьором Гитлером. Боккини также встретился с синьором Гиммлером, на которого произвел огромное впечатление. Он произнес несколько удачных речей и завоевал сердца немецких полицейских всех рангов, поскольку был совершенно не похож на них. Этот визит проложил дорогу для того, что позже получило название ось Берлин – Рим, но вряд ли можно винить в этом меня – мой вклад в создание этого союза был совсем крошечным.
   Единые в своем стремлении искоренить коммунизм, Боккини и Гиммлер часами обсуждали международное положение, и во время всего срока пребывания Боккини в Берлине между ними царило полное взаимопонимание.
   Дон Артуро сообщил мне об этом, когда мы после его возвращения обедали с ним вдвоем. Впервые, да еще из уст представителя итальянского высшего света, я услышал рассказ о новых правителях моей родины. Я также получил не менее интересные сведения об итальянской кухне такого качества, о котором я до этого не мог и мечтать, учитывая состояние моего кошелька. Чего я не знал, так это того, что моя странная дружба с шефом римской полиции окажется позже очень полезной для меня.
   Вскоре после этого я получил элегантную карточку, приглашавшую меня посетить пославшую ее даму. «Я слышала, что вы играете в бридж и занимаетесь переводами. Я буду рада, если мы сможем встретиться, чтобы заняться первым и обсудить второе в самом ближайшем будущем. Виттория Каэтани, герцогиня ди Сермонета».
   Я и вправду любил играть в бридж, но игрок из меня был совсем никудышный. Надеюсь, что мои переводы были лучше. Я так никогда и не узнал, почему одна из звезд женского общества в Риме пригласила меня в свой изумительный дворец на развалинах Театро Марчелло, расположенного в самом сердце императорского Рима, но тем не менее я был приглашен. Театр, строительство которого было начато при Юлии Цезаре и завершено императором Августом, вмещал в себя двадцать тысяч зрителей. Теперь здесь размещались донна Виттория и ее гости, которых был целый легион.
   Донна Виттория, урожденная княгиня Колонна, по мужу была связана с английской аристократией. Ее брак с доном Леоне Каэтани, герцогом Сермонетой, связал ее с другим кланом, который входил в римскую «черную аристократию». Подобно тому как другие собирали картины, фарфор, книги или ковры, донна Виттория коллекционировала людей – новых, интересных людей. «Заполучив» Анатоля Франса, Габриеле Д’Аннунцио и старшего Моммзена, она теперь присоединила к своей коллекции дочь Муссолини Эдду и ее мужа Галеаццо Чиано, министра иностранных дел в правительстве Муссолини. Все кинозвезды того времени, в особенности мужского пола, пили очень сухое мартини среди ее сокровищ искусства древних веков и демонстрировали свою покорность правящей королеве римских салонов.
   Она беседовала и с самим Муссолини (он так очарователен!), но, к сожалению, дуче с презрением относился к болтовне княгинь и герцогинь. Впрочем, ему же хуже – он не знал, какие дьявольские коктейли готовились в покоях донны Виттории, чтобы навредить ему.
   Синьор Гитлер пока еще не попался в сети донны Вит-тории, но она не теряла надежды познакомиться с ним. Удивительно, но в те годы, да и в более поздние тоже, многие женщины разных национальностей разделяли ее надежды.
   Герцог, супруг донны Виттории, глубоко презиравший все светские развлечения, посвятил себя исследованию ислама. Его обширные познания в этой области принесли ему всеобщее признание в кругу профессионалов. Он также владел семью с половиной тысячами акров земли.
   Хочу привести цитату из моего перевода, который я позже сделал для герцогини:
   «Обширные владения семьи Каэтани не были еще в те дни распроданы по частям; к ним больше подходило бы название маленького королевства, чем частного поместья. С одной стороны, они тянулись к югу от Рима до Фоче-Верде и Фольяно, простираясь вдоль побережья до самой горы Чирчео, а с другой – доходили до подножия Лепинских гор, на которых расположены крепость и город Сермонета, и оттуда шли до самой Террачины. В распоряжении моего тестя находились бесчисленные слуги и пастухи, скорее всего потомки средневековых вассалов дома Каэтани. Они носили синюю ливрею, украшенную небольшим серебряным значком, на котором был выгравирован герб Каэтани. Трудно было поверить, что совсем недалеко от Рима находится ландшафт, отличавшийся столь дикой красотой. Однако летом там было очень много малярийных комаров, и поэтому местность была почти незаселенной. На пустынных болотах никто не хотел жить, и те немногие служащие герцога, которым приходилось работать здесь, – пастухи, пасшие стада коров и буйволов, и охранники – страдали от приступов малярии.
   Растительность была пышной, как в тропиках, и один из самых красивых уголков назывался «Конго». Семейству Каэтани принадлежало все побережье от Фоче-Верде до мыса Чирчео – это было место неописуемой красоты. На многие километры тянулись золотые пески, ограниченные с одной стороны зеленой стеной леса, а с другой – голубыми водами моря. После смерти тестя мой муж продал все свои обширные земли, которые его предок, папа Бонифаций VIII, с такой любовью собрал в XIV веке. Всю эту местность – бывшие Понтийские болота – государство превратило в пахотные земли. Там, где тянулись обширные болота и безлюдные леса, где бродили стада буйволов и коров, которых пасли пастухи, восседавшие на длинно-гривых лошадях, – эта картина до сих пор стоит у меня в памяти, – выросли города вроде Литтории и Сабаудини, с фермами и домами, полными крестьян. Осталась только крепость Сермонета, приткнувшаяся на вершине горы. Однажды папа из рода Каэтани, Бонифаций VIII, глядя с ее башни на бескрайнюю равнину, расстилавшуюся у его ног от горной гряды до самого моря, воскликнул: «Все, что я вижу, – мое!»
   Таковы были древняя слава и нынешняя горькая доля рода Каэтани – хотя эта «доля» была вполне терпимой, даже в 1937 году. Дворец был похож на обиталище богов среди столичной суеты, а произведения искусства, собранные в нем, украсили бы любой музей. Нетрудно было представить себе высокомерную наглую светскую женщину, которую я встретил в ее королевстве, расположенном в Понтийских болотах. Она охотилась на диких уток и куропаток в сопровождении слуг, ездивших верхом на длинногривых лошадях и державших на луках своих седел длинные шесты, типичные для пастухов Римской Кампании.
   Малярия, это наказание Господне, свирепствовавшая в феодальном поместье Каэтани, сильно осложняла его обитателям жизнь, но хозяева не предпринимали ничего для борьбы с ней. Донна Виттория коллекционировала скальпы, а ее ученый муж, дон Леоне, был всецело поглощен своей наукой. Малярия раз и навсегда исчезла после осушения болот и превращения всех земель в пахотные, что было сделано по личной инициативе Муссолини. Не всякий диктатор может похвастаться столь чистой страницей в темной книге своей биографии!
   Я поцеловал донне Виттории руку, чем несказанно удивил ее – наверное, потому, что она была уверена, что все немцы щелкают каблуками и кланяются в пояс. Старый, но надменный лакей с лицом, на которое наложила свой отпечаток малярия, предложил мне виски с таким видом, будто оказывает мне великую честь.
   Мимоходом представив меня двум другим игрокам в бридж, донна Виттория затащила меня в библиотеку, где не было сказано ни слова о бридже. Она извлекла из ящика пухлую пачку листов, исписанных от руки, и сунула ее мне в руки, произнеся при этом: «Это мои мемуары о старой Европе».
   Она заговорила о моих связях с издателями, о моих переводах и моей работе над биографией кардинала Фарнезе. Как многие гранд-дамы старой Европы, в отличие от так называемых гранд-дам нынешнего времени, она была весьма сведущим и умелым собеседником. Ее манера вести разговор была одновременно невыносимой и притягательной. Она принялась расспрашивать меня о Гитлере и его помощниках, выразив надежду, что встретится с ними, если они приедут в Рим, дав мне понять, что, какими бы неприятными они ей ни показались, они все-таки заслуживают места в ее коллекции знаменитостей. Мне пришлось разочаровать ее, так же как я разочаровал Боккини, чье имя тоже было упомянуто:
   – Che simpatico signore. E uno dei nostri, un vero peccato che fa quel mestiere.[6]
   В то время я никак не мог понять, почему она назвала его человеком своего круга. Впрочем, позже я понял почему, а также обнаружил, что его профессия была совершенно неприемлема для нее и ее класса.
   Потом, словно капризная мадам Помпадур, быстро охладевшая к своему мимолетному фавориту, она потеряла ко мне всякий интерес. Мне было велено прочитать ее мемуары и как можно скорее получить контракт на перевод и издание с каким-нибудь немецким издательством. Кроме того, она желала получить гонорар за свою работу, ибо уже устала от благотворительности. Сколько получу за свой перевод я, ее совершенно не интересовало. Подозвав кивком пострадавшего от малярии лакея, она величественным жестом протянула мне руку для поцелуя. Мы распрощались по-английски, как и полагалось по правилам ее салона.
   Игроки в бридж не обратили на меня никакого внимания, как и я на них. Колонны Театро Марчелло напомнили мне о царственной даме Древнего мира, которая, наверное, много раз сидела здесь и смотрела представление. Ливия, жена императора Августа, доставившая ему много неприятных минут, могла бы быть сестрой донны Виттории.
   Усевшись на скамью на Форуме, стоявшую в тени, я углубился в чтение воспоминаний этой римской матроны из рода Колонна. Как и следовало ожидать, в них царила страшная путаница. Тем не менее они представляли живую картину умиравшей или уже умершей Европы, и, если бы она позволила мне распорядиться ими по своему усмотрению, я сумел бы сделать из них милое собрание зарисовок, отражающих мир, который с такой чарующей непринужденностью покончил с собой в 1914 году.
   Плодом моих трудов стала книга, озаглавленная «Виттория Сермонета, воспоминания о Старой Европе». Она вышла уже давно и сейчас вряд ли кого заинтересует, учитывая равнодушие большинства читателей к этому вопросу. Однако я рекомендую полистать ее литературным гурманам и обещаю, что их старания будут вознаграждены. Необычные вечера, маскарады, служба при дворе королевы с 1903 года в качестве фрейлины, охота на лис в Кампанье – все это трансформировалось в мемуарах герцогини в красочную хронику светской жизни того времени.
   «Мое первое дежурство при дворе случилось во время официального визита немецкого императора, приехавшего в Рим со своим сыном, наследником престола. Кто из нас мог подумать тогда, что всего через несколько лет разразится Большая война! Те яркие весенние римские денечки были праздничными и веселыми. Его величество король вместе со своей свитой приехал на вокзал, улицы, по которым ехал кортеж, были украшены лавровыми венками, а на каждом доме висели итальянские и немецкие флаги.
   Королева, окруженная группой молодых очаровательных фрейлин, одетых в яркие элегантные платья, ожидала гостей в королевском дворце в так называемом Кирасирском зале. У каждой из нас на голубой ленте, прикрепленной к левому плечу, красовался бриллиантовый шифр с инициалами королевы. Все мы в то счастливое время были веселы и беспечны. Я хорошо помню, как королева просила нас во время торжественного приема не смеяться и сохранять серьезность. Боюсь, что сегодня в таких просьбах уже не было бы нужды.
   Император приехал в Рим с впечатляющей свитой из офицеров. Когда они поднимались по большой лестнице королевского дворца, слышалось звяканье сабель и звон шпор. Выше среднего роста, все они были великолепны в своей белой форме, кирасах и серебряных шлемах, украшенных золотыми орлами. Один красивый молодой человек с очень светлыми волосами, шедший среди этих гигантов, выглядел истинным Лоэнгрином. Однако, сидя рядом с ним за столом, я, к своему огорчению, обнаружила, что он совсем не умеет вести легкую, непринужденную беседу. Все остальные были очень похожи на него, за исключением императора и наследника, которые болтали без умолку и уснащали свой разговор шутками и остроумными замечаниями. Поэтому среди персон самого высшего ранга во время этого официального визита царила самая непринужденная атмосфера.
   Я также участвовала в большом приеме, устроенном в Капитолии моим дядей Просперо Колонной, который в ту пору был мэром Рима. Три капитолийских дворца были соединены по этому случаю временными галереями, украшенными великолепными гобеленами. Благодаря этому люди могли переходить из одного музея в другой и бродить по ярко освещенным залам, заполненным шедеврами греческого и римского искусства.
   Мой дядя, который взял на себя роль гида, провел нас в небольшой зал, в котором стояла Венера Капитолийская. Знаменитая статуя купалась в лучах мягкого розового света, который, казалось, каким-то чудесным способом наполнил ее жизнью.
   – С разрешения вашего императорского величества, – сказал дядя, – я хотел бы представить вам мою официальную жену.
   Император разразился понимающим смехом.
   На следующий день в Квиринале был устроен банкет, на котором речи и тосты произносились в удивительно сердечной атмосфере. Император говорил по-немецки звучными фразами, из которых я мало что поняла, но заключительные слова были произнесены на хорошем итальянском:
   – Поднимаю бокал за прекрасное итальянское солнце и за процветание замечательного итальянского народа.
   Все было окрашено в розовые тона. Кто из нас мог в те дни представить, что разразится война?»
   Почти тридцать лет спустя донне Виттории Колонне выпала честь присутствовать на другом большом обеде в том же самом королевском дворце в своей прежней роли ее величества. На этот раз почетными гостями, вместо веселого кайзера и его жизнерадостного сына, были Адольф Гитлер и его спутники. Разумеется, новые кавалеры, не имевшие серебряных шлемов и явившиеся на обед в мрачных черных и коричневых формах, не доставили герцогине столько удовольствия, сколько прежние. Единственным утешением, с ее точки зрения, было то, что во главе стола сидел его величество король Виктор-Эммануил III. Заключив договор с императором Вильгельмом II, он предложил сделать то же самое и коричневому диктатору. Один из его тостов прозвучал так:
   – Шлю самые теплые пожелания вашему народу, фюрер, так много сделавшему для развития в Европе цивилизации и созидательной энергии, который вы столь решительно ведете к славному будущему.
   Другой был произнесен канцлером Гитлером, на этот раз целиком по-немецки:
   – Наша взаимная дружба является не только залогом безопасности наших народов, но также гарантирует всеобщий мир. Думая об этом, я поднимаю бокал и пью за процветание вашего королевского и императорского величества, ее величества королевы-императрицы и всего королевского дома, а также за успехи и процветание всей великой итальянской нации.
   Год спустя началась война, а через пять лет Виктор-Эммануил тайно бежал из Рима, опасаясь мести своего союзника по оси, Адольфа Гитлера. Его бегство нанесло итальянской монархии такой же смертельный удар, какой отъезд Вильгельма II в пульмановском вагоне в Голландию в свое время нанес немецкой концепции монархии. Уезжая, Виктор-Эммануил, должно быть, вспоминал банкет 4 мая 1938 года, на котором обе стороны клялись в вечной верности друг другу – кто знает? Я уверен только в одном – донне Виттории не удалось вновь пережить маленькое эротическое приключение, которое выпало на ее долю во время визита кайзера и его наследника: «Наследник с самого приезда в Рим самым невинным образом ухаживал за мной. На описываемом вечере, проходя мимо меня, он прошептал: «Весь вечер в моем шлеме пролежала роза, которую мне очень хочется подарить вам. Не кажется ли вам, что сейчас самый подходящий для этого момент? Пожалуйста, возьмите ее побыстрее, только, ради бога, сделайте так, чтобы мой отец ничего не заметил!» Роза перешла в мои руки, и никто этого не увидел».
   Рудольфу Гессу, который в качестве заместителя фюрера и рейхсканцлера был в 1938 году равен по положению наследнику престола, конечно же и в голову не пришло спрятать под своей фуражкой розу, чтобы вручить ее донне Виттории. Жаль, что она не описала более поздний период своей жизни. Ее салоны в Театро Марчелло сделались одним из двух главных центров антинемецкой пропаганды в Риме, и не было такой грязной или глупой сплетни, выдуманной или основанной на реальных событиях, которая не повторялась бы здесь с веселой развязностью. Она умерла в Лондоне несколько лет назад, глубокой старухой – типичная представительница той эпохи, которая сошла в могилу гораздо раньше ее, под звуки пистолетных выстрелов в Сараеве.
   Другим автором, который нанял меня в качестве переводчика, был еще один представитель старой доброй Европы. После солдата и великосветской дамы ко мне обратился дипломат высокого ранга. Граф Луиджи Альдовранди-Марескотти, чьи воспоминания о 1914–1919 годах были переданы мне для перевода, начал свою карьеру в 1914 году в качестве советника итальянского посольства в Вене. Его карьера достигла своего пика в апреле – июне 1919 года на мирных переговорах в Париже, в которых он участвовал в качестве главного личного секретаря министра иностранных дел, барона Соннино. Он также принимал участие в Межсоюзнической миссии западных стран, которая вела переговоры с царским режимом, когда он был уже на грани гибели. Очарование его мемуаров заключалось в живых и элегантных портретах знаменитых людей, пути которых пересеклись с дорогой графа.
   Der Krieg der Diplomaten,[7] как было названо немецкое издание книги Альдовранди, можно порекомендовать всем тем, кто хочет ознакомиться с макиавеллиевскими приемами и методами итальянской дипломатии. Переводя этот труд, я выслушал несколько незабываемых лекций его автора, которые были не только весьма содержательными и интересными, но и изобличали в нем пылкого патриота своей страны.
   Как один миг пролетели годы, наполненные переводческой работой, из которой я извлек много полезных уроков, общением с теми, кто записал свои воспоминания о столь различных мирах, и обработкой и компиляцией материалов о жизни Фарнезе, собранных мною в Риме, Парме и Неаполе, годы, прошедшие со времени моего возвращения с берегов залива Парфеноне.
   В «белом» посольстве на Квиринале господин фон Хассель тщетно пытался скрыть под формой бригадефюрера NSKK свою неприязнь и презрение к новому режиму Германии. Однако в очаровательном оазисе «черного» посольства, которое представляло Германию в Ватикане, не наблюдалось ничего подобного. Вилла Бонапарте была в свое время резиденцией любимой сестры Наполеона, Паолины, о чем свидетельствовали статуя корсиканца в полный рост, установленная в вестибюле, и изображение полуголой богини, облаченной в платье эпохи Директории, украшавшее потолок. Диего фон Берген был назначен на пост посла в Ватикане сразу же после Первой мировой войны, и если считать дипломатию искусством умолчания и умения понимать тончайшие оттенки слов, то он был primus inter pares[8] среди кардиналов папского двора и других дипломатических представителей, аккредитованных при его святейшестве. Конечно, Бергену было легче, чем его коллеге фон Хасселю, которому все время приходилось лавировать между национал-социализмом и фашизмом, зато ему очень сильно мешала та ненависть, которую Гитлер и его ближайшие советники испытывали к церкви. Я до сих пор считаю Бергена моим наставником в политико-дипломатических делах. Благодаря нашей общей любви к искусству и литературе XVI века, великим знатоком которых он был, он интересовался моей деятельностью, выходившей за рамки привычной социальной жизни посольства. Один или два вечера в месяц посол принимал меня в своем личном кабинете, стены которого были заставлены шкафами с бесценными пергаментными инкунабулами (первопечатными книгами, изданными до 1501 года) из его личной коллекции. Дворецкий приносил выдержанный портвейн, и дон Диего, унаследовавший от своей матери испанскую кровь, рассказывал мне о своей дипломатической карьере, которая на столько лет приковала его к Риму. И пока звучал его тихий голос, высокие деревья в парке, в котором Паолина Боргезе-Бонапарт решала совсем иные проблемы, мягко шелестели своими листьями под дуновением понентино, морского бриза, приносящего в испепеленный солнцем город вечернюю прохладу.
   Дон Диего говорил о Винкельмане, Грегоровиусе и своих предшественниках в Ватикане, представлявших здесь королевскую Пруссию, – в частности, о Курде фон Шлё-цере, чья прославленная книга Römische Briefe («Римские письма») в наши дни, подобно многим другим произведениям, совершенно забыта, – словно они были его старыми добрыми друзьями. Он рассказывал о них не так, как профессор Куртиус – «какими я их считаю, какими я их вижу», – а описывал, какими они были в действительности. Он поведал мне о своей яростной борьбе с князем фон Бюловом, который после войны жил недалеко от посольства на своей величественной вилле Мальта. Именно Берген своими тайными интригами не допустил, чтобы величайший византиец при дворе кайзера после отставки Бетмана-Гольвега стал во второй раз канцлером. Ни в одной из опубликованных исторических работ я не прочитал того, что сообщил мне во время этих бесед Берген, – о камарилье, окружавшей кайзера, Эйленбургах, Гольш-тейнах и Харденах, поскольку, в отличие от многих менее значительных политических фигур, фон Берген не оставил мемуаров для потомков.
   От старого дипломата, среди старинных книг и аромата выдержанного портвейна, я узнал подробности еще одного очень поучительного исторического эпизода – переговорах о конкордате 1933 года, в которые Гитлер вступил из соображений престижа, а Ватикан – по необходимости. Фон Берген не принимал в них никакого участия, понимая, что Берлин ведет двойную игру и что его личное участие неизбежно приведет к тому, что курия перестанет ему доверять. Он предоставил возможность вести переговоры Францу фон Папену, этому донкихоту немецкой истории, и монсеньору Каасу, злополучному могильщику Центристской партии Германии.
   Диего фон Бергену очень помогала в выполнении сложных обязанностей жена Вера. Она была дочерью советника фон Дирксена, чья красивая роскошная вилла на Маргаретенштрассе была одним из самых знаменитых и часто посещаемых мест берлинского дворцового общества во времена правления Вильгельма II.
   Роскошные приемные залы виллы Дирксена украшали шедевры итальянского Высокого Возрождения, приобретенные под руководством Вильгельма фон Боде, правящего короля берлинского художественного мира. Хозяин дома был личным другом кайзера, который любил встречаться в его доме со своими ближайшими помощниками во время частных обедов. Нередко на них появлялся и адмирал Тирпиц, обладавший впечатляющей бородой и не менее впечатляющим даром убеждения, которому слишком часто удавалось привлечь все внимание кайзера к себе и своим опасным планам расширения военно-морского флота.
   Другим осколком императорской эпохи был Государственный секретарь Ричард фон Кюльман, чей блестящий дар общения можно было часто наблюдать в тесном кругу, когда он в более поздние годы гостил у посольской четы в Риме. К сожалению, его гораздо больше интересовали красивые женщины, изысканные обеды и свои собственные коллекции произведений искусства, чем политика.
   Вера фон Берген была прирожденной женой посла, главным образом потому, что никто никогда не замечал, чтобы она выпячивала себя. С решимостью породистого скакуна, которого не остановит никакое препятствие, привычное или непривычное, она храбро подписывала приглашения людям из всех слоев общества и всех политических ориентаций. И хотя все предсказывали неизбежный скандал, ее вечера всегда проходили без сучка без задоринки. Надо признать, что члены Святого колледжа и высшая ватиканская аристократия приходили в изумление, обнаружив, что на вечер приглашены люди, которых они, в отличие от себя, считали вовсе недостойными такого приглашения, но, когда их изумление проходило, они испытывали огромное удовольствие от общения с ними.
   Я до сих пор вспоминаю один случай, совершенно не соответствующий теме моей книги, который, однако, прекрасно иллюстрирует дипломатический талант Веры фон Берген.
   После того как в феврале 1943 года граф Галеаццо Чиано, зять Муссолини, был уволен из министерства внутренних дел, его назначили послом Италии при Святом престоле, то есть он получил пост, для которого любой из сорока пяти миллионов его сограждан подходил гораздо лучше, чем он. Умная жена Чиано Эдда, полная кипучей энергии, любимая дочь Муссолини, стала женой посла в Ватикане, и на долю фрау фон Берген, как дуайена дипломатического корпуса, аккредитованного при папе, выпала странная обязанность представить ее своим коллегам женского пола и дамам «черной» аристократии. Эдда Чиано-Муссолини до этого привыкла вести такую жизнь, какую диктовали ей ее личные вкусы и наклонности. Ее приемы в доме на Виа Анджело Секки отличались гостеприимством и весельем – на них никому не было скучно. Зато чайные приемы в Ватикане, на одном из которых должен был состояться дебют Эдды, отнюдь не славились этим. Жены послов и посланников давно уже лишились очарования юности, а дамы высшего света вовсе не собирались отказываться ради Эдды Чиано от своего высокомерия.
   Фрау фон Берген обратилась ко мне за советом. Я уже много раз встречался с ее почетной гостьей и потому предложил пригласить ее на чай и коктейли (я никогда не видел, чтобы дочь Муссолини пила чай – ни с молоком или без него, ни с лимоном). Я также предложил ей пригласить на коктейли и нескольких мужчин из высших кругов аристократии. И хотя мои предложения поначалу вызвали возражения, как нарушающие протокол, в конце концов фрау фон Берген согласилась.
   И вот наступила торжественная минута. Прием состоялся ярким майским днем, когда солнце грело уже по-летнему. Пели птицы, а в саду, когда-то принадлежавшем Паолине Боргезе, которая обожала приемы, дававшиеся в честь ее брата-императора, били фонтаны. Появились жены дипломатов, принцессы, герцогини и графини. Все они, за исключением нескольких дам, были одеты весьма мрачно – преобладали черные, серые и фиолетовые тона. Все надели перчатки, и платья у большинства из них были закрытые. Поприветствовав хозяйку с той долей теплоты, которая была отпущена им природой, они разбрелись по желтому салону, просторной комнате, украшенной прекрасными работами Перуджино. Помимо сотрудников посольства и двух или трех молодых князей, работавших в министерстве иностранных дел, я был здесь единственным мужчиной, не принадлежавшим к высшему свету. Гости, явившиеся в строго назначенное время, с четверть часа бродили по залу, в то время как в другой комнате медленно замерзали кувшины с коктейлями.
   И тут, словно дыхание весны, в салон ворвалась Эдда, облаченная в платье, в каком могла бы явиться на этот прием Паолина. У нее не было перчаток, а на ногах красовались золотые босоножки, только что вошедшие в моду. За этим последовал ритуал, достойный двора Филиппа II Испанского, – фрау Берген представила ее собравшимся. Жены послов и светские дамы внимательно изучали вновь прибывшую, на мгновение задержав взгляд на золотых босоножках и украшениях в современном стиле, которые резко контрастировали с гораздо более дорогими, но такими старомодными украшениями других дам. Лицо Эдды слегка посветлело, когда она увидела меня, а когда я прошептал ей, что вскоре будут поданы коктейли, она заметно приободрилась.
   Большинству был подан чай с молоком и лимоном, а почетная гостья получила коктейль. Эдда с достоинством сидела справа от хозяйки – мне было хорошо видно, что ей не по себе. Вокруг нее восседали дамы света и княгини. Однако это продолжалось недолго – фрау фон Берген подозвала меня и поручила показать Эдде Чиано виллу Бонапарта, которую все другие гости давно уже хорошо знали. На лице Эдды отразилось облегчение, и мы отправились в поход. Я рассказал ей об очаровательной и легкомысленной сестре Наполеона, показал богиню Директории, изображенную на потолке, и знаменитую коллекцию миниатюр, которые наша хозяйка унаследовала от своих родителей. Эдда выпила еще несколько коктейлей, а другие мужчины тоже присоединились к нам. Мы очень весело и интересно провели полчаса.
   Эдда вернулась к дамам веселая и освеженная. Она, как и ее отец, могла, когда хотела, уделить внимание всем – друзьям и врагам, сторонникам и оппонентам. В сопровождении фрау фон Берген она переходила от одной группы к другой, внимательно выслушивая то, что опытная дуайена шептала ей на ухо, прежде чем подойти к следующей группе. Эдда была скромна, учтива и любезна со всеми. Она оживленно поделилась своими впечатлениями об аудиенции у его святейшества, восхищалась его жестами и благородной красотой его рук. Она разыграла прекрасное представление в духе Муссолини, и гостьи, затянутые в черное, серое и фиолетовое, с живым одобрением слушали ее рассказ.
   Время пролетело быстро. На сад уже опускались сумерки, когда дочь диктатора с грациозным поклоном покинула хозяйку и гостей. Мне выпала честь проводить ее до машины. Она оглядела окутанный полумраком майского вечера сад и повернулась ко мне:
   – Andato bevone, nevvero, dottore?[9]
   Я заверил ее, что это истинная правда, подумав, уже не в первый раз, что из многих жен получились бы гораздо лучшие дипломаты, чем из их мужей. Вернувшись в Желтый салон, я увидел, что гости расходятся. Во время прощания говорили в основном об Эдде, и фрау фон Берген получила множество комплиментов по поводу успеха ее дебютантки. Итак, она выиграла еще одну дипломатическую скачку с препятствиями – а жена посла должна знать, как управлять лошадью!

   Тем временем немецко-итальянские отношения значительно улучшились, особенно после разведывательной поездки Боккини. Теперь, когда всемогущий шеф итальянской полиции, подобно Фуше, беспрепятственно обследовал местность, решил попробовать счастья лидер итальянской молодежи. Дон Артуро тоже захотел приложить к этому руку. Однажды, после ряда, как мне казалось, ни к чему не обязывающих приглашений в министерство внутренних дел, меня представили необыкновенно красивому мужчине, единственным недостатком которого было отсутствие волос. Именно такими я в школьные годы представлял себе преторианских гвардейцев римских императоров. Когда я узнал его поближе, то понял, что он и вправду был самым настоящим преторианцем – не блиставшим умом, но верным и смелым человеком. Его звали Ренато Риччи, а друзья прозвали il Silenzioso – Молчаливый. Он был достаточно умен, чтобы заслужить это прозвище, и, кроме того, работал помощником Государственного секретаря в министерстве национального образования и был президентом Балиллы, итальянской молодежной организации – иными словами, он был для Муссолини тем же, кем Ширах для Гитлера, поскольку ему подчинялось все движение молодых фашистов.
   Пока шеф полиции занимался своими делами, мы с Риччи долго разговаривали. Молодежь и полиция… Это была сильная комбинация, хотя я не мог понять, какое имею к ней отношение. Впрочем, все выяснилось очень быстро. Риччи и двадцать два молодых офицера со всей Италии должны были между 24 апреля и 3 мая посетить Германию в качестве гостей Бальдура фон Шираха, лидера гитлерюгенда. В свое время я вынужден был признаться дону Артуро, что ничего не знаю о синьоре Гиммлере, а теперь я сообщил Риччи, что не знаю господина фон Шираха, но имею некоторое представление о гитлерюгенде и его филиалах в Италии, поскольку в них состояли молодые немцы, жившие в этой стране. Вместо того чтобы напяливать на себя форму бригаде-фюрера NSKK, Диего фон Берген внес свой вклад в дело нацизма, отдав часть парка, прилегающего к вилле Бонапарта, в распоряжение римского гитлерюгенда. Здесь возникло нечто вроде клуба, который, к счастью, совсем не был похож на аналогичные организации Третьего рейха. Его возглавлял человек, владевший шикарным маленьким спортивным «мерседесом», на котором он любил вместе с девушками из своей секции совершать романтические путешествия в Римскую Кампанью – я уверен, что в самой Германии лидеры гитлерюгенда этим не занимались. А поскольку он не знал ни слова по-итальянски, то пригласил меня присоединиться к своему «персоналу». Благодаря этому я избавился от дальнейших контактов с партийной организацией в Риме, которую возглавил опасный человек, получивший в детстве садистское воспитание и теперь отыгрывавшийся на своих подчиненных.
   Не знаю, какое влияние оказал наш разговор с Боккини на контакты между лидерами немецкой и итальянской молодежи, но я получил приказ выполнять роль переводчика при руководителе гитлерюгенда Бальдуре фон Ширахе, когда он будет принимать у себя его превосходительство Ренато Риччи и его офицеров. Прием был назначен на 12 часов 30 минут 24 апреля.
   До этого я не встречался с Ширахом, но одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что это настоящий джентльмен. Он был также очень красив и хорошо это знал. Ширах получил прекрасное образование и завел со мной разговор о Наполеоне и собранной им коллекции книг, посвященных корсиканскому диктатору. Я до сих пор убежден, что, в отличие от многих других партийных функционеров, больших и малых, он искренне верил в свою миссию и в Гитлера. Я также убежден, что он не совершил никакого преступления, кроме того, что возглавлял молодежную организацию рейха, и своим пребыванием в тюрьме Шпандау, по моему мнению, полностью искупил этот грех.
   Ширах и Риччи могли общаться только с моей помощью. Эта поездка впервые показала мне, каким точным должен быть перевод и какую огромную ответственность несет переводчик, ибо он получает в свои руки большую власть. Никто еще не написал трактата об искусстве перевода, но я верю, что люди были бы очень благодарны тому, кто решился бы его создать. Все государственные деятели, повлиявшие на судьбу планеты, от Муссолини и Гитлера до Кеннеди и Хрущева, должны были во время переговоров полагаться на своих переводчиков.
   Наша поездка через всю Германию была очень приятной, какими обычно бывают путешествия в компании молодых людей. Мы проехали от Мюнхена до Мюнстера и Рура, а оттуда отправились в Гамбург, Кенигсберг, Тракенен, Роминтен, Мариенвердер и Берлин. Менее приятными были бесчисленные восторженные приемы и бесконечные потоки лести, которые обрушились на молодежных лидеров, до предела истощив мои познания в немецком и итальянском языках. Я уж и забыл, сколько было возложено венков, сколько раз звучали национальные гимны обеих стран, сколько почетных караулов промаршировало мимо нас и сколько бокалов было поднято в честь итальянского короля и императора и немецкого фюрера и канцлера. Жаль, что я не вел дневник, хотя бы ради статистики, столь дорогой сердцу каждого немца.
   В Берлине делегацию приветствовал барон фон Нейрат, министр иностранных дел. Нейрат когда-то был немецким послом в Риме, так что, по крайней мере, мне не нужно было переводить для него. Кроме того, говорил он очень кратко, не то что доктор Геббельс, который в качестве компенсации за лаконизм Нейрата на встрече в министерстве пропаганды зачитал приветственный адрес, занявший пять страниц. В нем содержался один абзац, который я никогда не забуду: «Более того, счастливой характеристикой нынешнего этапа развития является то, что действия одной стороны благоприятно сказываются на действиях другой, и наоборот. Когда дуче итальянского народа, к примеру, завоевывает Абиссинию, это дает нам возможность вновь занять Рейнскую область, а когда мы вновь занимаем Рейнскую область, то совершаем отвлекающее наступление, которое помогает Италии и лидерам ее народа завоевать Абиссинию».
   К счастью, барон фон Нейрат не присутствовал на этом упрощенном представлении о внешней политике, но его превосходительство Ренато Риччи сиял от удовольствия – слова Геббельса вполне соответствовали его взглядам. Гостей из Италии разочаровал не столько неприглядный внешний вид Геббельса – как известно, встреча с хромоногим считается в этой стране дурной приметой, – сколько тембр его голоса. «Он говорит как тенор» – таков был всеобщий приговор, который, к счастью, был мало связан с внешней политикой.
   В ответ на настоятельную просьбу нашего лидера преторианцев итальянцы были приглашены осмотреть личную охрану Гитлера, или лейбштандарт. Солдаты этого соединения промаршировали перед нами, продемонстрировали, как они тренируются, стреляли и плавали. Мне, как штатскому человеку, показалось совсем неуместным присутствие на этом военном представлении Генриха Гиммлера, рейхсфюрера СС, и руководителя немецкой полиции, который не знал ни одного иностранного языка; я уверен, что Фридрих Великий никогда бы не сделал его генералом, хотя бы из-за того, что он носит очки без оправы. С другой стороны, он вел себя по отношению к итальянцам – и тогда, и позже – учтиво, сдержанно и с достоинством, в отличие от фон Шираха и его итальянского коллеги, которые упивались вниманием, которое им оказывали.
   Естественно, итальянцы посетили празднества, устроенные в честь Майского дня в 1937 году. Дисциплинированные массы народа, церемония на Олимпийском стадионе перед толпой из ста двадцати тысяч берлинских мальчиков и девочек, геркулесовы подвиги пропагандистской машины Третьего рейха – все было рассчитано на то, чтобы поразить бесхитростное солдатское воображение Риччи и его наиболее впечатлительных офицеров. Шеф полиции Боккини, вернувшись из своей разведывательной поездки в Германию, высказывал своим друзьям опасения по поводу безрассудно рискованной политики Гитлера и его помощников, зато Ренато Риччи сделал все, чтобы убедить Муссолини в том, что его коллеги в Берлине обладают необыкновенной, поистине титанической мощью. Именно визит Риччи, а вовсе не путешествие дуче в Германию в сентябре того же года, породил у итальянского правительства комплекс неполноценности, из-за которого дуче стал устраивать массовые демонстрации и парады военной мощи в размерах, значительно превосходивших способности и желания итальянского народа, которые только тешили его непомерное тщеславие.
   Кульминацией этих молодежных празднеств стал прием, на котором присутствовало тысяча триста руководителей итальянских молодежных организаций обоего пола, гостивших, по приглашению Шираха, в молодежном лагере недалеко от Берлина. Я вернулся в Италию, убежденный, что это путешествие было началом и концом моей недолгой карьеры переводчика, но я ошибся.
   Люди выбирают такое время для празднований, какое им больше понравится. Для Юлия Цезаря роковым днем оказались Мартовские иды, и март в Риме всегда считался самым плохим месяцем. Мудрый дон Артуро объявил 28 октября Днем итальянской полиции. В этот день отмечалась очередная годовщина марша дуче на Рим, совершенного им в 1921 году, и, кроме того, октябрь был самым лучшим месяцем в Вечном городе.
   28 октября 1937 года порадовало нас яркой солнечной погодой. Я жил в пансионе Яселли-Оуэн, названном в честь англичанина, которому он когда-то принадлежал. Теперь им управляла синьора Стефания. Пансион располагался на площади Барберини, и напротив него высился шедевр Борромини и Бернини, дворец Барберини. В центре площади веселый Тритон Бернини по-прежнему пускал в воздух струю воды. Несколько десятилетий назад водой из этого фонтана пастухи Кампаньи поили своих овец и коз, и предыдущие поколения немецких паломников в Риме восхищались этой романтической картиной.
   Пансион синьоры Стефании, в котором не было ничего романтического, был тем не менее очень римским. Его населяли самые разнообразные люди, среди которых были римская княгиня, знававшая лучшие времена, и комендант, который потерял свою должность в результате конфликта с представителями фашистского режима. Счастливое настоящее было представлено веселыми вдовушками и несколькими молодыми провинциальными депутатами, главным образом с юга, которые не только наслаждались первыми плодами власти, но и старались извлечь из своего положения максимум пользы для себя. Еда была превосходной, а вино текло рекой. Любимицей пансиона была десятилетняя дочь синьоры Стефании, которая бегала по всему дому, а все его обитатели задаривали ее конфетами и безделушками. Ее звали Мария Челеста, но для нас она была просто Биби. Внешностью девочка походила на ангела с картин прерафаэлитов, но по характеру была настоящей римлянкой. То, что с такой внешностью и характером можно подняться очень высоко, подтверждается тем, что Мария Челеста стала теперь римской княгиней и живет в одном из самых величественных дворцов в Риме, но об этом я расскажу попозже. В то время она была еще ребенком, и я, по просьбе ее матери, учил ее немецкому.
   28 октября мы были поглощены уроком, когда в гостиную ворвалась синьора Стефания, бледная от страха, и спросила меня, что я натворил. Я с недоумением воззрился на нее, и она сообщила мне, что в прихожую вошли два полицейских офицера, которые сказали, что им нужно срочно поговорить со мной. Когда же я услышал, что вместо наручников у них были шпаги, а сами они были одеты в парадную форму со сверкающими на груди орденами, то совсем успокоился. Ни один полицейский ни в одной стране, за исключением разве что Южной Америки, не явится арестовывать преступника при полном параде. Я попросил ее провести офицеров в гостиную. Увидев меня, они вздохнули с облегчением и тепло пожали мне руку. Потом они объяснили, что их шеф, его превосходительство Артуро Боккини, извиняется за то, что отрывает меня от дел, но надеется, что я окажу ему большую услугу. В эту самую минуту европейские шефы полиции, а также их коллеги с других континентов, приехавшие в Рим на празднование Дня итальянской полиции, собрались на обед в Остии, на берегу моря. Не могу ли я немедленно прибыть туда?
   Я ответил, что, естественно, готов выполнить настоятельную просьбу его превосходительства, но я же не шеф полиции. Однако мои слова не произвели на них никакого впечатления.
   – Поймите, дорогой доктор, гости сейчас в ресторане. Его превосходительство синьор Гиммлер, почетный гость, сидит рядом с его превосходительством доном Артуро, а мы забыли пригласить переводчика – ну, вы знаете, как это бывает. Их превосходительства улыбаются друг другу, но разговаривать не могут. Вот почему нас и послали за вами. Нам известно, что вы отличный знаток обоих языков, поэтому пойдемте с нами, пожалуйста.
   Я окинул взглядом свою одежду. На мне был летний, типично итальянский костюм и красивый галстук в полоску. Полицейские перехватили мой взгляд.
   – Это не имеет значения. Вы выглядите замечательно. Вам придется только говорить.
   Синьора Стефания ободряюще кивнула мне. Маленькая Биби спросила, может ли она прокатиться со мной, и тут же получила разрешение. Жребий был брошен. На площади весело журчал фонтан, впрочем, Тритон и его нимфы не знали, что в эту минуту решается моя судьба. Биби радостно залезла в роскошный лимузин, «лянчу», сделанную по спецзаказу и принадлежавшую его превосходительству. Я никогда еще не доезжал от Рима до Остии за такое короткое время.
   По пути я думал о том, как войду в ресторан, а голубое море мирно сверкало на солнце. Дорога пролетела незаметно. Роскошный ресторан назывался, как мне помнится, «Ротонда», а стол, к которому меня отвели, имел полукруглую форму.
   Они сидели здесь, в одеждах, расшитых золотыми и серебряными галунами, украшенные орденами, знаками отличия и лентами разных цветов, ухоженные и напомаженные – люди, обладавшие самой большой властью на земле. У меня мелькнуло воспоминание о том, как сильно Тиберий боялся Сеяна, а Наполеон – Фуше. Потом я поклонился, точно так же, как и на императорской вилле в Ишле перед достопочтенным старым императором Францем-Иосифом, который конечно же не боялся шефа своей полиции. С учетом этого мой поклон был не таким низким, как следовало. Я подождал, и через секунду дон Артуро уже радостно приветствовал меня, разодетый по случаю банкета, словно павлин. Я снова поклонился, а когда выпрямился, то увидел, что на меня смотрят холодные зеленые глаза синьора Гиммлера. Он заявил, что помнит, как хорошо я переводил во время майского визита итальянцев в расположение лейбштандарта СС «Адольф Гитлер». Он сказал это таким тоном, каким учитель хвалит ученика в конце четверти, но я успокоился. Я сел между двумя главными блюстителями порядка двух величайших диктаторов Европы, и Боккини принялся рассказывать анекдот, которыми он так славился, – сначала по-итальянски, а потом по-французски. Все полицейские шефы из Франции, Англии, Польши, других стран Европы и мира заулыбались – все, кроме синьора Гиммлера, до которого не дошел смысл шутки. Я попытался разъяснить ему, в чем состояла пикантность рассказанной доном Артуро истории. Не знаю, понял ли Гиммлер, но он сделал вид, что понял.
   Лед был сломан. Стоит ли говорить, что Гиммлер никогда не пробовал все те многочисленные рыбные блюда, которые стояли перед нами, и я вынужден был прочитать ему целую лекцию. Его сосед пустился в разглагольствования о напряженной сексуальной жизни некоторых морских обитателей, которые лежали на наших тарелках. Обед, состоявший исключительно из рыбных блюд – их было, по самым грубым подсчетам, не менее двух десятков, – смог бы по достоинству оценить даже сам Лукулл. Думаю, что Гиммлер предпочел бы обыкновенную немецкую отбивную с подливкой, но он отдал должное изысканным блюдам, предложенным его коллегой-эпикурейцем. Разноцветные вина в бокалах разной формы тоже оказали свое воздействие, хотя Гиммлер пил очень мало.
   Я старался не увлекаться вином, а на еду времени совсем не осталось. Это было очень печально, но со временем опыт подсказал мне, что умный переводчик перекусывает до начала работы или наедается до отвала после нее. К выпивке все подходят индивидуально, но я обнаружил, что моя голова работает лучше всего, если я пью только два сорта вин и воздерживаюсь от сладких ликеров. После обеда, продолжавшегося несколько часов, гости вышли на террасу полюбоваться голубым морем, чьи дары они только что поглощали в непомерных количествах. Гиммлер, который, очевидно, не привык к таким обильным обедам, выглядел уставшим. Он принялся угощать меня и своих спутников рассказами о древней истории Остии и другими историями, почерпнутыми им в Бедекере, но вздохнул с видимым облегчением, когда пришло время садиться рядом с доном Артуро в машину и ехать в Рим. Перед отъездом принесли итальянское шампанское, называемое «Принчипе ди Пьемонт» – холодное, сухое и, к счастью, вполне приличное, – которое было выпито за здоровье гостей и руководителей тех стран, откуда они приехали, – королей, императоров, президентов и диктаторов. Я осушил свой бокал за мою приятную жизнь в пансионе Яселли-Оуэн и за мой прекрасный любимый Рим.

Глава 4
Шефы полиции

   Я не собираюсь ни перед кем оправдываться, не входит в мои намерения и перекладывание ответственности на чужие плечи. Я оказался в рядах СС по причине того, что немцы и итальянцы считали меня хорошим переводчиком, и эта репутация закрепилась за мной после вышеописанного банкета начальников полиции. Если бы к моим услугам в Остии прибегли европейские министры образования или сельского хозяйства, моя жизнь, вероятно, сложилась бы иначе. Но так уж получилось, что люди, обедавшие в тот день и общавшиеся с моей помощью, возглавляли полиции Германии и Италии.
   Я мог бы, конечно, в тот ноябрьский день отказаться от зачисления в ряды СС в качестве оберштурмфюрера в отеле Vier Zahreszeiten, и многие немцы заявили бы теперь, что в моем положении поступили бы точно так же. Я принял предложение, во-первых, потому, что знал, что в противном случае вряд ли смогу вернуться в Рим, и, во-вторых, потому, что я с 1927 года не жил в Германии и, имея опыт общения только с итальянскими полицейскими, плохо понимал, что на самом деле представляют собой Генрих Гиммлер и его СС. Более того, мое членство в СС никоим образом не ограничивало моих действий – я мог продолжать свои исследования жизни Фарнезе и работать переводчиком. Об этом мне было заявлено во время беседы с руководителем личного состава СС и его помощниками. Моя деятельность должна была протекать в Италии. Я должен был работать в качестве переводчика, а также поддерживать и расширять контакты среди итальянцев в самом тесном сотрудничестве с обоими немецкими посольствами в Риме. Особо оговаривалось, что я не буду иметь никакого отношения к делам полиции, хотя подразумевалось, что моя дружба с доном Артуро Боккини будет укрепляться.
   Многие профессиональные и непрофессиональные наблюдатели ломали голову над вопросом – что заставило меня вступить в СС. Знаменитый на весь мир эксперт по флорентийскому искусству и признанный знаток Возрождения Бернхард Беренсон посвятил мне несколько абзацев в своей книге «Слухи и раздумья», опубликованной издательством «Саймон и Шустер» (Нью-Йорк, 1952). Среди прочего он писал: «Это – некий Доллман, привлекательный мужчина слегка за сорок, образованный и доброжелательный светский человек, утверждающий, что он шестнадцать лет прожил в Риме. В каком качестве – остается неясным. Он не состоял ни на дипломатической, ни на консульской службе. Не занимался ни торговлей, ни финансами. О красивых светских женщинах он говорит как о личных друзьях, называя их просто по имени и зная их ласкательные прозвища».
   Старшина корпуса искусствоведов заканчивает мою характеристику следующими словами: «Как мог штатский человек такой культуры, ума и рассудительности стать лейтенантом Гиммлера?»
   Современный британский историк Джеральд Рейтлингер в книге «СС. Алиби для нации» (Хайнеман, 1956) пишет: «Трудно сказать, что заставило капитана Евгения Доллмана, одного из гиммлеровских интеллектуалов, вступить в ряды СС. Он был историком искусства, воспитанным на римской культуре, и свободно говорил по-итальянски. Он был вхож в лучшие дома и состоял в хороших отношениях с графом Чиано».
   Определить мотивы человеческих поступков всегда бывает очень трудно. Я могу сказать только одно – я не испытывал финансовых затруднений. Я жил хорошо и удобно, и моя жизнь после того, как я поддался так называемым мотивам, не стала лучше – она сделалась только более напряженной. Я вступил в СС не потому, что меня толкали на это честолюбивые мечты. У меня их, к сожалению, не было, иначе моя книга о кардинале Фарнезе была бы написана. Кроме того, политические амбиции для историка равносильны самоубийству. Изучая историю, он может сполна оценить, каким ужасным опасностям подвергали себя исторические персонажи с таким геройским мазохизмом. Нет, принять решение вступить в ряды СС меня заставили вовсе не политические амбиции. Может быть, это было страстное желание Биби видеть меня в форме? Я очень нравился ей в мундире, но вряд ли это было главной причиной. Оглядываясь назад, я думаю, что мотивы моего поступка были смесью безрассудства, простодушия и, превыше всего, нежелания видеть, как мое временное пристанище в Риме и Италии погружается в хаос. Если бы я тщательнее обдумал свое решение, я бы догадался, хотя бы по моему успеху на обеде в Остии, что взбираюсь на спину тигру, с которого потом невозможно будет спрыгнуть. Однако тогда эта мысль не приходила мне в голову, и все потому, что я с самого начала понравился Артуро Боккини. Несмотря на мое огромное уважение к этому большому синьору и полицейскому шефу в лайковых перчатках, я не питал никаких иллюзий по поводу мотивов его действий. Во время своего первого визита в Берлин он встречался со многими немецкими полицейскими всех рангов. Он узнал их еще лучше в 1938 году, когда в Рим в качестве немецкого полицейского атташе прибыл человек по имени Герберт Каплер. В сравнении со всеми этими людьми я был приятным и сговорчивым человеком. Я любил Италию обреченной любовью всех немецких романтиков и классицистов, поэтому у меня была ахиллесова пята – а какой шеф полиции не любит иметь дело с теми, кто имеет ахиллесову пяту?
   Я хотел бы закончить описание моих мотивов цитатой из самого доступного вердикта, вынесенного моей новой сфере деятельности в Риме. Автор его не кто-нибудь, а сам бывший руководитель американской секретной службы Аллен Уэлш Даллес в его книге «Немецкое подполье» (Нью-Йорк: Макмиллан, 1947). Это часть описания событий 20 июля 1944 года, произошедших в ставке фюрера: «По странному стечению обстоятельств Гитлер назначил Муссолини, который давно уже докучал ему просьбами принять его, встречу на этот самый день. Через несколько часов после покушения Гитлер, с перевязанной правой рукой, встретился с Муссолини и Грациани в их поезде. Из Северной Италии их сопровождал офицер СС, штурмбанфюрер Евгений Доллман, которого лучше всего было бы назвать дипломатическим посланником СС в Италии (первоначально СС были нацистской элитной гвардией, а позже сделались практически государством в государстве) и офицером связи при Муссолини. Доллман дал яркое описание этой мрачной встречи».
   Долгий и разнообразный опыт предостерегает меня от того, чтобы верить в непогрешимость суждений или приговоров секретной службы, но в данном случае мистер Даллес совершенно точно охарактеризовал функции, которые я выполнял. Он мог бы добавить, что постепенно я стал чем-то вроде штатного переводчика, устного и письменного, оси. Аналогичную работу выполнял хорошо известный доктор Пауль Шмидт, главный переводчик Риббентропа с французского и английского, служивший в министерстве иностранных дел, который, кстати, тоже состоял в СС.
   Я не собираюсь приводить подробные описания многочисленных встреч Генриха Гиммлера и его помощников с его итальянским коллегой Боккини, а также с сотрудниками итальянской полиции и другими высокопоставленными итальянцами. Всех этих встреч не упомнишь; в моей памяти задержались только самые важные, к тому же мне кажется, что было бы гораздо интереснее и содержательнее сравнить двоих этих людей, занимавших ключевое положение в обеих странах, связанных союзническими обязательствами на жизнь и на смерть.
   В любую эпоху диктаторы обладали меньшим могуществом, чем те, кто знал все их тайны и мог обеспечить им, с помощью своих темных дел, одну вещь, которую великие мира сего не могут получить без их помощи, – безопасность. Это – единственные люди, которых диктаторы очень редко смещают – с помощью грубой силы или более мягкими мерами – или вообще не смещают. Фельдмаршалы и генералы, министры, дипломаты, политики и высшие чиновники лишаются своих постов, а начальники полиции остаются. Самый могущественный диктатор нового времени, Наполеон, проклинал и презирал своего собственного шефа полиции Фуше, но тот оставался «верным» ему до самого его падения. Можно назвать много причин, почему Наполеон не избавился от него, хотя прекрасно понимал, что карьера Фуше представляла собой сплошную цепь измен и предательств.
   «Фуше знал очень много, более того, он знал слишком много. Поскольку от него ничего невозможно было утаить, императору приходилось волей-неволей доверять ему. И это знание всего и вся составляло основу уникальной власти Фуше над всеми остальными людьми».
   Так талантливый писатель Стефан Цвейг, написавший биографию Фуше, пытается объяснить тайну власти всех великих шефов полиции при любом диктаторе. При Гитлере и Муссолини ничего не изменилось. Люди, контролирующие обширную безжалостную полицейскую сеть диктатуры, просто обязаны все знать. Но, кроме всего прочего, они знают самих диктаторов, которые, не имея никаких законных или демократических прав на власть, вынуждены во всем полагаться на них. Солдаты пойдут за ними только до тех пор, пока они будут вести их от победы к победе, чиновники будут покорно выполнять их указы из чувства долга, а вовсе не потому, что искренне убеждены в их правоте, вернейшие последователи с течением времени переходят в другой лагерь – и только полицейские остаются верными им и в радости и в горе.
   Подобно своим хозяевам, большинство шефов полиции приходят к власти в результате измены, предательства и преступления. Кроме того, им хорошо известно, какой силой обладает дьявольское явление, известное в России под названием записка, которое представляет собой полное досье о прошлых и настоящих поступках любого человека, от руководителя государства до самого незначительного члена партии. Фуше узнал самые интимные секреты о семейной жизни императора от его собственной жены, Жозефины; столь же хорошо ему были известны и внебрачные похождения Наполеона.
   Нет сомнений, что Генрих Гиммлер был также хорошо осведомлен о тех годах, которые никому еще не известный тогда Адольф Гитлер провел в Вене и Мюнхене. Разве можно поверить, что он не имел доступа к полицейскому досье, в котором были собраны документы о личной жизни молодого Адольфа Гитлера, если генерал фон Лос-сов уже во время путча 1923 года хорошо знал их и до конца жизни считал эти бумаги чем-то вроде персональной охранной грамоты?
   Гитлеру, в свою очередь, было известно, что у самого его проницательного и наиболее опасного сотрудника полиции, руководителя Бюро государственной безопасности Рейнхарда Гейдриха была бабушка еврейка по имени Сара. Дьявольская насмешка судьбы обеспечила фюреру пожизненную верность со стороны этого дьявола в человеческом облике. Каждый итальянец знал и до сих пор знает, что Боккини играл роль ангела-хранителя в отношениях своего господина с Кларой Петаччи, и только его изворотливость помогала Муссолини без помех отдаваться своей страсти. И только после того, как этот всеведущий шеф полиции умер, разгорелся конфликт между Кларой и законной супругой дуче, донной Ракеле.
   Таким образом, министры и шефы полиции день и ночь следят за своими повелителями. Они знают о них все, остаются верными им до тех пор, пока считают диктаторский режим несокрушимым, и, дергая за тысячи нитей, делают все, чтобы удержать их у власти. Единственная вещь, которую они не разделяют со своими повелителями, – это их падение, поскольку никогда не прерывают связи со смертельными врагами своего синьора.
   Генрих Гиммлер, почувствовав, что время побед закончилось, установил в Швейцарии контакт с врагами Германии с помощью посредника, берлинского адвоката по имени Лангбен. Впрочем, его роль в подготовке покушения на фюрера 20 июля 1944 года до сих пор остается неясной. Гитлер в последние дни своей власти был убежден, что он предал его и избежал казни только потому, что так сложились обстоятельства.
   Рейнхард Гейдрих, без сомнения, попытался бы отвести от Третьего рейха гнев Господень, устранив Гитлера, а внезапная смерть помешала Боккини принять аналогичное решение в отношении Рима. Заняв место шефа, самый преданный ученик Боккини, Кармин Сениз, начал вести хитрую двойную игру, которая помогла ему удержаться в кресле начальника полиции даже после июльских событий 1943 года.
   Измена – это те мутные воды, без которых не может существовать политическая полиция, а предательство – как учил ее основатель Фуше – делает руководителей этой полиции могущественнее самих диктаторов, которым они, как все думают, так преданно служат.
   После разгрома Германии в 1945 году появилось много исследований, посвященных Генриху Гиммлеру, его статусу и деятельности в Третьем рейхе. Его итальянский коллега Боккини тоже упоминается в исторических работах, посвященных фашизму. Его хуже знают во всем мире, поскольку в Италии не было террора и того ужаса, который обычно связывают с именем Гиммлера.
   Впрочем, я не собираюсь писать историю полиции в эпоху Гитлера и Муссолини. Моя задача заключается в том, чтобы рассказать об этих двух знаменитых столпах диктатуры и критически взглянуть на характер их взаимоотношений, представлявших собой наиболее яркую черту оси Рим – Берлин.
   Если мы начнем сравнивать этих людей, то в глаза сразу же бросится глубочайшее различие их философии и образа жизни. Полнокровный, даже слишком полнокровный Боккини, выходец из Южной Италии, был неутомимым работником, как и его немецкий коллега, но, в отличие от него, он был бонвиваном в эпикурейском стиле, непревзойденным знатоком и почитателем прекрасного пола, гурманом, какими бывают только французы. Когда дело касалось жизни Бенито Муссолини, он мог быть беспощадным, но в Италии к таким вещам относятся гораздо проще.
   Я не собираюсь защищать Боккини, но разве можно всерьез сравнивать его приказы о высылке с ужасами немецких концентрационных лагерей? Конечно, неприятно было отправляться в ссылку «на границу», иными словами, в какое-нибудь пустынное место, далекую провинцию или на заброшенный остров, но это было не смертельно и даже не вредно для здоровья. Итальянцы, включая и полицейских, всегда относились к бедным и несчастным людям с сочувствием и не любили богатых и удачливых. Поэтому, несмотря на заявление о том, что их нужно считать мучениками, большинство изгнанных в Калабрию и Апу-лию или в Стромболи и Понцу вели в ссылке вполне сносное существование.
   «Il ira loin, il croit tout ce qu’il dit»,[10] – сказал Мирабо о Робеспьере, и эти слова можно с полным правом отнести и к Генриху Гиммлеру. Дон Артуро Боккини редко верил в то, что говорил, но он тоже заходил в своих действиях слишком далеко. Впрочем, заходить далеко, не веря в то, что говоришь, можно только в Италии. В Германии для этого необходима абсолютная вера в себя и в свои слова, а результаты, соответственно, получаются более устрашающими. Этот контраст хорошо прослеживается как в карьере обоих шефов полиции, так и в системе наказаний, которую они применяли в своих странах, – концентрационные лагеря в Германии и приказы о высылке в Италии.
   Другое высказывание, которое тоже можно с полным правом отнести к рейхсфюреру СС и руководителю немецкой полиции, принадлежит Грильпарцеру, который называл «экзальтацию холодного ума» самым страшным из всех зол. Гиммлер был столь же искренне убежден в непогрешимости своих теорий, в нерушимости своих принципов, а также в том, что его стиль жизни должен стать примером для всех, как и добродетельный адвокат из Нанта.[11] Если бы фюрер выиграл Вторую мировую войну, он, без сомнения, устроил бы «праздник сверхчеловека». «C’était un enthousiaste, mais il croyait selon la justiсe»[12] – таков был вердикт, вынесенный Неподкупному Наполеоном. Генрих Гиммлер был бы сильно удивлен, если бы кто-нибудь осмелился заявить, что его концепция справедливости противоречит человеческой морали.
   Я много раз обсуждал этот вопрос с руководителем итальянской полиции. С ним можно было говорить на самые деликатные и опасные темы – с Гиммлером же, по крайней мере для меня, это было совершенно немыслимым. Последний заставлял меня читать ему подробные лекции об итальянском образе жизни, который был ему совершенно чужд, готовясь к каждому визиту в Италию, к каждой встрече с итальянцами, как школьник готовится к уроку. Надо сказать, что он не опозорил своего «учителя». Он не мог изменить свою внешность, которая совсем не соответствовала латинским идеалам мужской красоты, но следовал всем моим намекам и советам, словно послушный ученик, по крайней мере в Италии. В мои обязанности не входило обсуждение с ним положения дел в Германии, а полицейские вопросы, к счастью, являлись для меня табу.
   Атмосфера, воцарявшаяся после лукулловых пиров Боккини, была совершенно иной. Он так и сыпал анекдотами и историями обо всех и вся, включая и самого Гиммлера. Боккини нуждался в дружбе Гиммлера, поскольку его сердечные отношения с самым опасным человеком Третьего рейха производили большое впечатление на обитателей палаццо Венеция и на всех остальных фашистских функционеров. Именно поэтому он и дружил с человеком, которого считал смешным, чуждым ему по духу, скучным и крайне утомительным. Гиммлер об этом и не подозревал. Он искренне уважал и восхищался Боккини, поскольку тот обладал теми качествами, которых он не имел: элегантностью, блестящим умом, манерами большого барина и знанием женщин, сравнимым разве что с его успехом у них. Поэтому он был очень рад, когда Боккини в 1938 году – снова на 28 октября – пригласил его на свою виллу в Сан-Джорджио, недалеко от Беневенто.
   Замок Боккини был совсем не похож на мрачную виллу рейхсфюрера недалеко от Тегернзее с ее шумящими на ветру соснами и хриплыми криками ворон. Не все в этом замке отличалось безукоризненным вкусом, и смесь стиля Луи-Филиппа и югендстиля, царившая в доме, была совершенно чужда декору немецкого Ордензбурга. Вилла Боккини напоминала мне виллы римлян времен заката империи, обожавших удовольствия, хотя я сомневаюсь, что они могли бы похвастаться фонтаном с группой обнаженных девушек посередине, у которых разноцветные струи воды били прямо из прекрасных грудей. Эта группа и похожие на нее произведения были предметом особой гордости дона Артуро. Небольшой вестибюль, к примеру, был уставлен восковыми фигурами улыбающихся девушек, чьи прелести довольный хозяин обнажал одним нажатием кнопки. Мне так и не удалось узнать, что думал по этому поводу Гиммлер; к счастью, я был избавлен от необходимости переводить слова, в которых он выразил бы свои впечатления.
   Дон Артуро любил бродить по своим оливковым рощам и виноградникам, отвечая на искренние приветствия слуг, и раздавал им серебряные монеты с щедростью римского сенатора. Конечно, его сопровождали охранники, но их штатские костюмы, напомаженные волосы и цветастые галстуки разительно отличались от черной, как вороново крыло, формы эсэсовцев, охранявших жизнь господина Гиммлера.
   Впрочем, Гиммлер не отказался ни от одного приглашения. Он даже позволил уговорить себя отправиться на якобы незапланированную встречу с архиепископом Беневенто в городском соборе и некоторое время вел весьма оживленный разговор с этим князем церкви. Он отдал должное знаменитым обедам хозяина, поглощая еду в таких количествах, что его слабый желудок еле выдерживал, и пил крепкие красные и золотистые вина Южной Италии, словно это был яблочный сок или минеральная вода. Мне он напомнил школьника, который хоть на один день пытается позабыть о своих уроках.
   Когда Гиммлера привезли на поле боя, расположенное в окрестностях Беневенто, где любимый сын Фридриха II, Манфред, потерял трон и жизнь, он вдруг вспомнил о своем учительском прошлом. Я упросил дона Артуро пригласить на эту экскурсию специалиста, хорошо знающего Данте, который угостил гостя из Германии величественными стансами из Третьей песни Purgatorio («Чистилище»), которые начинались словами «Я, Манфреди…». Гиммлеру особенно понравился тот отрывок, где король Манфред жестоко упрекает кардинала архиепископа Козенцы за то, что тот, по требованию папы, похоронил его тело в неосвященной земле:
Умей страницу эту прочитать
Козенцский пастырь, Климентом избранный
На то, чтобы меня, как зверя, гнать, —
Мои останки были бы сохранны
У моста Беневенто, как в те дни,
Когда над ними холм воздвигся бранный.
Теперь в изгнанье брошены они,
Под дождь и ветер, там, где Верде льется,
Куда он снес их, погасив огни.[13]

   Генрих Гиммлер не любил Гогенштауфенов, но папу и его архиепископа он любил еще меньше. Он попросил меня перевести процитированный отрывок, и, хотя мой импровизированный перевод не мог передать всей красоты оригинала, он ему очень понравился.
   В Козенце, городе в Калабрии, Гиммлера ждало менее приятное событие. План мероприятий, составленный итальянскими коллегами, был нарушен, впрочем – как мы вскоре убедимся, – любая поездка при данных обстоятельствах пошла бы вкривь и вкось. Козенца стоит на невысоких берегах маленькой речушки, которую писатель граф Платен, создававший, как считают, весьма безнравственные творения, обессмертил в своей поэме «Бусентская могила». Генрих Гиммлер и его свита остановились здесь на ночь по пути в Сицилию, которую они решили посетить как неофициальные лица. Местный префект, к своему изумлению, узнал за ужином, что завтра рано утром они решили возродить древнюю германскую традицию, а именно посетить могилу, в которую король Аларих и верные ему вандалы, согласно легенде, унесли свои сокровища. Префект, в отличие от Гиммлера, знал, что эту могилу в то время исследовали французские археологи, которых сопровождала женщина, умевшая находить под землей воду.
   На следующее утро владыка немецкой полиции отправился, как и было решено, на берег унылой и грязной речушки, в которой не было ничего героического. С большими усилиями удалось направить ее в другое русло и обнажить дно. И тут все увидели, что мадемуазель и ее коллеги археологи уже на месте. Увы, разве можно сравнивать потомков Алариха с молодой француженкой, у которой в руке была «волшебная лоза» для отыскания воды?
   Для впечатлительных итальянцев даже высокого поста господина Гиммлера оказалось мало. Группа людей, окружавших его, начала быстро таять – герои местной итальянской администрации, совершенно равнодушные к Алариху и его вандалам, завидев соблазнительную грудь мадемуазель, принялись потихоньку уходить, и вскоре представительница Франции оказалась окруженной со всех сторон поклонниками ее красоты. Сыны юга провожали восхищенными взглядами волнообразные движения лозы и груди. Простая ветка стала волшебной палочкой Цирцеи, по мановению которой вся свита высших местных начальников под разными предлогами покинула Гиммлера и отдала себя в распоряжение археологии и женственности.
   В конце концов только мрачные неподвижные фигуры погрустневшего префекта и шефа итальянской полиции остались стоять рядом с гостем, а оскорбленным союзникам Италии ничего не оставалось, как предложить в самом ближайшем будущем прислать группу немецких ученых для исследования могилы Алариха. Король вандалов так и остался лежать на дне Бусенто рядом со своим сокровищем, а рейхсфюрер наказал поэта Платена, отказавшись положить венок на его могилу в Сиракузах.
   В Таормине Боккини отыгрался за свой промах в Козенце. Гиммлер вспомнил о коренном населении острова, сикуланах, и в нем проснулись замашки директора школы. Он потешил местных жителей, решив продемонстрировать им, что они тоже, по крайней мере частично, потомки германцев. Восхищенный посохами с крюками и свирелями сицилийских пастухов, он стал с энтузиазмом собирать эти свидетельства древнего прошлого Сицилии. Его римские коллеги позаботились, чтобы его аппетиты были полностью удовлетворены. И если бы великий бог Пан давным-давно не умер, он, безо всякого сомнения, пал бы от рук Генриха Гиммлера на Сицилии. Вскоре в округе не осталось ни одной свирели, под звуки которой прекрасные нимфы, как в эпоху сикуланов, могли бы танцевать на берегу ручьев, а пастухи пасти свои стада, – все было скуплено Гиммлером. Откуда их привезли, было известно только его превосходительству синьору Боккини, но он позже со смехом признался мне, что все эти свирели и палки были изготовлены специально для продажи Гиммлеру.
   Я уже говорил о том, что Гиммлер не любил Гогенштауфенов. В этом был виноват Генрих Лев, поскольку сердце рейхсфюрера безраздельно принадлежало ему. Для Гиммлера правитель гвельфов и его восточная политика служили образцом для подражания, а Гогенштауфены, по его мнению, только понапрасну проливали в Италии немецкую кровь. Фридрих II был для него великим, но достойным осуждения примером неуравновешенности, которой страдали немецкие короли, и их рокового увлечения югом. Он искренне верил, что, если бы не Гогенштауфены, гвельфы, вероятно, дошли бы до самого Урала, и поклялся, что ни один из его эсэсовцев не прольет ни капли своей немецкой крови на юге. Он не был пророком, но тем не менее поначалу отказался возложить венки на величественные могилы королей из рода Гогенштауфенов – Генриха VI и Фридриха II, которые находятся в соборе в Палермо.
   Но ему все-таки пришлось возложить эти венки, в результате интриги, затеянной мной и Боккини. Нам обоим нравились Гогенштауфены, хотя его превосходительство хорошо знал о том, какие нравы царили при блестящем дворе Фридриха II на Сицилии и в Калабрии. Зато о Фридрихе Барбароссе и Генрихе VI он не знал ничего. Иногда я думаю, что лучше бы ему было быть шефом полиции у Фридриха II, чем у Бенито Муссолини. Короче говоря, он велел мне сообщить Гиммлеру, когда мы приедем в Палермо, что префект этого города зайдет за Гиммлером с двумя огромными лавровыми венками, которые тот должен будет положить на гробницы Гогенштауфенов, и что дуче будет глубоко тронут этим поступком. Я не сомневаюсь, что дуче об этом не сообщали, но Гиммлеру оказалось достаточно намека. К удивлению и тайной радости гордых сицилийцев, которые считали, что, возлагая эти венки, Гиммлер оказывает им честь, официальная церемония прошла без сучка без задоринки.
   Генрих Гиммлер постоял у огромных, ничем не украшенных гробниц из красного порфира, выглядя очень растроганным, но думая, в чем я не сомневался, о своем любимом Генрихе Льве и о том, как дом Гогенштауфенов помешал ему двинуться на восток. Он не знал, что я в тот же самый момент думал о шедевре Эрнста Канторовича и его фанатичной преданности Фридриху II, о его блестящем описании сказочного двора в Палермо, в котором воедино сплелись позднеклассические, арабские, эллинские и германские традиции. И снова многие немцы спросили бы меня, почему я не покинул Гиммлера, когда он стоял у саркофагов в Палермо – уж они-то, конечно, не преминули бы этого сделать.
   Я не ушел из собора потому, что считал в то время дань уважения, отданную Гиммлером Фридриху II и Генриху VI, и наш с Боккини заговор победой Гогенштауфенов. Дальше этого мои мысли не шли. Я не герой и до сих пор уверен, что героев хватает и без меня – уж они-то, учитывая свое положение, а также пылая ненавистью и презрением, непременно сделали бы то, на что не решился я.
   Снаружи, перед входом в собор, фарс с возданием почестей Гогенштауфенам наконец завершился – ко всеобщему удовлетворению. Русый голубоглазый мальчик протянул в сторону Гиммлера свою пухлую ручонку и произнес: «Добрый день, ваше превосходительство». Гиммлер, принявший ребенка за потомка гвельфов, с изумлением уставился на него. Немецкая кровь наемной армии Гогенштауфенов, несомненно, с успехом пережила века. Наполовину растроганный, наполовину огорченный, он пожал плечами и сочувственно отозвался о Гогенштауфенах и о результатах их этнической политики в далекой Сицилии.
   Боккини очень развеселился, когда я рассказал ему об этих событиях за рюмкой коньяку, изготовленного в ту пору, когда карьера Наполеона находилась еще в самом зените. В ответ он поведал мне свою историю и велел как-нибудь при случае передать ее Гиммлеру. Он думал, что тому будет смешно, но ошибся.
   Чудесный анекдот, который дон Артуро рассказал мне, потягивая бренди 1811 года, касался жены посла одной из великих держав. Он вздохнул, заметив, что, к счастью, среди жен послов имеется мало любительниц любовных приключений. Что было бы, если бы до злых языков римского высшего света дошла весть о том, что дама, о которой идет речь, решила осуществить свои сокровенные мечты в небольшом захудалом городишке в пригороде Рима, или о том, что в ее глазах вспыхнуло вожделение при виде юного Адониса древних, но плебейских кровей? Но и этот эпизод остался бы без последствий, подобно многим другим, если бы несчастному агенту полиции, наблюдавшей за борделями, не вздумалось именно в эту ночь поднять на ноги все заведение хриплым криком: «Documenti, documenti!» Молодой человек, у которого были с собой только давно просроченные водительские права, спрятался в шатком шкафу, предоставив своей полуодетой спутнице самой объясняться с полицией на ломаном итальянском. Однако терпению любой женщины когда-нибудь приходит конец, особенно при таких нестандартных обстоятельствах, и изумленный страж приличий и порядка получил приказ жены посла, произнесенный непререкаемым тоном, связаться с начальством – чем выше оно будет, тем лучше, – или ему придется плохо. Атмосфера накалилась еще сильнее, когда, в эту же самую минуту, дверь гардероба распахнулась и оттуда вывалился таксист, не имевший при себе ни своей машины, ни одежды. Что в таких случаях делает хорошо обученный полицейский? Именно то, что и сделал наш доблестный бригадир. Он закрыл дверь шкафа, побыстрее убрался и бросился искать телефон. Найдя его, он, потея от страха, принялся обзванивать всех начальников римской полиции, пока его вопль о помощи не достиг секретариата, а оттуда – личной резиденции его превосходительства. Дон Артуро был не один – он редко спал ночью в одиночестве. Со вздохом поднявшись с постели, он принялся распутывать инцидент, который мог бы привести к непредсказуемым дипломатическим последствиям. Он уведомил даму, которая теперь билась в истерике, о том, что скоро приедет, велел спустить с лестницы незадачливого таксиста, успевшего уже одеться, а потом лично появился на сцене в сопровождении нескольких адъютантов. Одетый, как всегда, очень элегантно, с великолепным шелковым галстуком на шее, благоухая лимонным одеколоном, он вошел в загородное любовное гнездышко дамы. Галантно поцеловав ей руку, он, от имени итальянской полиции, извинился за то, что таксист выбрал совсем не достойный ее отель, улыбаясь, пообещал в будущем обслужить ее получше, и порекомендовал небольшую, но очень приличную виллу в Остии, которую она может снять в любое время. Далее он заявил, что с радостью обеспечит ей алиби, которое объяснит ее позднее возвращение домой.
   После этого изысканным жестом дон Артуро предложил миледи свою руку и отвел ее в машину, которая и доставила ее в целости и сохранности домой, в посольство. Прочитав за утренним кофе, что ее превосходительство уехала на несколько дней в Париж подлечить зубы, он только слегка улыбнулся. Война не разразилась, обмен нотами не состоялся, и никто не стал отзывать послов.
   Таков был дон Артуро Боккини, и такова была история, которую я, как и обещал, пересказал Гиммлеру. Увы, как сильно отличались два шефа полиции! Если бы это случилось в Берлине, Гиммлер раздул бы такой скандал, что об этом узнал бы весь город! Несмотря на фашизм и Муссолини, как распущены итальянцы в вопросах морали! И так далее и тому подобное. Это был единственный раз, когда он продемонстрировал полное непонимание методов своего римского коллеги и заявил, что сильно сомневается в моральных устоях и надежности союзницы Германии на тот случай, если «взлетит шар».
   Во всех других отношениях Гиммлер восхищался Боккини до самой его смерти. Фрейд, наверное, объяснил бы это фиксацией на отце. Рейхсфюрер имел все причины обижаться на своего отца за то, что он воспитал его в такой спартанской строгости. Быть может, в глубине своей непроницаемой души он искал человека, который мог бы заменить ему отца, никогда его не понимавшего, и нашел его в лице Артуро Боккини. По капризу судьбы смерть обоих шефов полиции, как и их жизнь, была совершенно различной.
   В последние годы своей жизни Боккини нашел счастье с молодой родственницей из-под Неаполя. Каждую ночь влюбленная парочка встречалась на террасе Пинчио в садах Боргезе. Когда подъезжала черная полицейская машина дона Боккини, синьорина, охраняемая с восточной тщательностью, прекрасно одетая, вся в драгоценностях, выходила из своего автомобиля. Стареющий кавалер грациозным жестом придворного Бурбонов протягивал ей руку. Затем они недолго гуляли под пурпурным покровом усеянного звездами римского ночного неба, и машина его превосходительства отвозила любовников на уединенный, но обильный обед на двоих.
   Увы, она была слишком молода, а обеды слишком роскошными. К тому же дон Артуро никогда не читал описание смерти Мирабо, оставленное нам Бризо, таким же сластолюбцем, как и он сам: «Незадолго до своей смерти Мирабо провел ночь в объятиях танцовщиц Хелисберг и Кулом. Они-то и убили его, и нет смысла приписывать его смерть каким-либо иным причинам».
   Когда меня ранним пасмурным ноябрьским утром 1940 года вызвали на личную виллу Боккини, я застал его уже при смерти. У его кровати сидела малышка Мария, с распущенными золотыми волосами и залитым слезами лицом. Умирающий указал мне на нее, словно отдавая под мою защиту, и воспоминание об этой минуте не изгладилось из моей памяти до сих пор. Особенно живо я вспоминал наше прощание в июне 1945 года, когда англичане подробно описали мне смерть Генриха Гиммлера. Последний страстный поцелуй молодой девушки и ампулу с ядом, спрятанную в отверстии в зубе, разделяла та же самая пропасть, какая разделяла и жизни дона Артуро Бок-кини и Генриха Гиммлера.
   Само собой разумеется, что отношения двух шефов полиции не ограничивались описанными выше эпизодами, как бы мы к ним ни относились – с осуждением или со смехом. В целом, однако, визиты Гиммлера в Рим в ту пору, когда Боккини был еще жив, были посвящены обмену любезностями и подарками, а также осмотру достопримечательностей и обедам. Дон Артуро резал своему нордическому другу правду-матку в глаза в двух случаях – когда тот начинал нападать на церковь и монархию. Нельзя сказать, чтобы дон Артуро был правоверным католиком – я подозреваю, что он был тайным масоном, – но он был политиком до мозга костей и знал, сколько средств и сил пришлось затратить фашистам на борьбу с церковью, пока в 1929 году не был достигнут латеранский компромисс. В связи с этим он как-то попросил составить для него реферат незаконченной работы Бисмарка «Культурная борьба» и позже постоянно ссылался на нее в разговорах с Гиммлером. Именно из-за этого меня позже обвинили в том, что я служил и тем и другим.
   С монархией дело обстояло по-другому. Как истинный южанин, Боккини был убежденным монархистом. Он вел совершенно иной образ жизни, чем бережливый, неразговорчивый, преданный патриархальным традициям Виктор-Эммануил III, но считал постоянные, абсолютно бестактные насмешки высокопоставленных нацистов над «королем-щелкунчиком», «кухаркой Еленой» и «сынишкой Умберто» неслыханным вмешательством во внутренние дела Италии. Его усилия привели к тому, что Гиммлер, по крайней мере, стал говорить о церкви, монархии и «черном корпусе» в более умеренном тоне.
   Начиная с 1938 года связь между полициями Рима и Берлина начали осуществлять полицейские атташе. Немецким атташе в Риме стал Герберт Каплер, признанный любимчик руководителя Центрального бюро государственной безопасности Гейдриха и потому тайного, но верного моего врага. Значительно позже я узнал, что Гейдрих хотел сделать меня сотрудником своего бюро и его кампания против меня, которую проводил Каплер, должно быть, была организована из-за того, что руководитель личного штаба Гиммлера генерал войск СС Карл фон Вольф ни за что не хотел отдавать меня ему. Чтобы не попасть под начало Гейдриха, я заручился поддержкой Боккини, который ни в чем не хотел помогать этому человеку. Он прекрасно понимал, что, защищая протеже Гиммлера, наживет себе смертельного врага, однако знал, что прямое сотрудничество с Гейдрихом было бы очень тяжелым и опасным делом.
   Я всего лишь два раза работал переводчиком у внушавшего ужас шефа Центрального бюро государственной безопасности, и то только потому, что полицейский атташе в Риме никак не мог выучить итальянский язык, чтобы переводить ему. В первый раз это было в апреле 1938 года, когда Гейдрих приезжал в Рим и Неаполь, чтобы проверить, какие были предприняты меры для обеспечения безопасности Гитлера во время визита, запланированного на май, а во второй – в октябре 1939 года, когда он представлял Германию на празднествах по случаю Дня итальянской полиции, поскольку его руководитель, Гиммлер, участвовал в Польской кампании. По мнению итальянцев и итальянок, Гейдрих обладал теми внешними достоинствами, которых не имел его шеф. В отличие от немцев итальянцы воспринимают мир глазами. Характер и так называемые душевные качества для них дело второстепенное, тем не менее они очень быстро раскусили этого голубоглазого немца с тяжелым ледяным взглядом, второго человека в немецкой полиции после Гиммлера. После отъезда Гейдриха Боккини сказал мне:
   – На месте Гиммлера я не держал бы рядом с собой такого человека.
   Гейдрих продемонстрировал себя в Риме с самой лучшей стороны. Он относился к Боккини как к своему непосредственному начальнику, говорил с военной краткостью, вел себя учтиво и уважительно. Его дьявольская натура проявилась только тогда, когда программа его визита завершилась в Неаполе. Он отправился в отпуск – безопасность Гитлера интересовала его теперь гораздо меньше, чем полицейское училище в Казерте. Огромный замок Бурбонов, который я ему посоветовал посетить, не произвел на него особого впечатления. Он хотел как можно скорее вернуться в Неаполь; зачем – я узнал очень скоро. Когда мы ехали назад, он становился все дружелюбнее и наконец спросил, хорошо ли я знаю ночную жизнь Неаполя. Вспомнив о донне Розальбе, я направился в квартал красных фонарей, который был мне очень хорошо известен. Мы ходили сюда целой компанией, болтали с полуодетыми девушками в их зале, предлагали им сигареты и время от времени угощали выпивкой. Дальше этого дело не шло. Когда дам приглашали в спальни, мы вежливо прощались с ними и уходили по какой-нибудь узкой боковой улочке, покидая Виа Рома.
   Рейнхарду Гейдриху это очень понравилось, по крайней мере, он вел себя так, как будто ему понравилось. Он сказал, что хочет открыть в Берлине заведение, в котором с помощью подслушивающих устройств можно было бы прослушивать ночное воркование влиятельных иностранцев, дипломатов и других важных персон. Именно так и возник знаменитый «Салон Китти», хотя в ту пору это была только задумка.
   Я сказал, что о его посещении одной из прославленных улиц в районе Виа Рома не может быть и речи, но мы можем ненадолго заглянуть в один из лучших домов этого типа, в так называемый Дом провинций, где меня хорошо знали. Его сразу же заинтересовало название. «Откуда такое название – Дом провинций?» – спросил Гейдрих, и его очень позабавило, когда я объяснил, что здесь собраны девушки из разных областей Италии. Стоило кому-нибудь из посетителей произнести слово «Перуджия», как нарумяненная старая карга, сидевшая за кассой со своим желтым котом, кричала «Перуджия!», и на вершине лестницы, ведущей в храм Венеры, появлялась дочь Умбрии. Возглас «Венеция!» вызывал, как в комедиях Гольдони, поклон девушки, приехавшей из царицы Адриатики, а крик «Сицилия!» – появление темноглазой и темноволосой островной красавицы. В этом этнологическом музее итальянской женственности были представлены многие, если не все области страны. Я до сих пор убежден, что Бенито Муссолини и фашизм нельзя обвинить в чрезмерной моральной строгости, и большинство жителей современной итальянской республики, в которой свободная любовь официально запрещена пуританскими законами сенатрисы Мерлин, согласны со мной.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →