Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Если пропорционально увеличить шар для снукера до размеров Земли, горы на нем будут в три раза выше любого объекта на планете[15].

Еще   [X]

 0 

Расскажи мне… (Вассергольц Ида)

Когда папу арестовали, мне было 12 лет. Когда он вернулся в семью, мне исполнилось 25. Он долго был для меня чужим и незнакомым человеком. Прошло немало времени, чтобы мы опять стали близкими и стали рассказывать друг друга о событиях из своей жизни.

Однажды папа сказал, что мечтает исполнить свое обещание друзьям – рассказать правду о «деле Ройфмана». Я дала ему тетрадь, ручку и сказала: «Пиши! Расскажи все, что помнишь. Я даю тебе слово, что сумею опубликовать твои воспоминания».

Время пришло.

Я ничего не изменила в рукописи папы, но добавила некоторые комментарии (ремарки) к происходившим событиям, статью Ирины Круглянской из газеты «Известия» (№ 28 от 13 февраля 1993 года) и информацию из Интернета, которая может объяснить, как хотел закончить свою рукопись папа.

Год издания: 0000

Цена: 60 руб.



С книгой «Расскажи мне…» также читают:

Предпросмотр книги «Расскажи мне…»

Расскажи мне…

   Когда папу арестовали, мне было 12 лет. Когда он вернулся в семью, мне исполнилось 25. Он долго был для меня чужим и незнакомым человеком. Прошло немало времени, чтобы мы опять стали близкими и стали рассказывать друг друга о событиях из своей жизни.
   Однажды папа сказал, что мечтает исполнить свое обещание друзьям – рассказать правду о «деле Ройфмана». Я дала ему тетрадь, ручку и сказала: «Пиши! Расскажи все, что помнишь. Я даю тебе слово, что сумею опубликовать твои воспоминания».
   Время пришло.
   Я ничего не изменила в рукописи папы, но добавила некоторые комментарии (ремарки) к происходившим событиям, статью Ирины Круглянской из газеты «Известия» (№ 28 от 13 февраля 1993 года) и информацию из Интернета, которая может объяснить, как хотел закончить свою рукопись папа.


Моисей Абрамович Вассергольц, Ида Вассергольц Расскажи мне…

Эпизод 1

   Дедушку – папиного отца я видел только на портрете. Это был благообразный еврей с большой седой бородой и в ермолке. От вечной нужды, по словам папы, он был злой и, хотя брался обучать своему ремеслу по очереди всех своих сыновей, ни один не пошел по его стопам.
   Бабушку я не видел даже на фотографии, но в папиных воспоминаниях, это была маленькая женщина, очень добрая, вечно в хлопотах, чтобы прокормить и одеть своих детей.
   Каждый из папиных братьев, когда достигал 13–14 лет, уходил из дома, чтобы начать самостоятельную жизнь. Из-за вечной бедности детей не отдавали учиться, и мой папа ходил только два года в хейдер при синагоге.
   Хейдер – это еврейская школа, где мальчиков обучали молитвам, но и читать и писать по-еврейски папа немножко научился.
   Когда ему исполнилось 13 лет, что по еврейским обычаям соответствует совершеннолетию, он, как и его старшие братья, уехал из дома и пересек просторы государства Российского, чтобы добраться до центра еврейской оседлости – города Киева.
   Киев в Российской империи был, как-бы, столицей евреев, так как в центральные города им въезд был запрещен.


   В Киеве папа поступил учеником портного в мастерскую к богатому еврею.

   Через два года он выписал к себе младшего брата (дядю Яшу), и это единственный папин родственник, которого я знал.


   Сначала началась первая мировая война, потом революция, Польша отделилась от России, и все папины родные остались за границей. Он больше их не видел и не переписывался. И остался он вдвоем с младшим братом.


   Моя мама родилась в 1900 году в местечке Хойники, в семье полу крестьянина, полу ремесленника. По законам Российской империи евреи не имели права владеть землей, и, поэтому в сельской местности, занимались извозом и ремеслами. Вот в такой семье и родилась мама. У нее было два брата и сестра Хана.
   О маминых родителях я не знаю ничего, и даже фотографий не видел.

   Мамина семья, по еврейским меркам, была маленькая – всего четверо детей. Их соседка имела 16 детей и, чтобы не тратить силы и время на перечисление их имен, обычно созывала их домой громким криком: «Эй, вы все, кого я родила!».

   Уйти из родных мест девушке-подростку было трудно, но прокормиться в местечке было еще труднее.

   В 14 лет мама поехала в г. Киев, где поступила ученицей портного в мастерскую, где уже работал папа. Там они познакомились, полюбили друг друга и поженились в 1916 году.
   Сколько смогу помнить, ни разу не слышал я, чтобы папа с мамой ругались. Несмотря на то, что мама была совсем неграмотная, а папа малограмотный, они жили очень дружно и, как я теперь понимаю, нежно любили друг друга и детей.

Ремарка 1

   К февралю 1917 г. рубль на внутреннем рынке обесценился почти в 4 раза.

   В 1924 году родители с моими сестрами – Аней и Любой (6 и 4 лет) решили переехали в Москву, где у них были знакомые.
   Они купили квартиру в Марьиной роще.

   Так как мама приехала в Москву беременной, то вскоре родился и я.
   Родился я дома: в доме 105 по Александровской, а ныне Октябрьской улице, в кв. 4, где проживала моя семья и семья Слуцких.

   До сих пор я не знаю дня своего рождения. Мама говорила, что я родился в 1924 году 31 августа, т. е. накануне учебного года, но метрику получили через семь месяцев и, чтобы избежать штрафа, записали меня неправильно. Когда я подрос и стал выяснять этот вопрос, то так ничего и не добился. И, хотя в семье отмечали мой день рождения 31 августа, я склонен думать, что фактически родился 30 января 1925 года, как и записано в метрике.

   Папа очень хотел иметь сына, и мое рождение его очень обрадовало, но родился я, видно, не в добрый час. О первых годах своей жизни у меня остались смутные воспоминания. Но, начиная с семи лет, кое-что в моей памяти сохранилось.


   Чтобы понять, откуда складывался мой характер, нужно знать Марьину рощу того времени, т. е. тридцатых годов. Сколько разных рассказов ходило про Марьину рощу, и даже в 1940 году ни такси, ни извозчик далее Марьинского универмага вечером не ехали. Я же вырос в Марьиной роще и очень ее любил.
   Центральная улица Марьиной рощи – это Шереметьевская, которая пересекает ее из конца в конец. Параллельно ей с одной стороны шла Октябрьская улица, а с другой – 1, 2, 3 и 4 Марьинорощинские улицы. Перпендикулярно этим улицам шли проезды от 1-го до 14-го.
   На углу Октябрьской улицы и 6-го проезда и стоял наш дом.
   Марьина роща была застроена, в основном, деревянными домами в один-два этажа. Каждый дом имел со стороны улицы садик, а сзади – двор, застроенный сараями.
   Точно посередине Марьина роща разделялась железной дорогой, проходившей по дну глубокой выемки, и поэтому жителей, живших по одну сторону, называли городскими, а других – залининскими.
   Я принадлежал к городским.

   Населяли Марьину рощу, в основном, ремесленники.
   Кто там только не жил! Были там портные, сапожники, скорняки, печники, плотники, столяры, бондари, медники, лудильщики, пекари, колбасники, извозчики и еще сотня разных профессий. Еще перед Великой отечественной войной в Марьиной роще были частные пекарня, колбасная и парикмахерская.
   В каждом доме жило много семей, поэтому каждый дом походил на улей. У нас был «большой» – двухэтажный деревянный дом, и в нем было восемь квартир.


   Сейчас я точно не помню, но в первой квартире жило семь семей; во второй – три; в нашей – четвертой, как я уже говорил, – две; в пятой – тоже две; в восьмой – четыре.

   Мы жили на первом этаже, и окна, выходившие во двор, были на полметра от земли.

   У наших жильцов – Слуцких было двое сыновей, и поэтому, когда я пошел в школу, квартиру разделили. У нас получилась отдельная квартира за номером 4, а у Слуцких – 4а.

   Папа с мамой работали портными в мастерской, которая находилась в шестом проезде по Шереметьевской улице. Но заработка, чтобы прокормить семью им не хватало, и они брали еще работу на дом. Это обстоятельство сыграло с нашей семьей нехорошую шутку.
   В начале тридцатых годов была карточная система, а моих родителей, из-за т ого, что они работали на дому, отнесли в разряд лишенцев и не дали карточек.
   Мне было лет семь, но я хорошо запомнил то время. Чтобы прокормить нас – детей мама с папой продали все из дома, а потом мама отнесла в Торгсин свои золотые сережки – свадебный подарок папы и обручальное кольцо.
   Торгсин – это торговая организация, где за сданные золотые вещи можно было на выданные бонны купить любые продукты.

   Я запомнил это время, потому что не только я, но и другие ребята нашего двора не отходили от своих мам в ожидании, когда их накормят. Видно от постоянного недоедания я плохо рос, и, когда папа в 1932 году отвел меня в школу, был самым маленьким в своем классе.
   Из-за вечного недоедания я был не только маленьким, но и очень слабым, а в Марьиной роще это – беда, так как меня постоянно били и обижали. К счастью это продолжалось всего года три.

   Летом в Марьиной роще благодать. Можно бегать и играть целый день на улице в одних трусиках. Покупных игрушек у нас в ту пору почти не было, но игр и так хватало. Мы играли и в прятки, и в салочки, и в чижика, и в фантики, но самая интересная была игра в войну.
   Своими силами, кто как умел, мы изготовляли сабли, ружья, пистолеты, луки, стрелы и играли в войну до самозабвения. Частенько, во время игры получали шишки, синяки, не говоря о царапинах и ссадинах. В особенности доставалось мне, как слабосильному. Так что очень часто я приходил домой не только в рваных трусах, но и в крови. В таких случаях мама жаловалась папе, говоря: «Посмотри, в каком виде твой сын!» Папа же всегда отвечал, что все в полном порядке, а вот, когда мой сын придет с улицы чистым, то срочно нужно будет позвать врача.
   Были у нас и другие игрушки.
   Когда удавалось выпросить у мамы бутылку, то ее можно было выменять на игрушки у китайцев, живших в пятом проезде. Это были уди-уди, бумажный веер или даже оловянный наган. Обладатель оловянного нагана считался богачем.
   Летом мы запускали на пустыре змеев и «монахов», во время дождя делали запруды и самодельные корабли.
   Иногда, сестры брали меня на прогулку в выемку, где проходила железная дорога, и там мы собирали цветы, ловили бабочек. Так что летом было очень хорошо.
   Но вот наступали холода, и выпадал снег.
   Территорию улицы около дома убирали жильцы, для чего она была разбита на участки. И вот рано утром после снегопада, пока снег не утоптали, надо было его сгрести в кучи, а потом вывезти во двор.
   Для вывозки снега в ход пускалось все: и санки, и корыта, и даже ведра.
   В снежные зимы во дворах скапливалось столько снега, что старшие ребята строили целые дома и замки, а некоторые умельцы проводили туда даже электричество.
   Вечерами все ребятишки собирались в какой-нибудь квартире на кухне. В каждой квартире кухни были большие, с русской печкой, так что было тепло и вместительно. Там старшие девочки, которые уже ходили в школу, читали нам сказки и учили читать и писать. Для этого у каждого из нас была фанерка, покрытая черной краской и белый грифель или кусочек мела. И хотя было бедно, но, все равно, вспоминается детство, как самое лучшее время.

   Мне шел уже десятый год, когда родители смогли меня послать на весь летний сезон в пионерлагерь. После трехмесячного отдыха даже родители меня не узнали, так я поправился и подрос. Да и в нашей семье стало немного легче с едой, а аппетитом я не страдал и после обеда мог скушать еще тарелку пшенной каши с хлебом. Вот в эту осень и произошло мое первое «крещение».
   Прямо напротив нашего дома находился завод МЗОЦМ (Московский завод обработки цветных металлов), а рядом с ним построили большой, в два этажа деревянный клуб.
   Недавно я там проезжал и видел здание этого клуба: рядом с новыми домами он выглядит, как развалившийся сарай, но в то время он нас восхищал.

   На втором этаже этого клуба показывали кино и, конечно, все ребята старались на него попасть.
   Вход в клуб был из короткого коридора, в котором было несколько ступенек. Перед входом узкий тротуар, мостик через канаву с водой и мостовая.
   Вот ребята при выходе из кино и устраивали такой порядок: они становились по обе стороны коридора и, когда выходил пацан, начинали толкать его от стенки к стенке, пока он не вылетал на улицу.
   Еще хорошо, если падал на мостик или тротуар, а если в канаву с водой, то начинался всеобщий хохот, так как все остальные останавливались смотреть на эту забаву.
   В свое время я не раз попадал в эту переделку, если не удавалось проскочить за спинами взрослых. В особенности доводил меня один мальчишка – Фима Киксман. У него было еще два брата, да и он был старше и сильнее меня.
   Вот и в этот раз, приехав из пионерлагеря, я пошел в клуб смотреть кино. При выходе повторилась старая история, но с другим окончанием.
   Когда меня толкнули, я налетел на Фимку Киксмана, но он не успел меня оттолкнуть. Я схватил его и еще одного пацана и, вылетев на улицу, обоих бросил в канаву.
   Смеялась вся Марьина роща, а со мной стали более осторожны – я завоевал «авторитет».
   Рассказал я об этом случае так подробно, потому что после этого случая меня уже не обижали и приняли в свою артель, как равноправного, все ребята.

   С года 1935 наша семья стала жить нормально.
   Я помню, как сейчас, когда мама с папой сделали ремонт и купили новую мебель.
   Мои сестры были уже большими, а Аня считалась даже невестой.
   Начиная с этого времени, мама стала покупать мне много игрушек, чтобы я меньше бывал на улице, так как, завоевав авторитет, я стал верховодить среди мальчишек и готов был пропадать на улице целыми днями.
   В школе я учился очень хорошо, так как, обладая прекрасной памятью, почти не нуждался в домашних занятиях, да и сестры здорово помогали.
   Память и способность рассказать прочитанное развились у меня благодаря библиотекарше, работающей при нашем клубе.
   Когда я пошел в школу и научился читать, сестра Люба отвела и записала меня в библиотеку.

   В это время папа работал в мастерской по пошиву кожаных пальто и костюмов для высшего комсостава, находившейся на Гоголевском бульваре. Но работал папа на дому, а мама ему помогала, так что заказчики приезжали к нам на примерку, и это сыграло свою роль и в моей жизни.
   Один из заказчиков помог папе купить мне велосипед. В то время велосипед был «дороже» Жигулей, и я был на «седьмом небе» от счастья (все мальчишки завидовали мне) и только друзьям я давал кататься на нем.
   На коньках я научился кататься рано.
   Все мальчишки, когда наступала зима, привязывали веревками к валенкам или ботинкам коньки и гонялись по улицам.
   Чтобы отучить меня от улицы, купили мне ботинки с коньками (гаги) и абонемент на каток в центральном парке Красной армии, находящемся на Екатерининской площади (ныне площадь Коммуны). Так что сразу после школы я переодевался, брал коньки и шел на каток, не пропуская ни одного дня.
   Занятия спортом (летом – велосипед, зимой – коньки), хорошее питание быстро сделали свое дело – я очень сильно подрос и, главное, окреп.

   В 1936 году моя старшая сестра Аня вышла замуж за брата нашего соседа – Матвея Слуцкого, и папа купил им комнату в Большом Кондратьевском переулке (около м. «Белорусская»). А 16 апреля 1937 года в возрасте 12 лет я стал дядей, так как Аня родила Фирочку.

   К сожалению, память не совершена, и что было в свое время очень важным и значительным – забылось. Но очень хорошо я помню, как будучи маленьким, мы с мамой ездили с ней несколько раз к ней на родину – в Хойники.
   Мы ехали до Гомеля, а там была пересадка на местный поезд.
   В Хойниках жили мамина сестра Хана и брат Лева со своими семьями. К сожалению, я забыл даже имена своих двоюродных сестер и братьев.
   В Хойниках не только дети евреев, которых было очень много, но и дети белорусов, говорили на белорусском и еврейском языках. Вот там я и научился понимать и говорить (немножко) по-еврейски.
   Средний, любимый мамин брат погиб во время гражданской войны, и меня назвали его именем – Моше-Вейвл, так как его звали Володя.

   Дядя Лева погиб во время Великой отечественной войны, а тетя Хана умерла.

Эпизод 2


   24 мая 1964 года вместе с другими меня из Тульского изолятора (тюрьмы) привезли в «воронке» (машина для перевозки заключенных) в ИТК-400/2 (Исправительная трудовая колония). До конца срока наказания мне оставалось 10 лет 4 месяца и 1 день.
   Я не знаю, кто первый лишил человека свободы, но думаю, что это было в доисторические времена. И удивительно, что в конце 20 века это положение осталось. Говорят, что пока есть преступники, останутся и тюрьмы. Я же попробую доказать обратное – пока есть тюрьмы, будут преступники. Но вернусь к 24 мая 1964 года.

   Из тульской тюрьмы в ИТК 400/2 нас в количестве 22 голов (не человек, а именно голов: так там – в ИТК считают заключенных) привезли и поместили на КПП (контрольно-пропускной пункт).
   Там с нашими личными делами ознакомились начальник спецчасти и зам. начальника колонии по оперативно-режимной работе, после чего двух заключенных отправили обратно в Тульский изолятор, как теперь называется тюрьма.
   Там же, на КПП, мы прослушали первую лекцию о том, кто мы и как должны себя вести.
   Привезли нас в ИТК часов в 9 утра в «вольной» одежде, а без малого в 12 часов с нарядчиком перевели в жилую зону для регистрации.
   Мы, как стадо баранов, стояли в узком коридоре с тремя дверьми, одна из которых вела в нарядную, другая – в спальню, а третья – в туалет.
   Когда мы так стояли, начался обеденный перерыв, и на нас налетела толпа в одинаковых черных спецовках с шапочками, как у немцев. Я не знаю, как другие (потом я выяснил, что все реагировали одинаково), но сам я не мог отличить одного от другого и стоял с мешком, прислонившись к стене.
   И вдруг двоих, пришедших со мной, стали бить, бить зверски, как может бить только толпа. Мы стояли оцепеневшие, ожидая своей очереди. Когда драку остановили, эти двое были все в крови и синяках. Это было мое первое знакомство с колонией, но день еще не кончился.
   После того, как нас записали и распределили по отрядам, повели обедать, а потом в кладовую, где мы переоделись в «форму».
   Я попал во 2-ой отряд, и меня отвели в жилую секцию, где указали койку на 2-ом «этаже».
   В то время в колонии не хватало заключенных, и нас всех – вновь прибывших вывели на работу во вторую смену для зарядки ремней.
   Верстаки для сборки транспортерных лент стояли во дворе производственной зоны. Ремни для этих лент, которые мы должны были заряжать, т. е. вставлять заклепки, представляли собой прорезиненные ленты длиной 9,5 метра. В дальнейшем, на эти ленты клалось брезентовое полотно и деревянные рейки – так получалась транспортная лента для комбайна.

   Часов в 9-10 вечера, когда стемнело, ко мне подошел один парень и сказал, чтобы завтра я отдал ему макинтош, сапоги и костюм, в котором привезли меня в ИТК, а иначе мне будет плохо.
   Он не знал одного, что мне было уже так плохо, что хуже не бывает: я не мог себе представить, что смогу «прожить» в тех условиях более 10 лет.
   В руках у меня был молоток, которым я клепал, поэтому я и ответил ему, что, если он сейчас же не уберется, проломлю ему голову, а там пусть будет, что будет. Как ни странно, но это подействовало, хотя сказано это было скорее от отчаяния.
   Чувствовал я себя в то время, как говорят, хуже не бывает.
   Уже год и восемь месяцев я находился в заключении, и какое это было время, и как оно пережито знал только я сам и удивлялся только одному – почему я в здравом уме.

Эпизод 3

   Рано утром Поля (жена) ушла на работу, а я с детьми – Идочкой и Витенькой хотел позавтракать и, проводив их в школу, идти на работу.
   Я был в туалете, когда раздался звонок в дверь, и подумал, что вернулась Поля. Но, выйдя из туалета, увидел, что это посторонние люди.
   Меня сразу схватили и, проведя на кухню, обыскали, предъявив ордер на обыск.
   Один из них с сыном пошел за женой (она работала напротив дома), а мне предложили одеться.
   Как только Поля зашла в комнату, меня вывели во двор и посадили в стоявшую там черную «волгу» на заднее сидение между двумя мужчинами.
   Машина поехала к Савеловскому вокзалу, к магазину, в котором я работал.
   Подъехав к магазину, мы зашли в него, т. е. я и трое приехавших со мной, шофер остался в машине.
   Там меня еще раз обыскали и, забрав ключи и пломбир, посадили обратно в машину.
   Развернувшись, машина поехала к центру. Через улицы Сретенку и Дзержинскую машина, со стороны последней, подъехала к подъезду дома, выходящему фасадом на площадь Дзержинского.
   Меня ввели в подъезд и на первом этаже поместили в бокс.
   Бокс – это шкаф высотой метра два и шириной 0,5 метра. Глубина этого шкафа, так же как и ширина, – сантиметров 50; напротив двери приделана доска для сиденья, а наверху двери – отверстия для воздуха. Несмотря на то, что в боксе есть для сидения доска, сидеть там можно только условно. Если всей спиной прижаться к задней стенке, а ноги развести в стороны и ступни поставить параллельно двери, то упершись коленями в дверь, можно присесть.
   Сейчас часто говорят о стрессе, тогда я этого слова не знал. Но, видимо, я был именно в стрессовом состоянии, поэтому, несмотря на то, что прошло столько лет, все запомнил.
   К «счастью» меня не долго держали в боксе и вскоре провели из него на третий этаж в большой кабинет.
   В кабинете усадили меня за маленький столик, стоявший в углу, а за большим письменным столом, который стоял напротив, сидел человек в штатском.
   Часы у меня забрали, и я не мог следить за временем, но, все-таки, было еще утро.
   В карманах у меня, кроме носового платка, оставили две пачки папирос, две пачки сигарет и спички. Мне разрешили курить, поставив на столик пепельницу.
   Прошло много времени, за окном стало темнеть.
   За это время много раз за письменным столом менялись люди, и сколько их сменилось, я не помню, но ни один не разговаривал со мной.
   Они делали так: заходил один, молча подходил к столу, сидевший вставал и уходил, а вновь пришедший занимал его место. Если таким способом они хотели меня расслабить, то добились противоположного.
   Когда за окном совсем стемнело, я обратился к очередному сидевшему за письменным столом с просьбой отправить меня в тюрьму, если я арестован.
   Тогда он со мной заговорил, и стал уговаривать рассказать ему всю правду о моих преступлениях, но, получив от меня ответ, что я очень устал, нажал у стола кнопку и вызвал конвой. Перед тем, как меня увели, он дал мне подписать ордер на мой арест.
   Не зная здания, очень тяжело ориентироваться, но, как я думаю, проведя меня по многим коридорам, подняли на четвертый этаж и завели в темную комнату без окон. Там мне велели раздеться и провели в душ. Когда я вернулся, зашел врач и спросил, на что я жалуюсь, нет ли у меня каких-то болезней. Получив ответ, что я вполне здоров, врач ушел. Надзиратель (теперь он называется контролер) дал мне трусы, майку, носки, башмаки и то, что у меня оставалось от папирос и сигарет, а взамен моей верхней одежды – хлопчатобумажные брюки и курточку. Когда я оделся, он провел меня на этом же этаже в другую дверь, ведущую во внутреннюю тюрьму.

   Внутренняя тюрьма представляла собой прямоугольное помещение в два этажа. Передняя стена, через которую мы вошли, была глухая, а в остальных трех виднелись двери, ведущие в камеры.
   На уровне второго этажа вдоль всех стен шел узкий балкон с перилами, затянутыми до потолка металлическими сетками, а напротив входа лестница, ведущая вниз – на первый этаж.
   Посередине стоял стол, за которым сидел военный.
   Камеры, расположенные в виде буквы «П», начинались с правой стороны и с номера 75.
   Я потом узнал, что нижнее помещение тюрьмы переделано в архив.

   Итак, введя, меня поместили в камеру № 76, находящуюся с правой стороны.
   Камера была прямоугольной формы, шириной чуть более одного метра и длиной около трех.
   Напротив двери, у самого потолка, было маленькое окно, в которое вместо стекла были вставлены стеклоблоки, а снизу, с наружной стороны, приделан металлический ящик. Так что, наружный свет проникал в камеру через узкую полоску сверху, и ничего увидеть изнутри было невозможно.
   С правой стороны стояла металлическая кровать, застеленная тюфяком, байковым одеялом и маленькой подушкой.
   С той же стороны, между стеной и кроватью, стоял оцинкованный бачок (параша).
   С другой стороны, при входе, в стену было вделано два крючка от вешалки, а между кроватью и стенкой стоял столик и табуретка, все окрашенное в серый цвет.
   Кровать и столик были прикреплены к полу.
   От столика до двери было три маленьких шага, а на двери прикреплены правила поведения заключенного.
   В двери имелось маленькое четырехугольное отверстие (кормушка), закрытое дверкой, а посередине глазок.
   Вот в эту камеру меня и ввели. И пробыл я там, в этой одиночной камере, в нарушение всех правил, три с половиной месяца.

   Как только дверь камеры закрылась за мной, я почувствовал холод, я весь дрожал.
   После принятого душа, в казенной одежде с мокрой головой, за весь день не имея крошки во рту, после перенесенного потрясения я «бегал» от столика к двери и обратно, чтобы согреться.
   К «счастью» мне вскоре принесли в миске винегрет, кусочек селедки, черный хлеб и чай без сахара. Поев и попив, я немного согрелся и стал читать правила, приклеенные на дверях.
   Я успел их прочесть раза два, когда открылась дверь, и надзиратель предложил мне книгу «Георгий Саакадзе», сказав, что завтра придет библиотекарь и выдаст мне книги по выбору.
   Я не могу передать, как обрадовала меня книга, она помогла мне ни о чем не думать и собраться с мыслями.
   Сев за столик, я начал читать, но тотчас открылась дверь, и меня предупредили, чтобы я сидел так, чтобы мое лицо было видно через глазок в двери, а ложиться в кровать до команды «отбой» не разрешалось.
   Была такая тишина, что она оглушала.
   Зажав руками уши и сев как мне велели – спиной к стене, а профилем к двери, я начал читать.
   Немного почитав и замерзнув, я вставал, делал бег на месте, выкуривал папиросу и снова садился читать.
   Наконец объявили отбой, и, раздевшись, я лег в холодную кровать.
   Чтобы согреться, я натянул одеяло на голову, да и мешала горящая под потолком лампочка.
   Но опять вошел надзиратель и приказал лежать так, чтобы голова была открыта и видима через глазок. Я лег так, как он велел.
   Усталость взяла свое, но, когда немного согревшись, я стал засыпать, из соседней камеры послышались страшные крики. Я вскочил, а из соседней камеры неслись вопли с просьбами не бить и не мучить. И все это после ужасающей тишины.
   Через некоторое время ко мне зашел надзиратель и велел ложиться спать, сказав, что мой сосед сошел с ума и сейчас у него врач. Действительно, вскоре вопли прекратились, и я уснул.
   После этого много дней и ночей я провел в тюрьме, но первая ночь запомнилась ярче всех.

   Я быстро привык к распорядку дня: подъем, оправка и мытье, завтрак, обед, ужин, отбой. В течение дня – часовая прогулка на крыше и вызовы на допрос. Один раз в неделю обмен книг и два раза ларек на деньги, переданные из дома, в сумме десяти рублей в месяц. Вечная тишина, когда не видишь никого, кроме конвоиров и следователя. Но все по порядку.

   Первые три дня (на второй день мне отдали мою одежду) меня водили на снятие отпечатков пальцев, фотографировали в разных ракурсах, утром и вечером водили в туалет, а днем на прогулку.
   Прежде чем вывести на прогулку, предупреждали, чтобы я оделся. Потом два надзирателя (один спереди, а другой сзади) выводили меня с руками, заложенными за спину, в коридор и на лифте поднимали на крышу. Выйдя из лифта, мы попадали в небольшой коридор, по бокам которого были двери в прогулочные «дворики», в один из которых меня и выпускали, закрыв за мною дверь.
   «Дворик» был небольшой, метра четыре на четыре. Разговаривать или кричать категорически запрещалось (за этим следили часовые, находящиеся над коридором). Часовым сверху было все видно, и, в случае нарушений, прогулка прекращалась, а нарушителя отправляли в камеру.
   Эти «прогулки» доставляли много радости и печали.
   Как хорошо после камеры видеть небо (больше ничего не было видно), даже если идет дождь или снег, но шум улицы, доносившийся снизу, а в особенности бой часов на Спасской башне Кремля (слышимость была изумительной), вызывали тяжелые воспоминания.
   Я старался ни о чем не думать, и только мысль, что впервые день рождения детей будет без меня, волновала.
   Через несколько дней после моего ареста, меня после завтрака стали водить на допрос.
   Камеры для допроса находились внизу, куда опускались на лифте.
   Камера для допроса имела окно, забранное решеткой. В ней стоял письменный стол, загораживающий окно, за которым сидел следователь; сбоку стоял диван. В углу, при входе, к полу были прикреплены столик и табуретка, на которую сажали заключенного.
   Сидя на табуретке и упираясь спиной в стену, а ноги держа под столиком, вскочить было невозможно.
   Вот в такую камеру для допросов и стали меня ежедневно водить.
   Я забыл еще сказать, что на столе у следователя был телефон с отводной трубкой, а расстояние между его столом и столиком было метра 2–3.
   В первый допрос следователь сказал, что зовут его Иван Иванович, и он будет вести мое дело.
   Не знаю для чего, но он сообщил мне, что сам он из Гомеля и это его первое дело, от исхода которого зависит его карьера.
   И так начались допросы.
   Первые допросы касались моей биографии, и скрывать тут было нечего.
   Я уже знал, что арестован по делу Ройфмана, который был арестован и находился в Бутырской тюрьме. Мне прочитали его показания, касающиеся меня, так что ничего не оставалось, как повторить некоторые из них, признав свою вину. Но дальше, как говорят, дело застопорилось.
   Повторяя сказанное раньше, я ничего нового не говорил и ни каких фамилий не называл. Тогда на одном из очередных допросов, в присутствии еще одного следователя, мне предъявили альбом с фотокарточками и попросили посмотреть их, назвав, кого я знаю.
   Дня два я рассматривал альбомы, но признал из всех только одну фотокарточку, на которой был изображен я сам, но и то, высказав сомнение.
   Тогда мой следователь прибег к другому методу.
   Во время допроса он звонил по телефону моей жене и держал трубку, не прижимая к уху, так, что мне хорошо был слышан голос жены.
   Он предлагал мне взять отводную трубку и поговорить с ней, но неизменно получал в ответ отказ.
   К обеду меня уводили в камеру, потом на прогулку и, очень редко, опять на допрос.
   Сейчас я сам не могу понять, откуда у меня брались силы держаться. И, все – таки, один раз я не выдержал и согласился в камере написать обо всем, что интересовало следователя.
   Я запомнил этот день – день 21 октября 1962 года, день, когда моему сыну исполнилось десять лет, а следователь, после очередного разговора с моей женой и поздравления ее с рождением сына, стал говорить мне о детях. Я сломался и дал согласие.
   Меня отвели обратно в камеру, дали бумагу, чернила, ручку, и я сел писать.
   Лучше бы у меня была плохая память! Но, к сожалению, я помнил все и начал свое повествование с 1948 года, когда впервые пошел работать в торговлю.
   Я был, как в тумане, и писал целый день, прерываясь на обед и ужин. И за весь день меня ни разу не побеспокоили, даже на прогулку не водили.
   Я ничего не соображал. Только к вечеру, закурив и прохаживаясь по камере (три шага до двери, поворот и обратно), я ужаснулся тому, что написал.
   Сколько еще семей попадут в такое положение, как моя? Сколько людей я сделаю несчастными, а себе не помогу и даже ухудшу свое положение.
   Теперь у меня была только одна задача: как уничтожить все написанное.
   Видно надзиратели получили указания не мешать мне и, видя, что я целый день писал, ослабили внимание.


   Перед отбоем, как и каждый день, меня повели в туалет, а я спрятал на груди все мною написанное.
   Обычно, в туалете меня держали минут десять-пятнадцать, так как я успевал выкурить сигарету.
   В туалете не было обычных сливных бачков, а вода сливалась очень часто сама, так что за это время я успел, разорвав на мелкие кусочки все мною написанное за день, незаметно спустить в унитаз.
   Когда на другой день меня привели на допрос, следователь первым делом потребовал, чтобы я отдал ему то, что написал.
   Я никогда не видел его таким, когда он узнал правду. Если бы он мог, то убил бы меня.
   И опять потянулись однообразные дни. Каждый день меня водили на допрос, но я молчал и не хотел говорить со следователем.
   Он читал мне показания других, арестованных по делу Ройфмана, и спрашивал мое мнение, но я молчал, пока не наступало время отправить меня в камеру. Ни одного протокола я не подписывал. Так продолжалось много дней. Потом меня прекратили водить на допрос и несколько дней не беспокоили.
   Проходили дни за днями, и, если бы не книги, я бы сошел с ума, но они меня выручали.
   Я завел себе такое правило: прочитывал пятьдесят страниц, делал перерыв и ходил по камере туда и обратно, считая вслух, тысячу раз; потом курил сигарету и снова садился читать. На мое «счастье» библиотека была очень хорошая, и книг хватало.
   Что было с моей семьей – женой и детьми я не знал, а мог только догадываться.

Ремарка 2

   Когда папу везли на Лубянку, в нашем доме творился беспредел: в платяной шкаф складывались и опечатывались все наши вещи. Занимались этим сотрудники КГБ – майор Серегин, капитан Матвеев, капитан Громов и лейтенант Богусевич.
   Когда начались холода, мама обратилась с заявлением к председателю комитета Государственной безопасности при Совете Министров СССР тов. Семичастному В.С. с просьбой выдать необходимые нам теплые вещи, которые не попали в опись имущества, но были опечатаны в шкафу. Из «Протокола о вскрытии шкафа» от 10 октября 1962 года можно узнать, что сотрудник КГБ при Совете Министров СССР капитан Матвеев в присутствии понятых вскрыл опечатанный шкаф и выдал разные вещи, не входящие в опись имущества, среди которых под номером 3 значится одна пионерская кофточка.

   В нашей 20-ти метровой комнате в коммунальной квартире в тот день несколько часов подряд шло удивительное действо: усиленно искали спрятанные сокровища.
   И мне, и маме запомнился один трудолюбивый сотрудник, который ковырялся ложкой в сахарнице, очевидно, ожидая найти бриллианты. Потом мы даже были благодарны ему за это поведение: эта ложка осталась вне описи имущества, хотя была серебряной и с позолотой (из комплекта чайных ложечек, подаренных маме на свадьбу).
   Так как особых ценностей сотрудники КГБ найти не смогли, в опись имущества попали «предметы роскоши»: пылесос, холодильник, платяной шкаф, книжные полки, чайный сервиз, скатерть, полуботинки, мужские брюки…

   Хорошо, что папа не знал о том, что было с нами потом. Как исключали из коммунистической партии маму за потерю бдительности, но еще более за отказ развестись с мужем; как соседи по коммунальной квартире писали доносы и устраивали истерики в товарищеских судах, требуя выселить нас из квартиры, выгнать маму с работы, а меня из советской школы; как много подлостей, несправедливостей и даже жестокости творили с нами. Но это тема слишком объемная, чтобы включать ее в это отступление от основного текста папиной рукописи.

   Внутри у меня все умерло, жить не хотелось.
   Так прошло несколько дней, пока однажды меня снова не повели на допрос.

   Зайдя в камеру для допроса и сев на свое привычное место, я обратил внимание, что на диване сидит грузный пожилой мужчина, молчавший во все время допроса.
   В этот допрос были опять только данные о моем происхождении и о родителях, поэтому я отвечал, и протокол допроса подписал.
   На следующий день меня повели на допрос не вниз, в камеру, а на третий этаж и ввели в большой кабинет.
   Два больших окна выходили на площадь Дзержинского, так что мне был виден памятник и вход в метро.
   Около окон стояли три письменных стола, за которыми сидели следователи, отгородив меня от окон.
   У входа стоял четвертый стол, а к нему был приставлен маленький столик, за который меня и посадили.
   Один из следователей стал мне задавать анкетные вопросы и заносить их в протокол допроса, два других – сидели молча.
   Когда он заполнил анкетные данные, в кабинет вошел мужчина, присутствовавший на моем допросе у Иван Ивановича. Назвавшись руководителем группы следователей, занятых расследованием дела Ройфмана, – полковником Сыщиковым, он, ходя по кабинету, начал просто кричать и угрожать мне.
   Смысл его угроз в мой адрес сводился к одному: если сейчас же я не расскажу все, что знаю, то у них такая власть, что могут выпустить до суда, но могут и расстрелять.
   Но он не знал, что я не хотел жить, и смерть для меня в тот момент казалась желанным избавлением от всех мук.
   Сейчас я не могу понять, откуда у меня брались такие силы, чтобы оставаться спокойным? Для меня самого это загадка, но я думаю, что все время находился в стрессовом состоянии, когда мысли ясны и четки. Я провел в тюрьме уже около трех месяцев (был 1963 год), только этим я объясняю свой ответ.
   А ответил я так, попросив следователя, писавшего протокол допроса, написать заголовок о чистосердечном и добровольном признании вины.
   Я сообщил, что первое свое преступление совершил, вступив в сговор с людьми, совершившими покушение на В.И. Ленина, а то, что меня не было еще и в зачатие – это частность, на которую не стоит обращать внимание, но мое «признание» дает им возможность расстрелять меня.
   Еще раз я повторяю, что в то время мне было на все наплевать.
   Реакция, произошедшая после моего «признания», была для меня самого удивительна. Все следователи улыбнулись, а полковник, присев рядом со мной, стал меня уверять, что я его не так понял, что он мне не угрожал, и, если действительно я никаких больше преступлений не совершал, то очень хорошо.
   После этого случая мне заменили следователя и назначили Семен Семеновича, который начал вести протокол допроса при Сыщикове, но не закончил.

   На первом же допросе у нового следователя я узнал от него, что прежний мой следователь отправлен в Гомель, как не справившийся со своими обязанностями. Потом он мне сообщил, что старый следователь незаконно держал меня в одиночной камере, и это будет исправлено.
   После моего ареста прошло три с половиной месяца, и все это время я находился в одиночке.
   На другой день меня перевели в другую камеру, где находился заместитель командира дивизии, обвиняемый в получении взяток.
   Я сейчас не помню, как звали моего сокамерника, хотя он много рассказывал о себе и о войне, которую прошел от начала до конца и был много раз ранен. Я сам видел на его теле множество шрамов, когда нас водили в «баню». Его очень удивляло, что я все время молчу и за весь день могу сказать только два-три слова. И, все-таки, в общении с ним, после одиночки, было легче.
   Запомнился мне с ним и один интересный случай.

   Каждый месяц мы получали передачи из дома.
   Это были, обычно, продукты, одежда и табак. И, хотя записок мы не получали, сама посылка, которой касались родные, вызывала большое волнение.
   Вот однажды в очередной передаче он получил апельсины и перед обедом предложил мне скушать по одной штуке. Я очень удивился, но, съев апельсин, понял хитрость: в апельсин при помощи шприца был налит коньяк, а отверстие замазано воском. После этого я из страха перестал совсем с ним говорить, но к «счастью» меня вскоре перевели в другую камеру.

   Улучшились мои дела и у следователя.
   Он не вызывал меня в камеру для допросов, а проводил их в кабинете, в котором мы с ним впервые встретились, а находящиеся там другие следователи не мешали нашей «беседе».
   Там же в кабинете я имел три очных ставки с Браверманом Семеном (о нем я расскажу позже), с женой и с Шакирманом Сашей.

   С Сашей мы были в очень хороших отношениях и уважали друг друга. Несмотря на то, что все «Дело» началось с него, я на него не был в обиде, но рассказать о нем немного хочу, чтобы объяснить с чего все началось.

   Познакомил меня с ним в 1954 году весной Браверман, с которым я в то время работал.
   Саша был среднего роста, худощав и моего возраста. Не знаю, что тут сыграло свою роль, но мы понравились друг другу и часто встречались с ним не только по работе, но и просто так. Так я узнал кое-что о нем.

   Был он родом из Одессы, а одесситов я опасался и никаких дел с ними не имел, так как про них ходила дурная слава. А вот с ним мы сошлись.
   Он учился в Московском медицинском институте, когда познакомился со своей будущей женой – студенткой того же института.
   Это было сразу после войны, и время было тяжелое.
   Когда он женился, и жена родила дочку, он, чтобы подработать стал заниматься перепродажей вещей на рынке.
   Он окончил третий курс института, когда в 1948 году его арестовали и осудили за спекуляцию.
   В 1953 году, отсидев пять лет, он освободился и вернулся в Москву. Все эти годы жена помогала ему и ждала его, и он очень любил ее и дочку. С ними жила и его теща.
   Когда мы с ним познакомились, он заведовал мастерской, изготовлявшей женские резиновые сапоги, имевшие в то время громадный спрос. Я брал у него для продажи его продукцию, когда он работал в этой мастерской и потом, когда он перешел в общество «Рыболов-спортсмен», где так же выпускал резиновую обувь.
   Сейчас я точно не помню в каком году, но, приблизительно, в 1958–1959, когда я работал зав. магазином у Савеловского вокзала от ОРСа Северной железной дороги, он пришел ко мне на работу.
   Тогда я узнал, что он вместе с Ройфманом Борисом хотят открыть от Краснопресненского психоневро диспансера трикотажное производство.

   Бориса Ройфмана и его двоюродного брата Петю Ордера я немного знал, так как получал у них нижний трикотаж в мастерской, где они работали, и которая находилась в Вешняках.
   Я очень удивился, что Саша переходит в трикотажное производство, в котором ничего не понимает. Но он объяснил, что руководить будет Борис, а он заниматься снабжением и сбытом. Через некоторое время после этой встречи он заехал за мной, и мы поехали в мастерские.
   Кабинет Бориса находился в помещении поликлиники, а мастерские в здании рядом.
   Работали в мастерских люди, состоявшие на учете в диспансере. Раньше эти мастерские выпускали коробочки и конверты, но производство было убыточно, и его прикрыли.
   Главный врач поликлиники – доктор медицинских наук – Иванова разработала систему трудотерапии и добивалась открытия мастерских, но средств для их открытия Министерство здравоохранения не давало.
   Она очень обрадовалась, когда Борис предложил ей открыть мастерские без всяких средств, и дала свое согласие.
   Борис знал все ходы в трикотажном производстве, поэтому ему удалось получить станки и сырье для производства.
   Как я потом узнал, он истратил около двухсот тысяч (здесь и далее указаны суммы до денежной реформы 1961 года) на открытие мастерских.

   Саша привез меня к Борису, чтобы договориться об изготовлении и сбыте продукции.
   В те годы самым ходовым товаром были китайские пуховые платочки стоимостью в 100 рублей, и мы решили, что для начала они будут изготовлять шерстяные косынки с начесом, а я буду их реализовывать, т. е. продавать через магазин и ларьки, находящиеся у гостиниц ВДНХа. Если я не смогу реализовывать всю продукцию, выпускаемую ими, то они, с моего согласия, возьмут для этих целей еще одного или двух.

   Первые образцы их продукции мне понравились, но окрашены они были в блеклые тона, и я сказал, что сбыт будет слабым. Тогда они нашли красильщика, который еще до революции занимался крашением. Этот старик знал тайны покраски шерстяных изделий, и окрашенные им платки имели сочную, яркую и ровную покраску.
   Так как рабочие мастерских были психически неполноценны, и для того, чтобы не было претензий от покупателей, было решено выпускать продукцию только третьего сорта.
   Так началась наша совместная деятельность.

   Выпускаемые ими косынки шли нарасхват, и первое время вся продукция реализовывалась через меня, даже тогда, когда они стали выпускать вместе с косынками платки типа китайских.
   Производство налаживалось, и выпуск готовой продукции увеличился намного.
   Я не буду описывать подробности, но постепенно для реализации всей своей продукции, они вовлекли много людей, работающих в разных концах Москвы.
   Я постепенно отходил от них и встречался все реже и реже, но что у них делалось, приблизительно знал, так как с Сашей иногда встречались, и он мне рассказывал.

   Нужно еще сказать (это сыграло большую роль в нашем деле), Саша познакомился с генералом – начальником ОБХСС г. Москвы, и Борис совсем отпустил тормоза. Я еще вернусь к этому, но пока хочу рассказать о другом.

   В 1961 году у Саши Шакермана случилось большое горе – умерла жена.
   Он похоронил ее на Востряковском кладбище и поставил памятник стоимостью в шестьсот тысяч рублей. Это – бюст из белого мрамора.
   Он очень горевал о своей жене, но ему не было еще и сорока лет. И вот в это время за него взялась теща. Она боялась, что Саша снова женится.
   У нее было две дочери, одна – Сашина жена, а другая была замужем в г. Одессе и так же, как сестра, имела дочку.
   Вот теща и решила, чтобы ее дочка из Одессы развелась с мужем, а Саша на ней женился, и тогда, как она говорила, обе ее внучки будут счастливы, а богатство останется в семье.
   Саша поехал в Одессу, встретился с мужем свояченицы и объяснил ему ситуацию и решение тещи.

   Я уже писал, что боялся связываться с одесситами, и что о них шла нехорошая слава. Они ради денег готовы на любую подлость.
   Муж Сашиной свояченицы был настоящий одессит и, решив на этом деле «заработать», запросил с него один миллион отступного.
   Саша был тоже одессит и давал только половину требуемого. Не договорившись, Саша уехал обратно в Москву.

   Но теща продолжала действовать и написала своей дочери, чтобы она с ребенком приехала в Москву.
   Получив от матери письмо, дочь выбрала момент, когда муж был на работе, забрала ребенка и поехала в Москву, к матери.
   Ее муж, придя с работы и не найдя жену и дочку, понял все, и через несколько дней тоже приехал в Москву.
   Он и Саша были оба одесситы, и, когда он попросил Сашу отдать ему деньги, хотя бы те, что тот ему предлагал, то Саша сказал: «Она сама легла ко мне в постель. За что же тебе платить?». Обиженный муж уехал в Одессу и написал в ОБХСС о кое-каких Сашиных «делах», о которых он немного знал. Но ОБХСС ни Саша, ни Борис не боялись.

   В это же время случилось другое дело.
   Борис с Сашей отпускали свою продукцию в магазин на Каланчевской улице, а от завмага эта продукция попадала в ларек на Казанском вокзале, который работал от этого магазина.
   Продавщица этого ларька «зарабатывала» очень хорошо, но решила, кроме основного заработка, получаемого от магазина, заняться своим бизнесом.
   Так как пропускная способность была большая, а покупатели, в основном, приезжие, то она, получая мужские носки по цене 1 руб. 20 коп. и 90 коп., срывала с дешевых носков ярлычки и продавала все по одной цене – 1 руб. 20 коп.
   В ОБХСС вокзала пришла бандероль с носками, у которых продавщица просмотрела и не сорвала ярлычок; а также с показаниями в каком ларьке и по какой цене были куплены эти носки.
   Когда работники ОБХСС пришли в ларек с проверкой, они обнаружили и продукцию Бориса в большем количестве, чем числилось по документам. Продавщицу арестовали, но обещали отпустить, если она расскажет все, что знает о махинациях, проделываемых в магазине.
   К сожалению, она знала всю цепочку и все выложила.
   Как ни странно, но ее отпустили, и, в дальнейшем, она была только свидетелем.
   Просто так закрыть дело было невозможно, слишком многим оно стало известно, но Бориса предупредили, и он успел подготовиться.

   Бориса арестовали, но никаких улик против него не было, в мастерских и в бухгалтерии был полный порядок.
   К нему в Бутырскую тюрьму, где он содержался, пришел работник ОБХСС и предупредил его, чтобы он был спокоен, что скоро будет суд, но за отсутствием доказательств его отпустят.
   Как узнал обо всем этом одессит можно только догадываться, но он написал подробное письмо в КГБ, где указал, что в ОБХСС все подкуплены.
   Так дело попало в КГБ.

   Начальник ОБХСС г. Москвы, его заместитель и многие другие работники были арестованы.
   Потом я узнал, что начальника и некоторых других расстреляли после суда, а остальным дали большие сроки.
   Арестовали кладовщицу (о ней еще будет речь), Шакермана, мастера мастерских, бухгалтера, и началось раскручивание всего дела.

   Следователи КГБ сделали все очень просто: взяв все документы по реализации готовой продукции, арестовали всех, кто ее получал с момента открытия мастерских. Так был арестован и я.

   Дело в том, что я уже много лет болел, но точно не знал чем.
   Врачи говорили, что у меня бронхит, в чем я очень сомневался, но когда я ложился спать, меня душил кашель. Целый день я чувствовал себя хорошо, а ночью мучился от кашля.
   В 1959 году со мной случился приступ, и меня на машине доставили домой.
   Это был тяжелейший приступ, продолжавшийся около трех недель. Теперь ни у одного врача не вызывал сомнения поставленный диагноз: бронхиальная астма и сердечная недостаточность.
   Как я чудом остался жив – это после, здесь же главное то, что после болезни я написал заявление с просьбой освободить меня от обязанностей завмага и уволить.
   Мой начальник решил иначе: освободив меня от должности завмага, оставил в должности товароведа. Этот приказ сыграл большую роль в моей судьбе.

Ремарка 3


   Положение в то время было безнадежным: папе дали срок жизни не более двух недель, в больницу забирать отказались, а маме посоветовали поставить ширмочку перед кроватью, чтобы не видеть, как он будет умирать.
   Но папа умирал не один. Напротив кровати, на которой лежал он, стоял детский диванчик, на котором лежал, задыхаясь, мой брат.
   Мама обошла всех врачей – специалистов по бронхиальной астме, обращалась за помощью во все возможные организации, писала о ситуации в журнал «Здоровье». Никто не мог помочь. Дали рецепт на получение кислородных подушек и какие-то общие рекомендации по профилактике приступов удушья.
   Днем, после занятий в школе, я шла в аптеку и приносила домой две кислородные подушки, чтобы у папы был шанс пережить еще одну ночь.
   Когда наступала ночь, мама ложилась на раскладушку, которую ставила около диванчика, чтобы быть поближе к моему пятилетнему брату, а для меня оставалось только одно свободное место – под обеденным столом, на маминой шубе.
   Каким образом нашелся молодой врач, рискнувший спасти безнадежного больного, не помню. Но помню, что он буквально сутками жил у нас, подбирая различные варианты лекарств для уколов, внутривенных вливаний, а, главное, для «промывания» бронхов с помощью изогнутого наконечника шприца. Процедура «промывания» была очень тяжелой, но спасла и папу, и брата, которому сделали ее только 1–2 раза.
   Григорий Мусеевич успешно защитился, показав живым безнадежного больного. Он даже некоторое время заведовал каким-то отделением какой-то больницы, но его методика была слишком индивидуальной: применять ее «на потоке» было невозможно.
   С начала 1961 года в законную силу вступил «Указ по усилению наказания за особо крупные хищения государственных средств» – статья 931 – вплоть до высшей меры наказания – расстрела.
   Когда у меня появился новый следователь, то по моей просьбе, он получил копию приказа об освобождении меня от должности завмага, для того, чтобы снять с меня обвинение по статье 931, а оставить статью 92 часть 3, т. е. просто хищение в крупных размерах (от 8 до 15 лет лишения свободы).
   Хотя я и получал несколько раз товар из мастерских после 1961 года, но никаких темных дел с ними не имел.

   По моей просьбе мне сделали очную ставку с Сашей Шакерманом. При «встрече» нам разрешили поговорить между собой.
   Саша сказал мне, чтобы я не переживал, что все кончится хорошо, что ему в тюрьме не только лечили зубы, когда они заболели, но даже вставили золотые коронки. Правда, ему, наверное, придется отбывать два-три года, а меня отпустят из зала суда, и все это обещал ему начальник следователей.
   В общем, настроение у него было отличное, и он подтвердил мои показания, несмотря на то, что я о себе ему ничего не сказал.
   После этого я видел Сашу еще два раза, а говорил с ним – один раз, но об этом потом.

   Несколько дней я был в камере с зам. командира дивизии, а затем меня перевели в камеру к Илье Гальперину, с которым я был более года, т. е. до окончания суда.

   Еще до своего ареста я несколько раз видел Илью в кабинете Бориса и знал кто он, но знаком с ним не был.
   Илья Гальперин был зам. директора магазина у Курского вокзала. Он, как и я, был арестован по делу Ройфмана.
   Это был красивый, высокий мужчина с вьющимися волосами, 1930 года рождения – самый молодой из нашей группы. Через несколько дней я знал о нем, буквально, все.
   С утра до вечера, или с подъема до отбоя он мог говорить, лишь бы был человек, который его слушал. Я с ним говорил только на отвлеченные темы, хотя это его иногда очень раздражало.
   В камере из игр имелись: домино, шахматы и шашки. Очень быстро и шахматы, и шашки пришлось отложить в сторону, так как проигрывать Илья не любил, а выиграть не мог.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →