Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Электрический стул был изобретен стоматологом.

Еще   [X]

 0 

Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи (Марайни Фоско)

Известный ученый и путешественник Фоско Марайни глубоко изучил тибетскую культуру и религию. Его книга – плод длительного и необычайно увлекательного путешествия в Тибет, на корабле, поездом, а затем караванным путем в Лхасу – написана языком настоящего мастера слова. Побывав в тибетских монастырях, Марайни описал их обитателей, уклад, традиции, мистические ритуалы и подчас забавные особенности быта. Любуясь чортенами, символическими изображениями всей ламаистской космогонии, автор объяснил их смысл и значение для тибетской религии. Он также представил подробности жизни всех слоев тибетского общества от крестьян до светской и религиозной знати. Особое внимание Марайни уделил понятию ламаизма, и прежде всего личности того, кто инициировал великое движение, – Гуатаме Будде Пробужденному.

Год издания: 2013

Цена: 149.9 руб.

Об авторе: Фоско Марайни (Fosco Maraini, Флоренция, 15 ноября 1912 — Флоренция, 8 июня 2004) — этнолог, востоковед, альпинист, фотограф, итальянский писатель и поэт. еще…



С книгой «Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи» также читают:

Предпросмотр книги «Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи»

Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи

   Известный ученый и путешественник Фоско Марайни глубоко изучил тибетскую культуру и религию. Его книга – плод длительного и необычайно увлекательного путешествия в Тибет, на корабле, поездом, а затем караванным путем в Лхасу – написана языком настоящего мастера слова. Побывав в тибетских монастырях, Марайни описал их обитателей, уклад, традиции, мистические ритуалы и подчас забавные особенности быта. Любуясь чортенами, символическими изображениями всей ламаистской космогонии, автор объяснил их смысл и значение для тибетской религии. Он также представил подробности жизни всех слоев тибетского общества от крестьян до светской и религиозной знати. Особое внимание Марайни уделил понятию ламаизма, и прежде всего личности того, кто инициировал великое движение, – Гуатаме Будде Пробужденному.


Фоско Марайни Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи

Вместо предисловия

   Я только что прочел вашу книгу о поездке в Тибет. Я читал книги многих путешественников, писавших о Крыше Мира и неприступных подступах к ней в горах и пустынях. Даже моим любимым путешественникам, французу Эваристу Гюку сто лет назад и японцу Экаи Кавагути недавно, не удалось, как удалось вам, заставить меня забыть о том, что я не рядом с вами. Только «Покинутая Аравия» Даути, «Долина убийц» Фрейи Старк и «Пустыня Гоби» Милдред Кейбл так же увлекали меня за собой, как ваша книга. Я промокал насквозь, промерзал до костей, меня воротило от вони и тошнило от еды, я падал от усталости, вдыхал свежий, полный озона утренний воздух и радовался теплу летнего дня. Но в первую очередь я был вместе с вами, когда вы говорили с тибетцами, мирянами и духовенством, мистиками, учеными, богословами, скоморохами, лавочниками, нищими, ремесленниками и художниками, священниками-пролетариями и монахами, крестьянами и пастухами. Как и вы, привыкнув к их великолепным одеяниям, их грязи, их лохмотьям, их вони, я встретил собратьев, необычайно похожих на нас самих.
   В культурном смысле это наилучшая рекомендация для путешествия. Очень трудно преодолеть укоренившееся убеждение, почти что аксиому, что мы – единственные в мире есть рациональные люди и что никакой иностранец, даже из западной страны, не похож на нас. Нужен готовый на сопереживание и продолжительный контакт, чтобы мы поняли, что есть люди такие же добрые, верные и умные, какими, несомненно, мы считаем себя.
   Для этого необходимо путешествовать, как странники, как вы путешествовали по Тибету, а не так, как все чаще делаем мы сейчас, словно письма в плотно запечатанных конвертах, так называемых «скорых поездах» или, того хуже, самолетах, не видя и не слыша ничего, кроме лязга и свиста транспортного средства, доставляющего нас от одного делового или любовного предприятия к другому в фальшивой одинаковости – одинаковости, рассчитанной на то, чтобы если и не отвергать, то игнорировать духовные запросы или простое любопытство какого бы то ни было рода.
   Хотелось бы ожидать, что путешествие в старинном смысле слова не закончится для молодых обнищалых наследников культуры, которые ходят в походы, «зачарованных странников», которые ночуют в хостелах и под открытым небом, смотрят и видят, наслаждаются, и слушают, и учатся.
   Как хорошо вы пишете! Как удается вам передать всевозможные сведения, и ощущения, и ответную реакцию! Вы смогли внушить мне желание пофлиртовать с молодой сиккимской принцессой, наполовину европеизированной, но при этом с тоской стремящейся в Лхасу не как в священный город, каким он предстает для европейцев, а как в модный, предающийся удовольствиям Париж. А ваш обратный полет из Индии в Италию, из Калькутты в Рим, какие ассоциации, чего стоят одни только названия мест, над которыми вы пролетали!
   До сей поры расстояние придавало прелесть названиям стран и городов, рождало тоску – dahin, туда – по дальнему, почти недостижимому, недоступному, добраться до которого потребовалась бы смелость, сноровка, большие средства и удача, а еще и хитрость. Да и время – этот Шива, хранитель и разрушитель всего сущего, – сейчас все больше и больше и еще больше не принимается в расчет, только что не отменяется, современным транспортом.
   Как-то Итало Бальбо сошел с самолета в Гадамесе и спросил у шейхов, которые собрались оказать ему почести, сколько времени уходит на путь до Триполи. «Двадцать восемь дней». – «Я прилетел сюда за три часа». – «А что же ты делал остальные двадцать семь дней?» Они жили в пути. Он только совершил перелет.
   Есть, пожалуй, значительная разница между прошлым и настоящим. Сейчас мы живем не как условие независимое от сознательных действий, то только, если вообще, в промежутках между действиями.
   Это не ваш случай, и позвольте мне еще раз поздравить вас и поблагодарить за все те интереснейшие наблюдения и указания, которые дала мне ваша книга.
   Искренне ваш,

   Бернард Беренсон, Вилла Татти, Сеттиньяно, Флоренция

Глава 1
Из Неаполя к йогам

Неапольская гавань: перепахивая книги
   Из Рима прибыл грузовик с багажом для экспедиции, и повсюду сложены ящики, мешки и коробки с ярлыками «Экспедиция профессора Туччи в Тибет». Кран поднимает все это на борт, а один из помощников профессора, вооруженный очками, карандашом и блокнотом, внимательно все проверяет с видом человека, который разбирает тохарские глаголы в какой-нибудь древней рукописи или расшифровывает редкие китайские иероглифы.
   Мы с женой приехали туда в последний момент в машине Пьеро Меле. Мать Пьеро попрощалась с ним в гостинице. Как это разумно! Прощаться на вокзале – еще куда ни шло, но прощаться в порту – это просто ужас. Когда покидаешь любимых людей, гораздо лучше попрощаться раньше, не дожидаясь бесконечно, пока отойдет корабль. Именно в таких обстоятельствах я в последний раз видел свою мать, давным-давно в 1938 году, когда уплывал из Бриндизи в Японию и она осталась стоять на набережной. Разошлись уже последние любопытные зеваки, последние таможенники вернулись в свои конторы, но она все стояла, маленькая, тонкая, одинокая фигурка на берегу. Почти стемнело, а она все стояла. Я смотрел на нее, она смотрела на меня, и потом я больше уж ее не видел. Я больше никогда ее не видел.
   Тем временем собрались поднимать трап. Весь багаж на борту. У Джузеппе Туччи, известного итальянского исследователя, осталось две минуты. Он, как подобает, появляется, прощается со своими ассистентами, приехавшими из Рима его проводить, с сыном, который машет ему платком, с несколькими неаполитанскими друзьями, которые спустились в гавань ради такого случая. Он невысок, ему лет пятьдесят пять, у него странная голова философа с буйной шевелюрой и усами. По правилам, он должен быть одет в манере больше напоминающей восьмидесятые, но внешность не очень его интересует. Под мышкой у него, как всегда, книга. Я готов поклясться, что через пять минут он пристроится где-нибудь в уголке и станет ее читать. Читать? Неправильное слово. Чтобы верно описать процесс, нужно какое-нибудь другое слово, вроде «перепахивать». Да, Туччи перепахивает книги. Я часто наблюдал за ним. Он усеивает их карандашными заметками, подчеркивает абзацы, читает вслух заголовки глав, приходит в ярость, когда автор допускает какую-нибудь глупость, или восклицает «Черт возьми!», если фраза вызвала его искреннее одобрение. Потом, когда книга отдаст все, что может, как пшеничное поле после жатвы, она падает на палубу, выжатая и истощенная.
В море: Вильдо и начало всего
   Вильдо наскакивает на меня и лижет руки.
   Этот Вильдо – из тех собак, которые чем уродливее, тем больше от тебя требуют ими восхищаться. О его масти, какой-то блеклой буро-фиолетовой, чем меньше говоришь, тем лучше; что касается густой шерсти, которой снабдила его природа, то ножниц избегли только хохолок на макушке, кисточка на хвосте и носочки на лапах. Выражение морды в некотором роде жалкое; то и дело он как будто восклицает: «Что они со мной сотворили?» Но вскоре выясняется, что Вильдо глуп. А глупая собака, если она не красива, – это непростительно. Хозяин и хозяйка Вильдо американцы, муж с женой, очень богатые и столь же замкнутые. Они везут с собой автомобиль, длинный, как линкор. Они живут в капитанской каюте. Они производят впечатление людей, принадлежащих к миру большой моды. Они плывут в Индию.
   В бар то и дело входят пассажиры, как это бывает на корабле вскоре после того, как он покинет порт. Скоро зазвонит колокол, они уйдут, и снова будет тихо. И все равно любопытно отметить, как удается сосредоточиться на самых малопонятных предметах – тибетцах, например, – когда со всех сторон происходит какое-то движение. Я только что нашел прекрасное и глубокое выражение – кунши, – что означает изначальный источник, первопричину всего. Это не бог, как можно было бы подумать, а душа, разум, начало осознания. Мы на Западе всегда представляли себе ум в качестве некоего зеркала внешнего мира, в то время как тибетцы (наследники Индии) с незапамятных времен были крайними идеалистами. Это именно «я», которое творит мир, и любое другое предположение просто нелепо. Разум – не зеркало, внешний мир – иллюзия.
   Пока я потягиваю виски в баре вместе с Пьеро, который пришел составить мне компанию, снова появляется Вильдо. Что касается этого животного, то позвольте мне сказать, что я могу почти все принять как проекцию своего «я», но только не Вильдо. Для меня Вильдо – это нетварное, вечное существо, и я отказываюсь создавать такие ужасы даже в самых бессознательных глубинах своего бессознания. Я возвращаюсь к изучению тибетского языка. Пассажиры ходят взад-вперед, несколько мальчишек с гвалтом носятся вокруг. В воздухе витает возбуждение. Тибетский – приятный язык; у него нет ни единственного, ни множественного числа, ни рода, ни артиклей, не говоря уже о других грамматических сложностях, как в более привычных языках. Зато в тибетском есть формы почтения, эти ужасные формы почтения. Например, если говоришь об обычном человеке, то «умереть» будет «шакпа», а если умирает важный лама, то это «кушинг лашпхеп-па», а если далай-лама, то уже «кушинг-ла чипгью нангва», что означает «с честью телесно вознестись в рай».
   Опять Вильдо, в третий раз. Кажется, его имя – это Довиль задом наперед: Довиль, Вильдо. Нет, Вильдо, мы никогда не будем друзьями; ты слишком безобразен и слишком глуп. Или, может, мы будем друзьями только потому, что ты такое жалкое маленькое чудище?
   Мы точно уже оставили Неаполь позади. Время сменило темп. Мы видели Капри; потом наступила ночь. В первую ночь на борту всегда испытываешь особенное чувство: кто не выглядывал в иллюминатор, чтобы полюбоваться на последний вечерний луч над стальным морем? «Расставанье – маленькая смерть» и т. д. Новая жизнь еще не началась. Однако, когда ты принимаешь участие в «экспедиции», это первая возможность со вздохом откинуться на спинку кресла и подумать: «Ну, во всяком случае, начало положено».
Все еще в море
   В эти первые несколько дней мне удалось кое-что выяснить. Я выяснил, например, кто самый важный пассажир на судне – пассажир, с которым надо подружиться, как сказал бы последователь принципов Макиавелли. Это Вильдо. Американская пара – король и королева корабля, окружающие внимают каждому их слову; а Вильдо – это король американцев, и мельчайшее его желание немедленно исполняется. Когда Вильдо спит, везде стоит тишина. Когда Вильдо хочет поиграть или побегать, поднимается суматоха. Вильдо не любит рыбу, и поэтому рыбу не подают. Вильдо испугался – пожалуйста, стойте смирно! Вильдо торопится – прошу уйти с дороги! Короче говоря, Вильдо наш повелитель. Когда он играет, как он человечен! Когда он бежит, как он проворен! А когда стоит на месте, какое божественное совершенство!
   Между тем мои уроки тибетского принесли любопытные результаты. Например, «который час?» по-тибетски будет «чуцо кацо», что буквально означает «сколько на водяном мериле?» – воспоминание о той поре, когда для измерения времени пользовались клепсидрой. В друк танг чека – то есть в половине седьмого – первый гонг. Я спускаюсь и переодеваюсь, потом возвращаюсь в бар, чтобы, как обычно, выпить коктейль с Джейн и Пьеро.
   Странная штука, у Джейн, хозяйки Вильдо, молодое лицо, хотя волосы уже седые. У нее свежее лицо, ясные глаза, а улыбка одновременно добрая и коварная. Она определенно ближе к пятидесяти, чем к сорока, или, может быть, ее пятидесятый день рождения уже в прошлом. Кожа на руках явно принадлежит пожилой женщине, но щеки и выражение лица как у девушки. Она остроумна, повидала мир, восхищается Торнтоном Уайлдером, верит в переселение душ, знает всех модных парижских портных и презирает нью-йоркскую богему.
   Ее муж в полном рабстве у Вильдо. Джейн относится к собаке, как если бы это был человек. Она нежна с ним, но никогда не сюсюкает. Но поведение мистера Миллисента по отношению к Вильдо ничем иным, кроме сюсюканья, не назовешь. Достаточно только упомянуть при нем его звереныша, как он тут же становится слащавым. Это высокий мужчина с левантийской внешностью, с длинными пальцами, похожими на тонкую спаржу. Я ошибаюсь или он носит золотой браслет? Еще у него длинные, тонкие, чрезвычайно белые ноги с черными волосками, крупные бедра и искусственные зубы, и он носит с собой неимоверное количество кино– и фотокамер.
Александрия: греческие гностики и проститутки-негритянки
   Александрия – это город, о котором можно сказать, что у него великолепный фасад. Фасад Александрии выходит на море и состоит из великолепного променада Королевы Назли. Внешний вид классической Александрии в течение тех веков, когда она оставалась одним из главных городов мира, всегда, если верить археологам, оставался явно эллинистическим, и в новой Александрии, которая приросла в последние сто лет широкими оживленными улицами, большими современными зданиями, изящными магазинами и площадями, где можно свободно вздохнуть, есть что-то фундаментально европейское. Высокие негры-портье в отеле «Сесил» с их белыми рубашками и красными фесками производят такое впечатление, будто они там ради того, чтобы добрый путешественник мог воскликнуть: «Тут львы!»[2]
   Однако нигде поблизости нет никаких львов. Единственное, что есть экзотического в Александрии, – это фески, в которых ходят практически все мужчины. Это самый уместный головной убор, он должен придавать солидности осанке и уверенности тем, кто его носит. Настоящий носитель фески – это полный левантинец среднего возраста, умудренный опытом, чуть зловещий, если смотреть только на его глаза, но вполне дружелюбный, если смотреть на губы и щеки. Феска также идет всем худым юношам с фанатическим блеском в глазах и всем мудрым бородатым старикам в золотых очках. Эстетика фески сложна и полна нюансов. Мистер Миллисент тут же купил себе феску. Поскольку у него левантийская наружность, она прекрасно ему подошла.
   Вчера вечером мы ужинали в «Паструдисе», превосходном ресторане, куда захаживают все лучшие люди Александрии. Лучше люди Александрии состояли из необычайного скопления нордических блондинок с видом уверенным, как у восклицательных знаков, в сопровождении дородных пожилых пашей. Еще там были люди из провинций, просто толстые, и буржуазные семьи, которые с жадностью уплетали изысканные блюда. Джейн трепетала от волнения. «Вы только посмотрите на шляпку на той девушке там, в углу!» – восклицала она; или: «Вы заметили Красавицу и Чудовище?» Между тем еда была превосходная. Турнедо оказался выше всяких похвал.
   Красавица и Чудовище сидели рядом с нами. Это была парочка нуворишей. Должно быть, они так недавно разбогатели, что и часу не прошло. На мужчине был темно-синий костюм и пара кричаще-желтых туфель, а на женщине зеленоватое платье, которое явно шилось для дамы нормальных пропорций, а не для ее монументальных выпуклостей, которые как будто пытались вырваться из платья одновременно во все стороны. На губах у нее был килограмм помады и вагон жемчуга на шее и запястьях. Наверное, перемены в их жизни случились так внезапно, что они еще не успели оправиться от шока. Они сидели молча и неподвижно в каком-то блаженном тумане.
   После ужина мы с Джейн и Пьеро отправились бродить по Александрии. Не знаю как, но к нам привязался грек, говоривший на всех языках ужасно быстро и ужасно плохо. Он был человек образованный, но при этом грязный, постоянно пускал слюни и ковырял в носу самым бесстыдным образом. Со временем мы перешли от респектабельных мест к менее респектабельным и, наконец, к совсем не респектабельным. Между тем грек продолжал быстро что-то говорить мне, понизив голос, как будто мучительно признавался в чем-то перед смертью. Он говорил о классической Александрии и о библиотеке Птолемеев. Потом процитировал несколько стихов из Каллимаха и рассказал несколько историй, показывающих утонченность ума и воображения. В конце концов, он заказал какие-то зеленые напитки.
   Мы пошли по кривой дорожке, сойдя с улиц, где было просто темно, в узенькие проулки с вонючими канавами, проложенные прямо посередине, и грек преобразился. Прежде всего он заверил меня, что расстояние между Землей и Солнцем было известно в Александрии две тысячи лет назад, а потом поднялся в эмпиреи гностицизма. Мы вошли в отвратительный притон, где нас окружили жуткие проститутки-негритянки – Джейн объяснила, что ей хотелось посмотреть на жизнь в нестерильном, непреукрашенном виде и на вещи, которым миллионы лет, – но грек как будто совершенно не осознавал, где находится, настолько его увлек разговор о Бездне.
   – Каким воображением, какой отвагой обладали отцы гностицизма Василид и Валентин! – восклицал он. – Бога, источник всего, ключ к вселенной, они называли Бездной! Здесь, в Александрии, даже песок освящен великими деяниями духа. Дамы и господа, я с гордостью провозглашаю себя гностиком; мое единственное желание – быть достойным достославной пыли, по которой мы ступаем, пыли разрушенных шедевров, рассыпавшихся папирусов, куртизанок, ученых и мучеников, цариц и поэтов…
   Тем временем две жалкие женщины стали танцевать, и притом очень плохо. Они были обнажены или почти обнажены и танцевали под печальное и монотонное пение огромной женщины в черном, которая била в барабан, лежавший у нее на коленях. Никто, кроме этой женщины, по-моему, не проявлял к происходящему ни малейшего интереса. Ее монументальная грудь вздымалась и перекатывалась под покрывалом из черного хлопка, а глубоко посаженные, словно булавки в шляпке, свинячьи глазки блестели все более непристойным угаром. Грек продолжал свой монолог с неумолимостью граммофонной пластинки. Он говорил такие поразительные вещи, что я почувствовал, что должен хоть на минуту подойти к окну, чтобы взглянуть на звезды и вдохнуть ночного воздуха.
   – Бездна оплодотворяет Вечное Молчание, разве вы не понимаете? – сказал он. – Именно так все и рождается. Она, вы, я, они, старуха с барабаном, даже то существо, которое там танцует, все мы дети Бездны и Молчания. Бездна – наш отец, Молчание – мать. Именно в них мы и возвратимся…
   Зловещего вида негр сверкнул ножом: он решил, что ему дали мало чаевых. Джейн закричала, и мы позорно бежали. Грек-гностик остался с проститутками.

   Сегодня Джейн, ее муж, Пьеро, Вильдо и я поехали в Каир. Откуда взялась эта совершенно новая американская машина? Это не та машина, которую Джейн с мужем везли с собой, та темно-синяя; а эта светло-серая. Джейн с мужем прелестно загадочны. Я никогда не думал, что американцы могут быть загадочными, потому что тайна – признак древних цивилизаций. Мне кажется, тут открываются новые пути для размышлений и теорий.
   После обычных убогих окраин мы выехали в пустыню. Вокруг Александрии нет сельской местности. Ты выезжаешь из городской застройки прямо в пустыню, из толпы в одиночество. Перед нами лежали двести, если не больше, километров асфальтовой дороги, черной, как река гудрона, протянувшейся по желтому песку, насколько мог видеть глаз. На закате мы на минуту остановились и вышли, чтобы размять ноги и пофотографировать. После нескольких дней на корабле, а потом в людном городе это был драгоценный миг наедине с природой. Длинные синие тени лежали на оранжевом песке, а небо покрылось зелеными прозрачными лоскутами. Солнце, красный огненный шар, садилось на горизонте без ореола, без какой-либо дымки.
Каир: гранит, саркофаги, тысячелетия и чеснок
   Мы в Каире. Прежде чем рассказывать дальше, я должен кое-что добавить. Прошлой ночью, после захода солнца, когда мы снова сели в машину и поехали, наш водитель-мусульманин включил радио, потому что хотел послушать какие-то молитвы на какой-то станции, какой, не знаю. Так что мы пересекали пустыню под речитатив потрясающего, глубокого баса. Мы ехали километр за километром, слушая Коран. В небе висел тонкий полумесяц.
   Но я продолжаю. Сегодня мы увидели пирамиды. Всегда любопытно в первый раз увидеть то, с чем ты знаком по картинкам с детства. Например, когда впервые приехал в Японию, я с изумлением увидел, что Фудзияма, которая казалась такой гладкой и приветливой на иллюстрациях, оказалась изрезанной, мрачной и скалистой. Пирамиды тоже оказались не такими, как я ожидал. Во-первых, они цветные. Черно-белые фотографии и рисунки в школьных учебниках географии дают такое впечатление, будто они сероватого цвета, что совершенно не так. На самом деле они коричневатые, цвета обожженной глины, или даже темно-желтые. При первом взгляде издалека они внушительны, как горы, и голубоватые между вершинами.
   К тому же они не гладкие; их грани изборождены настолько, что когда ты рядом, кажется, будто они построены ступеньками. Это потому, что люди и время лишили их древней облицовки. Я поднялся по лестнице на вершину самой большой пирамиды, Великой пирамиды Гизы, без всякого труда.
   Наверху я сидел и осматривал окрестности, как осматривают панораму с вершины горы. Я увидел Нил и другие пирамиды вдалеке, целое месторождение пирамид. Я не знал, о чем думать, то ли о древних царях, то ли о таинственных силах природы. Но я сидел не на горе, а на рукотворной груде из двух миллионов каменных блоков, каждый из которых весит две с половиной тонны. Гора может внушить удивление или ужас при мысли о подземных силах, вытолкнувших ее к небу. Пирамиды наполняют тебя непрестанным изумлением при мысли о постоянном упорстве, с которым руки человека возводили эти гигантские сооружения; о тонком математическом, астрономическом, геомантическом остове, который, словно скрытая паутина, своим немым и прочным кружевом невидимо удерживает колоссальный вес; о похороненных и забытых людях, о страданиях которых могли бы рассказать эти камни, если бы вспомнили те дни, когда руки, груди и плечи рабов переносили их, поднимали и устанавливали на место, которое спустя тысячи лет они занимают посейчас.
   За мной на вершину поднялся нечистый и докучливый араб, от которого несло чесноком («Я провожай на пирамиды, господин дай мне бакшиш?»), и я никак не мог от него отвязаться. Он шел за мной всю дорогу вниз и в комнатку в самом сердце пирамиды, которая служила гробницей для фараона. Мы на четвереньках ползли по темным туннелям, пока не добрались до погребальной камеры в центре грандиозного сооружения. Стояла жуткая тишина. Гранит, саркофаги, тысячелетия и чеснок.
Красное море: «Я, к примеру, ненавижу науку»
   Мы снова сели на корабль в Порт-Саиде и вскоре уже были в Суэцком канале, еще одном величественном произведении человеческих рук: бескрайние песчаные просторы по обе стороны и полоска синей воды, прорезающая их насквозь.
   Джейн, сидя в шезлонге, расчесывала Вильдо. Разговор зашел о достоинствах Суэцкого и Панамского каналов.
   – Я предпочитаю Суэц, – сказала Джейн. – Он более величественный. Ты каждую минуту осознаешь, как потрудился человек. Это один длинный, непрерывный, поразительный разрез, отграничивающий Азию от Африки. Это не канал, а разрез скальпелем хирурга.
   – Значит, море – это кровь земли? – напыщенно воскликнул я и рассмеялся.
   – Да. Это банально? В банальностях часто кроются великие истины. Может быть, вы слишком молоды. Во второй половине своей жизни вы возвращаетесь к банальным вещам с нежностью… Вильдо, не вертись, мой малыш!
   Вильдо скакал, как дракончик, пытаясь поймать муху; каждый раз, как он промахивался, его зубы щелкали с таким стуком, как будто захлопывалась крышка на шкатулке из слоновой кости.
   – Соглашусь насчет банальностей, – ответил я. – Но я предпочитаю Панамский канал. Он извилистый, по пути ты проходишь сквозь настоящие леса. И потом, там все эти озера и островки. В Панамском канале стоит постоять на палубе и посмотреть, потому что ландшафт постоянно меняется. А здесь ты уже через пять минут знаешь, что все будет точно так же еще сотни километров; на самом деле до завтрашнего дня.
   На следующий день мы вышли в Красное море, синева которого была достойна Средиземного. Было еще довольно прохладно; настоящая жара начнется только через два дня, когда мы приблизимся к Массауа.
   В тот вечер я долго сидел на палубе, беседуя с Джузеппе Туччи.
   – Мне нравится только то, в чем есть тайна, – сказал он мне, пока свирепое металлическое солнце катилось по горизонту.
   Гора Синай виднелась вдалеке навязчивым фиолетовым призраком, наводящим на мысли о божественных явлениях и инфернальных ужасах в этой земле отшельников, мощей, камней и кипарисов.
   – Мне интересно все, что необъяснимо, запутанно, неясно, – продолжал Туччи. Потом он прибавил, как будто испугался, что выдал себя: – Я ненавижу определенность и ясность. Я, к примеру, ненавижу науку!
   Джузеппе Туччи обожает парадоксы; от них он счастлив. Но это потребность его интеллекта, а не всей его личности. Если бы Джузеппе Туччи действительно ненавидел науку, он не был бы Джузеппе Туччи и не оставил бы потомкам ряд образцовых исследований как памятник своему огромному труду и исследованиям. Возможно, он не хочет, чтобы ему верили, когда он говорит; что очаровывает и стимулирует его, это звук его собственного голоса, сцепление логических тезисов в странные силлогизмы, окончательные умозаключения из каждой посылки.
   Чтобы как следует узнать Джузеппе Туччи, надо увидеть его таким, каков он сейчас, в путешествии. Его каюта превращена в библиотеку, в кабинет ученого, в святилище. Стюард, который убирает его кровать каждое утро, должен двигаться с особой осторожностью, чтобы не тронуть стопок его бумаг и книг. Поверх гранок книги, которая должна скоро выйти, наверняка лежит какой-нибудь бенгальский трактат о логике или немецкая диссертация о древнекитайской поэзии; везде машинописные листы вперемешку с толстой мраморной бумагой с тибетским сочинением о йоге, а всю стопку венчает томик Валери или перевод Хейзинги.
   Джузеппе Туччи – почти уникальный современный пример нового гуманизма, в котором китайские философы, как Чжуан-цзы, тибетские поэты, как Миларепа, японские драматурги, как Тикамацу, не просто экзотические орнаменты далеких цивилизаций, а живые голоса, звучащие в мыслях, как традиционно звучали Платон, Лукреций или Плавт на протяжении веков. В этом Джузеппе Туччи на два или три века опередил современную Европу.
   – Вы верите в науку, – заключил профессор. – Иными словами, вы жертва иллюзии. Наука постулирует, что «я» и «не-я» связаны неразрывными отношениями. Какая детская выдумка!
   Солнце скрылось за пиками Синая. Туччи потер ладони и продолжил опустошать содержимое не-я.
Maccaya и Джибути
   В Массауа стоит адская жара, обычная для этих мест. Над нами наконец нависла тяжелая, влажная духота тропиков. Здесь тоже у нас возникли трудности, прежде чем нам позволили сойти на берег. Но когда наконец ступили на землю, мы очутились в совершенно итальянском городе с обычной рекламой «фиатов», пива «Перони» и оранжада «Сан-Пеллегрино» и с людьми, говорившими с сицилийским, пьемонтским или венецианским акцентом.
   Многие итальянцы, плывшие на нашем корабле, сошли накануне вечером, и теперь на борту осталось совсем мало пассажиров: несколько шведов и швейцарец, американская пара и мы сами. Я поговорил кое с кем из местных. Они говорили с печалью, это было естественно, но мне кажется, они все-таки надеялись, что их труд не окажется напрасным, что что-нибудь останется, должно остаться, и в любом случае они справятся, проявив терпение и энергию, типичные для жителей итальянской глубинки. Меня тронуло, с какой приязнью местные говорили об итальянцах.
   Из Массауа мы двинулись в Джибути – короткий путь, совершенно неинтересный. В Джибути было большое волнение. Мы прибыли около полудня и сошли на берег. Вернувшись на корабль к ужину, увидели, что все – во всяком случае, в первом классе – в страшной суматохе. Когда я смог реконструировать факты, оказалось, что случилось следующее. Часа в три дня Вильдо, по-видимому, вышел из каюты в одиночку и пошел гулять по палубе. Там был открыт люк, и маленькая псинка упала в него, никто не видел как, и сломала лапу. Когда мистер Миллисент вернулся из Джибути и нашел Вильдо с таким видом, как будто тот умер, его до такой степени захлестнули чувства, что он упал в обморок. На добрых десять минут воцарилась полная паника. Никто не знал, за что взяться сначала – то ли позаботиться о бедном Вильдо, то ли приводить в чувство его незадачливого хозяина. Джейн разрывалась, она то дула в лицо мужу, то баюкала на руках бедную собачку.
   К тому времени, как явились мы, худшее уже закончилось, и мистер Миллисент почти совсем оправился.
   – Как же я перепугался! – воскликнул он. – Когда я увидел Вильдо, я решил, что он умер! Умер!
   К Джейн вернулось спокойствие и остроумие. Вильдо, замотанный бинтами, кажется, был на седьмом небе от счастья.
   Позднее тем же вечером мы с Пьеро Меле опять сошли на берег. У нас был забавный разговор с одним сомалийцем, который долго рассказывал нам о том времени, когда «здесь были итальянцы». «Тогда все было очень хорошо, – сказал он. – Ни с кем так не поешь, как с итальянцами». Он имел в виду, что, когда там были итальянцы, ему хватало еды, а сейчас он бедный голодный малый.
Аден: чудеса, Мексика, кочевники, пластырь
   Во время короткого перехода из Джибути в Африке в Аден на берегу Аравии весь корабль был мобилизован в пользу Вильдо: медсестры для уколов, кухня для особых блюд, буфет для льда. Вильдо в бинтах и с абсолютно довольным выражением восседал на шезлонге, как на троне, со всем величием старого, подагрического махараджи. Мистер и миссис Миллисент по очереди ходили есть, и кто-то один оставался с драгоценным пациентом. Джейн уходила первой, быстро глотала еду и исчезала. Через несколько минут приходил ее муж с выражением мучительного страдания на лице. По ночам они, видимо, по очереди сидели с Вильдо. Казалось, даже Джейн теряет свое обычное чувство юмора.
   За коктейлем Пьеро предложил тост.
   – За здоровье Вильдо! – сказал он.
   – Да, и за мое поражение, – заметила Джейн. – Скоро, пожалуй, потребуется маленькое чудо.
   – Или нянька?
   – Мой муж никогда этого не позволит. Доверить Вильдо няньке! Вы с ума сошли?
   Слово «чудо» дало начало разговору за нашими спинами. То и дело до нас долетали его обрывки.
   – Мы так мало знаем о мире, что я позволяю себе верить в чудеса – настоящие чудеса, я имею в виду, когда приостанавливаются законы природы или когда нарушаются законы природы, или назовите как хотите.
   – С этим я никак не могу согласиться. Это значило бы полностью отказаться от разума. Мы называем чудесами то, чего не понимаем. Есть столько вещей, которые были чудесами для первобытных народов, но уже не для нас – молния, землетрясения, кометы, например. По сравнению с будущим, с человечеством на более высоких ступенях развития, мы все еще дикари. Наши чудеса будут частью их науки.
   Между тем Джейн рассказывала нам о Мексике.
   – Вы обязательно должны побывать в этой стране, – сказала она. – Это единственная цивилизованная страна во всем Западном полушарии.
   – Цивилизованная, потому что там цивилизации успешно ведут гражданскую войну?
   – Может быть; или, может быть, потому, что у людей есть смелость иметь веру; а еще потому, что она, как Александрия, в том смысле, в каком говорил ваш греческий друг; где пыль художников, императоров и тому подобное.
   Утром мы прибыли в Аден. В семь часов мистер Миллисент был готов и ждал, одетый во все белое, хотя обычно он целый день ходил в шортах, пока не наступало время переодеться к обеду. Он заказал моторный катер и спустился на берег, чтобы договориться насчет операции для Вильдо у лучшего местного ветеринара. Через час он вернулся, чтобы забрать Вильдо на берег. Мы позднее узнали, что на операции он не присутствовал. «Я бы умер, если б увидел, как он страдает», – сказал Миллисент.
   Мы тоже сошли на берег. Базар в Адене – это самое живое, самое калейдоскопическое зрелище из всех портовых городов Востока. Пастухи, кочевники и бродяги из Йемена и Хадрамаута приходят в город, чтобы посмотреть, купить, удовлетворить свое любопытство и получить удовольствие, и смешиваются с толпой сомалийцев, индийцев, евреев, негров. Ты часто видишь высоких, худощавых молодых людей с необычайно изящными чертами и длинными волосами, с кожей цвета старой бронзы, в одеяниях экзотических цветов, с ятаганами и кинжалами.
   Мы отплывали в полдень и вернулись на борт. Корабль был готов, все ждали. Кого? Ну конечно, Вильдо. Операция, видимо, оказалась сложнее, чем ожидалось. Наступил час дня, половина второго, а Вильдо все не было видно. Капитан ходил мрачный. В конце концов показался чудовищно ревущий катер. Мистер Миллисент стоял на носу катера с Вильдо на руках, на корме сидела Джейн под зеленым навесом от солнца.
   Как только все трое поднялись на борт, Джейн урегулировала довольно деликатную международную ситуацию. Со всем очарованием и естественностью она пригласила капитана и офицеров на коктейль. Кто бы в данных обстоятельствах мог обижаться на такую леди, как миссис Миллисент? Вильдо весь был обмотан пластырем и, по всей видимости, чувствовал себя важным, как никогда. Похоже, он не замечал, какие взгляды бросали на него то и дело. К счастью для него, он глуп. Умная собака сдохла бы от стыда.
У врат Индии: как сбежать от майи
   Мы приближались к Бомбею. Вплоть до Адена расстояния между портами были небольшие; после Адена мы несколько дней пересекали Индийский океан. В это время года – в марте – на море штиль или еле заметная рябь, синяя гладь под ясным небом; через несколько месяцев начнется сезон муссонов, и оно будет в постоянном волнении, ужасного зеленоватого или желтушного цвета под низким белым небом, которое одновременно и удушает, и слепит.
   Вильдо решительно поправляется; он бегает по палубе, прихрамывая на залепленную пластырем лапу, и Миллисенты снова обедают вместе. Я свел дружбу с молодым сицилийским врачом, который едет в Индию, чтобы работать при католической миссии, но он говорит мне, что настоящая его цель – изучать йогу.
   – Понимаете, – заключает он свою длинную тираду, – я всегда очень интересовался тем фактом, что определенные состояния ума могут влиять на состояние тела. Как получается, что больной может исцелиться под влиянием психологического импульса? Может быть, йога многому меня научит.
   Слова, которые дома показались бы дикими или фантастичными, уже начинают казаться осмысленными. На самом деле на горизонте уже видны очертания Гхат, поднимающихся позади Бомбея; мы фактически уже у врат Индии. Ничто не может лучше йоги выразить внутренний дух страны, к которой мы приближались. Йога символизирует Индию во всей ее философской глубине, в ее метафизических полетах, ее нравственном дерзании, ее извечном взгляде на человека как на неразделимую тождественность ума и тела, ее уверенность в себе посреди тайн, ее доверительные отношения со смертью и достойный восхищения символизм.
   Йога предлагает мудрецу способ спастись от майи (иллюзии, в которой пребывают преходящие существа, которым суждена погибель) и войти в полноту бытия, которое выходит за рамки становления. Долгими и упорными усилиями он получает возможность преодолеть одну за другой восемь стадий, ведущих к освобождению. В процессе он не может сделать передышку; не может быть никакого перемирия ни для единого аспекта его бытия. Он медленно тренирует свое тело продолжительными аскетическими практиками, чтобы оно превратилось в нечто вроде музыкального инструмента, способного вибрировать в ответ на скрытые импульсы, управляющие дыханием вселенной. Его интеллект должен быть очищен при помощи последовательного отказа от всех ложных стремлений, пока он не приобретет осознание жизни за рамками форм и идей; а его подсознание должно пройти через длительную подготовку, пока мыслящий индивид не сможет по-настоящему уничтожить себя, исчезнуть в объекте своей мысли, в вечном, бесконечном, в Абсолюте.
   Джейн присоединилась к нашей компании с Вильдо на руках. Мы все с удовлетворением отметили, что во внешности собаки появился некоторый намек на философскую глубину. Так что же, псинка, страдание идет во благо? По крайней мере, в этом ты похож на человека!
   Бомбей уже чуть-чуть виднеется белой полоской на залитом солнцем индийском берегу. Через час мы будем в порту.

Глава 2
Индоготический стиль и невидимые джунгли

Бомбей: познавая мир собственным носом
   Определенно это город без истории. С этой точки зрения по сравнению с Дели или Бенаресом он малоинтересен. В 1661 году король Англии Карл II получил остров, где теперь стоит город, в качестве приданого за Екатериной Браганской. Все, что там было, – это несколько хибар и, может, пара португальских факторий. Бомбей занял свое выдающееся положение только около века назад, когда британские банки начали открывать там филиалы и были построены первые железнодорожные линии в глубь страны. Количество жителей быстро выросло с двухсот тысяч до миллиона, а потом и до полутора миллионов.
   Сто лет Бомбей был фасадом британской индийской империи. Когда ты подходишь к нему с моря, одно из первых сооружений, которое бросается в глаза, – это Врата Индии, что-то вроде триумфальной арки, в которой неудачно соединились двадцать разных стилей. На самом деле весь Бомбей уродлив, но это уродство того типа, который скоро может стать интересным. Вполне можно себе представить, что через сто лет туристы будут серьезно рассматривать этот город как жемчужину фантастического индоготического стиля. Наше поколение еще слишком близко к тому, что создало эти гибридные чудовища, рожденные от союза между Реймсом, Кельном и Упсалой, с одной стороны, и Гвалиором, Джодхпуром и Танджавуром – с другой. Но наши внуки, может быть, будут взирать на дворцы телефонной компании и банка, протестантские церкви, вокзалы и гостиницы, на все храмы библейско-промышленно-железнодорожной цивилизации XIX века с тем же искушенным и слегка извращенным удовольствием, с которым мы посещаем дорическо-барочный собор в Сиракузах или тосканско-мавританскую виллу Панчатики в Валь-д'Арно.
   Мы остановились в «Тадж-Махале», гостинице, которую прославил роман Луиса Бромфилда «Ночь в Бомбее». Так назвать гостиницу в Индии – это то же самое, что назвать итальянский отель «Ка д'Оро» или «Вилла д'Эсте»[3]. Он напоминает одну из прекраснейших архитектурных жемчужин Индии, мавзолей, который император Великих Моголов Шах-Джахан построил в Агре в память о возлюбленной жене Мумтаз-Махал. Своей архитектурой отель, видимо, по большей части обязан итальянцу Джеронимо Веронео. На полковника Мойза, который очутился в стенах отеля со всеми этими знаменитыми романтическими вещами, всеми этими экзотическими словами и величественными воспоминаниями, они произвели большое впечатление, и он больше ни о чем не хотел говорить. Спускаясь на обед, мы прошли мимо парсянки необычайной красоты, закутанной, словно богиня, в парчовое платье, и добрый очарованный полковник все бормотал про себя: «Ну просто как в романе, ну просто как в романе!»
   «Тадж-Махал» – просторное здание, построенное таким образом, чтобы сделать невыносимый климат чуть менее невыносимым. Бомбейский климат не только чрезвычайно жаркий, он еще чрезвычайно влажный и потому изнуряющий. Когда-то говорили, что человек в Бомбее может пережить только два муссона. Это было в те времена, когда тропические болезни властвовали безраздельно. Сегодня, при строительных и санитарных усовершенствованиях, пословица уже не верна. Но зной остается прежним – гнетущим до изнеможения. Вот почему бесчисленные вентиляторы «Тадж-Махала» непрерывно гоняют воздух по просторным коридорам. Все открыто и проветривается, так чтобы даже самый мимолетный сквозняк смог найти поддержку и испарить еще один миллиграмм влаги со вспотевшей кожи гостя.
   Вентиляция также гоняет и духи, не говоря уже о других запахах. Некоторые из них агрессивны, к которым ты не привык; они терзают нос, как восточная музыка уши. Я утверждаю, что именно посредством носа чувствительный человек может в первую очередь распознать величие Бомбея как мегаполиса. За дверями «Тадж-Махала», на улице Хорнби, у базара Боран или в запутанных аллеях Каматипуры ты живее всего ощущаешь этот феномен. Ты оказываешься в окружении афганцев и бенгальцев, крестьян из Декана и гималайских горцев, парсов и индийцев, таинственных, маленьких, смуглых тамильцев и больших сикхов в тюрбанах, с длинными бородами и одухотворенным взглядом. Там на тебя тоже нападают запахи – сбивающий с толку, ошеломляющий океан запахов. Но в «Тадж-Махале» по-другому. Здесь, удобно сидя в кресле с полузакрытыми глазами, ты можешь за полчаса различить десять разных цивилизаций во всем их обонятельном великолепии, каждая не похожа на другие, и можно изучать свойства каждой и проводить тонкие классификации.
   Вот идет девушка-индианка в белых шароварах, в туфлях на каблуках и сари. У нее алые ногти, в руках сумка – европейское влияние. Она оставляет за собой аромат дешевого одеколона, но под ним оттенок сандалового дерева и непонятных пряностей и, может быть, чеснока. Потом проходит высокий, изможденный индиец, вытянутый шарж на господина Неру. От него пахнет чистотой, отточенной тысячелетиями омываний и вегетарианской диеты, но он тоже что-то оставляет за собой – слабый намек на гвоздику. Какое-то время ничего не происходит. Потом проходит североевропеец, которого можно опознать по сигаре, поту и запаху масла для волос. Потом идет группа бизнесменов-мусульман с усами, напомаженными волосами и уверенным, потенциально воинственным, загадочно-агрессивным видом, но, как ни странно, со сладковатым, женственным запахом.
Бомбей: как сделать так, чтобы тебя поняли
   Какая реальная основа для объединения может быть у четырехсот миллионов человек разных рас, культур и вероисповедания, порой невероятно далеких друг от друга? Индостан – это географическое единство[4], но там нет никакого демографического единства. Для подавляющего большинства его жителей сама идея Индии сравнительно нова. Она такая хрупкая, что, когда британцы ушли оттуда, она тут же развалилась надвое: Индию и Пакистан.
   Самая серьезная проблема – языковая. В одной только Индии пятьдесят миллионов человек говорят на бенгальском – высокоразвитом языке с выдающейся литературой, шестьдесят миллионов – на хинди, двадцать миллионов – на маратхи, двенадцать миллионов – на ория и больше шестидесяти миллионов – на дравидийских языках, и этот факт дает некоторое представление о проблеме, стоящей перед властями.
   Лингвистическая карта Индии ярко иллюстрирует ее многовековую историю. На север расширяется компактная группа языков, связанных с позднейшими завоевателями – арийцами, которые говорили на языке, родственном европейским. В то время как на Западе латынь эволюционировала в итальянский, французский, испанский и так далее, на Востоке из санскрита и параллельно санскриту развивались хинди, бенгали, гуджарати, патхани и многие другие языки и диалекты. В течение тысячелетий эта группа распространялась на Восток за счет южных языков, принадлежащих к дравидийской семье, которая не имеет ничего общего с индоевропейской. То, что на дравидийских языках когда-то говорили по всей Индии, доказывает тот факт, что до сих пор есть народы, например брагуи, в изолированных и глухих районах севера, которые говорят на дравидийских диалектах.
   В Индии люди всегда приходили с севера. Последовательные волны шли по пятам друг за другом с интервалом в несколько веков. Поэтому юг представляет самый древний, туземный уровень, субстрат, лежащий подо всем остальным. По-настоящему автохтонный уровень или самый старший, мунда-полинезийский уровень, полностью рассеялся. Сначала дравидийское, потом арийское вторжение оставило только маленькие группы людей, разбросанные по Деканскому плоскогорью, которые все еще говорят на своих диалектах.
   В целом в Индии говорят на более чем двухстах более-менее разных языках; в Европе едва найдется пятьдесят. Перед Индией стоит и другая трудность, не знакомая Европе. Помимо всех этих разных языков у нее несколько разных алфавитов. Говорящие на урду и языках северо-запада пользуются алфавитом персидского происхождения. Говорящие на хинди и родственных языках используют деванагари; а языки юга записывают тамильским алфавитом.

   Сегодня я весь день занимался тем, что организовывал разгрузку экспедиционного багажа и его транспортировку в Калькутту. Багаж состоит из ста шестидесяти восьми отдельных предметов, включая разнообразные ящики, коробки и мешки. Дипломатические ухищрения Джузеппе Туччи просто восхитительны. Он точно знает, когда надо подняться на национальный уровень и говорить об «итальянской экспедиции», а когда свести ее на уровень частной поездки простого ученого в поисках самосовершенствования и говорить об «экспедиции профессора Туччи на Тибет». Стоит заметить, и без какой-либо укоризны, что одна из главных трудностей, стоявших перед всеми исследователями от Марко Поло до Стэнли, – это их отношения с правительствами и другими властями, которые подозревали и ревниво следили друг за другом. В этом смысле хороший исследователь являет собой триумф индивидуализма над неизменной мелочностью властей. Часто он играет роль защитника науки и человеческих ценностей перед предрассудками и реакцией.
   На бомбейских вокзалах интересно наблюдать за повседневной жизнью в Индии. В тамошней сутолоке можно увидеть людей со всех частей огромного полуострова. Возвращаясь к языковому вопросу, я заметил, что служащие и пассажиры часто пользуются английским. На определенном уровне образованности английской действительно превратился в койне, общий язык. Необразованные люди выкручиваются, как могут, на своем языке, дополняя его по необходимости выразительными жестами.
Элефанта: лицо, Абсолют
   Море – как человеческое тело. Оно может быть красивейшим в мире или ужаснейшим. Средиземное море с его прозрачной водой, скалистыми мысами, которые погружаются от голубого неба в голубые, чистые глубины, напоминает о бронзовой коже молодых мужчин и женщин, привычных к открытому воздуху и дыханию ветра на их здоровых телах. Но море в Бомбее – старое море в состоянии гниения, желтое, смердящее, покрытое грязью. Мысль о том, чтобы нырнуть в него, вызывает отвращение. От него несет отходами, канализацией и экскрементами.
   Такова была полоска гнилостной воды, которую мы пересекли под белым, ослепительным небом на видавшей виды старой лодке с видавшим виды старым мотором, из которого изо всех щелей сочилось масло, до острова и пещер Элефанты. Но малоприятное начало часто усиливает последующее удовольствие. Когда мы высадились на заросшем островке, он сразу же поразил нас своею красотой. Мы медленно поднялись по ступенькам – было очень жарко – и прошли по аллее из цветущих деревьев. Разноцветные птицы с любопытством смотрели на нас с ветвей. Холм стал круче и в конце концов почти отвесным. Мы дошли до пещер.
   Эти пещеры с невероятным трудолюбием вырезаны из живого камня; невозможно взирать на них без изумления. На первый взгляд их можно сравнить с некоторыми пещерами из серого песчаника в Монте-Чечери в окрестностях Флоренции или с пещерами Кордари в Сиракузах, но пещеры Элефанты совершенно правильные, гораздо глубже и гораздо загадочнее. Кроме того, это не природный, а рукотворный храм духа. Веками их использовали как храм. Паломники до сих пор собираются в них каждый февраль, а памятные скульптуры, украшающие стены, говорят о великом для человечества – о мифах, космологиях, жизни, жертвенности, поэзии, красоте и смерти.
   Мы прошли между монолитными колоннами в конец самой большой пещеры, где стоит колоссальный бюст Шивы с тремя головами, слабо освященный далекими отсветами. Точный смысл этой великолепной статуи индийского бога был предметом долгой дискуссии. Лицо слева от наблюдателя, видимо, изображает бога в его свирепом аспекте разрушителя, справа – в аспекте созидателя, а среднее представляет его в виде Абсолюта. Известно одно: нигде в мире нет такой большой статуи, так же пропитанной духовным величием. Кажется, Джеймс Джойс сказал, что в произведении искусства главное – глубина, из которой оно вырастает. Думая об этой статуе, ты чувствуешь глубину, которой в нашей цивилизации достигли лишь немногие (один из них Леонардо да Винчи). В этой возвышенной красоте силуэта, намеренной, космической, слегка ироничной безмятежности, как и пристало богу, ибо вселенная в первую очередь ужасна – огонь и лед, боль и разрушение, – именно образную концепцию Абсолюта в виде самого человека никогда не мог превзойти человеческий ум.
Элефанта: мир как собор и как утроба
   Индия – это азиатская Греция. Индия была для Востока тем, чем Греция была для Запада, для нас; то есть местом рождения всех философских идей и всех влияний в искусстве и поэзии, которые в течение тысячелетий определяли и в какой-то степени до сих пор определяют интеллектуальную жизнь миллионов людей. Кроме того, Индия была и чем-то иным. Греция не дала западной цивилизации религию, которая впоследствии стала самой кровью жизни, но в буддизме Индия подарила Азии ее самое поразительное цивилизующее влияние.
   В связи с параллелью между Грецией и Индией и чтобы подчеркнуть разный характер этих двух цивилизаций позвольте мне вспомнить фразу Груссе: «Индия – это чрезмерная Греция». В Греции все стремится к гармонии. Парфенон – символ искусств, и можно сказать, что «Федон» Платона и теория Птолемея сыграли одинаковую роль для мысли. Греческая математика и геометрия сосредоточивались на измеримом и конечном, сторонясь, как интеллектуального греха, таких исследований, которые вели к бесконечно большому или бесконечно малому.
   С Индией, этой «чрезмерной Грецией», все по-другому. Все в ней гипертрофированное, гигантское, кишащее, возвышенное и ужасное. Аналоги Илиады и Одиссеи можно найти в Махабхарате и Рамаяне, этих поэтических материках в десятки тысяч стихов. Индийская архитектура предлагает нам Танджавур (джунгли в камне), индийская живопись – пещеры в Аджанте, индийская скульптура – изобилие фантастического символизма. Индийская философия с возвышенным безумием исследует субъективные универсалии, а индийская математика находится в плену неизмеримо большого и неизмеримо малого. В Индии ты знаешь иногда, с чего начинаешь, но никогда не можешь знать, к чему придешь. В Греции мир всегда сводился к масштабу человека; у греков была тенденция делать из вселенной удобное жилище – теплый, приветливый, разумный, понятный дом для человека. В Индии человек стремится приспособиться к фантасмагории вселенных, убегающих от него за горизонты ума к таинственным горизонтам бессознательного с его неизвестными силами.
   Культ Шивы – один из самых ярких и своеобычных продуктов индийского разума. Он сплавил арийскую Индию с ее потребностью в логике, системе и свете и ночную, женственную, подземную дравидийскую Индию с ее интуицией, языком символов, фантазией, магией и чувственностью. Культ Шивы представляет нам мир как собор и мир как утробу одновременно. Мы находим в нем одновременно кристальный, минеральный простор огромного каменного нефа, изощренно сформированного согласно математическим силовым линиям, и сумерки алькова, плодородную, таинственную, теплую, непостижимую и желанную тьму утробы.
   Как можно коротко изложить философию, связанную с Шивой? В мире своих переживаний мы осознаем, с одной стороны, свет, красоту, счастье – все, что понимаем под добром; с другой стороны, в нем есть мрак, уродство, страдание и смерть – все, что мы понимаем под злом. Таким образом, в жизни есть два аспекта, и каждую религию и философию можно определить в зависимости от той позиции, которую она занимает по отношению к этой дихотомии. Вселенную, например, можно понимать как вечную борьбу между противоположными принципами добра и зла; либо ее можно понимать как основанную на добре. Если принять вторую позицию, возникает серьезная проблема – проблема происхождения зла. Эпикур лаконично выразил эту сложность более двух тысяч лет назад. Если, сказал он, Бог хочет устранить зло, но не может, он не всесилен;
   если он может устранить зло, но не хочет, он не благ. Наконец, если он может и хочет устранить зло, почему же тогда мы видим, что зло существует? Индийская школа мысли, о которой мы говорим, решает проблему зла тем, что приписывает Верховному Существу (Шиве) полную личность не только за пределами добра и зла, но внутренне одновременно и добрую и злую. Он одновременно и Шива (Благой), и Бхава (Процветающий), но он же и Кала (Время), великий разрушитель, или Бхайрава, олицетворение ужаса и смерти.
   Таким образом Шива олицетворяет дикие и неукротимые силы природы, одновременно безжалостные и прекрасные, уничтожающие жизнь и рождающие жизнь в одно и то же время; он есть жестокость и свирепость законов, управляющих жизнью, но в то же время и неуничтожимый импульс, который всегда заставляет жизнь, подобно Фениксу, восставать из пепла и руин. Шива является на кладбищах, в пристанище смерти и разложения, обнаженным аскетом, но его можно найти и везде, где распускается и расцветает юность. Лингам, фаллос, означает его присутствие, так же как и цветок или счастливый ребенок. Уничтожение и созидание, жизнь и смерть, добро и зло, крайнее страдание, безмятежность и крайнее удовольствие – все это в итоге упокоивается в нем. Каждое очевидное противоречие разрешается в милостивом и ужасном, свирепом и любящем, жестоком и нежном, но прежде всего в вечно таинственном Абсолюте.
   Слова, которыми взывают к Шиве в Харивамше, выражают глубокое вдохновение: «Я преклоняюсь пред тобой, отец вселенной, по которой ты странствуешь невидимыми путями, ужасный бог с тысячей глаз и сотней доспехов. Молю тебя, о существо различных свойств, то совершенное и справедливое, то ложное и несправедливое. Защити меня, единственный бог, сопровождаемый дикими зверями, ты, который есть восторг, прошлое и будущее… кто обязан рождением одному себе, о вселенская сущность!»
   Колоссальный бюст Шивы в Элефанте – художественное выражение этой философии. Три головы изображают не три личности, а три разных аспекта единого существа; он является таинственным и священным Шивой (Абсолют), свирепым и неумолимым Бхайравой (зло, разрушение и смерть), безмятежным и улыбающимся Вишну (жизнь, красота, безмятежность, радость). Художественный катарсис свершился; черты отдельных лиц передают внутренний мир чувств легчайшими намеками.
   Еще одно выдающееся произведение скульптуры в этих пещерах изображает Шиву в танце тандава, танце, в котором индийская мысль попыталась символизировать вечный процесс творения вселенной, сохранения и разрушения. Грандиозный барельеф, к несчастью, был когда-то изувечен; все, что осталось, – это торс, и замысел скульптора едва различим. Печально думать, что вандализм, причинивший вред этой и другим скульптурам в Элефанте, в основном был делом рук белых людей. Остров с пещерами – увы! – слишком близко от Бомбея. В отличие от других памятников индийского искусства, открытых Западом не в такие тревожные времена, Элефанта известна нам еще с конца XVI века, и всего через несколько лет португалец Диогу ду Коуту написал свой труд «О чрезвычайно удивительной и достопримечательной пагоде Элефанта».
   Легко себе представить, как отнеслись грубые и узколобые европейские торговцы к этим колоссальным памятникам цивилизации, кардинально отличающейся от их собственной цивилизации. Должно быть, некоторые испытывали презрение; другие наверняка пребывали в заблуждении, что совершают очистительное действие, разрушая то, что они, безусловно, приняли за идолов. Другие могли быть движимы простым капризом. Несомненно, были и другие мотивы, которые соединились с этими, чтобы заставить их разбить и расколотить эти древние каменные фигуры. Так или иначе, нет необходимость забираться в такое глубокое прошлое, чтобы найти примеры близорукого фанатизма. Вплоть до недавних лет официальный путеводитель по Музею Виктории и Альберта в Лондоне, говоря об индийском искусстве, гласил: «Чудовищные фигуры пуранических божеств не соответствуют высшим формам художественного изображения». Любой человек, даже поверхностно знакомый с индийским искусством, способен понять невероятную абсурдность такого заявления.
   В то же время нужно признать, что научиться ценить искусство иноземной цивилизации – это долгая и трудная задача. В течение нескольких лет я имел возможность наблюдать за тем, как трудно было японским студентам понять западную живопись и скульптуру. Тогда я поделился с ними противоположным опытом, тем, как я, в свою очередь, тоже постепенно проникал в атмосферу чужеродной цивилизации. К этому опыту надо готовиться с открытым разумом, смирением и с уверенностью в общей сути всего человечества.
   Кроме того, несколько десятилетий назад было практически невозможно проникнуть за внешние формы в мысли людей, создавших художественные метафоры, отличные от наших. Отсутствовали всякие элементы для понимания. Было мало известно об их истории и внутренней жизни, выраженной в литературе, религиях и песнях. За три поколения ориенталисты потихоньку открыли целые континенты, поучительные для нас, целые царства мыслей и стремлений и показали, что европейская цивилизация – не единственная, тогда как разные девиантные и экзотические квазицивилизации лишь подражают ей, как самоуверенно полагали наши отцы, а всего лишь одна цивилизация из многих. Сейчас появилась возможность подойти к искусству иной культуры изнутри, следуя тем путем, которым шли его создатели, и таким образом подойти хотя бы к частичному их пониманию.
   В будущем мы, быть может, достигнем нового, поистине универсального гуманизма и будем говорить об Ассизи и Элефанте, Боттичелли и Ли Лун-Мьене, о танце тандава и Снятии с креста как о храмах, личностях и стремлениях, одинаково важных в жизни человеческого духа.
В поезде между Бомбеем и Калькуттой: поезда для мужчин и поезда для евнухов
   Если верить психоаналитикам, видеть во сне спешащий поезд – это знак подсознательного беспокойства о мужской потенции. Для такого открытия не нужно особое воображение. Что более мужественно, молодо и безумно, чем поезд, с грохотом пролетающий мимо вокзалов и ныряющий в горы в стремительном, возбуждающем лязге металла в духе непреодолимой силы и воли? Самый мужественный отрезок железной дороги в этом смысле, несомненно, идет вдоль Лигурийского побережья; поезд спешит вдоль крутых склонов Апеннин и каменистого берега, скашивая дома, холмы, утесы, мосты, стены, деревья, неожиданные толпы, церкви и рынки, и от этого возникает чувство эйфории, граничащее с опьянением.
   Однако самый немужественный поезд, на котором мне доводилось ездить, – этот самый, который везет нас по равнинам Индии. Он идет медленно, пыхтит, останавливается, потом снова немного набирает скорость, но пространство такое широкое, мир такой огромный, что тебе кажется, будто ты никуда не движешься. Между тем в купе полно пыли и дымы. Туччи умудряется читать, но он герой печатного слова и исключение. Трое остальных пассажиров, включая меня самого, смотрят в окно, дивясь на бескрайний ландшафт сухих деревьев, черных камней (базальта, которым усыпан Декан), крестьянских лачуг и коров.
Калькутта: «Не желаете мальчика для массажа?»
   Бенгалия размером с две трети Италии, и населения в ней больше. В поезде до Калькутты можно получить приблизительное впечатление от этой безграничной людской массы, этом плотном населении. Ранним утром кустарник сменяется рисовыми полями. Сразу же видно, что каждый квадратный сантиметр земли эксплуатируется до предела и дает пропитание максимальному количеству людей. Теплый, влажный воздух, вода, которая везде, гарантируют, что единственные ограничения жизненной силы и воспроизводства – это те, которые налагает доступное пространство.
   Пока едет наш поезд, у нас на глазах разворачивается вся сельская жизнь. Мы видим, как начинается работа в одной деревне и как она заканчивается в следующей. Вот мужчина выходит из дому с двумя буйволами; в соседней деревне мы видим точно такого же мужчину, тоже с двумя буйволами, он идет к рисовым полям; в третьей деревне такой же мужчина уже приступил к работе. То же самое и с женщинами, которые идут стирать на канал, с мальчишками и их рыболовными сетями, с девочками и их коробками, и молодежью, которая едет на велосипедах по берегам канала. Одна огромная равнина простирается вплоть до горизонта, и на ней бесконечно повторяются рисовые поля, каналы, деревни и пальмы; и так она продолжается за один горизонт к следующему и дальше на протяжении тысяч деревень и тысяч километров. Человечество словно плотная ткань; жизнь как песок; анонимная вещь. Но если поезд остановится и мы выйдем и проведем каких-нибудь пару дней в первой же попавшейся деревне, сколько характеров мы обнаружим, сколько историй и интриг! (А между тем для человека за плугом, глядящего на нас, мы – набитый людьми поезд, всего лишь один из многих, проезжающих за день, – человечество течет, словно река, безымянная река лиц.) Калькутта в британско-индийской империи всегда была на хорошем счету. Англичане приезжали в Калькутту, чтобы сколотить состояние. Бомбей предлагал тихую жизнь для не слишком честолюбивых администраторов, но у Калькутты всегда был припрятан в рукаве козырь. Вдобавок у обоих городов совершенно разная история. Бомбей поднялся и расцвел, будучи успешным портовым городом, где процветает бизнес. Его единственными врагами были микроорганизмы: бациллы и вирусы тропических болезней. О Калькутте можно сказать, что она родилась как крепость, много раз была штурмована, разграблена (в 1756 году) и отвоевана и ее судьба много раз менялась посреди крови и резни. «Калькутта была настоящим правительственным центром, а Бенгалия – базой, откуда англичане между 1757 и 1859 годами распространяли свою власть, воюя с индийскими властями», – писал историк Данбар. Калькутта знала заговоры и предательство и безграничную коррупцию. Даже британцы, часто безжалостные в колониальных войнах и жесткие в управлении, но несклонные двурушничеству, поддались местному влиянию, и Клайв[5] подготовил две разные версии договора с Мир-Джафаром, одну настоящую, а другую фальшивую, чтобы использовать его в сложных интригах с местными властелинами.
   Физически Калькутта возникла постепенно, примерно концентрическими кругами появившись из болот в дельте Ганга. В далекие времена весь регион, видимо, покрывал тропический лес, зеленая путаница буйной растительности, разжиревшей на непрерывной смерти и разложении. Дерево падает и сгнивает; тысячи растений и животных немедленно окружают его, нападают и овладевают им, тоже расцветая в свою очередь. Этот цикл безумен, яростен, ненасытен, он пропитан всепроникающей чувственностью, выраженной в сочных цветах животной жизни и триумфальной, великолепной, извращенной роскоши плодов и цветов. Сегодня джунгли исчезли, но они не были побеждены.
   Из соединения подобного физического окружения с людьми столь умными, столь восприимчивыми к красоте и воображению, столь чувственными, вдумчивыми и разносторонними, как бенгальцы, появились самые барочные черты позднего индуизма; преклонение перед женскими энергиями, кодификация магического и оккультного в эротических формах, жестокие жертвоприношения злым силам вселенной. Так древние джунгли, постепенно уничтоженные рукой человека, вновь появились в неосязаемой, но тысячекратно более роскошной форме. Я думаю, что нет другого великого города, который больше был бы джунглями, чем Калькутта – мегаполис клыков и когтей, тирании и шантажа, страдания, зла и аскетизма. Ты чувствуешь это в воздухе, что-то неосязаемое, но очень явное. Лианы, орхидеи, змеи, лес с его леденящими душу криками и сочащимися зелеными тайнами, невидимо выживает под древесиной, бетоном и асфальтом и между рельсами железных дорог.
   Сегодня утром мы с Пьеро пошли купить кое-какие вещи, которые требовались для экспедиции. Главный вход «Большого Восточного», известнейшего отеля Калькутты – он, конечно, очень восточный, но не очень большой, – вывел нас на грязную, людную улицу, полную грохочущих трамваев и всевозможных человеческих типов. Как только мы оказались за дверями, к нам подошел мальчик. Мы знали, что он хотел нам предложить, но прогонять его смысла не было, потому что к нам тут же привязался бы другой и более настойчивый. («Не желаете девушку? Может, мальчика для массажа?») Единственным способом отвязаться от них было запрыгнуть в такси с почтенным бородатым сикхом за рулем.
   Не знаю почему, но все калькуттские таксисты – сикхи. Даже перед лицом феномена современной жизни разные группы в Индии предпочитают держаться вместе, а не рассеиваться. Сикхи происходят из Пенджаба на северо-западе Индии. В вонючих джунглях Калькутты они прочны и надежны, как скалы. В отличие от бенгальцев, они всегда носят тюрбаны, часто нежных пастельных тонов а-ля Франсуа Буше или Мари Лорансен. Поскольку они похожи на ветхозаветных пророков или горных старцев, пастельные оттенки поражают своей несоразмерностью. Сикхам запрещено бриться, и поэтому у них огромные бороды, угольно-черные в юности и белоснежные в старости.
   Наш пророк отвез нас в магазин «Кодак» на Парк-стрит. Парк-стрит – маленький, аккуратный оазис в кишащем мегаполисе. Там несколько прекрасных магазинов, и ты видишь, как няньки толкают коляски с детьми. В Парк-стрит есть некоторое чувство простора и благополучия, во всяком случае на первый взгляд. Но достаточно пройти лишь несколько метров в сторону Нового рынка, чтобы опять погрузиться в глубины джунглей. Ты видишь самое бесстыдное богатство бок о бок с самой безнадежной нищетой и убожеством. Каждые несколько метров натыкаешься на жертву какой-нибудь ужасной болезни или на нищего, который старается как можно зрелищнее привлечь внимание прохожих. В это утро на Чоуринги, на главной улице, мы увидели почти голого безрукого человека, как видно, с парализованными ногами, который катился по тротуару, и от этого у него на груди, животе, ногах и спине отпечатывались пятна от красных плевков, так как многие жуют бетель. Издалека казалось, будто он весь в порезах и крови. Его сопровождала голая и неописуемо грязная девочка лет восьми-девяти, которая то шла перед ним, то за ним с жестянкой для подаяния. Они оба пели или, скорее, кричали дуэтом. Мужчина пел один куплет, девочка второй. Все куплеты были одинаковые, медленные и неотвратимые. Это была ужасающая музыка, хотя не без какой-то своей прелести. Высокая, элегантно одетая светлокожая женщина с крашеным деревянным конем под мышкой вдруг вышла из магазина и чуть не споткнулась о туловище человека, который перекатывался по тротуару и пел.
   Посреди всего этого убожества и порока, богатства и нищеты, оргиастических культов и жестоких жертвоприношений, посреди этого мира смерти, танцев и эпидемий выживает, как и должно быть, могу даже сказать, как неизбежно бывает, чудесная традиция образования. Я не буду сейчас рассуждать о музее (кстати, чрезвычайно интересном), разнообразных университетах, больницах и ботаническом саде; я упомяну только о том, как мы обедали с Чаттерджи. Чаттерджи – бенгалец, старый друг Туччи, он преподает филологию в Калькуттском университете. Это человек лет пятидесяти, среднего роста, коренастый, но не полный, темнокожий и темноволосый. Он одевается по-индийски и носит очки. Сразу бросается в глаза его широкий лоб и умные глаза. У него приятная внешность ученого. Сегодня он приехал в отель, пока Туччи не было, так что встретил его я; мы сидели в салоне и разговаривали.
   Чаттерджи прекрасно говорит по-английски. Как часто бывает с людьми, которые всю жизнь посвятили гуманитарным наукам, он начал говорить сразу же, как будто мы были старыми друзьями, и вспоминать людей, книги, места и события.
   – Да-да, Рим, – сказал Чаттерджи. – У меня когда-то был в Риме друг, он был женат, кажется, на польке или на ком-то в этом роде. Он основал литературное обозрение под названием… не помню, как оно называлось, но это и не важно. На обложке у него были нарисованы звезда и волна. Мне это очень понравилось. Когда я был в Риме, я сказал другу, что это просто замечательные символы. Звезда напомнила мне Эмерсона: «Толкай свою повозку к звездам…» Есть стихотворение у Тагора, знаете – оно меня трогает каждый раз, как я его читаю, – сейчас не помню его название, но это и не важно, а важно вот что. Это разговор между звездой в небе и маленькой масляной лампой в обычном индийском доме. «Ты, маленькая лампа, звезда в доме. Я, маленькая звезда, лампа в небе» и так далее. Такие вещи могут показаться несколько риторическими, но индийцы находят их очень трогательными.
   Рядом с нами за соседним столиком сидели толстые, лощеные, подозрительного вида личности с улыбками на лицах и бегающими глазками. На них была европейская одежда; когда говорили, они наклонялись вперед в своих креслах, чтобы их не подслушали. Что это были за люди? Валютные спекулянты? Торговцы живым товаром? Наркодилеры?
   – В каждом индийском доме, – продолжал Чаттерджи, – лампу каждое утро зажигает хозяйка, сразу как только проснется. Это чудесный ритуал, древний и поэтический. Лампу приносят в семейное святилище, потом от нее зажигают другие лампы. Это интимная домашняя церемония, которая очень понравилась моему итальянскому другу – как там его звали? Впрочем, это не важно… Я рассказал ему о ней по-английски, и это ему так понравилось, что он сказал, что переведет ее на ваш язык.
   За соседним столом началось какое-то движение. Прибыл человек, который производил впечатление главаря шайки. Это был уже немолодой коротышка, очень тщательно одетый, похожий на китайца. Толстяки тут же встали при его появлении и потом снова сели. Никто не заговорил. Казалось, что они составляют какой-то заговор. Наконец один из мужчин достал из бумажника пачку фотографий и раздал их по кругу.
   – Символы очень важны в жизни, – продолжал Чаттерджи, протирая очки уголком дхоти. – Звезда и волна! Но человек важнее символов, так же как живые важнее мертвых. Я помню, как однажды присутствовал на званом обеде во Флоренции. Я сидел рядом с одной американкой, которая непрерывно восхищалась старинной итальянской музыкой и старинной итальянской поэзией. В конце концов молодой человек, ваш соотечественник, засмеялся и сказал: «Моя дорогая леди, современные итальянцы тоже существуют!» Я вспомнил этот маленький эпизод недавно, когда меня пригласили приехать в раджпутанский Удайпур с лекцией. Знаете, Удайпур похож на Флоренцию, это город, знаменитый великими художниками и воинами и разными героями, которые защищали нашу страну от исламских захватчиков пятьсот лет назад. В Удайпуре на каждом шагу встречаешь священные напоминания о достопамятных событиях…
   Наши соседи закурили сигареты и заказали напитки (лимонад и содовую, так как сегодня был день запрета на алкоголь). Фотографии продолжали циркулировать. Похожий на китайца коротышка, по-видимому, особенно заинтересовался одной фотографией, на которую все смотрел и смотрел. То и дело он бормотал что-то на ухо одному из сидевших рядом. Остальная шайка продолжала перешептываться и что-то замышлять, оглядываясь вокруг и попивая лимонад и содовую.
   – Дорогой Чаттерджи! – произнес хорошо знакомый голос за моей спиной.
   Это был профессор Туччи, который наконец-то пришел. Поздоровавшись, мы снова сели, и на несколько минут разговор возобновился. Потом пришли полковник Мойз и Пьеро, и мы смогли пойти пообедать. Тем временем наши соседи ушли. Поднимаясь, я заметил, что они выронили одну фотографию. Я не мог не поддаться искушению, подобрал ее и посмотрел. Это была фотография модельной женской туфли. (Тем же вечером я пересказал эту историю Пьеро. «Не будь дураком, – сказал он. – Ясно же, что они нарочно уронили фотографию. Для отвода глаз!» Поразмыслив об этом деле, я решил согласиться с интерпретацией Меле, так как она больше соответствовала духу места.)
   Наш обед в большом кондиционированном ресторане, пристроенном к отелю, через несколько минут разговора на общие темы превратился в диалог между двумя учеными мужами. Это был интеллектуальный пир такого рода, шанс попасть на который выдается редко, и я изо всех сил старался не упустить ничего из сказанного. Замечание об общеупотребительных словах навело разговор на языки мунда, а оттуда был только один шаг до дравидийских языков. Они упоминали работы, написанные их коллегами.
   – Я согласен со Шмидтом, но только в общих чертах…
   Туччи был более научным в немецкой традиции, Чаттерджи более гуманистичным в классическом смысле. Вспоминая какого-нибудь коллегу, он всегда рисовал какой-нибудь явственный и живописный образ, который ярко вставал перед мысленным взором.
   – Такой-то проезжал через Калькутту года два-три тому назад, – говорил он. – Это высокий, бледный, молчаливый человек с маленькой круглой женой, всегда одетой в белое, как теннисный мячик, к тому же она все время прыгала вокруг него!
   Потом он возвращался к цитированию Калидасы или Кангьюра, сравнивая старинную и современную литературу, и делал умозаключения, которые воссоздавали историю Азии.
   Официантов в ресторане было около пятидесяти. Они были одеты в белую униформу, как халифы, и то ли красные фески, то ли тюрбаны на макушке. Они ходили бесшумно босыми ногами. Обед больше походил на какую-то церемонию – коронацию или что-нибудь в этом роде. Торжественный дож с маленькими белыми усами поставил передо мной суповую тарелку с почти невидимым супом, в котором плавал (или летал) зеленый листик. За соседним столом была компания парсов, женщины довольно красивые, а мужчины довольно толстые. В нескольких столиках от нас сидела семья европейцев, все они смотрелись полинялыми и иссушенными в ведьминском котле муссонов. Муж, видимо приличный профессионал лет тридцати пяти, казался полинялым, жена с ее до отвращения белой кожей казалась полинялой, как и их дочка, девочка лет семи или восьми. Как печально смотрятся белые дети в этой части света!
   Ученые мужи продолжали беседу. Оба они были в великолепной форме. Просто потрясающи. От языков мунда они перешли к Тибету, уйгурам и несторианскому христианству Центральной Азии. Они упомянули сэра Ауреля Стейна, Марко Поло и фон Лекока, прошлись по Бактрии и Персии, разобрались с манихейством, древними вымыслами и неопубликованными текстами, найденными в гималайских монастырях. Они следовали за греческими мотивами по степям и оазисам Центральной Азии. Они разложили всю Азию перед нами, разъяли ее на кусочки, рассекли и снова составили вместе во времени и пространстве. Они раскрыли связи и родство, неожиданные взаимоотношения, факты, проливающие свет на целые порядки других фактов. Они наполнили карту Азии жизнью и движением и превратили историю в сияющий источник. С глазами богов, играя веками и народами, как игрушками в своих всесильных руках, мы смотрели, как разворачивается огромная процессия прошлого.
   Чаттерджи говорил о том, как изменялось название Рима в его продвижении по Азии.
   – В Сирии, – сказал он нам, – его называли Хрим. Китайские купцы, которые отваживались выбраться на крайний запад азиатского мира, встречались с купцами, которые отваживались выбраться на крайний восток средиземноморского мира. Они говорили об империи Хрима, но китайцы не могли правильно произнести название. «X» превратилось в «Фу», и Хрим превратился в Фу-рим, а потом, еще больше адаптировавшись к артикуляции китайцев (которые умеют произносить звук «л», но не «р»), превратился в Фулинь. Так в Китае до сих пор называют Рим.
   Чаттерджи был в упоении. Он говорил и говорил, забыл про еду, потом безумно заторопился, чтобы успеть съесть невидимый суп. Всякий раз, когда что-то его восхищало, он совершенно забывал обо всем, что вокруг. Но он отнюдь не слеп. Когда поднялась парская красавица из-за соседнего стола, он обласкал ее взглядом знатока и потерял нить аргумента. В целом проще и человечнее, чем Туччи, но определенно не менее учен. У него первоклассный интеллектуальный багаж, и Туччи слушал его с большим вниманием. То и дело Чаттерджи доставал из-под своего белого хлопчатобумажного дхоти экземпляр «Деяний азиатского общества Бенгалии» и отмечал карандашом на обложке названия книг или статей, процитированных в разговоре. Возвращая документ на место, он открыт первобытный ландшафт обширного волосатого живота прямо на высоте бесплотного супа.
Силигури: у подножия Гималаев
   Прошлой ночью мы отправились из Калькутты в Силигури. Мы ехали всю ночь на даржилингском почтовом экспрессе, который идет на север, пролетая через бесчисленные вокзалы с громким металлическим лязгом. Мы пересекли две границы: из Индии в Пакистан и снова из Пакистана в Индию. Теперь, когда мир склонен к объединению, разве этот раздел полуострова не есть шаг назад? Но нужно признать, что, как мы ни привыкли видеть мир через призму политики, мы не в том положении, чтобы судить людей, которые по-прежнему видят мир почти исключительно через призму религии.

Глава 3
Из папоротников на ледник

Сикким: из папоротников на ледник
   Мы прибыли в Силигури и теперь уже совсем рядом с Гималаями, которые отвесными стенами возвышаются над равнинами Бенгалии. Через несколько дней пути, меньше чем через неделю, можно попасть из страны пальм и древовидных папоротников в страну снега и льда. На следующих страницах я собрал записки, написанные в разное время в штате Сикким между Индией и Тибетом, чтобы дать представление об одной из красивейших дорог в мире от долин, погруженных в туман и дождь, к вершинам гор, мерцающих в ярких лучах солнца.
   Между Дикчу и Мангеном. Мы идем вдоль огромного оврага, по которому течет Тиста. По характеру Тиста – горный поток, по размеру – большая река. Представьте себе Адидже или По в половодье, которые текут по извилистому ущелью, неся вырванные с корнем деревья и крутя их по дороге, словно ветки. Мы в нескольких сотнях метров над уровнем моря, стоит удушающая жара. Воздух потеет и плачет; все как будто растекается жидкостью. Если бы не пиявки и комары, можно было бы идти голышом, но из-за них приходится хорошенько закрываться, и одежда прилипает к телу. Мы со всех сторон окружены зеленым влажным лесом, и туман размывает все, что мы видим, – скользкую перегнойную землю, листья, пни, деревья, близкие и далекие, – в однообразную, таинственную серость, которая отнимает у всего индивидуальность и все заливает смутной похотью. Зеленые усы растений и балдахин плотной листвы деревьев скрывают зловещие провалы в растительности, в которые я заглядываю так же, как дилетант разглядывает рану. То и дело мы натыкаемся на купы белых орхидей, которые свисают на сучьях. Она прекрасны, но зловещи – цветы с ядовитым ароматом, такие, которые посылают врагу. Потом там змеи, которые останавливаются и молча ускользают прочь, и мягкие плоды, которые с хлюпаньем падают в текучей тишине. Лес живой; по отдельности и целиком он живой. Он живой в стволах деревьев, покрытых лишайником и мхом и одетых в папоротник, в бабочках, в постоянном писке и уханье, в каждом внезапном необъяснимом шорохе. Ты чувствуешь, что у леса своя собственная личность, свои желания и капризы, свои неприязни, свой голод, усталость и истома, свои скрытые глаза. Как только ты проник в него, ты уже не можешь их избежать. Его зеленые щупальца заключают тебя в мучительном объятии.
   Как описать странное возбуждение, которое внушают буйная растительность, чудовищные стволы, покрытые каплями лишайника, ласка этих огромных, блестящих деревьев на твоей руке, ощущение от коры, опьянение запахами и ароматами? И в то же время как выразить отвращение, которое внушает эта кишащая, скользящая, ползущая, необузданная жизненная силы? Кто может выразить словами страх смерти, который прячется повсюду? Не смерти от какой-то конкретной опасности, а смерти в трудноуловимом, всепроникающем смысле. Нигде еще жизнь и смерть так тесно не переплетаются и не сливаются. Тут упавшее дерево дает прокорм тысячам живых существ, которые питаются его распадающейся плотью; целая популяция грибов, насекомых, червей, папоротников, мха, лишайника и плесени; там змея скользит бесшумно между хищными цветами; там бабочка летит торжественно и капризно и наконец усаживается на желтом скелете зверя; тут засада, ловушка – тайное, пронзительное зло; тут и великолепие, и ужас. Бодлер пришел бы от этого в восторг.
У нас в мозгу кишит рой демонов безумный
Как бесконечный клуб змеящихся червей…

   И сразу бы провел заметную параллель между тропическим лесом и сердцем человека.
   Манген. Слава и освобождение сегодня утром? На миг облака разошлись, и после многих дней мы снова увидели голубое небо, и там, на невероятной высоте, в семи с лишним километрах над нашими головами, пугающе далеко и близко одновременно, нам открылась та божественно чистая и невещественная вещь, состоящая только из формы и света, – искрящаяся пирамида Канченджанги.
   Приближаясь к Сингхику. Вчерашнее незабываемое зрелище длилось всего миг. Когда снова туман спустился, погрузив нас в удушающий подземный мир зелени, моросящей полутьмы, чреватой агрессивными запахами леса. Деревья, деревья, миллионы деревьев. Тем вечером, когда день медленно превращался в ночь, я услышал, как вдалеке поют синие голуби. Их курлыканье музыкально и изысканно печально, со странными транспозициями в минорном ключе, они повторяют свой мотив через долгие интервалы с такой изящной интонацией, которая восхитила бы Дебюсси.
   Между Сингхиком и Тонгом. Люди, населяющие эти долины, – лепча – маленькие, незаметные и молчаливые. Изобилие природы в этих краях – грозные реки, разрушительные, прожорливые леса, окованные льдом пики, исчезающие в синем небе, – кажется, совершенно одолели и подчинили тех, кто пришел жить сюда в древности. Или они смогли приспособиться только ползком, прячась, уклоняясь? Сегодня я услышал едва различимый шорох за спиной, и из плотного подлеска появились двое босых мужчин. Это были отец и сын. У обоих были длинные волосы, все еще обычные в этих местах, но не было ни следа бороды. Юноше по имени Гулунг было девятнадцать лет, но он вел себя как тринадцати– или четырнадцатилетняя девочка, робел, стеснялся и краснел. Сейчас лепча осталось лишь несколько тысяч, большинство из них живут в окрестностях Мангена, Сингхика и в долине Талунг.
   Власть в Сиккиме находится в руках небольшого правящего класса тибетцев, завоевавших эту землю с севера несколько веков назад. В целом это энергичные, предприимчивые люди. Однако в большинстве своем население Сиккима состоит из недавно иммигрировавших непальцев. Как и лепча, это люди небольшого роста, но они чрезвычайно активны и разбегаются повсюду, как муравьи в человеческом облике. Они чем-то похожи на японцев. (Непал – индийская Япония!) Они постепенно распространяются на восток и запад. Они трудолюбивы, помогают друг другу, организуются, умножаются и всегда говорят по-непальски. За городом они всегда ходят с кривым ножом, который называется кукури. Я купил такой вчера у двух непальцев, которые неприязненно посмотрели на меня. Я подумал, что, если куплю у них оружие, это позволит мне отдохнуть в полном спокойствии. Кукури вместе с ножнами, дополнительным кинжалом, кремнем и кресалом и прочим весит около двух с небольшим килограммов.
   Идя по нашей каменистой ослиной дороге, мы то и дело натыкаемся на жилища лепча. Они живут в хижинах, типичных для всей Юго-Восточной Азии, но построенных на сваях разной высоты. От Японии до Явы, от Бирмы до Бенгалии детали меняются, но общая конструкция одна и та же.
   В какой-то момент мы повстречали у ручья нескольких тибетцев. Они поставили шалаш, искупались и сели есть и пить. Когда я поздоровался с ними по-тибетски, они уговорили меня выпить вместе с ними чанга. Разница в характере между группами людей, обитающих в этих долинах, самая примечательная. Лепча маленькие, робкие, молчаливые, как дети; они всегда прячутся и знают все секреты леса. Непальцы тоже маленькие и молчаливые, но они активные и энергичные, постоянно шевелятся, как муравьи. Тибетцы большие, шумные, экспансивные и наименее восточные из всех восточных людей, созданные, чтобы шагать, как великаны, по своим бескрайним плато, всегда готовые пить, петь или поверить в чудо; купцы, разбойники, монахи и пастухи.
   У Цунтанга. Мир, казалось, состоит исключительно из воды и зелени. Камни и валуны настолько заросли растениями, что их совсем не видно. Только там, где есть проточная вода, обнажается горный камень. Сегодня ненадолго вышло солнце, и я спустился к Тисте, чтобы искупаться. Воздух все такой же жаркий, но вода, стекающая прямо с ледников, очень холодная. Течение страшно сильное, плавать было невозможно. Можно было только окунуться между двумя большими валунами у берега, где поток не такой быстрый. Недалеко оттуда над оврагом протянулся веревочный мост, типичный для этих мест. Он очень пугающе раскачивался, и только лепча могут уверенно ходить по нему. Изобилие воды в долинах Восточных Гималаев – это что-то жуткое. Везде там водопады, потоки, омуты, родники. Создается смутное впечатление, что эти горы все еще сказочно молодые, что процесс роста все еще очень активен, что все движется, плюхается, скользит и съезжает под гору. На самом деле вода уносит фантастическое количество земли и песка и перекатывает массы камня, таким образом понемногу каждый день разрушая колоссальные горы.
   Лачунг. Последние туманы и первые ели. Внезапно мы оказываемся в другом, более знакомом мире, в обстановке, которая напоминает Альпы, Италию, прекрасную и далекую Европу. Даже хижины уже не на сваях и покрыты соломой. Если бы не некоторые характерные признаки, показывающие, что мы в буддийской стране, эти домики перед нами вполне могли бы находиться в Бернском Оберланде или в Валле-д'Аоста.
   После Лачунга. Мы снова посреди густого и, кажется, нескончаемого леса, но как он отличается от леса, в котором мы были всего два или три дня назад! Теперь мы забрались на высоту 2700 метров, и вместо чужой и экзотической, поразительной и ужасающей растительности мы оказываемся среди хвойных деревьев и рододендронов. Невозможно представить более разительный контраст. Единственное препятствие, которое ограничивает кишащую жизнь в бесконечной жаре и влаге внизу, – это нехватка физического пространства. Каждая форма жизни вынуждена проделывать свой путь за счет других форм жизни; жизнь процветает на смерти, воры и паразиты, кровососы и ловкачи жиреют и размножаются. Здесь борьба за жизнь другая. Это меньше борьба видов между собой, скорее борьба всех видов против сил природы – ветра, мороза, камня, лавины, бурь. Поэтому основной характер двух лесов диаметрально противоположен. Лес, где мы сейчас, высокий и сухой. Здесь хитрые и ловкие уже ни на что не годны, потому что для выживания нужна сила, стойкость, внутренняя энергия. На человеческом языке нижний лес как большой город, где процветают ловкачи и вымогатели, но здесь нас окружает жизнь, существующая в солнце и ветре, больших вещах, перед лицом которых ложь бесполезна.
   Вверх по боковой долине. Рододендроны! В Гималаях рододендроны – деревья высотой с липу или грецкий орех. Это отнюдь не маленькие кустики, как в Альпах, они образуют чащу, покрывающую целые горные склоны. С мая по июль они цветут великолепными розовыми, сиреневыми или ярко-желтыми цветами, цветами изящными чуть ли не до декадентства. Сегодня утром я ушел с тропы, с дороги, с последнего следа человека и несколько часов карабкался по боковой долине, затерянной в лесу. В такой дали от всех обитаемых мест природа нетронутая, дикая, полная тайны. Мне пришлось перебираться через стволы деревьев, недавно поваленных бурей, и других, лежавших там годами, заросших мхом и лишайником. То и дело испуганная птица вспархивала из-под листвы и улетала. Сухие листья, сосновые иголки, бурелом трещали, когда я наступал на них. Наконец в этих альковах первобытного леса, подходящего для битв между медведями и великанами или для криков дикарей, я наткнулся на сады роскошных рододендронов, пышных, бесконечно утонченных и томных, с текстурой, похожей на нечто среднее между плотью и шелком, с тонкими оттенками – праздник, который тихо готовился каждый год в течение веков, совсем ни для кого.
   За Юмтангом. Мы среди последних деревьев, и вдалеке видно первый снег. Сегодня утром мы вышли на рассвете. На деревьях в лесу свисали странные лишайники в жемчужинах росы в лучах раннего утра.
   Приближаясь к Самдонгу. Деревья вдруг исчезли. Чащобы рододендронов провожали нас некоторое время, а потом мы вышли на открытые пространства, к высоким горам. Но что это за персонажи цвета серы, которые карабкаются по горам? Они были похожи на жрецов, собирающихся на торжественную встречу на какой-то далекой вершине. Это чукар, странное растение из семейства гречишных, которое растет в одиночестве вплоть до невероятной высоты, до четырех с половиной километров и выше, на моренах, за последними скудными пастбищами, где выживают только трава, осока да крошечные горные растения. Носильщики сказали мне, что сердцевину чукара можно есть сырой. Я попробовал, она освежала. Кто же занес тебя сюда, великолепное, экзотическое растение, достойное оранжереи? Может быть, ты последнее приветствие из Индии.
   Себу (5250 метров). Наша первая настоящая встреча с Центральной Азией: як, большое, лохматое, смирное, медлительное, умеренное и симпатичное вьючное животное Тибета. Он мирно пасся у подножия колосса высотой 6400 метров и чувствовал себя как дома. Потом мы встретились с первым снегом и первый раз переночевали на морозе. Мы отправились к перевалу Себу вчера на рассвете, и вскоре солнце осветило ледяные дворцы Чомбу, последней большой горы в этих местах, еще не покоренной человеком. Прошлой ночью мы расположились на ночлег у небольшого озера, в спокойных водах которого великолепно отражались неизвестные и безымянные пики. Странно, что озеро не замерзало; возможно, его питают теплые источники. В Самдонге, недалеко отсюда, есть несколько таких озер.
   Мы лишь в нескольких милях от долины Тисты, где провели последние несколько дней в пути, но каким невозможно далеким кажется мир, который мы оставили внизу! Там нас угнетали огромные нависающие горы, буйство зелени, низкий потолок облаков, который давил на нас, словно ужасная кара. Здесь мы вдыхаем открытое небо и нам видны гиганты Восточных Гималаев: Канченджанга (8586 метров), Кангченджхау (6920 метров), Паухунри (7128 метров), Джомолхари (7134 метра) и очень далеко Джомолунгма (8848 метров), сияющие, как возвышенные ослепительные острова в бескрайнем море пространства. Здесь можно обернуться и сказать: вот Тибет, вот Непал, а там огромное пространство Индии. Мы на короткой ноге с дыханием континентов.
   Долины внизу были жаркие и влажные, полные прожорливых, властных или хитрых, агрессивных или вкрадчивых жизненных форм. Здесь мы в царстве льда и ясности, полной и исконной чистоты. Как велика разница между ночью и смертью здесь и там, внизу! Внизу ночь еще живее дня. Ночь превращает долину в огромную утробу. Тебя как будто окружают странные секреции; ты чувствуешь прикосновение странного дыхания; невидимые желания и ужасы обвивают себя плотной тканью ветвей, листьев и почвы. Но здесь ночь не более чем свет и простор. Все лежит недвижно в великом холоде, только звезды светят или луна скользит по ледяным каналам или ярко-синим покровам. Время и материя как будто больше не существуют. Здесь смерть сразу же означает вечность. Внизу смерть – это разложение, мелкая, незначительная фаза в цикле жизни; состояние, которое постоянно дает пищу круговороту новых жизней. Здесь у ночи торжественное, кристальное достоинство великих истин; это разум, Бог.
   Носильщики, которые идут с нами, – это бхутия (тибетцы) из Лачунга. Сильные, простые, жизнерадостные малые, полностью приспособленные к этим местам. Они встречают подъем без жалоб; наоборот, они смотрят на поход и его трудности как личный вызов, который с радостью принимают. Вечером они поют вокруг костра, поют на перевалах, громко, хором. Долины далеко внизу закрыты туманом, который сверху похож на море облаков. Какой внезапный переход! Несколько дней назад мы могли остановиться, чтобы полюбоваться отсветом луча на крыле бабочки. В тот вечер один из носильщиков взял пригоршню снега и дал ему упасть снежинка за снежинкой на землю. Кристаллы легко отлетали прочь, отражая свет солнца, садившегося между горными пиками в отблесках зеленого, розового и золотого цветов.
Гангток: обед с махараджей
   В этом гималайском пейзаже с его головокружительными крайностями и перехлестами вполне ожидаемо, что, по контрасту, у него будет игрушечная столица с игрушечным базаром, игрушечными садами и игрушечными домиками среди древовидных папоротников и диких орхидей на горном склоне, теряющемся в облаках. Гангток, столица Сиккима, действительно таков. Мы добрались до Гангтока несколько дней назад. С остальным миром его соединяет телеграфная линия, он в самом конце автомобильной дороги (113 километров от Силигури), там есть почтовое отделение, больница и дворец махараджи. Все равно у тебя такое ощущение, что ты вне мира. Все кажется сказочным.
   Вчера нас пригласили во дворец. Нас приняли без всяких формальностей, и это было очень приятное событие. Сегодня вечером нас пригласили снова, только в этот раз на ужин. Я смотрел, как махараджа, маленький, худенький, пожилой, хрупкий, как птичка, и благородный, как дворянский герб, величественно задрапированный в тибетское одеяние из коричневого шелка, склонился над своей тарелкой, вглядываясь сквозь толстые очки, и ловит на вилку – с замечательной ловкостью, этого отрицать нельзя, – несколько горошин, которые пытаются сбежать.
   Весь Гангток присутствовал на ужине в честь профессора Туччи и его спутников: начальник британского политдепартамента с женой, личный секретарь махараджи и главы разных благородных семейств, в чьих руках бразды правления крошечного государства Сикким. То и дело махараджа поворачивался и говорил с миссис Хопкинс, женой начальника политдепартамента при индийском правительстве. Думаю, предметом их разговора были бабочки. Бабочки в Сиккиме невероятно красивы и разнообразны. Его высочество господин Таши Намгьял, сиккимский махараджа, хотя и имеет тибетское происхождение, как вся правящая каста Сиккима, является идеальным представителем маленького, скрытного народа, населяющего долины у подножия гималайских великанов. Он любит изящные вещи, редкие камни, лаковые изделия и нефрит, который он ласкает тонкими пальцами благородного аскета и так тихо ходит из комнаты в комнату по своему дворцу, как будто летает по воздуху. Я не мог отвести от него глаз, пока он охотился на горошины; это была изысканная микроскопическая борьба; нечто между шахматной партией и мучительной работой миниатюриста; нечто между тайным обрядом и придворным церемониалом. Но наконец борьба окончилась. Последняя горошина, побежденная и насаженная на вилку, поднялась к монаршим губам, которые красиво раскрылись, чтобы принять ее, как будто чтобы принять или подарить поцелуй.
   Обеденный зал был невелик. Большой овальный стол и двадцать шесть обедающих практически заполнили его. На стенах висели танки (тибетские картины на ткани) со сценами из легенд о Будде. Они относились к серии под названием Цепа Чуни («Двенадцать деяний Будды») и были замечательно красивы, хотя и не шедевры. Великолепное чувство цвета тибетцев выражалось не только в картинах нашего хозяина, но и в их одежде. На махарадже, помимо шелкового халата, завязанного на поясе оранжевым кушаком, были бархатные монгольские тапочки с зелеными завитушками. Принцессы Пема Чоки и Сёнам Палден, не говоря уже о жене Лачага Таринга, были одеты в тибетском стиле с богатыми золотыми кау (шкатулки для амулетов) на шее. Все мужчины были в шелковых халатах разных цветов, и все подпоясаны красными, оранжевыми или желтыми кушаками.
   Среди всего этого великолепия и восторга для глаз мы, европейцы, выглядели как пингвины. Когда западный вкус возвратится к тому, чтобы выражать себя в богатстве и полноцветии картин Бронзино или Гольбейна? Черно-белая официальная одежда XX века – это мрак и ужас. В обществе неглупых азиатов в великолепных традиционных костюмах ты испытываешь только острое чувство стыда от нашего глупого самоотречения. Говорят, что разноцветная одежда глупа и женоподобна. Тогда можно сказать, что и любовь тоже женоподобна.
   Во дворце говорят по-тибетски и по большей части живут на тибетский манер. Титул махараджи, которым называют Дренджонги Гьялпо («король Сиккима» по-тибетски), – одна из нескольких уступок индийским обычаям. Лхаса, столица Тибета, – это, несомненно, местный Париж, диктующий моду, этикет и обычаи.
   Напротив махараджи сидела принцесса Пема Чоки, его вторая дочь (старшая дочь замужем за тибетским чиновником и живет в Лхасе). Поскольку махараджа расстался с махарани, Пема Чоки была за хозяйку. Ей двадцать два, ее имя означает «Лотос Блаженной Веры», и она так же прелестна, как и ее сказочное имя. Она умна, горда и нервозна. Ее черные волосы, собранные в косу по-тибетски, обрамляют тонкое, бледное лицо с глазами то настойчивыми и пронзительными, то неожиданно томными. У нее небольшой и выразительный рот, он всегда в движении: от улыбки к разочарованию, от серьезной задумчивости к смеху из-за недоразумения с быстрой переменой настроения живого и активного ума.
   После ужина Пема Чоки поднялась, и мы обратили внимание, что она невысокого роста. Но в своем азиатском платье она казалась выше. Кроме того, она сложена так пропорционально, что, только стоя рядом с ней, можно определить ее настоящий рост. На ней было платье из фиолетового шелка с кушаком на поясе и блестящим передником ярких цветов. Ее золотое кау было сплошь усыпано бриллиантами. Характер Пемы Чоки со вкусом выражался в нескольких новшествах, тут же заметных внимательному наблюдателю. Вместо традиционных лхам (цветные матерчатые тапочки), например, на ней были элегантные французские босоножки из черной кожи, а на ее ногтях был красный лак.
   После обеда мы пошли в гостиную, и я оказался рядом с Пемой Чоки, которая прекрасно говорит по-английски. Она знает о Западе по книгам и учебе, но никогда не выезжала за пределы Азии. В школе она учила наизусть английские рассказы и стихи (она ходила в школу в Калимпонге), а теперь читает «Лайф», «Вог» и «Ридерс дайджест». Она путает Кольбер (Клодет) с Флобером (Гюставом) и Аристотеля с Мефистофелем. Но тибетскую культуру она знает досконально. Она обожает буддийские церемонии и особенно почитает Миларепу.
   – Только представьте себе, – сказала она, как будто рассказывая о какой-то катастрофе, случившейся не далее как вчера, – Миларепа [который, кстати говоря, умер тысячу лет назад] круглый год жил в пещере в Гималаях среди снега и льда. Я иногда сама хожу в горы, но мне бы не хотелось остаться там навсегда! Все имущество Миларепы состояло из одного только кувшина для воды. Однажды кувшин упал и разбился на тысячу осколков. Вместо того чтобы жаловаться или приходить в отчаяние, Миларепа стал петь. Он сказал кувшину: «Кроме тебя, у меня ничего не было. Теперь ты разбит и стал ламой и прочел мне превосходную проповедь о недолговечности вещей!» Божественно, не правда ли?
   Слуга, одетый лесным джинном, прошел мимо с подносом. Принцесса предложила мне выпить и продолжила:
   – Через несколько дней состоится чудесная церемония в монастыре, вы обязательно должны прийти! Из Тибета приехал новый лама. У него такой красивый голос! И к тому же он сам очень красив. Это глупо с моей стороны предполагать, что красивому ламе легче приводить умы к вере?
   Пема подняла рюмку с ликером, который мы привезли с собой в подарок из Италии, и засмеялась. Она хорошо понимала, что ее последнее замечание восхитительно фривольно. Не зная того, она повторила вопрос, который тысячи лет назад задала в своем дневнике японка Сэй-Сёнагон, придворная дама Фудзивары.
   Потом принцесса рассказала о своей поездке в Лхасу два года назад: великолепные процессии буддийских лам и настоятелей, пение, благовония и музыка.
   – Представьте себе важную церемонию в храме, – сказала она. – Представьте себе собрание всех высоких сановников религии и все главные семейства Лхасы. И вот, прямо посреди благословения входит слуга и уводит меня, или, вернее, я вдруг замечаю, что он делает мне знаки с другого конца храма. А так как я сидела практически в первом ряду, я чуть не провалилась сквозь землю при мысли, что мне надо встать и пройти прямо по ногам всех великих дам Тибета. Там были жены нескольких шапе (министров) и несколько родственников далай-ламы. Ужас, правда? К тому же я не была уверена, что мои волосы не растрепались. Но слуга все делал мне настойчивые знаки, и я подумала, что, наверное, дома случилось что-то страшное – может, дом горит или туда ломятся воры. Бог знает, что там могло случиться!
   – И что же оказалось?
   – И вот, после того, как я отдавила ноги нескольким важных людей, оказалось, что мою собачку стошнило рисом, которым ее накормили за час до того. Я думаю, там были какие-нибудь акульи плавники, которые она ненавидит! Какая неприятность! Все, что мне осталось делать в тот момент, – это запереть ее в единственном доступном месте – в гонканге!
   Слово «гонканг» резануло мне слух. Пока я слушал рассказ принцессы, мне представлялась сцена в освещенном лампами храме с золотой парчой, пением псалмов, облаченными в шелк ламами, облаками фимиама, позолоченными статуями, толпой сановников во всем великолепии священнического и феодального Тибета, Тибета, который до сих пор принадлежит Азии времен Марко Поло. Однако гонканг – это темная крипта, какую можно найти в любом монастыре; это обиталище йидамов, богов-хранителей, – таинственное, глухое место, где вонь прогорклого масла от приношений на алтаре еще тошнотворнее обычного. У входа висят разлагающиеся туши медведей, диких собак, яков и змей, набитые соломой, для отпугивания злых духов, которым вздумается преступить через порог. Туши распадаются, и все это место настолько отвратительно, насколько был бы нам отвратителен чулан под лестницей, забитый хламом, затянутый паутиной, где свалены древние прадедушкины зонтики и обрывки замызганной горжетки, которую когда-то носила покойная тетушка. И в довершение всего, разумеется, прогорклое масло. О портретах богов на стенах вы с первого же взгляда сказали бы, что это демоны, чудовища, адские твари. Однако это добрые духи, защитники, которые принимают эти кошмарные формы, чтобы сражаться с невидимыми силами зла.
   Сопоставление Пемы Чоки и гонканга я счел уголовным преступлением. Невозможно представить себе что-либо более прелестное, чем принцесса в тот момент с ее румянцем, драгоценностями и молодостью, и что-либо более мерзкое, чем гонканг, темная, пыльная яма с затхлым воздухом, смердящая прогорклым маслом, с жирными ободранными тушами, с кошмарными богами на стенах верхом на чудищах, в коронах из черепов и ожерелий из человечьих голов, держащими в руках вместо чаш окровавленные черепа.
   Принцесса еще раз поднесла прозрачную рюмку к губам, отпила, улыбнулась и продолжила:
   – Но вы ведь даже не знаете, что такое гонканг!
   Тогда она мне его как следует описала. Она рассказала о костях и плясках, о дридуге – священном ноже, о дордже[6] – молнии, о гирляндах из черепов, о скипетрах с насаженными на них людьми. В ней был Тибет, тайный и непереведенный Тибет; Тибет, страна экзальтации, красоты и ужаса, край открытого неба, каменных пустынь и зловонных гонкангов, высоких пиков, сверкающих на солнце, и холмов, где мертвые тела разрубают на куски и оставляют на прокорм хищным птицам; край простоты и жестокости, чистоты и оргий.
Чангу: Верлен и ветряные люди
   Пема Чоки и ее брат принц Тхондуп решили ехать с нами до Тибета, чтобы покататься на лыжах в горах. Подниматься к Чангу вместе с Пемой Чоки было пленительным и радостным процессом постоянных открытий. Она уже не была сказочной принцессой в игрушечном дворце среди тибетских картин, нарисованных на драгоценной ткани, среди нефрита и кресел в худшем английском колониальном духе. Теперь это была простая и выносливая спутница, вдыхающая разреженный воздух на высоте 3700 метров и смеющаяся в лучах солнца, с меховой шапочкой на голове, какую носят на высоких плато зимой. Кто мог бы подозревать, что в ее жемчужно-фарфоровом теле столько силы и упорства?
   Сегодня шел снег на протяжении всего пути до вершины горы, откуда ветер все уносил мелкие кристаллики, блестевшие на солнце. Мне до сих пор время от времени вспоминалась история с гонкангом. Как совместить божественную чистоту и безмятежность этих гор, бесконечную сладость неба и простора с вонючим, кровожадным ужасом ламаистской фантасмагории? Однако же и то и другое принадлежит Тибету. Как совместить этих чудовищных богов-хранителей с изяществом Пемы Чоки? Может быть, тайна Пемы Чоки – в какой-то степени тайна и Тибета, и, может быть, она могла дать мне ключ к ее разгадке.
   Тем вечером мы несколько часов сидели возле огня, потягивая чанг, сиккимское пиво, которое варят из проса, разлитый в высокие бамбуковые стаканы, которые называются паип. Мы говорили о Верлене и Китсе. Я восхищался тем, как принцесса знает западную культуру, хотя то и дело и смеялся вместе с нею над какой-нибудь ошибкой. Разве храм с греческой статуей для нее не то же самое, что китайский павильон или пагода для нас, – а именно чрезвычайная экзотика?
   Потом, не знаю как, Пема Чоки заговорила о том, что ей намного ближе; о лунгпа («ветряных людях»), например, – монахах, которые многолетним крайним аскетизмом и упорной подготовкой добиваются почти полной свободы от тяжести человеческого тела и потому способны преодолевать сотни километров за один день.
   – На самом деле они могут облететь Тибет целиком за неделю, – заверила меня Пема.
   Она еще рассказала мне, что если бросить камень в определенное озеро, поднимется буря, и о ведьме, которая похоронена у лхасского монастыря.
   – Хотя она умерла уже давным-давно, – сказала принцесса, – ее макушка до сих пор каждый день высовывается из-под земли. Только представьте себе, у нее в волосах блохи! Ламы изгоняют ее каждый день, но она сильнее их!
   Вот это, а не маленькие храмы с имитацией греческих статуй или гипсокартонные сады, раскрашенные английской гувернанткой, есть почва, в которую действительно уходят корни мировоззрения Пемы Чоки; почва, насыщенная древними мертвецами, где эзотерические стихи и чудотворные откровения могут появиться в каждый божий день, где есть боги, которые занимаются любовью посреди огня.
   Естественно, что разговор перешел на яды.
   – Будьте осторожны в пути, – сказала принцесса. – В Тибете никогда нельзя знать наверняка. Есть яды, которые убивают так, что никто и не заметит. В Тибете считается, что если отравить человека, которому везет или который богат и влиятелен, то его удача, богатство или власть перейдет к отравителю. Иногда причина отравления еще тоньше. Таким образом люди пытаются унаследовать святость. Великий мудрец рискует тем, что какой-нибудь сумасшедший попытается его отравить в надежде получить бесценное преимущество святого перед обычными людьми – его высокое положение в цикле рождений и смертей. Моего дядю несколько раз пытались отравить по этой самой причине!
   – Что? Знаменитого чудотворца, о котором я столько слышал?
   – Да.
   Я пошевелил угли, и мы выпили еще чанга.
   Пема Чоки продолжала:
   – Яды, понимаете ли, они почти живые существа. Вам смешно? Вы не верите? Ах, но вы же не знаете, какие странные вещи творятся в этих местах. Я знаю одного колдуна, который приготовил какой-то яд, чтобы убить соперника. Но так уж вышло, что этот соперник заболел и умер собственной смертью всего за день-два до срока, который указали звезды, когда яд будет готов и должен сработать. В общем, у колдуна не было выхода. Когда яд готов, его надо использовать. Колдун должен был либо дать яд кому-нибудь, либо умереть сам. Яд уже был готов и ждал. Он был голоден, разве вы не понимаете? Тогда колдун дал его своей дочери. Яд – он как живое существо. Он живой, у него собственная воля. Страшно? Но в Тибете все страшно!
   В Тибете все страшно! Эта фраза в устах прелестной Пемы Чоки пробудила в моем уме воспоминания и отзвуки. Это правда. Молчание, простор, храмы с богами, как корабли, набитые безумцами, выброшенные на безумный берег… Но тайна Тибета начала приоткрываться. Я начал видеть вещи не только снаружи, но и изнутри. Я стал способен чувствовать их, а когда ты начинаешь чувствовать, разве ты не ближе к пониманию?
   Пема снова заговорила о своем дяде.
   – Он был самый необычный человек, которого я знала. Помню, когда я была маленькой, он жил в совершенно пустой комнате и летал…
   – Вы действительно это видели?
   – Да. Он делал то, что вы назвали бы упражнением в левитации. Я приносила ему немного риса. Он сидел неподвижно в воздухе. Каждый день он поднимался чуть выше. В конце концов он поднялся так высоко, что мне было трудно передать ему рис. Я была маленькая, и мне пришлось встать на цыпочки… Есть вещи, которые не забываются!
   Чоукидар (сторож) постоялого двора бросил полено в огонь, и он ярко вспыхнул. Теплые и все еще полные света, мы вышли на минуту, чтобы вдохнуть ночного воздуха. Огромная луна катилась по ночному небу. Вокруг нас было только звездное серебро снега. Когда мы шли по льду, дорожка похрустывала под нашими ногами. Казалось, что кто-то кричит в тишине.

Глава 4
Метафизические приключения принца Гаутамы

Перевал Нашу: вход в Тибет
   Когда мы добрались до камня, небо слегка потемнело, приближался закат. Розово-коричневые обрывки облаков плавали над нами, как на картинах XVII века. Воздух был холодный. Впереди в стороне Тибета небо было ясное, обычное в этих местах вдали от Бенгалии; сырость, облака, дождь и снег в эти горы приносит ветер из Индии. Пьеро Меле добрался до вершины раньше меня и уже надевал лыжи. Стоял апрель, вокруг еще лежал снег, и мы хотели войти в Центральную Азию торжественно и спортивно. Прежде чем продолжить путь, я на миг оглянулся на долину, из которой мы пришли. Ее уже скрывал фиолетовый туман вечера. До свидания, Сикким! До свидания, милая Пема Чоки!
   Я не могу сказать, что мне понравился спуск. Я страдал от приступа горной болезни и то и дело был вынужден останавливаться. Пьеро постоянно подшучивал надо мной, но, как только снег кончился, он помог мне – понес мои лыжи. Мы прошли добрый отрезок пути по грязной каменистой ослиной тропе, и потом стемнело. Первые маленькие заросли сменились большими, а потом мы набрели на силуэты каких-то хвойных деревьев; то есть мы снова были достаточно низко, где растут деревья. До Чубитанга, где собирались заночевать, мы дошли очень поздно. Туччи и полковник Мойз уже были там, грелись у великолепного костра из хвороста.
   Каждый раз, пересекая Нату, я вспоминаю Палджора и его стоячие трупы, случай, который был самым подходящим введением в эту отдаленную часть Азии. Он произошел несколько лет назад. Мы дошли до перевала в густом тумане. В воздухе витало ощущение неясной угрозы. Искривленные, побитые ненастьем камни нависали в сером тумане, как очертания таинственных существ, которые остановились, поджидая нас. Это было очень неприятно.
   – Похоже на роланги, – сказал Палджор, который нес мешок с моими фотоаппаратами.
   Он улыбнулся с видом знатока, желая убедить меня, будто в самом деле он не верит ни в каких ролангов, но я уверен, что в душе он все-таки в них верил. Роланг – это значит «стоячий труп» – ужасная выдумка, характерный продукт больного и зловещего тибетского воображения, которое наслаждается скелетами, кровью и смертью – всеми удовольствиями скотобойни. Больше всего ему нравятся войска демонов, совершающих ритуалы среди расчлененных человеческих трупов, используя черепа в качестве священных символов. Тибетская фантазия обожает макабрическое, с восторгом относится к отвратительному, опьяняется пытками, которые описывает со сладострастием и реализмом. В каком-то смысле эпизод с ролангами был самым подходящим приветствием, которым встретил нас тайный Тибет.
   Однако как все это удивительно и неожиданно! Путешествуя по Тибету, по открытым всем ветрам плато, где солнце с эскортом блеска и блаженных облаков господствует над простором, где все ясно, прозрачно и кристально, где нет таинственных лесов и долгих северных сумерек, ты ожидаешь встретить народ, чей внутренний мир находится в более очевидной гармонии с природным окружением. Ты ожидаешь встретить безмятежный разум греков, культ красоты в дорической простоте, отважный дух светлого анализа, южные, солнечные эмпиреи, мифологию, в которой боги так же величественны, как Гималаи, наслаждаются метафизической гармонией, суть которой крайняя абстракция. Ты ожидаешь, чтобы Тибет рождает в человеческом разуме смелость высочайших полетов западной математики.
   Есть теория, такая же древняя, как первое рассуждение человека о его окружении, согласно которой ландшафт и климат страны в какой-то мере объясняют не только физическую внешность обитателей, но и их характер, философию, религию, искусство. От Гиппократа (по-гречески) до Ретцеля, от Полибия до Тейна это считалось самоочевидным тезисом, даже не стоящим обсуждения.
   Невозможно отрицать, что на человека влияет среда, но понять, как влияет, – совсем другое дело. «Век анализа на час синтеза!» – воскликнул Фюстель де Куланж. Время синтеза еще далеко, хотя, кажется, никто не сознает этого. Я наугад открываю исторический труд и нахожу фразу: «Вполне закономерно, что Парфенон мог возникнуть только на земле и под небом Аттики» (X. Берр). Это утверждение можно интерпретировать так: если мы имеем народ с развитым интеллектом, в стране, одаренной ясным небом и ярким солнцем и сильно изрезанным побережьем, с климатом, в котором у всего четкие очертания, где все отчетливо и вся атмосфера поощряет объективность и не поощряет туманную мечтательность и безудержный поток фантазии, то естественным результатом будет Парфенон. Парфенон – это плод спонтанного расцвета цивилизации, ведомой ясными и блестящими идеями к гармоничным и простым целям. Не следует ли ожидать от аналогичной среды культа рационализма в философии, культа обнаженной натуры в искусстве, культа измеримого в геометрии? А что касается богов, лишь естественно ждать, что они будут понятными, разумными, антропоморфными… Аргумент идеальный. Слишком идеальный.
   Проблема в том, что весь этот аргумент можно применить к Тибету. Тибет – это обширная скалистая страна, царство неба и солнца, где ветер дует днями без препятствий, кроме закованных в лед, безлюдных хребтов кангри, «снежных гор», где дождь редок, а туман исключителен, где нет лесов, где все кажется блистательной эмблемой самого кристального рационализма, безмятежной и гармоничной мысли. Разве внутренняя жизнь обитателей такой страны напоминает природу вокруг них? Хитроумный и заблуждающийся теоретик, твои воздушные замки логики падут от удара за ударом при каждом последовательном контакте с тибетской землей и в конце концов будут безжалостно разрушены.
   – Откуда берутся роланги? И кто становится ролангом? – спросил я у Палджора.
   – Если в тебя ударит молния и убьет, иногда ты становишься ролангом, – ответил молодой человек. – Твое тело стоит с закрытыми глазами и ходит. Оно идет прямо вперед, и никто не может его остановить или заставить повернуть. И вообще, любой, кто коснется роланга, заболеет и умрет. Роланги ходят по горам. Они остановятся, только если бросить в них башмак…
   Последняя ремарка сломала напряжение, и я от души рассмеялся. Но и это типично для страны. Внезапный переход от мрачного, гротескового, непристойного к комическому, внезапный взрыв смеха – это нечто преимущественно тибетское. Палджор тем не менее хранил серьезность. Для него бросок башмака был магическим действием, актом экзорцизма, ритуалом, а не нелепым антиклимаксом, каким он кажется нам.
В Чубитанге: намеки и объяснение
   На каждом этапе караванного пути до Лхасы можно найти книгу для посетителей. В Чубитанге, перевернув страницы, я увидел имена многих людей, которых встречал в Тибете или Сиккиме: Грейнджера, например, здоровенного англичанина, огромного, как полуостров. Я встретил его в Гьянце, где он командовал ротой индийских солдат, когда британское правительство получило право расквартировать там ее для охраны караванного пути. (Право перешло к индийскому правительству 15 августа 1947 года.) Я познакомился с ним однажды утром и примерно в три часа того же дня нашел у своего дома двух лошадей. На одной из лошадей сидел грозный, чернобородый сикх в фиолетовом тюрбане (такой же, как пророки, которые водят калькуттские такси); другая лошадь была для меня.
   – Мистер Грейнджер приглашает сыграть в поло.
   Сыграть в поло? Я в жизни ничего подобного не делал. Естественно, я обеими руками ухватился за эту новую возможность. Правда, на высоте 3700 метров даже лошади вскоре начинают тяжело дышать, и нам приходилось время от времени отдыхать. Но это была не игра, а эйфория.
   Грейнджера одолело внезапное и огромное восхищение профессором Туччи.
   – Этот ваш профессор, он же гигант, правда? – воскликнул он.
   Грейнджер провел два года в Тибете, не интересуясь страной, но теперь вдруг у него появился страстный интерес к буддизму. В разгар игры в поло, когда наши лошади сходились, он криком задавал мне вопросы: «Эй, а что ж такое бодхисатва, а?» или «Эй, а сколько будет стоить копия Кангьюра?».
   Кангьюр – это писание тибетского буддизма, как правило, оно состоит из ста восьми томов. Тангьюр, который представляет собой комментарии к писанию, состоит из двухсот двадцати пяти томов. Вместе они составляют малую толику печатных трудов. Это напоминает мне один случай десятилетней давности, когда мы с профессором Туччи карабкались по перевалу Нату, и с нами не помню сколько мулов, нагруженных учеными трудами. Бедные твари, привыкшие перевозить шерсть, покорно поднимались по горе со всеми этими историями о мириадах богов, магическими формулами для посвященных, тонкими различиями и видениями огня и кровопролития. Тангьюр, пролежав некоторое время в утробе корабля между коробками с пряностями и тюками хлопка, в конце концов прибыл в Рим. Кто из миллионов жителей итальянской столицы знает, что там, в сердце города, лежит немая и глухая фантастическая вселенная беспримерного образного богатства? Но что есть книга, которую практически никто не читает? Бумага – красивая, захватывающая, примитивная бумага Тибета с неровными волокнами, широкими, как вены.

   Мистер и миссис Наланда, должно быть, проехали этим путем несколько дней назад. Какая странная пара! Он – церемонный немецкий еврей, уже в годах, который приехал на Восток лет двадцать назад. Он принял буддийское имя и буддийскую веру и носит что-то вроде усредненного индо-тибетского одеяния очень яркого желтого цвета. На запястье у него четки, седые волосы чуть растрепаны, делая его похожим на скромного учителя музыки, который не позволяет себе полностью отдаться условностям. Его жена намного моложе; она отнюдь не уродина и порой даже весьма хорошенькая, белокожая, черноглазая и черноволосая, совсем как бомбейские парсы. Она тоже одевается в тибетском стиле. Они бродят от монастыря к монастырю, копируют картины и питаются жареной ячменной мукой. Это, можно сказать, героические люди, довольно нелепые и очень необычные. Они не ищут для себя чрезмерной славы, и это значит, что они искренни, но они изменили Западу, что печально.
   Изучать Восток и любить его – это не обязательно значит обратиться в него и отказаться от собственной цивилизации. Слава Запада – это наука, не просто наука в обычном смысле слова, а в более глубоком – знание окружающего мира. Это правда, что Запад должен рассечь Восток, как он рассекает концепции правды, добра и времени или строение растений и химию звезд, и, делая это, предан себе и последователен. Европа – это Леонардо, Декарт, Лейбниц, Бах: мир как мысль и собор; это Сервантес, Тициан, Шекспир: мир как активность, цвет и страсть. Но во всех своих аспектах западный мир – это мир объяснения, тогда как восточный мир – мир скрытого смысла. Запад центробежен, он существует в нестабильном, динамическом равновесии; Восток центростремителен, вовлекает в себя. Поэтому он, вероятно, надолго нас переживет. Но истинный европеец не должен оставлять свое место в своей цивилизации, несмотря на то, каким сумасшедшим, метеорическим путем она идет.
   Год назад Пема Чоки проезжала этой дорогой через Чубитанг по пути из Лхасы. Она ехала одна с пятью слугами. Какой крошечный караван! Она рассказала мне о своем путешествии прошлой ночью, сидя у огня, на постоялом дворе в Чангу. Было бы здорово встретить ее в первый раз в настоящем Тибете, на Танг Пун Сум, например, на том бесконечном плато, открытом, словно громадная чаша под небом, у подножия Джомолхари, где ее зеленоватые пики льда выступают на фоне ярко-фиолетовых скал. Сначала я бы заметил караван в виде крохотных точек вдалеке; постепенно точки превратились бы в людей, лошадей и яков. Потом я услышал бы колокольцы животных и голоса слуг; наконец, я бы в первый раз увидел Пему Чоки, Лотос Блаженной Веры, верхом на лошади, ее глаза устремлены вдаль, ее голова освещена солнцем; прекрасную, сильную и хрупкую, как нефрит. Потом она бы исчезла на бескрайней равнине. Напоследок я бы услышал голоса мужчин, для которых она была тонкой и драгоценной вещью, которую нужно защищать и охранять и доставить через Гималаи.
Приближаясь к монастырю Кагью: символизм чортенов
   Перейдя по перевалу Нату в Тибет, мы спустились на монастырь Кагью. «Спустились на» – правильное выражение. Дорога внезапно стала крутой, и, обходя отроги горы, мы увидели в сотнях метров под нами монастырскую крышу, увенчанную позолоченным павильоном (кенчира), сверкавшую на солнце. Еще ниже мы увидели Амочу, большую гималайскую реку, которая стремительно текла, вспениваясь белыми бурунами.
   Это прелестное место в альпийском духе – отличном и от печального, туманного одиночества первых гималайских аванпостов, и от желтого, солнечного, эпического Тибета высоких плато. Эта долина Тромо, как многие похожие места в Бутане, Верхнем Сиккиме и Непале, восхитительно напоминает Итальянские Альпы. Потоки извиваются между крутыми, поросшими лесом горами, и то и дело землю прорезают пропасти, где опытный взгляд может различить следы, оставленные сползанием древних ледников. Но мы не в Альпах. Даже в своих малых аванпостах мир Гималаев имеет фантастический масштаб. Есть что-то первобытное, эпическое и чрезмерное даже в этом обычном, заросшем соснами склоне. Там чувствуется присутствие гигантов-восьмитысячников, как будто тебе это шепнули или намекнули.
   Чуть выше монастыря стоят несколько чортенов, придающих месту типично тибетский вид. Чортен – название обнесенных стеной башен высотой от двух до пятнадцати метров, которые так же типичны для Тибета, как тории для Японии или большие распятия для многих альпийских долин. Все три имеют религиозное происхождение и поэтический смысл. Может, они и кажутся маленькими и незначительными перед лицом грандиозной окружающей природы, но их достаточно, чтобы придать форму и атмосферу всему ландшафту.
   В Альпах христианской Европы распятие на перекрестке двух дорог придает значение горам и помещает их в историю. Распятие говорит о целом мировоззрении: оно напоминает о космической драме, на которой Запад воспитывался две тысячи лет, – драме сотворения человека Богом, восстания и падения человека, принесении Богом в жертву собственного Сына, чтобы страданием искупить грехи Его творений.
   Так же и тории, простые врата из дерева и камня, которые стоят у входа в парки дзиндзя, японские синтоистские святыни, могут своими грубо срубленными балками и каменными колоннами придать нотку поэзии тому, что иначе было бы всего лишь купой деревьев на равнине или небольшой рощей в горах. Тории косвенно, за счет отдаленной ассоциации, намекают на неясный и загадочный мир, невразумительный для интеллекта, но полный эмоционального содержания, мира Ками, Высших; они также напоминают мир предков (которые тоже являются Высшими). Они символизируют непрерывность, союз с невидимым, архаичным, далеким, с мифом и самой душой мира, которая открывается прежде всего в деревьях, высокой кроне криптомерии, где ветер шепчет секреты и звезды останавливаются на ночлег.
   Так и в Тибете, чортен дает жизнь всему горному склону, каменной впадине или пустоши у подножия ледяного пика, продуваемой ветрами на высоте пять километров. Очень редко чортен является последним пристанищем почтенного ламы, иногда в него помещают пепел и кости, но обычно его содержимое – священные картины и писания. Для тибетцев чортены, мимо которых они проходят в дороге, – причем они всегда стараются пройти так, чтобы чортены были слева, – символизируют саму их религию. Чортены напоминают им о другой грандиозной космической драме, такой отличной от христианской: драме мириад живых существ, которые, проходя через циклы перерождений, плывут по мучительной и беспокойной реке жизни и смерти и направляют свои шаги, сначала с сомнением и нерешительностью, на ощупь во тьме, а потом сознательно и решительно, к просветлению, состоянию Будды. Чортен – главным образом символ, нечто наполняющее долину безмятежностью, как присутствие любимого человека духовно освещает дом.
   В Тибете можно найти чортены любой давности; новые, с еще свежей побелкой, и старые, разваливающиеся, разоренные и разрушенные течением веков. Старый, побитый погодой чортен, возвышаясь на бесконечном фоне охряных, желтых и красных гор, исчезающих в голубой дали и сверкающих снегом, – это чистая поэзия. Может быть, это поэзия, которая всегда живет в трудах человека, если они воплощают мечту или миф; в храмах (мечты о богах), крепостях (мечты о славе), дворцах и садах (мечты о красоте и удовольствии). В этих гималайских долинах у чортенов особое очарование, которым не обладают чортены в стерильном климате высоких плато. С годами они покрываются растениями и цветами; часто какой-нибудь куст находит приют между камнями. Так они превращаются в восхитительно романтические места, достойные азиатского Пиранези, одаренные тонкой жилкой меланхолии, которая присутствует всегда, когда природа исподволь одолевает труд человеческих рук.
   Но что такое чортен? Само тибетское слово означает буквально «вместилище приношений», это тибетский эквивалент санскритского «дхатугарбха», которое исказилось до «дагаба», откуда и берется наше слово «пагода». Так ее происхождение, как и происхождение практически всех духовных мотивов тибетской цивилизации, нужно искать в Индии. В Индии с незапамятных времен существовал обычай хоронить тела особо почитаемых буддистов и важные реликвии в каменных мавзолеях, называвшихся ступами. В Тибете ступа удлинилась и постепенно приняла теперешнюю характерную форму. Ее цель и смысл также претерпели трансформацию. Она стала меньше гробницей и реликварием и больше кенотафом и строилась, «чтобы ознаменовать какой-либо особый факт либо для спасения того, кто возвел ее, или его родных, либо в качестве приношения по обету или выражения благодарности» (Г. Туччи).
   Вдобавок чортен – символическая конструкция, точно изображающая в миниатюре всю ламаистскую космологию. Каждая ее часть изображает один из элементов, из которых состоит всё и на которые снова распадаются тела после смерти. Основание конструкции изображает землю, башня – воду и так далее. Наверху два предмета, похожие на солнце и полумесяц, но полумесяц означает воздух, атмосферу (опрокинутый свод небес), а солнце – это пламя, оно символизирует пространство, эфир, последний и самый тонкий из элементов.
   Восточная любовь к символизму – или скорее неотъемлемая восточная потребность в символизме – подразумевает, что в чортене часто можно и нужно прочитать и другие вещи. Таким образом, это не только непосредственная идеограмма, но и эзотерическая, из которой знание выводится в форме тайны и ритуала, трудный для понимания процесс, передаваемый от учителя к ученику в узком привилегированном круге посвященных. Больше того, интерпретации варьируются в зависимости от разных школ, и всегда остается возможность для еще более трудных и скрытых интерпретаций; эзотерика эзотерики. Что один ум задумал (или узнал через откровение), веками передается нескольким адептам, немногим избранным ученикам. Таков Восток; мир как созвездие отдельных и изысканных садов для элиты, элиты, которая живет на жалких кореньях и пригоршне поджаренной муки в чаше в виде полого черепа, элиты, одетой в лохмотья, ночующей в холодных кельях в окружении опасных гор и мрачных ущелий.
Монастырь Кагью: несколько заметок о тибетском буддизме
   Сейчас я хотел бы описать, что представляет собой гомпа (монастырь). Он не очень большой, не очень старый, не знаменитый объект паломничества, его настоятель не является особо важной политической фигурой (есть монастыри в Тибете, чьи настоятели являются важными политическими фигурами). Но то, что это обычный, средний монастырь, такой же, как сотни других в Тибете, может быть, делает его еще интереснее. В нем живет около шестидесяти монахов, из них около тридцати послушников. Он не очень богат, хотя имеет несколько источников дохода (вложения, паства, пожертвования), и стены его храмов и часовен украшены фресками или рельефными изображениями примерно двухсот восьмидесяти разных божеств.
   Если описать этот небесный сонм, где все так необычны с виду, но притом так похожи, в голове у читателя создастся невыносимая путаница. Поэтому я подожду с описанием и вместо этого в нескольких деталях расскажу о тибетской религии.

   Ламаизм представляет собой важный философско-религиозный комплекс внутри гораздо более широкой сферы буддизма. С одной точки зрения, учитывая его ритуализм и структуру, во главе которой стоит, как римский папа, далай-лама, можно сказать, что в христианстве он соответствует католичеству. Однако в других отношениях он гораздо больше похож на протестантские церкви. Ламаизм, в отличие от католичества, сравнительно недавнее развитие нескольких буддийских сект, датируемое VII и последующими веками нашей эры; также в большой степени это «реформированный» вариант буддизма. Но все эти сравнения, даже внешние и поверхностные, неточны, и провести настоящую аналогию невозможно.
   Буддизм как исторический феномен представляет собой одно из самых грандиозных творений человеческого духа. Достаточно посмотреть на то влияние, которое он оказал за две с половиной тысячи лет на столь разные регионы, как Индия, Цейлон, индо-греческие царства маршалов Александра Македонского, Центральную Азию, Китай, Японию, Тибет, Монголию, Индокитай, Сиам, островные государства Юго-Восточной Азии и части Сибири. Он служил источником вдохновения для литературы и искусства, которым мы обязаны некоторыми благороднейшими и вдохновеннейшими созданиями человека. Только задумайтесь, какая это была бы обширная и сложная задача – написать общую и всеобъемлющую историю христианства, прослеживая ее влияние во всех видах человеческой деятельности, все его мистическое и философское развитие, рост и распространение его религиозных общин и организаций, его влияние в искусстве, политической и социальной истории, в обычной жизни людей всего континента. Материал для изучения буддизма не менее обширен и в количественном, и в универсальном смысле.
   Следовательно, если мы хотим понять ламаизм, нам придется начать с того, кто инициировал великое движение, только частью которого является ламаизм; то есть с Гаутамы Будды, Пробужденного. Он родился в Северной Индии в VI веке до н. э. и жил, проповедовал и умер в предгорьях Гималаев, там, где теперь граница между Непалом и Бихаром. Самые древние документы, написанные в Пари, дают возможность реконструировать историю его жизни довольно подробно. Здесь не то место, где стоит обсуждать расхождения между учеными относительно того, какие эпизоды его жизни являются историческими, какие выдуманы, а какие просто вероятны. В отдельных случаях легенда обладает особыми правами, которых никто не станет отрицать. Поэтому я буду рассказывать историю его жизни так, как ее сохранила тибетская традиция, дополняя некоторыми сведениями, открытыми современными исследователями.
   Двенадцать случаев из жизни Будды – одна из тем, которые чаще всего вдохновляли тибетских художников. Они разрабатывают эту тему в двенадцати фрагментах, обычно деля их на две большие фрески или группируя в одну большую, где можно увидеть следующие эпизоды:

   1. Будущий Будда временно решает покинуть небесное жилище, чтобы воплотиться на земле.
   Таким образом мы с самого начала погружаемся в миф. Позднее мы увидим, что по мере развития буддизма он не смог противостоять соблазну обожествить своего основателя. Здесь он предстает как сверхъестественное существо с самого начала.

   2. Царице Майе во сне является белый слон.
   Маленький белый слон – эмблема нежности, и в течение многих веков Будду-ребенка изображали исключительно этим прелестным символом. Согласно биографии царицы Майи (ее имя означает «восхитительная добродетель»), которой было тогда сорок пять и она не имела детей, она зачала чудесным образом. Видение маленького слона было своего рода Благовещением. Гаутаме предстояло начать свою земную жизнь. Где, как, в каком слое общества должен был он родиться? По легенде, его отец был великим царем. Но кажется гораздо более вероятным, что он был мелким раджой (слово, соответствующее латинскому rex) из рода Шакьев (Шакья означает «могущественный»), которые занимали небольшую территорию у подножия непальских Гималаев. Его звали Шуддходана, и он жил в Капилавасту. Майя, будущая мать Будды, и одна из ее сестер стали женами Шуддходаны. Они были дочерями знатного человека, который жил недалеко от Капилавасту. Когда царица Майя почувствовал, что приближается ее срок, она отправилась в родительский дом, но, когда она достигла парка Лумбини, у нее родился сын.

   3. Шакьямуни (по-тибетски Шакьятхупа, «аскет из рода Шакьев») рождается, пока его мать подбирает оливковую ветвь.
   Новорожденный, по легенде, тут же встал на ноги и сделал семь шагов в каждую сторону света, восклицая: «Это мое последнее воплощение!» Его назвали Сиддхартха («Тот, Кто Достиг Цели»). Царица Майя умерла всего через семь дней после того, как дала рождение сыну, поэтому его вскормила вместе с маленькими двоюродными братьями тетя и приемная мать Праджапати. Легенда говорит, что его отцу было предсказано, будто бы маленькому Сиддхартхе суждено совершить великие деяния: стать завоевателем империй или Буддой. Царь Шуддходана, боясь последнего, растил сына в изоляции от жизни в изящной, роскошной, золотой клетке дворца.
   С рождением царевича Сиддхартхи мы доходим до важного момента в истории, где традиция, исторические документы и археологические исследования подтверждают друг друга. В 1895 году в Лумбини (сейчас Румминдей) была найдена памятная колонна, возведенная царем Ашокой в 249 году до н. э., то есть чуть больше чем через двести лет после смерти Будды, когда предание было еще очень живо. Надпись на колонне гласит, что царь освобождает деревню Лумбини от податей, потому что «здесь родился Будда».

   4. Молодой Сиддхартха повергает учителей в замешательство исключительными для своего возраста познаниями и побеждает ровесников в борьбе и спорте.

   5. Царевич Сиддхартха женится на Яшодхаре.
   Гаутаме тогда было девятнадцать. Яшодхара была его двоюродной сестрой, дочерью дяди с материнской стороны. Через несколько лет у них родился ребенок Рахула. Все биографы говорят о том, что молодой царевич вел роскошную жизнь, изолированную от мира, и, свободный от всяческих забот, проводил дни в покое тенистых садов и в удовольствиях любви. Но, видимо, постепенно Сиддхартхой завладело глубокое неудовлетворение бессмысленностью подобного существования и мысль, что действительность должна сильно отличаться от того, на что она похожа из-за стен дворца. То, что наверняка было долгой внутренней борьбой, предание синтезировало в три эпизода, составившие шестую картину.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →