Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Самым колорийным считается молочный шоколад с добавками. Меньше всего калорий в горьком темном шоколаде.

Еще   [X]

 0 

Философские диалоги (Джордано Бруно)

Во времена, когда непреложной догмой было то, что звезды прикреплены к небесному своду, а Земля — центр неподвижной безжизненной вселенной, Бруно говорил о Едином, Божественном Начале, которое одухотворяет, наполняет жизнью все в бесконечной, вечно трансформирующейся Вселенной, о бесчисленных живых мирах.

В этой книге представлены два основных философских диалога Джордано Бруно, тесно взаимосвязанные между собой — «О Причине, Начале и Едином» и «О бесконечности, вселенной и мирах», в которых звучат основные идеи его философии.

Об авторе: Джордано Бруно (итал. Giordano Bruno; настоящее имя Филиппо, прозвище — Бруно Ноланец; 1548, Нола близ Неаполя — 17 февраля 1600, Рим) — итальянский монах-доминиканец, философ и поэт, представитель пантеизма. Будучи католическим монахом, Джордано Бруно развивал неоплатонизм в духе… еще…



С книгой «Философские диалоги» также читают:

Предпросмотр книги «Философские диалоги»

Философские диалоги

   Эту книгу мы посвящаем памяти Джордано Бруно – великого философа, поэта, ученого эпохи Возрождения. Во времена, когда непреложной догмой было то, что звезды прикреплены к небесному своду, а Земля – центр неподвижной безжизненной вселенной, Бруно говорил о Едином, Божественном Начале, которое одухотворяет, наполняет жизнью все в бесконечной, вечно трансформирующейся Вселенной, о бесчисленных живых мирах…
   В книге представлены два философских диалога Джордано Бруно – «О Причине, Начале и Едином» и «О бесконечности, вселенной и мирах», – в которых звучат основные идеи его философии.
   Завершается сборник трудом «О героическом энтузиазме», посвященным пути Энтузиаста, подлинного героя, и любви к Истине как движущей силе философского поиска и жизненного подвига самого Бруно.


Джордано Бруно Философские диалоги. О Причине, Начале и Едином. О бесконечности, вселенной и мирах. О героическом энтузиазме

ДЖОРДАНО БРУНО – ТИТАН ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ

На рубеже эпох

   Сколько раз уже История видела, как умирают царства, установления, обычаи, мнения и взгляды и как на их месте рождаются новые, в свою очередь подверженные смерти и подчиненные неумолимому закону циклов. Сколько раз уже История видела, как боги одной эпохи становятся демонами в другой, как гонимые и преследовавшиеся в одной эпохе в другой сами становятся преследователями и инквизиторами. Сколько раз на сцене театра Истории разыгрывались сатурналии, подобные настоящему карнавальному фарсу, где шуты занимали места королей, а королей принимали за шутов, где люди-звери, прикрываясь масками добродетелей, призывая к состраданию и уповая на Бога, безжалостно уничтожали своих жертв…
   Течет великая, молчаливая река Времени, охраняя тайны многих поколений, срывая с берегов жизни королей и подданных, мучеников и мучителей, друзей и врагов, унося их всех с собой, чтобы выбрасывать вновь и вновь на другие берега – другие эпохи, другие арены Истории.
   На этой «другой арене» формы жизни, может быть, и станут другими, но вечные Идеи, руководящие ею, и вытекающие из них моральные законы и требования к каждому остаются всегда одними и теми же.
   Воды забвения великой реки Времени поглощают все преходящее и недолговечное: в них разлагается все материальное, умирают земная власть, богатство, сила, все мелкие интересы, заботы и проблемы.
   Но есть то, над чем не властно даже Время, – это те великие Идеи и Мечты, которые в каждой эпохе пробивают себе дорогу, чтобы найти приют в сознании и сердцах людей. Это великие люди, Гении, Титаны – носители этих Идей, истинные короли своей эпохи. В водовороте истории, где каждый спасает собственную шкуру, где один утопающий отталкивает другого, чтобы выжить и поплыть по течению вместе с толпой ему подобных, люди-Титаны выбирают и находят для всех иные дороги, иные модели жизни.
   Обычно это люди не от мира сего, не от времени своего. Великие Мечты, проводниками и вестниками которых они являются, приоткрывают им новые дали, вне границ времени и пространства, жизни и смерти, далеко за пределами настоящего. Вдохновляясь этими Идеями и создавая в соответствии с ними новые формы познания и новые модели жизни, Титан своим сознанием уходит далеко в будущее, видит его и в какой-то мере уже живет в нем, телом и плотью все еще оставаясь в старой эпохе, среди своих современников, терзающих друг друга ради куска хлеба.
   Жить в старой эпохе – для Титана это значит пытаться донести до своих современников частицу того нового времени и нового сознания, в которое так или иначе, рано или поздно придется перешагнуть всем. Это значит вызывать на себя всю разрушительную силу старой эпохи, сопротивление всех тех, кому выгодно оставаться там, где был, и думать так, как думал. Это значит сталкиваться и сражаться с огромной силой ненависти, злобы, догматизма, лицемерия и эгоизма одних и с силой неведения, инерции, тупости, безразличия и пассивности других.
   Если у неприрученной собаки попытаться отнять кость и попросить ее посмотреть на звезды – она, скорее всего, укусит руку, показывающую ей на небо.
   Судьба Титана – это постоянная борьба, и борьба не только за то, чтобы самому не быть разорванным на куски силами зависти, догматизма и злобы, но и за то, чтобы Идея, носителем которой он является, не была пресечена в самом начале, прежде чем она успеет укрепиться, обрести плоть и пустить корни в плодородную почву сознания тех, кто мог бы ее понять. Это постоянная борьба за то, чтобы посеять семена и чтобы достучаться до тех немногих, в сознании которых эти семена уже начинают давать первые ростки.
   Титан не может работать один. Ему нужны ученики, которые, словно звенья в цепи, передавали и развивали бы принесенную им Идею дальше, до ее окончательного воплощения в форме. При этом он прекрасно отдает себе отчет в том, что это работа на длительный срок. Начавшись при его жизни, она продолжается часто даже не десятилетиями, а веками.
   Поэтому сколько бы ни продолжалась жизнь Титана, она неизбежно коротка для него. Времени всегда мало, а успеть надо очень много. Нередко апофеозом этой борьбы становится мученическая смерть. Умереть за Идею для человека такого склада ума и сердца, вопреки мнению многих, не означает поражения. Это последний акт отваги и воли, кульминация его героической жизни. Покидая арену Истории, он своим собственным примером доказывает, что даже если тело очень легко уничтожить, то Душу и Идею, вдохновляющую ее, не убьешь. Она не подвластна законам, воле и насилию человека.
   Кажется, что, покидая тело, Душа Титана просто возвращается к тем далям, которыми он уже жил в своих мечтах и в своем сознании. А Идея, вдохновляющая его, – она остается конкретными следами, оставленными им. Кажется, что по мере того, как она развивается, приобретает форму в сознании людей и в новых моделях жизни, она призывает своего носителя вернуться обратно и посмотреть на плоды своего дела.

О жизни и судьбе Джордано Бруно

   В момент очередной смены эпох, в то время, когда массу невежественных людей заставляли воспринимать как догму, что звезды – это лишь лампадки, зажженные Богом на небе, а Земля – центр неподвижной, серой и безжизненной Вселенной, в то время, когда религиозное чувство сводилось к страху перед инквизицией и перед вечным пламенем ада, в то время, когда официальная философская мысль сводилась к спорам схоластов и теологов, которые до отупения разжевывали ту или иную церковную догму, то или иное предположение Аристотеля, в то время, когда владыки мира и официальные представители религии погрязали в пороках, в крови и злодеяниях, ведя политические интриги и сражаясь за власть, – учения Джордано Бруно и его отважные попытки повернуть застывшее сознание при таких обстоятельствах многим казались настоящим сумасшествием, делом, обреченным уже с самого начала. Казались многим – но не ему.
   Новым языком говорил он о гелиоцентрической системе, о бесконечной, вечно трансформирующейся Вселенной, о бесконечном числе параллельных миров, форм жизни и эволюции, содержащихся в ней, об одном, Едином Боге, проявляющемся не через церковные догмы, а через бесконечные и многообразные формы существования в Космосе.
   Он призывал вернуться к истокам, к герметической традиции Египта, Индии, Персии, Греции, Рима, и считал их лишь разными сторонами великой Универсальной Мудрости – Софии, не признающей первенства какой-либо одной эпохи, культуры, религии или философского течения.
   Он говорил о Магии как о сумме священных действий, посредством которых отражались и применялись бы в жизни принципы и законы, руководящие Вселенной, а также вечные духовные и моральные законы, руководящие человеком.
   Он говорил о глубоких духовных потенциалах в человеке и учил тому, как они пробуждаются и развиваются через комплексные и целостные системы Памяти и Воображения. Он воспевал великую Небесную Любовь, вдохновляющую каждого философа – «любящего мудрость».
   Он говорил о качествах героя, спящих в душе каждого искателя истины, ибо только мечтать недостаточно, Идея должна быть выстрадана нами, и за нее нужно сражаться. Он пытался достучаться до сознания своих современников не только беседами, лекциями, многочисленными философскими и научными трудами, но и своими стихами, красоте и глубокому смыслу которых мог бы позавидовать любой поэт.
   Джордано Бруно родился в 1548 году в Италии, в маленьком местечке Нола близ Неаполя, неподалеку от Везувия. Воспоминания детства, глубокая ностальгия по родным краям сопровождали его до конца жизни. Оттуда и прозвище, которым любил представляться Джордано Бруно, – Ноланец.
   1559–1565 годы: учится в Неаполе в частной гуманистической школе. Читает запрещенные книги, посещает запрещенные круги неаполитанских ученых и философов, участвует в диспутах, знакомится с трудами Коперника и с мировоззрением натурфилософии.
   1565–1575 годы: согласно семейной традиции, поступает в монастырь, в орден доминиканцев. Очень скоро он становится свидетелем «фарса» и «фальши», пронизывающих монастырскую жизнь. Его огненная натура не может не реагировать, он выступает против идолопоклонства образам святых и абсурдных толкований в молитвенниках и церковных книгах, а также разоблачает монахов как «воплощение пороков и невежества».
   Впоследствии он подвергается преследованиям орденской инквизиции, которая дважды привлекает его к суду и сурово наказывает. В монастыре Бруно пишет первый труд – «Ноев ковчег», сатирическую поэму, в алллегориях разоблачающую многочисленные споры между разными теориями, догмами и верованиями внутри института церкви.
   В период пребывания в монастыре, в 1571 году, он посещает Рим и папский двор, где перед его святейшеством римским папой Пием V излагает свое учение об искусстве памяти.
   В 1575 году он получает ученую степень доктора теологии и защищает докторскую диссертацию, ссылаясь в многочисленных своих беседах и диспутах на многих философов древнего мира, вдохновляющих его мировоззрение и являющихся его предшественниками. Он упоминает жрецов Египта и Тота-Гермеса Трисмегиста, магов Халдеи и Ассирии, учения Зороастра, «гимнософистов» Индии, Орфея, Пифагора, Платона, Плотина, неоплатоников, кардинала Кузанского, Коперника, Парацельса и многих других.
   1576 год: в Риме на него поступает серьезный донос, в котором его обвиняют в эклектизме и в еретических мыслях и высказываниях и настаивают на необходимости вмешательства инквизиции. Чтобы не попасть в ее когти и избежать тюрьмы, Джордано Бруно тайно покидает Рим. Окончательно оставив монастырь и духовный сан, он становится отступником, преследуемым всеми.
   Дальнейшая его жизнь продолжается в вечных скитаниях по Европе. Его отважные учения, огненная, темпераментная натура непримиримого врага любой фальши, его прямые, яркие и острые высказывания, попадающие прямо в точку, врожденные честность, благородство и искренность, – все это приводит в бешенство представителей самых разнообразных официальных кругов, религиозных, научных и философских, навлекая на Джордано Бруно жгучую ненависть и преследование многих, даже тех, кто в отношениях между собой проявлял вражду и нетерпимость.
   На Джордано Бруно буквально охотились со всех сторон, поэтому он вынужден был покидать все города, в которых временно останавливался.
   В своей жизни, сам того не желая, он воплощал образ настоящего Дон Кихота, одинокого странствующего рыцаря без страха и упрека, не имеющего ничего своего – ни дома, ни уголка, ни семьи, ни возлюбленной, но имеющего зато свои Идеи и очень много учеников и единомышленников по всей Европе, которых ему удалось вдохновить и зажечь.
   1576–1579 годы: скитания по Италии. Венеция, Падуя, Савона, Турин, Милан, Генуя – лекции, беседы, диспуты, доносы на него.
   1579–1580 годы: Женева, Швейцария. Работает помощником в типографии и параллельно проводит факультативные занятия в Женевском университете. Публично защищает Парацельса и сражается за новое видение медицины. Публично разоблачает проповедников богословия и официальных врачей-шарлатанов. За еретические высказывания и за «оскорбление святой реформации» предан двойному суду: городского совета и кальвинистской инквизиции. Благодаря помощи друзей бежит во Францию.
   1580–1583 годы: Франция. Читает лекции перед десятитысячной аудиторией в университете города Тулузы. Часть профессуры и студентов, возмущенная его смелыми взглядами, доносит на него. Бруно вынужден покинуть город.
   1581 год: Париж. Перед королем Генрихом III Бруно излагает свою теорию памяти. Пишет книгу на эту тему – «О тенях Идеи» – и посвящает ее королю. Назначается неординарным профессором Сорбоннского университета. Издает свои первые труды. На лекциях и занятиях, помимо остальных тем, публично защищает знаменитого философа и мистика Корнелия Агриппу и пишет «Трактат о магии» как продолжение учения Агриппы. На него доносят. Во избежание тюрем инквизиции вынужден покинуть Париж и бежать в Англию.
   1583–1585 годы: Англия, Лондон. Бруно живет при дворе французского посла и имеет свободный доступ ко двору королевы Елизаветы, где в дворянских, научных, философских кругах встречается с выдающимися представителями своей эпохи. Здесь происходит его встреча с Шекспиром, который цитирует некоторые высказывания Бруно в своем «Гамлете» и выводит его в одном из персонажей «Ромео и Джульетты».
   В Лондоне Бруно издает самые известные свои труды: «Пир на пепле», «О бесконечности, вселенной и мирах», «О причине, начале и едином», «О героическом энтузиазме», «Изгнание торжествующего зверя».
   Страшный скандал начинается после очередных выступлений в Оксфорде – цитадели пуританства и богословия, где перед теологами и схоластами Бруно публично встает на защиту нового миропонимания и представляет учение о бесконечности и бесчисленности миров. Так как без инквизиции дело не обошлось, Бруно вынужден покинуть Англию и бежать во Францию.
   1585–1586 годы: Франция, Париж. Настоящая буря разразилась после выступления Бруно в Сорбонне против Аристотеля и перипатетиков в защиту Платона и Пифагора и после выхода «120 статей», изданных на эту тему.
   Схема повторяется: донос студентов и докторов богословия – инквизиция – побег в Германию.
   1586–1592 годы: города Германии, визит в Прагу. В Виттенберге Бруно произносит свое знаменитое «Прощальное слово».
   На полгода он останавливается в Праге, при дворе императора Рудольфа II, покровителя философов, алхимиков и ученых. Помимо проведения диспутов и лекций в Праге Бруно издает две книги, одну из которых посвящает императору.
   В Гельмштедте и Франкфурте он издает 13 важных философских трудов. Из самых известных можно назвать «Трактат о магии», «О медицине», «О бесконечных мирах».
   Первый раз за годы долгих странствий Бруно покидает страну по своей воле. Он принимает приглашение молодого аристократа приехать в Венецию и научить его своей мудрости. Это было началом конца.

Ключи к философии Бруно

О ВСЕЛЕННОЙ
   В своей концепции Вселенной Джордано Бруно не ограничивается выступлениями в защиту учения Коперника о гелиоцентрической системе, считая, что эта теория интересна не только с математической точки зрения, а прежде всего завораживает своим метафизическим и мистическим смыслом.
   Если Коперник на гелиоцентрическую систему смотрит глазами астронома и математика, то для Бруно она является только одним «иероглифом» среди многочисленных священных знаков, отражающих Божественные Мистерии Вселенной. Воображение Бруно рисует те дали, существование которых с математической точки зрения подтверждает, причем не полностью, только наука XX века. О нашей Солнечной системе он образно говорит как о маленьком атоме, развивающемся и продвигающемся среди бесконечного числа ему подобных, внутри великого живого организма – нашей Вселенной, не имеющей ни начала, ни конца. Наша Вселенная бесконечна. Она состоит не только из клеток – галактик, но также из множества параллельных миров, постоянно трансформирующихся; в них проявляется бесконечное количество форм жизни и принципов эволюции.
О ЕДИНОМ
   Понятия Бога и Единого (Единства) отождествляются. Бог есть везде и во всем, но Он также находится и за пределами проявленного Космоса, и за пределами любого вида сознания. Он одновременно «везде» и «во всем» и за пределами этого «везде» и этого «всего». Он отождествляется со Вселенной, проистекающей из Него, но в то же время Он от нее существенно отличается. Высший Разум, Душа и Субстанция· Материя – вот три лица Бога.
О МАГИИ
   Принимая за основу герметическую традицию, Бруно понимает Магию как совокупность священных действий, отражающих божественные законы Вселенной. Вселенная – это единое целое, оживленное Anima Mundi, всепроникающей Космической Душой.
   Таким образом, во Вселенной все связано между собой вибрациями взаимной симпатии, по принципу сообщающихся сосудов. Как вверху, так и внизу. Если воздействовать на какую-нибудь точку Вселенной, то это воздействие и его последствия будут отражаться и на всех остальных по принципу резонанса, словно волны, расходящиеся по поверхности воды после того, как в нее брошен камень.
   Все есть Музыка Сфер, и все является частью мистической души и тела Вселенной. Все связано между собой невидимыми нитями симпатий и антипатий, сочетания и несочетания.
   Искусство мага состоит в том, чтобы подключиться к этой Музыке Сфер, стать частью этой бесконечной «сети» симпатий, пронизывающих всю Вселенную, понимать суть космического принципа аналогии и уметь владеть им и таким образом стать проводником гармонии Неба на Земле.
   Бруно говорит о трех видах магии, о священных действиях, соответствующих законам и познанию трех миров: метафизической магии, или теургии, математической магии и натуральной магии, или магии Природы.
   Для Бруно магия в таком понимании является не отдельной специальностью и не отдельным видом познания, а образом жизни, универсальной философией, путем Ученичества. Истинный маг должен сочетать в себе достоинства ученого, философа (мудреца), мистика и героя, «этот человек способен дойти до такого уровня совершенства внутри себя, чтобы трансформироваться, превратить себя в Образ – отражение Вселенной и завоевать таким способом мощь, которую несет сама Природа».
О ВООБРАЖЕНИИ И ПАМЯТИ
   Для Бруно эти механизмы дают возможность прямого применения божественных принципов Магии. В их основе лежит стремление и возвращение к добру, к истине и к прекрасному. Сила, движущая ими, – это Героическая Любовь и Героический Энтузиазм.
   Воображение и память являются двумя сторонами единого процесса познания Божественного через Природу. Воображение – как путь, канал Души, связь между «Небом» и «Землей», миром «Вечного» и миром «Преходящего». Память не просто как процесс запоминания, а как искусство, дающее возможность зафиксировать следы Бога в Природе.
   Оба они являются лучшей терапией для Души и для Духа, пробуждающей в человеке его глубокие потенциалы и силы, связанные с «воспоминанием о Вечном».
   Искусство памяти основывается на использовании ментальных, символических, архетипальных образов, связанных одной архетипальной нитью. Эти символические образы, оживленные воображением, организованные в особом «священном пространстве сознания» и создающие таким способом своего рода «семью архетипальных символов», размещаются внутри комплексной системы динамичных колес, вращающихся и взаимодействующих между собой, подобно созвездиям на небе.
   Каждый ученик, пользуясь системой колес, понимает сочетание создающих их символов и их постоянную трансформацию в соответствии с состоянием своей души и сознания, под обязательным руководством Учителя. Живые архетипальные символы, с которыми он работает, дают доступ к источникам универсального познания.
О ГЕРОЕ
   Проявляя сверхчеловеческие усилия, Герой стремится к тому, чтобы вырваться из объятий материи, освободиться от притяжения всего преходящего и недолговечного, так как душа его, исполненная истинной Ностальгии, тяги к Вечному, к Божественному, испытывает настоящие страдания, осознавая, как далеко он находится от всего этого.
   Цель Героя состоит не только в том, чтобы слиться с Божественным, но также и в том, чтобы, двигаясь к нему, стать проводником Божественных Принципов и Идей через Мечту, за которую можно было бы сражаться на земле.
   Движущей силой на этом пути является Небесная Любовь в самом высоком смысле этого слова, «Любовь, дающая крылья», проявляющаяся в том числе через мистический энтузиазм Героя.
   Для того, чтобы Герой мог выполнить свою миссию, осуществить Мечты и слиться в конечном итоге с Божественным, он должен столкнуться с семью формами слепоты внутри себя и вокруг и пробудить в себе семь добродетелей, составляющих природу Героя.

Смерть Бруно

   История повторяется. Конец философа начинается с измены его учеников. В 1591 году молодой аристократ Джованни Мочениго приглашает Бруно в Венецию, в свой дом, с просьбой обучить его «тайнам философии». Отношения учителя и ученика с самого начала складываются плохо. Мелочная, поверхностная и эгоистичная природа Мочениго, пронизанная страхом и праздноверием и требующая «экзотической информации», не могла объять широкие дали и глубокую мудрость учения Бруно.
   Практически сразу он начинает обвинять Бруно в «демоническом пакте с дьяволом» и, противореча самому себе, упрекает его в «неисполнении данного ему обещания», обвиняя учителя в том, что тот учит его абстрактным моральным теориям и не открывает тайн магии. Чтобы отомстить за обиду и неудавшийся шантаж, он пишет донос на Бруно и предает его инквизиции «по велению совести и приказу исповедника». В ночь ареста Бруно Мочениго крадет все его рукописи и передает их дальше «по назначению», став, таким образом, виновником уничтожения ценнейших философских трудов. Он же передает в руки инквизиции тот материал, на основании которого философа осуждают на смерть.
   Пребывание Бруно в тюрьмах инквизиции было долгим и мучительным. Ситуация ухудшается, когда в 1593 году его переводят в тюрьму инквизиции в Риме, где он и остается до дня своей казни.
   В течение семи лет философа содержат в тюрьме в ужаснейших условиях, подвергают постоянным допросам и мучительным телесным пыткам, надеясь сломить его волю, добиться его раскаяния и отречения от всех своих идей и учений, признания заключенной в них ереси.
   Все документы и свидетельства современников подтверждают, что Бруно держался с непоколебимым мужеством, твердостью и непримиримостью. Чем дольше продолжались пытки, тем сильнее становилось священное упорство философа, отвечающего на все вопросы одними и теми же словами: «Я не должен и не желаю отрекаться, мне не от чего отрекаться, я не вижу оснований для отречения…»
   Смертный приговор Бруно был изложен инквизицией в пяти документах: «Призвав имя господа нашего Иисуса Христа и его преславной матери приснодевы Марии… называем, провозглашаем, осуждаем, объявляем тебя, брата Джордано Бруно, нераскаянным, упорным и непреклонным еретиком… Ты должен быть отлучен, как мы тебя отлучаем от нашего церковного сонма и от нашей святой и непорочной Церкви, милосердия которой ты оказался недостоин…»
   Услышав приговор, в зловещей тишине Джордано Бруно произносит последние слова перед смертью: «Кажется, что вы с большим страхом произносите приговор, чем я выслушиваю его».
   Образцом чудовищного лицемерия является просьба о более мягкой казни для Бруно – «без пролития крови, учитывая посмертную судьбу» его «еретической души». На самом деле просьба состояла в том, чтобы из двух форм казни, предусмотренных для еретиков, выбрать вторую – осужденного не четвертовать раскаленными щипцами (так как в этом случае его душа попадет в ад), а сжечь без пролития крови (такой вариант оставляет еще шанс на пребывание души в раю).
   Казнь состоялась 17 февраля 1600 года на Площади Цветов в Риме. Отмечая очередной церковный праздник, город бурлил сотнями тысяч паломников. Во всех церквях читались мессы, распевались псалмы, шествия с образами святых отовсюду направлялись к собору Святого Петра. Костры на Кампо ди Фьори входили в обычную программу праздника. Еще папа Климент VIII провозгласил, что перед началом церковных торжеств нужно воздать хвалу Господу святым делом – осуждением и сожжением еретиков. Казнь Бруно происходила под утро, при свете факелов. Чтобы продлить мучения казнимого, сначала развели небольшой костер и постепенно усиливали огонь, подбрасывая сухой хворост. Все то время, пока пламя постепенно пожирало тело философа, его живой взгляд не переставал скользить по собравшейся толпе. Бруно умер молча, не проронив ни слова, не издав ни стона.
   Так ушла с арены этого мира Душа одного из благороднейших людей эпохи Возрождения, оставив за собой божественные следы.
   В качестве эпитафии мы процитируем слова профессора X. А. Ливраги: «Никогда не забывайте: следы Титана разные, но звезды, отражающиеся в этих следах, – всегда одни и те же…»
Елена Сикирич,
президент культурной ассоциации
«Новый Акрополь» в России

О ПРИЧИНЕ, НАЧАЛЕ И ЕДИНОМ

   DE LA CAUSA,
   PRINCIPIO E UNO
   1584

   Перевод М. A. Дынника

   Печатается no изданию: Джордано Бруно. Диалоги. – М.: Госполитиздат, 1949.

ВСТУПИТЕЛЬНОЕ ПИСЬМО, написанное знаменитейшему СИНЬОРУ МИКЕЛЮ ДИ КАСТЕЛЬНОВО[1],

   синьору ди Мовисьеро, Конкресальто и ди Жонвилля, кавалеру Ордена христианнейшего короля, советнику Его тайного совета, капитану 50 солдат и послу у светлейшей королевы Англии
   Знаменитейший и единственный кавалер, обращая взоры от созерцания к восхищению вашим великодушием, настойчивостью и заботливостью, при помощи которых вы, прибавляя услугу к услуге, благодеяние к благодеянию, меня победили, обязали и связали и обычно преодолеваете все трудности, избегаете любой опасности и приводите в исполнение все ваши почетнейшие намерения, я начинаю понимать, сколь удачно вам подходит тот благородный девиз, которым вы украшаете свой грозный нашлемник, где та текучая влага, что нежно ранит, капая непрерывно и часто, благодаря своей настойчивости размягчает, выбивает, растирает, ломает и утончает некий плотный, жесткий, твердый и грубый камень.
   С другой стороны, вспоминая, что вы (не говоря уже об остальных ваших главных подвигах), благодаря божественному препоручению и высокому провидению и предназначению, являетесь для меня достаточным и сильным защитником от несправедливых оскорблений, какие я претерпеваю (где нужно было обладать духом поистине героическим, чтобы не опустить рук, не отчаяться и не дать себя победить столь стремительному потоку преступной лжи, при помощи которой изо всей силы меня осуждала зависть невежд, предубеждение софистов, клевета недоброжелателей, нашептывания прислужников, злословие корыстолюбцев, неприязнь челяди, подозрения глупцов, недоумения болтунов, усердие лицемеров, ненависть варваров, бешенство плебеев, неистовства людей известных, сетования побитых, вопли наказанных; где недоставало лишь грубой, глупой и коварной злобы женщины, чьи лживые слезы обычно более могущественны, чем любые вздувшиеся волны и грозные бури предубеждений, зависти, злословия, нашептываний, предательств, гнева, злобы и неистовства); вот вижу я здесь ту устойчивую, крепкую и постоянную скалу, что вновь возникает и показывает верхушку над вздымающимся морем, что ни гневным небом, ни из страха перед непогодою, ни от могучих ударов вздувшихся волн, ни стремительными воздушными бурями, ни могучим дыханием Аквилона ничуть не сталкивается, не сдвигается и не сотрясается, но тем более укрепляется и подобной субстанцией окаменевает и облекается. Вы же одарены двойной добродетелью, благодаря которой могущественными становятся текучие и нежные капли, и тщетно грозятся бурные волны, и крепкий камень становится слабым против капель, и могучая вздымается против потоков теснимая ими скала. Вы одновременно безопасная и спокойная гавань для истинных муз и губительный утес, о который разбиваются лживые снаряжения и наступательные действия враждебных им кораблей. Меня же никто никогда не мог обвинить в неблагодарности, никто не порицал за невоспитанность и никто по справедливости не мог на меня пожаловаться. Ненавидимый глупцами, презираемый низкими людьми, хулимый неблагородными, порицаемый плутами и преследуемый зверскими отродьями, я любим людьми мудрыми; ученые мной восхищаются, меня прославляют вельможи, уважают владыки и боги мне покровительствуют. Благодаря такому столь великому покровительству вами я был укрыт, накормлен, защищен, освобожден, помещен в безопасном месте, удержан в гавани, как спасенный вами от великой и гибельной бури. Вам я посвящаю этот якорь, эти снасти, эти разорванные паруса и эти товары, самые дорогие для меня и самые драгоценные для будущего мира, с тем чтобы ваше покровительство спасло их от потопления в преступном, мятежном и враждебном мне океане. Они-το, покоясь в священном храме Славы, мощно сопротивляясь наглости невежества и прожорливости времени, вечно будут свидетельствовать о вашем победоносном покровительстве, с тем чтобы мир знал, что благородное и божественное потомство, вдохновленное возвышенной мудростью, зачатое размеренным чувством и порожденное ноланской музой, благодаря вам не умерло в завязи и надеется жить до тех пор, пока земля будет поворачивать свою живительную поверхность к вечному зрелищу других сияющих звезд.
ДЖОРДАНО НОЛАНСКИЙ К НАЧАЛАМ ВСЕЛЕННОЙ
Вновь направляя свой бег в высоту из Летейских
пределов,
Ты появись, о Титан, в круге светил, я молю.
Хоры блуждающих звезд, я к вам свой полет направляю,
К вам поднимусь, если вы верный укажете путь.
Ввысь увлекая меня, ваши смены и чередованья
Пусть вдохновляют мой взлет в бездны далеких миров.
То, что так долго от нас время скупое скрывало,
Я обнаружить хочу в темных его тайниках.
Что же мешает твоим, ум озабоченный, родам?
Следует ли эту дань грубому веку отдать?
Землю потоки теней покрывают, – однако вершину
Все же ты, о наш Олимп, к яркому солнцу вздымай.

К СВОЕМУ ДУХУ
Ты глубоко, гора, в земле залегаешь корнями,
Но неудержно стремишь к звездам вершину свою.
Ум, высочайший предел ты всех вещей постигаешь,
Солнечный свет оттенив мраком подземных глубин.
Так не теряй своих прав и понапрасну не медли
Там, где потоки свои мрачный струит Ахеронт.
Смело стремись в высоту, в отдаленные сферы природы,
Ибо вблизи Божества ты запылаешь огнем.

К ВРЕМЕНИ
Старец медлительный ты, ты же быстрое. И замыкаешь
И размыкаешь. Назвать добрым тебя или злым?
Щедрость и скупость – все ты. Дары принося,
их уносишь.
Если ты что породишь, ты же убийца ему.
Все, что наружу несешь, ты вновь укрываешь в глубинах.
Все, что явило на свет, жадно глотаешь опять.
Так как ты все создаешь и так как ты все разрушаешь,
Я затрудняюсь назвать добрым тебя или злым.
Там же, где грозный удар в бешенстве ты замышляешь,
Злой угрожая косой, руку свою удержи;
Где отпечатки следов Хаос угрюмый скрывает,
Добрым себя не являй и не являй себя злым.

О ЛЮБВИ
Любви доступны истины вершины.
Сквозь адамантовы проникнув огражденья,
Мой гений свет несет; для наблюденья
Рожден, живет он вечным властелином;
Земли, небес и адовой стремнины
Правдивые дает изображенья,
Врагам наносит смело пораженья,
Внедряется в сердечные глубины.
Чернь низкая, зреть истину старайся.
Прислушайся к моим словам нелживым.
Безумная, раскрой глаза со мною.
Ребенком звать любовь ты не пытайся.
Сама изменчива – ты мнишь ее пугливой,
Незрячей будучи – зовешь ее слепою.

* * *
Единое, начало и причина,
Откуда бытие, жизнь и движенье,
Земли, небес и ада порожденья,
Все, что уходит вдаль и вширь, в глубины.
Для чувства, разума, ума – картина:
Нет действия, числа и измеренья
Для той громады, мощи, устремленья,
Что вечно превышает все вершины.
Слепой обман, миг краткий, доля злая,
Грязь зависти, пыл бешенства с враждою,
Жестокосердье, злобные желанья
Не в силах, непрерывно нападая,
Глаза мои задернуть пеленою
И солнца скрыть прекрасное сиянье.

ДИАЛОГ ПЕРВЫЙ

   Элитропий. Как узники, привыкшие к мраку, освобожденные из глубины темной башни, выходят к свету, так многие, изощрившиеся в вульгарной философии, страшатся, восхищаются и приходят в замешательство, не будучи в силах переносить новое солнце твоих ясных понятий.
   Филотей. Недостаток происходит не от света, но от глаз: чем более прекрасным и ярким будет солнце само по себе, тем более ненавистным и особенно неприятным оно будет для глаз ночных сов.
   Элитропий. Трудное, редкое и необычное дело предпринимаешь ты, о Филотей, поскольку ты хочешь их вывести из мрачной пропасти к открытому, спокойному и ясному виду звезд, которые мы видим рассеянными в таком прекрасном разнообразии по синему плащу неба. Хотя твое благочестивое усердие будет только полезно людям, тем не менее нападки неблагодарных по отношению к тебе будут столь же разнообразны, сколь разнообразны те животные, которых благосклонная Земля порождает и взращивает в своем материнском и обильном лоне, если только верно, что человеческий род, в частности в каждом своем индивидууме, показывает разнообразие всех других, так что в каждом человеческом индивидууме целое проявляется более выразительно, чем в индивидуумах других видов. Вот почему некоторые, подобно подслеповатому кроту, лишь только почувствуют открытый воздух, как уже снова, разрывая землю, устремляются к своим родным темным тайникам. Другие, как ночные птицы, едва только увидят, что с ясного востока восходит розовая посланница солнца, как из-за слабости своих глаз стремятся скрыться в свои мрачные убежища. Все одушевленные существа, скрывающиеся от лика небесных светил и предназначенные для вечных расселин, провалов и пещер Плутона, призванные ужасным и мстительным зовом Алекто[3], раскрывают крылья и быстро направляются к своим жилищам. Но все те одушевленные существа, которые рождены для того, чтобы видеть солнце, радуясь окончанию ненавистной ночи, возблагодарив благосклонность неба и приготовившись воспринять центрами шаровидных кристаллов своих глаз столь сильно желанные и долгожданные лучи, сердцем, голосом и руками поклоняются востоку. После того как прелестный Титан погнал своих пламенных коней с золотого востока, нарушая снотворное молчание влажной ночи, начинают рассуждать люди, блеять невинные, беззащитные и покрытые руном отары, мычать рогатые стада под наблюдением грубых земледельцев. Ослы Силена ревут, чтобы снова, защищая смущенных богов, устрашать глупейших гигантов[4]; поворачиваясь на своем грязном ложе, назойливым хрюканьем оглушают их здоровенные свиньи. Тигры, медведи, львы, волки и лживые лисицы, высовывая головы из свои берлог, с пустынных высот наблюдают ровное поле охоты, испуская из своих звериных глоток хрюканье, рычанье, вой, рев, рыканье и рявканье. В воздухе и под листвой ветвистых деревьев петухи, орлы, павлины, журавли, горлинки, скворцы, воробьи, соловьи, галки, сороки, вороны, кукушки и цикады, не мешкая, отвечают и удваивают свое шумливое щебетанье. И еще с водной неустойчивой поверхности белые лебеди, пестрые утки, хлопотливые гагары, болотные чирки, хриплые гуси, жалобно квакающие лягушки наполняют уши своим шумом, так что жаркий свет солнца, рассеявшись в воздухе этого более счастливого полушария, будет сопровождаем приветствиями, быть может даже докучными, столь многих и столь разнообразных голосов, сколь разнообразны животные, которые их издают.
   Филотей. Не только обычно, но и естественно и необходимо, чтобы каждое одушевленное существо подавало свой голос, и невозможно, чтобы животные производили членораздельные звуки и делали правильные ударения, как люди, ибо противоположны их телосложения, различны вкусы и неодинаково питание.
   Армесс. Пожалуйста, дайте мне возможность сказать также и со своей стороны не относительно света, но относительно некоторых обстоятельств, не столь увеселяющих внешние чувства, сколь тревожащих внутреннее чувство того, кто видит и наблюдает. Ибо ради вашего мира и вашего покоя, которых с братской любовью я вам желаю, я не усмотрел, чтобы из ваших разговоров могли быть образованы комедии, трагедии, элегии и диалоги, подобные тем, которые, будучи недавно выпущены вами в свет, заставили вас замкнуться и уединиться в своем жилище.
   Филотей. Говорите свободно.
   Армесс. Я не буду говорить, как святой пророк, как отвлеченный созерцатель, как апокалиптический кудесник или как ангелоподобная валаамская ослица; и не буду рассуждать, как вдохновенный Вакхом, как надувшийся ветром распутных муз Парнаса, или как Сибилла, оплодотворенная Фебом, или как вещая Кассандра, как наполненный от головы до пяток аполлониевым вдохновением, как прорицатель, просветленный оракулом или дельфийским треножником, как Эдип, распутывающий хитросплетения Сфинкса, как Соломон, разгадывающий загадки царицы Савской, как Калхас, истолкователь олимпийского совета, как вдохновенный Мерлин или как человек, ушедший из грота Трофония[5]. Но я буду говорить обычным и общераспространенным способом, как человек, который имеет совершенно другие намерения, чем дистиллировать сок большого и малого мозга, пока у него не останется в качестве сухого остатка твердая и нежная оболочка головного мозга; как человек, говорю я, который не имеет другого мозга, кроме своего собственного, которому отказывают в своем благоволении даже последние боги на Олимпе, составляющие небесную челядь (те, говорю я, которые не едят амброзии и не пьют нектара, но утоляют жажду подонками из бочки и разлитым вином, если не хотят удовольствоваться водой и нимфами; те, говорю я, которые обычно бывают более близкими к нам, более интимными и более разговорчивыми), как, например, бог Вакх или Силен – пьяный наездник на осле, Пан, Вертумн, Фавн, Приап, не удостаивающие уделить мне больше того, что они обычно сообщают даже своим лошадям.
   Элитропий. Слишком длинное предисловие.
   Армесс. Терпение, – заключение будет коротким. Выражаясь кратко, я дам вам возможность услышать слова, которые не нужно разъяснять, как бы подвергая их дистилляции, перегоняя в реторте, вываривая в ванне и сублимируя по рецепту квинтэссенции; но это будут слова, вложенные мне в голову кормилицей, которая была почти столь же толстокожа, грудаста, пузата, крутобедра и толстозада, как и та лондонка, которую я видел в Вестминстере; ее желудок согревался парой грудей, которые были равны сапогам гиганта Сан-Спарагорио и которые, если бы обработать их на кожу, наверно, образовали бы две феррарские волынки.
   Элитропий. На этом следовало бы закончить предисловие.
   Армесс. Сверх того, в заключение я хотел бы, чтобы вы объяснили (оставляя в стороне голоса и звуки, вызванные светом и блеском вашей философии), какими бы голосами хотели бы вы, чтобы мы, в частности, приветствовали тот блеск учения, который возник из книги «Пир на пепле»[6]? Какие это животные читали «Пир на пепле»? Я спрашиваю, водные ли это или воздушные, земные или лунные? И, оставляя в стороне предложения Смита, Пруденция, Фруллы, я хочу знать, ошибаются ли те, кто говорит, что ты обладаешь голосом бешеной и яростной собаки, а кроме того, что ты поступаешь то как обезьяна, то как волк, то как сорока, то как попугай, то как одно животное, то как другое, перемешивая предложения трудные и серьезные, нравственные и физические, подлые и благородные, философские и комические?
   Филотей. Не удивляйтесь, братец, потому что это было не что иное, как пирушка, где мозги начинают управляться чувствами, внушаемыми им действием вкусов и запахов, напитков и пищи. Каковым может быть материальный и телесный пир, таким же точно оказывается словесный и духовный. Итак, этот диалогический пир имеет свои различные и разнообразные части в той же мере, как и тот, другой, имеет различные и разнообразные свои части; равным образом первый имеет специфические условия, обстоятельства и средства, подобно тому как и второй может иметь свои.
   Армесс. Пожалуйста, помогите мне понять.
   Филотей. Там, как это принято и как нужно, обычно находятся обыкновенная пища и салат, фрукты и домашние кушанья из кухни и из аптеки, для здоровых и для больных, холодные и горячие, в сыром виде и печеные, из животных, обитающих в воде и на земле, домашних и диких; жареное и вареное, созревшее и зеленое; вещи, которые служат только для питания, и такие, которые угождают вкусу; солидные и легкие, соленые и пресные, грубые и тонкие, горькие и сладкие! Так же и здесь с определенной последовательностью вам явились противоположности и разновидности, приспособленные к противоположным и разнообразным желудкам и вкусам тех, кому случалось присутствовать на нашем символическом пире, с тем чтобы никто не жаловался, что напрасно присоединился, а кому это не нравится, тот пусть примет участие в каком-либо другом пиршестве.
   Армесс. Верно. Но что же ты скажешь, если кроме того на вашем пиру, на вашем ужине окажутся вещи, непригодные ни для салата, ни для пищи, ни для фруктов, ни для обычных кушаний, ни холодные, ни горячие, ни сырые, ни печеные; которые не удовлетворяют аппетита и не утоляют голода, не пригодны ни для здорового, ни для больного и, как оказывается, не вышли ни из рук повара, ни из рук аптекаря.
   Филотей. Ты увидишь, что и в этом отношении наш пир не отличается от любого другого. Так же как и там, при самом лучшем угощении или же тебя обожжет какой-нибудь слишком горячий кусок, так что необходимо снова выбросить его наружу либо со слезами и плачем заставить его продвигаться по небу, пока не удастся его проглотить при помощи сильного толчка глотки; или у тебя заболит какой-нибудь зуб; или же пострадает твой язык, прикушенный благодаря хлебу; или какой-нибудь камушек поломает тебе зубы и поместится в них, заставляя тебя дышать всем ртом; или какой-нибудь кусок кожи или волос повара пристанет к твоему небу, вызывая у тебя рвоту; или же какая-нибудь рыбья кость остановится в твоем горле, заставляя тебя слегка кашлять; или же застрянет у тебя в глотке какая-нибудь косточка, подвергая тебя опасности задохнуться, – так и на нашем пире, благодаря общему нашему неудобству, находятся вещи, соответствующие и аналогичные этим. Все это происходит из-за прегрешения древнего прародителя Адама, из-за которого развращенная человеческая природа осуждена всегда иметь неприятности, присоединенные к приятному.
   Аримесс. Благочестиво и свято. Но что вы ответите тем, кто говорит, что вы взбешенный циник?
   Филотей. Я легко соглашусь с этим, если не целиком, то отчасти.
   Армесс. Но знаете ли вы, что не так достойно порицания получать оскорбления, как наносить их?
   Филотей. Для меня достаточно, что мои могут быть названы воздаянием, другие же были нападением.
   Армесс. Даже боги могут получать оскорбления, претерпевать клевету и переносить хуления, но хулить, клеветать и оскорблять свойственно людям грубым, низким, ничтожным и преступным.
   Филотей. Это верно. Однако мы не оскорбляем, но, стремясь к тому, чтобы к полученным неприятностям не присоединялись еще другие, отражаем оскорбления, сделанные не столько нам, сколько пренебрегаемой философии.
   Армесс. Вы желаете, следовательно, казаться кусающейся собакой, чтобы никто не решался вас беспокоить.
   Филотей. Это так, ибо я стремлюсь к спокойствию, и мне неприятны оскорбления.
   Армесс. Так; но считают, что вы поступаете слишком решительно.
   Филотей. С тем чтобы они не вернулись в другой раз и чтобы другие научились не вступать в диспуты со мной и с другими, пользуясь для этих умозаключений подобными средними терминами.
   Армесс. Оскорбление было частным, месть – публичной.
   Филотей. От этого она не становится несправедливой, ибо многие ошибки, которые по справедливости наказываются публично, совершаются частным образом.
   Армесс. Но благодаря этому вы портите свою репутацию и делаете себя более хулимым, чем они, ибо публично будут говорить, что вы нетерпеливы, фантастичны, странны и легкомысленны.
   Филотей. Я не озабочен этим. Лишь бы только они или иные не беспокоили меня, и для этого я показываю им палку циника, чтобы они оставили в покое меня с моими делами, и если они не желают меня ласкать, то зато они воздерживаются от проявления своей невежливости по отношению ко мне.
   Армесс. Кажется ли вам, что достойно философа прибегать к мести?
   Филотей. Если бы те, кто меня беспокоит, были Ксантиппой[7], то я был бы Сократом.
   Армесс. Разве ты не знаешь, что всем людям подобает быть великодушными и терпеливыми, благодаря чему они уподобляются богам и героям, которые, по мнению одних, мстят поздно, а по мнению других, вовсе не мстят и не гневаются.
   Филотей. Ты заблуждаешься, думая, что я прибегаю к мести.
   Армесс. А как же?
   Филотей. Я прибегаю к исправлению, благодаря которому мы также становимся подобными богам. Ты знаешь, что бедному Вулкану Юпитером было поручено работать также и в праздничные дни; и его несчастная наковальня беспрестанно получала столь многочисленные и столь яростные удары молотков, что не успевал еще один из них подняться, как другой уже опускался, для того чтобы достаточно было справедливых молний, которыми наказываются преступники.
   Армесс. Есть разница между вами и кузнецом Юпитера – супругом Кипрской богини.
   Филотей. Достаточно и того, что я, быть может, похож на него тем терпением и великодушием, которые я проявил в этом деле, не отпуская всей узды негодования, не возбуждая гнева самыми сильными ударами шпор.
   Армесс. Не всякому подходит быть исправителем нравов, особенно же множества людей.
   Филотей. Добавьте к этому: особенно когда множество его не трогает.
   Армесс. Говорят, что не следует вмешиваться в дела чужой страны.
   Филотей. А я скажу две вещи: во-первых, что не следует убивать иностранного врача за то, что он пытается прибегнуть к таким способам лечения, каких местные не применяют, а во-вторых, что для истинного философа всякая страна есть родина.
   Армесс. Но если они тебя не признают ни за философа, ни за врача, ни за соотечественника?
   Филотей. Это еще не значит, что я не являюсь ими.
   Армесс. Кто вам в этом поверит?
   Филотей. Божества, пославшие меня сюда, я, находящийся здесь, и те, у кого есть глаза, чтобы меня здесь видеть.
   Армесс. У тебя весьма немногочисленные и малоизвестные свидетели.
   Филотей. Весьма немногочисленны и малоизвестны истинные врачи, но почти все действительно больны. Я хочу сказать, что они не имеют права прибегать к подобным средствам по отношению к тем, кто доставляет им похвальные благодеяния, независимо от того, иностранцы они или нет.
   Армесс. Мало кто признает эти благодеяния.
   Филотей. Разве от этого жемчужины становятся менее драгоценными и мы не должны всеми силами охранять их и заставлять охранять, освобождать их и ограждать и защищать от того, чтобы свиньи не топтали их ногами? И столь благосклонны ко мне вышние, мой Армесс, что я никогда не обращаюсь к подобной мести из грязного самолюбия или из низменной заботы частного человека, но лишь из любви к столь возлюбленной моей матери-философии и из усердия, возбужденного оскорблением ее величия. Она изолгавшимися родственниками и сыновьями (ибо нет низкого педанта, фразистого лентяя, глупого фавна, невежественного обманщика, который бы не пожелал причислиться к ее семье, выставляя напоказ свои книги, или же отпуская длинную бороду, или же каким-либо другим способом придавая себе важность) доведена до того, что для народа слово философ значит обманщик, бездельник, педант, жулик, шут, шарлатан, годный для того, чтобы служить для веселого времяпрепровождения в доме и для пугания птиц в поле.
   Элитропий. По правде говоря, большинство людей уважает философов еще меньше, чем священников, потому что последние, будучи самого низкого происхождения, все же не довели духовенство до такой степени презрения, до какой довели философию люди, достойные называться зверями всякого рода.
   Филотей. Восхвалим же по достоинству древность, когда философы были таковы, что выдвигались в законодатели, советники и цари, когда советники и цари возвышались в священники. В наше время большинство священников таково, что их презирают, а вместе с ними презирают и божественные законы. Почти все философы, каких мы видим, таковы, что к ним относятся с презрением, а благодаря им – и к науке. Кроме того, среди них толпа негодяев, подобно тому как сорная трава заглушает рожь, своим диким бредом подавляют редкую добродетель и истину, которые доступны немногим.
   Армесс. Я не нахожу философа, который бы так гневался за пренебрежение философией, и не вижу, о Элитропий, никого, кто бы так волновался за свою науку, как Теофил; что было бы, если бы все другие философы были так же настроены, то есть столь же вспыльчивы?
   Элитропий. Другие философы не открыли столько, не должны столько охранять и столько защищать. И они легко могут пренебрегать такой философией, которая ничего не стоит, или другой, которая стоит мало, или той, которой они не знают; но тот, кто нашел скрытое сокровище Истины, пораженный красотой этого божественного лика, не менее ревниво заботится, чтобы она не подвергалась искажению, пренебрежению и осквернению, чем кто-нибудь другой, испытывающий грязное влечение к золоту, карбункулу и бриллианту или плененный женской красотой.
   Армесс. Но поразмыслим и вернемся снова к вопросу. О вас говорят, Теофил, что в своем «Пире» вы осуждаете и оскорбляете целый город, целую область, целое государство[8].
   Филотей. Этого я никогда не предполагал, никогда не замышлял и никогда не делал; и если бы я это предполагал, замышлял или делал, я сам осудил бы себя как наихудшего и готов был бы к тысяче пересмотров, к тысяче отказов, к тысяче отступлений, не только если бы я оскорбил благородное и древнее государство, подобное этому, но любое другое, сколь бы ни считали его варварским; не только, говорю я, любой город, сколь бы его ни порицали как нецивилизованный, но и любой род, сколь бы его ни считали диким, и любую семью, сколь бы ее ни называли негостеприимной; ибо не может быть государства, города, поколения или целого дома, обитатели которого имели бы одни и те же нравы и где не встречались бы противоположные и противоречащие друг другу характеры, вследствие чего то, что нравится одному, не нравится другому.
   Армесс. Верно, я все прочел, перечитал и хорошо обдумал, и хотя относительно частностей я нахожу вас, не знаю почему, немного несдержанным, но в общем я считаю ваше поведение безупречным, разумным и скромным. Все же слухи, распространившиеся о вас, носят неблагоприятный характер, как я вам сейчас говорил.
   Элитропий. Подобные слухи распространяются из-за низости кое-кого из тех, кто чувствует себя затронутым: они-то из мести, видя, что им недостает собственного разума, учености, одаренности и силы, насколько умеют, измышляют обманы, которым могут доверять лишь им подобные, и ищут соучастников, чтобы упреки, направленные против частных лиц, выдать за оскорбление обществу.
   Армесс. Напротив, я думаю, что имеются люди не без разумения и понимания, которые считают оскорбление общим, потому что вы приписываете подобные обычаи целому поколению.
   Филотей. Таковы ли эти упомянутые обычаи, чтобы подобные им, а также худшие и гораздо более странные в роде, виде и числе не встречались в известнейших странах и областях мира? Разве вы назвали бы меня оскорбляющим родину и неблагодарным ей, если бы я сказал, что подобные и еще более преступные обычаи встречаются в Италии, в Неаполе, в Ноле? Разве этим унижена будет страна, благословленная небом, которая одновременно и в одинаковой степени может называться головой и правой рукой земного шара, правительницей и владычицей других поколений и всегда нами и другими считалась учительницей, кормилицей и матерью всех добродетелей, учений, культур, учтивостей и приличий? Преувеличена ли похвала, воспеваемая ей теми же нашими поэтами, которые не в меньшей степени называют ее учительницей всех пороков, обманов, скупостей и жестокостей?
   Элитропий. Это верно согласно принципам вашей философии; вы утверждаете в них, что противоположности совпадают в принципах и в ближайших объектах, так что те же самые таланты, которые являются способнейшими для высоких, доблестных и благородных поступков, если они развращены, обращаются к крайним порокам. Кроме того, наиболее редкие и избранные таланты обычно встречаются там, где, как общее правило, люди наиболее невежественны и глупы; там же, где люди в большинстве случаев наименее культурны и воспитанны, в частных случаях встречаются наиболее воспитанные и культурные люди; поэтому кажется, что различным способом различным поколениям уделяется одна и та же мера совершенств и недостатков.
   Филотей. Вы говорите истину.
   Армесс. Со всем тем, Теофил, мне, как и многим другим вместе со мною, жаль, что вы встречались с такими лицами на нашей любимой родине, которые дали вам повод жаловаться при помощи «Пира», а не с многочисленными другими, которые показали бы вам ясно, насколько наша страна, хоть и названная вашим поэтом «совершенно отрезанной от всего мира»[9], склонна к всевозможным занятиям изящной литературой, военным делом, рыцарством, культурой и образованием. Во всем этом, насколько это зависит от напряжения наших сил, мы стараемся не быть ниже наших предков и не быть побежденными другими народами, особенно же теми, которые считают, что благородство, науки, военное дело и культура даны им как бы от природы.
   Филотей. Уверяю вас, Армесс, что относительно сказанного вами я не должен и не мог бы противоречить вам ни словами, ни разумом, ни сознанием, ибо вы защищаете свое дело безупречно, скромно и доказательно. Поэтому благодаря вам как человеку, лишенному варварской гордости, я начинаю раскаиваться и сожалеть, что коснулся вышеупомянутых личностей, что опечалил вас и других людей честнейшего и гуманного образа мыслей; поэтому я страстно желал бы, чтобы те мои диалоги не были изданы, и, если это вам угодно, я приложу усилия, чтобы они больше не распространялись.
   Армесс. Ни я, ни другие благороднейшие люди нисколько не опечалены опубликованием этих диалогов; наоборот, я скорее содействовал бы их переводу на наш язык, для того чтобы они были прочитаны теми среди нас, кто мало воспитан и придерживается плохих обычаев. Быть может, если они увидят, с каким отвращением восприняты и какими чертами описаны их грубые манеры и насколько они противны, то может случиться, что если они и не захотят отступить от этого пути, несмотря на хорошие поучения и хорошие примеры, увиденные ими у лучших и высших, то во всяком случае они постараются изменить свои обычаи и приспособиться к лучшим, хотя бы из-за стыда быть причисленными к худшим; тогда они убедятся, что честь и гордость личности состоит не в том, чтобы знать все способы, какими можно причинять неприятности, но, наоборот, в противоположном этому поведении.
   Элитропий. Вы показываете, что вы приличный человек и заинтересованы в процветании своей родины, что вы не являетесь по отношению к заслугам других неблагодарным и непризнательным, каковыми могут быть многие люди, бедные доказательствами и разумением. Но Филотей, кажется, не столь уж озабочен сохранением своей репутации и защитой своей личности; ибо в какой степени благородство противоречит грубости, в такой же степени противоположны и их следствия. Если бы, например, дикий скиф, оказавшийся мудрым и прославленным за удачи и успех у себя на родине, покинув берега Дуная, обратился со смелым упреком и справедливой жалобой к римскому сенату, посягнув таким образом на авторитет и величие его, то последнему эти упреки и жалобы дали бы лишь повод проявить свое благоразумие и великодушие, почтив своего строгого порицателя колоссальной статуей. Между тем, наоборот, аристократ и римский сенатор потерпит неудачу и окажется неразумным, если, оставив веселые берега своего Тибра, он отправится к диким скифам и обратится к ним со справедливой жалобой и самыми разумными укорами. Они благодаря этому получат предлог обнаружить колоссальную бездну своей низости, бесчестия и грубости: подвергнут его избиению камнями, разнуздают неистовство черни и тем самым покажут другим народам, какая глубокая разница между настоящими людьми и теми, кто лишь создан по образу и подобию людей.
   Армесс. Воистину, Теофил, я не считаю нужным, чтобы я или кто-либо другой, более умный, чем я, взялся защищать и поддерживать дело тех, кто является предметом вашей сатиры, как будто бы дело шло о населении этой страны, к защите которой нас склоняют законы нашей природы. Ибо я никогда не признаю своими единомышленниками и всегда буду считать своими врагами тех, кто утверждает, что они являются частью и членами нашей родины, которая имеет столь же благородных, образованных, приличных, дисциплинированных, скромных, культурных и разумных людей, как и любая другая. Поэтому, хотя в ней живут эти люди, они в ней содержатся лишь как грязь, подонки, навоз и падаль; они могут быть названы частями государства и города лишь в том смысле, в каком сточная яма называется частью корабля. И поэтому из-за них нам не следует быть недовольными собою, и если бы мы все же были недовольны собою, то были бы достойны порицания. Из числа их я не исключаю значительной части ученых и священников, из коих некоторые при помощи докторской степени сделались вельможами. Их целью было приобретение той жалкой авторитетности, которую сначала они не осмеливались показывать, но затем стали дерзко и открыто проявлять вследствие своей наглости, рассчитывая, что таким образом они увеличат свою репутацию ученого и священника. Неудивительно поэтому, что вы видите многих и многих обладающих докторской степенью и священническим саном, кто более близок к стаду, скотному двору и конюшне, чем действительные конюхи, козопасы и земледельцы. Поэтому я не хотел бы, чтобы вы столь резко отнеслись к нашему университету, не обратив внимания на то, чем он был, будет или может стать в будущем, а отчасти уже является и в настоящее время.
   Филотей. Не беспокойтесь, ибо хотя он был в данном случае обрисован вполне правильно, тем не менее он не совершил более крупных ошибок, чем все остальные университеты, считающие себя более достойными и при помощи своих глупейших докторских дипломов украшающие лошадей кольцами и ослов диадемами. Равным образом я не отрицаю, что он с самого начала был хорошо организован и отличался хорошим порядком занятий, торжественностью церемоний, распорядком упражнений, украшениями одежд и многим другим, что необходимо связано с академией и ее украшает. Поэтому, без всякого сомнения, нет человека, который не признал бы его первым в Европе, а следовательно, и во всем мире. И я не отрицаю, что в отношении тонкости дарований и остроты умов, естественно порождаемых обеими частями Британии, он не уступает самым лучшим университетам[10]. Равным образом не изгладилось из памяти, что, прежде чем спекулятивные науки распространились в других частях Европы, они процветали в этом месте и что его мастера метафизики, хотя и были варварами по языку и монахами по профессии, тем не менее распространили по всем другим академиям культурных стран блеск метафизики, этой благороднейшей и редкой отрасли философии, которая в наше время почти угасла. Но что меня удручает и одновременно возбуждает у меня отвращение и смех, – это то, что в то время, как я не нахожу людей, более близких римскому и аттическому языку, чем в этом месте, в остальном они (я говорю о громадном большинстве) с гордостью считают себя во всем отличными от древних и противоположными им. Последние же, мало заботясь о красноречии и грамматической строгости, все занимались умозрениями, которые этими людьми названы софизмами. Но я более ценю их метафизику, в которой среди них выдвинулся их мастер Аристотель, сколь ни загрязнена она и ни испачкана известными ложными умозаключениями и теоремами, не имеющими отношения ни к философии, ни к богословию, но происшедшими вследствие бездействия и плохого употребления умов; этой мудрости недостает людям нынешней эпохи со всем их цицероновским красноречием и декламаторским искусством.
   Армесс. Но и этими вещами нельзя пренебрегать.
   Филотей. Верно, но если нужно выбрать одно из двух, то я предпочитаю культуру ума, какой бы невзрачный вид она ни имела, культуре самых отборных слов и выражений.
   Элитропий. Это утверждение напоминает мне брата Вентуру. Разбирая одно место из святого Евангелия, где говорится «воздайте кесарево кесарю», он упоминал по этому случаю названия всех монет, имевшихся во времена римлян, с их знаком и весом (не знаю, из какой дьявольской летописи или книги для записей собрал он их, а было их более 120), чтобы дать понять, сколь велики его прилежание и память. По окончании проповеди к нему приблизился один честный человек и сказал: «Почтенный отец мой, дайте мне, пожалуйста, один карлин», – на что он ответил, что принадлежит к ордену нищенствующих.
   Армесс. С какой целью вы рассказываете это?
   Элитропий. Я хочу сказать, что те, кто слишком занимается именами и выражениями и не обращает внимания на вещи, гарцуют на одном муле вместе с этим почтенным отцом мулов.
   Армесс. Я думаю, что кроме занятия красноречием, в котором они обогнали всех своих предшественников и не стоят ниже современников, они не нищие также в философии и в других спекулятивных профессиях, без опытности в которых они ни в какой степени не продвинулись бы вперед. Поэтому статуты университета, к которым они принуждаются клятвою, требуют, чтобы никто не допускался к магистерской и докторской степени по философии и теологии, если он не черпал из источника Аристотеля.
   Элитропий. О, я вам расскажу, что они сделали, чтобы не быть клятвопреступниками. Одному из трех фонтанов, которые имеются в университете[11], они дали название «источник Аристотеля», другой называют «источником Пифагора», третий зовут «источником Платона». Так как из этих трех источников ими берется вода для приготовления пива и меда (правда, эту же воду пьют быки и лошади), то, следовательно, всякий, кто пробыл в комнате для занятий и в колледжах хотя бы три или четыре дня или даже менее, тем самым испил не только из источника Аристотеля, но кроме того и Пифагора и Платона.
   Армесс. Увы, все, что вы говорите, слишком истинно. Отсюда происходит, о Теофил, что доктора ценятся по такой же дешевой цене, как сардинки. Ибо подобно тому, как с малым трудом они создаются, находятся и ловятся, так по малой цене они и покупаются. Вследствие этого толпа докторов в наш век столь велика у нас (я не затрагиваю, конечно, репутации некоторых известных своим красноречием, ученостью и вежливыми манерами, каковы, например, Тобий Меттью, Кельпепер[12] и другие, не знаю кого назвать), что благодаря этому, если кто-нибудь называется доктором, то его не столько считают получившим новую степень благородства, сколько подозревают в противоположных качествах, если он частным образом не известен. Отсюда происходит то, что тот, кто знатен по происхождению или по другому случаю, а сверх того присоединяет к этому благородство, приобретаемое ученостью, избегает, как позора, ученой степени и титула доктора, но довольствуется тем, что является на самом деле ученым. И подобных людей при дворах попадается больше, чем можно найти педантов в университете.
   Филотей. Не жалуйтесь, Армесс, ибо во всех местах, где имеются доктора и священники, встречается и тот и другой посев этих людей. Поэтому те, которые являются действительно учеными и действительно священнослужителями, хотя бы они и выдвинулись из низкого состояния, не могут быть некультурными и неблагородными, ибо наука есть наилучший путь для того, чтобы сделать человеческий дух героическим. Но те другие тем более выразительно проявляют свою грубость, чем более они стремятся греметь вместе с отцом богов Юпитером или с гигантом Салмонеем[13] и подобно украшенному пурпуром сатиру или фавну выступают с ужасной и горделивой спесью, после того как определили на королевской кафедре, к какому склонению принадлежит «этот», «эта» и «это ничто».
   Армесс. Итак, оставим эти соображения. Что это за книга у вас в руке?
   Филотей. Это диалоги.
   Армесс. «Пир»?
   Филотей. Нет.
   Армесс. Что же это такое?
   Филотей. Это другие диалоги, в которых трактуется сообразно с нашим методом «О Причине, Начале и Едином».
   Армесс. Каковы же здесь собеседники? Быть может, мы снова будем иметь дело с каким-нибудь дьяволом вроде Фруллы и Пруденция, которые снова причинят нам какое-нибудь беспокойство?
   Филотей. Не сомневайтесь в том, что за исключением одного все остальные – люди спокойные и честнейшие.
   Армесс. Так что, согласно вашим собственным словам, в этих диалогах нам снова придется кое-что очищать?
   Филотей. Не сомневайтесь в этом, ибо скорее вы будете почесывать там, где у вас зудит, чем ковырять там, где у вас больно.
   Армесс. Однако?
   Филотей. Здесь вы встретите в качестве одного из собеседников ученого, честного, любящего, доброго и столь верного друга Александра Диксона[14], которого Ноланец любит, как свои глаза; он-то и является причиной того, что этот предмет подвергается здесь рассмотрению. Он введен в качестве человека, доставляющего Теофилу материал для размышления. Вторым будет Теофил, то есть я; сообразно представляющимся случаям я буду различать, определять и доказывать все относящееся к рассматриваемому предмету. Третьим будет Гервазий, человек, не принадлежащий к нашей профессии, но для времяпрепровождения желающий присутствовать на нашем собеседовании. Это человек, который не пахнет ни хорошо, ни плохо, потешается над Полииннием и шаг за шагом предоставляет ему возможность проявить свою глупость. Этот святотатственный педант будет четвертым; это один из строгих цензоров философии, почему он называет себя Момом[15]; питающий пылкие чувства к своему стаду схоластов, почему он претендует на сократическую любовь; постоянный враг женского пола, почему он считает себя Орфеем, Музеем, Титиром и Амфионом, чтобы не быть физиком[16]. Это один из тех людей, которые, построив красивую фразу, написав изящное послание, выкроив красивый оборот в цицероновском духе, воображают, что здесь воскресает Демосфен, здесь вырастает Туллий, здесь обитает Саллюстий, здесь Аргус, рассматривающий каждую букву, каждый слог, каждое выражение; здесь Радамант вызывает тени молчащих; здесь Минос[17], царь Крита, движет урну. Они подвергают испытанию речи, они обсуждают фразы, говоря: эти принадлежат поэту, эти – комическому писателю, эти – оратору; это серьезно, это легко, это возвышенно, это – низкий род речи; эта речь темна, она могла бы быть легкой, если бы была построена таким-то образом; это начинающий писатель, мало заботящийся о древности, он и не пахнет Цицероном и плохо пишет по-латыни; этот оборот не тосканский, он не заимствован у Боккаччо, Петрарки и других испытанных авторов. В этом его триумф, он доволен собою, его поступки нравятся ему больше, чем все остальное; это Юпитер, который с высокой башни созерцает и наблюдает жизнь других людей, подверженную стольким ошибкам, бедствиям, несчастьям и бесполезным трудам. Один лишь он счастлив, один лишь он живет небесной жизнью, созерцая свою божественность в зеркале какого-нибудь «Сборника», «Словаря», «Калепина», «Лексикона», «Рога изобилия», «Ницолия»[18]. Между тем как всякий человек – единица, один только он, обладающий всем этим изобилием, является всем. Если он смеется, он называет себя Демокритом; если печалится – Гераклитом; если спорит – Хрисиппом; если размышляет – Аристотелем; если фантазирует – Платоном; если мычит какую-нибудь проповедь, он титулует себя Демосфеном; если разбирает Вергилия, то он – Марон. Здесь он исправляет Ахилла, там одобряет Энея, упрекает Гектора, декламирует против Пирра, сожалеет о Приаме, обвиняет Турна, извиняет Дидону, рекомендует Ахата и, в конце концов, между тем как прибавляет слово к слову и нанизывает грубые синонимы, ничто божественное не считает себе чуждым. И когда он столь спесиво сходит со своей кафедры как человек, распоряжавшийся небесами, управлявший сенатами, командовавший войсками, переделывавший миры, то становится ясно, что если бы только не несправедливость времени, то он так же орудовал бы делами, как орудует мнениями. О времена, о нравы! Сколь редки те, кто понимает природу причастий, наречий, спряжений! Сколько времени прошло, пока нашли основание и истинную причину, почему прилагательное должно согласоваться с существительным, почему слова, выражающие отношение, должны согласовываться с тем словом, к которому они относятся, и по какому правилу они должны следовать или раньше или позже этого слова, и в какой мере и в каком порядке примешиваются здесь такие междометия, выражающие горе и радость, как «увы», «ах», «о горе», и другие приправы, без которых всякая речь была бы лишена какого бы то ни было вкуса.
   Элитропий. Говорите что хотите, понимайте это как вам нравится; я же говорю, что для счастья в жизни лучше считать себя крезом и быть бедняком, чем считать себя бедняком, будучи крезом. Разве не больше блаженства доставляет обладание глупышкой, которая тебе кажется красавицей и тебя удовлетворяет, чем Ледой или Еленой, которая тебе доставляет скуку и отвращение? Какое значение имеет для невежественных и неблагородных людей это обстоятельство, если они тем более счастливы, чем больше они нравятся самим себе? Свежая трава так же хороша для осла, как овес для лошади, как для тебя самый лучший хлеб и куропатка; свинья так же удовлетворяется желудями и грязью, как Юпитер – амброзией и нектаром. Захотите ли вы вывести их из этого состояния приятной глупости, если за эту заботу они постараются впоследствии разбить вам голову? Хотя, кто знает, это или то – глупость? Один пирронист говорил: «Кто знает, не является ли наше состояние смертью, а состояние тех, кого мы зовем мертвыми, не является ли жизнью?» Точно так же кто знает, не состоит ли все счастье и истинное блаженство в правильном соединении и сочетании частей речи.
   Армесс. Так построен мир: мы смеемся над педантами и грамматиками, ловкие придворные смеются над нами, мало размышляющие монахи и священники смеются над всеми; и, в свою очередь, педанты издеваются над нами, мы над придворными и все над монахами; и, наконец, между тем как один является дураком для другого, мы видим, что все друг от друга отличаются лишь по видовому отличию, в то время как они согласуются друг с другом в роде, числе и падеже.
   Филотей. Различны поэтому виды и способы осуждения, разнообразны их степени, но особенно они мрачны, жестоки, ужасны и страшны у наших архиученых. Поэтому перед ними должны мы преклонить колени, понурить голову, отвратить глаза, поднять руки, вздыхать, плакать, восклицать и просить награды. Итак, к вам я обращаюсь, о вы, держащие в руке жезл Меркурия, разрешающие споры и вопросы, возникающие между людьми и между богами; к вам, Мениппы, которые, сидя на лунном шаре, с глазами отвращенными и опущенными, смотрят с отвращением и с презрением на наши поступки; к вам, щитоносцы Паллады, гонцы Минервы, управители Меркурия, магнаты Зевса, молочные братья Аполлона, сподручники Эпиметея, собутыльники Вакха, ослицы Эванта, флагеллянты Эдонид, возбудители Тиад, субагитаторы Менад, субдекораторы Бассарид, всадники Мималлонид, сожители нимфы Эгерии, блюстители энтузиазма, предводители кочующего народа, распутники Демогоргоны, Диоскуры текучих учений, казначеи Пантаморфа, козлы отпущения первосвященника Аарона, – вам мы поручаем нашу прозу, вам мы подчиняем свои стихи, предпосылки, предположения, расхождения, скобки, приложения, клаузулы, периоды, построения, предложения и эпитеты. О вы, приятнейшие водолеи, при помощи красивых элегантностей изгоняющие из нас дух, связывающие наше сердце, возбуждающие наши чувства и заключающие в публичный дом непотребные души наши, приведите в хорошее состояние наши варваризмы, пунктируйте наши солецизмы, поверните к лучшему неудачные выражения, кастрируйте наших силенов, обуздайте наших ноев, превратите в евнухов наши длинноты, заштопайте наши ошибки, ограничьте наши тавтологии, умерьте наши акрибологии, снизойдите к нашим эскрилогиям, извините наши периссологии[19], простите наши непристойности. Я обращаюсь с мольбою ко всем вам вообще и в частности к тебе, о строгий, надменный и суровейший маэстро Полиинний, чтобы вы отбросили слепое бешенство и столь преступную ненависть к благороднейшему женскому полу; не гоните того, что в мире является прекрасным и чем небо любуется своими бесчисленнейшими очами. Придите, придите в себя и призовите к себе ум, при помощи которого вы увидите, что эта ваша злость есть не что иное, как явная мания и неистовое бешенство. Кто более бесчувственен и туп, чем человек, не видящий света? Какая глупость может быть презреннее, чем вражда с самой природой из ненависти к полу, как это делает варварский король из Сарца[20], который, обученный вами, говорит:
Ведь совершенною не может быть природа,
Затем что женского названье это рода.

   Всмотритесь хоть немного в истину, поднимите взор на древо познания добра и зла, и вы увидите различие и противоположности между одним и другим. Присмотритесь, каковы мужчины, каковы женщины. Здесь вы замечаете телесный корпус, который является вашим другом – мужчиной, там – душу, которая является вашим врагом – женщиной. Здесь мужчина – хаос, там женщина – упорядоченность; здесь – сон, там – бодрость; здесь – напор, там – уступчивость; здесь – порок, там – добродетель; здесь – страх, там – безопасность; здесь – упрек, там – учтивость; здесь – скандал, там – гармония; здесь – ужас, там – тишина; здесь – обман, там – истина; здесь – недостаток, там – полнота; здесь – ад, там – безмятежность; здесь – педант Полиинний, там – Полиинния-муза. И, наконец, все пороки, недостатки и преступления – мужского рода. Все добродетели, превосходства и милости – женского рода. Поэтому осторожность, справедливость, храбрость, умеренность, красота, величественность, достойность, божественность так называются, так их воображают, описывают и рисуют, таковы они суть. Теперь перейдем от этих теоретических, логических и грамматических оснований, подходящих к вашей аргументации, к основаниям натуральным, реальным и практическим. Не достаточно ли одного этого примера, чтобы связать тебе язык, заткнуть рот и привести тебя в смущение со всеми, сколько их есть, твоими компаньонами. Найдешь ли ты мужчину, лучшего или хотя бы только подобного божественной Елизавете, царствующей в Англии? Так как она столь одарена, возвышенна, находится под покровительством и охраною небес, пользуется их поддержкою, то напрасна была бы попытка принизить ее значение иными словами или силами. Разве есть среди знати кто-нибудь более героический, среди носящих тогу – более ученый, среди советников – более мудрый, чем эта дама, самая достойная из всех людей во всем государстве? Софонизба, Фаустина, Семирамида, Дидона, Клеопатра и все другие, которые в прежнее время могли быть славою Италии, Греции, Египта и других стран Европы и Азии, разве не кажутся самыми жалкими по сравнению с нею как по физической красоте, так и по владению народными и научными языками, по знанию наук и искусств, по мудрости управления, по благополучию великого и продолжительного властвования, по всем другим общественным и природным доблестям? Свидетелями моими являются ее деяния и счастливый успех, которым с благородным восхищением любуется наш век. В то время как Тибр бежит оскорбленный, По угрожающий, Рона неистовствующая, Сена окровавленная, Гаронна смятенная, Эбро бешеный, Тахо безумствующий, Маас озабоченный, Дунай беспокойный, Елизавета в тылу Европы блеском очей своих уже более 25 лет успокаивает великий океан, который, непрерывно сменяя прилив на отлив, радостно и тихо принимает в свое обширное лоно свою возлюбленную Темзу; она же, далекая от всякого беспокойства и неприятности, безопасно и весело движется, извиваясь среди зеленых берегов. Итак, чтобы начать с главного, каковы…
   Армесс. Замолчи, замолчи, Филотей. Не старайся прибавить воды к нашему океану и света к нашему солнцу. Перестань казаться отвлеченным, чтобы не выразиться хуже, диспутируя с отсутствующими Полиинниями. Дай нам на краткий срок рукопись этих диалогов, чтобы не оставаться без дела на этот день и час.
   Филотей. Возьмите и прочтите.
   Конец первого диалога

ДИАЛОГ ВТОРОЙ[21]

   Собеседники:
   Аврелий Диксон, Теофил, Гервазий, Полиинний
   Диксон. Пожалуйста, маэстро Полиинний, и ты, Гервазий, не прерывайте в дальнейшем наших разговоров.
   Полиинний. Да будет так.
   Гервазий. Если тот, кто является магистром, говорит, то, без сомнения, я не могу молчать.
   Диксон. Так что вы утверждаете, Теофил, что всякая вещь, которая не является Первоначалом и Первопричиной, имеет начало и имеет причину.
   Теофил. Без сомнения и без какого-либо возражения.
   Диксон. Вы думаете, тем самым, что тот, кто познает вещи, причиненные и зависящие от начала, познает причину и начало?
   Теофил. Не легко ближайшую причину и ближайшее начало; но с величайшим трудом он познает хотя бы лишь следы Высшей Причины и Первоначала.
   Диксон. Как же вы полагаете, что вещи, имеющие первую и ближайшую причину и первое и ближайшее начало, истинно познаются, если сообразно действующей причине (каковая относится к числу того, что способствует реальному познанию вещей) они скрыты?
   Теофил. Я утверждаю, что легкая вещь – предписывать учение о доказательствах, но трудно доказывать; легчайшая вещь – предписывать причины, обстоятельства и методы учения, но наши методологи и аналитики плохо приводят в действие свои орудия, методические принципы и искусства искусств.
   Гервазий. Подобно тем, кто умеет делать столь прекрасные шпаги, но не умеет ими действовать.
   Полиинний. Почти.
   Гервазий. Да закроются твои глаза, чтобы ты никогда не мог их раскрыть.
   Теофил. Поэтому я говорю, что не следует просить натурфилософа, чтобы он привел все причины и начала, но одни лишь физические и из них – главные и специальные. Ведь, хотя они зависят от Первого Начала и от Первой Причины и о них поэтому говорят, что они имеют эту причину и это начало, все же нет такого необходимого отношения, которое бы от познания одного приводило к познанию другого, и поэтому нельзя требовать, чтобы они были установлены в одной и той же дисциплине.
   Диксон. Как так?
   Теофил. Ибо познание всех зависимых вещей не дает нам знания Первого Начала и Первой Причины, а лишь следы, так как все происходит от его воли или благости; последняя является принципом его действия, от которого происходят все следствия. Это же самое может быть усмотрено в искусственных вещах, поскольку тот, кто видит статую, не видит скульптора, кто видит изображение Елены, не видит Апеллеса, но видит следствие действия, которое происходит от блага апеллесовой одаренности; все же это является следствием акциденций[22] и свойств субстанции этого человека, каковой, что касается его абсолютного бытия, нисколько не познан.
   Диксон. Так что познать вселенную – это не значит познать какую-нибудь из сущностей или субстанций Первого Начала, ибо это значит лишь познать акциденции акциденций.
   Теофил. Верно, но я не хотел бы, чтобы вы воображали, будто я понимаю это так, что в Боге имеются акциденции или же что он может быть познан как бы посредством своих акциденций.
   Диксон. Я не приписываю вам столь грубого намерения; одно дело, как мне известно, сказать относительно любой вещи, чуждой божественной природе, что это – акциденции, другое дело, что это – Его акциденции, и опять-таки другое дело, что это – как бы Его акциденции. Последним способом выражения, мне кажется, вы хотите сказать, что вещи суть следствия божественного действия, каковые, хотя они и суть субстанция вещей, а также и сами природные субстанции, тем не менее суть как бы отдаленнейшие акциденции, поскольку дело идет о том, чтобы мы благодаря им получили адекватное познание божественной сверхприродной Сущности.
   Теофил. Вы хорошо говорите.
   Диксон. Так что об этой Божественной Сущности мы ничего не можем узнать как потому, что она бесконечна, так и потому, что она весьма далеко отстоит от этих следствий, являющихся крайним пределом достижений нашей дискурсивной способности; мы можем узнать лишь следы ее, как говорят платоники, отдаленные следствия, как говорят перипатетики, оболочку, как говорят каббалисты; мы можем созерцать ее как бы сзади, как говорят талмудисты, в зеркале, в тени и посредством загадок, как говорят апокалиптики.
   Теофил. Еще более. Так как мы не обозреваем сразу в совершенстве этой вселенной, чью субстанцию и начало столь трудно понять, то отсюда вытекает, что мы познаем Первое Начало и Причину по их следствиям в гораздо меньшей степени, чем может быть познан Апеллес по сделанным им статуям; ибо эти последние мы можем видеть целиком и исследовать по частям, но это невозможно по отношению к великому и бесконечному созданию божественного могущества. Итак, это уподобление должно быть понято не без соответственного ограничения.
   Диксон. Это так, и так я это понимаю.
   Теофил. Будет поэтому правильным воздержаться от разговоров о столь возвышенном предмете.
   Диксон. Я с этим согласен, ибо для морали и богословия достаточно знать Первое Начало в тех пределах, в каких нам открыли его высшие божества и разъяснили божественные люди. Кроме того, не только любой закон и богословие, но также и все реформированные философии приходят к выводу, что лишь непосвященному беспокойному уму свойственно стремление искать смысла и желание найти определения тех вещей, которые находятся выше сферы нашего понимания.
   Теофил. Хорошо. Но они не столь достойны порицания, сколь величайших похвал заслуживают те, кто стремится к познанию этого Начала и Причины для того, чтобы познать по мере возможности его величие, созерцая очами размеренных чувств эти великолепные звезды и сияющие тела; и столько имеется обитаемых миров и великих живых тел и превосходнейших божеств, сколь бесчисленными кажутся и являются миры, не многим отличные от того, к которому мы принадлежим; так как невозможно, чтобы они имели бытие сами по себе, принимая во внимание, что они сложны по составу и разложимы (хоть и не поэтому они заслуживают гибели, как это хорошо сказано в «Тимее»[23]), то необходимо следует, что они знают Начало и Причину, а следовательно, и величие его бытия, жизни и действия: они показывают и проповедуют в бесконечном пространстве бесчисленными голосами бесконечное превосходство и величие своего Первого Начала и Причины. Итак, оставляя в стороне, как вы говорите, это рассмотрение, поскольку оно превышает всякое чувство и рассудок, мы будем рассматривать Начало и Причину, поскольку они, в следе, или являются самой природой или лишь отражаются на ее поверхности и в недрах. Вы же спрашивайте лишь в известном порядке, если хотите, чтобы я в порядке вам отвечал.
   Диксон. Так я и поступлю. Но прежде всего, так как вы обычно говорите причина и начало, то я хотел бы знать, употребляются ли вами эти названия как синонимы.
   Теофил. Нет.
   Диксон. Какова же разница между тем и другим термином?
   Теофил. Я отвечаю, что, называя Бога Первым Началом и Первой Причиной, мы подразумеваем одну и ту же вещь в различных смыслах; когда же мы называем начала и причины в природе, мы подразумеваем различные вещи в их различных смыслах. Мы называем Бога Первым Началом, поскольку все вещи ниже его и следуют согласно известному порядку прежде или позже или же сообразно своей природе, длительности и достоинству. Мы называем Бога Первой Причиной, поскольку все вещи отличны от него как действие от деятеля, произведенная вещь от производящей. И эти два смысла различны, ибо не всякая вещь, которая существует раньше и более достойна, является причиной того, что существует позже и менее достойно, и не всякая вещь, которая является причиной, существует раньше и более достойна той, которая причинена, как это вполне ясно всякому, кто умеет хорошо рассуждать.
   Диксон. Скажите же, какова разница между причиной и началом в предметах природы?
   Теофил. Хотя одно выражение иногда употребляется вместо другого, тем не менее, говоря в собственном смысле слова, не всякая вещь, являющаяся началом, есть причина, ибо точка – это начало линии, но не ее причина; мгновение есть начало действия, terminus a quo, следовательно, есть начало движения, но не причина движения; предпосылки суть начало доказательства, но не причина его. Поэтому начало – более общее выражение, чем причина.
   Диксон. Следовательно, уточняя оба эти выражения до известных собственных их значений, сообразно привычке тех, кто говорит более реформированным образом, я полагаю, что под началом вы понимаете то, что внутренним образом содействует устроению вещи и остается в следствии, как, например, материя и форма, остающиеся в составе, или же элементы, из которых составляется вещь и на которые она разлагается. Причиною вы называете то, что содействует произведению вещи внешним образом и имеет бытие вне состава, каковы действующая причина и цель, которая имеется в виду при изготовлении вещи.
   Теофил. Совершенно верно.
   Диксон. Итак, после того как мы решили относительно различия между этими вещами, я прежде всего хочу, чтобы вы выяснили ваше отношение к причинам, а затем к началам. Что касается причин, то я прежде всего хотел бы знать, что такое Первая Действующая Причина и что такое формальная, которая, по вашим словам, соединена с действующей; кроме того, что такое конечная, которая понимается как движущая эту последнюю[24].
   Теофил. Мне очень нравится тот порядок, согласно которому вы предлагаете излагать предмет. Итак, что касается Действующей Причины, то я утверждаю, что всеобщая физическая Действующая Причина – это Всеобщий Ум, который является первой и главной способностью Души мира, каковая есть всеобщая Форма мира[25].
   Диксон. Это ваше утверждение мне кажется в основном согласным с мнением Эмпедокла[26], но только оно выражено у вас вернее, точнее и яснее, а кроме того, если судить по названию, оно и более глубокомысленно. Поэтому вы обяжете нас, если перейдете к разъяснению всего в подробностях, начиная с указания, что такое этот Всеобщий Ум.
   Теофил. Всеобщий Ум – это внутренняя, реальнейшая и специальная способность и потенциальная часть Души мира. Это есть Единое тождественное, что наполняет все, освещает вселенную и побуждает природу производить как следует свои виды и, таким образом, имеет отношение к произведению природных вещей, подобно тому как наш ум соответственно производит разумные образы. Это он, Ум, называется пифагорейцами Двигателем и возбудителем вселенной, как поясняет поэт, говоря:
…Разлившись по членам,
Движет громадою Ум, смесившись с телом великим.

   Это он назван платониками Кузнецом мира. Этот Кузнец, говорят они, переходит от высшего мира, который в действительности един, к этому чувственному миру, который разделен на многие части, поэтому здесь господствует не только дружба, но также и разногласие вследствие расстояния между частями. Этот Ум, сообщая и передавая нечто от себя материи, оставаясь спокойным и неподвижным, производит все. Магами он назван обильнейшим семенем и даже Сеятелем; ибо это он оплодотворяет материю всеми формами и, сообразно их смыслам и условиям, придает ей фигуру, формирует и слагает в таком удивительном порядке, который не может быть приписан случаю или какому-либо другому началу, не умеющему различать и упорядочивать. Орфей называет его Оком мира, ибо он наблюдает внутри и извне за всеми природными вещами, с тем чтобы все не только внутри, но и вовне производилось и содержалось в собственной соразмерности. Эмпедоклом он назван Различителем, как тот, кто никогда не перестает развивать неясные формы в лоне материи и возбуждать порождение одной вещи из гибели другой. Плотин называет его Отцом и Прародителем, ибо он распределяет семена на поле природы и является ближайшим распределителем форм. Нами он называется Внутренним Художником, потому что формирует материю и фигуру изнутри, как изнутри семени или корня выводит и оформляет ствол, изнутри ствола гонит суки, изнутри суков – оформленные ветви, изнутри этих распускает почки, изнутри почек образует, оформляет, слагает, как из нервов, листву, цветы, плоды и изнутри в определенное время вызывает соки из листвы и плоды на ветвях, из ветвей в суки, из суков в ствол, из ствола в корень. Развивая подобным же образом свою деятельность в животных сначала из семени и из центра сердца к внешним членам и стягивая потом из последних к сердцу распространенные способности, он этим действием как бы соединяет уже протянутые нити. Итак, если мы полагаем, что не без размышления и интеллекта сделаны те, как бы мертвые, произведения, какие мы умеем измышлять в известном порядке и уподоблении на поверхности материи, когда, обработав и вырезав дерево, производим изображение лошади, то не должны ли мы более великим считать тот художественный Интеллект, который изнутри семенной материи сплачивает кости, протягивает хрящи, выдалбливает артерии, вздувает поры, сплетает фибры, разветвляет нервы и со столь великим мастерством располагает целое? Более великим художником не является ли тот, говорю я, кто не связан с одной какой-либо частью материи, но непрерывно совершает все во всем? Имеется три рода интеллекта: Божественный, который есть все, этот мировой, который делает все, остальные – частные, которые становятся всем; потому что необходимо, чтобы между крайними находился этот средний, который есть истинная действующая причина всех природных вещей, имеющая не только внешний, но и внутренний характер.
   Диксон. Теперь мне хотелось бы увидеть различие между тем, как вы понимаете его в качестве Внешней Причины и как в качестве Внутренней.
   Теофил. Я называю его Внешней Причиной, поскольку в качестве Действующей Причины он не является частью сложных и произведенных вещей. Он является Внутренней Причиной, поскольку действует не на материю и не вне ее, но так, как это было только что сказано[27]. Отсюда он есть Внешняя Причина по своему бытию, отличному от субстанции и сущности следствий, и потому что бытие его не такое, как у возникающих и уничтожающихся вещей, хотя он и действует в них; он есть Внутренняя Причина относительно акта своей деятельности.
   Диксон. Мне кажется, что вы вполне достаточно высказались относительно Действующей Причины. Итак, я хотел бы понять, что вы называете формальной причиной, которая, по вашему мнению, связана с Действующей; быть может, это идеальное понятие? Ибо всякому деятелю, который действует сообразно интеллектуальному правилу, удается производить следствия лишь сообразно известному измерению; а последнее предполагает предвосхищение какой-нибудь вещи; это же есть не что иное, как форма вещи, которая должна быть сделана. Тем самым этот Интеллект, имеющий способность производить все виды и с такой прекрасной соразмерностью извлекать их из возможности материи к действительности, с необходимостью должен всех их предвосхищать сообразно известному формальному понятию, без которого Деятель не мог бы перейти к своей деятельности, как для скульптора невозможно создать различные статуи, не предвосхитив сначала в мысли различные формы.
   Теофил. Вы превосходно это понимаете, ибо я считаю необходимым различать два рода формы: одну, являющуюся причиной, но уже не действующей, а той, благодаря которой действующая действует, и другую, являющуюся началом, которое возбуждается к деятельности действующей причиной и находится в материи.
   Диксон. Цель и конечная причина, которую полагает себе Деятель, – это совершенство вселенной; последнее же состоит в том, что в различных частях материи все формы имеют актуальное существование. Этой целью Интеллект восхищается и наслаждается в такой степени, что он никогда не утомляется в извлечении из материи всех родов форм, как, кажется, полагает и Эмпедокл.
   Теофил. Совершенно верно. Я добавляю к этому, что как эта Действующая Причина носит универсальный характер во вселенной и специальный и особенный в ее частях и членах, точно такой же характер имеют ее форма и ее цель.
   Диксон. Итак, достаточно сказано о причинах; перейдем к рассуждению о началах.
   Теофил. Чтобы прийти таким образом к основополагающим началам вещей, сначала я буду рассуждать о форме как о тождественной известным образом с уже доказанной Действующей Причиной, ибо Интеллект, являющийся одной из потенций Мировой Души, уже назван ближайшей действующей причиной всех природных вещей.
   Диксон. Но каким образом один и тот же субъект может быть Началом и Причиной всех природных вещей? Как может он относиться внутренним образом, а не внешним?
   Теофил. Я говорю, что это приемлемо, принимая во внимание, что душа находится в теле, как кормчий на корабле. Этот кормчий, поскольку он движется вместе с кораблем, является его частью; если же рассматривать его, поскольку он управляет и движет, то следует понимать его не как часть, но как самостоятельного деятельного агента. Так и Душа вселенной, поскольку она одушевляет и оформляет, является ее внутренней и формальной частью; но в качестве того, что движет и управляет, не является частью, имеет смысл не начала, но причины. В этом с нами согласен сам Аристотель; хотя он и отрицает, что душа имеет то же отношение к телу, что кормчий к кораблю, тем не менее, рассматривая ее сообразно той потенции, благодаря которой она понятлива и мудра, он не решается назвать ее актом и формой тела; но говорит, что это – вещь, привходящая извне, сообразно своей субсистенции, отделенная от состава подобно агенту, отделенному от материи сообразно бытию.
   Диксон. Я согласен с тем, что вы говорите, ибо если интеллектуальная потенция нашей души может быть бытием, отделенным от тела, и если она имеет смысл действующей причины, то тем более это необходимо утверждать относительно Мировой Души; ибо Плотин говорит в писаниях против гностиков, что «с большей легкостью Мировая Душа господствует над вселенной, чем наша душа над нашим телом», потому что большое различие есть между тем способом, каким управляет одна и другая. Одна, не будучи скованной, управляет миром таким образом, что сама не становится связанной теми вещами, над которыми господствует; она не претерпевает от другой вещи и не страдает вместе с другими вещами; она без затруднения возносится к высшим вещам; сообщая телу жизнь и совершенство, она не получает от него никакого несовершенства, и потому она вечно связана с одним и тем же предметом. Относительно же второй ясно, что она находится в противоположных условиях. Итак, если, сообразно вашему принципу совершенства, находящиеся в низших природах в более высокой степени должны быть приписаны высшим природам и познаны в них, то, без всякого сомнения, мы должны утверждать то различие, которое вы выставили. Это подтверждается не только Мировой Душой, но также каждой звездой, как полагает названный философ, говоря, что все они имеют возможность созерцать Божество, начала всех вещей и порядок всех частей вселенной; и он полагает, что это происходит не при помощи памяти, рассуждения и размышления, так как всякое их дело есть дело вечное и нет действия, которое было бы для них новым, и поэтому все, что они делают, они делают подходящим ко всему и притом совершенным способом, в определенном и предустановленном порядке, без действия размышления. Пример совершенного писателя и кифариста приводит также Аристотель; из того факта, что природа не рассуждает и не думает, полагает он, нельзя сделать вывод, что она действует без интеллекта и конечного намерения, потому что превосходные музыканты и писатели меньше размышляют о том, что делают, и однако не ошибаются, подобно людям более грубым и косным, которые хотя и более об этом думают и размышляют, однако создают произведения менее совершенные и кроме того не без ошибок.
   Теофил. Вы правильно понимаете. Обратимся же к более частному. Мне кажется, что преуменьшают божественную доброту и превосходство этого великого одушевленного подобия Первого Начала те, кто не хочет понять и утверждать, что мир одушевлен вместе с его членами; как если бы Бог завидовал своему подобию, как если бы архитектор не любил своего отдельного произведения. Платон говорит о нем, что он радуется своему созданию благодаря тому, что в нем отражается его подобие. Может ли вещь более прекрасная, чем эта вселенная, представиться глазам Божества? И так как она состоит из своих частей, то каждую из них следует ценить больше, чем формальное начало? Я оставляю для лучшего и более частного рассуждения тысячи природных оснований, кроме этого топического, или логического.
   Диксон. Я полагаю, что вам нет надобности стараться об этом, так как ни один более или менее известный философ, также и среди перипатетиков, не станет отрицать, что мир и его сферы известным образом одушевлены. Теперь я хотел бы понять, каким образом, полагаете вы, эта форма проникает в материю вселенной?
   Теофил. Она присоединяется к ней таким образом, что природа тела, которая сама по себе не прекрасна, но обладает этой способностью, становится причастной красоте, так как нет красоты, которая не выражалась бы в каком-нибудь виде или форме, нет никакой формы, которая не была бы произведена из души.
   Диксон. Мне кажется, я слышу совершенно новую вещь: не полагаете ли вы, что не только форма вселенной, но и все подобные формы природных вещей являются душой?
   Теофил. Да.
   Диксон. Следовательно, все они одушевлены?
   Теофил. Да.
   Диксон. Но кто же согласится с этим?
   Теофил. Но кто же обоснованно это опровергнет?
   Диксон. Общее мнение, что не все вещи живут.
   Теофил. Мнение более общее не есть более истинное.
   Диксон. Я легко готов допустить, что это можно защищать. Но для того, чтобы какая-либо вещь была истинной, недостаточно возможности ее защищать, так как необходимо, чтобы ее можно было также и доказать.
   Теофил. Это не представляет трудности. Разве нет философов, которые полагали бы, что мир одушевлен?
   Диксон. Конечно, таковых много, и притом первейших.
   Теофил. Почему же им не утверждать, что все части мира одушевлены?
   Диксон. Они утверждают это, конечно, но о главнейших частях, о тех, которые являются истинными частями мира, так как они полагают, что Душа находится вся во всем мире и вся в любой его части, с не меньшим основанием, чем душа живого существа, воспринимаемого нашими чувствами, есть вся для всего.
   Теофил. Каковы же, вы полагаете, эти не истинные части мира?
   Диксон. Те, что не суть первые тела, как говорят перипатетики, каковы земля с водами и другие части, которые, по вашему утверждению, образуют цельное одушевленное – Луна, Солнце и другие тела; кроме этих главных одушевленных имеются те, что не являются первыми частями вселенной; одним из них приписывают растительную душу, другим – чувственную, третьим – интеллектуальную.
   Теофил. Итак, если душа тем самым, что находится во всем, находится также в частях, почему вы не допускаете, что она находится также и в частях частей?
   Диксон. Я допускаю, но в частях частей одушевленных вещей.
   Теофил. Каковы же те вещи, что не одушевлены или не являются частями одушевленных тел?
   Диксон. Разве не кажется вам, что некоторые из них у нас перед глазами? Все вещи, не обладающие жизнью.
   Теофил. А каковы суть вещи, не обладающие жизнью или, по меньшей мере, жизненным началом?
   Диксон. Следовательно, вы полагаете, что нет вещи, не обладающей душою или, по крайней мере, жизненным началом?
   Теофил. Именно это я, в конце концов, полагаю.
   Полиинний. Следовательно, мертвое тело имеет душу. Следовательно, мои башмаки, мои туфли, мои сапоги, мои шпоры, мое кольцо и мои перчатки оказываются одушевленными? Мой плащ и моя мантилья одушевлены?
   Гервазий. Да, мессер, да, маэстро Полиинний, почему нет? Я крепко верю, что твой плащ и твоя мантилья, конечно, одушевлены, когда содержат внутри себя такое животное, как ты; сапоги и шпоры одушевлены, когда надеты на ноги; шляпа одушевлена, когда содержит в себе голову, которая не лишена души; и конюшня также одушевлена, когда содержит в себе лошадь, мула и самое вашу милость! Не так ли вы понимаете ее, Теофил? Не кажется ли вам, что я лучше понял это, чем господин магистр?
   Полиинний. «Чей скот»? Как если бы не встречались среди ослов еще и еще утонченные? Как осмеливаешься ты, невежда, простофиля, приравнивать себя к архиученейшему, ко мне, руководителю школы Минервы?
   Гервазий. Мир вам, господин магистр, я слуга слуг и скамейка для ног ваших.
   Полиинний. Да проклянет тебя господь во веки веков!
   Диксон. Без гнева! Дайте нам закончить обсуждение этих вещей.
   Полиинний. Итак, пусть Теофил продолжает свои утверждения.
   Теофил. Я так и сделаю. Итак, я утверждаю, что ни стол как стол не одушевлен, ни одежда, ни кожа как кожа, ни стекло как стекло; но как вещи природные и составные они имеют в себе материю и форму. Сколь бы незначительной и малейшей ни была вещь, она имеет в себе части духовной субстанции, каковая, если находит подходящий субъект, стремится стать растением, стать животным и получает члены любого тела, каковое обычно называется одушевленным, потому что Дух находится во всех вещах и нет малейшего тельца, которое бы не заключало в себе возможности стать одушевленным.
   Полиинний. Итак, все, что существует, есть одушевленное.
   Теофил. Не все вещи, обладающие душой, называются одушевленными.
   Диксон. Следовательно, по меньшей мере, все вещи обладают жизнью.
   Теофил. Я допускаю, что вещи имеют в себе душу, обладают жизнью сообразно субстанции, но не сообразно акту и действию в том смысле, какой им придают все перипатетики и те, кто жизнь и душу определяет сообразно известным, слишком грубым основаниям.
   Диксон. Ваши слова кажутся мне известным образом правдоподобными; таким образом, можно было бы поддерживать мнение Анаксагора, полагавшего, что всякая вещь находится во всякой вещи, так как дух, или душа, или всеобщая форма, находится во всех вещах и из всего все может произойти.
   Теофил. Я утверждаю не правдоподобное, но истинное, так как этот дух находится во всех вещах, каковые, если не суть живые, суть одушевленные; если они в действительности не обладают одушевленностью и жизнью, все же они обладают ими сообразно началу и известному первому действию. и я не утверждаю большего, так как в данном случае я не хочу говорить о свойствах многих камешков и драгоценных камней; будучи отшлифованными, гранеными и живописно расположенными в оправе, они имеют известную способность возвышать дух и возбуждать новые чувства и страсти не только в теле, но и в душе. И мы знаем, что подобные следствия не происходят и не могут происходить от чисто материального качества, но с необходимостью относятся к символическому жизненному и душевному началу; кроме того, то же самое мы чувственно наблюдаем в мертвых сучьях и корнях, которые, очищая и собирая соки, изменяя жидкости, с необходимостью проявляют признаки жизни. Я оставлю в стороне тот факт, что не без причины некроманты надеются произвести многое при помощи костей мертвецов и полагают, что эти кости удерживают если не то же самое, то все же то или другое жизненное действие, которое в известных случаях и приводит к необычайным следствиям[28]. Я еще буду иметь случай пространно рассуждать относительно Духа, Души, Жизни, Ума, который во все проникает, во всем находится и приводит в движение всю материю, наполняет ее лоно и скорее превосходит ее, чем она превосходит его полноту, и превышает ее скорее, чем ею превышен, принимая во внимание, что духовная субстанция не может быть превзойдена материальной, но скорее полагает ей предел.
   Диксон. Это, мне кажется, соответствует не только мысли Пифагора, чье мнение приводит поэт, когда говорит:
Небо вначале с землей и с водяною равниной,
И сияющий шар луны, и светило Титана
Дух питает внутри, и всею, разлившись по членам,
Движет громадою ум, смесившись с телом великим[29],

   – но также мысли богослова, который говорит: Дух «переполняет и наполняет землю, и он все ограничивает». А другой, говоря, быть может, о связи формы с материей и потенцией, заявляет, что последнюю превышают акт и форма.
   Теофил. Итак, если Дух, Душа, Жизнь находится во всех вещах и сообразно известным степеням наполняет всю материю, то достоверно, что он является истинным действием и истинной формой всех вещей. Итак, Душа Мира – это формальное образующее начало вселенной и всего, что в ней содержится. Я утверждаю, что если жизнь находится во всех вещах, то, следовательно, душа является формой всех вещей; во всем она главенствует над материей и господствует в составных вещах, производит состав и конституцию частей. И поэтому устойчивость не менее подходит подобной форме, чем материи. Она, я полагаю, едина для всех вещей; сообразно же разнообразию расположений материи и сообразно способности активных и пассивных материальных начал[30], она производит различные формообразования и различные способности, показывая то действие жизни без чувства, то действие жизни и чувства без интеллекта; иногда же кажется, что все ее способности придавлены и подавлены или же неразумностью, или же другой особенностью материи. Так, при всей изменчивости местопребываний и превратностей этой формы невозможно, чтобы она уничтожалась, потому что духовная субстанция не менее существенна, чем материальная. Итак, одни только внешние формы изменяются и также уничтожаются, потому что они не вещи, но лишь относятся к вещам, не субстанции, но лишь акциденции и обстоятельства субстанций.
   Полиинний. Не сущности, но от сущностей.
   Диксон. Конечно, если бы что-либо от субстанций уничтожилось, исчез бы мир.
   Теофил. Итак, мы имеем внутреннее начало формальное, вечное и существенное, которое несравненно лучше того, что выдумано софистами, занимающимися акциденциями, не знающими субстанций вещей и в результате полагающими субстанции исчезающими, потому что они называют субстанцией больше всего, в первую очередь и главным образом то, что возникает из состава; это же есть не что иное, как акциденция, не содержащая в себе никакой устойчивости и истины и разрешающаяся в ничто. Они утверждают, что человек поистине есть то, что возникает из состава, что душа поистине – то, что есть совершенство и действительность живого тела или же вещь, возникающая из известной соразмерности строения и членов; отсюда неудивительно, что они внушают другим такой страх перед смертью и сами столь страшатся смерти и разрушения, как люди, которым угрожает выпадение из бытия. Против этого неразумия природа кричит громким голосом, ручаясь нам за то, что ни душа, ни тело не должны бояться смерти, потому что как материя, так и форма являются постояннейшими началами:
О запуганный род перед ужасом смерти холодной:
Что же вы Стикса, ночей и пустых названий боитесь,
Лишь поэтических грез и опасностей лживого мира?
Хоть бы тело костер огнями иль плесенью ветхость
Уничтожили, все не считайте, что вред ему выйдет.
Смерти не знает душа и всегда, первобытный покинув
Дом, избирает иной и, в нем водворясь, проживает.
Все изменяется, но ничто не гибнет[31].

   Диксон. В согласии с этим, мне кажется, говорит Соломон, считавшийся мудрейшим среди евреев: «Что такое то, что есть? То же, что было. Что такое то, что было? То же, что есть. Ничто не ново под солнцем». Так что эта форма, которую вы полагаете, не является существующей в материи и присущей ей сообразно бытию; ее существенность не зависит от тел и материи.
   Теофил. Это так. И кроме того, я не определяю, вся ли форма сопровождаема материей, тогда как относительно материи я уже уверенно утверждаю, что она не является частью, которая фактически была бы лишена формы, если только не определять ее чисто логически, как полагает Аристотель, который никогда не перестает разделять разумом то, что неделимо сообразно с природой и истиной.
   Диксон. Не допускаете ли вы существования другой формы, кроме этой, вечно сопровождающей материю?
   Теофил. Да, и еще тем более естественной, что это – материальная форма, о которой мы будем рассуждать дальше. Покамест заметьте то отличие формы, что она является видом первой Формы, которая формирует, расстилается в пространстве и зависит от материи; так как она формирует все, она есть во всем; так как она расстилается в пространстве, то она сообщает совершенство целого частям; так как она зависит и не действует сама по себе, она сообщает частям действие целого, а также его имя и бытие. Такова материальная форма, например, огня, ибо всякая часть огня согревает, называется огнем и есть огонь. Во-вторых, есть другой вид формы, которая формирует и зависит, но не расстилается в пространстве; и таковая, делая его совершенным и реализуя целое, находится в целом и во всякой его части; так как она не расстилается в пространстве, от этого происходит то, что действительности целого она не приобщает к частям, но так как она зависит, то действие целого она частям сообщает. Такова душа растительная и чувственная, так как никакая часть животного не есть животное, и тем не менее каждая часть живет и чувствует. В-третьих, есть еще иной вид формы, каковая реализует и делает совершенным целое, но не занимает пространства и не зависима от своей деятельности. Так как она реализует и делает совершенным, то находится во всем и во всякой части; так как она не занимает пространства, то совершенство целого она не приобщает к частям; так как она не зависит, то не сообщает действия. Такова Душа, поскольку она может возбуждать интеллектуальную потенцию, и она называется интеллектуальной; она не образует какой-либо части человека, которая могла бы называться человеком, была бы человеком и о которой можно было бы сказать, что она обладает разумом. Их этих трех видов первый – это материальная форма, которая не может быть понята без материи и не может существовать без нее; другие два вида (каковые, в конце концов, совпадают в одном, сообразно субстанции и бытию, и различаются вышеуказанным способом) знаменуют собою то формальное начало, которое отличается от начала материального[32].
   Диксон. Понимаю.
   Теофил. Кроме того, я хочу предупредить, что хотя по обычному способу выражения мы и говорим, что имеется пять степеней формы, то есть элементарная, смешанная, растительная, чувственная и интеллектуальная, мы, однако, не понимаем это в вульгарном смысле, так как это различение имеет силу только сообразно действиям, появляющимся и происходящим от предметов, но не по отношению к первичному и основному бытию этой формы и духовной Жизни, которая сама наполняет все, но не по одному и тому же способу.
   Диксон. Понимаю. Так что эта форма, принимаемая вами за начало, есть форма существенная, образует совершенный вид, существует в собственном роде, а не является частью видов как форма перипатетическая.
   Теофил. Именно так.
   Диксон. Различие форм в материи не происходит сообразно случайным расположениям, зависящим от материальной формы.
   Теофил. Верно.
   Диксон. Отсюда также и та отделенная форма не умножается сообразно числу, так как всякое численное умножение зависит от материи.
   Теофил. Так.
   Диксон. Кроме того, в себе неизменная, она изменчива посредством предметов и разнообразия материи. И подобная форма, хотя в предмете она заставляет делать отличие части от целого, сама не различается в части и в целом; хотя один смысл ей подходит как существующей самой по себе, другой – поскольку она действительность и совершенство какого-нибудь предмета; иной смысл – в отношении предмета, расположенного одним способом, опять-таки другой – в отношении предмета, расположенного иным способом.
   Теофил. Точно так.
   Диксон. Вы не понимаете эту форму как случайную или подобную случайному, ни как примешанную к материи, ни как извне присущую ей, но как существующую внутри ее, связанную с ней, в ней присутствующую.
   Теофил. Так я утверждаю.
   Диксон. Кроме того, эта форма определена и ограничена материей, так как, имея в себе способность установить частности бесчисленных видов, она ограничивается установлением одного индивида; с другой же стороны, потенция неограниченной материи, могущей принять любую форму, приходит к ограничению одним видом, так что одна есть причина определения и ограничения другой.
   Теофил. Очень хорошо.
   Диксон. Итак, вы известным образом согласны с мнением Анаксагора, называющего частные формы природы скрытыми, отчасти с мнением Платона, выводящего их из Идей, отчасти с мнением Эмпедокла, для которого они происходят из разума, и известным образом с мнением Аристотеля[33], для которого они как бы исходят из потенции материи?
   Теофил. Да, ибо, как мы уже сказали, где есть форма, там есть известным образом все; где есть Душа, Дух, Жизнь, там есть все. Формообразователь есть интеллект для идеальных видов и формирует их; если он не извлекает их из материи, то все же не вымаливает их вне ее, так как этот дух наполняет все.
   Полиинний. Я хотел бы знать, каким образом форма является Душою Мира, присутствующей повсюду как целое, если она неделима. Она, следовательно, необходимо должна быть весьма велика, даже бесконечного размера, если утверждается, что мир бесконечен.
   Гервазий. Есть достаточное основание, чтобы она была большой. Один проповедник в Грандаццо, в Сицилии, утверждал то же о нашем Господе. В знак того, что последний присутствует во всем мире, он соорудил распятие столь большого размера, как церковь, наподобие Бога-Отца, для которого эмпирейное небо служит балдахином, звездное небо – сиденьем и у которого столь длинные ноги, что они касаются земли, служащей ему скамеечкой. К нему пришел с вопросом один крестьянин, говоря: «Уважаемый отец мой, сколько же локтей сукна потребуется, чтобы сделать ему штаны?», а другой сказал, что не хватило бы всего гороха, фасоли и бобов из Мелаццо и Никозии, чтобы наполнить ему брюхо. Итак, смотрите, чтобы также и эта Душа Мира не была сделана по этому образцу.
   Теофил. Я не знаю, как ответить на твое сомнение, Гервазий, но легко могу ответить на сомнение маэстро Полиинния. Все же я скажу с известным уподоблением, чтобы удовлетворить просьбу обоих, так как я хочу, чтобы также и вы унесли какой-нибудь плод от наших рассуждений и разговоров. Итак, вкратце, вы должны знать, что Душа Мира и Божество не целиком присутствуют во всем и во всякой части таким же образом, каким какая-либо материальная вещь может там быть, так как это невозможно для любого тела и любого духа; они присутствуют таким образом, который нелегко вам объяснить иначе, чем так: вы должны заметить, что если о Душе Мира и о всеобщей форме говорят, что они суть во всем, то при этом не понимается – телесно и пространственно, так как таковыми они не являются и таким образом они не могут быть ни в какой части; но они суть целиком во всем духовным образом. Так, например, грубо говоря, вы можете вообразить себе голос, который есть целиком во всей комнате и в любой ее части, так как он отовсюду слышим весь; так эти слова, которые я произношу, слышимы все всеми, даже если бы присутствовали тысячи; и мой голос, если бы он мог распространиться по всему миру, был бы весь во всем. Итак, я говорю вам, маэстро Полиинний, что Душа не является неделимой, как точка, но известным образом она неделима, как голос. И я отвечаю тебе, Гервазий, что Божество не есть во всем, как Бог из Грандаццо во всей его капелле, так как последний хотя и находится во всей церкви, однако не находится в ней целиком, но голова его в одной части, ноги – в другой, руки и бюст – в новой и новой части. Но это находится все в любой части, как мой голос слышим весь из всех частей этого зала.
   Полиинний. Я прекрасно понял.
   Гервазий. Я же воспринял ваш голос.
   Диксон. Я верю, что касается голоса; что же касается утверждения, я думаю, что оно вошло в одно ухо и ушло через другое.
   Гервазий. Я думаю, что оно здесь еще и не вошло, так как уже поздно и часы, что у меня в желудке, указали час ужина.
   Полиинний. Это значит, то есть, что ты помышляешь о еде.
   Диксон. Итак, достаточно. Завтра мы соберемся, чтобы рассуждать, быть может, о материальном начале.
   Теофил. Я вас буду поджидать или вы меня поджидайте на этом месте.
   Конец второго диалога

ДИАЛОГ ТРЕТИЙ

   Гервазий. Время уже наступило, а они еще не пришли. Так как у меня нет никакого другого занятия, которое бы меня увлекало, я хочу заполнить свое время тем, чтобы послушать, как они рассуждают. От них я могу получить различные сведения о шахматах философии, во всяком случае я хорошо провожу время благодаря сверчкам, поющим в этом испорченном мозгу педанта Полиинния. Он заявляет, что желает судить, кто правильно говорит, кто лучше рассуждает, кто совершает непоследовательности и ошибки в философии, когда же затем наступает время ему самому высказаться с своей стороны, он, не зная, что преподать, начинает тебе вытягивать изнутри своего ветром подбитого педантства салат изречений из латинских и греческих фраз, которые никогда не приходятся кстати к тому, что говорят другие; поэтому нет слепца, который бы без особой трудности не мог увидеть, насколько он глуп в своем образовании, между тем как другие мудры в своей необразованности. Но вот и он, честное слово! Он так идет, что кажется, даже шагая, и то продвигается по-ученому. Господин магистр, благополучно прибыл?
   Полиинний. Этот магистр меня не интересует, потому что в наше развращенное ужасное время это звание стали придавать не только мне равным, но и любому цирюльнику, чернорабочему и кастратору кабанов; дается же совет: не называйтесь учителями.
   Гервазий. Как же следует к вам обращаться? Нравится вам достопочтеннейший?
   Полиинний. Это священническое и клерикальное.
   Гервазий. Не подойдет ли знаменитейший?
   Полиинний. Пусть оружие уступает место тоге. Это обращение более подходит к рыцарям и придворным.
   Гервазий. А кесарское величество?
   Полиинний. Воздайте кесарево кесарю.
   Гервазий. Итак, примите господин; оставьте название громовержца, отца богов. Вернемся к нам; почему вы все так запоздали?
   Полиинний. Я думаю, что и остальные так же занялись каким-либо другим делом, как я, чтобы не пропустить этого дня без строчки, занялся созерцанием отпечатка глобуса, называемого вульгарно картой земных полушарий.
   Гервазий. Что же вы делаете с картой земных полушарий?
   Полиинний. Я созерцаю части земли, климаты, области и страны; их всех я прошел в идеальном представлении, а многие из них и в действительности, своими ногами.
   Гервазий. Я хотел бы, чтобы ты когда-нибудь поразмыслил над самим собою, так как мне кажется, что это более важно для тебя, и я уверен, что об этом ты мало заботишься.
   Полиинний. Да не будет недоброжелательства в слове; таким путем я с гораздо большим успехом прихожу к познанию самого себя.
   Гервазий. А как ты меня в этом убедишь?
   Полиинний. Тем, что от созерцания макрокосма легко, сделав необходимое умозаключение от подобного, прийти к познанию микрокосма, частицы которого соответствуют частям первого.
   Гервазий. Так что мы найдем внутри вас луну, Меркурия и другие звезды; Францию, Испанию, Италию, Англию, Калькутту и другие страны?
   Полинний. Почему нет? По известной аналогии.
   Гервазий. По известной аналогии я думаю, что вы великий монарх. Если бы вы были хоть женщиной, я спросил бы, нельзя ли в вас поместить какого-нибудь парнишку или одно из тех растений, о которых говорит Диоген.
   Полиинний. Ах, ах! Это некоторым образом забавно. Но это положение не подходит к мудрецу и эрудиту.
   Гервазий. Если бы я был эрудитом и считал себя мудрецом, я не видел бы, чему учиться вместе с вами.
   Полиинний. Вы – да, но я прихожу не для того, чтобы учиться, ибо мое дело – учить, для меня также важно судить тех, кто желает учить; поэтому цель моего прихода иная, чем та, ради которой должны приходить вы, кому приличествует быть новичком, начинающим, учеником.
   Гервазий. Ради какой цели?
   Полиинний. Чтобы судить, говорю я.
   Гервазий. Действительно, людям, вам подобным, вполне и более, чем другим, подходит выносить суждение о науках и учениях; потому что вы те единственные, кому милость звезд и щедрость фатума предоставила способность извлекать сок из слов.
   Полиинний. А следовательно, также и из смыслов, которые присоединены к словам.
   Гервазий. Как к телу душа.
   Полиинний. Слова, если их хорошо понять, дают возможность правильно уловить также смысл; поэтому из познания языков (в которых я опытен более, чем кто-либо иной в этом городе, и считаю себя не менее ученым, чем любой, кто держит открытую школу Минервы) происходит познание любой науки.
   Гервазий. Следовательно, все те, кто понимает итальянский язык, поняли бы философию Ноланца?
   Полиинний. Да, но здесь необходимо еще некоторое другое упражнение и суждение.
   Гервазий. Неоднократно я думал, что эта практика есть главное; ибо тот, кто не знает греческого языка, может понять весь смысл Аристотеля и распознать многие ошибки в нем. Вполне очевидно, что то идолопоклонство, с которым относились к авторитету этого философа, особенно что касается природных вещей, совершенно уничтожено теми, кто понимает учения, приносимые этой другой школой; и тот, кто не знает ни греческого, ни арабского, ни, быть может, латинского, как Парацельс, может лучше познать природу лекарств и медицины, чем Гален, Авиценна[34] и все те, кто говорит по-латыни. Философия и наука о законах приходят к гибели от недостатка не в истолкователях слов, но в тех, кто углубляется во мнения.
   Полиинний. Так, следовательно, ты включаешь меня в число глупой толпы.
   Гервазий. Это противно воле богов, ибо я знаю, что благодаря знанию и занятию языками (что является делом редким и единственным) не только вы, но и все подобные вам являетесь ценнейшими для вынесения суждения об учениях, после того как просеяли мнения тех, кто этим занимается.
   Полиинний. Так как вы говорите вполне правильно, то я легко могу убедить себя, что вы говорите это не без основания; если вам не тяжело привести это основание, быть может, вы не сочтете это для себя неудобным.
   Гервазий. Желая раз навсегда высказаться относительно вашей мудрости и образованности, я скажу следующее: есть распространенная поговорка, что те, кто находится вне игры, понимают в ней больше, чем те, кто в ней участвует; так, например, те, которые присутствуют на спектакле, могут лучше судить о действии, чем те, которые находятся на сцене; и о музыке может дать лучший отзыв тот, кто не участвует в капелле или концерте; подобным же образом происходит при игре в карты, шахматы, фехтовании и т. п. Так и вы, прочие синьоры педанты, так как не имеете никакого отношения и касательства ни с какой стороны к науке и философии и непричастны и никогда не были причастны к Аристотелю, Платону и другим им подобным, вы, при помощи вашего грамматического самодовольства и вашей природной самоуверенности, можете лучше судить о них и осуждать их, чем Ноланец, который находится в том же театре, чувствует себя там, как у себя дома и в своем семействе, так что легко их поражает, после того как узнал их внутренние и более глубокие мнения. Я утверждаю, что вы, не принадлежа ни к какой профессии благородных и талантливых умов, лучше можете о них судить.
   Полиинний. Мне трудно сразу ответить этому наглецу. Голос застрял в горле.
   Гервазий. Однако подобные вам столь высокомерны, как если бы не было других, кто понимал бы что-либо в этом; и между тем уверяю вас, что вы достойно узурпируете право то одобрять, то отвергать, то другое толковать, делать здесь сличение и сопоставление, там – дополнение.
   Полиинний. Этот невежда из того, что я опытен в гуманитарных науках, хочет сделать вывод, что я невежествен в философии.
   Гервазий. Ученейший мессер Полиинний, я говорю вам, что если вы владеете всеми языками, которых имеется, как говорят наши проповедники, семьдесят два…
   Полиинний. С половиною.
   Гервазий. …то отсюда не только не следует, что вы способны выносить суждение о философах, но кроме того вы не можете перестать быть самым неуклюжим из всех имеющих человеческий вид. Далее, ничто не мешает тому, кто едва владеет одним из языков, и притом не чистым, а смешанным, быть наиболее мудрым и ученым во всем мире. Поразмыслите же, какую пользу принесли двое подобных людей, из которых один – французский архипедант[35], написавший «Школу свободных искусств» и «Замечания против Аристотеля», а другой – педантское дерьмо, итальянец[36], перемаравший столько тетрадей своими «перипатетическими дискуссиями». Как каждый легко видит, первый красноречиво показывает, что он не слишком мудр, второй же, говоря просто, показывает, что в нем много от животного и от осла. О первом мы все же можем сказать, что он понял Аристотеля, но понял его плохо, и если бы он его понял хорошо, то, быть может, он бы сообразил провести против него почетную войну, как это сделал рассудительнейший Телезий Козенцский[37]. О втором мы можем сказать, что он его не понял ни плохо, ни хорошо, но что он его читал и перечитывал, толковал, разбирал и сопоставлял с тысячью других греческих авторов, его друзей и врагов; и в конце концов была произведена величайшая работа, не только без всякой пользы, но также с величайшим убытком; так что желающий увидеть, в какую бездну глупости и высокомерного тщеславия погружает педантский обычай, пусть рассмотрит эту его книгу… Но вот пришли Теофил и Диксон.
   Полиинний. Добро пожаловать, господа. Ваше присутствие – причина того, что мой гнев не мечет молниеносных суждений против пустых положений, поддерживаемых этим болтливым бездельником.
   Гервазий. А меня вы лишаете удовольствия забавляться величием этого почтеннейшего сыча.
   Диксон. Все идет хорошо, если не гневаться.
   Гервазий. То, что я говорю, я говорю шутливо, ибо я люблю синьора маэстро.
   Полиинний. Я также, если гневаюсь на что-либо, гневаюсь не всерьез, так как у меня нет ненависти к Гервазию.
   Диксон. Хорошо. Итак, дайте мне приступить к обсуждению с Теофилом.
   Теофил. Итак, Демокрит и эпикурейцы, которые все нетелесное принимают за ничто, считают в соответствии с этим, что одна только материя является субстанцией вещей, а также божественной природой, как говорит некий араб, по прозванию Авицеброн[38], что он показывает в книге под названием «Источник жизни». Эти же самые, вместе с киренаиками, киниками и стоиками, считают, что формы являются не чем иным, как известными случайными расположениями материи. И я долгое время примыкал к этому мнению единственно потому, что они имеют основания, более соответствующие природе, чем доводы Аристотеля. Но, поразмыслив более зрелым образом, рассмотрев больше вещей, мы находим, что необходимо признать в природе два рода субстанций: один – форма, и другой – материя; ибо необходимо должна быть субстанциальнейшая действительность, в которой заключается активная потенция всего, а также наивысшая потенция и субстрат, в которой содержится пассивная потенция всего: в первой имеется возможность делать, во второй – возможность быть сделанным.
   Диксон. Всякому, умеющему хорошо размышлять, ясно, что первый имеет возможность делать все лишь в том случае, если всегда имеется то, что может быть сделано всем. Как может неделимая Душа Мира (я говорю о всей форме) образовывать фигуры без обладающего размерами или количествами субстрата, каковым является материя? И как может материя получить форму? Быть может, сама собою? Ясно, что мы можем утверждать, что материя получает фигуру сама собою, если мы склонны все оформленное всеобщее тело считать материей и называть его материей, как животное со всеми его способностями мы назвали бы материей, отличая его не от формы, но от одной только действующей причины.
   Теофил. Никто не может помешать вам пользоваться названием материи по вашему способу, как, равным образом, у многих школ она имела разнообразные значения. Но этот способ рассмотрения, о котором вы говорите, я знаю, может хорошо подойти лишь какому-либо механику или врачу, работающему практически, как, например, тому, кто разделяет все тело на меркурий, соль и серу[39]. Это утверждение не столь обнаруживает божественное дарование врача, сколь может обнаружить величайшую глупость того, кто пожелал бы называться философом; задача последнего состоит не в том, чтобы прийти только к тому различению начал, которое производится физическим путем разделения при помощи способности огня, но также к тому различению начал, для которого ничто материальное не является действующей причиной, ибо душа, неотделимая от серы, Меркурия и соли, является формальным началом, каковое не есть предмет с материальными качествами, но вполне господин материи; оно не затрагивается делом химиков, чье разделение ограничивается названными тремя вещами и которые знают иной вид души, чем Душа Мира, которую мы должны определить.
   Диксон. Вы говорите превосходно, и это соображение весьма меня радует, ибо, по моим наблюдениям, некоторые столь мало проницательны, что не различают причин природы абсолютно, сообразно всему кругу их бытия, как они рассматриваются философами, или же как они понимаются ограниченным и особенным образом: ибо первый способ излишен и бесполезен для врачей, поскольку они врачи, второй же недостаточен, слишком узок для философов, поскольку они философы.
   Теофил. Вы коснулись того вопроса, в котором достоин похвалы Парацельс, занимавшийся медицинской философией, и заслуживает порицания Гален, поскольку он принес философскую медицину, создав столь порочную смесь и столь запутанную ткань, что это делает его мало выдающимся врачом и весьма путанным философом. Но это должно быть сказано с известными оговорками, ибо я не имею досуга для рассмотрения всех сторон этого человека.
   Гервазий. Пожалуйста, Теофил, сначала сделайте это удовольствие мне, не столь опытному в философии: разъясните мне, что вы понимаете под названием материя и что такое то, что является материей в природных вещах.
   Теофил. Все те, кто желает отличить материю и рассматривать ее самое по себе, без формы, прибегают к сравнению с искусством. Так поступают пифагорейцы, так же платоники, так же перипатетики. Рассмотрите какой-либо вид искусства, как, например, плотничье, которое для всех своих форм и для всех своих работ имеет предметом дерево; слесарное – железо, портняжеское – полотно. Все эти искусства производят в каждой своей особенной материи различные изображения, порядки и фигуры, из которых ни одно для нее не является ее собственным и природным. Так и природа, которой уподобляется искусство, с необходимостью имеет материю для своих действий, так как невозможно, чтобы существовал какой-нибудь деятель, который, желая что-либо сделать, не имел бы из чего его сделать, или же, желая произвести, не имел бы что произвести. Имеется, следовательно, вид предмета, от которого, с которым и в котором природа производит свое действие, свою работу; и он от нее получает столько форм, которые представляют глазам наблюдателя такое разнообразие видов. И как дерево само по себе не имеет никакой искусственной формы, но может получить любую из них при помощи действия плотника, так и материя, о которой мы говорим, сама по себе и по своей природе не имеет никакой природной формы, но может получить любую из них при помощи действия активного начала природы. Эта природная материя не может быть воспринята как искусственная материя, ибо материя природы не имеет абсолютно никакой формы; но материя искусства – это вещь, уже оформленная природой, затем, что искусство может производить лишь на поверхности вещей, оформленных природой, как дерево, железо, камень, шерсть и подобные вещи; природа же производит из центра, так сказать, своего предмета, или материи, каковая целиком бесформенна. Поэтому много есть предметов искусства и один предмет природы; первые эти, будучи различным образом оформлены природой, отличны друг от друга и разнообразны, тот же, не будучи никоим образом оформлен, совершенно не имеет никаких отличительных признаков, принимая во внимание, что всякое отличие и разнообразие происходит от формы.
   Гервазий. Так что вещи, оформленные природой, являются материей искусства, и одна лишь бесформенная вещь является материей природы?
   Теофил. Именно так.
   Гервазий. Возможно ли нам с той же ясностью, с какой мы видим и познаем предметы искусства, равным образом познать предметы природы?
   Теофил. Достаточно хорошо, но при помощи других принципов познания, ибо подобно тому как не одним и тем же чувством мы познаем цвета и звуки, точно так же не одним и тем же глазом мы видим предмет искусств и предмет природы.
   Гервазий. Вы хотите сказать, что первый мы видим чувственными глазами, а второй – глазом разума.
   Теофил. Хорошо.
   Гервазий. Разъясните же, пожалуйста, этот разум.
   Теофил. Охотно. То же самое отношение и соотношение, какое имеет форма искусства к своей материи, имеет в должной пропорции и форма природы к своей материи. Итак, подобно тому как в искусстве, при бесконечном изменении (если бы это было возможно) форм, под ними всегда сохраняется одна и та же материя, – как, например, форма дерева – это форма ствола, затем – бревна, затем – доски, затем – сиденья, затем – скамеечки, затем – рамки, затем – гребенки и т. д., но дерево всегда остается тем же самым, – так же и в природе, при бесконечном изменении и следовании друг за другом различных форм, всегда имеется одна и та же материя.
   Гервазий. Как можно подкрепить это уподобление?
   Теофил. Разве вы не видите, что то, что было семенем, становится стеблем, из того, что было стеблем, возникает колос, из того, что было колосом, возникает хлеб, из хлеба – желудочный сок, из него – кровь, из нее – семя, из него – зародыш, из него – человек, из него – труп, из него – земля, из нее – камень или другая вещь, и так можно прийти ко всем природным формам.
   Гервазий. Я легко это вижу.
   Теофил. Итак, с необходимостью существует одна и та же вещь, которая сама по себе не есть ни камень, ни земля, ни труп, ни человек, ни зародыш, ни кровь и другое, но которая, после того как была кровью, становится зародышем, получая бытие зародыша; после того как была зародышем, получает бытие человека, становясь человеком; как вещь, оформленная природой и ставшая предметом искусства, после того как была деревом, есть доска и получает бытие доски; после того, как была доской, получает бытие двери и есть дверь.
   Гервазий. Итак, я это понял очень хорошо. Но мне кажется, что этот предмет природы не может быть телом или обладать известным качеством, ибо то, что изменяется под какой-либо природной формой и бытием или под какой-либо другой формой и бытием, не проявляется телесно, как дерево или камень, которые всегда позволяют видеть, каковы они материально, или предметно проступают ясно под любой формой.
   Теофил. Вы хорошо говорите.
   Гервазий. Что же мне нужно будет делать, когда мне придется излагать эту мысль перед каким-либо упрямцем, который не захочет поверить, что имеется, таким образом, одна-единственная материя под всеми формообразованиями природы, как есть одна под всеми формообразованиями каждого искусства? Ибо ту, которая видима глазами, нельзя отрицать, ту же, которая видима одним лишь разумом, отрицать можно.
   Теофил. Гоните его прочь или не отвечайте ему.
   Гервазий. Но если он будет назойливо добиваться очевидности и, будучи уважаемой персоною, скорее сможет выгнать меня, чем я его, и будет оскорблен тем, что я ему не ответил?
   Теофил. Что бы вы сделали, если бы какой-нибудь слепой полубог, достойный всякого почета и уважения, будет дерзко, настойчиво и назойливо стремиться к познанию и добиваться достоверности цветов или даже внешних фигур природных вещей, как например: какова форма дерева, какова форма гор, звезд, далее, какова форма статуи, одежды и также других искусственных вещей, которые столь ясны всем, кто видит?
   Гервазий. Я бы ответил ему, что если бы у него были глаза, он бы не добивался достоверности этого и сам бы мог это видеть; но так как он слеп, то невозможно даже, чтобы другие ему это показали.
   Теофил. Подобным же образом я мог бы ответить тем людям, что если бы у них был интеллект, они не добивались бы в этом другой достоверности, но сами бы могли ее усмотреть.
   Гервазий. От этого ответа одни бы осрамились, а другие посчитали бы его слишком циничным.
   Теофил. В таком случае скажите им более скрытно, так: «Знаменитейший синьор мой!» или: «Священное величество! Как некоторые вещи могут быть очевидны лишь при помощи рук и прикосновения, другие – при помощи слуха, третьи – лишь при помощи вкуса, четвертые – лишь при помощи глаз, так эта материя природных вещей может быть очевидной лишь при помощи интеллекта».
   Гервазий. Быть может, он, раскусив шутку, так как она не столь уже темна и непонятна, скажет мне: «Это у тебя нет интеллекта, у меня же его больше, чем у всех подобных тебе».
   Теофил. Ты ему поверишь не больше, чем слепцу, который бы тебе сказал, что ты слеп и что он видит больше, чем те, кто воображает, что они видят, как ты воображаешь о себе.
   Диксон. Достаточно сказано, чтобы показать более очевидно, чем я когда-либо слышал, что означает название материя и то, что должно пониматься как материя в природных вещах. Так пифагореец Тимей[40] на основании перехода одного элемента в другой учит находить материю, которая скрыта и которая может быть познана исключительно лишь по известной аналогии. «Где была форма земли, – говорит он, – там затем появляется форма воды», и здесь не может быть сказано, что одна форма принимает другую, ибо одна противоположность не может допустить или принять другую, то есть сухое не принимает влажного или же сухость не принимает влажности, но некоторой третьей вещью изгоняется сухость и вводится влажность; эта же третья вещь есть носитель одной и другой противоположности и не противоположна ни одной из них. Следовательно, если нельзя думать, что земля превратилась в ничто, то следует полагать, что некоторая вещь, бывшая в земле, осталась и в воде, и эта вещь, на том же основании, когда вода перейдет в воздух (благодаря тому, что способность тепла ее утончит в дым и пар), останется и будет в воздухе.
   Теофил. Из этого можно также умозаключить, к их досаде, что никакая вещь не уничтожается и не теряет бытия, но лишь случайную внешнюю и материальную форму. Поэтому как материя, так и субстанциальная форма любой природной вещи, то есть душа, неразрушимы и неуничтожимы в смысле потери бытия целиком и для всего; они, конечно, не являются ни всеми субстанциальными формами перипатетиков, ни другими подобными, состоящими не в чем ином, как в известном составе и порядке акциденций, и все, что они ни называют кроме их первой материи, есть не что иное, как акциденции, состав, характер качества, принцип определения, отношение к «что». Отсюда некоторые смехотворные изощренные метафизики в рясе, желая скорее извинить, чем обвинить своего бога Аристотеля, измыслили человечность, бычность, маслинность в качестве специфических субстанциальных форм; эта человечность, как сократичность, эта бычность, эта лошадность являются числовой субстанцией. Все это они сделали для того, чтобы дать нам субстанциальную форму, которая заслуживает названия субстанции, как материя имеет название и бытие субстанции. Однако они никогда не воспользовались ни одной, ибо если вы их спросите по порядку, в чем состоит субстанциальное бытие Сократа, они ответят – в сократичности; если далее вы спросите: что вы понимаете под сократичностью? они ответят: особенную субстанциальную форму и особенную материю Сократа. Оставим же в стороне эту субстанцию, которая является материей, и скажите мне, что такое субстанция как форма? Некоторые ответят: ее душа. Спросите: что такое эта душа? Если они скажут, что это энтелехия[41] и совершенство тела, которое может жить, вы укажите, что это – акциденция. Если они скажут, что это начало жизни, чувства, роста и интеллекта, вы укажите, что хотя это начало является субстанцией, если рассматривать его основательно, как мы его рассматриваем, тем не менее здесь оно выдвигается единственно лишь как акциденция, ибо быть началом того или другого не значит быть разумом субстанциальным и абсолютным, но разумом случайным и соотносительным к тому, что имеет начало; так мое бытие и субстанция не означают того, благодаря чему я действую или могу действовать, но обозначает то, благодаря чему я существую как Я и абсолютно рассматриваемый. Итак, вы видите, как они понимают эту субстанциальную форму, являющуюся душой; если случайно она и познавалась ими как субстанция, то все же никогда они ее не называли субстанцией и не рассматривали как таковую. Гораздо более очевидно вы можете усмотреть этот вывод, если спросите их, в чем состоит субстанциальная форма какой-нибудь неодушевленной вещи, например, субстанциальная форма дерева. Более тонкие измыслят: в деревянности. Тогда отбросьте ту материю, которая является общей для железа, дерева и камня, и спросите, какая остается субстанциальная форма железа. Никогда они не назовут ничего иного, кроме акциденций. Последние же относятся к началу индивидуализации и придают частное значение, ибо материя может быть приведена к частности лишь при помощи какой-либо формы. Они же утверждают, что эта форма, будучи образующим началом субстанции, является субстанциальной, но в дальнейшем они могут показать эту форму в природе лишь как случайную. И, в конце концов, проделав все это при помощи всех им доступных средств, они получают субстанциальную форму, это верно, но не природную, а логическую; и так, в конце концов, некоторая логическая точка зрения полагается началом природных вещей.
   Диксон. Аристотель не догадывается об этом?
   Теофил. Я думаю, что он догадывается об этом вернейшим образом; но здесь он не может помочь, поэтому он говорит, что последние различия неназываемы и неизвестны.
   Диксон. Так мне кажется, что он открыто признается в своем незнании; и поэтому и я бы решил, что лучше принять те принципы философии, которые в этом важном вопросе не ссылаются на незнание, каковы мнения Пифагора, Эмпедокла и твоего Ноланца, затронутые тобою вчера.
   Теофил. Ноланец утверждает следующее: имеется Интеллект, дающий бытие всякой вещи, названный пифагорейцами и Тимеем подателем форм; душа – формальное начало, создающая в себе и формирующая всякую вещь, названная им же источником форм; материя, из которой делается и формируется всякая вещь, названная всеми приемником форм.
   Диксон. Это учение мне очень нравится, ибо кажется, что в нем нет недостатков. И действительно, так как мы можем установить постоянное и вечное материальное начало, то с необходимостью мы полагаем также подобное же формальное начало. Мы видим, что все природные формы происходят из материи и снова в материю возвращаются; отсюда кажется, что реально никакая вещь не является постоянной, стойкой, вечной и достойной значения начала, за исключением материи. Кроме того, формы не имеют бытия без материи, в которой они порождаются и разрушаются, из лона которой они исходят и в которое возвращаются. Поэтому материя, которая всегда остается той же самой и плодоносной, должна иметь главное преимущество быть познаваемой как субстанциальное начало, в качестве того, что есть и вечно пребывает. Все же формы в совокупности следует рассматривать лишь как различные расположения материи, которые уходят и приходят – одни прекращаются, другие возобновляются, и ни одна из них не имеет значения начала. Поэтому нашлись такие, кто, хорошо рассмотрев основание природных форм, как это имело место у Аристотеля и других подобных, умозаключили, в конце концов, что они являются лишь акциденциями и обстоятельствами материи; поэтому преимущество акта и совершенства должно относиться к материи, а не к вещам, о которых мы поистине можем сказать, что они не субстанция и не природа, но вещи субстанции и природы, о которой они говорят, что она материя. Последняя же, по их мнению, есть начало необходимое, вечное и божественное, как полагает мавр Авицеброн, называющий ее Богом, находящимся во всех вещах.
   Теофил. В эту ошибку они впадают потому, что не знают другой формы, кроме случайной. И этот мавр, хотя он и воспринял из перипатетического учения, в котором он был воспитан, субстанциальную форму, тем не менее, рассматривая ее как вещь уничтожимую, а не только изменяющуюся благодаря материи, и как порожденную и не порождающую, как основанную и не основывающую, как взращенную и не взращивающую, он ее обесценивает и принижает в сравнении с материей – устойчивой, вечной, порождающей материю. И, конечно, это происходит с теми, кто не знает того, что нам известно.
   Диксон. Это весьма хорошо рассмотрено. Но пора нам от отступления вернуться к нашему положению. Мы умеем уже отличить материю от формы – как от формы случайной (какой бы она ни была), так и от субстанциальной; нам остается еще рассмотреть ее природу и реальность. Но сначала я хотел бы знать, нельзя ли благодаря тому великому единству с материей, которым обладает эта душа мира и всеобщая форма, допустить некоторый другой способ и манеру философствовать, а именно способ тех, кто не отделяет действительности от основания материи и понимает ее как вещь божественную, не столь чистую и не столь бесформенную, чтобы она сама не давала себе формы и одеяния.
   Теофил. Не легко, ибо ничто не действует абсолютно в себе самом, и всегда есть какое-нибудь различие между тем, что является деятелем, и тем, что сделано или к чему относятся деятельность и действие. Отсюда в самом теле природы следует отличать материю от души и в последней отличать этот разум от его видов. Поэтому мы называем в этом теле три вещи: во-первых, всеобщий интеллект, выраженный в вещах; во-вторых, животворящую душу всего; в-третьих, предмет. Но на этом основании мы не будем отрицать, что философом является тот, кто в своей философии приемлет это оформленное тело, или, как я предпочел бы сказать, это разумное животное, и начинает с того, что берет за первые начала некоторым образом члены этого тела, каковы воздух, земля, огонь; далее – эфирная область и звезды; далее – дух и тело; или же – пустое и полное (однако понимая пустое не так, как берет его Аристотель[42]); или же что-нибудь другим образом подходящее. Философия эта не кажется мне, однако, достойной устранения, особенно тогда, когда она при помощи любого предполагаемого ею основания или предлагаемой ею формы построения содействует совершенствованию спекулятивной науки и познанию природных вещей, как это действительно делалось многими древнейшими философами. Ибо лишь честолюбцу и уму самонадеянному, пустому и завистливому свойственно желание убедить других, что имеется один лишь путь исследования и познания природы, и лишь глупец и человек без размышления может убедить в этом себя самого. Итак, хотя путь более постоянный и твердый – более созерцательный и отчетливый и более высокий способ размышления – должен быть всегда более почитаем, обеспечиваем и предпочитаем, однако не следует поэтому порицать другой способ, приносящий хороший плод, хотя бы он и не был от того же самого дерева.
   Диксон. Итак, вы одобряете изучение различных философий?
   Теофил. Вполне, для того, кто имеет изобилие времени и дарования, для остальных же я одобряю изучение лучшей философии, если боги желают, чтобы она была угадана.
   Диксон. Однако вы одобряете, конечно, не все философии, но хорошие и лучшие.
   Теофил. Это так. Так же как среди различных способов лечения я не отвергаю тот, который производится магически, при помощи приложения корней, привешивания камней и нашептывания заговоров, если строгость теологов позволяет мне говорить как чистому естественнику. Одобряю я тот, который производится физически и происходит при помощи аптекарских лекарств, которыми преследуется или изгоняется желчь, кровь, флегма и меланхолия. Приемлю я также тот, который производится химически, который извлекает квинтэссенции и при помощи огня заставляет ртуть выпариться из всех этих составов, соль осесть, а серу просветлеть и раствориться. Однако же, что касается медицины, я не хочу определить, какой из стольких хороших способов является наилучшим, ибо эпилептик, над которым потеряли время физик и химик, если он будет излечен магом, не без основания будет его одобрять более, чем того и другого врача. Подобным же образом рассуждай относительно других видов: из них ни один не будет казаться менее хорошим, чем другой, если как один, так и другой достигают поставленной цели. В частности, далее, лучше тот врач, который меня излечит, чем те, которые меня убивают или мучают.
   Гервазий. Откуда происходит, что среди этих медицинских школ столько враждебных?
   Теофил. От жадности, от зависти, от честолюбия и от невежества. Обычно они едва понимают собственный метод лечения; столь же им недостает возможности понять метод другого. Кроме того, большая часть, не будучи в силах возвыситься при помощи собственной способности до почета и заработка, старается получить предпочтение, принижая других, высказывая пренебрежение тому, чего не может достигнуть. Но из них наилучший и истинный тот, кто не настолько физик, чтобы не быть также химиком и математиком. Итак, вернемся к тезису: между видами философии тот наилучший, который наиболее удобным и высоким образом выражает совершенство человеческого интеллекта и наиболее соответствует истине природы и, насколько возможно, сотрудничает с ней, угадывая (я подразумеваю – естественным порядком и при помощи разумения превратностей, а не животным инстинктом, как делают животные и им подобные, ни при помощи вдохновения добрых и злых демонов, как делают пророки, ни при помощи меланхолического энтузиазма, как поэты и другие созерцатели) или устанавливая законы и преобразуя нравы; исцеляя, или же познавая, чтобы жить более счастливой и божественной жизнью. Итак, вот каким образом нет вида философии, установленного правильным чувством, который бы не содержал в себе какой-нибудь хорошей особенности, не заключающейся в другом. То же я понимаю относительно медицины, происходящей из таких принципов, которые предполагают не несовершенное философское воззрение, точно так же как действие ноги или руки предполагает действие глаза. Поэтому сказано, что не может быть хорошего принципа медицины у того, кто не обладает хорошей позицией в философии.
   Диксон. Вы очень мне нравитесь, и я очень хвалю вас за то, что вы не ведете себя по-плебейски, как Аристотель, за то, что вы не честолюбивы и не несправедливы, как он, считавший мнения всех других философов с их способами философствования на деле достойными презрения.
   Теофил. Между тем из всех философов, какие только имеются, я не знаю ни одного, в большей степени опирающегося на воображение и более удаленного от природы, чем он; если же он и говорит иногда превосходные вещи, то известно, что они не зависят от его принципов и всегда являются положениями, заимствованными у других философов; из них много божественных мы видим в книгах: «О происхождении», «Метеоры», «О животных и растениях».
   Диксон. Итак, вернемся к нашему положению. Вы утверждаете, что, не совершая ошибки и не приходя к противоречию, можно дать различные определения материи.
   Теофил. Верно, как об одном и том же предмете могут судить различные чувства и одна и та же вещь может рассматриваться различным образом. Кроме того, как уже было отмечено, рассуждение о вещи может производиться различными головами. Много хорошего высказали эпикурейцы, хотя они и не поднялись выше материального качества. Много превосходного дал для познания Гераклит, хотя он и не вышел за пределы души. Анаксагор сделал успехи в познании природы, ибо он не только внутри нее, но, быть может, и вне и над нею стремился познать тот самый Ум, который Сократом, Платоном, Трисмегистом[43] и нашими богословами назван Богом. Так что ничто не мешает раскрывать тайны природы тому, кто начинает от экспериментального основания, что другие находят слишком грубым, как и тому, кто начинает от рациональной теории. И из них не менее тому, кто исходит из составов, чем тому, кто из влаг[44], и этому последнему не более, чем тому, кто исходит из чувственных элементов, или выше – из абсолютных элементов или из единой материи, самого высокого и отчетливого из всех начал. Ибо иногда тот, кто идет более длинным путем, не совершает, однако, столь же хорошего путешествия, особенно же если его целью является не столь созерцание, сколь действие. Что же касается, далее, способов философствования, то не менее удобным является извлекать формы из запутанного клубка, чем выделять их из хаоса, или распределять их из источника идей, или приводить к действительности из возможности, или выводить их из лона, или поднимать их к свету из слепой и мрачной пропасти. Ибо всякий фундамент хорош, если он оправдывается зданием; всякое семя подходяще, если желательны из него деревья и плоды.
   Диксон. Итак, чтобы обратиться к нашей задаче, будьте любезны отчетливее изложить учение об этом начале.
   Теофил. Конечно, это начало, названное материей, можно рассматривать двумя способами: во-первых, как возможность и, во-вторых, как субстрат. Поскольку ей придается то же значение, что и возможности, нет вещи, в которой бы она не могла найтись известным образом и сообразно собственному основанию. И пифагорейцы, платоники, стоики и другие не в меньшей мере полагали ее в мире интеллигибельном, чем в мире чувственном. И мы, понимая ее не совсем так, как они ее понимали, а в более высоком и обширном смысле, подобным образом рассуждаем о потенции, или возможности. Возможность обычно делится на активную, при помощи которой может действовать ее субстрат, и на пассивную, при помощи которой он или может быть, или может что-либо получать, или может что-либо иметь, или может быть объектом чего-либо, действующего на него в каком-либо отношении. Не рассуждая в данный момент об активной возможности, я утверждаю, что возможность, имеющая пассивное значение, хотя она и не всегда пассивна, может рассматриваться или относительно, или поистине абсолютно. И, таким образом, нет вещи, о которой можно было бы сказать, что она существует, и о которой нельзя было бы сказать, что она может существовать. И она в такой степени соответствует активной возможности, что одна никоим образом не может быть без другой. Поэтому, если только дана возможность делать, производить, создавать, всегда дана возможность быть сделанным, произведенным и созданным. Ибо одна возможность предполагает другую; я хочу сказать этим, что, будучи положенной, она необходимо полагает другую. Эта возможность не утверждает недостатка в том, чему она приписывается, но скорее подтверждает способность и действенность и, в конце концов, оказывается одним и тем же и на деле одной и той же вещью с активной возможностью; поэтому нет философа или богослова, который колебался бы приписать ее Первому сверхприродному Началу. Ибо абсолютная возможность, благодаря которой могут быть вещи, существующие в действительности, не является ни более ранней, чем актуальность, ни хоть немного более поздней, чем она. Кроме того, возможность быть дана вместе с бытием в действительности, а не предшествует ему, ибо если бы то, что может быть, делало бы само себя, то оно было бы раньше, чем было сделано. Итак, наблюдай первое и наилучшее начало, которое есть все то, что может быть, и оно же не было бы всем, если бы не могло быть всем; в нем, следовательно, действительность и возможность одно и то же. Не так обстоит дело с другими вещами. Поскольку они суть то, чем могут быть, они, однако, могут и не быть или быть иначе и иным образом, чем они существуют, ибо ни одна вещь не является всем тем, чем может быть. Человек есть то, чем он может быть, но он не все то, чем он может быть. Камень не есть все то, чем он может быть, ибо он не известь, не сосуд, не пыль, не трава. То, что есть все, чем оно может быть, есть единое, которое в своем бытии заключает всяческое бытие. Оно есть все то, что есть и что может быть любой другой вещью, которая есть и может быть. Со всякой другой вещью дело обстоит иначе. Поэтому возможность не равна действительности, ибо является действительностью ограниченной, а не абсолютной. Кроме того, возможность всегда ограничена одной действительностью, ибо никогда она не имеет более чем одно специфицированное и частное бытие. И если, однако, она предполагает любую форму и действительность, то это происходит посредством известных расположений и в известной последовательности одного бытия после другого. Итак, всякая возможность и действительность, которая в начале как бы свернута, объединена и едина, в других вещах развернута, рассеяна и умножена. Вселенная, которая является великим подобием, великим образом и единородной природою, также есть все то, чем она может быть, при помощи тех же видов, главных членов и совокупности всей материи, к которой ничего не прибавляется и которая не лишается ни одной формы. Но она уже не есть все то, чем она может быть, ввиду наличия различий, модусов, особенностей и индивидуумов. Поэтому она не что иное, как тень Первой Действительности и Первой Возможности. И все же в ней возможность и действительность не являются абсолютно одним и тем же, ибо ни одна ее часть не есть все то, чем она может быть. Кроме того, тем специфическим образом, о котором мы говорили, вселенная есть все то, чем она может быть, сообразно развернутому, рассеянному и различенному способу. Начало ее существует единым и неразличенным образом, ибо все есть все и одно и то же простейшим образом, без разницы и различия.
   Диксон. Что же сказать о смерти, об уничтожении, о пороках, о недостатках, об уродах? Утверждаете ли вы, что и они имеют место в том, что является всем, – что может быть и является в действительности всем тем, что есть в возможности?
   Теофил. Эти вещи не суть действительность и возможность, но недостаток и немощность. Они встречаются в развернутых вещах, так как те не являются всем тем, чем они могут быть, и стремятся к тому, чем могут быть; поэтому, не имея возможности быть сразу и одновременно столькими вещами, они теряют одно бытие, чтобы обладать другим. Иногда они смешивают одно бытие с другим, и тогда они уменьшены, недостаточны и урезаны благодаря несходству одного и другого бытия и участию материи в одном и другом. Итак, возвращаюсь к утверждению: Первое абсолютное Начало есть Величие, есть Величина, такая Величина и такое Величие, что оно есть все то, чем оно может быть. Оно велико не такой величиною, которая может быть больше, или может быть меньше, или может разделиться, как всякая другая величина, которая не есть все то, чем она может быть. Но это есть Величина величайшая, малейшая, бесконечная, неделимая и любого размера. Она не является большей, чтобы быть малейшей, не является малейшей, чтобы ей же быть наибольшей[45]. Кроме того, она превышает всяческое равенство, ибо она есть все то, чем она может быть. То, что я утверждаю относительно величины, я подразумеваю относительно всего, о чем можно высказаться, ибо оно есть Добро, которое является всяческим добром, какое может быть; оно есть Красота, которая является всем красивым, что может быть; и кроме этого Единого нет другого красивого, которое было бы всем тем, чем оно может быть. Едино то, что является всем и может быть всем абсолютно. В природных вещах, далее, мы не видим ни одной вещи, которая была бы иной, чем она есть в действительности, согласно которой она есть то, чем она может быть, для того чтобы иметь определенный вид актуальности. Но все же она и в этом едином специфическом бытии никогда не бывает всем тем, чем может быть любая частная вещь. Так Солнце: оно не есть все то, чем может быть Солнце, оно не всюду, где может быть Солнце, ибо когда оно на востоке от Земли, оно не находится на западе от нее, или на меридиане, или в каком-либо другом положении. Итак, если мы хотим показать способ, при помощи которого Бог является Солнцем, мы скажем, что он одновременно есть на востоке, на западе, в среднем дневном, в среднем ночном положении и в любой из всех точек выпуклости Земли, ибо он есть все то, чем он может быть. Поэтому, если это Солнце (благодаря своему вращению или благодаря вращению Земли), как мы утверждаем, движется и меняет место, ибо оно не находится актуально в одном месте, не обладая возможностью быть во всех других, и поэтому обладает склонностями быть там, – если, следовательно, оно есть все то, чем оно может быть, и обладает всем тем, чем оно способно обладать, то оно одновременно находится повсюду и во всем. Оно столь же является подвижнейшим и быстрейшим, сколь вместе с тем является устойчивейшим и неподвижнейшим. Поэтому среди божественных речей мы находим утверждение, что оно навеки устойчиво, и утверждение, что оно с величайшей быстротой пробегает от края до края. Ибо неподвижным считается то, что в один и тот же момент отправляется от точки востока и возвращается к точке востока, а кроме того, не в меньшей мере наблюдается на востоке, чем на западе и в любой другой точке своей окружности. Поэтому не с большим основанием мы можем утверждать, что оно отправилось и вернулось, было отправлено и возвращено из этой точки к другой, чем от любой другой из бесконечного их числа к той же самой точке. Поэтому оно является всем и всегда во всей окружности и в любой ее части, а следовательно, всякая неделимая точка эклиптики содержит весь диаметр солнца. Так, неделимое содержит делимое, что происходит не по природной возможности, но по сверхприродной, – я хочу сказать, поскольку предполагалось бы, что Солнце в действительности есть все то, чем оно может быть. Столь абсолютное могущество есть не только то, чем может быть Солнце, но то, чем является и чем может быть всякая вещь – Возможность всех возможностей, Действительность всех действительностей, Жизнь всех жизней, Душа всех душ, Бытие всего бытия. Отсюда возвышенное изречение откровения: «Тот, Кто есть, посылает меня; Тот, Кто есть, говорит таким образом». Поэтому то, что в других местах является противоречивым и противоположным, в нем является одним и тем же, и всякая вещь в нем является одной и той же – так выйди за пределы различий времен и длительностей, как и различий действительности и возможности. Поэтому он – не древняя вещь и не новая вещь, и удачно выражается откровение: «Первый и Последний».
   Диксон. Это абсолютнейшая Действительность, тождественная с абсолютнейшей Возможностью, может быть схвачена интеллектом лишь путем отрицания: не может она, говорю я, быть понята, ни поскольку она может быть всем, ни поскольку есть все, ибо интеллект, когда он желает понять что-либо, формирует интеллигибельные идеи, которым он уподобляется, с которыми он соизмеряет и сравнивает себя; но это невозможно в данном случае, ибо интеллект никогда не бывает столь большим, чтобы он не мог быть больше; она же, будучи неизмеримой со всех сторон и во всех смыслах, не может быть большей. Нет, следовательно, глаза, который мог бы приблизиться или имел бы доступ к столь высочайшему свету и столь глубочайшей пропасти.
   Теофил. Совпадение этой Действительности с абсолютной Возможностью весьма ясно описано божественным духом там, где говорится: «Мрак не затемнится Тобою. Ночь светится, как день. Как мрак Его, так и Его свет». Итак, подводя итоги, вы видите, сколь велико превосходство возможности. Если вам угодно называть ее основанием материи, чего не постигли вульгарные философы, вы можете, не лишая ее божественности, рассматривать ее более высоким образом, чем Платон в своем «Государстве» и Тимей. Последние, благодаря тому что они слишком возвысили смысл материи, показались скандальными некоторым богословам. Это произошло или потому, что первые неясно выражались, или потому, что вторые плохо понимали, ибо они, будучи воспитаны в воззрениях Аристотеля, всегда понимают материю в том значении, что она является субстратом природных вещей; и они не принимают во внимание того, что, по мнению других, материя является общей для мира интеллигибельного и чувственного, как они утверждают, придавая этому слову новое значение по аналогии с общепринятым[46]. Поэтому, прежде чем осуждать мнения, необходимо хорошо их исследовать и различать способы выражения, поскольку различны воззрения, принимая во внимание, что хотя они иногда все сходятся в определении общего смысла материи, но затем отличаются друг от друга в определении ее специфического смысла. И поскольку это относится к нашему намерению, невозможно – отвлекшись от названия материи, – чтобы нашелся богослов, сколь бы он ни был предубежден и злокознен, который смог бы обвинять меня в неверии на том основании, что я говорю и утверждаю совпадение возможности и действительности, беря тот и другой термин абсолютно. Отсюда можно умозаключить, что сообразно тому соотношению, о котором дозволительно говорить в этом изображении действительности и возможности, – поскольку в специфической действительности заключается все то, что имеется в специфической возможности, поскольку вселенная, сообразно подобному модусу, есть все то, чем она может быть (каково бы ни было отношение числовой действительности и возможности), – имеется возможность, не отрешенная от действительности, душа, не отрешенная от одушевленного, я не говорю сложного, а простого. Таким образом, имеется первое начало вселенной, которое равным образом должно быть понято как такое, в котором уже не различаются больше материальное и формальное и о котором из уподобления ранее сказанному можно заключить, что оно есть абсолютная Возможность и Действительность. Отсюда не трудно и не тяжело прийти к тому выводу, что все, сообразно субстанции, едино, как это, быть может, понимал Парменид, недостойным образом рассматриваемый Аристотелем.
   Диксон. Итак, вы утверждаете, что, хотя и спускаясь по этой лестнице природы, мы обнаруживаем двойную субстанцию – одну духовную, другую телесную, но в последнем счете и та и другая сводятся к одному бытию и одному корню.
   Теофил. Если вам кажется, что это могут вынести те, кто не проникает дальше этого.
   Диксон. Легчайшим образом, лишь бы только ты не поднялся над пределами природы.
   Теофил. Это уже сделано. Хотя и не пользуясь тем же самым смыслом и способом определения Божества, который является общим, мы имеем некоторый частный, не противоположный и не чуждый ему, но, быть может, более ясный и более разъясненный способ, сообразно требованию, чтобы он не превышал границ нашего разума, от которых я вам обещал не удаляться.
   Диксон. Достаточно сказано о материальном начале в смысле возможности, или потенции; будьте любезны завтра обратиться к его же рассмотрению с той точки зрения, что оно субстрат.
   Теофил. Так я и сделаю.
   Гервазий. До свидания.
   Полиинний. Всего счастливого.
   Конец третьего диалога

ДИАЛОГ ЧЕТВЕРТЫЙ

   Полиинний. Отверстие матки никогда не скажет довольно, очевидно, этим подразумевается: материя (каковая обозначена этими словами), воспринимая формы, никогда не насыщается. Итак, поскольку никого другого нет в этом Лицее, или, скорее, Антилицее, один, таким образом, говорю я, один, то есть, собственно говоря, менее всего одинокий, буду я прогуливаться и сам с собой разговаривать. Итак, материя у князя перипатетиков, воспитателя возвышенного гения великого македонца, не менее, чем у божественного Платона и других, или хаос, или вещество, или материал, или масса, или потенция, или склонность, или смешанное с лишением, или причина греха, или предрасположение ко злу, или само по себе не сущее, или само по себе не познаваемое, или познаваемое лишь по аналогии с формой, или чистая доска, или недоступное изображению, или субъект, или субстрат, или substemiculum, или свободное поле, или бесконечное, или неопределенное, или близкое к ничто, или ничто, и никакое, и нисколько, – наконец, после того как много было затрачено усилий к достижению общей цели, для определения этой природы, при помощи различных и разнообразных названий, теми самыми, кто достиг самой цели, она была названа женщиной; наконец, говорю я, чтобы все было восполнено одним жалким названием, людьми, лучше понимающими самое дело, она называется женщиной[47]. И, клянусь Геркулесом, не без солидного основания этим сенаторам царства Паллады[48] угодно было поместить в одном и том же месте и уравновесить эти две вещи – материю и женщину; после того как последние испытали их строгость, они впали в подобное бешенство и неистовство (итак, здесь мне служит нитью риторическое украшение). Они суть хаос неразумности, вещество преступлений, лес разбойников, масса нечистот, способность ко всякой порче (другое риторическое украшение, некоторыми названное сложением). Где таилась возможность, не отдаленная, но весьма близкая, разрушения Трои? В женщине. Кто был орудием разрушения мощи Самсона, того героя, говорю я, который при помощи ослиной челюсти, найденной им, одержал победу над филистимлянами? Женщина. Кто укротил в Капуе натиск и силу великого вождя и постоянного врага Римской республики – Ганнибала? Женщина! (Восклицание!) Скажи мне, о кифаред-прорицатель, какова причина твоей слабости? – Ибо в грехе зачала меня мать моя. Каким образом ты, о древний наш прародитель, будучи райским садовником и возделывателем древа жизни, был так проклят, что провалился со всем человеческим родом в адскую пропасть погибели? – Женщина, которую он дал мне, сама, сама меня обманула. Без сомнения, форма не грешит, и заблуждение не порождается никакой формой, если она не соединена с материей. Так, форма, обозначаемая мужским родом, будучи сближена с материей и вступив с ней в соединение или совокупление, такими словами или же таким выражением отвечает порождающей природе: женщина, данная мне тобою, то есть материя, которая тобою мне дана в жены, сама меня обманула, то есть она является основанием всех моих прегрешений. Созерцай, созерцай, божественное дарование, как превосходные философы и благоразумные анатомы внутренностей природы, для того чтобы полностью представить нашим глазам природу материи, не нашли лучшего способа, как обратить наше внимание посредством уподобления, которое обозначает, что состояние природных вещей при помощи материального бытия такое же, каково экономическое, политическое и гражданское состояние – при помощи женского рода. Раскройте, раскройте глаза… О, я вижу этого колоссального лентяя Гервазия, который прерывает нить моей раздраженной речи. Я подозреваю, что был им услышан, но что за важность!
   Гервазий. Здравствуй, учитель, превосходнейший из ученых!
   Полиинний. Если ты не хочешь одурачить меня по своему обычаю, ты также здравствуй! Упражняясь в своем занятии, я наткнулся на место, имеющееся у Аристотеля в первой книге «Физики», в конце, где, желая разъяснить, что такое первая материя, он берет для сравнения женский пол; пол, говорю я, капризный, хрупкий, непостоянный, изнеженный, ничтожный, бесчестный, презренный, низкий, подлый, пренебрегаемый, недостойный, злой, пагубный, позорный, холодный, безобразный, пустой, тщеславный, нескромный, безумный, вероломный, ленивый, противный, мерзкий, неблагодарный, обрубленный, изуродованный, несовершенный, незаконченный, недостаточный, ограниченный, укороченный, уменьшенный, эту ржавчину, крапиву, плевел, чуму, болезнь, смерть —
Это природы и Бога созданье —
Тяжкое бремя для нас в наказанье[49].

   Гервазий. Я знаю, что вы говорите это более для упражнения в ораторском искусстве и для того, чтобы показать, сколь неисчерпаемо ваше красноречие, чем потому, что вы на самом деле придерживаетесь такого мнения, какое высказываете на словах. Ибо это обычная вещь для вас, господа гуманисты, называющиеся профессорами изящных искусств, что когда вы переполнены теми понятиями, которых не можете удержать, вы выпаливаете их не на кого иного, как на бедных женщин. Когда же вас охватывает какой-либо иной гнев, вы изливаете его на первого провинившегося из ваших школяров. Но опасайтесь, господа Орфеи, яростного гнева фракийских женщин.
   Полиинний. Я Полиинний, а не Орфей.
   Гервазий. Итак, вы не порицаете женщин на самом деле?
   Полиинний. Меньше всего, меньше всего, конечно. Я говорю, как следует, и как понимаю, так и говорю. Ибо я не занимаюсь тем, чтобы, по обычаю софистов, доказывать, что белое есть черное.
   Гервазий. Зачем же вы красите бороду?
   Полиинний. Но я говорю откровенно; и я утверждаю, что мужчина без женщины подобен чистой интеллигенции. Героем, полубогом, говорю я, является тот, кто не взял себе жены.
   Гервазий. Он подобен устрице, а также грибу и трюфелю.
   Полиинний. Поэтому божественно сказал лирический поэт:
Поверьте, Пизоны, лучше всего жить безбрачно[50].

   И если ты хочешь знать основание этому, обратись к философу Секунду[51]. «Женщина, – говорит он, – есть помеха покою, непрерывный вред, ежедневная война, тюрьма жизни, буря в доме, кораблекрушение человека». Прекрасно подтвердил это тот бискаец, который, будучи взволнован и разгневан ужасной судьбой и неистовством моря, обратившись к волнам с суровым и гневным взором, сказал: «О море, море, если бы я мог тебя женить», желая указать, что женщина есть буря из бурь. Поэтому Протагор на вопрос, почему он отдал дочь своему врагу, ответил, что не мог сделать ему ничего хуже, как дать ему жену. Кроме того, мои слова подтверждаются поступком одного француза, человека достойного, который, получив, как и все другие, переносившие опаснейшую морскую бурю, приказ от Чикала, капитана корабля, выбросить наиболее тяжелые вещи в море, бросил в него прежде всего свою жену.
   Гервазий. Вы не приводите в противоположность этому множества других примеров тех людей, которые считаются счастливейшими благодаря своим женам. Среди них, чтобы не обращаться слишком далеко, можно указать, под этой самой крышей, синьора ди Мовисьеро, жена которого не только одарена выдающейся телесной красотой, облекающей и одевающей ее душу, но кроме того при помощи триумвирата: благоразумного суждения, проницательной скромности и пристойнейшей вежливости – крепчайшим узлом связала чувство своего супруга и способна пленить всякого, кто ее знает. Что сказать мне о великодушной их дочери, едва лишь пятилетие и год видевшей солнце; а между тем я не мог бы решить по языкам, откуда она: из Италии, или Франции, или Англии; а когда она играет на музыкальном инструменте, я не могу понять, какой она субстанции – телесной или бестелесной; по зрелой доброте ее нравов я сомневаюсь, спустилась ли она с неба или же вышла из земли. Всякий видит, что в ней для сформирования столь прекрасного тела соединилась кровь обоих родителей не в меньшей степени, чем добродетели их героического духа – для образования ее благородной души.
   Полиинний. Редкая птица эта Мария да Бостель; редкая птица эта Мария да Кастельново[52].
   Гервазий. Это же самое редкое, что вы утверждаете относительно женщин, может быть утверждаемо относительно мужчин.
   Полиинний. В конце концов, чтобы вернуться к своему положению, – женщина есть не что иное, как материя. Если вы не знаете, что такое женщина, ибо не знаете, что такое материя, то поучитесь сколько-нибудь у перипатетиков; научив тебя тому, что такое материя, они научат и тому, что такое женщина.
   Гервазий. Я хорошо вижу, что вы, имея перипатетический ум, мало понимаете или ничего не понимаете из того, что вчера говорил Теофил относительно сущности и возможности материи.
   Полиинний. С другим пусть дело обстоит как угодно, я же стою на той точке зрения, что порицаю стремление как одной, так и другой, ибо оно является причиною всякого зла, страсти, недостатка, разрушения, уничтожения. Разве вы не думаете, что если бы материя удовлетворялась наличной формой, мы не были бы подвержены никакому изменению и страданию, мы бы не умирали, были бы неуничтожимыми и вечными?
   Гервазий. А если бы она удовлетворилась той формой, которую она имела пятьдесят лет тому назад, что бы вы сказали? Был ли бы ты, Полиинний, столь взрослым, если бы она ограничилась той формой, под которой находилась сорок лет назад? Я говорю, столь взрослым, столь совершенным и столь ученым. Итак, как тебе нравится, что другие формы уступили место этой, так точно такова воля природы, управляющей вселенной, чтобы все формы уступали место другим. Я оставляю в стороне то соображение, что большим достоинством для нашей субстанции является способность делаться любой вещью, принимая все формы, чем, удерживая одну только из них, быть частичной. Таким образом, она, по своей возможности, уподобляется тому, что есть все во всем.
   Полиинний. Ты, кажется мне, начинаешь делаться ученым, покинув обычное свое природное состояние. Примени же, если можешь, способ доказательства от подобного, установив достоинство, которое заключается в женщине.
   Гервазий. Я сделаю это без всякого труда. А вот и Теофил!
   Полиинний. И Диксон. Итак, в другой раз. Об этом довольно.
   Теофил. Разве мы не видим, что перипатетики, так же как и платоники, делят субстанцию путем различения телесного и бестелесного. И как эти различия сводятся к возможности одного и того же рода, точно так же формы необходимо бывают двух сортов. Ибо некоторые из них трансцендентны, то есть выше рода, и они называются началами, как сущность, единство, единое, вещь, некоторая вещь и тому подобное, другие суть известного рода, отличные от другого рода, как субстанциональность, акцидентальность. Те, которые относятся к первому виду, не различают материи и не образуют той или другой ее возможности; но в качестве универсальнейших терминов, охватывающих как телесные, так и бестелесные субстанции, они обозначают субстанцию универсальнейшую, самую общую и единую для одной и другой субстанции. Далее, «что нам мешает, – говорит Авицеброн, – подобно тому как, прежде чем познать материю случайных форм, то есть сложное, мы познаем материю субстанциальных форм, то есть часть последнего, точно так же прежде чем познать материю, приведенную к бытию под телесными формами, прийти к познанию возможности, отличной по форме от природы телесной и бестелесной, разложимой и неразложимой». Кроме того, если все, что существует, начиная с сущего наивысшего и высочайшего, обладает известным порядком и образует зависимость, лестницу, по которой подымается от сложных вещей к простым, а от тех – к простейшим и абсолютнейшим при помощи средств соотносительных, соединительных и причастных природе той и другой крайности и сообразно собственному смыслу среднего, то нет порядка, где бы не было известной сопричастности, нет сопричастности, где бы не было известной связи, нет связи без какой-либо сопричастности. Итак, у всех существующих вещей с необходимостью должно быть единое начало существования. Прибавь к этому, что сам разум не может сделать так, чтобы раньше любой различимой вещи не предположить вещи неразличимой; я говорю о тех вещах, которые существуют, ибо сущее и не сущее, полагаю я, имеют не реальное различие, но лишь звуковое и номинальное. Эта неразличимая вещь есть общее основание, к которому присоединяется различие и отличная форма. И, конечно, нельзя отрицать того, что как всякое чувственное предполагает субстрат чувственности, так же и всякое интеллигибельное – субстрат интеллигибельности. Итак, необходимо, чтобы была вещь, отвечающая общему основанию одного и другого субстрата. Ибо всякая сущность с необходимостью основывается на каком-либо бытии, за исключением той первой, которая является тем же самым, что и ее бытие, ибо ее возможность есть ее действительность, ибо она есть все то, чем она может быть, как было сказано вчера. Кроме того, если материя, согласно мнению тех же самых противников, не является телом и предшествует, по своей природе, телесному бытию, то что же в таком случае может ее сделать столь чуждой так называемым бестелесным субстанциям? И некоторые из перипатетиков не замедлили сказать: подобно тому как в телесных субстанциях находится нечто от формального и божественного, так и в божественных должно находиться нечто от материального, с тем чтобы более низкие вещи приспособлялись к более высоким и порядок одних зависел от порядка других. И богословы, хотя некоторые из них воспитаны в учении Аристотеля, все же не становятся для меня тягостными, поскольку они признают, что более обязаны своему писанию, чем философии и естественному разуму. «Не поклоняйся мне, – сказал один из их ангелов патриарху Иакову, – ибо я твой брат». Итак, если тот, кто это говорит, как они понимают, есть интеллектуальная субстанция и если он в своей речи утверждает, что данный человек и он совпадают в реальности единого субстрата, то при любом формальном различии философы в таком случае имеют свидетеля в лице оракула этих богословов.
   Диксон. Я уверен, что это сказано вами с почтением, ибо вы знаете, что не подобает вам брать доводы из таких мест, которые не встречаются в нашей мессе.
   Теофил. Вы говорите хорошо и истинно; но я привожу это не как доказательство и подтверждение, но лишь для того, чтобы по мере своих сил избежать сомнения, ибо в равной степени боюсь я как по видимости, так и действительно вступить в противоречие с богословием.
   Диксон. Благоразумными богословами всегда допускаются естественные основания, поскольку ведется рассуждение, лишь бы только последние не обращались против божественного авторитета, а подчинялись ему.
   Теофил. Мои основания таковыми являются и всегда таковыми будут.
   Диксон. Хорошо; итак, продолжайте.
   Теофил. Плотин также говорит в книге о материи, что «если в интеллигибельном мире имеется множественность и множество видов, то там же с необходимостью должна быть некоторая общая вещь наряду с особенностью и различием каждого из них; то, что является общим, занимает место материи, то, что является особенным и образует различие, занимает место формы». Он прибавляет, что «если этот мир существует в подражание тому, то состав этого существует в подражание составу того. Кроме того тот мир, если не имеет различий, не имеет порядка, если не имеет порядка, не имеет красоты и украшения; все это относится к материи». Поэтому высший мир должен считаться не только целым, неделимым по отношению к отдельным своим явлениям, но также делимым и различимым; это же делание и различение не может быть понято без какой-либо материи как основы. И если ты скажешь, что вся эта множественность сходится в одном сущем, неделимом и не имеющем размеров, то материей я назову то, в чем объединяются столь многие формы. Прежде чем оно было воспринято как различное и многоформенное, оно было в понятии одноформенным, и прежде чем быть в понятии оформленным, было в нем бесформенным.
   Диксон. В том, что вы вкратце сказали, вы привели много сильных оснований, для того чтобы прийти к умозаключению, что материя едина, едина возможность, благодаря которой все, что существует, существует актуально, и с не меньшим основанием это относится к бестелесным субстанциям, чем к телесным, ибо последние имеют бытие благодаря возможности бытия совершенно таким же образом, как и первые благодаря возможности бытия имеют бытие. Кроме того, вы доказали это при помощи других сильных оснований (для того, кто хорошо их рассматривает и понимает). Тем не менее, если не ради совершенства учения, то для ясности его я хотел бы, чтобы вы каким-либо другим образом уточнили, как в превосходнейших вещах, каковыми являются вещи бестелесные, находится вещь бесформенная и неопределенная; как может быть там основание той же самой материи, между тем как они тем не менее не называются телами благодаря привхождению формы и действительности; каким образом там, где нет изменения, порождения и никакого уничтожения, по вашему утверждению, имеется материя, которая всегда принималась именно для этой цели; как можем мы утверждать, что интеллигибельная природа проста, и утверждать, что в ней находится возможность и действительность. Я спрашиваю это не для себя, ибо для меня истина ясна, но, быть может, для других, которые могут быть более упорны и которых труднее убедить, как, например, маэстро Полиинний и Гервазий.
   Полиинний. Я уступаю.
   Гервазий. Я принимаю и благодарю вас, Диксон, ибо вы учитываете затруднительное положение тех, кто не осмеливается задать вопрос, как этого требует этикет торжественных обедов по ту сторону Альп. Тем, кто сидит вторым, не подобает там протягивать пальцы из своего квадрата или круга, но следует ждать, пока ему не положат в руку, с тем чтобы за каждый взятый кусок он платил своей благодарностью.
   Теофил. Для того чтобы все разрешить, я скажу, что как человек сообразно своей специфической природе отличается от льва сообразно его специфической природе, но сообразно общей природе животных, то есть их телесной субстанции и тому подобному, они неотличимы друг от друга и суть одно и то же, – подобным же образом сообразно своей специфической природе материя телесных вещей отлична от материи вещей бестелесных. Таким образом, все то, что вы в этом смысле относите к ней, а именно: что она конститутивная причина телесной природы, субстрат изменений всякого рода и часть сложного, – все это подходит к этой материи лишь согласно ее специфическим особенностям. Ибо та же материя, или, выражаясь более ясно, то самое, что может быть сделано или может иметь бытие, или же сделано, – существует посредством размеров и протяжения субстрата и тех качеств, которые имеют количественный характер, и в таком случае это называется телесной субстанцией и предполагает телесную материю; или же оно сделано (если оно сызнова возникает) и существует без тех размеров, протяжения и качества, и в таком случае оно называется бестелесной субстанцией и предполагает бестелесную материю. Активной возможности телесных и бестелесных соответствует пассивная возможность, как телесная, так и бестелесная, и точно так же бытию телесному и бестелесному соответствует возможность бытия, как телесная, так и бестелесная. Итак, если мы желаем утверждать сложность как в одной, так и в другой природе, мы должны понимать ее как в одном, так и в другом смысле и учитывать, что в вечных вещах материя всегда утверждается как единая под единой формой действительности, в вещах же изменчивых она всегда содержит или одно, или другое: во-первых, материя обладает сразу, всегда и одновременно всем тем, чем может обладать, и есть все то, чем она может быть, но, во-вторых, материя обладает, чем может обладать, много раз, в различные времена и в определенной последовательности.
   Диксон. Некоторые, однако, понимают ее в совершенно ином смысле, хотя и допускают существование материи в бестелесных вещах.
   Теофил. Какова бы ни была разница в специфических особенностях, благодаря которым одна нисходит к телесному бытию, а другая не нисходит, одна получает чувственные качества, а другая не получает их, и как бы ни представлялось невозможным найти общее основание материи, чуждой количеству и пространственным качествам природы, и той, которой не чужды ни то, ни другое, тем не менее как первая, так и вторая являются одной и той же материей, и, как неоднократно было сказано, все различие между ними зависит от сведения к телесному бытию и бестелесному бытию. Подобным образом в одушевленном бытии всякое чувственное едино, но, при сведении этого рода к известным видам, человеку чуждо бытие льва, а льву бытие человека. И я прибавляю к этому, если тебе угодно (ибо вы мне скажете, что то, что никогда не есть, должно быть признано за невозможное и скорее противоестественное, чем естественное; и так как никогда не встречается эта материя, обладающая размерами, то следует считать, что телесность для нее противоестественна; если это так, то невероятно, чтобы была природа, общая одной и другой, прежде чем не будет принято то, что одна из них сводится к телесному бытию), – я прибавляю к этому, говорю я, что не в меньшей мере мы можем приписать этой материи необходимое обладание всеми этими пространственным свойствами, чем, как вы это видите, невозможность обладать ими. Эта материя, будучи актуально всем тем, чем она может быть, обладает всеми мерами, обладает всеми видами фигур и размеров. И так как она обладает ими всеми, она не имеет ни одной из них; ибо то, что является столь многими различными вещами, с необходимостью не является ни одной из этих частностей. Из того, что есть все, должно быть исключено всякое частное бытие.
   Диксон. Вы утверждаете, следовательно, что материя является действительностью. Вы также утверждаете, что материя в бестелесных вещах совпадает с действительностью.
   Теофил. Как возможность бытия совпадает с бытием.
   Диксон. Следовательно, она не отличается от формы.
   Теофил. Нисколько, в абсолютной Возможности и в абсолютной Действительности. Последняя обладает высшей степенью чистоты, простоты, неделимости и единства, ибо является абсолютно всем. Если бы она имела известные размеры, известное бытие, известную фигуру, известную особенность, известное отличие, то не была бы абсолютной, не была бы всем.
   Диксон. Всякая вещь, следовательно, охватывающая любой род, неделима.
   Теофил. Это так, ибо форма, охватывающая все качества, не является ни одним из них; то, что обладает всеми фигурами, не имеет ни одной из них; то, что обладает всем чувственным бытием, однако, не воспринимается чувственно. Неделимым в более высоком смысле является то, что обладает всем естественным бытием; еще более высоким образом – то, что обладает всем интеллектуальным бытием, наивысшим образом – то, что обладает всем бытием, какое может быть.
   Диксон. Утверждаете ли вы, что наподобие этой лестницы бытия имеется лестница возможности бытия? И утверждаете ли вы, что так же как возвышается формальное основание, так возвышается и основание материальное?
   Теофил. Это верно.
   Диксон. Глубоким и высоким образом вы понимаете это определение материи и возможности.
   Теофил. Верно.
   Диксон. Но эта истина не сможет быть усвоена всеми, ибо слишком трудно понять способ, каким образом нечто имеет все виды размеров и ни одного из них, обладает всем формальным бытием и не обладает никаким бытием-формой.
   Теофил. Вы-το понимаете, как это может быть?
   Диксон. Я полагаю, что да. Ибо я хорошо понимаю, что действительность благодаря тому, что она является всем, ни в коем случае не может быть какой-либо отдельной вещью.
   Полиинний. Не могут быть тождественными целое и нечто; я также понимаю это положение.
   Теофил. Итак, вы можете понять, согласно положению, что если бы пожелали принять протяженность за сущность материи, то эта сущность не оказалась бы чуждой ни одному виду материи, но что одна материя отличается от другой единственно лишь по бытию, свободному от протяженности, и бытию, сведенному к протяженности. Будучи свободной, она находится над всеми протяженностями и все их охватывает; будучи сведенной, она охватывается некоторыми и подчиняется некоторым.
   Диксон. Вы удачно утверждаете, что материя сама по себе не обладает какими-либо размерами в пространстве и поэтому понимается как неделимая, размеры же она приобретает сообразно получаемой ею форме. Одни размеры она имеет как человеческая форма, иные – как лошадиная, иные – как олива, иные – как мирта. Итак, прежде чем оказаться под любой из этих форм, она способна обладать всеми этими размерами, так же как она обладает возможностью получить все эти формы.
   Полиинний. Именно поэтому говорят, что она не имеет никаких размеров.
   Диксон. И мы утверждаем, что до такой степени не имеет никаких, что имеет все.
   Гервазий. Почему вы утверждаете, что она все их включает, а не исключает их?
   Диксон. Ибо она не получает размеров извне, но выводит их и производит из собственного лона.
   Теофил. Ты говоришь очень хорошо. Кроме того, имеется еще обычный способ выражения у перипатетиков, которые все утверждают, что действительность пространственных изменений и все формы происходят и выходят наружу из способности материи. Это отчасти понимает и Аверроэс[53], который хотя и был арабом и не понимал греческого языка, однако в перипатетическом учении понял больше, чем любой грек, какого только мы читали; и он понял бы еще больше, если бы не был столь предан своему божеству – Аристотелю. Он утверждает, что материя в своей сущности содержит пространственные измерения неопределенными, желая этим подчеркнуть, что они получают определение благодаря той или иной фигуре или тем или иным размерам, сообразно тому, как в природе изменяются формы. Из этого взгляда видно, что материя производит их как бы из себя, а не получает их как бы извне. Это отчасти понял также и Плотин, главарь школы Платона. Проводя различие между материей высших вещей и вещей низших, он утверждает, что первая является одновременно всем и, владея всем, не способна к изменениям, но что вторая делается всем благодаря изменениям своих частей и становится той или иной вещью в то или другое время, поэтому всегда в условиях различия, изменения и движения. Таким образом, эта материя бесформенной никогда не бывает, равно как и другая материя, хотя каждая из них оформляется различно: первая – в мгновение вечности, вторая – в мгновение времени; первая – одновременно, вторая – последовательно; первая – свернуто, вторая – развернуто; первая – как единое, вторая – как многие; первая – как все во всем, вторая же – как единичная и вещь за вещью.
   Диксон. Так что не только сообразно вашим принципам, но и сообразно принципам других способов философствования вы хотите доказать, что материя не является каким-то почти ничем, то есть чистой возможностью, голой, без действительности, без силы и совершенства.
   Теофил. Это так. Я называю ее лишенной форм и существующей без них не так, как глетчер, не имеющий тепла, или как пропасть, лишенную света, но как беременную без ее ребенка, которого на порождает и производит из себя; так в нашем полушарии земля ночью без света, но благодаря своему движению может его вновь получить.
   Диксон. Так что и в этих низших вещах, если не до конца, то в значительной степени действительность совпадает с возможностью?
   Теофил. Предоставляю вам судить об этом.
   Диксон. А что было бы, если бы эта низшая возможность в конце концов соединилась с высшей возможностью?
   Теофил. Судите сами. Отсюда вы можете подняться к понятию – я не скажу самого высокого и наилучшего Начала, недоступного нашему размышлению, но во всяком случае Души Мира, каким образом она является Действительностью всего и Возможностью всего и есть вся во всем; поэтому, в конце концов, раз дано, что имеются бесчисленные индивидуумы, то всякая вещь есть Единое, и познание этого единства является целью и пределом всех философий и естественных созерцаний, причем в своих пределах остается наивысшее созерцание, которое подымается над природой и которое для не верующего в него невозможно и есть ничто.
   Диксон. Это верно. Ибо там подымаются при помощи сверхъестественного, а не естественного света[54].
   Теофил. Его не имеют те, кто считает всякую вещь телом, или простым, как эфир, или сложным, как звезды и звездные вещи, и не ищет Божества вне бесконечного мира и бесконечных вещей, но внутри его и в них.
   Диксон. В одном только этом, мне кажется, отличается верующий богослов от истинного философа.
   Теофил. Так думаю также и я. Полагаю, вы поняли, что я хочу сказать.
   Диксон. Достаточно хорошо, думаю я, так что из вашего утверждения я вывожу, что, даже не допуская, что материя возвышается над естественными вещами, и ограничиваясь ее общим определением, принимаемым самой вульгарной философией, мы все же обнаружим, что она сохраняет лучшие преимущества, чем та признает. Ибо последняя, в конце концов, не признает за материей ничего, кроме способности быть носителем форм и воспринимающей возможностью природных форм, без названия, без определения, без какого-либо предела, ибо без какой-либо актуальности. Это кажется затруднением для некоторых монахов, которые, желая не опровергнуть, но оправдать это учение, приписывают материи энтитативную действительность, то есть такую, которая отличается от действительности, просто несуществующей и не имеющей никакого бытия в природе, каковы химера или выдуманная вещь; ибо эта материя, в конце концов, имеет бытие, и его, таким образом, достаточно, хотя оно без вида и достоинства; последнее же зависит от актуальности, каковой здесь нет. Но вы спросите основания у Аристотеля: почему ты, о князь перипатетиков, скорее предпочитаешь, чтобы материя вовсе не существовала, не обладая действительностью, тому, чтобы она была всем, обладая всеми видами действительности, пусть это будет в неясном или запутанном виде, как тебе нравится? Разве ты не являешься тем, кто, постоянно говоря о новом бытии форм в материи или о порождении вещей, утверждал, что формы происходят и освобождаются из глубины материи, и никогда не говорил, что благодаря действующей причине они происходят извне, но что последняя извлекает их изнутри? Я оставляю в стороне, что действующую причину этих вещей, названную тобой общим именем природы, ты принимаешь за внутреннее, а не внешнее начало, как это имеет место в искусственных вещах. Мне кажется, что если она получает формы извне, то следует говорить, что она не имеет в себе никакой формы и действительности; мне кажется, что если она извлекает их все из своего лона, то следует говорить, что она их имеет все. Не ты ли, если не убеждаемый разумом, то хотя бы побуждаемый обычными выражениями, определяя материю, предпочитаешь говорить, что она является «той вещью, из которой происходят все естественные виды», и никогда не утверждаешь, что она является тем, в чем делаются вещи, как следовало бы сказать, если бы действия не происходили из нее, а следовательно, она бы их не имела?
   Полиинний. Действительно, Аристотель со своими последователями обычно предпочитает говорить, что формы выводятся из возможности материи, а не вводятся в нее; скорее, что они из нее возникают, а не проникают в нее. Но я скажу, что Аристотель предпочитал называть действительность скорее развертыванием формы, чем ее свертыванием.
   Диксон. И я утверждаю, что бытие выраженное, чувственное и развернутое не есть главное основание действительности, но является ее следствием и результатом. Точно так же сущность дерева и основание его действительности состоят не в том, что оно есть, скажем, кровать, но в том, что оно обладает такой субстанцией и такими качествами, что может стать кроватью, скамьею, бревном, идолом и любой вещью, оформленной из дерева. Я оставляю в стороне то, что все природные вещи образуются из природы гораздо более возвышенным способом, чем искусственные из искусственной, ибо искусство производит формы из материи или путем уменьшения, как в том случае, когда из камня делают статую, или же путем прибавления, как в том случае, когда, присоединяя камень к камню и дерево к земле, строят дом. Природа же делает все из материи путем выделения, рождения, истечения, как полагали пифагорейцы, поняли Анаксагор и Демокрит, подтвердили мудрецы Вавилона. К ним присоединился также и Моисей, который, описывая порождение вещей, по воле всеобщей действующей причины пользуется следующим способом выражения: «да произведет земля своих животных, да произведут воды живые души», как бы говоря: производит их материя. Ибо, по его мнению, материальным началом вещей является вода; поэтому он говорит, что производящий интеллект, названный им духом, «пребывал на водах», то есть сообщил им производительную способность и из нее произвел естественные виды, которые впоследствии все были названы им, согласно своей субстанции, водами. Поэтому, говоря об отделении низших тел от высших, он заявляет, что ум отделил воды от вод, из середины которых, согласно его выводу, появилась твердь. Итак, все утверждают, что вещи происходят из материи путем отделения, а не путем прибавления и восприятия. Итак, следует скорее говорить, что она содержит формы и включает их в себя, чем полагать, что она их лишена и исключает. Следовательно, она, развертывающая то, что содержит в себе свернутым, должна быть названа божественной вещью и наилучшей родительницей, породительницей и матерью естественных вещей, а также всей природы и субстанции. Разве не так вы говорите и утверждаете, Теофил?
   Теофил. Верно.
   Диксон. Сильно меня удивляет также, как это наши перипатетики не продолжили уподобление искусству. Последнее из многих материй, которые оно знает и которыми занимается, считает лучшей и более достойной ту, которая менее подвержена порче, более устойчива в смысле сохранения и из которой может быть произведено больше вещей. Поэтому более благородным, чем дерево, оно считает камень и железо, так как последние менее подвержены разрушению; из золота же может быть сделано то же, что из дерева и камня, а кроме того много других вещей, больших и лучших по своей красоте, постоянству, пользе и благородству. Что же должны мы сказать о той материи, из которой делаются человек, золото и все естественные вещи? Разве не должна она считаться более достойной, чем искусственная, и обладать действительностью в более высоком смысле? Отчего, о Аристотель, относительно того, что является фундаментом и основою действительности, говорю я, того, что есть в действии и что, по твоим же словам, всегда существует и вечно продолжается, – отчего относительно него не замечаешь ты, что оно более действительно, чем твои формы, чем твои энтелехии, которые приходят и уходят, так что, пожелав отыскать перманентность также и этого формального начала…
   Полиинний. …так как начала должны всегда пребывать…
   Диксон. …и не имея возможности прибегнуть к фантастическим идеям Платона, которые столь враждебны твоим, ты был принужден сказать относительно этих специфических форм следующее: или они обладают своей перманентной действительностью в руке Деятеля (но подобного утверждения ты не можешь сделать, ибо последний назван тобою Возбудителем и Выявителем форм из возможности материи); или же они обладают своей перманентной действительностью в лоне материи; к этому положению ты пришел с необходимостью, ибо все формы, которые появляются как бы на ее поверхности, называемые тобою индивидуальными и данными в действии, как те, что были, так и те, что возникают и будут возникать, являются вещами, имеющими начало, но не являются началом. И верно утверждение, полагаю я, что частная форма находится на поверхности материи, как акциденция на поверхности сложной субстанции. Поэтому выраженная форма должна быть менее действительной по отношению к материи, подобно тому как случайная форма менее действительна по отношению к сложному.
   Теофил. Поистине жалким образом решает этот вопрос Аристотель, который вместе со всеми античными философами утверждает, что начала должны быть всегда перманентными; когда же, далее, мы ищем в его учении ответа на вопрос, где имеет свою постоянную перманентность та природная форма, которая волнуется на поверхности материи, мы не найдем ее ни в неподвижных звездах, ибо эти единичные существа, которые мы видим, не спускаются к нам со своих высот, ни в идеальных отпечатках[55], отделенных от материи, ибо эти последние являются если не чудовищами, то хуже, чем чудовищами, – я хочу сказать, химерами и пустыми фантазиями. Следовательно, что же? Они находятся в лоне материи. Что же из этого следует? Что она является источником действительности. Хотите ли вы, чтобы я сказал вам больше и дал вам увидеть, до какого абсурда дошел Аристотель? Он утверждает, что материя находится в возможности. Спросите же его: когда она будет в действительности? Многие ответят вместе с ним: когда она будет иметь форму. Прибавь же к этому вопрос: а что такое это нечто, снова имеющее бытие? Они ответят к своей досаде: сложное, а не материя, ибо она всегда та же, не возобновляется, не меняется. Так, мы не утверждаем, что в искусственных вещах, когда из дерева сделана статуя, дерево получает новое бытие, потому что ничто не является больше или меньше деревом, чем было раньше; но то, что получает бытие и действительность, есть то, что заново производится, сложное, говорю я, статуя. Каким же образом утверждаете вы, что возможность принадлежит тому, что никогда не будет в действительности или не будет действительностью. Итак, материя не является возможностью бытия или тем, что может быть, ибо она всегда одна и та же и неизменна, и скорее в отношении к ней и в ней происходит изменение, чем сама она меняется. То, что изменяется, увеличивается, уменьшается, меняет место, уничтожается, по вашему же мнению, перипатетиков, всегда есть сложное и никогда не есть материя; итак, почему вы говорите о материи или в возможности или в действительности? Конечно, никто не должен сомневаться в том, что для получения форм или для их произведения из себя, что касается ее сущности и субстанции, она не получает большей или меньшей действительности; и поэтому нет основания утверждать, что она находится в возможности. Последнее применимо к тому, что находится в непрерывном движении в отношении к ней, а не к ней, находящейся в вечном покое и скорее являющейся причиной покоя. Ибо если форма, сообразно фундаментальному и специфическому бытию, состоит из простой и неизменной сущности, не только логически в понятии и основании, но также физически в природе, то с необходимостью следует, что она заключается в непрерывной способности материи, каковая есть возможность, не отличимая от действительности[56], как я разъяснил многими способами, когда столько раз рассуждал о возможности.
   Полиинний. Прошу, скажите что-нибудь об устремлении материи, с тем чтобы принять какое-либо решение для выяснения спора между мною и Гервазием.
   Гервазий. Пожалуйста, сделайте это, Теофил; ибо он наморочил мне голову уподоблением женщины и материи и утверждением, что женщина столь же не удовлетворяется мужчинами, как материя формами и так далее.
   Теофил. Так как материя ничего не получает от формы, то почему вы утверждаете, что она к ней стремится? Если, как мы сказали, она производит формы из своего лона, а следовательно, имеет их в себе, то как можете вы утверждать, что она к ним стремится? Она не стремится к тем формам, которые ежедневно меняются за ее спиной, ибо всякая упорядоченная вещь стремится к тому, от чего получает совершенство. Что может дать вещь преходящая вещи вечной? Вещь несовершенная, каковой является форма чувственных вещей, всегда находящаяся в движении, – другой, столь совершенной, что она, как это ясно при правильном созерцании, является божественным бытием в вещах, что, быть может, хотел сказать Давид из Динанта[57], плохо понятый некоторыми авторами, передающими его мнение? Она не стремится к ней, чтобы быть ею сохраненною, ибо вещь преходящая не сохраняет вещи вечной; кроме того ясно, что материя сохраняет форму; поэтому скорее подобная форма должна страстно желать материи, чтобы продолжиться, ибо, отделяясь от той, она теряет бытие; материя же к этому не стремится, ибо имеет все то, что имела прежде, чем данная форма ей встретилась, и может иметь также и другие формы. Я оставляю в стороне то обстоятельство, что когда дается причина уничтожения, то не говорится, что форма избегает материи или оставляет материю, но, скорее, что материя отбрасывает эту форму, чтобы принять другую. Кстати, я оставляю в стороне, что мы имеем не больше основания утверждать, что материя стремится к формам, чем наоборот, что она ненавидит их (я говорю о тех, которые возникают и уничтожаются, ибо источник форм, сущий в себе, не может стремиться, принимая во внимание, что не стремятся к тому, чем уже обладают), ибо на том же основании, на котором говорится, что она стремится к получаемому ею и производимому, подобным же образом, когда она его отбрасывает и устраняет, может быть сказано, что она отвращается от него; и даже она сильнее отвращается, чем стремится, принимая во внимание, что она вечно отбрасывает числовые формы, которые удерживает лишь на короткое время. Итак, если ты вспомнишь о том, что она столько же из них и отбрасывает, сколько получает, то ты не должен возражать против моего утверждения, что она относится к ним с отвращением, совершенно так же, как я позволяю тебе утверждать, что она желает их.
   Гервазий. И вот рухнули на землю воздушные замки не только Полиинния, но также и других, кто с Полииннием.
   Полиинний. Все же осторожнее так людей обвиняй ты, попомни!
   Диксон. Мы достаточно разобрались на сегодня. До свиданья, до завтра!
   Теофил. Итак, прощайте.
   Конец четвертого диалога

ДИАЛОГ ПЯТЫЙ

   Теофил. Итак, вселенная едина, бесконечна, неподвижна. Едина, говорю я, абсолютная Возможность, едина Действительность, едина форма или душа, едина материя или тело, едина вещь, едино Сущее, едино Величайшее и Наилучшее. Она никоим образом не может быть охвачена и поэтому неисчислима и беспредельна, а тем самым бесконечна и безгранична и, следовательно, неподвижна. Она не движется в пространстве, ибо ничего не имеет вне себя, куда бы могла переместиться, ввиду того, что она является всем. Она не рождается, ибо нет другого бытия, которого она могла бы желать и ожидать, так как она обладает всем бытием. Она не уничтожается, ибо нет другой вещи, в которую она могла бы превратиться, так как она является всякой вещью. Она не может уменьшиться или увеличиться, так как она бесконечна. Как ничего нельзя к ней прибавить, так ничего нельзя от нее отнять, потому что бесконечное не имеет частей, с чем-либо соизмеримых. Она не изменяется в другое расположение, ибо не имеет ничего внешнего, от чего могла бы что-либо потерпеть и благодаря чему пришла бы в возбужденное состояние. Кроме того, так как она в своем бытии заключает все противоположности в единстве и согласии и не может иметь никакой склонности к другому и новому бытию или даже к какому-нибудь другому модусу бытия, она не может быть подвержена изменению в отношении какого-либо свойства и не может иметь ничего противоположного или отличного в качестве причины своего изменения, ибо в ней всякая вещь согласна. Она не материя, ибо не имеет фигуры и не может ее иметь, она бесконечна и беспредельна. Она не форма, ибо не формирует и не образует другого ввиду того, что она есть все, есть Величайшее, есть Единое, есть Вселенная. Она неизмерима и не является мерою. Она не охватывает себя, ибо не больше себя, она не охватывается собою, ибо не меньше себя. Она не приравнивается, ибо не есть одно и другое, но одно и то же. Будучи одним и тем же, она не имеет бытия и еще бытия, и так как не имеет бытия и еще бытия, то не имеет части и еще части; и вследствие того, что не имеет части и еще части, она не сложна. Она является пределом; она в такой степени является формой, что не является формой; в такой степени – материей, что не является материей, в такой степени – душою, что не является душою, ибо она есть все без различий, и поэтому она едина; Вселенная едина.
   В ней, конечно, нет большей высоты, чем длины и глубины, отсюда по известному подобию она называется, но не является шаром. В шаре длина такова же, как ширина и глубина, потому что они имеют одинаковый предел; но во Вселенной ширина, длина и глубина одинаковы, потому что одинаковым образом они не имеют предела и бесконечны. Если они не имеют половины, четверти и других мер, если нет там меры, нет там и соизмеримой части, нет там абсолютно части, которая бы отличалась от целого. Ибо если пожелать ее назвать частью бесконечного, необходимо назвать ее бесконечным; если она бесконечна, то совпадает в одном бытии с Целым; следовательно, Вселенная едина, бесконечна, не делима на части. И если в бесконечном не находится различия, как части и целого и как одного и другого, то, несомненно, бесконечное едино. Сообразно понятию бесконечного оно не является большей частью и меньшей частью, ибо пропорциональности бесконечного не более подходит какая-нибудь сколь угодно большая часть, чем другая сколь угодно меньшая; и поэтому в бесконечной длительности час не отличается от дня, день от года, год от века, век от момента; ибо они не больше моменты или часы, чем века, и одни из них не меньше, чем другие, в соизмерении с вечностью. Подобным же образом в бесконечности не отличается пядь от стадия, стадий от парасанга; ибо парасанги для соизмерения с безмерностью подходят не более, чем пяди. Следовательно, бесконечных часов не больше, чем бесконечных веков, и бесконечные пяди не больше числом, чем бесконечные парасанги. К соизмерению, подобию, единству и тождеству бесконечного бытие человека не более близко, чем бытие муравья, звезды, ибо к этому бытию бытие Солнца, Луны не более приближается, чем бытие человека или муравья, и поэтому в бесконечном эти вещи не различимы; и то, что я говорю об этих вещах, я подразумеваю относительно всех других вещей, существующих как частные.
   Но если все эти частные вещи в бесконечном не суть одно и другое, не различны, не являются видами, то по необходимому следствию они не являются числом; таким образом, Вселенная кроме того неподвижна. Это потому, что она охватывает все и не терпит одного и другого бытия, и не переносит ни с собою, ни в себе никакого изменения; следовательно, она есть все то, чем она может быть, и в ней, как я сказал в другой день, действительность не отличается от возможности. Если действительность не отличается от возможности, то необходимо следует, что в ней точка, линия, поверхность и тело не отличаются друг от друга; ибо данная линия постольку является поверхностью, поскольку линия, двигаясь, может быть поверхностью; данная поверхность постольку двинута и превратилась в тело, поскольку поверхность может двигаться и поскольку при помощи ее сдвига может образоваться тело. Итак, с необходимостью следует, что в Бесконечном точка не отличается от тела, ибо точка, скользя из бытия точки, становится линией; скользя из бытия линии, становится поверхностью; скользя из бытия поверхности, становится телом; итак, точка, поскольку она имеет возможность быть телом, постольку не отличается от бытия тела там, где возможность и действительность одно и то же.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

   Трофоний — греческий герой, известный как прорицатель. Его прорицалище находилось в Лейбадейской пещере. Вышеперечисленные прорицатели и мудрецы были знамениты своей интуицией, а также способностью улавливать и толковать божественные пророчества. Нижеперечисленные Пан, Вертумн, Фавн и Приап – боги, покровительствующие производительным силам природы, земледелию и виноделию. Обычно с ними связаны оргии и экстатические культы. В древности различали вдохновение, полученное от оракула олимпийских богов и экстатическое вдохновение, родственное священному безумию, полученному в процессе вакханалии.

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

Урну Минос-судья сотрясает; и он же безмолвно
Сонмы сзывает и их преступленья и жизнь испытует.

(6.432–433)

18

   «Сборник» — сборник изречений «Вертоград» неаполитанского филолога Скоппа, распространенный в школах в XVI в. Калепино — автор первого латинского словаря для школ, напечатанного в 1502 г., его имя стало нарицательным. «Рог изобилия» («Корнукопий») – пользовавшееся большой популярностью латинское комментаторское сочинение Перотти, напечатанное в 1489 г. Ницолий — автор широко распространенного в XVI в. сочинения «Цицероновское сокровище».

19

20

21

22

23

24

   Понятия действующей, формальной и конечной причины Бруно берет у Аристотеля (Аристотель выделяет еще четвертый класс – материальную причину). По Аристотелю, материальная причина содержится в самой первоматерии, формальная связана с формой, которая творит из материи, действующая причина связывается с источником движения и с переходом из возможности, потенциальности в действительность. Конечная причина объясняет цель и смысл движения.

25

   Учение Бруно является своего рода «реабилитацией» материи. Для него материя есть «божественное бытие в вещах», которое означает тесное объединение материи и формы. Для Бруно во вселенной не существует неживой материи. Если принять во внимание еще один натурфилософский постулат о тождественности микрокосма и макрокосма, то можно говорить о всеобщей одушевленности космоса: «мир одушевлен вместе во всеми его членами», а душа – «ближайшая формирующая причина, внутренняя сила, свойственная всякой вещи». В качестве всеобщего одушевляющего принципа выступает Мировая Душа, которая проникает в каждую частицу космоса и становится внутренней причиной его движения – от небесных светил до мельчайших частиц. Важнейшим атрибутом Мировой Души называется всеобщий Ум, или универсальный Интеллект. Но факт, что в философии Бруно Мировая Душа становится двигателем космоса, не является свидетельством его материализма и атеизма. Говорить об атеизме по меньшей мере странно, поскольку чуть раньше в этом же диалоге Бруно называет Бога Первой Причиной и Первым Началом (а также впоследствии Единым). Если же обратиться к учению неоплатоников (откуда возникло понятие Мировой Души), то они выделяют три начала мира: Ум, Душу и Космос, причем все три являются проявлениями в бытии превосходящего бытие Единого (или Бога).

26

27

28

29

30

31

32

33

34

   Гален (131–201) – древнегреческий медицинский писатель и философ. Авиценна (Ибн Сина) (980-1037) – арабский философ и врач, знаток философии Аристотеля. Парацельс Филипп Теофраст Бомбаст из Гогенгейма (1493–1541) – врач, философ, алхимик. В своих трудах много выступал против мнимой учености, даваемой повторением мнений авторитетов медицины, таких как Гален, Авиценна и Гиппократ, за что был презираем «настоящими» врачами. Парацельс был реформатором медицины, его работы послужили неисчерпаемым кладезем знаний для последующих врачей. Вместе с тем он был сторонником практического опыта, изучения законов природы, астрологии, алхимии и законов человеческой души и противником всякого косного и догматического знания.

35

36

37

38

39

40

41

42

43

   Гермес Трижды Величайший — легендарная личность, по имени которого названа герметическая философия. В основу этой философии легли философско-космогонические труды «Герметические корпусы». Ассоциируется с мифологическими личностями: египетским богом Тотом, покровителем мудрости, письменности и тайных знаний, и греческим богом Гермесом. Труды Трисмегиста были обработаны платониками и позднее имели успех в Средневековье, особенно у алхимиков.

44

45

46

   Опять интересно провести аналогию с представлением восточной философии, согласно которому есть разные состояния материи – вещи мира «умопостигаемого», в котором пребывает то, что мы называем идеями или чистыми идеальными формами, тоже состоят из материи, но более «тонкой», чем вещи мира «чувственного». Таким образом, в проявленной вселенной нет ничего, что не содержало бы в себе частичку материи, Пракрити (как и частичку «духа», «формы», Пуруши).

47

48

49

50

51

52

53

54

55

56

57

   Давид из Динанта — философ XII в., сочинения которого были осуждены церковью в 1209 г. Он учил, что Бог, разум и материя – одно и то же. Бог – материальный принцип всего. Разум содержит возможность всего бестелесного, а материя – телесного. Если бы разум и материя отличались друг от друга, то над ними должна была бы находиться высшая материя, которая заключала бы возможность их обоих. Но так как над первичной материей нет ничего, то она то же, что и разум, и то же, что и Бог.

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →