Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

111111111х111111111 = 123456789

Еще   [X]

 0 

Лев Толстой. Драма и величие любви. Опыт метафизической биографии (Мардов Игорь)

Автор – известный исследователь личности и религиозного творчества Льва Толстого. В своей новой книге он предпринимает уникальную попытку взглянуть с метафизической точки зрения на жизненный путь великого писателя, подробно рассматривая его сокровенные умозрения о сущности любви. В последней части книги исследуется личность Марии Александровны Шмидт, которая, по мнению автора, является центральной фигурой метафизической биографии Льва Толстого. Работу отличает стройность и свежесть мысли, многообразие идей и оригинальных подходов. Книга представляет интерес для литературоведов, философов, преподавателей и студентов.

Год издания: 2005

Цена: 400 руб.



С книгой «Лев Толстой. Драма и величие любви. Опыт метафизической биографии» также читают:

Предпросмотр книги «Лев Толстой. Драма и величие любви. Опыт метафизической биографии»

Лев Толстой. Драма и величие любви. Опыт метафизической биографии

   Автор – известный исследователь личности и религиозного творчества Льва Толстого. В своей новой книге он предпринимает уникальную попытку взглянуть с метафизической точки зрения на жизненный путь великого писателя, подробно рассматривая его сокровенные умозрения о сущности любви. В последней части книги исследуется личность Марии Александровны Шмидт, которая, по мнению автора, является центральной фигурой метафизической биографии Льва Толстого. Работу отличает стройность и свежесть мысли, многообразие идей и оригинальных подходов. Книга представляет интерес для литературоведов, философов, преподавателей и студентов.


Игорь Мардов Лев Толстой. Драма и величие любви Опыт метафизической биографии

Вступление
Отмщение и воздаяние

   Основополагающая мысль «Анны Карениной» закреплена в эпиграфе к роману: «Мне отмщение, и Аз воздам». Если глубинная наджитейская причина гибели Анны заключена в действии тайного закона человеческой жизни, то хорошо бы знать, как, по мысли автора, он работает во всех нас. Если Анна виновата не перед человеком или людьми, а перед Господом, то в чем ее вина? Ответы на эти вопросы мы найдем у Толстого, полагая вслед за Н.Н. Страховым, что «те самые начала, которые он проповедует, бессознательно жили в нем всегда и составляли душу всего, что он тогда писал».[1]
   Одно из начал учения Толстого – представление о двух душах,[2] составляющих внутренний мир человека: высшей душе, которую Толстой называл «внутренней душой», «духовным существом», «ближайшим духовным солнцем», «духовным Я», «Богом своим», «сыном Бога», «центром своего духовного тяготения», и низшей душе, которую Толстой обычно называл «плотью», «личностью», «животной личностью», «плотским я». Положение о двух душах упрощенно и полярно высказано в «Воскресении»:
   «В Нехлюдове, как и во всех людях, было два человека. Один – духовный, ищущий блага себе только такого, которое было бы благо и других людей, и другой – животный человек, ищущий блага только себе и для этого блага готовый пожертвовать благом всего мира» (1.XIV).[3]
   Во «благо только себе» Толстой включал и общее благо: народа, государства, любого сообщества или товарищества, в которое вмещена животная личность человека. Боясь за себя, животная личность желает жить бодро и весело, нежится во лжи жизни и мешает пробудиться духовному существу человека. «Не ты один, а все такие – такова жизнь, говорил этот голос (голос животного человека в Нехлюдове. – И.М.). Но то свободное, духовное существо, которое одно истинно, одно могущественно, одно вечно, уже пробудилось в Нехлюдове… Бог, живший в нем, проснулся в его сознании» (1.XXVIII).
   Нехлюдов более всего знал духовное существо в себе по потребности жертвы во имя нравственных требований, потребности, удовлетворение которой составляло для него высшее духовное наслаждение. Алексей Александрович Каренин знал в себе духовное существо по тому «чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания других людей» (4.XIX) и которого он, считая слабостью, стыдился. Его сын, девятилетний Сережа Каренин, в предчувствии духовного существа, берег свою душу «и без ключа любви никого не впускал в нее» (5.XXVII). Левин знал духовное существо свое в чувстве ужаса жизни без знания смысла и назначения ее (см. 8.VIII).
   Духовное существо и животная личность живут по-разному, каждый по-своему чувствует и сознает жизнь, различно любят. Голос любви духовного существа говорил Нехлюдову «об ней, о ее чувствах, об ее жизни», голос же животной личности внушал ему: «смотри, пропустишь свое наслаждение, свое счастье» (1.XVI – подчеркнуто Толстым).[4] Любовь животной личности эгоцентрична, ее девиз: «она – моя» или «он – мой». Таково устремление души Мисси Корчагиной в «Воскресении» и Анны Карениной в последние месяцы ее жизни. Любовь духовного существа выражается в стремлении отдать себя, знать: «я – твоя» – и служить своей жизнью. Животная личность желает брать и покорять в любви и потому пребывает в состоянии борьбы. «Она (Анна Каренина) была рада этому вызову нежности. Но какая-то страшная сила зла не позволяла ей покориться» (7.XII). Самоубийство представлялось Анне средством «наказать его и одержать победу в той борьбе, которую поселившийся в ней злой дух вел с ним» (7.XXVI).
   Этот-то «злой дух» животной личности во сне привиделся Анне в образе «мужика с взъерошенной бородой, маленького и страшного», копошащегося в мешке с железом и приговаривающего что-то грозное по-французски. Ужас этого образа – в самом присутствии его в себе и в неодолимо отвратительной власти его в глубинах души.[5] За мгновение до смерти, когда Анна ощутила физическую «невозможность борьбы» за свою жизнь, этот страшный мужик, «приговаривая что-то, работал над железом» и загасил свечу ее жизни (7.XXXI).
   О чем-то тоскующая животная личность оживляется стремлением к достижению желаемого, охлаждается, добившись своего, и вновь тоскует. Все побуждения животной личности не имеют цели и назначения превыше ее. Ее любовь, психически возбуждая и радуя, сама по себе ни к чему не ведет и потому рано или поздно изживает себя. Духовное существо любит иной любовью, к которой неприложимы понятия достижения, разряжения, охлаждения. Любовная работа духовного существа возводит душу к новому и высшему качеству духовной жизни и потому не завершается при удовлетворении первоначального эмоционального позыва, а вводит в область своей работы все более и более глубинные и никогда не исчерпываемые пласты высшей души. Цель любви духовного существа, учил Толстой, есть слияние всех духовных существ в одно, обретение ими общего чувства и сознания жизни в любви и через это слияние – приведение Сына к Отцу.
   Животная личность, по учению Толстого, не обладает собственным источником сознавания. Это значит не то, что она действует бессознательно, а то, что она пользуется сознаванием, идущим к ней или через нее от духовного существа, духовного Я. Сам по себе Свет сознания жизни – то, что Толстой в разное время называл «разумением жизни», «разумным сознанием», «разумом сердца» и просто «разумом», – исходит только от духовного Я, которое, собственно говоря, не есть «Я» человека, а есть частица Господа, «Бог свой», посланный от Бога Самого в душу земного человека. Духовное Я несет в себе свет жизни и сознания в силу своей причастности к Богу живому, являющемуся Источником жизни как таковой. Духовное Я светит подлинным светом сознания на животную личность, которая пользуется уже отраженным светом. Свет духовного Я – солнечный, дневной, а животной личности – лунный, ночной. Животная личность воспринимает и себя, и все вокруг себя «лунным сознанием», видит все при ночном освещении, «свете без своего источника» («Воскресение», 2. XXVIII). Отсюда вся ложь и заблуждения людей, не видящих свою жизнь при ярком солнечном свете духовного Я.
   Чисто толстовский принцип честного и ясного видения жизни, отделения лжи и самообмана, сам принцип проницательности искренностью, заложенный в установку его художественности и мысли, являет читателю восприятие сознания при ярком дневном свете духовного существа автора. Задача духовного пробуждения человека, по учению Толстого, в том, чтобы внутри себя прорвать завесу животной личности, включить в свою жизнь духовное существо свое и увидеть все ясным взором в подлинном свете. Солнечный свет «Бога своего» нельзя использовать в утилитарных целях, он высвечивает только людские души и дает взгляд, при котором ставятся основные вопросы человеческого бытия, вопросы, на которые душе, освещенной подлинным светом, необходимо знать ответы.
   В последний день жизни Анна Аркадьевна все видела «в том пронзительном свете, который открывал ей теперь смысл жизни и людских отношений». Она постигает природу своих взаимоотношений с Вронским и видит, что изменить их нельзя (7.XXX). Она видит, что «все неправда, все ложь, все обман, все зло!» (7.XXXI). Пробуждение солнечного сознания поначалу всегда трагично. То же, что произошло с Анной в день гибели, произошло и с Вронским в день его неудавшегося самоубийства, когда «все, казавшиеся столь твердыми, привычки и уставы его жизни, оказались ложными и неприложимыми» (4.XVIII). Все, что есть и что будет, все обесценилось для него, стало бессмысленным или низменным, и он стреляет в себя. И Анна, и Вронский убивают себя от пробуждения света духовного существа в них. Уже в этом можно усмотреть «отмщение Бога».
   Пробуждение дневного сознания в Левине также привело его в состояние, близкое к самоубийству. Он увидел, что в жизни присутствует «жестокая насмешка какой-то силы, злой силы, злой, противной и такой, которой нельзя было подчиниться… Надо было прекратить эту зависимость от зла. И было одно средство – смерть» (8. IX). То была «мучительная неправда», разрушаемая трудами жизни его духовного существа. Считается, что Левин «воскрес» (в терминологии учения Толстого), услыхав от мужика, что надо помнить Бога и жить для души. Однако слова эти дали едва заметный толчок движению его разума, в результате чего он лишь «чувствовал в своей душе что-то новое и с наслаждением ощупывал это новое, не зная еще, что это такое» (8.XII). Затем, в награду за огромную духовную работу, проделанную им, это «новое» открылось его сознанию как «то главное, постоянно проявляющееся на земле чудо, состоящее в том, чтобы возможно было каждому вместе с миллионами разнообразных людей… понимать несомненно одно и то же и слагать ту жизнь души, для которой одной стоит жить и которую одну мы ценим» (8.XIII). И в старости Лев Николаевич не сказал бы другое. Герой его второго романа на наших глазах вытрудил первоначальное откровение толстовского учения. Не это ли: «Аз воздам»?…
   Картина внутренней жизни человека слагается из взаимодействия духовного существа и его животной личности. Однако это взаимодействие, по взглядам Толстого, не есть противоборство, наподобие света и тьмы или добра и зла. Своехарактерная психофизиологическая («животная») личность несвободна, задана генетически, этнически, социально, астрологически (если угодно), и прочее. Она, «сама себя утверждая, остается всегда равна сама себе и находится вне власти человека» (28.77).[6] Свободное духовное существо не задано земной жизнью, «отрицает все животные требования» (39.123) животной личности, часто испытывает отвращение к ней, но не отвергает ее самою, непосредственно не подавляет ее, и даже не вступает в прямое столкновение с ней. Сила духовного существа, учит Толстой, направлена не против животной личности, а поперек ее действия, ей перпендикулярно. Действием духовного существа движение внутренней жизни человека отклоняется от вектора движения несвободной животной личности и направляется «по равнодействующей из двух сил» (28.77). Это положение Толстой иллюстрирует в образе лодки, плывущей по реке.
   Лодку (человека) несет река (животная личность), гребец в ней (духовное существо) гребет не по течению и не против течения, а поперек течения, к другому берегу. Течение реки непрестанно меняется, по ходу лодки встречаются и разливы, и водовороты, и водопады, она попадает в бурю или садится на мель, тонет и всплывает в мутных или чистых водах реки, но все это не самоцельно, а служебно, все это составляет лишь поприще жизнедеятельности гребца, у которого своя задача: переплыть эту столь причудливо текущую реку и высадиться на другом ее берегу. Воды реки – не зло, а необходимое условие работы гребца, духовной работы человека. Зла в личной и вселенской духовной жизни, по сути, нет. Иное дело в общественно-государственной и общедуховной жизни людей.
   Во второй и роковой приезд Нехлюдова к тетушкам «животный человек властвовал в нем и совершенно задавил духовного человека» (1.XIV). Отчего это? «И вся страшная перемена – объясняет Толстой – совершилась с ним только оттого, что он перестал верить себе, а стал верить другим» (1.XIII). В отличие от иных религиозных учителей Лев Толстой никогда не говорил «верьте мне» или «верьте всем», а призывал всегда «верить себе», исключительно голосу духовного существа в себе. «Никакой веры у меня нет, – говорит Нехлюдову старик-сектант, – поэтому я никому не верю, окромя себя» (3.XXI). Таково же и «вероисповедание» Толстого. «Веря себе, – объясняет он в «Воскресении», – всякий вопрос надо решать всегда не в пользу животного я, ищущего легких радостей, а почти всегда против него; веря же другим, решать нечего было, все уже было решено и решено было всегда против духовного и в пользу животного я» (1.XIII).
   Отсюда следует, что коллективная жизнь людей управляется «всегда» движениями жизни животной личности и обслуживает ее, а не его. Так что духовному существу отдельного человека приходится иметь дело не только со своей животной личностью, но и с всесильной коллективной животной личностью, абсолютно властвующей в мире «сочных, сильных, не сомневающихся людей» («Анна Каренина», 5.XXV).
   Противостояние такого рода уже отчетливо напоминает противостояние добра и зла или света и тьмы. Недаром Толстой еще в «Анне Карениной» писал о тяге к общественной деятельности как о недостатке «силы жизни» сердца, духовной жизни (3.I). Каренин знал, что люди будут активно ненавидеть его «за то, что он постыдно отвратительно несчастлив. Он знал, что за это, за то самое, что сердце его истерзано, они будут безжалостны к нему», как стая собак (5.XXI). Накал этого места романа таков, что не оставляет сомнения в позиции Толстого.
   «Воскресение» – роман о победе, даже торжестве духовного Я в жизни. Несмотря на некоторые аккорды финала, «Анна Каренина» есть роман о поражении духовного Я в жизни, подвластной «злому духу» животной личности – как своей собственной, так и общей, коллективной. «Мне отмщение», надо думать, положено за поражение духовного Я в жизни героев. «Аз воздам» тут звучит глуше и по видимости имеет в виду Левина и его супружескую жизнь. Учтем, однако, что для этого поражения (или этой победы) духовного Я нужно, чтобы оно как-то заметно проявило себя в жизни. В той мере, в какой «Анна Каренина» есть роман о проблемах духовной жизни, эпиграф романа имеет отношение к тем героям, жизнь которых пусть ненадолго, но осветилась солнечным светом от «бога своего».
   В «Воскресении» духовное существо проявляется и оживает в трудных, не совсем обычных обстоятельствах, но все же в повседневном течении жизни героев. В «Войне и мире» и «Анне Карениной» духовное существо проявляется получудесным образом и в самых исключительных ситуациях жизни героев. Это князь Андрей после смертельного ранения и Пьер после испытания расстрелом в плену.[7] Это Анна, Каренин, Вронский у постели прощающейся с жизнью Анны. В сцене этой действуют уже не люди, а «высшие существа», как говорил о ее участниках Ф.М. Достоевский. Если «Анна Каренина» есть роман о духовной жизни, то глава XVII четвертой части его есть смысловой узел романа и его вершина, к которой и от которой все в нем движется.[8] Понять это место – значит понять замысел Льва Николаевича.
   Исследователям Толстого хорошо известно, что в самом начале работы над романом Каренин был представлен кротким, наивным, добродушным человеком, который, по одной из рукописей, имел «несчастье носить на своем лице слишком ясно вывеску сердечной доброты и невинности».[9] Таким образом, вначале Толстой создавал максимально выгодные условия для проявления духовного существа в герое. Это облегчало, но и обедняло задачу писателя, и потому он преобразил героя, придав его натуре такую жесткую установку, которая не давала и, казалось бы, не могла дать ход даже проблескам света духовного существа в нем. Но и такое, прочно запертое в рамках каренинской животной личности духовное существо вдруг все же прорвалось в нем, и он из «жалкого существа» был «вознесен на внушающую подобострастие высоту» (4.XVIII).
   Вершина романа, глава XVII четвертой части, открывается указанием на то, что Алексей Александрович перед получением телеграммы от Анны с досадой вспоминал слова Долли о христианском прощении, считая, что они совершенно неприложимы в его случае. Все, что произошло в его душе потом, было неожиданно, ничем не подготовлено и обстоятельствами жизни не мотивировано. Скорее, наоборот.
   Входя в свой дом, Каренин почти сознательно желал смерти жены и даже огорчился, узнав, что она все еще не умерла. Но он сам «не знал своего сердца». Сначала он при виде слез Вронского «почувствовал прилив того душевного расстройства», которого он в себе стыдился и которое негласно давало знать о духовном существе в нем. Через несколько минут, у постели умирающей жены, завеса животной личности вдруг прорвалась и рухнула, духовное существо вошло в жизнь, завладело им и превратило его в «высшее существо».
   «Душевное расстройство Алексея Александровича все усиливалось и дошло теперь до такой степени, что он перестал бороться с ним; он вдруг почувствовал, что то, что он считал душевным расстройством, было, напротив, блаженное состояние души, давшее ему вдруг новое, никогда не испытанное им счастье. Он не думал, что тот христианский закон, которому он всю жизнь хотел следовать (!), предписывал ему прощать и любить своих врагов; но радостное чувство любви и прощения к врагам наполняло его душу. Он стоял на коленях и, положив голову на сгиб ее руки, которая жгла его огнем через кофту, рыдал, как ребенок».
   С Алексеем Александровичем произошло то, что Толстой в романе с горькой иронией назвал «случайностью» и что в учении Толстого называется «воплощением» духовного Я в земную жизнь. Нехлюдов и близко не подходил к такому состоянию; да и Толстой в последней фразе романа не предрекает его ему. До Каренина на такую высоту вставал у Толстого только князь Андрей, и то когда он выходил из течения реки земной жизни. Каренин в таком состоянии продолжал жить и активно действовать – не час и не два, а два месяца. И это не был надрыв или выспреннее самолюбование. Он не только простил жену и Вронского, но и всем сердцем, как свою, полюбил их дочку, которая, «наверно, умерла бы, если бы он о ней не позаботился» (4.XIX). Читая это, чувствуешь, что Толстой сам поражается тайной духовного существа в человеке. Быть может, трагический образ неземного, одинокого и терзаемого людьми Каренина в четвертой части романа – абсолютный пик религиозно-художественного творчества Льва Толстого.
   История, рассказанная нам Толстым, не история адюльтера и развода, которая в бесчисленных вариантах встречается на каждом шагу и завершается более или менее «благополучно». Основное действие романа только включено в течение обычной жизни, но совершается не в ней. История Каренина и Анны – это общечеловеческая и сверхчеловеческая история воскресения и гибели духовного существа в душах людей. В ней урок и вопрос, который Толстой задал сам себе и Господу.
   Н.Н. Страхов говорил о продуктивности взгляда на художество Толстого с точки зрения его учения. «И наоборот, – продолжает Н.Н. Страхов свою мысль, – чтобы точно понять направление и дух его последних поучений, мы можем и должны обращаться к его чисто художественным созданиям, где этот дух раскрывается еще спокойно, еще без порыва и волнения, и потому высказывается часто с великой тонкостью и правдой, хотя прежде многие видели в этом только одну роскошь еще неслыханного художества».
   В «Анне Карениной» есть нечто, что раскрывается только от учения Толстого. Но есть и то, что по определенным причинам в его учении почти не раскрыто, не разработано, отодвинуто на периферию, но что несомненно обогатило бы его.
   Устами героини своего романа Толстой сказал о двух «я» в человеке намного раньше, чем вышел к людям с проповедью. «Не удивляйся на меня, – объясняет Анна себе, мужу, читателю то, что с ней произошло во время болезни, – Я все та же… Но во мне есть другая, я ее боюсь – она полюбила того, и я хотела возненавидеть тебя и не могла забыть про ту, которая была прежде. Та не я. Теперь я настоящая, я вся».
   Та, которая «полюбила того» и хотела возненавидеть мужа, – животная личность Анны. Но «та не я»; настоящее «я» Анны – ее духовное Я. Так можно понять, прикладывая к героине схему учения Толстого о человеке. Однако из слов Анны мы узнаем, что она «теперь» такая, какая была «прежде», до встречи с Вронским, до того, как страсть к жизни ее животной личности завладела всей ее душой. «Я все та же…» – говорит она мужу, и только он способен понять ее.
   Они поженились, не любя друг друга. То была «ошибка», как говорил Стива Облонский. В результате этой «ужасной ошибки» (4.XXI) она полюбила Вронского. Это, как говорит Стива, «факт». Но было, оказывается, в их супружеской жизни что-то, что неизвестно Стиве и что незаметно читателю канонического текста романа. Только в сцене у постели Анны мы узнаем, что Каренин «всю жизнь свою хотел следовать» идеалам Нагорной проповеди. Раньше Толстой нам об этом не поведал, как не поведал и о том, о чем, по-видимому, и нельзя было рассказать: об их сокрытой (даже для них самих), но тем не менее состоявшейся духовной связи, об уже бывшей «прежде» связи духовных существ в их душах. В супружеских отношениях Карениных была не только фальшь (которую отметила Долли) от антагонизма их животных личностей, но была на глубинном уровне и свитость их духовных существ. Сам Каренин «не знал своего сердца», но за него жена знала сердце его, знала в силу сокрытой от всех духовной свитости их.
   «Он добр, он сам не знает, как он добр. Ах! Боже мой, какая тоска… Вы оттого говорите, что он не простит, что вы не знаете его. Никто не знал (!). Одна я, и то мне тяжело стало (!). Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого… Теперь я понимаю, и все понимаю, я все вижу». И еще: «Он святой».
   Духовное Я «воскресло» в Анне, но не так, как духовное Я воскресало в Нехлюдове. Духовное воскрешение Анны особого рода, о котором почти не говорится в религиозных трудах старца Толстого. Это воскресение именно супружеской (и шире – семейной: глаза у сына Сережи «точно такие же»!) одухотворенности, сплоченности их «духовных существ», существовавшей «прежде», но поруганной оттого, что – как теперь понимает Анна – ей «тяжело стало»…
   Сцену, которую мы разбираем, часто называют «сценой прощения» (Карениным Вронского и Анны). Но это прежде всего и более всего сцена, в которой обнаруживается метафизическая (и даже мистическая) связь душ супругов Карениных. Такая связь обеспечивается не таинством брака и не восторгом влюбленности, а неприметно наживаемой свитостью «высших существ» в душах мужа и жены. Никогда не знаешь, состоялась эта связь или нет. Наступает момент, и она, как в романе Толстого, обнаруживается в супружеской жизни. Или так никогда не обнаруживается. Или вдруг обнаружится, что связи этой не было и нет.
   Речь в романе Льва Толстого идет не о взаимоотношениях полов, не о моральных проблемах брака и развода, а о духовном сопутстве в супружестве. Брак сам по себе, сколь бы счастлив он ни был и сколь бы долго ни продолжался, еще не обеспечивает взаимной сплоченности духовных существ мужа и жены. Дело это решается на небесах и не сразу. В отличие от животных личностей духовные существа свободны. Их нельзя совместным житием принудить быть вместе. Единение духовных существ само по себе обладает мистической ценностью, есть одна из основ личной духовной жизни и одно из высших достояний человека как такового.
   Судя по всему, супруги Каренины не давали себе отчета, что они связаны таким образом. Но вот духовная сплоченность их обнаружила себя, вошла в сознание, стала «фактом». В явленном духовном единении супругов есть, как любил говорить Толстой, «рука Хозяина», которую каждый из них ощущает по той могучей метапсихической силе взаимной ответственности, которая держит души вместе и не отпускает друг от друга. И Анна, и Каренин в минуту откровения любви своих духовных существ вполне узнали эту силу в себе. Но наперекор ей вскоре разрушили ту сплоченность, которую духовные существа образовали в них и ими. Что совсем не только их личное дело. В сплоченности, которую они посмели разрушить, присутствует Бог. Так учат многие религиозные учителя, так учил и Лев Толстой. Тут не вина прелюбодеяния, не супружеская измена и не измена морали, а измена ясно заявленным требованиям их духовных существ, измена Богу, духовная измена; и следовательно, нарушение Замысла Бога на человека. Ясно – за что им отмщение Бога, «Мне отмщение».
   Самая возвышенная земная любовь может стать порочной, когда в ней исключено участие духовных существ. Такова любовь Анны и Вронского. Из сцены самоубийства Вронского ясно, что проявление света духовного существа совершенно непосильно его душе. Вронский способен жить и достойно живет только при лунном свете сознания. Духовное существо Анны Карениной не может входить в какую-либо новую супружескую связанность по другой причине. В душе человеческой много разных свободных мест, так или иначе заполняемых в жизни и вновь освобождаемых. Но место, предназначенное для другого духовного существа, в душе человека только одно. И место это занято в душе Анны. Супружеская духовная свитость возможна в жизни только раз. Что хорошо знал Левин (2.XII). Что интуитивно знает каждый душевно здоровый юноша и каждая чистая душою девушка, которые прежде всякого опыта любви убеждены, что любить в целой жизни должно один раз, и мечтают только о такой любви. Единобрачие – закон супружеской личной духовной жизни, в который нельзя разлюбить и полюбить другого. Не будь духовной свитости Каренина и Анны, не было бы, возможно, и вины Анны перед Ним, не было бы и «Мне отмщения». Но не было бы, в таком случае, и романа Толстого.
   Анна поставлена автором в безвыходную ситуацию жизни. Ее духовное существо связано с мужем, но ее животная личность с всею страстью невостребованной любви замкнуто на «другом Алексее», Алексее Вронском. Мало того, облик животной личности мужа с некоторых пор стал отвратителен для нее. Муж мертвит ее земную личность, а Вронский ее эмоционально оживляет. Но с ним не может быть духовной свитости, а с мужем она завязана в такой узел, развязать который не дано человеку. Эта крайняя ситуация необходима Толстому потому, что она наиболее ярко высвечивает трагедию изначальной раздвоенности, заложенной во внутренней жизни человека.
   Символический образ этой трагедии и этой раздвоенности дан Толстым в одной короткой фразе все той же главы XII четвертой части романа. Анна говорит мужу, что в ней два «я», что она вот-вот умрет, что ждет от него прощения, что он «слишком хорош» (то же самое говорит Наташа об умирающем князе Андрее), и в эту высочайшую минуту в его и ее жизни «она держала горячей рукой его руку, другою отталкивала его»! Слова эти просятся в эпиграф к роману.
   Мы знаем, что, по учению Толстого, духовное существо не противоборствует с животной личностью. Не противоборствуют они и в душе Анны. Но духовная любовь к мужу тянет ее духовное существо в одну сторону, а любовь к Вронскому – совсем в другую. И получается, что духовное существо и животная личность разрывают душу Анны. Она знает: «…хуже, чем погибла… Я – как натянутая струна, которая должна лопнуть. Но еще не кончено… и кончится страшно… Я чувствую, что лечу головой вниз в какую-то пропасть, но не должна спасаться. И не могу» (4.XXI).
   Трагедия Анны Карениной, по сути дела, содержится в самой структуре человеческой души, в которой вместе обитают «два человека», способные тянуть в противоположные стороны. Трагедия Анны есть предельное выражение трагедии, исходно присущей жизни человека как таковой. «Серьезность Вашего тона просто страшна, – писал Н.Н. Страхов Толстому в марте 1877 года, – такого серьезного романа еще не было на свете».[10]
   Анна говорила, что не должна спасаться, она сама и не спасалась. Страсть Вронского в пылкую минуту сообщилась ей, и она, «бледнея все более и более», сдалась ему. «Все-таки, – говорит она, – что-то ужасное есть в этом (в ее и Вронского любви. – И.М.) после всего, что было», то есть после того, как все они побывали «высшими существами». «Любовь наша, – отвечает ей Вронский, – если бы могла усилиться, усилилась бы тем, что в ней есть что-то ужасное» (4.XXIII). Вронский, не понимая, полушутит. Но его устами Толстой говорит жуткую правду. Вспомним, что и Нехлюдову перед соблазнением было жалко беззащитную Катюшу, «но, странное дело, эта жалость только усиливала вожделение к ней» (1.XVII).
   Толстой не пожелал оставлять себя и читателя в ужасе перед так устроенной жизнью. В противовес безвыходно трагической ситуации Анны он создает другую ситуацию жизни, ситуацию Кити и Левина, в которой выполнены все предварительные условия для полноценной и гармоничной супружеской жизни.
   Судьба Кити устроена автором так, что прежде, чем стать женой Левина, она испытала (все с тем же Вронским!) и в полной мере изжила в себе то могучее прельщение животной личности, которое погубило Анну. Мало того, в ней после этого (но до замужества) сама собою пробудилась духовная жизнь. И этого мало – она сама, без участия мужа и до него, постигла, как трудно «удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться», и даже «почувствовала всю тяжесть этого мира горя, болезней, умирающих, в котором она жила» (1.XXX). С такой духовной зрелостью и имея мужем Левина, нечего страшиться участи Анны. Это – удача для Кити и Левина, «случайность» в жизни, но ведь не правило ее. Удача жизни этих героев нужна автору во многих отношениях. И не в последнюю очередь для того, чтобы не в полной безнадежности вывести на просторы романа те грозные злые силы, которые губят Анну и ее мужа.
   В духовной биографии Каренина и Анны Толстой незаметно обошел только один пункт: как произошло «воскресение» супружеского духовного существа Анны. В романе мы надолго расстаемся с ней в тот момент, когда она сообщает мужу, что родит, и думает: «…разве может человек с такими мутными глазами, с этим самодовольным спокойствием чувствовать что-нибудь?» (4.IV) В следующий раз мы вместе с Карениным видим «глаза ее, которые смотрели на него с такой умиленной и восторженной нежностью, какой он никогда не видел в ней». У постели жены Алексей Александрович стал «высшим существом» не сам по себе, а под прямым воздействием того, что неведомо как произошло в душе его жены. Ее состояние сообщилось ему по каналу духовной связи, существовавшему только для них двоих; и дало им двоим высочайшее благо. «Она обняла его плешивую голову, подвинулась к нему и с вызывающей гордостью подняла глаза к небу (!).
   – Вот он, я знала. Теперь прощайте все, прощайте!» (4.XVII).
   Он и она – один и тот же гребец, слитый из духовных существ мужа и жены; они заодно гребут в одном направлении, но сидят в разных лодках и даже в разных водах реки. Ни в какой из этих лодок ни на минуту нельзя перестать грести – иначе они унесутся друг от друга по своим течениям. Воскресение духовного существа Анны, объясняет Толстой, было произведено ощущением близости смерти, и как только опасность миновала, Каренин заметил, что она тяготится им (см. 4.XIX). Вскоре она скажет Вронскому: «Да, ты овладел мною, и я твоя» (4.XXIII).
   Анна подняла свою душу и душу мужа на недосягаемую духовную высоту, на которой он мог держаться только вместе с ней, и затем пожелала «быть избавленной от его постылого присутствия» (4.XX). Каренину предстоит выдержать поругание духа в себе. Его сила ответственности за судьбу их общей супружеской одушевленности такова, что он готов снести все. Не Анна должна была «спасаться», это мог и должен был сделать за нее муж. Каренин отчетливо понимал это, но не смог и не сделал. Почему?
   «Благой духовной силе» в душе Каренина противостоит «другая, грубая, столь же или еще более властная сила, которая руководила его жизнью» (4.XIX). Он сознавал «могущество этой грубой таинственной силы», которая вразрез духовному существу подымала в его душе «чувство злобы, разрушившее его спокойствие и всю заслугу его подвига». Каренин «чувствовал себя бессильным; он знал вперед, что все против него и что его не допустят сделать то, что казалось ему так естественно и хорошо, а заставят сделать то, что дурно, но им кажется должным». Силу, о которой говорит Толстой, его герой замечал в глазах всех, кто знал о его положении, и «в глазах адвоката и теперь в глазах лакея. Все как будто были в восторге, как будто выдавали кого-то замуж. Когда его встречали, то с едва скрываемой радостью спрашивали об ее здоровье» (4.XIX).
   В штрихах этих узнается некоторая вневременная человеческая сила, низменная, агрессивная и злорадная – та, которая с радостью губит всякие движения жизни духовного существа. Толстой сам в ужасе перед этой метафизической силой, силой совокупной животной личности, которая правит в мире людей и которая, как это объяснено в «В чем моя вера», есть главное зло этого мира. Выход духовного существа в нашу жизнь, благодаря этой силе, становится делом отнюдь не безопасным. Дневной свет духовного существа светит в мир героев романа из тяжелых туч, не может пробиться сквозь них, а когда пробивается на мгновение, то тотчас гасится «злым духом» коллективной животной личности. Не будь линии Левина и Кити, и роман Толстого создавал бы впечатление бессилия духовного существа и невозможности его выживания в этом мире.
   Каренин, как и Анна, в результате оказался «для самого себя в безвыходном положении»; он не мог примирить то, что было, когда духовное существо овладело им, с тем, что стало, когда «как бы в награду за все это, он теперь очутился один, опозоренный, осмеянный, никому не нужный и всеми презираемый» (5.XXI). Кончилось тем, что «в особенности его прошение, никому не нужное, и его заботы о чужом ребенке жгли его сердце стыдом и раскаянием» (5.XXV).
   Вот так. Духовное существо, конечно, не может погибнуть, но может оказаться в плену и замереть. У Каренина, как и у Анны, как и у самого Толстого в то время, «винт свинтился» (7.XXX).
   Тема «злой, грубой и таинственной силы» в романе с точки зрения духовной биографии Льва Толстого предельно значима. Во времена завершения «Анны Карениной» Толстой, как рассказано в «Исповеди», видел, «что жизнь есть бессмыслица, суета и зло и что лучше не жить. Я не мог не знать этого и, когда узнал, не мог закрыть на это глаза» (23.29). Солнечный свет духовного Я Толстого прежде всего осветил то, что человеческая жизнь есть Царство животной личности, власть ее могущественной грубой силы. В душах людей живут отблески духовного Я, но выдержать прямое явление духовного Я в условиях Царства животной личности человеку, вообще говоря, непосильно. Состояние души и мысли Льва Николаевича накануне духовного перелома ставило глобальный вопрос, ответ на который через несколько лет был найден и зафиксирован в проповеди Толстого, где, как мы знаем, он крушил Царство животной личности (везде, где только он видел его проявления) и полагал заменить его новым Царством, основанным исключительно на проявлениях жизни и сознания духовного существа в людях.

Глава 1
О духовной любви

1

   Благо это – ЛЮБОВЬ.
   Животная личность любит свойственной ей любовью. У высшей души своя, истинная любовь. Состояние жизни высшей души, состояние истинной любви возникает тогда, когда человек переносит центр тяжести своей жизни из животной личности в высшую душу.
   «Истинная любовь, прежде чем сделаться деятельным чувством, должна быть известным состоянием. Начало любви, корень ее, не есть порыв чувства, затемняющий разум, как это обыкновенно воображают, но есть самое разумное, светлое и потому спокойное и радостное состояние, свойственное детям и разумным людям. Состояние это есть состояние благоволения ко всем людям, которое присуще детям, но которое во взрослом человеке возникает только при отречении и усиливается только по мере отречения от блага личности» (26.390).
   Исполнение заповедей любви к Богу и ближнему дает людям жизнь истинную. Услышав это от законника, Иисус «сказал ему: правильно ты отвечал; так поступай и будешь жить» (Лк.10:28). «Любовь истинная есть самая жизнь»*, – комментирует это место Толстой (26.393), во главу угла учения которого поставлено определение истинной жизни как любви.
   «Любовь по учению Христа есть сама жизнь; но не жизнь неразумная, страдальческая и гибнущая, но жизнь блаженная и бесконечная»(26.393,4), то есть не жизнь животной личности, а жизнь высшей души. Человек знает истинную любовь в себе только тогда, когда полнокровно живет жизнью высшей души.
   Любовь есть жизнь не в том смысле, что любовь повышает тонус и полноту жизни или что любовь есть самое важное проявление жизни, и не в том, что любовь есть существенное свойство жизни, и не в том, что любовь есть одно из главнейших переживаний, свойственных жизни, и даже не в том, что сама жизненность адекватно выражается в переживаниях любви, а в том, что чувствовать жизнь в себе, чувствовать себя живущим есть то же самое, что любить, что любовь совпадает с чувством себя живущим и, следовательно, тождественна самой жизненности. Возможно, что понятнее сказать не любовь есть жизнь, а жизнь есть любовь.
   Любовь-добро, любовь-благоволение есть сама жизненность, которой живет высшая душа. Такой любовью любят не за что-нибудь, не для чего-нибудь и не почему-нибудь. «Можно любить всякого человека, – записал Толстой в 1907 году. – Только, чтобы любить так человека, надо любить его не за что-нибудь, а ни за что. Только начни любить так, и найдешь, за что»(56.35). Для такой любви вообще «не нужно предмета», как говорила брату княжна Марья в романе Толстого.
   По тому, как люди легко и уверенно произносят слова: «Жизнь есть любовь» или «Любовь есть Бог», можно заключить, что они плохо понимают их. Тождество Любви и Жизни не поддается рациональному осмыслению и вряд ли доступно уму человеческому. Адекватно воспринимать и обсуждать жизнь и любовь, как и другие явления духа, средствами интеллекта всегда очень трудно. Строй интеллекта не соответствует такого рода явлениям. Рассуждениями и доказательствами невозможно свести жизнь к любви или наоборот.[11]
   Тождество Любви и Жизни познается личным прозрением, и не другого человека, а только собственным. По прозрению Льва Толстого во внутреннем мире человека существуют две души, два потока жизнененности и, значит, два рода любви. Если философ или психолог говорит, что родов любви пять[12] или двадцать пять (обычное утверждение в наше время), то он должен ясно представлять, что тем самым он утверждает наличие пяти или двадцати пяти пронизывающих потоков жизненности, пяти или двадцати пяти душ в структуре человека, и определить их все.
   Божественная высшая душа явлена в нас и определена как своим особым чувством жизни, так и своим особым сознанием жизни. Высшая душа сознает себя живущей, обладает сознанием своей жизни – «разумом»[13] или «разумным сознанием» в терминологии Толстого. И она же чувствует жизнь в себе, обладает чувством своей жизни – любовью-благоволением ко всему. Любовь-благоволение есть та жизненность, которой может жить только высшая душа человека. Как назвать эту жизненность и это чувство жизни высшей души? «Истинным», «подлинным», как называл Толстой в проповеднических целях? Или «христианским», «евангельским»? Я буду пользоваться понятием агапической любви, которое испокон веков бытует в евангельском лексиконе.[14]
   Слово «агапическое» мы будем использовать не только в качестве обозначения определенного типа любви, но и для обозначения соответствующей ей жизни и ее состояния. Мы будем говорить об «агапической жизненности», в поле которой способна обрести себя высшая душа. Мы будем говорить об агапическом чувстве жизни высшей души, которое много раз описывал Толстой. Две дневниковые записи 1907 года:
   «Как редко встречаешь и – еще реже – испытываешь истинную любовь – любовь к любви, любовь не только ко всем людям, но ко всему, к Богу»(56.12).
   «Как ни с чем не сравнимая, удивительная радость – и я испытываю ее – любить всех, всё, чувствовать в себе эту любовь или, вернее, чувствовать себя этой любовью. Как уничтожается все, что мы по извращенности своей считаем злом, как все, все – становятся близки, свои…[15] Да не надо писать, только испортишь чувство.
   Да, великая радость. И тот, кто испытал ее, не сравнит ее ни с какой другой, не захочет никакой другой и не пожелает ничего, сделает все, что может, чтобы получить ее… Ах, как бы удержать ее или хоть изредка испытывать ее. И довольно»(56.153–154).
   Высшей душой (а не животной личностью) можно любить и отечество (и тогда это не будет национализм, против которого воевал Толстой), и искусство (и тогда возникнет другое искусство, за которое ратовал Толстой), и науку (и тогда это будет иная, чем наша, сегодняшняя, идущая в тупик, наука). Но наиполнейшим и высочайшим проявлением агапической жизненности высшей души и агапического чувства жизни в человеке является любовь к врагу. Любовь к врагу, в этом смысле, маркирует агапическое чувство жизни.
   «Если у тебя есть враг, отравляющий твою жизнь, – спрашивает Толстой, – надо ли тебе желать избавиться от него?» И отвечает: «Нет. Если ты сумеешь воспользоваться своим врагом так, чтобы выучиться на нем: прощать, любить врагов, то, что приобретаешь этим, гораздо больше благо, чем то, которое ты бы имел, избавившись от врага. И не только больше; но то было благо временное, а это – вечное, не для одной только этой жизни» (54.108 – 1902 г.).
   Только жизнь высшей души есть, по Толстому, подлинная жизнь, искаженным подобием которой живет животная личность. Поэтому агапическая любовь есть одновременно и корень жизни человека как такового.

2

   Человек рождается с высшей душой и низшей душой в себе. В младенчестве, когда низшая душа еще не задействована, ярко сияет высшая душа. Потом низшая душа забивает свечение высшей души. Высшая душа есть в ребенке, но еще не способна противостоять низшей душе, не умеет работать в нем так, как низшая душа. В этом смысле можно сказать, что высшая душа введена, но не взведена в человеке, то есть не может совершать ту внутреннюю работу, которую Толстой считал необходимой для исполнения воли Бога и спасения человека от смерти.
   Человек рождается на рост и на вырост высшей души в себе.
   «Что же значит быть похожими на детей? – спрашивает Толстой. – Быть глупым как дети, этого не мог сказать Иисус, увещевавший людей к разумению. Быть слабым как дети, это ни к чему не нужно. Быть не злобным как дети, это неправда, дети бывают очень злы. Быть готовым на все, любить Бога и ближнего, – дети уже никак не могут, дети – самые эгоистические существа» (24.575).
   Прелесть «чистоты» детства для постоянно живущего во внутреннем противостоянии и постоянно «обдумывающего себя» взрослого в том, что малый ребенок еще не способен на продуманные каверзы, обслуживающие нужды уже ставшей самовластной животной личности взрослого человека. В ребенке нет еще того напора «заблуждений плоти», которые составляют жизнь взрослого. Какие-то стороны животной личности ребенка уже раскручиваются в нем, какие-то еще не включены и спят. Но малый ребенок «невинен» – и потому, что без работы высшей души он (в сравнении со взрослым) внутренне бесконфликтен, и потому, что его животная личность не обрела еще полную силу своей вольности, и потому, что он еще не испорчен злом взрослых.
   Всего важнее для Льва Николаевича то, во что верят не познавшие взрослую жизнь дети. Дети же верят, «что жизнь – добро». А «это – и больше ничего – есть учение Иисуса» (24.578).
   Дети – естественные носители агапической жизненности и любви.
   «Кто из живых людей не знает того блаженного чувства, хоть раз испытанного, и чаще всего только в самом раннем детстве, когда душа не была еще засорена всей той ложью, которая заглушает в нас жизнь, того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех: и близких, и отца, и мать, и братьев, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного, – чтоб всем было хорошо, чтобы все были счастливы, и еще больше хочется того, чтобы самому сделать так, чтоб всем было хорошо и радостно. Это-то и есть, и эта одна есть та любовь, в которой жизнь человеков» (26.394).
   Это цитата из «О жизни».[17] Через несколько лет Толстой запишет в Дневнике:
   «Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими свежими от Бога детьми, я бы выбрал последнее» (52.74).
   Естественная агапическая любовь детей и их вера в то, что жизнь – добро, практически выражается в естественном же исполнении ими заповедей Нагорной проповеди.
   «1) Не сердиться и прощать обиды, сделать так, чтобы никто не имел гнева на тебя, – дети делают это всегда, никто не сердится на детей.
   2) Не блудить – дети не блудят.
   3) Не клясться – дети не понимают, что такое клятва.
   4) Не судить – они только боятся суда.
   5) Не иметь врагов государственных – они и не понимают этого» (24.575).
   Недруги Толстого говорят, что он свел все евангельское учение к нескольким заповедям Нагорной проповеди. Разумеется, это не так. Нагорная проповедь занимает особое место в учении Толстого потому, что она – сфера прозрений Льва Николаевича о человеке. Нагорная проповедь для Толстого не столько определенное число заповедей сакрального текста, сколько те основные линии, на которые раскладывается жизнь человека. Линии эти Толстой множество раз осмысливал, переосмысливал, доосмысливал. Они составляли конструктивный стержень его проповеди разных лет жизни. Изучать развитие проповеди Толстого – значит изучать перемены смыслов и ударений в трактовке этих неизменных линий жизни. Это, впрочем, в чистом виде научная работа.
   В каждой линии жизни расставлены свои соблазны. Через соблазны «зло завязывает нас в плотской погибели. Насколько мы развяжем это зло, настолько мы приобретем жизнь» (24.895). Соблазны сами по себе – ни зло, ни добро, а западни, «через которые зло входит в мир и которых должны бояться люди». Создает и расставляет эти ловушки и западни животная личность в человеке, попадает же в них – сознание его высшей души.
   Живя в агапической жизненности, дети не имеют соблазнов. И, взрослея, они сами не создают их себе. Соблазны им прививают взрослые. «И ни один ребенок не погибает по воле Бога; все погибают только от людей, потому что люди отманивают их от добра», внушая ложные представления. Выбраться из ловушки соблазна, в которую человек введен в раннем возрасте, чрезвычайно трудно. И потому «невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят; лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтобы он соблазнил одного из малых сих» (Лк. 17:2–3). По мнению Толстого, тут говорится не о суровом наказании взрослого за соблазнение ребенка, а о погибели ребенка, которому воспитатель надевает жернов на шею и с ним бросает в глубины взрослой жизни (24.577).
   Люди давно жили бы в Воле Бога и были бы счастливы, убежден Лев Николаевич, если бы сами не портили соблазнами своих детей. Надо сохранить данное человеку. Спасение мира людей от погибели – в ответственном и правильном воспитании детей, воспитании, направленном на то, чтобы и во взрослом состоянии сохранить исходную натуральную агапичность и несоблазненность, свойственную душе ребенка. Отсюда такое внимание религиозного учителя Толстого к педагогическим проблемам.
   Разумеется, в полной мере задачу «сохранения» выполнить невозможно. И следовательно, появляется необходимость «восстановления» несохраненного. Кроме того, в задачу жизни человека на земле входит не только сохранение, но и взращивание высшей души в ее агапической жизненности. Взрастить высшую душу в агапической любви также значит восстановить ее.
   Греческое слово, которое в тексте Евангелия переводится как «воскресение», в смысле оживления после смерти и повторного земного существования, Толстой везде переводит либо словом «пробуждение», либо словом «восстановление».[18]
   В Евангелии: «А сподобившиеся достигнуть того века и воскресения из мертвых ни женятся, ни замуж не выходят. И умереть уже не могут, ибо они равны ангелам и суть сыны Божьи, будучи сынами воскресения» (Лк. 20:35–36).
   Перевод Толстого: «Те же, которые сделаются достойными той жизни и восстановления к жизни от смерти, не женятся и замуж не выходят, потому что они и умирать уже не могут, потому что они делаются волей Божией, делаются сынами Бога и сынами восстановления» (24.611).
   Восстановленный человек живет агапической жизнью, в которой, разумеется, не женятся и замуж не выходят.
   Человек «мертвый», то есть живущей только земной смертной жизнью, обладает своей волей, самоволием животной личности. Человек «живой», то есть живущий истинной, агапической и несмертной жизнью, вместо вольности своей животной личности становит своей волю Бога – и сам делается волей Бога. Впоследствии Толстой пользовался и понятием «воскресения», но всегда понимал его «как пробуждение жизни истинной в жизни плотской и соединение ее с Богом» (24.617).
   Иван Ильич в рассказе Толстого «воскрес», стал живым оттого, что пожалел ближних своих.[19] Есть нервическая жалостливость животной личности, и есть жалость-доброта, жалость-милость высшей души. Это последнее чувство жалости – род агапического чувства. Вот как Толстой в 1906 году объяснял, что это такое:
   «На народном языке жалеть значит любить. И это верное определение того рода любви, который больше всего связывает людей и вызывает их любовную деятельность. Есть любовь, когда, видя высоту, правду, радость человека – существа, чувствуешь свое единство с ним, желаешь быть им. Это любовь низшего существа к высшему. И есть любовь, и самая нужная – перенесение себя в другого, страдающего человека, сострадание, желание помочь ему. Это: жалеть – любить. Первая любовь может перейти в зависть, вторая может перейти в отвращение. – Первая любовь: любовь к Богу, к святым, к лучшим людям, свойственная человеку, но особенно важно развить в себе вторую и не дать ей извратиться в отвращение. В первой любви мы жалеем, что мы не такие, как те, кто лучше нас, во второй любви мы жалеем, что люди не такие, как мы: мы здоровы, целы, а они больны, калеки. Вот тут надо особенно стараться выработать в себе такое же отношение к духовно больным людям, развращенным, заблуждающимся, гордым (что особенно трудно), как и к больным телесно. Не сердиться на них, не спорить с ними, не осуждать их, а если не можешь помочь, то жалеть их за то, те духовные качества и болезни, которые они несут, не легче, а еще тяжелее телесных» (55.278–279).[20]
   Евангельский эпизод, по которому женщина в доме Симона разбила драгоценный сосуд и вылила мирро на Иисуса, Толстой комментирует так: «Она отбросила богатство во имя жалости. Она сделала безумное для сынов мира сего дело, для дела света, для жалости. Она в своем поступке соединила оба основания учения Иисуса: отдать все, что у тебя есть, и жалеть и любить ближнего» (24.415).
   Повседневно агапическое чувство жизни выражается чувством жалости. По агапическому чувству ближний тот, кого жалеет высшая душа. И это понятно. Верно, что для агапической любви предмет любви не нужен. Но так же верно и то, что объект для агапической любви нужен затем, чтобы вызывать в себе самоистекание агапической жизненности. Не отсюда ли христианский культ жалости к убогим, сирым, немощным, нищим, всем тем, через которых легче (свободнее) вызывается в себе поток собственно агапических переживаний?

3

   Любовь животной личности далеко не всегда есть деятельность добра или переживание добра. Это то самое чувство, «по которому отец, мучая себя, отнимает последний кусок хлеба у голодающих людей, чтобы обеспечить своих детей; это то чувство, по которому любящий женщину страдает от этой любви и заставляет ее страдать, соблазняя ее, или из ревности губит себя и ее; то чувство, по которому бывает даже, что человек из любви насильничает женщину; это то чувство, по которому люди одного товарищества наносят вред другим, чтобы отстоять своих; это то чувство, по которому человек мучает сам себя над любимым занятием и этим же занятием причиняет горе и страдания окружающим его людям; это то чувство, по которому люди не могут стерпеть оскорбления любимому отечеству и устилают поля убитыми и ранеными, своими и чужими» (26.385).
   В отличие от агапического чувства, для которого «не нужно предмета», любовь животной личности есть непосредственное чувство предпочтения к кому-то или чему-то, чувство особого пристрастия, которое человек почему-либо начинает испытывать. «Страстность проявления этих предпочтений только показывает энергию животной личности» (26.389).
   Но у каждого свои предпочтения и пристрастия, и они заявляют свои требования вполне беспорядочно, а то и все вместе. И потому такие чувства любви в разных людях «должны прийти в столкновение и произвести нечто не благое, а совершенно противное понятию любви» (26.388), «тому понятию, которое мы все невольно соединяем со словом любовь» (26.384), то есть добра и блага.
   «Происходит то, что сказано в Евангелии: «Если свет, который в тебе – тьма, то какова же тьма?» Если бы в человеке не было ничего, кроме любви к себе и к своим детям, не было бы и 0,99 того зла, которое есть теперь между людьми. 0,99 зла между людьми происходит от того ложного чувства, которое они, восхваляя его, называют любовью и которое столько же похоже на любовь, сколько жизнь животного похожа на жизнь человека»(26.388). «Величайшее зло миру» приносит «и так восхваляемая любовь к женщине, к детям, к друзьям, не говоря уже о любви к науке, к искусству, к отечеству, которая есть не что иное, как предпочтение на время известных условий животной жизни другим»(26.389).
   Такие места писаний Льва Толстого часто вызывают негодование читателей. Негодующий читатель, видимо, не понимает, что Толстой не призывает ликвидировать в себе любовь к детям, друзьям, жене, отечеству, искусству и не стремится к этому. Он говорит о том, что любовь такого рода «это только известные предпочтения одних условий блага своей личности другим. Когда человек, не понимающий своей жизни, говорит, что он любит свою жену или ребенка, или друга, он говорит только то, что присутствие в его жизни его жены, ребенка, друга увеличивает благо его личной жизни» (26.389).
   Любовь животной личности «увеличивает временное благо личности человека» (26.394), не более того. Но определяет ли такая любовь чувство жизни и саму жизненность, в поле которой живет самость человека, его животная личность? На этот вопрос Толстой в разные времена отвечал по-разному. С точки зрения Толстого середины 80-х годов, эта любовь не фикция и не нелюбовь, а «есть только дичок, на котором может быть привита истинная любовь и дать плоды ее. Но как дичок не есть яблоня и не дает плодов или дает плоды горькие вместо сладких, так и пристрастие не есть любовь и не делает добра людям или производит еще большее зло» (26.389). Суровый приговор. Но приговор этот не отрицает того, что любовь-пристрастие так же точно выражает чувство жизни животной личности, как агапическое чувство выражает чувство жизни высшей души. Любовь-пристрастие неоспоримо входит в целостное чувство жизни человека.
   Нет высшей души в человеке, не пробуждена она в нем в той степени, чтобы диктовать свои требования человеку, и он живет только чувством жизни любви-пристрастия. Любовь-пристрастие – это то чувство жизни, которым, практически говоря, живут и чувствуют себя живущими почти все люди на земле. И нет признаков того, что жизнь человеческая может протекать без пристрастной любви.
   По представлениям Толстого, агапическое чувство жизни человека «становится возможным только при отречении от блага животной личности».[21] Это значит, что «все соки жизни переходят в один облагороженный черенок истинной любви, разрастающийся уже всеми силами ствола животной личности. Учение Христа и есть прививка этой любви, как Он и сам сказал это. Он сказал, что Он, Его любовь, есть та одна лоза, которая может приносить плод, и что всякая ветвь, не приносящая плода, отсекается»(26.389).
   Человек «отсекается», если не будет плода, если высшая душа не возьмет верх в нем. Чтобы этого не произошло, в человеке должно проявиться «разумное сознание», выдвигающее высшую душу на передний план. Высшая душа отодвинет благо животной личности и вместо него установит благо любви-благоволения. И все «соки жизни» животной личности должны ассистировать этому процессу. Но – как?
   У Толстого один ответ: «Любовь есть предпочтение других существ себе – своей животной личности» или их совокупности (26.390). Это не значит, что жить следует для блага других животных личностей. Это не значит и то, что схождение блага животной личности на нет – обязательное условие «прививки лозы». Тут не вычитание, а отношение, дробь:
   «Величина любви есть величина дроби, которой числитель, мои пристрастия, симпатии к другим, – не в моей власти; знаменатель же, моя любовь к себе, может быть увеличен или уменьшен мною до бесконечности, по мере того значения, которое я придам своей животной личности. Суждение же нашего мира о любви, о степенях ее – это суждение о величине дроби по одним числителям, без соображения об их знаменателях» (26.391).
   «Величина» дроби, которую обозначил Толстой,[22] определяет духовное достоинство текущего состояния жизни человека. Увеличение значения этой дроби определяет главный показатель внутридушевной жизни человека – показатель его духовного роста. Процессы в животной личности могут служить духовному росту человека и, следовательно, его «спасению» и могут тормозить его, останавливать его духовное восхождение и, следовательно, губить его, «отсекать» его ветвь из жизни.
   Обратите внимание, что и в числителе, и в знаменателе этой дроби – животная личность. Тут вроде бы нет ни разумного сознания, ни любви-добра, ни высшей души. Хотя последняя опосредованно присутствует в знаменателе в качестве силы, уменьшающей любовь к себе животной личности.
   «Истинная любовь всегда имеет в основе своей отречение от блага личности и возникающее от того благоволение ко всем людям. Только на этом общем благоволении может вырасти истинная любовь к известным людям – своим и чужим. И только такая любовь[23] дает истинное благо жизни и разрешает кажущиеся противоречия животного и разумного сознания» (26.391).
   Отсюда:
   «Только тот, кто не только понял, но жизнью познал, что «сберегший душу свою потеряет ее, а потерявший душу свою ради Меня, сбережет ее», – только кто понял, что любящий душу свою погубит ее, а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную, только тот познает истинную любовь. «И кто любит отца или мать более, нежели Меня, недостоин Меня. И кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня. Если вы любите любящих вас, то это не любовь, а вы любите врагов, любите ненавидящих вас». Не вследствие любви к отцу, к сыну, к жене, к друзьям, к добрым и милым людям, как это обыкновенно думают, люди отрекаются от личности, а только вследствие сознания тщеты существования личности, сознания невозможности ее блага, и потому вследствие отречения от жизни личности познает человек истинную любовь и может истинно любить отца, сына, жену, детей и друзей» (26.390).
   Не перестать любить родителей, детей и жену призывает Толстой, а любить иначе – все больше и больше любить их высшей душою и все меньше и меньше животной личностью.
   «Высшее благо, совершенство, к которому мы все (и вы, я уверен) стремимся, в том, чтобы любить Бога и Его проявления во всем, особенно же в таких же, как мы, существах, в людях, и любить одинаково, равно всех. В этом идеал страшно далек от всех нас, но все-таки такой, к которому нельзя не стремиться, и мы все стремимся. Любим же мы не только отца, мать, жену, сестру, дочь, детей больше других, но любим, не можем не любить больше исключительно милых, умных, добрых, смиренных, тогда как надо бы наоборот. И на эту – так как дело любви и закон любви – высший закон жизни, – на эту равную любовь ко всем должны бы быть направлены все наши силы» (78.160)
   Агапическая любовь – это «любовь не к близким, симпатичным людям (это не любовь), а к ближним ко всем одинаково»(80.209).
   «С точки зрения христианина любимое существо есть только одно – Бог сам в себе и тот Бог, который проявляется без исключения во всех людях, и потому исключительно любимого существа для христианина не должно быть. Исключительная любовь есть для христианина та эгоистическая слабость, с которой он должен бороться»(79.91).
   «Любовь к Богу означает, по моему мнению, любовь к совершенству, любовь любви, так как Бог есть любовь по прекрасному посланию Иоанна (I Ин. 4:16, 20). Можно понимать так, что, любя Божественное в людях (т. е. их высшую душу. – И.М.), ты любишь Бога, можно и так, что, только любя Бога, ты любишь людей. Оба понимания, по моему мнению, правильны»(81.193).
   Любовь к Богу и любовь к ближнему – неразрывны.
   «Любить, чтобы не каяться потом, надо, как сказал Христос фарисею (Мф. 35, 40), Бога и ближнего. Любить Бога – значит любить совершенство добра и стараться приближаться к нему. Любить ближнего – значит любить всех людей одинаково и своих и чужих, и русских, и японцев, и евреев, а пуще всего, как сказал Христос, любить врагов, обижающих вас» (81.88).
   Любовь к ближнему без любви к Богу – невозможна.
   «Единственная возможность разумной, свободной (потому что только проявления любви ничем не могут быть воспрепятствованы) и радостной жизни есть жизнь, целью которой поставлено благо других людей, жизнь, руководимая любовью к ближнему. Человек же, между тем, до такой степени связан своею телесною личностью, что не переставая помнит о себе, страдает, боится за себя, заботится о себе и только временами может заставлять себя помнить, заботиться, страдать за ближнего. Если он иногда и занят деятельностью, имеющей целью благо ближнего, то большей частью делает это для получения одобрения, похвалы от людей, т. е. опять же для себя. Как выйти из этого? В этом тот вопрос, который Вы мне ставите.
   Выход есть только один, указанный нам древней мудростью и подтвержденный христианством: прежде, чем любить ближнего, или для того, чтобы любить ближнего, надо любить Бога всем сердцем и всем помышлением. Только через такую любовь к Богу можно любить ближнего. Всякая любовь к ближнему, корень которой не в любви к Богу: любовь к родным, к друзьям, к приятным людям, благодушие ко всем, вызываемое хорошим расположением духа, часто принимаемое за любовь, не есть та любовь, проявление которой дает смысл и радость жизни. «Если любите любящих вас, то делаете то же, что язычники», т. е. не следуете еще христианскому закону любви, корень которой в любви к Богу и которая вследствие этого не ограничивается близкими и людьми, любящими нас, но распространяется на всех, на чуждых нам людей и особенно вследствие препятствия, которое она должна преодолеть, усиливается, направляясь на враждебных нам людей – любовь к ненавидящим нас и к врагам.
   Только любовь к Богу, т. е. любовь к истине, к добру может если не уничтожить, то преодолеть наш эгоизм и привести нас к настоящей любви к ближнему. И любовь эта возникает не сама собой, а достигается усилием.
   Прямо, непосредственно любить ближнего настоящей любовью нельзя так же, как нельзя прямо по телефону передать своей речи соседу, а надо обратиться к центральной станции. Точно так же, чтобы истинно любить ближнего, надо обратиться к Богу и из любви к нему, к истине, к добру сделать усилие для того, чтобы любить ближнего» (74.58–59).

4

   «Ответить же вам мне хотелось и нужно то, – пишет Толстой в письме 1908 года, – что Вы находитесь, как я думаю, под очень обычным и очень вредным суеверием о том, что влюбленность есть нечто близкое к любви и очень хорошее чувство, тогда как это и дурное и очень вредное, всегда мучительное по своим последствиям чувство. Можно предаваться ему, не признавая никакого религиозно-нравственного закона, но признание законности влюбления и любви как закона жизни несовместимы. Любовь только тогда любовь, когда она самоотверженна, не ищет своего удовольствия» (78.251).
   Из письма 1910 года:
   «Нельзя соединять внутреннюю, духовную, христианскую деятельность с личными, исключительными привязанностями, особенно привязанностью мужчины к женщине и женщины к мужчине. Такие привязанности всегда переходят в любовь, влюбление, чувство эгоистическое и потому самое противное христианскому идеалу самоотвержения и целомудрия. Такое соединение двух противоположных стремлений приводит всегда к тому, что не только не достигается ни внутреннее совершенствование, ни личное счастье, но является разочарование и в христианском идеале, и возможности личного счастья» (82.114).
   Любовь-влюбление, безусловно, не основана на агапическом чувстве жизни и не выражает движения жизни высшей души человека, не являет ее. В полном согласии с будущим учением Льва Николаевича любовь-влюбление во втором романе Толстого сопровождалась несчастием «близких» людей и закончилась катастрофой. Ну а другая любовь, любовь Анны и Каренина, любовь мужа и жены, которая, как оказалось в роковую минуту, была основана на единении их высших душ? Разве такая любовь не есть любовь к определенному человеку? Разве могла она состояться без некоторого рода предпочтения, без избрания (пусть даже не специального, избрания самой жизнью), сближающего двух людей на уровне их высших душ? Пусть в сцене у постели рожающей Анны действуют уже не люди, а «высшие существа», как говорил Достоевский, но каждый из них имел свое лицо и обращался к другому, тоже имеющему определенное и любимое лицо. И Анна, и Каренин, и даже Вронский в минуту эту жили на духовных вершинах своей жизни, жили жизнью своих высших душ. Проявившаеся в них любовь была любовь высшей души, и вместе с тем это была, несомненно, избирательная любовь, исходившая от определенной личности и направленная к определенным личностям. То была избирательная любовь высших душ.
   Толстой не утверждает, что истинная любовь – это непременно беспредметная или безличностная любовь. Он говорит, что она должна быть основана не на чувстве жизни животной личности, а на агапическом чувстве жизни. И «только на этом общем благоволении может вырасти истинная любовь к известным людям – своим и чужим». Хотя, конечно, это все же не любовь к людям, специально избранным для любви. Нельзя сказать, что Толстой окончательно отвергает такую любовь. Как это и ни покажется странным, он не верит в возможность ее осуществления в реалиях земной жизни человека.
   «Только если бы люди были боги, как мы воображаем их, только тогда они бы могли любить одних избранных людей; тогда бы только и предпочтение одних другим могло быть истинной любовью. Но люди не боги, а находятся в тех условиях существования, при которых все живые существа всегда живут одни другими, пожирая одни других, и в прямом и в переносном смысле; и человек, как разумное существо, должен знать и видеть это» (26.386). И далее: «В той давке и борьбе животных интересов, которые составляют жизнь мира, человеку невозможно любить избранных, как это воображают люди, не понимающие жизни» (26.387).
   Учение Толстого в немалой степени выросло из ужаса перед жизнью людей, ужас этот преодолен им, но он не исчез совсем и продолжает определять жизневоззрение Льва Николаевича. Да ведь и свитость высших душ супругов Карениных объявила о себе на краткое время и как-никак оказалась нежизнеспособной. Так что ж: «высшие существа» в центральной сцене «Анны Карениной» – не более чем плод творческого воображения, не имеющего отношения к процессам в реальной жизни? Такой приговор столь суров, что способен выбить почву из-под ног любого, кто проникся величием происходившего у изголовья умирающей Анны. А как быть с Левиным и Кити, чья глубинная супружеская любовь противопоставлена любви Анны и Вронского и созвучна тем духовным процессам, которые незримо свершились в душах Анны и Каренина, и громко заявила о себе на пороге ее несостоявшейся смерти? И это – воображение, не реальная жизнь? Что ж тогда остается от той «мысли семейной», ради которой и написан роман Льва Толстого?
   Пока человек «не поймет жизни и не изменит свое отношение к ней», учил Лев Николаевич, он ничего подлинного в жизни сделать не сможет. «Если бы даже человек, не понимающий жизни, и захотел искренне отдаться деятельности любви, он не будет в состоянии этого сделать…» (26.391) Хотя бы только потому, что перед ним непременно станут «совершенно неразрешимые» вопросы – «во имя какой любви и как действовать?» (26.386).
   Для человека, не понимающего жизни, считает Толстой, нет ответа на вопрос законника Христу: «Кто ближний?» То есть: кого любить надо, а кого не надо? Все люди суть создания одного Бога, так что ближний, теоретически говоря, – это человек вообще, ближний по Единому Богу; практически же ближний тот, кто одной с тобой Веры, кто ближний по Вере и Общей душе. На вопрос о ближнем Иисус отвечает притчей о человеке, попавшем в беду и истекающем кровью на дороге; евреи шли, прошли мимо, только самарянин, то есть безусловно «дальний» для иудея, помог ему. И оказался ближним. И поэтому не надо думать, что ближний – это всегда собрат по вере и крови… Смысл притчи, по толстовскому комментарию, в том, что «рассуждение о том, кто мой ближний, – ловушка, отманивающая от истины, и чтобы не попасть в нее, надо не рассуждать, а делать» (24.606).
   Для понявшего жизнь человека вопрос «кто ближний?» – соблазн. Вопрос не в том, кого надо и кого не надо любить, а какой любовью любить. Любовь есть жизнь, и какой любовью любишь, такова и жизнь в тебе. Свойственная животной личности пристрастная любовь не подлинная жизнь. Свойственная высшей душе любовь-благоволение, основанная на агапическом чувстве жизни, – жизнь истинная. Истинная любовь – это «то стремление к благу того, что вне человека, которое остается в человеке после отречения от блага животной личности» (26.394). После отречения от блага животной личности остается благо высшей души, благо того, «что есть Бог в тебе». Практически это означает, что истинная любовь – это та любовь, которая образует единство людей на уровне их высших душ. Это может быть как единство двух людей, так и духовное единство неопределенного множества людей.
   В отношении заповеди любви к ближнему возникают три взаимосвязанных, но отдельных вопроса: Какой любовью любить? Что значит любить «как себя»? Кто ближний?
   Вопрос «Кто ближний?» задан в Евангелии при обсуждении закона любви к ближнему. Прежде чем исполнять данный свыше закон, надо знать, в отношении кого он действует и не действует. По притче этого места Евангелия, ближний не обязательно иудей иудею, ближним может быть и всякий человек. По Толстому, вопрос о ближнем провокационен по своей сути и не должен стоять вообще, так как агапическая жизненность высшей души проявляется в благоволении ко всем. Дело не в том, кто ближний, а какой жизненностью жить и как любить. Если же задать вопрос о ближнем безотносительно к законодательству о любви, то все просто: человек любит той или иной любовью и тот, кого он любит, и есть ближний для него.
   Но что значит любить «как самого себя»? Здесь не один, а два вопроса: о любви к ближнему в душевной жизни отдельно взятого человека и о любви к ближнему в коллективной (общедушевной, общенародной, общественной) жизни.
   Собственно говоря, отношение к человеку своего народа «как к себе» есть не заповедь, а констатация существующего отношения. Он такой же, как я, русский, немец, англичанин. Отношение к нему, как к себе, в определенном смысле предопределено, и заповедь любви только возводит такого рода отношение в ранг «любви к ближнему». Лично к другому человеку своего этноса (или церкви, или воинства) ты можешь относиться, как тебе угодно (в том числе и враждебно), но его же как соотечественника, или одноверца, или соратника ты обязан любить как самого себя.
   Каждый любит самого себя с той или иной силой себялюбия. С общедушевной точки зрения устанавливать отношение к другому человеку с силой себялюбия возможно тогда, когда прежде установлен «ближний» как обобщенный объект такой любви. Тут нет требований любви как таковой, а есть указание на высшую степень сплоченности в некоторой общности. В качестве такой сплоченности можно вообразить все человечество и установить моральные или правовые общегуманистические нормы жизни людей. В состав сплоченности можно включить не только людей, но и животных, и даже все живущее и выработать соответствующие требования. Эти отвлеченные, максимально расширенные требования для предельно понимаемой сплоченности не суть высшие нормы или идеалы, так как при расширении объекта любви любовь остается любовью только до известного предела. Реально идеал любви как к себе работает в реально действующей сплоченности – народе, партии, церкви, секте, армии и пр.
   В любви родителей к детям и детей к родителям определение «как к себе» может быть приложимо только условно. Любовь «как к себе» в этом случае заказана природой, подавляющей себялюбие ради, скажем, чадолюбия, то есть любви, ставящей благо чада превыше родительского блага. Обусловленная природной необходимостью неизбежная и несвободная любовь родителей и детей вовсе не обязательно затрагивает высшие пласты человеческой души.
   Совсем побороть в себе свое «эго» никто не может. Можно только войти в такую стадию жизни, в которой низшая душа из объекта служения становится, и вполне активно, объектом преодоления. Самость побеждается, когда сознание диктует, а воли высшей души реально руководствуются самоотречением – не героическою поэзией жертвы (в которой превозносится загримированная под самоотречение самость), а ношение телесных и душевных не своих немощей, как немощей своих.
   Для этого надо «полюбить ближнего как самого себя». Но это, разъясняет Толстой, «не значит то, что ты должен стараться полюбить ближнего. Нельзя заставить себя любить. «Люби ближнего» значит то, что ты должен перестать любить себя больше всего. А как только ты перестаешь любить себя больше всего, ты невольно полюбишь ближнего, как самого себя» («Путь жизни» ХХV,1V, 4).
   Всегда были и будут люди, которые с молодых лет посвящают свою жизнь защите угнетенных, борьбе с общественным злом или всякого рода трудами «на благо всех». Бывает, что они приносят себя в жертву, но при этом не «перестают любить самого себя больше всего». Они любят не «ближнего», а свое дело (например, дело революции или национальной победы над врагом, или дело своего сообщества, секты и пр.), или свою идею, или своего вождя. Двигающие ими даже самые «высокие» побуждения лишь отрицают какую-то одну сторону «животной личности», чтобы возвести на пьедестал другую ее сторону. Пишу это не в осуждение и не в обличение, а для того, чтобы яснее дать понять: преодолеть свою самость, так, чтобы не любить себя больше всего, чрезвычайно сложно на всех этапах своего духовного развития.
   Любить «как себя» вовсе не означает любить кого-то столь же сильно, страстно и энергично, как любишь самого себя. Мало того, что в общем случае это невозможно, но и каждый человек по страстности любит себя различно и в одно время сильнее, в другое слабее, а в какие-то минуты и вообще ненавидит себя. Многие люди любят себя вяло и, надо полагать, имеют на то причины. Дело, наверное, не в энергии чувств, а в том, чтобы своей душою служить другому «Я» так же, как себе, своей личности, т. е. видеть свое «Я» в другом, перенести центр тяжести своей жизни из себя в другого, иметь другое «Я» в качестве центра своей души и принадлежать ему (любить) так же, как если бы это был центр сознания своей души.
   В индивидуальной жизни «личности» есть такие проявления любви, к которым требование «любить как себя» принципиально неприменимо. Например, любовь-вожделение. Но не только. Далеко не в каждом проявлении любви человек стремится отдавать себя любимому. Самость обычно любит для того, чтобы увеличить полноту той жизненности, которой она живет. Животная личность у Толстого «предпочитает», а не любит. Впрочем, к любви-предпочтению у Толстого отнесена не только психофизиологическая любовь, но и самая возвышенная, восторженно поднятая над миром («небесная»), сексуально бескорыстная любовь. Влюбленный вдохновлен любовью, поднят ею над собой и воспринимает образ того, кого любит, не как психофизиологическую реальность, а как видение сверхземного образа, обитающего где-то выше себя, над собою, на вершинах существования. В такой любви и мужчина и женщина готовы к самопожертвованию, но это – готовность отдать свою жизнь куда-то ввысь. Весь накал такой любви определяется стремлением перенесения себя в горнюю сферу жизни воображаемого высшего существа любимой или любимого, вливание себя в неё и служение ей. Любовь к тому, кто столь высоко поднят над собою, никак не может быть любовью «как к самому себе».
   Отдельной личности, направленной на другую отдельную личность, любить «как себя» нельзя. Личность человека сознает свою жизнь в отделенности от других личностей. Сознание отделенности – характеризующая черта человеческой личности и ее состояние жизни. Любить как самого себя при таком сознании себя живущим практически невозможно. Полный смысл любовь к ближнему как к самому себе обретает только в жизнедеятельности высшей души самой по себе.
   Сияющая любовь-благоволение свойственна детству. Но с возрастом разрастается самостная животная личность, она завладевает человеком и забивает детское агапическое чувство жизни. Оно уже невозвратимо. Поэтому нельзя ставить задачу возвращения к состоянию детства через «вычитание» животной личности из себя, чтобы остаться вновь с детским чувством благоволения. И Толстой, конечно, не учил этому.
   «Отрекаться нельзя и не нужно отрекаться от личности, как и от всех тех условий, в которых существует человек; но можно и должно не признавать эти условия самою жизнью. Можно и должно пользоваться данными условиями жизни, но нельзя и не должно смотреть на эти условия как на цель жизни. Не отречься от личности, а отречься от блага личности и перестать признавать личность жизнью: вот что должно сделать человеку для того, чтобы возвратиться к единству, и для того, чтобы то благо, стремление к которому составляет его жизнь, было доступно ему»(26.378).
   То, что предлагает Толстой человеку, не есть самоотрицание, действие отрицательное. Толстовское «отречение от блага личности» – положительное действие. Для выполнения его необходимо обладать мощной назначающей волей, способной овладеть животной личностью и поставить вместо ее блага свое благо. Детская сила агапической жизненности, высшая душа ребенка, даже если она опять могла бы быть задействована в человеке, разумеется, по слабости своей не была бы способна подчинить себе даже специально ослабленную животную личность. Есть детское состояние жизни высшей души, и есть состояние жизни высшей души взрослого человека. Взрослая высшая душа взращивается в духовном росте, наживается многими трудами, волнениями и страданиями. Зрелая высшая душа обладает такими силами и такими возможностями, которых детская высшая душа, при всей яркости свечении любви-благоволения в ней, не имеет.
   Высшая душа сознает жизнь в себе в нераздельности или единстве с другими высшими душами и Богом. Сознание нераздельности – характеризующая черта высшей души и ее состояние жизни. Любовь высшей души осуществляет со-жизнь, в которой центры жизни двух или многих складываются и образуют общий и единый центр, не отменяющий составляющие его центры. Это – высший тип жизненности, непосредственно доступный человеку.
   Агапическая жизненность связана с любовью делать Добро, с благожелательностью в прямом и точном смысле слова. Делай другому то, что желаешь себе, – принцип благожелательности как таковой, принцип, выражающий устремленность сил агапической жизненности.
   Любить «как самого себя» в общем случае означает относиться ко всем и каждому с той же благожелательностью, с какой относишься к себе. Это может стать желаемым правилом внешнего поведения. Но может быть и агапической заповедью, по которой человек старается быть обращенным к другим людям своей высшей душой. Такая заповедь непосредственно обращена к душе человека, требует поворота в нем (к высшей душе) и не имеет специального отношения к кому-то, кто вне внутреннего мира человека, в том числе и прежде всего – к «другому» человеку, к «другому Я».
   Если быть точным, то тут ясно прослеживается не одна любовь, а ДВА РАЗНЫХ ТИПА ЛЮБВИ высшей души. Первый род любви высшей души – агапическая любовь – обращена к «ближнему» через Бога. К ней применима толстовская интерпретация библейской заповеди: люби ближнего как Бога Самого. Заповедь же «люби ближнего как самого себя» обретает значение только в том случае, когда она означает стремление свиться своей душою с душою другого человека так, чтобы он для тебя перестал быть «другим человеком», «другим Я», а стал бы «другим своим Я». К такому – не агапическому, а другому – роду любви всегда влечется зрелая душа взрослого человека. И в общем случае влечется куда яснее и сильнее, чем к агапической любви.
   Высшая душа одного человека стремится – и избирательно стремится! – совместить себя с высшей душой другого, слиться с ней в единое (двуединое) существо, образовать из «Я» и из «Ты» новое единство жизни, обладающее большей одушевленностью и большей полнотой жизни, чем каждый из них обладает по отдельности. Если животная личность увеличивает свою энергию жизненности за счет другого, то высшая душа приращивает свою жизненность при создании новой душевной целостности в единстве двух или многих.
   Заповедь любви к ближнему как самому себе обращена к высшей душе и обязывает человека активно задействовать высшую душу и жить её жизненностью. Любить ближнего как себя не означает любить его так же страстно, как себя. Это не сострадательное или альтруистическое переживание. Любить как самого себя значит любить так, словно он, ближний, – ты сам, словно он уже не «он», а еще одно твое «я». Любить библейской любовью к ближнему значит в душе и душою делать себя им и его собою – делать «свое Я» и «другое Я» сторонами двуединого (или многоединого) существа, живущего в поле жизненности, отличающегося от поля агапической жизненности.
   Для обозначения избирательной любви высшей души надо найти название. Мы пользуемся беспризорным понятием сторгической любви. Стергия в греческом языке означает терпеть, переносить, уступать, соглашаться, просить, любить того, кто почему-либо пришелся по душе, например, того, кто сообщил приятное известие. Комментаторы приравнивают стергическое чувство к семейной, родственной привязанности. Мы берем это слово в другой модификации (сторгия) и даем ему смысл чувства, в силу которого «Я» другого человека становится «своим другим Я». Это чувство мы называем сторгическим чувством. Жизнь же новой душевной целостности назовем сторгической жизненностью.

5

   Любовь-благоволение вроде бы уравнивает каждого в едином круге любви. «Да, лучшее средство к истинному счастью в жизни – это: без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину любви и ловить туда все, что попало, и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального» (47.71), – писал 28-летний Толстой. Агапическая жизненность изливается высшей душою одного человека и выливается на всех; она, кажется, способна залить всякого, кто попадет в ее поток. На самом деле живые воды агапической любви поступают только изнутри колодца данной высшей души. Залить этот колодец внешними водами никак нельзя. Можно только, и то с огромным трудом, побудить высшую душу другого (и не всякого) человека агапически явить себя.
   «Любовь есть проявление в себе (сознание) Бога, и потому стремление выйти из себя, освободиться, жить Божеской жизнью… Главная мысль моя в том, что любовь вызывает любовь в других – Бог, проснувшийся в тебе, вызывает пробуждение того же Бога и в других» (53.25).
   И все же для такого пробуждения Толстой полагается на мощь «разумного сознания» (не рационального убеждения, а проявления в себе сознания Бога, Разума Жизни как таковой) куда более, чем на непосредственное воздействие силы агапического чувства жизни одного человека на другого. Но и «разумное сознание» той высшей души, которая более или менее активно живет агапической жизненностью, давая руководство к действию, само по себе еще не обеспечивает полноценное включение высшей души в работу внутреннего мира человека и, следовательно, не обеспечивает главенство агапического чувства жизни в его целостном чувстве жизни.
   По Толстому, высшая душа пробуждается к активной жизни под воздействием своего «разумного сознания», поддержанного всей страдающей и гибельной жизнью человека. «Страдания и смерть, как пугалы, со всех сторон ухают на него и загоняют на одну открытую ему дорогу человеческой жизни, подчиненной своему закону разума и выражающейся в любви» (26.435). Действенным оказывается не разумное сознание как таковое, а разумное сознание человека, познавшего страдания и смерть, то есть человека уже во всех отношениях взрослого.
   Жизнедеятельность высшей души в человеке всегда ценна сама по себе, вне зависимости от того, какой результат – всеобщий или частный – может быть получен в ней. Агапическая любовь склонна расширять поле самоизлияния, беспредельно множить объекты любви. Сторгическая любовь, напротив, всегда точечная и ведет к локальному единению высших душ субъектов любовного взаимодействия. Хотя сторгическая сплоченность существует и в Общей душе народа, но это особая тема.[24] Во всяком случае, общедушевная сторгия куда слабее выражена, чем сторгия приватной духовной жизни.
   «Любовь нельзя сделать в себе, а отрешение от себя можно. И стоит отрешиться от себя, возникает любовь» (53.196) – агапическая любовь. Для сторгической любви одного самоотрешения мало. И ее можно «сделать».
   Возможности агапической любви варьируются от готовности к милосердию до любви к врагу. Возможности сторгической любви варьируются от душевной привязанности, образованной длительным житейским соприкосновением тел и душ, до таинственной свитости душ на самом глубинном их уровне.
   Человек впервые видит человека – и вполне может воспринять его агапически и соответствующим образом отнестись к нему. Но в общем случае он не в состоянии воспринимать его сторгически, даже если в каком-то отношении считает его себе «ближним». Хотя высшая душа, живущая сторгической жизненностью, склонна чувствовать – и иногда не может не чувствовать! – другое Я по своим таинственным каналам, посредством которых высшие души изнутри сообщают друг другу о себе. Сторгическим ближним вам становится тот, от кого до вашей души донесся зов, вызвавший в вашей душе ответное сторгическое стремление или переживание. Другое дело, что и зов этот, и ответное переживание могут оказаться мнимыми.
   Сторгическое стремление требует от человека взять на себя ответственность за сторгического ближнего – такую же, что и за себя. В том числе и за его судьбу, неразрывно совмещенную со своей судьбою. Это не моральная ответственность, не долг и не чувство справедливости. Сторгическая ответственность перед своим другим Я – ровно такая же, как перед собой. Это в полном смысле ответственность по любви как к себе. В силу чувства сторгической любви высшие души стремятся жить вместе, две как одна. Здесь не сложение одного с другим, а, как мы сказали уже, взаимоусиление высшей душевной жизни каждого.
   В сторгической связи высшая душа дополнительно обретает большую полноту и жизненность. От одного того, что два человека сторгически объединились, происходит то, что каждый из них внутренне возвысился, стал душевно выше и глубже самого себя, на порядок одухотвореннее, стал полнее и глубже переживать жизнь.
   Сторгическое действие буквально на глазах оживляет человека, делает его более живым. Это приращение жизненности переживается как сторгическое благо и придает особые силы той высшей душе, которая переживает это благо. Выходить на поле духовной (или духовно-творческой, а то и просто творческой) брани одному, без поддержки супружеской, дружеской или какой-нибудь еще сторгии – значит не биться в полную силу и если и одержать победу в этой битве, то половинную. Это знает каждый, кто когда-либо ставил перед собой задачи на пределе своих сил.
   Агапия (во всяком случае, ее ближайшее проявление в человеческой жизни) – это всегда любовь-добро,[25] которая, собственно говоря, не обязательно подчинена требованию «любви к ближнему». Это определенно выразил Толстой в дневниковой записи начала 900-х годов:
   «Очень неверно, неточно, неопределенно сказано: люби ближнего. Это сказано в Библии; в Евангелии же только повторено, выбрано самое важное из всего. Любить велеть нельзя, любовь есть высшее проявление души и потому ничем не может быть вызываемо. Оно вызывает все другое. Любить можно велеть только Бога, потому что это свойственно человеку: как только он свободен от соблазнов, он невольно больше всего любит Бога, т. е. истину, добро, любовь. Надо сказать: не то, что люби ближнего – этого нельзя, а будь добр к ближнему (люби Бога). Это всегда можно» (54.100–101).
   Сторгия – это всегда любовь-соединение. Для агапического действия соединение душ – одно из приложений. Для сторгического действия Добро – приложение.
   «Зло есть материал любви. Без зла нет и не может быть проявления любви. – Бог есть любовь, т. е. Бог проявляется нам в победе над злом, т. е. любви» (53.216). Победа над злом есть дело добра, дело агапической любви. Сторгия к победе над злом земной жизни столь непосредственного отношения не имеет.
   Агапическая любовь, как утверждал Толстой, есть чистейшее самопроявление той жизненности, в которой живет высшая душа человека. Агапическое чувство жизни – чувство жизни высшей души самой по себе.
   Сторгическая любовь, быть может, есть самопроявление кого-то, кто начинает жить в поле жизненности высших душ. Сторгическое чувство жизни – чувство жизни кого-то, какого-то нового духовного существа, которое оживает в глубинной свитости высших душ людей.
   В сторгическом единении высших душ одного и другого человека возникает новое духовное существо, которое не есть высшая душа того или другого или их сложение. Это духовное существо изначально не дано в земной человеческой жизни, возникло (рождено, создано, сформировано) в нем вновь и потому не подлежит уничтожению при отживании плотского человека. Тут есть веские предпосылки для решения вопроса бессмертия человека.
   Сторгическая духовная жизнь избирательно обращена к другому человеческому «Я», к еще одному своему «Я», к другой высшей душе, чтобы воссоединиться с ней и в этом воссоединении создать новое, еще не бывшее в существовании.
   В агапическом соединении (через Бога) нет первых и вторых, все равны. В сторгическом узле двух душ может быть как ведущий, так и ведомый.
   Степень свободы сторгической жизни и полноты ее проявлений выдерживает сравнение со свободой и полнотой агапической жизни. Сторгическое чувство жизни столь же высшее проявление чувства жизни человека, сколь и агапическое чувство жизни. И потому вопрос смерти человека и его несмертной «истинной жизни» достаточно определенно решается в сторгическом соединении высших душ. Сторгическая жизнь – в полном смысле духовная жизнь, так как в ней оживает вновь рожденное духовное существо, в которое человек, участвующий в его зарождении, не только вполне может, но не может не перенести свою жизнь. Но, повторим еще раз, эта духовная жизнь иного рода, чем агапическая духовная жизнь.
   Есть две различные струи духовной жизни высшей души, два рода жизненности, одна из которых оживлена агапической любовной духовностью, другая – сторгической любовной духовностью. Первая, по заключению Толстого, всецело принадлежит вселенской духовной жизни. Вторая принадлежит приватной духовной жизни земного человека.
   Сторгическое и агапическое суть разные любовные духовности, трудно сводимые друг к другу. Сторгия не предполагает агапию. И агапия не обязательно предполагает сторгию. У Толстого, при его духовном рождении, в чем-то одна даже замещала (а то и разрушала?) другую. Тот, кто высоко одарен агапической любовной духовностью, у того может быть ослаблена воля сторгического действия. И наоборот: у человека могучей сторгической воли ослаблено агапическое благоволение к жизни, пусть даже он, будучи в лоне христианских представлений и чувствований, и должен толковать об этом предмете.
   Агапия не направлена на личность, ей вообще не нужен объект переживаний, а тем более личностный объект. Враг – соответственное личное восприятие и восприятие личности. Врага можно любить, только исключив из переживания любви все личностное или пристрастное. Сторгия, конечно, носит личностный характер. Но это, подчеркнем особо, никак не характер психики животной личности, а лично-духовный характер высшей души.
   Чтобы состоять в сторгической паре и чувствовать другое Я как свое, хорошо бы прежде как можно яснее сознавать свое собственное Я и знать, что личностно ему нужно. Сторгия – начало индивидуальности высшей души, создающее своеобразие ее проявлений. Без сторгии высшая душа единообразна, одна и та же во всех. Проповедь Льва Толстого построена на утверждении одной – агапической – высшей души во всех людях. Не потому, что он не признавал сторгическое действие в высшей душе, а потому, что он не верил в него. И имел на то веские основания в своей личной духовной жизни. При этом сторгические движения не отвергаются Толстым, а как бы включаются в агапические движения и даже поглощаются последними.
   «Любовь есть стремление сознавать жизнь другого так же, как я сознаю свою – войти в другого, быть им. И когда любишь, то стремишься быть не собой одним, а всем, стремишься быть тем, что Бог, и познаешь Бога. – Это одно. Другое же то, что, если свята любовь, то как же я не люблю NN? И я вспоминаю, кого я не люблю, и стараюсь войти в его душу, говорю себе, что буду стараться войти в общение с ним, искать его, сближаться с ним, вызывать его на высказывания себя» (87.40).
   Я думаю, что агапия без сторгии могла бы отдавать умозрительностью даже у Толстого. Если этого не происходит, то потому, что он то и дело переводит сторгию в агапию и наоборот. Толстой постоянно стремится расширить пространство сторгии с одного лица (естественное сторгическое пространство) на всех людей. Толстой считал, что всякого человека можно любить сторгически (как любишь ближайшего человека), и сам, успешно или неуспешно, стремился любить так.
   Агапическая струя духовной жизни общедушевно востребована христианством. Сторгическая река любовной жизни в чистом виде религиозно невостребована, нигде не ставится в центр религиозной жизни, хотя именно эта река любви течет практически в каждом и заполняет большую часть общего жизненного поля людей. Это объясняется религиозной невостребованностью той духовной жизни, для которой сторгия имеет основополагающее значение.

6

   Личные межчеловеческие сторгические мотивы человеческой жизни для Евангельского жизнечувствования по меньшей мере неактуальны.[26] В Евангелии не только нет сторгической проповеди, но и нет сторгических переживаний. Забвение сторгических связей – характерная черта христианства, которую Церковь пытается компенсировать конфессиональным братством. Евангелие не сторгично, а исключительно агапично. Христос любит агапической любовью и так заповедует любить людям. И когда говорит, что «все же вы – братья» (Мф. 23:8), то имеет в виду не сторгических братьев, а братьев во Христе.[27] И у Иоанна: «Братья, любите друг друга» – не сторгический призыв, а агапический призыв, так как Иоанн обращался к собратьям по вере и для него «все люди – братья». Он же указывает на высшую ступень взаимной любви в братстве Христовом: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин.15:13). «Положить» здесь – значит пожертвовать собою за друзей. Толстой переводит: «Самая истинная любовь есть та, чтобы отдавать свою душу тем, кого любишь» (24.734).
   Ни то ни другое не есть сторгия. Высшее и истинное в сторгии – наиполнейшая степень взаиможизни в свитости высших душ разных людей, свитости, для которой самопожертвование или отдача своей души другому, когда нужна, когда не нужна или нужна как готовность.
   Как бы тема любви и дело любви ни были важны в Евангелии, нельзя забывать, что Бог-Сын сошел на землю не только для провозглашения необходимости любить друг друга. У него Своя Господняя Задача. Центр Евангелия составляет Богочеловек и то мистическое Дело Искупления и Спасения, которое Он совершил. Тема любви друг к другу отчетливо и неоднократно провозглашена и обозначена в Евангелии, но тема эта не может заслонять основную мистическую тему. Нет ничего удивительного, что сторгическая линия человеческой жизни обойдена в Евангелии. Ведь и Церковь мыслится как «тело Христово», пусть даже как «Невеста Христова», но все же не как «Его другое Я».
   Толстой вполне мог бы создать свое, самобытное и целостное учение из собственных прозрений. Но он верил Христу и любил Христа, и ему по его вере и любви была необходима опора именно на Евангелие. Незнающий человек может подумать, что Толстой использовал евангельские тексты в продомальных целях. Однако он действительно искал подлинный смысл Евангелия, и многие положения его учения возникли не от независимых прозрений, а от прозрений при чтении Евангелия. Именно вникновение в Евангелие с его проповедью агапической любви и стремление установить ценности жизни исключительно на всечеловеческой евангельской основе отодвигало Толстого от мысли личностной сторгии. Другая причина этого связана с общей для толстовского и евангельского учений установкой на обретение человеком несмертной жизни.
   Евангельская благая весть – это, разумеется, весть о восстановлении порушенного Адамом, о возобновлении райской жизни посредством Жертвы Христа и жизни во Христе. Нельзя сказать, что по христианской вере повторное вселение спасенного человека в Рай не отличается от той жизни, которой жил в райском Саду праотец Адам. Это в разных отношениях обновленная жизнь. В частности, потому, что для такого восстановления в человечестве создается новое духовное единство (Церковь), которого в бытность Адама в Раю не было. И все же это именно восстановление человека в Раю, восстановление вновь того, что было, хотя и в новом виде. А не создание того, чего не было, не новое создание. Хотя для успеха дела реконструкции райского бытия человек в известном смысле должен как бы «родиться вновь».
   В чем решение вопроса смысла, смерти, Замысла на человека? В возникновении ли нового не подверженного смерти или в восстановлении прежнего не подверженного смерти? Евангелие решает – в восстановлении. Толстой решает – и в восстановлении, и в возникновении.
   «Христос показал мне, – пишет Толстой в «В чем моя вера?», – что единство сына человеческого, любовь людей между собой не есть, как мне казалось прежде, цель, к которой должны стремиться люди, но что это единство, эта любовь людей между собой есть их естественное блаженное состояние, то, в котором родятся дети, по словам его, и то, в котором живут всегда люди до тех пор, пока состояние это не нарушается обманом, заблуждением, соблазнами» (23.454).
   Единство сына человеческого (та же райская жизнь, только без сомнительных чувственных образов) дано, но не в Раю, а как «их естественное блаженное состояние», которое затем «нарушается обманом, заблуждением, соблазнами», а не грехопадением Адама. Спасение (включение в жизнь истинную) – возобновление Божественного жизнедействия сына человеческого (высшей души), связанное с противодействием тому, что в человеке прекращает это действие, то есть животной личности. Представление об утраченном «золотом веке» и мечта о его восстановлении соединена со стремлением возвращения к мистическому истоку (Началу) жизни, который и является носителем высшего блага. В этом источнике и носителе, во всяком случае, нет зла и нет смерти. Путь возвращения или восстановления – один из путей практического разрешения главных вопросов жизни.
   Другой Путь – Путь возникновения, Путь восхождения, на котором создается нечто совершенно новое, чего еще не бывало в Творении. Цель этого восходящего Пути не позади, а впереди. Дело, совершаемое на восходящем Пути, не исправление или преодоление порченого Творения, а продолжение Дела в соответствии с неведомым дальнейшим Замыслом Бога на человека. И когда в высших пластах человеческой души возникает что-то новое, не заложенное в земном существовании как таковом, возвышающееся над областью природного существования и зримо одухотворяющее душу человека, то это всегда свидетельствует о том, что явление это может принадлежать восходящему Пути, действующему в дополнение или в продолжение уже начатого Дела.
   Агапическое чувство жизни потому и есть естественное чувство жизни высшей души, что в нем и через него выражает себя базовое жизненное поле. Это поле, по Толстому, есть единственно существующее поле истинной жизненности, в котором во всех Своих ипостасях проживает «Бог живой». В том числе и «Бог свой», высшая душа человека, сын человеческий в каждом из людей.
   Если высшая душа чувствует себя естественно живущей в агапическом чувстве жизни, то сторгическое чувство не есть естественное чувство жизни высшей души. Но оно и не заменяет, и не подменяет агапическое чувство жизни. Не исключено, что сторгическое чувство жизни выстраивается на агапическом чувстве, но оно не вытекает из него самопроизвольно. Сторгическая жизненность со-жизненна агапической жизненности, но не охватывается ею. Она иного – личностно-духовного – порядка.
   Сторгическое действие – глубинное личностное действие высшей души, и иным быть не может. Чтобы признать достоинство сторгической любви и ее духовность, надо признать личностность высшей души человека. Про высшую душу нельзя сказать, что она безличностна, и Толстой никогда не говорил этого. Когда высшая душа называется Толстым «разумением жизни» или «разумным сознанием» (кому-то, надо полагать, все-таки принадлежащим), тогда она понимается более неличностно (сверх-личностно), чем личностно. Но тогда, когда высшая душа называется Толстым «духовным Я», несет в себе «Я», то это, разумеется, означает, что она должна пониматься более личностно, чем неличностно и сверхличностно. А это включает в жизнечувствие, жизнесознание и жизнедействие высшей души сторгическое чувство жизни.
   Толстой, исключив из Евангелия все, что связано с Богочеловеческой Жертвой и мистикой Спасения, остался с провозглашением евангельской (агапической) любви как таковой. Агапическая любовь у Толстого восстанавливает то, что было и что, по сути, есть. Сторгическая любовь производит единение как результат и создает не сумму одних и тех же высших душ, а новое сторгическое существо, которое обычно порождают двое. Сторгическое единение – единство двух в одном. Единение это создает, как мы уже сказали, новое единство (новое существо), которого до того не было. Агапия восстанавливает, воссоединяет рассоединенное. Сторгия вновь рожает, рожает новое духовное существо в мир. Толстой сначала игнорировал это явление духовного мира, затем попытался поставить сторгию и связанное с нею дело создания (возникновения на дистанции человеческой жизни) нового духовного существа в центр своего учения, но в последнее десятилетие своей жизни охладел к этой теме и устремился к вселенской духовной жизни.

Глава 2
Любовь в учении Льва Толстого разных лет

1(7)

   В конце 70-х годов Толстой прошел духовное рождение и его семейный сторгический идеал, идеал семейного стиля жизни сменился на идеал «бродяги», на агапический бродяжнический идеал. «Бродяжничество» одиноко и не предполагает сторгию. Проповедь Толстого долгое время не замечала ее. В «Соединении и переводе четырех Евангелий» провозглашен, по сути, антисторгический принцип: «Для жизни духа не может быть различия между семейными и чужими». «Блаженство в жизни человека зависит не от его семейных отношений, а от жизни духа» (24.419). Это сказано в 1881 году. А через 10 лет Толстой уже приходит к мысли, что «жениться надо всегда так же, как умираем, т. е. только тогда, когда невозможно иначе» (66.388).
   Сторгическое объединение состоит в том, что один совмещает с другим свое собственное благо жизни с тем, чтобы получить благо более высокого достоинства. При этом каждый должен быть в любой момент готов полностью передать другому свое благо. Толстой же в своем первом религиозном труде категорически утверждает, что «никто не может передать своего блага другому» (24.354).
   И вторую заповедь Нагорной проповеди: «не вожделяйся», и третью заповедь Нагорной проповеди: «не разводись» легко осмыслить в сторгическом ключе. Казалось бы, кому, как ни автору «Анны Карениной», подхватить эти заповеди, установить сторгическую надежность на пьедестал жизни, причислить супружескую взаиможизнь к высшим ценностям человека, а сторгическое предательство поставить в разряд глубочайших духовных падений. Утверждая высшее достоинство сторгии и ее нерушимость, необходимо показать, что слова «кроме вины прелюбодеяния», разрешающие развод в качестве исключения, есть позднейшая вставка, что никаких исключений из сторгической заповеди нет, а есть связанные с ней трудные проблемы жизни, которые надо решать и решать. Но Толстой опускает эти слова из Нагорной проповеди совсем по другим мотивам.
   Фраза Христа: «Ибо где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди их» (Мф.18:20) – имеет мистический смысл и может быть понята в соборном значении – в значении мистико-сторгического единства верующих во Христа. Толстой при желании легко мог бы переосмыслить эти слова Евангелия от Матфея в том же мистико-сторгическом духе, в качестве сверхъестественного закона: высшие души людей сторгически соединяются, становятся единым целым через и посредством высшего субъекта всечеловеческой духовной жизни, Сына человеческого.
   Толстой же переводит: «Потому что там, где двое или трое соединены моим учением, то я перед ними». И поясняет: «Потому, что когда двое или трое соединены моим учением, то мое учение любви и правды и будет среди них, т. е. основанием их отношений между собой». «Мое учение перед ними всегда, и потому не может быть раздора» (24.587–588) между ними.
   Словно специально Лев Николаевич понижает уровень понимания и не воспринимает значения, которые, даже с позиции его учения, напрашиваются сами собой. Не обращая внимания на возможность толкования личных мистико-сторгических отношений, Толстой выставляет на первый план проповедь мирных и по сути безличностных отношений между людьми.
   В Декалоге дана заповедь не прелюбодействовать. Христос же во второй заповеди Нагорной проповеди говорит, «что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем» (Мф. 5:28).
   В законе Моисея установлена обязанность мужа давать жене разводное письмо, дабы она могла выйти замуж за другого. Христос же в третьей заповеди Нагорной проповеди говорит: «Кто разводится с женою своею, кроме вины любодеяния, тот подаст ей повод прелюбодействовать; и кто женится на разведенной, тот прелюбодействует» (Мф. 5:32).
   Вторую заповедь можно понять как установление состояния полного целомудрия, свойственного агапической жизни. И можно, вместе с третьей заповедью, понять сторгически: живи всю жизнь с одной женою и на всех остальных женщин даже не смей смотреть с вожделением. В таком случае «не вожделяйся» Нагорной проповеди запрещает самоцельное сексуальное возбуждение без супружеского основания и оправдания – то, что по большей части и ведет к прелюбодеянию и разводам.
   Толстой совмещает эти две заповеди в одну,[28] но отнюдь не для усиления их сторгического смысла. Заповедь, которая вполне могла быть использована для возвещения сторгического идеала, представлена в качестве закона против блудной похоти.
   «Удовлетворяй похоть только со своей женою и не думай, чтобы любовь к женщине было хорошее дело» (24.280).
   Вторая заповедь становится придатком третьей, в которой Толстой сосредотачивается на словах «кроме вины прелюбодеяния», разрешающих развод в случае измены жены. «Не говоря уже о том, что было что-то недостойное в самой той форме, в которой была выражена эта мысль, о том, что рядом с глубочайшими, по своему значению, истинами проповеди, точно примечание к статье свода законов, стояло это странное исключение из общего правила, самое исключение это противоречило основной мысли».[29] Если бы эта «основная мысль» понималась сторгически, то супружеская измена, нарушающая или разрушающая единство взаиможизни супругов, становилась бы фактором особого значения, и значения не юридического, а душевного. Так и можно понимать сказанное в Евангелии. Толстой же доказывает, что слова эти должны быть отнесены не к глаголу «разводиться», а к глаголу «прелюбодействовать», «блудить».
   Толстой, видимо, не знал, что в законе Моисея официально не установлено единобрачие, которое было введено еврейскими мудрецами только в Средние века. Муж вполне мог не отпускать жену, с которой прекратил супружеские отношения, и взять в дом другую или третью. В этом смысле закон Моисея защищает женщину от произвола мужа. Толстой же полагает, что мудрость третьей заповеди Нагорной проповеди основана на весьма спорном положении, по которому «покинутые жены соблазняют других мужчин и вносят разврат в мир» и в этом корень зла раздора людей в сфере половых отношений. Главная причина «соблазна блудной похоти» не в том, «что люди не могут воздержаться от блуда, но в том, что большинство мужчин и женщин оставлено теми, с которыми они сошлись сначала», что «оставленные первыми супругами мужья и жены вносят весь разврат в мир». Словам «кроме вины прелюбодеяния» Толстой придает смысл «кроме вины распутства мужа» и видит общий смысл третьей заповеди в том, «что тот, кто разводится с женою, кроме того, что сам виноват в распутстве (так как каждый разводится только, чтобы взять другую), подает повод и жене прелюбодействовать».
   Это, разумеется, натяжка. Но дело не в натяжке смысла, а в том, что развод приравнивается к прелюбодеянию – если и не непосредственному, то опосредованному. Более того, супружеский союз представлен Толстым исключительно в качестве плотского союза:
   «Стоит отбросить толкования и вместо туманного и неопределенного является определенная и ясная вторая заповедь Христа. Не делай себе потеху из похоти половых сношений; всякий человек, если он не скопец, т. е. не нуждается в половых сношениях, пусть имеет жену, а жена мужа, и муж имей жену одну, жена имей одного мужа, и не под каким предлогом не нарушайте плотского союза друг с другом» (24.357).
   Книги Моисеевы установили развод, а Христос, по Толстому, говорит, «что значение брака есть соединение мужа и жены в одно тело [30], что это естественно и что потому людям нельзя мешаться в это, и потому нарушение этого естественного закона есть грех» (24.590).
   Такие толкования могли бы послужить образчиком грубой рационалистичности мысли Толстого, но Лев Николаевич усматривает в третьей заповеди прежде всего сакральный, а не рациональный смысл. «Бог сотворил в начале человека – мужчиной и женщиной, так чтобы два были одно, и что потому человек не может и не должен разъединять то, что соединил Бог». «Единобрачие есть естественный закон человечества, который не может быть нарушаем». Но единобрачие – это не брак, то есть обязательно узаконенное соединение мужчины и женщины. Жена в этом сакральном смысле – это та женщина, с которой сошелся сначала, в первый раз. Вот это-то «соединение всякого мужчины и женщины, которое, раз совершившись, не может быть нарушено без нарушения воли Бога» и есть единобрачие. «…не могу, – пишет Толстой, – делать различия между совокуплениями, называемыми браками и не называемыми так; не могу не считать священным и обязательным только то брачное соединение, в котором раз находится человек». С кем сексуально сошелся в первый раз – та тебе и жена.[31] И далее не смей вожделяться на других женщин.
   Единобрачие, по возвещению Толстого, имеет не положительный смысл установления сторгического единства, а отрицательный смысл погашения зла «блудной похоти». Но мало того, что ударение мысли Льва Николаевича перенесено со сторгии на похоть. Признание женою первой попавшейся женщины несет в себе антисторгический смысл и не устанавливает смысла агапического. Толкование Толстым второй и третьей заповеди Нагорной проповеди не имеет положительного значения для духовной любви того или иного рода.
   Еще более поражает толкование Толстым шестой заповеди Нагорной проповеди.
   «Я знал, – пишет Толстой в «В чем моя вера?», – мы все знаем, что смысл христианского учения – в любви к людям. Сказать: подставить щеку, любить врагов – это значит выразить сущность христианства» (23.313). И вдруг смысл и нравственный накал сокровенно близкой Толстому агапической заповеди любви к врагу изменяется.
   В начале работы над «Соединением и переводом четырех Евангелий» стихи шестой заповеди представлялись Толстому лишь «разъяснением, дополнением и усилением, скажу даже – преувеличением слов о непротивлению злу… «Любить врагов? Это было что-то невозможное. Это было одно из тех прекрасных выражений, на которые нельзя иначе смотреть, как на указание недостижимого нравственного идеала. Это было слишком много или ничего. Можно не вредить своему врагу, но любить – нельзя. Не мог Христос предписывать невозможное» (23.363).
   А вот мысли князя Андрея, которые Толстой через 30 лет после завершения «Войны и мира» дословно перенесет в «Круг чтения»:
   «Да, любовь (думал он опять с совершенною ясностью), но не та любовь, которая любит за что-нибудь, для чего-нибудь или почему-нибудь, но та любовь, которую я испытывал в первый раз, когда, умирая, я увидел своего врага, и все-таки полюбил его. Я испытал то чувство любви, которая есть самая сущность души и для которой не нужно предмета. Я и теперь испытываю это блаженное чувство. – Любить ближних, любить врагов своих. Все любить – любить Бога во всех проявлениях. Любить человека дорогого можно человеческой любовью; но только врага можно любить любовью Божескою. И от этого я испытал такую радость, когда я почувствовал, что люблю этого человека. Что с ним? Жив ли он… Любя человеческою любовью, можно от любви перейти к ненависти; но Божеская любовь не может измениться. Ничто, ни смерть, ничто не может разрушить ее. Она есть сущность души».
   Княжна Марья и ее брат понимали, о чем идет речь в шестой заповеди, понимал и Каренин. Любовь к врагам – это настоящая, истинная жизнь, по жизнепониманию Толстого, на всех этапах его проповеднической деятельности. И только в тексте «В чем моя вера?» можно прочесть, что «нельзя любить личных врагов» (23.365).
   Евангелие от Матфея, глава 5, стихи 43 и 44:
   «Вы слышали, что сказано: «люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего». А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас».
   Как и многие комментаторы, Толстой обращает внимание на то, что заповеди «ненавидеть врага твоего» в законе Моисея нет. И, скажем прямо, быть не могло, так как это заповедь гражданской войны, а не нормального проживания любого народа, заботящегося о своем общедушевном благополучии.[32] Казалось бы, проще всего Толстому выпустить три слова из текста, как он это сделал со словом «напрасно» в первой заповеди Нагорной проповеди. Без слов о ненависти к врагу нет никаких препятствий для толкований, и текст становится совершенно ясным: вам говорят – люби ближнего, а Я говорю – люби врага. Но Толстой обходит такой вариант понимания и доказывает, что Христос имел в виду не личных врагов, а врагов народных, людей враждебного народа.[33] По Толстому, это всем очевидно. Ему «странно, что, понимая то, что Иисус говорит об отношениях к чужеземцам, придумывают какое-то таинственное значение слов и не видят самого простого и ясного – ту простую понятную цель, которую преследуют теперь так безуспешно общества мира… Речь Иисуса говорит только то, что не должно защищаться от врагов, что ни в коем случае не должно воевать». По Толстому, заповедь любви к врагу надо понимать так: «Вам сказано: “Люби своего русского, а презирай жида, немца, француза”. А я говорю: Люби людей чужих народов, если даже они нападают на тебя, делай им добро. Бог один у немцев и у русских и всех любит; и вы будьте равными сынами Его, так же добры будьте ко всем, как и Он» (24.218).
   Ну а Иуда, которому Иисус умыл ноги на Тайной вечере? Он – личный враг? В одном из примечаний главы Х «Соединения и перевода четырех Евангелий» мельком сказано о «высоте любви», которую Иисус при этом выказал, но учеников своих Иисус, по Толстому, учит не чувству, а поступкам: «Это я сделал, чтобы показать вам, как надо бороться со злом. Надо делать добро врагу. Делайте так же, исполняйте то, чему я учу, так же, как я исполняю то, чему научил меня Отец, и вы – блаженны» (24.697).
   Стих 34 главы XIII Евангелия от Иоанна Толстой переводит так: «Даю вам новую заповедь одну: как я любил вас и Иуду предателя, так и вы любите друг друга. По этому только вы будете отличаться от других людей: любите друг друга». В этих словах можно было бы усмотреть агапический смысл, если бы они не были предварены призывом, разъясняющим значение «новой заповеди»: «Не мудрствуйте о моем учении, как я говорил пастырям, а делайте то, что я делаю» (24.713).

2(8)

   В конце 70-х годов Толстой проходил поприще народной духовной жизни. Субъект духовной жизни на первом поприще – народ.
   В первой половине 80-х годов Толстой трудился на поприще всечеловеческой духовной жизни. Субъект духовной жизни на этом поприще – «Сын человеческий» в трактовке «Соединения и перевода четырех Евангелий».
   Далее, с конца 80-х и до второй половины 90-х годов Толстой посвятил себя задачам личной духовной жизни, духовной жизни отдельной души человека. На третьем поприще субъект личной духовной жизни – «Бог свой», высшая душа человека.
   В конце 90-х годов Толстой вышел на поприще вселенской духовной жизни, на котором и пребывал до конца своих дней. Субъект духовной жизни на четвертом поприще – «Бог Сам», «Я» Господа.
   На шестом десятке жизни Лев Толстой задумал и осуществил грандиозный замысел перевода четырех Евангелий – труда, совершенно необходимого Толстому для самоуяснения и изложения учения о всечеловеческой духовной жизни – о Сыне человеческом. «Учение Христа есть учение о сыне человеческом, общем всем людям» и составляет «основу всех Евангелий» – сказано в VII главе «В чем моя вера?».
   «Сын человеческий» у Толстого – это некая общечеловеческая духовная сущность, которая, оставаясь цельной, находится в полуразделении, так как размещена в отдельных людях, «сынах человеческих» с маленькой буквы. Сын человеческий с большой буквы есть такая сторона Отца, которая способна делиться в себе, чтобы становиться высшими душами людей.
   Но кто такой Отец, Бог? Чтобы разъяснить это, Толстой отталкивается от ложного обиходного сознания своей жизни человеком. Оно таково:
   «Жизнь должна быть, она моя, я имею на нее право. Смерть есть что-то чуждое мне, чье-то чужое насилие. Я живу по праву, разумно, хорошо, и незаконно, глупо, жестоко у меня кто-то отнимает жизнь… Вот обычное понимание жизни, вместо которого Иисус дает новое. Он не оправдывает смерти, не делает того, что делают ложные религии, не старается уверить людей, что после плотской смерти будет что-то особенное. Он говорит: мысль ваша о том, что жизнь ваша, как она есть, есть что-то законное и естественное, мысль эта есть плод вашего суеверия и невежества. Жизнь ваша не только не естественное явление, но это самое удивительное чудо, которое может быть и которое должно иметь какое-нибудь объяснение. Ложный взгляд ваш и ужас перед смертью происходит от того, что вы принимаете удивительное чудо, последствие чего-то, за естественное основное явление… Вы воображаете, что вы вечно тут живете, явились сами… Вы вспомните, вы не были прежде, вы не жили, то есть было с вами то, чего вы больше всего боитесь, что вы называете злом, вы были в смерти. Из этого положения вас что-то вывело, что-то дало вам величайшее благо… Что-то или кто-то это сделал. Но кто бы это ни сделал, то, что сделало это, сильнее вас и в нем вся ваша жизнь».
   Отец есть и «начало всего», но «жизнь истинная началась до начала мира», жизнь первична, и потому Бога надо воспринимать не через Мир, а через Жизнь. Идея Бога-Творца с самого начала чужда Толстому. Отец – это не тот, кто сотворил Жизнь. «Отец это то, что дает жизнь». Кому дает? – Сыну человеческому.
   Сын человеческий – носитель истинной (несмертной) жизни, которая дана ему по Воле Бога. «Жизнь истинная есть только жизнь сына человеческого по воле Отца». «Воля же Отца жизни есть жизнь не отдельного человека, а единого сына человеческого, живущего в людях, и потому человек сохраняет жизнь только тогда, когда он на жизнь свою смотрит как на залог, как на талант, данный ему Отцом для того, чтобы служить жизни всех, когда он живет не для себя, а для сына человеческого».
   «Жизнь сына человеческого дана всем людям, и им не сказано, зачем она дана им. Одни люди понимают, что жизнь не их собственность, а дана им как дар и должна служить жизни сына человеческого, и живут так. Другие, под предлогом непонимания цели жизни, не служат жизни. И люди, служащие жизни, сливаются с источником жизни; люди, не служащие жизни, лишаются ее… Вы жили жизнью не личной, а жизнью сына человеческого, и потому вы имеете жизнь вечную».[35]
   Бог послал Своего Сына человеческого в человека для того, чтобы он возвратился обратно, к Богу. При возвращении к Отцу Сын человеческий восстанавливает свое единство и в полном своем составе опять становится «единой сущностью Божества». Вот воля Отца, которая, дает Закон жизни человечества – закон всечеловеческой духовной жизни, закон любви.
   Для чего, с какой целью сын Бога-духа, Сын человеческий разделился сам в себе на высшие души людей – не ведомо. Однако ясно его стремление опять стать единым. Об этом его обратном стремлении сигнализирует в человеке любовь. Отсюда вытекает необходимость любви любого к каждому. Любовь между людьми основана на высокой потребности в единении их душ, потребности, которая, в свою очередь, вызвана изначальным единством Сына человеческого, представленного в человеке, вложенного в него в качестве его высшей души. Это единство и, следовательно, любовь есть закон духовной жизни, то есть жизни высшей души человека. Поскольку низшая душа и тело, то есть животная личность, живет неистинной смертной жизнью, только похожей на жизнь истинную и несмертную Сына человеческого и высшей души, то закон жизни высшей души есть одновременно и высший закон для человека в целом, в том числе и для животной личности в составе целостного человека. Отречение от животной личности и перенос центра тяжести жизни на высшую душу автоматически проявляет сына человеческого и, следовательно, подлинную любовь в человеке.
   Когда человек любит и жалеет не одну свою душу, но и души других, то он тем самым работает на единство Сына человеческого и любит его самого. Учение любви – метафизическое учение. «Метафизическое учение Христа не новое. Это все одно и то же учение человечества, которое написано в сердцах людей и которое проповедовали все истинные мудрецы мира». Это учение о любви к Богу и ближнему.
   Любовь – метафизическое исполнение воли Отца для Сына человеческого. Отец дает жизнь, то есть величайшее благо. «Судя по себе, вы знаете, что благо дается только любовью, иначе вы не понимаете блага. Кто же это любил вас и дал вам благо?… Так нельзя ли как-нибудь соединиться с этим началом? И вот Иисус учит, что начало это дало благо и потому есть любовь. И начало это есть в нас, как любовь, и, отдавшись этому началу любви, мы живем и не умираем». «И, обращаясь к Отцу-духу, Иисус сказал: я сделал то, что ты велел мне, я открыл людям то, что ты есть начало всего, и они поняли меня; я научил их тому, что они все изошли от одного начала бесконечной жизни и что потому они все одно, что как Отец во мне и я в Отце, так и они одно со мной и с Отцом. Я открыл им и то, что, так как ты любя послал их в мир, так и они любовью должны жить в мире».
   «Будем любить друг друга, потому что любовь от Бога… Любовь его к нам видна потому, что не мы полюбили Бога и что он полюбил нас и послал в мир жизнь; если Бог так полюбил нас, и мы должны любить друг друга. Бог никогда не видим. Если мы любим друг друга – Бог в нас остается, и его любовь совершается в нас… Заповедь та, чтобы кто любит Бога, любил бы брата (Посл. Ин. 6:7 – 21)».
   Иисуса спрашивают какая главная заповедь в Законе? «Иисус, чтобы ответить на вопрос саддукеев и фарисеев, избирает из двух книг Пятикнижия: Второзакония и Левит, два стиха, ничем не связанные по Моисеевым книгам, и связывает их совершенно особенно, то есть выражает совершенно новое учение, не имеющее ничего общего с Моисеевым, только пользуясь некоторыми словами Пятикнижия». Иисус сказал: «главная – та, чтобы любить Господа, того Бога, во власти которого мы находимся, всей нашей душой; и другая выходит из нее: любить ближнего своего, так как в нем тот же Господь».
   Стих 31 главы 12 Евангелия от Марка Толстой неожиданно переводит:
   «И другая такая же: будешь любить ближнего своего, как его самого».
   И объясняет:
   «В разговоре можно сказать: я люблю его, как самого себя, но, определяя весь закон, кого и как надо любить, нельзя основой и мерой всего поставить чувство себялюбия только потому, что оно предполагается всем известным; это одно. Другое то, что при чтении себя самого одна заповедь не связана с другой, они совершенно независимы. И выходят две заповеди, а у него спросили одну – это другое… При чтении его самого выходит, что Иисус говорит (и надо заметить, что он говорит не в повелительном, а в будущем), что весь смысл его учения в том, что ты (хочешь не хочешь) будешь всеми силами любить и повиноваться одному господину твоему, духу Бога в тебе, и что этот же дух Бога ты будешь любить в ближнем своем, так как он же самый и есть в каждом ближнем твоем».
   Любовь есть та метафизическая основа жизни, с которой человек появляется на свет.
   Сын человеческий – исполнитель воли Отца. В этом его назначение. «Воля Отца в том, чтобы вы жили истинной жизнью и имели то, чего желаете». Все дело в том, как исполнять эту Его волю – что практически означает жить истинной жизнью?
   «Люди представляют себя отдельными существами, каждого со своей собственной волей жизни, но это только обман. Одна истинная жизнь есть та, которая признает началом жизни волю Отца. Мое учение открывает это единство жизни и представляет жизнь не как отдельные побеги, а как единое дерево, на котором растут побеги. Только тот, кто живет в воле Отца, как побег на дереве, только тот живет; а кто хочет жить своей волей, как оторвавшийся побег, тот умирает. Если вы будите жить в воле Отца, то будете иметь все, чего желаете (Царства Божиего на Земле. – И.М.), потому что жизнь дана людям для блага. Если будете исполнять мои заповеди – будете блаженны. Заповедь, выражающая все мое учение, только та, что все люди должны любить друг друга. А любовь состоит в том, чтобы жертвовать своей плотской жизнью для другого. Другого определения любви нет».
   Метафизический принцип любви объясняет смысл жизни и состоит в единении Сына человеческого. «Но сила учения Христа – в приложении этого метафизического учения к жизни» – в практическом (этическом) учении о жизни человека, то есть «о том, как надо жить каждому отдельно и всем вместе». Более того, «метафизическое объяснение учения имеет значение, когда есть то учение о жизни, которое оно объясняет».
   «Метафизическая основа древнего учения евреев и Христа – одна и та же: любовь к Богу и ближнему. Но приложение этого учения к жизни по Моисею и по закону Христа – весьма различно. По закону Моисея, как его понимали евреи, для приложения его к жизни требовалось исполнение 613 заповедей, часто бессмысленных, жестоких и таких, которые все основывались на авторитете Писания. По закону Христа, учение жизни, вытекающее из той же метафизической основы, выражено в пяти заповедях, разумных, благих и носящих в самих себе свой смысл и свое оправдание и обнимающих всю жизнь людей».[36]
   Учение об Отце, Разумении жизни и Сыне человеческом – мистика учения Христа. Учение о любви – метафизика учения Христа. Учение о жизни человека – этика его учения. «Метафизика и этика учения Христа до такой степени неразрывно связаны и определяются одна другою, что отделить одну от другой нельзя, не лишив все учение его смысла…». И все же Толстой считал первейшей своей задачей указать людям именно на правила исполнения метафизического закона любви – правила Нагорной проведи.
   Заповеди Нагорной проповеди позволяют в конкретной жизни исполнить волю Отца, то есть установить метафизический мир в Сыне человеческом. Это – заповеди мира между людьми. Но для понимания позиции Толстого крайне важно уяснить, что эти заповеди мира служат не цели исправления людей и их жизни. Христос, по Толстому, считает, что сам дом человеческой жизни, каков он есть, «дурен и его надо весь перестроить». Как? На принципах, свойственных не цивилизованно-животной (личностной) природе человека, а природе Сына человеческого, то есть духовной жизни человечества. Насилие по личностной природе человека допустимо. Духовной же природе Сына человеческого насилие совершенно противно. «В положении о непротивлению злу Христос говорит не только, что выйдет непосредственно для каждого от непротивления злу, но он, в противоположении той основы, которое жило при нем по Моисею, по римскому праву и теперь по разным кодексам живет человечество, ставит положение непротивления злу, которое, по его учению, должно быть основой жизни людей вместе и должно избавить человечества от зла, наносимого им самому себе».[37]
   Толстой постиг смысл и значение закона непротивления не в результате рассуждений и исследований; это было откровение, рассказывает он, «мгновенное озарение светом истины».[38] До этого озарения Толстой воспринимал заповедь непротивления отрицательно – как восхваление страданий и лишений. Теперь он вдруг увидел в ней положительное действие: «Тем, которые будут вас бить и обижать, все-таки делаете добро», то есть никогда не делаете поступка, который противоположен любви. Слова Христа о непротивлении злу «очень просты, – понял Толстой, – но в них выражен закон Бога и человека, единственный и вечный. Закон этот до такой степени вечен, что если и есть в исторической жизни движение вперед к устранению зла, то только благодаря тем людям, которые так поняли учение Христа и которые переносили зло, а не сопротивлялись ему насилием. Движение к добру человечества совершается не мучителями, а мучениками. Как огонь не тушит огня, так и зло не может потушить зло. Только добро, встречая зло и не заражаясь им, побеждает зло».
   Для проповеди полной перестройки всечеловеческого дома жизни, разумеется, необходимы четкие и принципиально исполнимые каждым правила. «Положение о непротивлении злому есть положение, связующее все учение в одно целое, но только тогда, когда оно не есть изречение, а есть правило, обязательное для исполнения, когда оно есть закон». И остальные заповеди Нагорной проповеди «должны иметь такое же ясное, приложимое к жизни значение, как и заповедь непротивления злу».
   Заповедь любви к врагу – метафизический принцип, не могущий быть правилом, да еще обязательным для исполнения. И Толстой показывает, как шестая (по толстовскому счету пятая) заповедь Нагорной проповеди может быть превращена в правило, по которому не следует делать различия между людьми своего и чужого народа. «Творите добро врагам, делайте им то же, что и своим», – формулирует Толстой заповедь любви к инородцам в последней главе «В чем моя вера?».[39]
   Заповедь любви к врагу интерпретируется Толстым в качестве правила для того, чтобы выразить закон всечеловеческого поведения, а не нормативный идеал чувства и душевного состояния существа, живущего в поле агапической жизненности. Для того чтобы строить новый всечеловеческий дом исключительно на жизни Сына человеческого, необходимо прежде объединить дома, построенные на жизни отдельных, всегда противостоящих друг другу Общих душ в составе человечества. «Возвеличивание» Сына человеческого само собой сводило на нет общедушевную жизнь, поприще которой Толстой и покинул ради этого «возвеличивания».

3(9)

   29 июля 1884 года в Ясную Поляну приехал некто Лазарев, околотолстовец первого поколения, про которого Толстой записал в Дневнике: «Журнальное образование и тщеславие. Христианство тронуло его только внешней стороной». Три дня Лазарев ходил за Толстым, мучил его разговорами и «меня пилил моей жизнью». Происходило это через полтора месяца после несостоявшегося ухода Толстого из дома, в дни лихорадочного состояния после этого. Речи и ригорические призывы Лазарева были крайне неуместны и раздражали Льва Николаевича. На вторые сутки Лазарев все-таки допек его. «Я разгорячился, – читаем в Дневнике. – Ходил усмирять себя и его. Но тщетно. Дело выяснилось… Много я узнал от этого странного человека. Главное, как ложно учение любви. Это не шутка, что я ненавижу любовь, как учение. Любовь есть сама жизнь, цель, закон, а они и Павел, и непонимающие учения Христа выставляют ее правилом. Как правило, это величайшая ложь» (49.116).
   И на следующий день: «Думал о постепенности требований природы: пищи и труда, собирания семени и отдачи его и (мне кажется) собирания и передачи его. Любовь же не входит в этот ряд, потому что любовь есть сама жизнь, которая достигается естественными удовлетворениями этих требований» (84.116).
   Любовь не требование жизни, не приложение к ее цели или закону, которое можно выставлять для исполнения, не правило о том, как надо или не надо поступать в жизни (так понимал Лазарев). Любовь достигается удовлетворением естественных требований того, что есть жизнь. Это не любовь к кому-то и не любовь чего-то. Это любовь, которая есть самая жизнь.
   Прозрение Толстого в то, что «любовь есть жизнь», стало основанием развития мысли трактата «О жизни».
   Глава первая трактата открывается словами:
   «Живет всякий человек только для того, чтобы ему было хорошо, для своего блага. Не чувствует человек желания себе блага, – он и не чувствует себя живущим. Человек не может себе представить жизни без желания себе блага. Жить для каждого человека все равно, что желать и достигать блага; желать и достигать блага – все равно, что жить».
   Определения «истинной жизни, открытые людям величайшими умами человечества», читаем дальше, все одинаково основываются на получении и достижении истинного блага. «“Жизнь – это любовь к Богу и ближнему, дающая благо человеку”, сказал Христос, включая в свое определение все предшествующие».
   В «Соединении и переводе четырех Евангелий» и «В чем моя вера?» утверждается, что Бог по любви Своей дает чудесное благо жизни человеку, изливает на него Свою любовь, наполняет его Своей любовью, которая побуждает человека и любить Бога ответной любовью, и осуществлять метафизический мир внутри Сына человеческого, и любить ближнего, «как его самого». Тут Толстой заострен не на метафизических вопросах, к области которых он отнес и вопросы любви самой по себе, и не на том, чтобы по-богословски свести концы с концами, а на практике «учения о жизни человека», то есть на пяти линиях этической жизни, указанных в Нагорной проповеди.
   И в «О жизни» благо человеку дается любовью, но не любовью Бога, а любовью человека к Богу и ближнему. Эта создающая благо человека любовь есть его жизнь. Любовь в «О жизни» – не метафизический принцип, а основополагающее положение учения о жизни человека, вернее, жизни высшей души в человеке.
   В «Соединении и переводе четырех Евангелий» Толстой еще только полюсует Структуру внутреннего мира человека. В «О жизни» Структура человека составлена из двух душ. Сын человеческий в труде Толстого о Евангелиях безличностен,[40] один и тот же в разных людях и принципиально противопоставляется «личностной жизни» человека, «жизни личности». Прозрение о тождественности жизни и любви изменило представления Толстого о безличности пласта духовной жизни человека. Но понятие «личностности» отнесено Толстым к низшей душе и уже срослось с ним, и поэтому Толстой в трактате «О жизни» изменяет терминологию: вводит вместо «личности» понятие «животной личности», а для обозначения личностности высшей души использует понятие «особость». Высшую душу человека Толстой называет здесь и «своим особенным я», и «разумным существом» человека, обладающим «особенным отношением к миру» и особенным «духовным образом».
   По своей небесно-земной природе высшая душа человека двоится. Это и не может быть иначе. Высшая душа и личностна, и (с точки зрения земного человека) безличностна. Но в «О жизни» высшая душа в максимальной степени личностна.
   В трактате «О жизни» изъята вся мистика. О Сыне человеческом – ничего нет, один невнятный намек в конце 3-го Прибавления к книге,[41] да и то понятный только для автора или для тех, кто изучает неведомые для современников построения Толстого в «Соединении и переводе четырех Евангелий».[42] Метафизика в «О жизни» есть, но это не метафизика любви, а метафизика «разумного сознания», заменившего прежнее понятие «Разумения жизни».[43]
   «Разум» или «разумное сознание» у Толстого – это не то, чем люди пишут философские критики, не то, что создает науку и цивилизацию. Впервые «разумное сознание» по Толстому проявляет себя в человеке не тогда, когда он начинает мыслить, а в сознании своей смертности. Такое сознание не всегда приходит даже в старости, у большинства неявно обнаруживает себя в зрелости, иногда чрезвычайно остро является в юности, но никак не раньше. Сознание смертности, «я – умру!» – отчетливо личностное сознание. Живя далее, напоенный опытом человек открывает в своем «разумном сознании», что наслаждения не могут удовлетворять его жизнь и наполнить ее смыслом. И это – совершенно личностное открытие, действительное прежде всего для самого себя. «Разумное сознание», говорит Толстой, сознает «основное противоречие жизни» в себе, отрицает блага своей животной личности и в конце концов утверждает благо своего духовного Я. Конечно, все эти личные прозрения при желании можно расширить на все духовные Я и на животную личность как таковую.
   «Спрашивая себя о происхождении своего разумного сознания, человек никогда не представляет себе, чтобы он, как разумное существо, был сын своего отца, матери и внук своих дедов и бабок, родившихся в таком-то году, а он сознает себя всегда не то, что сыном, но слитым в одно с сознанием самых чуждых ему по времени и месту разумных существ, живших иногда за тысячи лет и на другом конце света. В разумном сознании своем человек не видит даже никакого происхождения себя, а сознает свое вневременное и внепространственное слияние с другими разумными сознаниями, так что они входят в него и он в них». Что не мешает и ему, и другим обладать собственным стилем разумности сознания.
   Истинная жизнь человека, то есть жизнь его высшей души, проявляется в его «разумном сознании».[44] «Разумное сознание» у Толстого есть не что иное, как сознание жизни высшей души, сознание высшей душою себя живой, живущей в человеке. «Разумное сознание» проявляет жизнь высшей души относительно жизни животной личности. «Истинная жизнь человека, проявляющаяся в отношении его разумного сознания к его животной личности, начинается только тогда, когда начинается отрицание блага животной личности. Отрицание же блага животной личности начинается тогда, когда пробуждается разумное сознание».
   У животной личности есть свое сознание жизни – «сознание личности», которое указывает на благо животной личности. «Толпа, люди не мыслящие, понимают благо человека в благе его животной личности». «Разумное сознание» открывает «стремление к человеческому благу и останавливает «подобие жизни» животной личности. «Человеку дано разумное сознание с тем, чтобы он положил жизнь в том благе, которое открывается ему его разумным сознанием. Тот, кто в этом благе положил жизнь, тот имеет жизнь; тот же, кто не полагает в нем жизни, а полагает ее в благе животной личности, тот этим самым лишает себя жизни. В этом состоит определение жизни, данное Христом».
   Чтобы человеку иметь жизнь истинную, надо положить жизнь в том благе, которое создает любовь в нем, – вот основное положение учения о жизни человека. Оно гласит:
   «Знаю, что, что бы ни делал человек, он не получит блага до тех пор, пока не будет жить сообразно закону своей жизни. Закон же его жизни не есть борьба, а, напротив, взаимное служение существ друг другу» по любви и духовный рост.
   Драматичный процесс духовного восхождения человека видится Толстому в «О жизни» так.
   «Человек начинает жить истинной жизнью, т. е. поднимается на некоторую высоту над жизнью животной и с этой высоты видит призрачность своего животного существования, неизбежно кончающегося смертью, видит, что существование его в плоскости обрывается со всех сторон пропастями, и, не признавая, что этот подъем в высоту и есть сама жизнь, ужасается перед тем, что он увидал с высоты. Вместо того чтобы, признав силу, поднимающую его в высоту, своей жизнью, идти по открывшемуся ему направлению, он ужасается перед тем, что открылось ему с высоты, и нарочно спускается вниз, ложится как можно ниже, чтобы не видать обрывов, открывающихся ему. Но сила разумного сознания опять поднимает его, опять он видит, опять ужасается и, чтоб не видеть, опять припадает к земле. И это продолжается до тех пор, пока он не признает наконец, что для того, чтобы спастись от ужаса перед увлекающим его движением погибельной жизни, ему надо понять, что его движение в плоскости – его пространственное и временное существование – не есть его жизнь, а что жизнь его только в движении в высоту, что только в подчинении его личности закону разума и заключается возможность блага и жизни. Ему надо понять, что у него есть крылья, поднимающие его над бездной, что, если бы не было этих крыльев, он никогда и не поднимался бы в высоту и не видал бы бездны. Ему надо поверить в свои крылья и лететь туда, куда они влекут его».
   Поверить в свои крылья современный человек не может потому, что «требования личности так разрослись, так загромоздили сознание человека, что ему кажется, что разум отрицает всю жизнь. Ему кажется то, что если откинуть из своего сознания жизни все то, что отрицает его разум (то есть сознание высшей души. – И.М.), то ничего не останется. Он не видит уже того, что остается. Остаток, – тот остаток, в котором есть жизнь, ему кажется ничем».
   Теперешняя жизнь столь определенно разводит высшую и низшую душу, что Толстой считает возможным пользоваться понятиями двух «Я» в человеке: духовным (разумным) Я и животным Я.
   «Как ни старается человек, воспитанный в нашем мире, с развитыми, преувеличенными похотями личности, признать себя в своем разумном я, он не чувствует в этом я стремления к жизни, которое он чувствует в своей животной личности. Разумное я как будто созерцает жизнь, но не живет само и не имеет влечения к жизни».
   Но в человеке одно подлинное Я, и все дело в том, чтобы понять его. Свое «коренное и особенное» Я имеет два крыла. Оно определено особенным, свойственным только себе чувством себя живущим и особенным, свойственным только себе сознанием себя живущим.
   «Если в каждую минуту жизни я спрошу себя в своем сознании, что я такое? Я отвечу: нечто думающее и чувствующее, то есть относящееся к миру своим совершенно особенным образом… Мое сознание говорит мне только: я есмъ; я есмъ с тем моим отношением к миру, в котором я нахожусь теперь». «Это-то нечто, состоящее в моем известном, исключительном отношении к миру, и есть мое настоящее и действительное я». Оно «вносится нами в мир из области непространственной и вневременной». «И потому может уничтожиться мое тело, связанное в одно моим временным сознанием, может уничтожиться и самое мое временное сознание, но не может уничтожиться то мое особенное отношение к миру, составляющее мое особенное я, из которого создалось для меня все, что есть. Оно не может уничтожиться, потому что оно только и есть. Если бы его не было, я бы не знал ряда своих последовательных сознаний, не знал бы своего тела, не знал бы своей и никакой другой жизни. И потому уничтожение тела и сознания не может служить признаком уничтожения моего особенного отношения к миру, которое началось и возникло не в этой жизни».
   С другой стороны, «самое коренное и особенное мое я» определено своехарактерностью любви, с которой человек появляется на свет. Подлинное Я есть «то я, которое любит это, а не любит этого. Почему один любит это, а не любит этого, этого никто не знает, а между прочим это самое и есть то, что составляет основу жизни каждого человека, это-то и есть то, что связывает в одно все различные по времени состояния сознания каждого отдельного человека». «Так что только свойство больше или меньше любить одно и не любить другое – и есть то особенное и основное я человека, в котором собираются в одно все разбросанные, прерывающиеся сознания. Свойство же это, хотя и развивается и в нашей жизни, вносится нами уже готовое в эту жизнь из какого-то невидимого и непознаваемого нами прошедшего».
   Поскольку человек в самое первое время жизни живет в агапическом состоянии жизни, то эту изначальную свое-характерность любви, обусловливающую подлинное Я человека, надо относить к агапической любви высшей души. «Основное свойство человека более или менее любить одно и не любить другое не происходит от пространственных и временных условий, но, напротив, пространственные и временные условия действуют или не действуют на человека только потому, что человек, входя в мир, уже имеет весьма определенное свойство любить одно и не любить другое. Только от этого и происходит то, что люди, рожденные и воспитанные в совершенно одинаковых пространственных и временных условиях, представляют часто самую резкую противоположность своего внутреннего я».
   Общий вывод:
   «Я вижу, что соединявшее все мои сознания в одно – известная восприимчивость к одному и холодность к другому, вследствие чего одно остается, другое исчезает во мне, степень моей любви к добру и ненависти к злу, – что это мое особенное отношение к миру, составляющее именно меня, особенного меня, не есть произведение какой-либо внешней причины, а есть основная причина всех остальных явлений моей жизни».
   Однако «в себе мы понимаем жизнь не только как раз существующее отношение к миру, но и как установление нового отношения к миру через большее и большее подчинение животной личности разуму, и проявление большей степени любви. То неизбежное уничтожение плотского существования, которое мы на себе видим, показывает нам, что отношение, в котором мы находимся к миру, не есть постоянное, но что мы вынуждены устанавливать другое. Установление этого нового отношения, т. е. движение жизни, и уничтожает представление смерти. Смерть представляется только тому человеку, который, не признав свою жизнь в установлении разумного отношения к миру и проявлении его в большей и большей любви, остался при том отношении, т. е. с тою степенью любви к одному, и нелюбви к другому, с которыми он вступил в существование. Жизнь его неперестающее движение». Так что «единственное дело жизни» есть «установление нового отношения к миру, увеличение любви».
   Есть естественное агапическое состояние жизни ребенка. И есть высшее агапическое состояние, состояние жизни Иоанна Богослова в старости, твердящего одно и то же: «Братья, любите друг друга». «В таком человеке существование животное чуть брезжится, – оно все съедено новым отношением к миру, новым живым существом, не умещающимся уже в существовании плотского человека». Путь жизни высшей души человека, духовный рост ее идет от изначального несовершенного агапического состояния к совершенному агапическому состоянию. Изначальное естественное агапическое состояние – по земному своехарактерно. Конечное агапическое состояние, состояние жизни нового живого существа, не умещающегося в земной жизни, есть состояние, в котором «новое живое существо» любит всё и всех одинаково и равно. Тут еще нет места для сторгической любви.[45]
   Рассуждения о подлинном Я и его свойствах нужны Толстому в «О жизни» для доказательства того, что «смерть есть вступление в новое отношение» Я к миру, установление человеческого Я в новый центр жизни, невидимый из пределов нашей земной жизни. В начале работы трактат назывался «О жизни и смерти», но под конец ее Толстой убедился, что «смерти нет». Для объяснения этого он говорит нечто, что еще год-два назад нельзя было услышать от него. Как «особенное Я» определяется «в одном известным ему, но невидимом, особенном отношением его разумного сознания к миру», так и животная личность определяется «в видимом отношении животного сознания и вещества к миру». Таким образом «личностность» животного я открыто сопоставляется с «особостью» духовного Я, ставится в этом отношении в один ряд с ним.
   Став после плотской смерти в новое отношение к миру, говорит Толстой, человек не прекращает жить и в этом земном мире, оставаясь с живущими здесь людьми и воздействуя на них. Это можно было бы понять и в плане всечеловеческой духовной жизни: сын человеческий всякого человека, переходя после смерти в область жизни всеобщего Сына человеческого, продолжает взаимодействовать с теми его частями, которые включены в состав еще живущих людей. Такое взаимодействие возможно потому, что между частицами разделенного в самом себе Сына человеческого нет и быть не может никаких различий, что они составляют единое целое. Но когда в земной жизни продолжает действовать не безличная духовная сущность, а духовное Я, как «воспоминание его духовного образа», как его сугубо индивидуальное отношение к миру – «ничье иное», как подчеркивает Толстой, – то представление о всечеловеческой духовной жизни рушится само собой и заменяется представлением о личной духовной жизни. Да и о каком «новом живом существе» отдельного человека может идти речь в учении о всечеловеческой духовной жизни? С самого начала и до конца толстовский трактат «О жизни» обращен не к всечеловечеству и не к человеку как таковому, а к отдельному человеку, который «оглядывается вокруг себя и ищет ответа на свой вопрос (о своей жизни. – И.М.) и не находит его… И человек сознает себя одним во всем мире с теми страшными вопросами, которые разрывают его душу. А жить надо».
   Вскоре после завершения «О жизни» Толстой выдвинет учение о «посланничестве» человека в земную жизнь, создаст представление о «Боге своем» и окончательно перейдет на поприще личной духовной жизни.

4(10)

   «Движение в высоту предмета, движущегося вместе с тем и в плоскости, – пишет Толстой в «О жизни», – будет точным подобием отношения истинной жизни человеческой к жизни животной личности или жизни истинной к жизни временной и пространственной. Движение предмета к верху не зависит и не может ни увеличиться, ни уменьшиться от его движения в плоскости. То же и с определением жизни человеческой. Жизнь истинная проявляется всегда в личности, но не зависит, не может ни увеличиться, ни уменьшиться от такого или другого существования личности. Временные и пространственные условия, в которых находится животная личность человека, не могут влиять на жизнь истинную, состоящую в подчинении животной личности разумному сознанию. Вне власти человека, желающего жить, уничтожить, остановить пространственное и временное движение своего существования; но истинная жизнь его есть достижение блага подчинением разуму,[46] независимо от этих видимых пространственных и временных движений. В этом-то большем и большем достижении блага через подчинение разуму только и состоит то, что составляет жизнь человеческую. Нет этого увеличения в подчинении, – и жизнь человеческая идет по двум видимым направлениям пространства и времени и есть одно существование. Есть это движение в высоту, это большее и большее подчинение разуму, – и между двумя силами и одной устанавливается отношение и совершается большее или меньшее движение по равнодействующей, поднимающей существование человека в область жизни».
   «Движение по равнодействующей» все «большим и большим достижением блага» есть формула движения духовной жизни, формула духовного роста в толстовском учении личной духовной жизни. На поприще личной духовной жизни Толстой перейдет из поприща всечеловеческой духовной жизни еще через несколько лет, но уже здесь, в «О жизни», закладываются основы «нового жизнепонимания», провозглашенного в «Царство Божье внутри вас есть». Полное название этой завершенной в 1893 году книги: «Царство Божье внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание».
   Высшая душа человека разделена на две нераздельные, но и неслиянные стороны. Одна живет сама по себе личной (приватной) духовной жизнью. Другая сторона высшей души живет вместе с другими высшими душами общедуховной жизнью, то есть духовной жизнью Общей души своего народа. Но это не интердушевная жизнь, проистекающая где-то между высшими душами. Общая душа не между людьми и не над ними, а имманентна каждому. И общедуховная жизнь есть жизнь высшей души, но обращенная не в себя, а к другим высшим душам. Общедуховная жизнь – это жизнь обращенных друг к другу высших душ. Только в этом смысле можно говорить о совокупной духовной жизни любого типа, в том числе и о общедуховной жизни.
   Отойдя от общедуховной жизни, Толстой встал на позиции всечеловеческой духовной жизни, субъект которой есть Сын человеческий (в его понимании), своего рода высшая душа всего человечества. Это умозрительная позиция, удобная в качестве основания для строительства Царства Божьего на Земле для всего человечества, так как свет вседуховной жизни одинаков во всех и в каждом. Той же цели служат и мысль агапической любви.
   Я думаю, что всечеловеческая духовная жизнь – это не вседуховная жизнь, одна и та же духовная жизнь всех людей, как полагал Толстой, а все-общедуховная жизнь, духовная жизнь всех Общих душ. Все-общедуховная жизнь задействует высшие души всех людей тем, что одновременно принадлежит всем Общим душам и каждой Общей душе по-своему. Субъект (или субъекты) все-общедуховной жизни укореняется в отдельной Общей душе и тем самым – во всех Общих душах, уже образованных или еще не образованных в человечестве.
   Та или иная Вера, та или иная духовная практика, культовые установления и прочее, все то, что люди в общедуховной жизни выставляют на первый план, на самом деле имеет прикладное значение. Не Общая душа приписана к какому-то вероисповеданию, а вероисповедание принадлежит Общей душе. Если Общие души поменялись бы Верами, то каждая из них, разумеется, изменилась, но не исчезла и не стала той, от которой она переняла Веру. Вероисповедания имеют значение прежде всего в отношении Общей души. Для возникновения и соборного существования всякой Общей душе нужна религия, способная организовать ее соборную жизнь. Общие души европейской части человечества избрали себе христианство в качестве образующего Собор начала. Могли бы выбрать и другое подходящее (способное образовать Собор Общей души) религиозное учение, но выбрали это и на нем стоят – его для общедуховного единения исповедуют и им отталкиваются от всех других религий. Есть множество беспризорных религиозных учений, который стремятся распространиться исключительно для того, чтобы иметь большую возможность предложить себя какому-нибудь этносу в качестве образующего Общую душу начала. Марксов коммунизм бродил, бродил, пока его не подхватила российская Общая душа. То же и с фашизмом. То же даже с либерализмом. Все это виды вероучений, обманывающие собою Общие души. Не истина их важна, а то, что они сумели обмануть Общую душу собою, и то, какая Общая душа взяла их для себя.
   Вероисповедание создает пределы отделенности высших пластов Общей души, отграничивающих ее во все-общедуховном поле жизни. Содержание всякой религии важно и в качестве консолидирующего начала Общей души, и духовной преемственности в ней. Этой же цели служат и те стили одухотворенности, которые определенная религия формирует в Общей душе. То, чего достигают в духовной практике буддисты, каббалисты, суфии, даосцы и все другие, имеет значение не само по себе, в общедуховном смысле. Человек, изучающий религии мира или выбирающий для себя религиозное учение, должен был бы думать не о соответствии истин религиозного учения своей интуиции истины – сами по себе они не имеют значения, – а о близости себе той или иной Общей души. К вероисповеданию неприменимы критерии достоверности, подлинности, истинности или ложности. Эти критерии принципиально не пригодны для опровержения религиозных постулатов. Грани между порожденным воображением и существующим в действительности в общедуховности не существует. Это одно и то же. Непосредственный смысл религиозных текстов стирается и заменяется толкованиями – теми, которые берутся на вооружение Общей душой.
   В отличие от общедуховной жизни личная духовная жизнь стремится опереться на разум, на истинность, на достоверность и по ним поверяет свою Веру. Для общедуховного взгляда это неприемлемо. Не только общедуховно, но и общественно личная духовная жизнь совершенно бескорыстна и способна вывести процесс продвижения человечества к истине из тупика, в который он зашел за последние века. Через личную духовную жизнь можно с неожиданной стороны дать толчок и экуменическому процессу.
   Основная беда новейшего времени – это глубинная дезориентация человека. Только личная духовная жизнь поможет сориентироваться человеку в его жизни, определит приоритеты, ценности, обнаружит подмены в ней и ее мнимости. Вопросы подлинности и мнимости основательно завуалированы в общедушевной и общедуховной жизни нашего времени. Но с личной духовной точки зрения они видны. Взгляд на человека с личной духовной точки зрения – это верный и продуктивный взгляд на мужчину и женщину, на брак, на семью, на секс и целомудрие. Достаточно встать на позиции личной духовной жизни для того, чтобы обрести новый взгляд на страдания и наслаждения. Личная духовная жизнь дает и новый взгляд на свободу человека, и новый взгляд на человека как такового. Я даже думаю, что вникновение в личную духовную жизни способно выявить то, что есть и что не есть духовная жизнь человека.
   Для объемного рассмотрения проблем личной духовной жизни необходимо иметь перед глазами Структуру внутреннего мира человека. Пока ее нет, всякий разговор о личной духовной жизни носит предварительный характер.
   Субъект личной духовной жизни – отдельная человеческая душа с заключенными в ней высшими духовными силами. Цель личной духовной жизни – Царство Божие в себе, внутри себя («все остальное», если будет таковое, – «приложится»). Свет личной духовной жизни возникает далеко не во всяком и светит в зависимости от исходных потенциалов высшей души и ее способности или неспособности к духовному росту.
   Общие души народов западного мира за последние века все более и более теряют духовное основание, разодухотворяются. Соборная сторона общедушевной жизни – общедуховная жизнь – перестает быть ударной, и ударение переносится на этническую сторону. Религиозное все более и более уступает место национальному. С другой стороны, нельзя не заметить, что душевная и духовная жизнь людей западного мира все более и более перемещается на личнодушевную и личнодуховную жизнь. Но между тем эта последняя все еще представляется придатком общедуховной жизни.
   Всё, что принято считать духовной жизнью, до сих пор принадлежит жизни общедуховной, которая до сих пор доминирует в человечестве. Своей собственной духовной жизнью человек считает свою особенную, отличную от других общедуховную жизнь. Но идея личной духовной жизни сегодня обречена на неудачу и с другой стороны. Она опасна не только для общедуховных вероучений, как было прежде и есть теперь, а еще и потому, что она противоречит правящим идеям авторской личности, которую она призывает к себе службу, и животной личности, которая подлежит преодолению в процессе роста личной духовной жизни. Современный человек только-только начинает смутно догадываться, что в его личной жизни заключены огромные невостребованные духовные возможности, способные возродить человека, и даже человека нашего времени.
   Люди словно не знают, как им двигаться в приватной духовной жизни. Им нужны и мистические, и метафизические, и практические принципы личной духовной жизни, принципы, пригодные только для нее и ее осуществляющие. До Льва Толстого их не было. Он – первый пророк личной духовной жизни.[47] Перейдя на третье поприще своей духовной жизни, Лев Толстой думал, что вот-вот настанет пора, когда эти возможности начнут реализовываться. «Христианское учение тем отличается от всех других и религиозных и общественных учений, – в противоположность в «В чем моя вера?» пишет Толстой в 1894 году, – что оно дает благо людям не посредством общих законов для жизни всех людей, но уяснением каждому отдельному человеку смысла его жизни: того, в чем заключается зло его жизни и в чем его истинное благо» (67.257).
   «Церковь, государство, собственность, – говорит Толстой в 1888 году. – Все это надо уничтожить только в себе; в себе уничтожить признание действительности этих дел, а разрушать ничего не надо» (50.83)
   Проповедническая ценность заповедей Нагорной проповеди не пострадала от переориентации Толстого с всечеловеческой духовной жизни на жизнь личнодуховную. Но они приобрели иное значение.
   Шестая заповедь Нагорной проповеди (любви к врагу) указывает на опасность для личной духовной жизни душевной провокации ненависти. От чужой ненависти нельзя уклониться, ее пыл проникает в ту душу, на которую она направлена, индуцирует ответную ненависть и вызывает в душе переживание врага, которое гасит любые движения личной духовной жизни. Тут единственное средство – любить врага, что возможно, когда любишь агапической любовью, для которой не нужно предмета. С метафизической точки зрения «любовь к врагу» есть абсолютная вершина чувства личной духовной жизни человека.
   Не осталось без переосмысления и учение о непротивлении злу насилием. В конце концов Толстой приходит к выводу: «…мое утверждение о невозможности допущения противления злу при исповедании закона любви относится к личной жизни отдельного человека» (79.110).
   Если во времена «В чем моя вера?» Толстой упирает на мир между людьми и отвергает насилие, прежде всего по той причине, что оно производит вражду и разъединяет людей (и следовательно, Сына человеческого), то в его работах 90-х годов насилие есть зло, прежде всего потому, что с его помощью осуществляется лжеединение государственности, что на нем держится ложное общественное жизнепонимание, которое правит в мире и не дает в полную силу работать закону любви. «Закон насилия» – закон лжеобщедуховной государственной жизни. «Закон любви» – закон подлинной духовной жизни, жизни по Воле Бога, преследующего Свои, нам неведомые цели.[48]
   В феврале 1891 года Лев Николаевич так пишет В.В. Рахманову:
   «Христианское учение тем отличается от всех других, что оно не в заповедях, а в указании идеала полного совершенства и пути к нему, и это стремление заменяет для ученика Христа все заповеди, и оно же указывает ему все соблазны… В прежней вере и вообще в нехристианских верах заповеди стоят впереди (они так стояли для нас по «В чем моя вера?» – отчасти[49]), в христианстве заповеди стоят назади, т. е. в известный период развития человечества сознание его говорит ему – стремись к полному совершенству, но, стремясь вперед, не спускайся ниже известных ступеней… Христианская жизнь не в следовании заповедям, не в следовании учению даже, а в движении к совершенству, в уяснении всё большем и большем этого совершенства и все большем и большем приближении к нему. И сила жизни христианской не в различной степени совершенства (все степени равны, потому что путь бесконечен), а в ускорении движения. Чем быстрее движение, тем сильнее жизнь. И это жизнепонимание дает особую радость, соединяя со всеми людьми, стоящими на самых разных ступенях, и не разъединяя, как это делает заповедь» (65.262–263).
   Человеческая жизнь, на взгляд Льва Николаевича, зажата между двумя полюсами. На одном полюсе человек есть «зверь» и «не может перестать быть им, пока живет в теле». На другом полюсе он – «ангел», «духовное существо, отрицающее все животные требования человека». Заложенное во внутреннем мире человека противоречие, определяющее побуждения его жизни, состоит в том, что «человек хочет быть зверем или ангелом, но не может быть ни тем, ни другим». Разрешение этого противоречия – в понимании того, кто есть человек и зачем он живет в этом мире.
   И личная духовная жизнь решает вопрос спасения, но не спасение от Ада, а спасение от исчезновения духовной личности, если таковая родилась в человеке.
   Человек, учит Толстой в «Христианском учении», «ни зверь, ни ангел, но ангел, рождающийся из зверя – духовное существо, рождающееся из животного. И все наше пребывание в этом мире есть не что иное, как это рождение» (39.123).
   Когда Толстой толкует о рождении духовного существа, то он имеет в виду не акт рождения, а процесс рождения, «рожание», как он говорил. Назначение человека, его задание на жизнь и смысл его жизни – рожать «новое духовное существо». Толстовское учение личной духовной жизни есть учение об этом рожании и во благо дела его. В этом смысле Толстой переосмысливает евангельские слова: «Должно нам родиться снова». Вся человеческая жизнь представлялась Толстому как трудный, мучительный процесс родов, как родовой процесс.
   К 1888 году субъект всечеловеческой духовной жизни, Сын человеческий, окончательно заменен в жизневоззрении Толстого на субъект личной духовной жизни, на «Бога своего».[50] Он и есть рождающееся в человеке духовное существо. «Сказано люби Бога твоего. Мой тот, который во мне» (50.295). Библейскую заповедь о любви к Богу «всем сердцем твоим, и всей душою твоею и всеми силами твоими» (Втор. 6:5) Толстой в конце 80-х годов стал понимать «как закон к Богу моему, к тому, что во мне Божественно» (64.287).
   Назначение и задача человека – быть в процессе «рожания» Бога своего – «той вечной сущности, живущей в человеке», для которой «нет и не может быть смерти». «Бога своего» человек непосредственно познает «своим сознанием в самом себе». «Царство Божие внутрь вас есть» (28.293), – завершал Толстой одну из главных своих книг, указывая этими словами на направление течения и цель личной одухотворенности.
   Всякое религиозно-нравственное учение выставляет в качестве образца некоторое высшее состояние души и учит достижению его. Это может быть то или иное состояние святости, праведности, просветленности, веронаполненности и прочее. Достоинство человека внутри религиозной сплоченности определяется по достигнутой им ступени на пути к заданному совершенству. Чем выше ступень, тем выше достоинство человека. По «новому жизнепониманию», это совсем не так.
   «Большее или меньшее благо человека зависит по этому учению не от той степени совершенства, до которого он достигает, а от большего или меньшего ускорения движения» (28.41), то есть ускорение духовного роста. По этому «странному, не похожему ни на какое из прежних новому учению», важна сама по себе скорость духовного роста, нацеленного не на «большое», не на состояние, а на «всё большее и большее», на ускорение движения, ибо только «ускорение движения к совершенству» дает человеку «увеличение жизни». Рост жизни, писал Толстой, есть «наше единственное и неотъемлемое богатство, приобретенное жизнью» (65.168).
   Динамика процессов важна для духовной жизни любого рода. Но для личнодуховной жизни только она и важна. Духовный рост, про который говорит Толстой, не улучшение уже имеющихся качеств, не совершенствование данных свойств и способностей души и не обогащение дополнительно обретенными свойствами и талантами. Основной критерий личнодуховного роста – «увеличение жизни», приращение жизненаполненности души, наполнение ее высшей, чем та, которая есть, жизненностью и разумностью. Душа в акте лично-духовного роста становится выше и глубже себя самой, добывая в себе до того ей неведомые глубинные пласты жизни и разума.
   Личная духовная жизнь по большей части проявляется в борьбе и преодолении. В результате броска личнодуховного роста в душе что-то «рождается». Духовный рост – главный признак бессмертия души и основание для ее бессмертия. По Толстому, человек спасается не «верой» и не «делами», а личным духовным ростом. В этом суть мистических прозрений Льва Толстого на поприще личной духовной жизни.
   «И моя жизнь истинная есть только та, которая взращена мною» (51.106).
   Положения Нагорной проповеди активно участвуют во взращении истинной жизни в человеке, но не в качестве обязательных для исполнения правил жизни, а в качестве идеалов совершенства. Идеалы эти сами собой подвигают людей к деятельности духовного роста.

5(11)[51]

   Согласно «О жизни», духовному Я человека задано дело: установление нового, более высокого отношение к миру и проявление большей степени любви. Духовное Я «не может уничтожиться, потому что оно только и есть». Но как же и где оно существует после смерти «животной личности»? Все, что можно сказать по этому поводу, – это то, что умерший человек «вышел из того низшего отношения к миру, в котором он был как животное и в котором я еще нахожусь» и «что я не вижу того центра нового отношения к миру, в котором он теперь». Он «исчез из моих глаз», находится «за пределами моего зрения»,[52] «имеет теперь другой центр, невидимый мне… Каков этот центр, какова эта жизнь сама в себе, я не могу знать – могу гадать, если люблю гадание и не боюсь запутаться. Но если я ищу разумного понимания жизни,[53] то удовольствуюсь ясным, несомненным, и не хочу портить ясное и несомненное присоединением к нему темных и произвольных гаданий».
   Когда Толстой писал «О жизни», «вся» жизнь человеческая (то есть жизнь высшей души) представлялась заключенной в один и тот же «круг или шар с центром» Я. Через несколько лет ему открылось, что человеческая жизнь только представляется шаром с центром, на самом деле нет ни шара, ни центра. То, что видится и понимается шаром, есть часть «бесконечной кривой», вернее, череда переходящих друг в друга сфер или шаров. То, что представляется центром, точкой, в действительности есть стержень, проходящий сквозь все сферы по их общей оси. Теперь про «свое особенное Я» умершего человека никак нельзя сказать, что оно где-то «здесь» же, укоренено в том же существовании, что и при земной жизни. При рождении и смерти высшая душа переходит из одной Обители существования в другую Обитель существования.
   Евангельскую фразу о многих обителях в доме Отца Толстой толковал так: «…в Божьем мире дух пребывает самыми разнообразными проявлениями. Мы знаем проявление духа в живом человеке; но вот я умираю, выхожу из жизни нам понятной, но дух мой где-нибудь, в каком-нибудь новом проявлении будет жить… Жизнь в Боге самая разнообразная и непонятная для нас» (24.719–720).
   Чтобы вполне оценить перелом в мистических взглядах Толстого, произошедший в первой половине 90-х годов, надо четко различить два понятия и соответствующие им два посмертных состояния неземной жизни. Это состояние вечной жизни в Боге и состояние жизни некоего духовного существа в следующей Обители существования, живущего, условно говоря, в будущей жизни. Об этом духовном существе Толстой в «Христианском учении» говорит, что оно «рождается» в этом мире, – в смысле находится в процессе рождения. «Всё пребывание человека в этом мире от рождения и до смерти есть не что иное, как рождение в нем духовного существа» (39.128) для жизни в следующей Обители, сказано в п. 4 главы 10 «Христианского учения».
   Давняя толстовская идея Обителей в 1890 году дополнилась новым представлением о том, что и в этой Обители существования, как и в любой другой из бесконечного ряда их, жизнь человеческая есть волна, которая при рождении человека возникает из области вечной жизни Бога (а не из «невидимого мною все того же поля жизни», как «думал прежде») и по смерти человека опять возвращается туда же, то есть в вечную жизнь Бога, чтобы возродиться вновь волною жизни в следующей Обители. При таком взгляде высшим духовным статусом обладает тот, кто приходит в этот мир из области непосредственной близости к вечной и высшей жизни Бога, – ребенок.
   Ребенок прибывает в земную жизнь от Бога, он ближе всего к истинной и вечной Его жизни. По мере того как человек входит в жизнь, он все более и более удаляется от Бога и Его жизни. Так это продолжается до некоторой переломной точки, где сознание течения жизни меняется: до него человек сознает, что он идет в жизнь, после него – что спускается, сходит с жизни. И там и там есть своя законная работа жизни. До вершины человек «должен жить для этого мира». После нее «начинаешь жить для того, посмертного мира… Оба процесса нормальны, и в обоих есть свойственная состоянию работа» (53.170, 177–178).
   Человек сначала идет в жизнь от Бога, а потом – с жизни к Богу. По смерти он, умозрительно говоря, должен превратиться в Птицу Небесную, которую Бог непосредственно питает жизнью. И затем, уже из этого состояния, вновь рождается к жизни в следующей Обители. Где повторяется то же самое. В этих циклах хождения «от Бога и к Богу» совершается нужная Господу работа, в результате которой после земной жизни к Нему возвращается качественно иное существо, не то, которое входило от Господа в эту жизнь. Отсюда, видимо, и толстовское представление о человеческой жизни как о вдохе и выдохе Бога, о Его дыхании нами.
   Прошло еще четыре года, и Лев Толстой видит несколько иную картину хождения через Обители. Теперь каждая последующая Обитель отличается от предыдущей тем, что жизнь в ней меньше удаляется от Бога. Высшая душа из Обители в Обитель все больше и больше приближается к вечной жизни Бога, чтобы в конце концов слиться с ней. Для этого, надо полагать, высшая душа и пущена сквозь Обители, в каждой из которых она растет, взрослеет, переходит в следующую Обитель взращенной и потому меньше удаляется от состояния вечной жизни.
   Взгляд Толстого прикован теперь (начиная с 1894 года) не столько к своему новому центру в следующей Обители, сколько к «узкому месту», к самому переходу «смерть – новое рождение» – к моменту наибольшего приближения к Богу и единственной возможности слияния с Ним.
   Высшая душа, Я Божеское в человеке на какое-то «мгновение» оказывается в состоянии, в котором Бог становится «мною». И следовательно, высшая душа, гипотетически говоря, может остаться в том высшем состоянии жизни, к которому она и идет через Обители (см. 88.87). Именно к такому результату своей жизни всей душой стремится Толстой. Не следующая Обитель привлекала его, а ось вечной жизни Бога.
   Если высшая душа человека в момент перехода из Обители в Обитель не стала жить вечной жизнью в Боге, то она может либо уничтожиться, либо родиться в жизнь новой Обители. Толстой постоянно чувствует опасность, подстерегающую при переходе «смерть-рождение».
   «Та жизнь начинает привлекать меня, только страшен процесс путешествия. Только бы переехать благополучно, а там уже все будет хорошо» (53.194), – надеялся Толстой в пору работы над «Христианским учением». В 1896 году он пишет дочери Маше, что мучительные родовые схватки бывают не только в этой жизни, но и «в той, при переходе» (69.55). Так что и «там» можно не родить и не родиться…
   Момент перехода при смерти – своего рода экзамен, определяющий участь каждого. Недаром Толстой считал, что «особенно ценна последняя минута умирания» (45.464), что жизнь продолжается до последнего мгновения, которое может изменить всё.[54]
   Однако, подчеркнем еще раз, хождения через Обители, по Толстому, предполагает возникновение в недрах этой жизни нового и рабочего духовного существа, предназначенного не для вечной жизни, а для жизни в следующей Обители. Но как же в утробе человеческой жизни создается и вынашивается новое духовное существо для новой жизни?
   Любовь для Толстого начала 80-х годов – метафизический принцип, единящий Сына человеческого и устанавливающий мир внутри него. В середине 80-х годов: любовь тождественна жизни. В сентябре 1895 года Толстой дает иное определение любви:
   «Любовь к своему «я» в известных пределах пространства и времени и есть то, что мы называем жизнью. Эта любовь к своему «я» есть любовь, кристаллизовавшаяся, ставшая бессознательной, а любовь к другим существам во времени и пространстве есть, может быть, приготовление к другой жизни… Наша жизнь есть плод предшествующей сферы любви, а будущая произойдет от сферы любви в этой жизни. Как? Обителей много. Не вышло» (53.55).
   В нашем земном бытии происходит как бы перевязывание узла жизни: тот узел, который был завязан в прежней Обители и с которым я вошел в эту жизнь, теперь постепенно развязывается и любовью завязывается новый узел жизни, для моей жизни в последующей Обители.
   «Я предполагаю именно то, что есть то, что представляется мне всем – Богом, и в этом всём проявляются различные единицы объединения, различные степени любви, делающие существа тем, что они суть. Я – одно из таких объединенных существ. В прежнем существовании я, не будучи человеком, любил то, что составляет духовное существо человека, и перешел из низшей ступени существования на ту, которую я любил. Теперь я люблю нечто высшее и перейду в ту форму существования, которая соответствует моей любви. И так форм существования может быть бесчисленное количество. Отца моего обители многи суть».
   «Всё это – предположения, – заключает Толстой, – но для меня не менее, но более достоверные, чем вращение земли вокруг солнца» (53.62–63).
   В «О жизни» Толстой подчеркивал значение чувства жизни духовного Я, в силу которого человек исходно любит одно и не любит другое. Через 10 лет он пришел к тому, что это же значение любви определяет и то, какой весь мир «для меня» сейчас, и то, какой он будет «для меня», для моего сознания в следующей Обители существования. Новое духовное существо и его новый образ любовной духовности возникает здесь, в человеческой жизни, но определяет «моё» самосознание там, в жизни следующей Обители.
   Правильное понимание жизни – то, при котором человек в этом мире чувствует себя путником. «Перед нами одна станция в знакомых, одних и тех же условиях». И пройти эту станцию надо «бодро, весело, дружелюбно, совокупно деятельно, не огорчаясь тому, что сам уходишь или прежде тебя уходят туда, где опять будем все еще больше вместе» (53.78).
   Впрочем, «то (то, что после смерти. – И.М.) не будет другое, а то же» (51.111). И «там» будет такая же, как и здесь, борьба жизни – «и там не будет всегда чувствовать себя в Боге и там будет эта борьба с личностью, разрывание личности – в этом жизнь, а думаю, что и там будет жизнь, к сожалению, как говорят буддисты; к счастью, как говорят христиане» (71.402).
   Узел жизни в нашей Обители (как и в каждой) перевязывается: одно (в личности) развязывается, другое, для новой внеземной личности, завязывается. Но то, что не развязал (в земной личности!), не погибает вместе с животной личностью, а переносится в другую Обитель, где создает рабочие препятствия для новых трудов личной духовной жизни. Преодолевать эти препятствия, развязывать здесь недоразвязанное суждено новому духовному существу, которое создается здесь же.
   Входя в жизнь (и удаляясь от Бога) в каждой из Обителей, действуешь, дабы опытом жизни познать в ней главное, потом познаешь это главное и затем, вновь приближаясь к Богу, идя с жизни после главного перевала ее, любишь вновь познанное главное жизни этой Обители. Таков круговорот духовного роста в Обителях и через Обители (см. 53.21). В следующую Обитель выходит все, что собрано воедино любовью в этой жизни. Любовью производится все большее и большее расширение духовного существа при его прохождении через Обители. В этом, надо думать, одна из задач личной духовной жизни вообще.
   В пункте 4 главы 10 «Христианского учения» говорится о «рождении духовного существа» посредством «расширения пределов области любви». В следующем 5 пункте Толстой осторожно сообщает читателю:
   «Можно себе представить, что то, что составляет наше тело, которое теперь представляется как отдельное существо, которое мы любим предпочтительно перед всеми другими существами, когда-нибудь в прежней, низшей жизни было только собрание любимых предметов, которые любовь соединила в одно так, что мы его в этой жизни уже чувствуем собою; и точно так же наша любовь теперь к тому, что доступно нам, составит в будущей жизни одно цельное существо, которое будет так же близко нам, как теперь наше тело (у Отца нашего обителей много)» (39.128).
   Высшая душа человека является в земную жизнь непосредственно от Бога и действует в его духовной жизни. Это она во взаимодействии с другими высшими душами и в преодолении той «личности», которая досталась человеку в наследство от существования в предшествующей Обители, перевязывает узлы жизни, саморасширяется любовью, создает новое духовное существо, которому предстоит жить в следующей Обители.
   Сблизившись друг с другом и завязавшись в единый узел, высшие души людей нашей Обители существования создают то, что будет низшей душою (своего рода «личностью» или телом) в следующей жизни. Силу, способную завязать узел высших душ в этой жизни, мы назвали сторгической любовью. То «новое духовное существо», о котором говорит Толстой, есть сторгический узел, есть то сторгическое существо, которое в этой жизни образуется в сторгии личной духовной жизни и создает «личность» для существования в следующей Обители и духовной работы в ней. Высшая же душа будущей жизни, как и нашей жизни, происходит от Бога и включается в следующую (как и в любую другую) Обитель в момент перехода через «узкое место», из Обители в Обитель, когда Бог ближе всего.
   Со всеми самыми близкими людьми Лев Николаевич предполагал стать «одним целым существом» в следующей Обители существования (см., напр., 67.58–59). Но чтобы в любовном единении людей образовался новый узел неумирающей жизни, им нужно вступить в непосредственное душевное общение, стать сторгическими ближними, прочно свиться душами друг с другом, всем сердцем полюбить друг друга «усиленной», определенно направленной друг на друга любовью, которой любят верные друзья или супруги. Составлять будущее «отдельное цельное существо» способна только любовь «предметная» и «пристрастная», которой человек любит на пределе своих возможностей, любит особенно и исключительно – любовь сторгическая.
   Хотел или не хотел этого Лев Толстой, но Обители в его учении 90-х годов преемственны по сторгической любви. Такая преемственность обеспечивает весьма высокую степень личного бессмертия, но не одного себя, а себя вместе с тем или теми, кого в этой жизни ты специально избрал для сторгического единения.
   Однако в апреле 1898 года Толстой хотел убрать из «Христианского учения» только что приведенную мысль пункта 5 главы 10. «Мысль, выраженная там, – пишет он Черткову, – мне очень дорога, но выражена совсем дурно и не точно и вводит в соблазн людей, как я это видел на опыте» (88.92).
   Соблазн, по Толстому, есть такое ложное понимание практики человеческой жизни, которое ведет к раздорам, к нарушению единения между людьми. Метафизический тезис о том, что то, что составляет нашу личность, «когда-нибудь в прежней, низшей жизни было только собрание любимых предметов», и о том, что «наша любовь к тому, что доступно нам, составит в будущей жизни одно цельное существо, которое будет так же близко нам, как теперь наше тело», не есть соблазн и не нарушает любовь, а подтверждает ее необходимость и призывает к любви. Так какого же «соблазна» так опасался Толстой?
   В любовном единении двух высших душ – это особенно важно для разговора об Обителях – возникает новое, сторгическое духовное существо, которое не есть высшая душа одного или другого или их сложение. Мы уже говорили, что сторгическое духовное существо не заложено в земной жизни, возникло (рождено, создано, сформировано) вновь и потому не подлежит уничтожению при отживании плотского человека. Поэтому человеку так необходимо свиться своей душою с душою другого – и конкретного – человека, свиться так, чтобы он перестал быть «другим человеком», «другим Я», а стал «другим своим Я». В этом слиянии образуется из «Я» и из «Ты» новое единство жизни, новое сторгическое существо, обладающее большей одушевленностью и большей полнотой жизни, чем те высшие души, которые по отдельности составили ее. Вот эта «особенно дорогая» мысль о сторгическом существе и его хождении в Обителях существования и стала в 1898 году для Толстого соблазном. Именно в это время Лев Николаевич окончательно отвернулся от этой жизни, да так, что увидел в сторгической любви соблазн. Теперь он нацелен на агапическую любовь и вроде бы только на агапическую любовь.

6(12)

   Чем же Оленька, Ольга Степановна Племянникова (так звалась героиня Чехова) «образец» женщины и, более того, образец на все времена, «навсегда»? Любила она кого попало, а когда никого не любила, то была безучастной, жила без мыслей и в полной сердечной пустоте: «И так день за днем, год за годом, – и ни одной радости, и нет никакого мнения. Что сказала Мавра-кухарка, то и хорошо». И это пустейшее, жалкое существо – образец? А вот Толстой уверяет, что его трогает не только рассказ о любви Душечки, но «еще больше о том, как она страдает, оставшись одна, когда ей некого любить».
   «Автор, – объясняет Лев Николаевич, – заставляет её любить смешного Кукина, ничтожного лесоторговца и неприятного ветеринара, но любовь не менее свята, будет ли её предметом Кукин, или Спиноза, Паскаль, Шиллер…»
   Люди не называли Ольгу Степановну Лапушкой, Милочкой, Любушкой, а называли Душечкой, и вот как Чехов объясняет почему:
   «Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого. Раньше она любила своего папашу, который теперь сидел больной, в темной комнате, в кресле и тяжело дышал; любила свою тетю, которая иногда, раз в два года, приезжала из Брянска; а еще раньше, когда училась в прогимназии, любила своего учителя французского языка. Это была тихая, добродушная, жалостливая барышня с кротким, мягким взглядом, очень здоровая. Глядя на её полные, розовые щеки, на мягкую белую шею с темной родинкой, на добрую, наивную улыбку, которая бывала на её лице, когда она слушала что-нибудь приятное, мужчины тоже улыбались, а гостьи-дамы не могли удержаться, чтобы вдруг среди разговора не схватить её за руку и не проговорить в порыве удовольствия: “Душечка!”»
   Ольга Степановна потому и Душечка, что и плоть и душа её светится той духовной чистотой любви, которая сама по себе вводит душу в духовное благосостояние. Не только глаза и улыбка, но даже шея её излучала благо и святость её души. Любя кого-нибудь или только слушая «что-нибудь приятное», она изнутри наслаждалась, и это состояние душевного наслаждения выливалось вовне, на людей. Зато не любя она страдала. Не так, как страдают от влюбленности, а так, как страдают от безлюбия.
   Ольга Степановна способна только на истинные движения души, и она страдала от безлюбия в чистоте душевной, без камуфляжа всяческих дел и мыслей, ничем не одурманивая себя, без тех желаний, забот и «интересов», с помощью которых женщины исхитряются жить не любя. Женские духовные страдания безлюбия невыносимы. Их надо чем-то забить и прикрыть. Оказалось, что их лучше всего забить стремлением жить по-мужски, культивируя в себе мужские достоинства, не несущие чистого свечения любовной духовности. Прикрывая такими способами свои духовные страдания безлюбия, женщина, по сути, отказывается от любви, охлаждает себя, свою душу, работающую в любви. Ольга Степановна так мучительно страдает, страдает в чистоте сердца своего потому, что в ней вовсе нет, нет никаких мужских достоинств, дел и интересов. Её к ним не приучили. А приучили бы, и она могла стать биологом, скажем, или «живописицей». Только вот блага в душе ее несомненно стало бы поменьше…
   Ольга Степановна еще и потому Душечка, что она женщина неиспорченной души. Женская душа рушится, когда она не умеет или разучилась любить. Верный внешний признак порчи души женщины – её капризность, грубость и особенно истеричность; истерична женщина всегда только от того или иного рода погашения любви или её недостатка. Безлюбие – разрушение женской души,[55] а грубость, раздражение, истеричность есть, как Толстой видел на своей жене, последствия этого разрушения. Конечно, внешние проявления этих последствий можно сдержать, но нельзя их сдержать в самой себе. В Ольге Степановне не заметно этих последствий, но не потому, что не позволяют приличия или общая культура, она – антипод женской истеричности, и не по сдержанности, а непосредственно, исключительно благодаря душевной неиспорченности. Душечка духовно страдала в пустоте безлюбия, страдала – и не рушилась! Одного этого достаточно, чтобы вслед за Толстым признать эту женскую душу образцом.
   Представить себе не только ругающуюся, а просто раздраженную Ольгу Степановну по рассказу Чехова нельзя. Никогда в ней нет ни слова, даже мысли упрека. Она не умеет требовать и обижаться, предъявлять претензии или свои права. Она не играет в жизни, ничего не выигрывает и не проигрывает, никогда не выгадывает для себя, ни с кем не тягается, не борется за власть или за свое положение рядом с мужчиной, не завидует, не ревнует (хотя и имеет случай), просто боится потерять то благо любви, то духовное благосостояние, которое несет в себе ее душа. Она кротка, искренна, бескорыстна, некапризна, не знает, что можно по-женски давить, устраиваться, рассчитывать, блефовать, ждать и искать услад и развлечений, тянуть к себе и стараться привязать. Ни изменить, ни разлюбить Ольга Степановна не может. Она никогда не говорит «я», всегда – «мы»: «мы с Ванечкой», «мы с Васечкой». К тому же она в высшей степени восприимчива ко всему, чем живет любимый ею человек, за которого она всегда горюет и к которому всегда относится религиозно, отдавая ему всю себя. Это ли не «образец» женского сторгического действия?
   Многое в Ольге Степановне не могло не импонировать Толстому. Большинство женщин чувствуют свое превосходство над Ольгой Степановной только потому, что она смогла любить этого Кукина или этого пошлого лесоторговца. Любовь её действительно свята, говорят они, но не Кукин же достоин её. Подразумевается, что будь на его месте Шиллер, Паскаль или Спиноза, то и они бы могли любить так, как любила у Чехова Оленька. Но, согласитесь, что любить Шиллера, отдавать себя Паскалю, признавать превосходство Спинозы нетрудно, во всяком случае куда легче, чем отдавать всю себя Кукину. С Паскалем или Толстым, может быть, и тяжело жить, но женская путевая судьба легче. И разве Софья Андреевна, бескорыстно любя мужа, могла относиться к своему «Лёвочке» столь же трепетно и религиозно, как Ольга Степановна к своему Ване Кукину? Не много найдется женщин, которые были бы достойны любить Льва Николаевича. А Душечка любила так какого-то ветеринара. В каждом из своих любимых она видела совершенство и относилась к нему как к наивысшему существу, т. е. так, как в большинстве случаев не относились к величайшим людям их жены.
   Не великий предмет нужен, чтобы любить так, как любила Ольга Степановна; нужна неиспорченная женская душа. Любовью Душечки иначе нельзя любить никого: ни Кукина, ни Льва Толстого, ни Христа. «Без женщин – врачей, телеграфисток, адвокатов, ученых, сочинительниц мы обойдемся, – пишет Толстой, – но без матерей, помощниц, подруг, утешительниц, любящих в мужчине всё то лучшее, что есть в нем и незаметным внушением вызывающих и поддерживающих в нем все это лучшее, – без таких женщин плохо было бы жить на свете/…/ В этой любви, обращена ли она к Кукину или к Христу, главная, великая, ничем не заменимая сила женщины» (41.376). Но в какой же любви?
   Эта «главная, великая, ничем не заменимая сила женщины» обращена не на того, кто её «достоин» или кого она желает, а на того, кому она нужна. Ольга Степановна прельстилась не мужскими статями маленького Кукина, не интеллектом Пустовалова (Чехов умеет смеяться фамилиями) и не возвышенностью ветеринара Смирника, а только тем, что каждому из них была надобна её женская поддержка. Душечка отдает себя не первому попавшемуся, как это может показаться, а только тому, кому необходима была её душа, её способность любить в мужчине «все то лучшее, что есть в нем». Ольга Степановна так чутко откликается на мужскую просьбу помочь и поддержать потому, что, отдавая себя, она сама испытывает духовное наслаждение. Женщина не женщина, когда в ней нет потребности вхождения в благосостояние помощи другой душе в любви.
   Разграничение на диких женщин, которые любят для себя, не давая мужской душе то, что ей надо, и женщин, жертвующих собою, – не верно. Для всегда готовой к жертве Душечки её любовь не жертва, а наслаждение удовлетворением духовной потребности. Кладя душу свою для другого, она не геройствует и не умаляет себя, а, напротив, находит и осуществляет себя. Поэтому в ней нет и не может быть претензии или упрека к любимому – одна благодарность за то, что ей дали возможность любить, за дарование осуществления блага любви её душе. Она боится потерять это благо, благо, которое есть. Конец рассказа так трогателен потому, что Душечка знает, что ей непременно придется расстаться с её гимназистиком, и молит: ещё немного, только не сейчас…
   «Вдруг сильный стук в калитку. Оленька просыпается и не дышит от страха; сердце у неё сильно бьется. Проходит полминуты, и опять стук.
   «Это телеграмма из Харькова, – думает она, начиная дрожать всем телом. – Мать требует Сашу к себе в Харьков… О, Господи!»
   Она в отчаянии; у неё холодеют голова, ноги, руки, и кажется, что несчастнее её нет человека на всем свете. Но проходит еще минута, слышатся голоса: это ветеринар вернулся домой из клуба.
   «Ну, слава Богу!» – думает она.
   От сердца мало-помалу отстает тяжесть, опять становится легко, она ложится и думает о Саше, который спит крепко в соседней комнате и изредка говорит в бреду:
   – Я ттебе! Пошел вон! Не дерись!»
   Представляете, что ей предстоит в жизни дальше…
   Не смеяться, плакать хочется. И не слезами умиления, а от обиды за Ольгу Степановну. Она любила опереточного Кукина, и получился вроде бы несмешной фарс. Любила добропорядочного Пустовалова, и была пошлость. Теперь этот чужой ей мальчик, за которого, «за его ямочки на щеках, за картуз она отдала бы всю свою жизнь, отдала бы с радостью, со слезами умиления. Почему? А кто ж его знает – почему?» Быть может, такова её участь?…
   При всех достоинствах её души, она обездолена, и жестоко обездолена в жизни. Птицы и лисы имеют своих детенышей, а Душечке, Ольге Степановне, образцу женщины, отказано в этом. Оленька всю жизнь трудилась душою на сторгический союз – как трудилась! – и все вроде бы впустую. Несоответствие её великой женской души и ничтожной судьбы ужасает. Ужас весь как раз в том, что она по своей великой душе находится в полной власти своей судьбы, которая может быть какой угодно и часто (хотя далеко не обязательно) – ничтожной. Отдавая себя и жалея того, кому она нужней, Ольга Степановна не отказывала мужской душе, не выбирала и принимала за своего мужчину того, кого посылал ей случай. Вышла же трагедия: вся «главная, великая, ничем не заменимая сила женщины», весь грандиозный труд сторгического единения души Ольги Степановны именно в сторгическом отношении оказался произведенным вхолостую. Но почему это вовсе не умаляет величия ее души?
   Не удивительно ли, что в толстовском восприятии рассказа Чехова нет ничего трагического. Личная неудача или, лучше сказать, жизненный крах им же вознесенной женщины не потряс Льва Николаевича и не вызвал вопроса, подобного тому, какой возникал у него при столкновении с бессмысленностью жизни человека и его смертностью. Почему? Возможно, что все движения ее высшей души, несмотря на видимые поражения в ее земной жизни, совсем не холостые и не бессмысленные. Драматизм ее житейской судьбы только подчеркивает это.
   Жизнь Душечке дана, чтобы отдать ее кому-то. Она всегда готова охранять каждого, кого поручит ей судьба. Она любит, кого хранит, и хранит, кого любит. Одна она, без того, кого хранит душою, как бы не существует. К тому же она обладает высшим даром замыкать на себя мужчину и самой замыкаться на него. Жизнь, как это часто бывает, больно и жестоко экзаменует сторгическую силу ее души. И она «несет свой крест», выдерживает свой экзамен обездоленностью судьбы. Чтобы ни происходило в ее жизни, она продолжала быть сама собою, всегда готовой быть душевным убежищем тому, кому это оказывалось нужно. Жизнь колотила ее, а она оставалась целомудренной и при этом податливой на просьбы о помощи, исходящие от мужской души, чуткой к мольбе мужчины о женщине, о женском утешении любви, которая «незаметным внушением» поддерживает и вызывает все хорошее в другой душе, что только и есть действительный и достойный предмет такой любви – равной ко всем женской сторгической любви, отчетливо обретшей черты агапического жизнечувствования. Грань между агапическим и сторгическим в душе Душечки стерлась. Сторгическая любовь в этой душе возведена в сугубо женскую агапическую любовь. Вот что так поразило Толстого в героине Чехова.
   «Ваша «Душечка» – прелесть! – писала Чехову Татьяны Львовна Толстая. – Отец ее читал четыре вечера подряд вслух и говорит, что поумнел от этой вещи».[56] С чего бы мудрецу Толстому на старости лет «поумнеть от этой вещи»? Если Толстой и «поумнел», то никак не от своих и тем более чужих мыслей о женской эмансипации, а от чего-то другого.
   Ко времени написания Послесловия (1905 год) Лев Николаевич, очевидно, уже устал слушать бесконечные рассуждения своих критиков о несоответствии толстовского разума и толстовского чувства и таланта. Не удивительно ли, что он сам прибегнул к тому же противопоставлению при анализе произведения другого писателя? Антон Чехов, пишет Толстой, подобно библейскому Валааму, желал посмеяться над жалкой героиней, но «вознес ее».[57] Что вряд ли справедливо. Чехов, несомненно, учитывал восприятие рассказа публикой, которая реагирует в соответствии с умственными и эмоциональными эпидемиями своего времени. Но все же он писал не пародию, а драму и думал при этом, видимо, не о женской эмансипации, а о несостоятельности и странной участи любви – и именно сторгической любви – в этом мире. Может даже показаться, что то самое, в чем Толстой уличал Чехова, случилось с ним самим: в Послесловии к рассказу Толстой вознес не ту любовь, которую он проповедовал.
   Ровная, не усиленная, целомудренная, изливающаяся на всякого агапическая любовь противостоит в учении Толстого любви страстной, исключительной, направленной на одного того, «кто нравится». Если чеховская Душечка постоянно жила в полной готовности к любви, то не только и не столько в силу таинственного жизнедействия Божеской любви в человеке, но более всего для осуществления непреодолимой женской потребности в сторгической любви к мужчине. При всем удивительном благоволении души Ольга Степановна любила земной человеческой любовью. Она ждала и желала того же, чего желала и Наташа Ростова, и Кити, и Маша, – непосредственного объединения своей души с душою «своего» мужчины.
   Антон Павлович писал о драме сторгической любви земного человека. Толстой же нашел в рассказе Чехова высший образец агапической любви женщины, образец «навсегда» – и «поумнел от этой вещи».

7(13)

   Бог – неограниченное нетелесное неизменное Начало; «наше духовное существо» – то же самое неизменное духовное начало, но заключенное в пределы пространства, времени, материи. «Отдельность, несливаемость, непроницаемость одного существа другим может представляться только телом (материей), движущимся независимо от движений других существ. И потому как телесность и пространство, так и движение и время суть только условия возможности представления отделенности нашего духовного существа от всего остального, то есть от неограниченного, не телесного, не пространственного и не движущегося, не временнóго духовного Существа».
   «Жизнь есть сознание» (54.173), «сознание Бога, проявляющееся из-за пределов пространства и времени», сознание того, кого Толстой в разное время называл сыном человеческим, духовным Я, «Богом своим», духовным существом человека.
   «Жизнь же истинная есть проявление сознания из-за пределов пространства и времени. И она всегда есть». Отсюда с неизбежностью «вытекает то, что составляет основу доброй жизни: вытекает любовь, т. е. признание единства своей жизни со всеми существами мира» (90.142). Это в чистом виде агапическая любовь.
   Конкретная работа агапической любви в человеке состоит все же не в единении «со всеми существами мира», а в расширении пределов отделенности. Агапическая любовь расширяет область жизни и тем просветляет человека и приближает его к вселенской жизни (см. 54.111).
   Увеличение агапической любви приближает к Богу (54.113). «Сознание свое отдельного существа есть жизнь человека. Сознание Всего – есть жизнь Бога. Любовью, т. е. расширением своих пределов, человек приближается к Богу, но любовь не есть свойство Бога, как говорят обыкновенно: любовь есть свойство только человеческое» (54.155). «Любовь есть стремление захватить в себя Все, сделать свое сознание сознанием Всего» (54.167). «Любовь есть стремление вынести свое духовное Я из своих пределов, сделать своим я жизнь других существ. И в этом вся основа нравственности» (54.166).
   Взгляды эти складывались у Толстого постепенно, на протяжении нескольких лет, примерно с 1897 года. Тем не менее и в эти годы Толстой продолжает думать и писать об Обителях, но в его мыслях уже нет тех завязывающихся в земной жизни узлов сторгической любви, на которых ранее держался ход из Обители в Обитель. Через смерть переходит единичное духовное существо: «Я», один (см. 54.49). Одно и то же духовное существо совершает переход из одной формы в другую, когда «я здешнее закончено и начинается новое» (54.46). «Вся жизнь в этом мире есть только образование новой формы жизни» (54.35) – всё того же, а не нового духовного существа. При смерти «уничтожаются только пределы в роде освобождения сжатого газа. Кажется, что он исчез, а он только вступил в новые соединения» (54.121). Задача жизни человека – готовить свою жизнь в следующей Обители. Так что «любовь есть проявление в этой жизни стремления, которое полное осуществление свое получит только после смерти» (54.339).
   Пока у Толстого остаются представления об Обителях, до тех пор у него есть, пусть и в скрытом виде, сторгические представления. Так что и в начале 900-х годов Лев Николаевич не совсем отказался от той мысли, которую он хотел исключить из «Христианского учения». «Вся жизнь в этом мире есть только образование новой формы жизни, которую мы познаем в сознании – в том, что мы любим. Чувство самосохранения в молодости и вообще до старости есть не что иное, как противодействие всему тому, что нарушает процесс образования новой формы. Когда же новая форма готова, человек спокойно, радостно переходит в нее, т. е. умирает» (54.35).
   «Думалось как-то хорошо по случаю моих отношений к людям близким, что эта близость к ним не безразлична, а обязывает». Обязывает тем, что «через мои отношения с ними я устанавливаю новую форму» (54.47). Это сказано в 1900 году. В дальнейшем у Толстого уже не найти столь откровенно сторгически окрашенных мыслей.
   Для любви доступно не «свое другое Я», а только «свое Божественное Я». Более того: «Любовь не есть главное начало жизни. Любовь последствие, а не причина. Причина любви – сознание своей духовности. Это сознание требует любви, производит любовь» (54.186). Отсюда вывод:
   «Любовь настоящая есть только любовь к ближнему, ровная, одинаковая для всех. Одинаково нужно заставлять себя любить тех, которых мало любишь или ненавидишь, и перестать слишком любить тех, которых слишком любишь. Одно не дошло, другое перешло линию. От того и другого все страдания мира» (54.150). Это – полный отказ от мысли сторгии ради надмирности агапии.
   Людское счастье достигается не в личной духовной жизни отдельной души. «Бог хотел, чтобы мы были счастливы и для того вложил в нас потребность счастья, но Он хотел, чтобы мы все вместе были счастливы, а не отдельные люди. От того и несчастливы люди, что стремятся не к общему, а к отдельному счастью… Высшее же счастье человека – это быть любимым, и потому в человеке вложено это желание (превратно это выражается честолюбием, тщеславием). Для того, чтобы быть любимым, очевидно, надо любить самому» (54.188).
   25 февраля 1904 года Толстой пишет о трех ступенях сознания:
   «Сознание на первой ступени ищет добра только себе, воображаемому материальному существу; на второй ступени ищет добра только себе, воображаемому отдельному духовному существу; на третьей ступени оно есть добро себе и всему, с чем оно соприкасается: оно ничего не ищет, оно есть, одно есть… На первой и второй ступени я, настоящее я (Божественное) принимает свои пределы за самого себя. Только на 3-й ступени оно сознает себя тем, что есть» (55.15–16).
   Долгое время, трудясь на поприще личной духовной жизни, Толстой считал, что в человеке есть плотско-психическое существо, животная личность и духовное существо, духовное Я. Затем, уже на поприще вселенской жизни, он думал, что плотско-психического существа как такового нет, а есть пределы отделенности духовного существа – есть только отграниченное духовное существо и его пределы, представляющиеся нам материальными. Теперь Толстой решает, что и этого отграниченного духовного существа нет так же, как нет материальной личности, что и отдельное духовное существо – плод воображения. По его жизнепониманию 900-х годов, «меня нет, а есть только через меня, через мое сознание, действующая в мире вечная, бесконечная сила Божья. Жизнь в росте сознания: в переходе из первой во вторую и третью ступень и в усилении, в очищении, в оживлении сознания, находящегося на этой высшей степени. В этом усилении, очищении, оживлении, которому нет конца, в этом и смысл жизни, и благо жизни, и всё нравственное учение»(88.317–318).
   Во времена работы над «В чем моя вера?» Толстым двигало агапическое чувство жизни. Теперь, спустя двадцать лет, он обрел еще и агапическое сознание жизни, которое выразило себя в учении «монизма жизни».
   «Жизнь, которую я сознаю, есть прохождение духовной неограниченной (Божественной) сущности через ограниченное пределами вещество. Это верно» (55.109).[59]
   Жизнь есть проявление Сущего «в бесконечно многих ограниченных сознаниях, которые нам представляются материальными движущимися существами так же, как и мы сами. Эти зарождающиеся и уничтожающиеся сознания суть как бы дыхания Бога. Бог дышит нашими жизнями. Это сравнение неточно. Сравнение будет вернее с живыми клетками тела. Каждая живет и умирает и, живя и умирая, служит всему. Но чтобы сравнение было полно, надо прибавить, что клетка человек (про другие не знаю, но думаю, что и они смутно сознают) сознает то, что он и все другие клетки имеют источником одно общее начало. Из этого понимания жизни прямо вытекает нравственное учение всех религий. Человек, дух, сын Божий, брат всех существ [60], призван служить всем существам, Всему, Богу. Как хорошо! Особенно ясно выясняется из этого понимания жизни нравственное обязательство не только не уничтожать жизнь существ, но служить жизни. Жизнь всякая есть проявление Бога. Уничтожить жизнь значит уничтожить орган, вместе со мной служащий Богу – служащий и мне» (55.34–35).
   Впрочем, через полгода Толстой делает шаг от «человека-клетки» к прежнему представлению об отделенном духовном существе:
   «Мне приходит мысль, что переход от жизни животной к жизни духовной, от радостей, интересов животных к радостям, интересам духовным, есть начало, зародыш нового отделенного духовного существа, еще не познавшего своих пределов, еще не пришедшего к сознанию. Когда же существо это придет к сознанию, ему представятся его пределы веществом так же, как и теперь в нашей жизни, и так же он поймет жизнь подобных ему существ, как и мы понимаем в нашей жизни» (55.171).
   В конце концов у Толстого устанавливается такой взгляд:
   «Человек есть проявление божества, но ему кажется сначала, что он особенное существо: «я». Ему кажется, что он – «я» отдельный, что он человек; а он Бог – проявление его. Не знаю, как животные, но человек не только может, но должен это познать. А познав это, человек не может не полагать свою жизнь в соединении со всем – т. е. в любви. – Последствием этого для человека – благо». И в продолжение этой мысли: «Не любишь себя – пропал. Любишь себя одного – тоже пропал. Спасение только, когда любишь себя и все, т. е. Бога. Когда же любишь так, то Бог становится и тем, что любят, и то, что любишь» (55.247). «Что значит любить Бога? Любить Бога значит любить то Все, чего я сознаю себя частью» (55.284). «И эту возможность участия в жизни Всего мы имеем, когда сознаем себя тем духовным началом, которое дает нам жизнь. Сознание это проявляется в нас любовью» (56.13). «Как живо чувствую теперь, что основа, жизнь есть Божественная частица, сознаваемая нами любовью» (55.282). «Мы то, что мы сознаем. А любовью мы сознаем очень много вне себя» (55.266).
   Вера для Толстого, это «внутренняя неизбежность убеждения, которая становится основой жизни» в отличие от «веры как следствия усилия воли, при которой можно сказать: я велю верить, я хочу верить, ты должен верить».[61] Вера в любовь есть собственная, толстовская основа жизни, исходная установка его духовной жизни. Эта вера питала его до конца дней. В 1905 году она целиком основывается на агапической любви:
   «Я знаю, что живу в этом мире, что, живя, мне надо увеличивать любовь. Я спрашиваю, для чего это? И ответа нет. Но я верю, не могу не верить, что это хорошо, что это так надо. В этом вера. Когда я спрашиваю себя: кто сделал, что это так, и кто знает, для чего это так? Я тоже не нахожу ответа. Но я верю, не могу не верить, что есть Тот или То, Кто или что сделало это и знает, зачем. В этом вера в Бога» (55.231). При этом «вера любви, как высшего закона жизни, не исключает никаких радостей жизни. Можно играть, плясать, все противное любви делать ЛЮБЯ» (56.121).
   Во второй половине 900-х годов Толстой приходит к новому выводу: человек как таковой живет своего рода «двойной жизнью», словно два разных существа. Но это уже не животная личность и духовное Я, как он думал, будучи на поприще личной духовной жизни. По теперешним представлениям Льва Николаевича, человек живет и жизнью своей отдельной духовной личности (в личных пределах отделенности), и жизнью «более обширного существа, включающего наши отдельные существования так же, как тело включает в себя составляющие его отдельные клетки» (56.13). Два взгляда Толстого на человека: как на «человека-клетку» и как на отдельное духовное существо – таким образом совмещаются. Вера в любовь обретает новые черты.
   Перенесение сознания из отдельной личности «в более обширное существо» совершается тогда и тем больше, когда и чем больше человек работает – работает исключительно агапической любовью – на благо этого «более обширного существа». Кто же это существо? Это, может быть, и «люди вообще, всё человечество, весь мир, которого мы составляем частичное проявление» (89.61), а может быть, и «Начало Всего». Толстой учитывает возможность первого, но преимущественно развивает второе предположение.
   «Так что мы живем здесь и своею отдельной жизнью и жизнью другого более обширного существа, включающего наши отдельные существования так же, как тело включает в себя составляющие его отдельные клетки… Смерть поэтому, может быть, есть только перенесение сознания из отдельной личности в более обширное существо, включающее в себя отдельные личности. И это вероятно потому, что вся жизнь человеческая есть все большее и большее расширение сознания» (56.13).
   Общий круг жизни человека состоит из двух частей (см. 55.228). Одна, видимая, часть круга жизни (которая «от рождения к смерти») – в нашей Обители отделенности. Другая часть круга скрыта и проистекает в Обители Бога, которую можно назвать Обителью нераздельности. В видимой части «круга» производится далеко не вся работа. Есть работа и в скрытой части, в составе «более обширного существа». Об этой работе нам, людям, ничего известно быть не может. Но это именно работа, а не отдых и блаженствование, как в раю.
   В Обители нераздельности – действующая часть (и большая часть?) жизни духовного существа, только нам непонятная. Там идет непонятная кипучая жизнь «сущностей, какие они действительно суть». Когда читаешь о скрытой части круга, то сам собой возникает образ не имеющего размеров живого, колеблющегося шара, вся поверхность которого состоит из капель, плотно сжатых между собой и стремящихся разлиться – образ «живого глобуса» Пьера Безухова.
   Из скрытой части круга жизни, с поверхности «живого глобуса» капля отправляется (посылается?) в навигацию Обители отделенности, рождается в нее, проходит в ней видимую часть круга, что-то совершает и возвращается туда, откуда вышла, в Обитель Бога. Прозрение Толстого состоит в том, что человек живет вместе и «личной» жизнью той Обители отделенности, в которую он родился (капля, отделившаяся от поверхности), и жизнью той Обители нераздельности, куда он возвращается («как человек-клетка»). Проходящее «круг жизни» духовное существо нигде не перестает быть частью «более обширного существа».
   Особенно важно отметить, что то духовное существо, которое исходит из Обители нераздельности, проходит полукруг земной жизни и возвращается обратно, не имеет отношения к тому сторгическому существу, которое переходило из Обители в Обитель в учении середины 90-х годов. Это два рода независимых друг от друга духовных существ в человеке, которые могут встречаться или не встречаться, работать вместе или по отдельности. И для духовного существа второго рода, которое назвать мы еще не умеем, может быть ряд Обителей отделенности, но каждая из них – «в круге», который замыкается в Обители нераздельности, в Боге. В Боге не при переходе из Обители в Обитель (как виделось прежде), а в Боге в результате процесса хождения «в круге».
   «Умирая, я не вступаю в новое положение, а только возвращаюсь в то безвременное, беспространственное, бестелесное, бесформенное состояние, в котором был и из которого пришел в эту жизнь. (Хорошо.) Нельзя даже сказать: «в котором был», а в то состояние, которое мне так же свойственно, в котором я нахожусь теперь» (56.125). «Вся жизнь – в одном настоящем» (56.157).
   Высшая Обитель существования – это не новая Обитель отделенности, а Обитель нераздельности – нераздельности человечества или еще «более обширного существа». Все мысли и помыслы Толстого теперь устремлены к этой Обители Бога, в которой и истинная единая Жизнь, и подлинное единое Существование, которое для своих нужд может выходить в «круг», в Обитель отделенности, чтобы возвратиться назад. Так что, «кроме Бога, ничего не существует» (56.44).
   «Вы спрашиваете, верю ли я в существование загробной жизни и в бессмертие души. Оба вопроса так неточно поставлены, что отвечать на них невозможно. Жизнь, как мы понимаем жизнь, есть только здесь и не может быть загробной; душа человеческая точно так же есть только явление здешней жизни и потому не может быть бессмертна. Бессмертно только то духовное начало, которое составляет сущность и основу всего, что есть, и которое мы чувствуем в самих себе. Духовное начало это мы называем Богом. Если мы сливаем с ним свое существование, что совершается тем, что мы исполняем требования этого начала (Бога), сознаваемого в самих себе, то не может быть и речи об уничтожении того, что соединено с этим началом – едино с ним» (77.13).
   Только теперь (то есть начиная с 1907 года) агапическая любовь обретает то наивысшее значение, которое всегда искал для нее Толстой.
   «Я сознаю тело, сознаю душу, но не сознаю того, что сознает и то и другое. Это-то и есть Он, Бог, Любовь» (56.37).
   «Я – неполное сознание Всего. Полное сознание Всего скрывается от меня сознанием и временем. Пространство и время лишают меня способности сознавать Все… Все, что есть, все это – я же, только ограниченное пространством и временем. То, что мы называем любовью, есть только проявление этого сознания» (56.42).
   «Любовью я сознаю собой все существующее»(56.28).
   «Любовь не есть какое-либо особое чувство (как ее понимают обыкновенно). Любовь есть только последствие более или менее ясного сознания своей причастности Всему. Пальцы руки не любят друг друга, а живут общей жизнью. Они не поняли, что такое любовь» (56.42).
   Любовь есть проявление в Обители отделенности Жизни Бога. «Бог не есть любовь. Мы называем Его любовью только потому, что Он проявляется в людях любовью» (56.101). При таком взгляде все дорогие Толстому мысли нашли свое место и заработали в полную силу.
   «Да, да, любить врагов, любить ненавидящих не есть преувеличение, как это кажется сначала, это – основная мысль любви. Так же, как непротивление, подставление другой щеки не есть преувеличение и иносказание, а закон, закон непротивления, без которого нет христианства. Так же нет христианства без любви к ненавидящим, именно к ненавидящим» (56.55).[62]
   И даже так:
   «Я прежде думал, что разум есть главное свойство души человеческой. Это была ошибка, и я смутно чувствовал это. Разум есть только орудие освобождения, проявление сущности души – любви. (Очень важно)» (56.119).
   «Любовь это – сознание своей истинной жизни, единой во Всем. Дети, приходя ОТТУДА, еще ясно чувствуют эту жизнь и ее единственное вполне доступное нам проявление в любви. Сознание своей личной жизни есть самообман. Старость понемногу освобождает от него. Совсем освобождает смерть» (56.165).

8(14)

   «Да, я – Л.Н., я – писатель, я – нищий, я – царь, это – большое заблуждение. От него все страдания людей. Есть только Один и бесчисленные проявления Его, одно из которых – то, которое я сознаю собой. И благо нам, если мы не признаем Его проявление в себе за отдельное свое «я», а всегда чувствуем в себе то «Я» и живем Им. И мы испытываем самые разнообразные и неизбежные горести и страдания, если живем в заблуждении, что я есть наше Я» (56.142).
   27 апреля 1909 года в письме В.Г.Черткову:
   «Напишу Вам, милый друг, о том, что в самое последнее время случилось с Л.Н. Толстым. Случилось то, что вместе с Толстым оказался некто, совершенно завоевавший Толстого и не дающий ему никакого хода. Как только Толстой заявит какое-нибудь желание или, напротив, нежелание что-нибудь делать, так этот некто, которого я называю Я, по-своему решает дело и иногда соглашается, а большей частью, напротив, не позволяет делать того, что хочется, или велит делать то, чего не хочется Толстому… И удивительное дело, с тех пор, как я ясно понял, что этот Я гораздо важнее Толстого и что его надо слушаться и что от этого будет хорошо, я, как только услышу его голос, сейчас же слушаю его» (89.112).
   Записи в Дневнике того же месяца:
   «И теперь самое для меня дорогое, важное, радостное; а именно:
   Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения, и сотни и тысячи мелочей, которые, так или иначе, действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И всё кончено, и Толстой молчит. Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого – это твое дело. Исполнить же то, чего ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это – мое дело. И ты ведь знаешь, что ты и должен и не можешь не слушаться меня, и что в послушании мне твое благо.
   Не знаю, как это покажется другим, но на меня это ясное разделение себя на Толстого и на Я [63] удивительно радостно и плодотворно для добра действует»(57.46–47).
   «На душе уже не так хорошо, как было. Толстой забирает силу надо мной. Да врет он. Я, Я, только и есть Я, а он, Толстой, мечта и гадкая и глупая» (57.47).
   «Да, Толстой хочет быть правым, а Я хочу, напротив, чтобы меня осуждали, а я бы перед собой знал, что Я прав» (57.50).
   «Я» – это, конечно, «более обширное существо», «Я» с большой буквы. «Толстой» – тот великий человек, тот носитель отделенного духовного существа, то «я» человека (с маленькой буквы), которое создало и «Войну и мир», и «Анну Каренину», и «Путь жизни». Толстой и прежде много говорил о «Я духовном», но тогда он, различая духовное существо человека и его «личность», хотел особо подчеркнуть нематериальность, внематериальность и даже антиматериальность высшей души человека. Ударение тут делалось на слове «духовное». К сокровенному переживанию каждым человеком своего «Я» это не имело непосредственного отношения. Теперь Толстой, сохраняя и прежнее значение, все же делает ударение именно на «Я» в его собственном смысле. Это «Я» человека, взятое в его собственном смысле, он в последний год жизни – и, значит, в «Пути жизни» – называл просто: «ДУШОЮ».
   «Человек, если прожил долгий век, – читаем мы в «Пути жизни», – то прожил много перемен, – был сначала младенцем, потом дитем, потом взрослым, потом старым. Но как ни переменялся человек, он всегда говорил про себя «я». И этот «я» был в нем всегда один и тот же. Тот же «я» был и в младенце, и в взрослом, и в старике. Вот это-то непеременное «я» и есть то, что мы называем душой».
   С тех пор как Толстой при своем духовном рождении сознал в себе духовное Начало, он многие годы звал Его в себя, жил перед Ним и вместе с Ним. И вот теперь он почувствовал, открыл, раскрыл, что Начало это есть «Я» и воплощено в «я» человека, что «я» человека есть не что иное, как «Всемирное Я», Я Господа. Толстой чувствует в себе «Я» Господа Бога и узнает в своем «я» Его «Я».
   Когда Толстой в последний год жизни сообщал, что «одна душа во всех» (так назван и раздел «Пути жизни»), то он имел в виду, что одно Я – «Я» Господа – живет во всех и во Всем. И другого подлинного Я в мире нет. И любовь есть выражение жизни «Я» Господа в жизни «я» человека.
   «Жизнь – в исполнении воли «Я», или, иначе, жизнь – в стремлении к прекращению разъединения, в слиянии со Всем. А это-то приближение к слиянию есть лучшее благо нашей жизни – любовь» (56.141–142).
   «Основа жизни – сознания своего существования не того, каким я себя застаю, а того, что я есмъ, что только одно это я действительно есть. Все остальное кажется. Только такое же я в других существах сознается мною существующим тогда, когда я освобождаю свое я от того, что заслоняет его, – и я сознаю, через любовь, других людей собою» (56.93).
   1 января 1908 года:
   «В первый раз с необыкновенной, новой ясностью сознал свою духовность: мне нездоровится, чувствую слабость тела, и так просто, ясно, легко представляется освобождение от тела, – не смерть, а освобождение от тела; так ясна стала неистребимость того, что есть истинный «я», что оно, то «я», только одно действительно существует, а если существует, то и не может уничтожиться, как то, что, как тело, не имеет действительного существования. И так стало твердо, радостно! Так ясна стала бренность, иллюзорность тела, которое только кажется.
   Неужели это новое душевное состояние – шаг вперед к освобождению? Думаю, что да, потому что сейчас позвал Ивана и что-то особенно радостное, близкое почувствовал в общении с ним. Дай Бог, дай Бог. Как будто почувствовал освобождение того, что одно есть: ЛЮБВИ. Ах, кабы так осталось до смерти и передалось людям братьям!» (56.89)
   1 января 1909 года:
   «Очень, очень хорошо. Неперестающая радость сознания всё большего и большего соединения со Всем – любовью» (57.3).
   Характерная черта последних двух лет жизни Толстого – это его «более живое понимание любви и зависимости от одного Бога» (57.64).
   Толстой по-разному относился к словам Иоанна о том, что Бог есть любовь. И далеко не всегда соглашался с ними. Теперь же как бы заново принял их:
   «Как удивительно верно изречение Иоанна – Бог есть любовь, т. е. Бог есть то высшее, что есть в нас» (57.108–109).
   «Любовь не есть начало жизни, а только признание сознания начала жизни. Бога» (57.141).[64]
   «Думал сейчас… о том, что то, что я сознаю своим «я», есть сознание Богом самого себя через весь мир, в том числе и через меня. От этого-то Бог есть любовь. Может казаться неясно, но мне и ясно, и умиленно радостно» (57.148–149).
   «Бог – любовь, это так. Мы знаем Его только потому, что любим; а то, что Бог есть сам в себе, это – рассуждение, и часто излишнее и даже вредное. Если спросят: а сам в себе есть Бог? – я должен сказать и скажу: Да, вероятно, но я в Нем, в этом Боге самом в себе, ничего не понимаю. Но не то с Богом – любовью. Этого я наверно знаю. Он для меня всё, и объяснение и цель моей жизни» (57.177).
   «(Очень важное.) Разум есть то, посредством чего мы познаем то, что есть Бог, – познаем любовь. Пока не познал любовь, разум представляется всем, Богом (Бог есть слово)» (57.86).
   «Мы молимся словами. – А общение с Ним, Богом возможно не словами, а только любовью» (58.42).
   «Бог есть любовь. Любить Бога значит любить любовь» (57.30). «Любить Бога значит любить проявление Его» (57.64). «Любовь есть сознание себя проявлением Всего – единство себя и Всего – Любовь к Богу и ближним» (58.92).
   31 октября, уже в Астапове, Толстой продиктовал дочери:
   «Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется в проявлениях (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой своей жизни с жизнями других существ совершается любовью.
   Бог не есть любовь,[65] но чем больше любви, тем больше человек проявляет Бога, тем больше истинно существует» (58.143).
   «Дети живут, как большие разумные люди, ставя выше всего любовь. Взрослые же живут как дети, жертвуя любовью для глупых детских игрушек»(58.225).
   Любовь для Толстого и «та самая единственная форма, в которой я могу понимать» Бога (57.6),[66] и «все высшее и вернейшее и благотворнейшее из всего открытого нам» (57.10), и «религиозная основа жизни»(57.47), и, самое для него главное, стремление слиться с Ним, жить с Богом. «Быть с Богом» для Толстого означает «любить всех» (57.95). Под словом «любовь» Толстой понимает исключительно агапическую любовь – любовь ко всем и ко всему.[67] Сторгическая любовь вроде бы полностью и окончательно поглощена агапической любовью.[68]
   Запись января 1910 года:
   «1) Особенно ясно почувствовал то, что знал давно: то, что каждый сознает свое «я» так же, как я свое. Это кажется очень просто, а для меня это было и очень ново, и особенно, необыкновенно важно…
   2) Это важно, главное потому, что если хоть не сознаешь, но живо воображаешь другое «я», как свое, то сознаешь и то, что всякое другое «я» самое коренное «я», есть не только такое же, как мое, но оно одно и то же.
   3) Важно такое сознание чужого я, как своего, для блага человека, потому что, признавая чужое «я» таким же, как свое, можешь делать благо не только одному своему «я», но всем другим.
   4) Любовь есть не что иное, как только признание других я – собою» (58.5)
   И через месяц: «И эта жизнь моя – одна моя, и, наверное, моя, но и всякая жизнь отчего же не моя? Я это сознаю уж через любовь» (58.17).
   Место таинства сторгии заняло таинство сознания другой жизни как своей. «Общение человека с человеком есть единственное и величайшее таинство: сознание себя (Бога) в другом. Только бы понимать его таинство»(57.76).
   Образчик Божеской любви в земной человеческой жизни – это не сторгическая, а родственная любовь: «Любовь к детям, супругам, братьям это образчик той любви, какая должна и может быть ко всем» (58.117).
   Соединение людей любовью, оказывается, совершается не сторгически, не непосредственно от души к душе, от Я к Я, а опосредованное – через Я Господа.
   «Сойтись по-настоящему могут люди только в Боге. Для того, чтобы людям сойтись, им не нужно идти навстречу друг другу, а нужно всем идти к Богу. Если бы был такой огромный храм, в котором свет шел бы сверху только в самой середине, то для того, чтобы сойтись людям в этом храме, им всем надо было бы только идти на свет в середину. То же и в мире. Иди все люди к Богу, и все сойдутся» (45.74).
   Место непосредственной и наиполнейшей свитости двух душ в единое сторгическое существо в конце концов занято «маленьким, самым шатким соединением», но осуществляется оно по линии, «по которой Бог входит в души людей», через «бесконечно отдаленного Бога». Оно «кажется далеким», но оно-то, по взгляду Толстого последнего года жизни, и есть «самое твердое соединение», которое только может быть между людьми (см., напр., 82.76).

9(15)

   Воля агапической жизненности есть, говоря толстовским языком, «свойственное человеку благоволение ко всем людям»(26.392), ко всему живому и в целом к миру. Агапическая жизненность – это доброжизненность, жизнь Добра. Несущая добро-жизнь агапическая жизненность вливается в высшую душу, живит ее Добром. Чем полнее высшая душа живет такой жизнью, тем гуще добро в человеке. В некотором смысле высшая душа живет добром. Иначе – откуда же добро в нас?
   В людях много такого, что не ведает добра. Это все то в человеке, что проживает в земной жизненности, которая и наслаждает его, и доставляет страдания, и несет смерть. Человек борется в земной жизни, иногда побеждает, но в основном – терпит поражение и страдает. И это не зло. Такова предназначенная жизнь земного существа. Злом она выставляется перед лицом агапической жизненности, жизни Добра. Для носителя агапической жизненности зла нет. Есть только добро. Зло было бы не злом, а нормой, не будь в человеке духовного существа, живущего добром.
   Агапическое чувство любви к людям обращено ко всякому человеку, как к ближнему. В агапической любви есть и жалость, и сострадание, и умиление, и желание блага. Агапическая любовь – это не столько любовь, сколько самоизлияние добра, в том числе и туда, где добра нет: не может быть или где оно превращено в зло. Высшая степень проявления агапической любви – любовь к врагу, то есть несение жизни-добра к тому, от кого несется на тебя противоположный добру поток ненависти.
   Нельзя сказать, что агапическое действие совсем не производит соединения духовных существ. Но оно не направлено на воссоединение и не стремится объединить то, что разъединено. Это, скорее, не соединение, а сообщение духовных существ или сущностей между собой. Предполагается, что духовные сущности, которых призвана соединять агапическая любовь, тождественны или, по крайней мере, подобны друг другу. Агапическое действие необходимо для того, чтобы дать им встретиться поверх пределов, отделяющих их друг от друга. Сторгическое же действие пробивает эти пределы и стыкует высшие души через пробой. В одном случае через крепостную стену отграниченности перебрасывается легкая веревочная лестница (так, словно этой стены и нет), в другом случае к крепостной стене подводятся мощные орудия, которые, сотрясая и сотрясая стены, пробивают их и тем открывают духовным существам дорогу навстречу друг другу для полного взаимопроникновения.
   Чем полнее высшая душа агапической жизненностью, тем в ней больше Добра, благожелательности ко всему на свете – все равно соединенного или разъединенного. Сами по себе движения жизни Добра не имеют в виду сторгическое соединение.
   В противоположность агапиа, сторгия по-земному избирательна, даже выборочна, направлена на одного, действует от одной души на другую отдельную душу. Более того, человек сам оказывается во власти сторгии, тогда как для агапического действия ему необходимы специальные усилия и постоянный контроль над собой. Сторгический рост – трудная работа, но это не работа самосовершенствования в любви, которой вершится агапический рост. Сторгия властно захватывает человека, в агапическую жизненность человек погружает себя сам. Быть может, поэтому сила агапического действия так редко сопутствует силе сторгического действия в одном и том же человеке. И наоборот.
   Если агапическая жизненность питает жизнью высшую душу человека, то из источника, находящегося вне человека. В агапическую жизненность можно включиться только выходя из пределов собственно состава человека: «любить всех – значит не жить этой жизнью», познал князь Андрей. Выход же за пределы этой жизни, пусть даже и в жизнь вселенскую, означает отказ от работы личной духовной жизни или неудача в ней. Во всяком случае – не победа, хотя и не поражение.
   Неправомерное смешение агапического и сторгического – характерная черта душевного мира человека христианского круга, в том числе и Льва Толстого. Толстой во все времена стремился совместить сторгическое, предназначенное для земной работы высшей души человека, и сверхчеловеческую, внеземную агапию. Сторгия «недостаточно хороша» для него. И он попытался вывести сторгию из человека в агапическое жизненное пространство, перевести ее из Земли на Небо, растворить сторгию в агапии, поглотить сторгию агапиа. Для Толстого конца 900-х годов «Я» есть то Единственное, что живет подлинной (агапической) жизнью, что одно только подлинно есть в Существующем. Включить себя во вселенский поток агапической жизненности означает перестать быть подобием «Я» и стать Подлинником – включить себя в жизнь Бога, в Его Обитель нераздельности, то есть стать то же, что Бог, в каком-то смысле сделаться Богом. Следующая Обитель существования, в которую переходит сторгическое существо, заменена на Обитель Существования Бога, в которую входит духовное существо другого рода. Казалось бы, сторгия при этом почти утратила значение для Толстого, стала чем-то промежуточным на пути к агапиа. Статус недоподлинности, который обрела сторгия в жизневоззрении Толстого 900-х годов, свидетельствует об уходе Толстого из поприща личной духовной жизни в поприще вселенской духовной жизни – туда, куда испокон века уходили величайшие люди самых разных религий Мира. Толстой шел вроде бы по протоптанной дороге, но шел по ней по-своему – в соответствии с принципами хождения (путепрохождения) личной духовной жизни. И в этом – не в цели, а в Пути – его кардинальное отличие от великих учителей общедуховных религий.
   Толстого смущало то, что сторгическая любовь никогда не работает на евангельскую любовь и как бы даже противостоит ей. И потому дело сторгии – единение высших душ – Толстой формально приписал агапии и тем самым лишил сторгию самостоятельного значения. Хотя все учение о бессмертии в его сознании было связано именно с развитием сторгического начала личной духовной жизни. Вчитываясь внимательно в Дневники Толстого, обнаруживаешь, что так оно осталось и до конца его дней.
   «Есть доля правды в том, что жизнь моя, моя духовная жизнь остается в тех людях, которым она нужна была. Может быть, я есмъ то, что осталось в других существах от духовной жизни какого-нибудь существа. И то существо было то же соединение духовных начал других существ, и те так же. (Чепуха)» (56.65).
   В начале 90-х годов вполне уважительно бы отнесся к этой мысли спасения личностной духовной жизни.[69] И она, разумеется, более чем заслуживает этого. Но теперь, в 1907 году, Толстой отказывает ей даже в «доле правды». Казалось, Лев Николаевич мог бы объяснить себе и нам, в чем неистинность этой своей мысли, но он не объясняет, а перечеркивает ее и отмахивается от нее: «чепуха». Ведь если не «чепуха» – а она все что угодно, но не «чепуха! – то надо возвращаться на десять лет назад, на поприще личной духовной жизни. А это почему-то для Толстого невозможно. Почему же? Почему он не допускает себя до собственной мысли о спасении своей же личной духовной жизни? Почему такое спасение уже не спасает его? Потому, видимо, что, перейдя из поприща личной духовной жизни на поприще вселенской духовной жизни, Толстой заменил представления о посмертной жизни личного духа на посмертную жизнь в лоне вселенского духа.
   Ошеломляет, на какую высоту вынесено теперь Толстым сторгическое действие.
   «Сейчас думал очень для меня важное: Всё хочется – не знаю, по старой ли привычке или по свойству души человеческой, – хочется молиться, обращаться к Кому-то, к Богу. Я последнее время, стараясь ясно определить себе Бога, как и должно было быть, пришел к признанию невозможности отношения к Нему, к отрицанию Его для разума, но потребность жива. Бог, Ты, Ты – всё, чего я смутное проявление в теле, в отделенном от Всего теле, Ты – Весь, во всем совершенстве, помоги мне. Говорю это – и мне хорошо на душе. Не знаю, кто Тот, Кого я прошу о помощи, но мало того, что знаю, что Он есть, но знаю и то, что чем больше, искреннее, горячее прошу Его о помощи, тем больше чувствую эту помощь. Да. Помоги мне освобождаться от тела, соединяться с Тобой – и чувствую, что Ты уже помогаешь, и – хотел бы сказать, что люблю Тебя, но «люблю» не то слово. Чувство мое к Тебе и не так горячо, как любовь, и не так узко, телесно. Это не любовь. В любви есть желание блага, а в этом только желание соединения. – (Чепуха.)» (57.28).
   Определенно, «чепухой» (чепухой в скобках) Толстой в эти годы называл те истины, которые он, сознавая их, почему-либо не желал признавать за истины.
   Агапическая любовь желает благо всему и всем. Положим, человек способен благословлять Бога; но возможно ли пожелать благо… Богу? Из приведенной цитаты видно, что Толстой любит Бога не агапической, а сторгической любовью и не признает такую сторгическую любовь за любовь!
   СТОРГИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬ ЧЕЛОВЕКА К БОГУ! В этом есть нечто, что потрясает и заставляет на все нами сказанное выше смотреть иначе.
   Сам Бог, Бог-Весь, оказался единственным сторгическим ближним для старца Льва Толстого! Ни к этому ли всю жизнь стремилась душа его? Отсюда все его утверждения, что подлинно любить можно только совершенство, то есть Бога, и что люди могут быть связаны не непосредственно-сторгически, а лишь посредством Бога, и что это-то и есть самая надежная связь.
   Призыв: человек, не оставайся человеком, а становись Богом – для Толстого имеет сторгический смысл и заключает в себе Богочеловеческое сторгическое переживание. Если «все больше и больше считаешь все любимое тобой – собою, а любишь все, и потому не на словах, а на деле становишься Богом. Как это совсем особенно, с какой-то охватившей, претворяющей все мое существо в одну радость, силой я почувствовал это ночью. Теперь читаю, пишу, но не могу восстановить чувства радости, восторга, умиления» (56.74). Толстой расширяет сторгию до агапического размаха – процесс, начатый еще при чтении чеховской «Душечки».
   Разделение на «Я» (то есть «Я» Бога в себе) и «Толстого» (всего того в нем, что не есть Бог в себе, что не едино с Отцом) необходимо Льву Николаевичу еще и для того, чтобы знать и почувствовать, что «Я» в себе есть «другое Я» Бога. Бог – «Весь» и его «другое Я». Отсюда Бог есть Любовь и может быть узнан только любовью, и любовью сторгической, как мы теперь понимаем.
   «Третьего дня был настоящий интеллигент, литератор Гершензон, – записывает Толстой в начале 1909 года, – будто бы с вопросами о моих метафизических основах, в сущности же с затаенной (но явной) мыслью показать мне всю безосновность моей веры в любви. Долго он мямлил, но наконец ясно, определенно высказал следующее:
   «Почему думать, что то Начало, которое создало жизнь и мир и ведет жизнь мира, предписало основой нравственности любовь?» И это он говорил после того, как я уже определенно высказал ему то, что под Богом я разумею Любовь, не могу понимать Бога иначе, как любовью. Оказалось, что для него уже решено, что есть кто-то, создавший и ведущий мир, и что надо, мол, ответить на вопрос, откуда взялся мир. И вот надо было внушить ему, воображавшему, что он покажет мне неосновательность моего мировоззрения, допускающего на веру без основания закон любви основным законам жизни, и выведет меня из моего заблуждения своим строго рационалистическим взглядом, – надо было внушить ему, что его взгляд самый детский, основанный на принятом на веру положении о том, что есть Начало, сотворившее и ведущее, есть грубое суеверие, и что та любовь, которую он полагал, что я понимаю как предписание этого создавшего и ведущего начала, есть та самая единственная форма, в которой я могу понимать, в которой мне открывается это начало… Всё это я разъяснил ему, но он, разумеется, ничего не понял, а если мог понять, то постарался переврать, чтобы удержать свое установившееся и нужное не для души, а для мирских целей миросозерцание» (57.5–6).
   Гершензон спрашивает «апостола любви» Толстого откуда он взял, что Творец предписал любовь человеку в качестве основы нравственности? Гершензон имеет в виду любовь христианскую, агапическую. Толстой отвечает ему, что Бог-Творец – детское и грубое суеверие и что под Богом он разумеет Любовь, не может понимать Бога иначе, как любовью, что он и Бога-то знает исключительно по любви, то есть по Богочеловеческой сторгической связи между Им и собою. Бог открывается человеку, становится понятным ему только в силу Бого-человеческой сторгии, и никак иначе. Гершензон, «разумеется, ничего не понял» – ему и в голову не могло прийти, что «любовь» можно начинить таким смыслом. Тем более любовь к Богу.
   Общедуховная любовь к Богу выражается и в чувстве поклонения (и покорности) Верховному Властелину Всего и всех (Всевышнему), и в чувстве отвлеченной влюбленности (как, скажем, в библейской «Песни песней»), и в чувстве верности Богу своего народа или конфессии, и в чувстве вверения себя Ему, и в агапическом чувстве умиления и воскрыления. Для Толстого Бог – Субъект сторгического чувства. И пожалуй, единственный достойный этого чувства Субъект. Сторгическое единение людей достигается через сторгическое единство каждого с Богом. Этим вопрос о межчеловеческой сторгии снимается, и вместе с ним и снимается вопрос создания и становления сторгического существа. Бог – единственное на всех и для всех сторгическое Существо. Его не нужно образовывать, оно уже есть, можно и нужно только присоединиться к нему.
   Говоря о любви к ближнему, Толстой подразумевал сторгического ближнего по Богу: в каждом живет тот же Бог, что и в тебе. И поэтому любовь к Богу и любовь к ближнему тождественны. Бог есть единство Всего и вся («Ты – Весь»), единство, в которое включен и любящий Бога человек. Сторгическая любовь не уничтожена Толстым, как кажется на первый взгляд, и не поглощена агапической любовью, а возведена в ранг Божеской любви и тем самым совмещена с агапической любовью, с жизненностью Добра, которой живет благой Бог. Межчеловеческая сторгия заменена Толстым Богочеловеческой сторгией, которой придан агапический статус.
   Христианское чувство жизни существенно агапично. Но само христианство сильно сторгической (часто мнимо-сторгической) любовью к выведенному в Евангелиях и выпестованному двумя тысячелетиями образу Христа. Христиане общедуховно соединены в любви к Богу-Христу. И Лев Николаевич с детства любил Христа, но не как большинство верующих, а личнодуховно, как родного старшего брата по духу. Верное подтверждение этому – любовная завороженность неверующего Толстого Евангелием и Христом. Его сторгическая связь с ним через века привела в конечном счете к тому, что пафос агапической любви Иисуса Христа стал пафосом Льва Толстого. В результате «соблазном» (ловушкой) на личнодуховном пути исканий Толстого несмертия оказалась не сторгическая (как ему думалось), а агапическая любовь. Из-за любви к евангельской любви он прошел мимо многих тайн личной духовной жизни, когда они уже были в его руках. В этом драматизм его духовной жизни.
   Сторгия с Богом (с Богом в толстовском понимании) есть, по учению монизма жизни, подлежащий реализации факт духовной жизни человека и, сверх того, субъекта истинной, то есть вселенской жизни. Подлинно имеется только такая жизнь и такая сторгия – все остальное существует неподлинно или не существует.
   Единство и единение – центральная категория мистического мышления Толстого. В начале 80-х это было мистическое единение в Сыне человеческом. В 90-е годы это было единение с другими высшими душами, вместе образующими новое сторгическое существо для проживания в следующей Обители отделенности. В 900-е годы это единение с Самим Богом для проживания в Обители нераздельности, в единстве с Богом. Это не общедуховная, а личнодуховная любовь к Богу.
   Многие основные вопросы жизни Толстой решал опытно. И вопрос любви – агапии и сторгии – он разрешал не за письменным столом, а в своей жизни и самой своей жизнью. Сам по себе этот вопрос мог быть и не разрешен так, как вышло в жизни Толстого. Тогда и духовная жизнь Льва Николаевича сложилась бы несколько иначе. Как решалось в процессе жизни Льва Николаевича то, что в ней решалось, – вот содержание этой книги.

Глава 3
Мужчиной и женщиной

   «Какое странное и верное слово: что муж и жена (если они живут духовно) не двое, а одно существо»(56.93).

1(16)

   «Не хорошо становиться[70] человеку одному», сказал Господь и сотворил «помощника, соответственного ему» (Быт. 2:18). Ева сотворена потому, что человеку одному становиться таким, каким ему предназначено стать, «не хорошо». Без другого, соответствующего тебе человека, не полноценна душевная работа человека, и он не становится подлинно человеком. Без соответственного себе другого Я, без друга жить «не добро» – человек не обретает того духовного наслаждения и того сторгического блага, которое ему и отпущено, и необходимо.
   Дать Адаму помощника в трудах по Саду Эденскому – важный, очень, конечно, важный, но, видимо, не главенствующий мотив творения Евы. Сторгический ближний нужен не только для помощи. Помощь ли от него или обуза – как выйдет, но он нужен, пусть даже себе на погибель. Откуда-то в нас взялось это высочайшее душевное стремление: быть свитыми вместе, да так, что если уж гибнет один, то и другой не может не погибнуть. «Есть вещи, – писал П. Флоренский, – относительно которых о человеке должен заботиться не сам он, а друг его. А если друг не хочет заботиться? Тогда не должно заботиться никому. Если друг игнорирует гибель свою и друга, то надо гибнуть».
   Что же это за «вещи», которые перепоручаются «другу», другому Я? Они столь жизненно важны, что я погибну без заботы друга о них. Но почему бы не заботиться о них самому? Невозможно? Трудно? Нет. Та душевная или житейская ноша, которую я, будучи в сторгической связи, взваливаю на «друга», обычно не тяжела, во всяком случае, не так тяжела, чтобы я сам не смог нести её. Я не переваливаю на друга своего иго своё, не взваливаю на него «крест свой», а отдаю ему в руки концы от основных центров моей жизни и доверяю ему – в залог единства наших душ! – заботу о них. Обойтись без такой помощи – я обойдусь, но не обойдусь без сторгически любимого, без друга или супруга, которому я мог бы вручить себя. Даже тогда, когда его еще нет, когда я еще живу без него, я уже знаю, чтó в себе я поручу ему. И жду его. Не облегчения ноши жду, а сторгического блага.
   Сторгическое благо – благо личной духовной жизни. Давать это благо и не отнимать его – свыше установленная обязанность высшей души. Человеку нельзя не хотеть иметь его. Когда двое, как две нити, душевно свиты, тянут или не тянут, но свиты, то одним этим достигается совершенно особенная и ничем не заменимая полнота жизни, обрести которую по отдельности невозможно. Состояние свитости душ – такое благосостояние и такое духовное наслаждение, от которого ни одна здоровая душа не в силах отказаться. Сторгия сама по себе (то есть независимо от результата ее действия) есть истинное благо и одна из высших, ничем не могущих быть замененными ценностей жизни. Душа человека обездолена, когда сторгии нет.
   Большинству людей недоступно благо духовного восхождения, и сторгическое благо – единственное, что возможно для них в личной духовной жизни.
   Сторгическая любовь зачастую подменяется чувством мечты о будущем счастье. Особенно у женщины. Женщина жива, пока в ней есть надежда на будущее и мечта о счастье. Этой надеждой и мечтой переполнено все: и её любовь к детям, и её порыв к мужчине, вся женская любовь. Её мечта о нем, о своем мужчине есть одна из составных частей её мечты о счастье; мужчине в её душе часто отводится роль доставителя и обеспечивателя мечты ее счастья.
   И мужчина, влюбляясь, мечтает о будущем счастье с женщиной. Но счастье для мужчины обычно не самоцельно, а есть условие, иногда главное условие для достижения некоторой цели. «Она» обеспечивает, создает ему условия достижения цели. Женщина же, наоборот, если и ставит перед собою цели, то ставит и достигает их для счастья. Счастье в душевной жизни женщины в некотором роде играет ту же роль, что цель в душевной жизни мужчины. Женщина стремится к счастью, как мужчина к цели. Но при этом и она, и он что-то теряют в обретении блага жизни.
   Благо не только не счастье, но чаще всего приобретается в несчастье. Счастье – не реальность, а мечта, во всяком случае, исключительное и краткое состояние души и не её достояние. Только благо постоянно, неизбывно и реально.
   «Счастье есть удовлетворение существа человека, живущего от рождения до смерти только в этом мире; благо же есть удовлетворение требований вечной сущности, живущей в человеке» (53.75).
   Состояние счастья и состояние блага схожи по самоощущению полноценности жизни. Счастье по большей части есть желание радости для себя; скажем, чтобы мне душой и делом служили, чтоб меня любили, дав и мне возможность испытать наслаждения любви и радость заботы. Дело тут не в эгоцентрических намерениях (благо тоже «для себя»), а в праздной душевной пассивности мотива счастья в отличие от рабочей душевной активности состояния блага. Замена счастья на благо возможна только при активизации жизни свободно волящей высшей души. Что, разумеется, не для всякого возможно. Но – что ж поделаешь – плод не рождается иначе, как перейдя от пассивности к активности.
   Смешивая благо (вытруженное состояние свободы души) и счастье (временное состояние воскрыленности души, сознание восторга жизнью), человек тем самым путает основной признак исполнения своего назначения, спутывает внутренние критерии должной жизни – что «добро» и что «не добро».[71]
   Совместное счастье и сторгическое благо различаются, как брать и отдавать. «Любить – благо, быть любимым – счастье» (56.79). Чтобы обрести благо, человек должен, неся «свой крест», произвести своею жизнью труд, т. е. мучиться, падать и подыматься и опять падать, страдать душою, а не быть счастливым. Толстой говорил, что человек, ожидающий радости от супружества, всегда обманывается.
   «Главная причина семейных несчастий та, что люди воспитываются в мысли, что брак дает счастье. К браку приманивает половое влечение, принимающее вид обещания, надежды на счастье, которую поддерживает общественное мнение и литература, но брак есть не только не счастье, но всегда страдание, которым человек платится за удовлетворение полового желания, страдание в виде неволи, рабства, пресыщения, отвращения, всякого рода физических и духовных пороков супруга, которые надо нести, – злоба, глупость, лживость, тщеславие, пьянство, лень, скупость, корыстолюбие, разврат – все пороки, которые нести особенно трудно не в себе, в другом, а страдать от них, как от своих, и так же горьки физические, безобразие, нечистоплотность, вонь, раны, сумасшествие… и прочее, которые еще труднее переносить не в себе. Всё это, или хоть что-нибудь из этого, всегда бывает, и нести приходится всякому тяжелее. То же, что должно выкупать: забота, удовлетворение, помощь, все это принимается как должное; все же недостатки как не должное, и от них страдают тем больше, чем больше ожидалось счастья от брака. Главная причина этих страданий та, что ожидается то, что не бывает, а не ожидается того, что всегда бывает. И потому избавление от этих страданий только в том, чтобы не ждать радостей, а ждать дурного, готовясь переносить его» (53.229).
   Главное в супружестве – любить супруга, как самого себя, сознавать его «Я», как «свое другое Я». Отсюда и супружеское мучение: переносить, как свое, но не в себе, а в супруге. Но только так – в неизбежных страданиях супружества, а не в супружеских радостях – добывается необходимое человеку сторгическое благо. Подстегнуть сторгию изнутри (вновь, скажем, заставить себя любить с прежней страстью) нельзя. Если что и выручает тут, то все те беды, болезни, несчастья и неудачи любимого, без которых нет жизни, за которые мы ропщем на Бога и которые вновь возбуждают сторгическую волю души и восстанавливают начинающую загнивать сторгическую связь. Сторгическая связь возрастает на бедах, в испытаниях, в горестях, которые тем самым становятся условиям достижения блага.
   Новобрачные счастливы; в свой черед наступают все те семейные нерадости, о которых пишет Толстой, и им кажется, что это оттого, что они чем-то нарушили установки супружеской жизни. Чтобы вернуть себя в первоначальное радостное состояние, они стараются отыскать нарушения. Но этого, какие причины ни отыскивай, нельзя сделать. Поток взаимных претензий нарастает, и супруги или расходятся, или, сосуществуя, живут в описанных Толстым страданиях от несения душевных и физических пороков друг друга.
   Конечно, единственный выход: «не ждать радостей, а ждать дурного, готовясь переносить его». Но выход этот существует для человека, способного к духовной жизни, в глубинах души сознающего себя носильщиком Божьим, рабом Хозяина. «Вместо того чтобы сознавать себя в положении раба, который должен трудиться для себя и для других и трудиться так, как этого хочет Хозяин, люди вообразят себе, что их ждут всякого рода наслаждения и что все их дело в том, чтобы пользоваться ими. Как же при этом не быть несчастным? Всё тогда, и труд, и препятствия, и болезни, все необходимые условия жизни представляются неожиданными страшными бедствиями (24.566)».
   То же самое можно сказать и о сторгической жизни людей.

2(17)

   Мужу в книге Бытия заповедано оставить отца своего и мать свою и прилепиться к своей жене. О том, что жене надобно прилепиться к мужу, речи нет: она сторона мужа, взята от него, от него неотделима, вовлечена в его жизнь и его путь по жизни, будучи в душевном и плотском единстве с ним. Нарушение этого единства, то есть то или иное обретение или только утверждение самости, губительно для женщины. Она может самоопределяться до тех пор, пока не стала женою, женской стороной мужа. Самостояние жены не соответствует Замыслу создания её и, следовательно, лишает её сторгического блага.
   Не счесть трудов и забот души женщины в жизни. Но есть одна, ее главная душевная работа, не исполни которую и все остальные труды души ее обесцениваются. Стержневая душевная работа женщины – в преодолении самости. Не потому, что самость сильнее в женщине, чем в мужчине. Как раз наоборот. А потому, что в самости центральное место приложения усилий сторгически живущей женской души. Самость, возможно, не самое мощное, но основное препятствие и, следовательно, основной труд женского Пути.
   Почти любой женщине доступно природное благо – благо материнства. Пусть женщины имеют еще многие другие блага, которых требуют приверженцы эмансипации. Но никакие суррогаты душевной вовлеченности в общественную борьбу, в профессиональную деятельность, в судьбы других людей, даже в жизнь собственных детей не могут дать женщине духовное благо сторгического единения. Женское уклонение от сторгии (ради чего угодно: детей ли, служения ли обществу или дел милосердия и благотворительности) обычно не заканчивается счастьем или обретением блага.
   Сторгическое благо важно для человека вообще. Но особенно для женщины. Восхождение личной духовной жизни мужской души по большей части основывается на росте духовного сознания при его стремлении к истине. Мужское восхождение, конечно, возможно и для женщины. Но собственно женское восхождение в основном зиждется на обретении сторгического блага. В личной духовной жизни мужская душа оживает от большего и большего проявления духовного сознания и любви; душа женщины тем более живая, чем больше и больше приобретает сторгическое благо. Для прохождения Пути жизни мужчины и, значит, постоянного увеличения полноты его жизни более всего важен духовный рост. Духовный рост, что и говорить, немаловажен и в жизни женщины. Но на Пути её совершенно особое и незаменимое значение обретает другой вид роста – рост сторгический. Который, разумеется, необходим и на Пути жизни мужчины. Сторгическое благо в женской личной духовной жизни, в отличие от мужской, становится путевым двигателем.
   Без понятия сторгического роста, как и без понятия духовного роста (то есть, по Толстому, стремления души к Богу) нельзя описать ни Путь человека, ни самого человека, ни вообще его жизнь. Наша земная Обитель – Обитель отделенности, сторгический же рост – преодоление замкнутости и изолированности душ их единением: от активного выделения одной души из многих для сближения с ней до идеала слияния душ в одно, единое, неразрывное целое. Во «все большем и большем соединении» с другой душою – один из главных двигающих мотивов всей жизни человека.
   Рост любви-единения, то есть сторгический рост, и духовный рост – вот два основополагающих мотива и два двигателя личной духовной жизни.
   Сторгический рост такое же кардинальное понятие личной духовной жизни, как и собственно рост духовный.
   Для роста агапической любви необходимо присутствие других душ, но при этом от них не требуется встречной активности; они нужны в качестве предмета приложения агапических сил жизненности. Рост агапической любви в одной душе может идти изолированно от другой души, на которую агапическая жизненность выявляет себя. Тут годен даже предмет воображаемый. Хотя само действие агапической любви, как об этом часто говорил Толстой, раскрывает любовную духовность в другом; но это не означает единства высших душ, не есть совместная двуединая духовная работа и может происходить в обособленности друг от друга. Духовный рост, и в частности рост агапической любви, вполне возможен при отсутствии сторгического роста.
   И сторгический рост возможен без проявления агапической любви. Сторгические каналы могут открываться и сторгическая воля может действовать, как бы и в каком бы режиме высшая душа ни работала. Сторгический труд посилен всякому и в любом здоровом состоянии жизни.
   В сторгическом росте обычно участвуют двое. Сторгический рост производится вдвоем, в сокровенной взаимодушевности, которая создается высшими душами двоих, ими укрепляется и приводится в рабочее состояние. Сторгический рост – это рост вовлеченности или взаимововлеченности в жизнь высшей души другого человека. Сторгический рост предполагает трату душевной энергии друг на друга.
   Духовный рост как бы внутренняя работа высшей души; сторгический рост как бы наружная работа, в которой высшая душа выходит за свои границы к другим границам, к другой высшей душе. Не сколько своя, столько другая душа есть область работы сторгически растущей души. Проявиться это может и служением, и воспитанием, и самоотречением, и, разумеется, в самой сторгической любви, в которой души так свободно и радостно сплетаются друг с другом.
   Сторгический рост заготавливается мужчиной (в его духовном росте) и осуществляется при главенстве женщины. В сторгическом росте – благо личной духовной жизни женщины, и для сторгического роста она – главная.
   Надо различать сторгическое благо, соответствующее тому или иному состоянию свитости душ, и благо сторгического роста. Неподвижность, остановка души в сторгическом росте чревата теми же последствиями в личной духовной жизни, что и остановка духовного роста.
   Ленивая душа стремится к духовному застою. Такое же стремление есть у нее к сторгическому застою. Сторгически застойное выражение (особенно на женских лицах) отталкивает то черствостью и претенциозной строгостью, то жесткостью и скрываемой (или открытой) готовностью к бранчливости, и всегда – какой-то стылой всезнающей непримиримостью, в которой раз и навсегда определены ценности жизни, не подлежащей пересмотру. Такие люди – каково бы ни было прошлое их душ и каковы бы ни были их прочие достоинства – уже несдвигаемы и потому лишены блага сторгического роста.
   Человек тем более «живой», чем больше рост его души. Это справедливо как для роста духовного, так и для роста сторгического, то есть «все большего и большего единения с другими душами», единения, дающего душе все возрастающее благо. Полнота блага сторгического роста, как и жизненаполненность духовного роста, может быть условно выражена в некотором соотношении, в излюбленной Толстым дроби. В знаменателе этой дроби ставится «любовь к себе», замкнутость души на себя, ее самоутверждаемость, отгороженность, самость. В числителе – раскрытость души, ее собственное стремление к соединению, единению, нераздельности с другой душою или душами, т. е. то, что можно назвать силой или энергией сторгической воли души. Благо сторгической любви определяется не самим по себе стремлением, силой и способностью любви одного к другому, а отношением мощи сторгических возможностей к мощи самости. Сколь бы добр, отзывчив, сочувственен ни был человек, но «велик знаменатель» – и нет ему блага (хотя есть наверняка другим польза). Ровно так же нет блага человеку разомкнутой, но сторгически ослабленной души.
   Жив тот человек, в ком происходит увеличение скорости духовного роста. Оживает человек и при ускорении сторгического роста. Чтобы завязнуть и сойти с Пути, в душе совсем не обязательно должно поначалу произойти резкое потускнение уже достигнутого уровня духовного сознания. Нисхождение начинается не со срыва и не с катастрофы, а с уменьшения скорости духовного роста, которое ведет к застою.
   Для получения и сохранения сторгического блага нужно не только сохранение существующего уровня близости сторгической связи, но и укрепление и усиление её – сторгический рост. Или одна душа все больше и больше включается в другую душу, или она начинает гибнуть. Нисхождение сторгической жизни начинается тогда, когда близость с супругом (или другом) далеко еще не утрачена, но нет ее упрочения. Это так и для мужской, и для женской души. Но более – для женской.
   Как только процесс сторгического роста приостанавливается, так над душою женщины нависает угроза, которая выражается всегда одинаково: куда-то уходит благо жизни… Вот с такого состояния безблагости (которое случается и в пылу душевной близости) и начинается всё то отчуждение, противоборство, всякого рода измены, выгадывания и уклонения женской души, которые завершаются крахом сторгической связи.
   Духовный рост любого рода необходим не только для усиления, но и для поддержания той полноты жизни, которой душа обладает. Увеличение полноты жизни происходит от ускорения духовного роста. Состояние той или иной полноты жизни поддерживается при неизменной скорости роста. Замедление роста (скорости роста) приводит к оскудению душевной жизни, нисхождению, гибели души. И здесь: то, что справедливо для духовного роста, то в не меньшей мере справедливо для роста сторгического.
   Есть «другое Я» – должен быть сторгический рост. Иначе – утрата полноты жизни души, ее неминуемая гибель. Увеличение сторгического блага происходит только при ускорении сторгического роста, при котором сторгическая связь возводится на новую, более высокую ступень. При укреплении существующей сторгической связи полнота совместной душевной жизни сохраняется неизменной. Застыли отношения, нет усиления сторгической связи, нет сторгического роста – нет и сторгического блага: душа супруга или друга, даже продолжая любить, как прежде, понемногу закрывается, закупоривается, гаснет и стынет, он все больше и больше начинает настаивать на своих правах и переключаться на себя. Сторгическая связь ослабевает.
   Душа сторгически растет в сторгической связи, в двуединости, и потому благо сторгического роста зависит не только от одного себя. Сторгический рост одного предполагает врастание в другую душу, которая должна вместить в себя и, мало того, дать вошедшей в нее душе простор и питание для её собственной работы.
   Работа духовного роста замедлена в путевосхождении женщины и ускорена в путевосхождении мужчины. Дело сторгического роста замедлено в путевосхождении мужчины и ускорено в путевосхождении женщины. Ускорение сторгического роста в супружестве ограничивается, во-первых, сторгической волей и возможностями души женщины и, во-вторых, богатством, энергией и путевым состоянием души мужчины, в которую женщина включилась и с который вошла в сторгическое единение. Драматизм путевой судьбы женщины, теоретически говоря, в том, что мужчина далеко не всегда способен к духовному обогащению ее. В некоторой степени женщина способна компенсировать душевную недостаточность мужчины, но только женщиной сторгический рост длительно обеспечиваться не может. Никакая женщина не работает своей душою за себя и за мужчину.
   Духовный рост и рост сторгический увеличивает действительную полноту жизни высшей души, наполняет человека благом и смыслом, исполняет работу Бога. Оба эти начала полноты нашего существования неразрывны, хотя им и случается действовать по отдельности. Мгновение для высшей души безжизненно, когда в ней нет того или иного роста.

3(18)

   Сторгическое жизнедействие – величайшее таинство душевной жизни человека. Оно глубинно связано с процессом духовного восхождения человека. Сторгический рост – столь же свободная Божеская сила жизни, как и рост духовный. Однако внутренний мир человека, будь то мужчины или женщины, в своем сознании отделенности прочно закрыт, закупорен от других душ полупрозрачной бронею, которую нелегко преодолеть. Для вхождения в сторгическое взаимодействие людям необходимо прорваться друг к другу.
   Надо ли говорить, что жизнедеятельность высшей души и сексуальные вожделения плоти не уживаются в человеке. Но в качестве могучей сближающей силы, сливающей тела в единое плотски блаженствующее целое и тем через плоть пробивающей личностные заграды на стезе высших душ друг к другу, секс необходим и морально законен. Эрос – естественная пробойная сила, без помощи которой душам мужчины и женщины трудно найти пути замыкания друг на друга.
   Кажущаяся самовластной острота половой страсти человека обслуживает в первую очередь потребности его души, а потом уже природные нужды продолжения рода. В момент вожделения душа стекает на плоть, не работает сама, несвободна, находится под диктатом плоти. Это состояние, в котором воля души направляется туда, в том направлении, куда ей указывает плоть. Тело отделяет, разделяет человека от человека, но тут оно, вытягивая душу на себя, имеет объект желаний вне себя, в другом теле, на которое через свое тело предельно концентрируются силы, воли и сознания всего существа. Наступает момент душевного затмения через другого, затмения, создающего возможность вхождения в первичное сторгическое зацепление.
   Силы плотской жизни максимально поглощены друг другом как раз в то время, когда внутренний мир каждого поглощен плотью – двое «сливаются», становятся чем-то одним, замыкаются по плоти, как в кольцо, энергия жизни в котором циркулирует от себя в другого и от него в себя. Специальные точки в теле мужчины и женщины услужливо расположены природой так, чтобы при соприкосновении оба тела, сверху донизу, были включены в общее кольцо. Обнявшиеся в экстазе влюбленные откровенно стремятся замкнуться в это кольцо. Они знают, что надо остаться одним, ибо тут совершается величайшее таинство замыкания тел и душ мужчины и женщины, в котором и происходит таинство зачатия. Ребенок у людей в буквальном смысле есть естественный плод замыкания мужчины и женщины, следствие их единства в плоти и через плоть.
   Из сказанного ясно, что смысл полового общения не в детях так же, как не в плотском наслаждении. Не плотское наслаждение, конечно, но и не зачатие детей (как долгое время полагал Лев Толстой) есть моральное оправдание секса, а взаимопроникновение через тела, способствующее внутреннему раскрытию друг перед другом и, следовательно, облегчению начала процесса сторгического взаимодействия. Секс ради детей столь же обездушен, сколь и для приятности тела. Зачатие ребенка должно быть последствием состоявшегося плотско-душевного единения мужчины и женщины. Безнравственен самоцельный секс.
   Сторгической любовью легче всего становится супружеская любовь, объединяющая высшие души мужа и жены. Супружеское счастье (в том числе и сексуальное) служит сторгическому благу. В процессе душевной свитости супругов участвует и их плоть, становящаяся единой плотью, и притирающиеся в процессе жизни животные личности того и другого. Сторгической любви супругов ассистирует и плотское взаимопроникновение, и невольно входящие в зацепление низшие души, и совместное проживание, и общие дети, и жизненная взаимозависимость, и общая борьба жизни, в которой необходимо поддерживать друг друга, и многое другое. Супружеская сторгия вполне подходит под толстовские требования, ибо она пользуется и плотью, и животной личностью в своих целях, заставляя их работать на нужды сторгии, то есть высшей души и ее личной духовной жизни.
   Обыкновенная человеческая история: на женщину давит возраст, она выбирает кого-то, выходит замуж, больше по необходимости, чем по любви, и через месяц совместной жизни… уже любит его. Не только телом, но и, что поразительно, душою. Конечно, и мужчина в минуту страсти любит душою от тела, готов, сам веря, клясться в вечной любви, но, напоив тело, тотчас выводится душою из спровоцированного плотью любовного переживания. Женская же душа, войдя от плоти в состояние любви, куда чаще остается в нем. Тогда мужчина решает, что душевная жизнь женщины зависит от удовлетворения похоти ее тела.
   В общем случае женское тело крепче связано с душевной жизнью, чем мужское. В отличие от тела мужчины тело женщины готово выполнять заказ ее души, служить инструментом душе, ее орудием. Тело женщины действует во исполнение основной установки ее души – замкнуть на себя мужчину и самой замкнуться на него. Дело это душевное, нужное обоим, и мужчине и женщине, но мужчина только участвует в нем и своим полуслепым участием обеспечивает исполнение задачи, возложенной на душу женщины: сторгически замкнуться в единое кольцо.
   Надо ли говорить, что супружество далеко не всегда захватывает высшие души супругов, не всегда становится основой для духовной любви, оставаясь лишь душевной привязанностью, более или менее прочной. И все-таки пробой крепостных стен душевной отграниченности достигается в супружеской постели сам собою. Проход в душу прорубается – только входи в него. Без такой, данной Природой возможности короткого замыкания душ в эросе трудно представить, что было бы с людьми. Даже пробойная сила «чистой» влюбленности во многом питаема эросом – в том числе и в возвышенном отказе от него. Сторгическая роль сексуальных отношений, вызванных природными различиями полов, огромна и почти незаменима. Возможность осуществления единения двоих через плоть, в свою очередь, зависит от состояния тела как инструмента для души. Порочный человек сторгически перекрыт. Чем сексуально чище человек, тем он обычно отзывчивее и легче пробиваем для сторгического единения.
   Секс перестает служить задачам высшей души, если его использовать не по высшему назначению. Пробойный инструмент этот легко портится, тупится, теряет сторгический смысл. Его надо беречь и расходовать по назначению. Так оно и у мужчины, но куда более у женщины. Ужесточение требований к женскому целомудрию не мужская корысть и, уж во всяком случае, не признак неравноправия полов. Замыкая на себя мужчину, женщина должна замкнуться сама и потом не разомкнуться. Принципиально говоря, женская способность к неразмыканию дана на один раз. Во всяком случае, способность неразмыкания чрезвычайно хрупка в женщине. Раз, два походя замкнулась и разомкнулась, и – все: душевный механизм работы на единение через плоть попорчен.
   С личной духовной точки зрения женщина должна блюсти себя, т. е. держать в неприкосновенности, в нетронутости, в чистоте пути замыкания своего тела. Этого от нее ждет мужчина, по верному чувству которого любая девушка, познавшая до него мужчину, в определенной мере исковеркана с точки зрения душевного единения. Плоть женщины не забывает то, что с нею происходило, и на ней, на самой ее чувственности, навеки лежит клеймо того мужчины, который разжег ее на себя.
   Чем не целомудреннее женщина, тем меньше у нее шансов вступить через плоть в душевную связь с мужчиной. И это при том, что многие женщины не могут прилепиться душою к мужчине иначе, как через плоть. Конечно, это не нужно понимать узко и превратно. Существуют какие-то природные, но внесексуальные дороги замыкания мужчины и женщины в единое кольцо по плоти. Есть в близком общении двух людей разных полов особая тайна взаимопроникновения, основанная, видимо, на чувстве завинченности жизни своей плоти в жизнь плоти другого. По этому весьма властному чувству иногда живут вместе, годами не расходятся душевно ненужные, а то и ненавидящие друг друга супруги. Это же чувство сближает двух случайно брошенных друг на друга людей, мало или совсем несовместимых душевно. Годы прожившие в ладу или не в ладу, но в чистоте брачной жизни супруги становятся похожими друг на друга не только манерами, но и чертами лица. Они – вместе. Состыкованы телами и через запах, тепло, звуки, даже просто зрительно замкнуты один на другом. Он знает тепло ее тела, ощущение ее кожи, запах ее духов, шум ее дыхания, и этого оказывается достаточно, чтобы привычно замыкаться в единое кольцо, в котором соприкасаются, чувствуют прикасание и их души. Пусть такой контакт лишь намек на сторгическое благо, но душою он уже переживается как подлинное благо. Это и есть подлинное благо, только самое низшее – благо соприкосновения душ, ради которого люди часто и терпят те «всякого рода духовные и физические пороки супруга», те брачные страдания, о которых Толстой предупреждал молодых людей, мечтающих о будущем семейном счастье.

4(19)

   Это сказано в XXV главе «О жизни» об агапической любви. Но то же самое можно повторить и в отношении другого рода духовной любви – любви сторгической.
   Неподлинная, мнимая любовь, любовь низшей души – это, по Толстому, «только известные предпочтения одних условий блага своей личности другим». Истинная любовь, любовь высшей души «проявляется в душе человека, как чуть заметный, нежный росток среди похожих на нее грубых ростков сорных трав, различных похотей человека, которые мы называем любовью. Сначала людям и самому человеку кажется, что этот росток, – тот, из которого должно вырастать то дерево, в котором будут укрываться птицы, – и все другие ростки всё одно и то же. Люди даже предпочитают сначала ростки сорных трав, которые растут быстрее, и единственный росток жизни глохнет и замирает».
   Где явно, а чаще неявно Толстой создает впечатление, что к числу «сорных трав» он относит не только мнимолюбовные проявления «похотей животной личности», но и испокон века воспеваемую людьми возвышенную любовь-влюбление.
   Мы говорим, что высшие души человека закупорены друг от друга и что для вхождения в сторгическое взаимодействие им нужно пробиться друг к другу. Пусть восторженная любовь-влюбление предельно увеличивает переживания блага личности, но тем самым она служит мощнейшей пробойной силой, позволяющей высшим душам выйти друг на друга из заключения и войти в сторгическое зацепление. В этом смысле счастье влюбленности служит благу сторгического единения.[72] Конечно, восторженная любовь-влюбление отвлекает от чисто агапического действия, но вполне законно предшествует собственно сторгической работе и, более того, включает ее в работу.
   К тому же нельзя сказать, что любовь-влюбление порождается только низшей душою человека. Влюбление – не любовь «животной личности» и не любовь духовного существа человека, а целостное состояние жизни вместе духовного существа и низшей души. Это, быть может, есть их высшее состояние совместной жизни в человеке. Во всяком случае, жизнь-влюбленность, жизнь как влюбленность есть особое состояние жизни. Мы определим его как «предсторгическое состояние» всего внутреннего мира человека.
   Любовью люди чаще всего называют предсторгический режим души. Во все времена тема любви в искусстве – это тема переживания человеком разнообразных предсторгических бурь и обольщений. Ни одно состояние жизни человека не высвечено так ярко и многогранно, как это. Но предсторгия не самоценна. Свойственная человеку потребность культивировать состояние предсторгии надобна для того, чтобы в конце концов добиться сторгического состояния жизни.
   Предсторгическая любовь есть род той любви-пристрастия, о которой так много говорится в проповеди Толстого. С точки зрения агапической любви она не дает плодов и не имеет смысла. Но она, как правило, совершенно необходима для плода сторгической любви. Предсторгическое состояние жизни есть тот росток, из которого, по слову Толстого, «должно вырастать то дерево, в котором будут укрываться птицы». «Должно вырастать», разумеется, не означает, что оно и впрямь вырастает. Предсторгия совсем не обязательно предшествует сторгии. Можно всю жизнь бросаться из наслаждения одной предсторгии в другую и в сторгическом смысле прожить вхолостую.
   В Замысле человека наверняка предусмотрены как безрезультативные, так и результативные попытки осуществления сторгии из предсторгии.
   Преддверие сторгии, предсторгия – обольстительнейшее состояние. Дай человеку выбор, и он всю жизнь провел бы в предсторгическом состоянии, не помышляя о том состоянии, которому оно предшествует. Предсторгия и может длиться многие годы, но не «всегда», как мечтают люди. У нее непременно есть конец. Она либо исчезает, либо переходит в сторгию. Но не подменяет, а только возвещает ее и призывает к ней. В предсторгическом восторге человек во всю силу души поет песнь любви и жизни; ему кажется, что волшебные звуки этой песни приглашают его испытать радости праздника жизни. И они явно завлекают его, но не на пиршество, а на тяжелый труд сторгии. Счастье предсторгии должно предшествовать благу сторгии и осуществлять его. Иначе звук предсторгии – это не победный глас пробоя крепостных стен двух душ, а шум лопающегося раздутого пузыря или выстрела – в никуда. В предсторгии должен быть слышен сторгический зов, иначе это не предсторгия, а пристрастие «животной личности».
   Говорят, что «любовь» понять нельзя. В отношении предсторгической любви это действительно так, и так потому, что предсторгия – промежуточное состояние, нечто еще не выделанное, переходное, объявившее о себе, но несостоявшееся, только обещающее. Иногда напрасно обещающее. Например, тогда, когда попусту возбужденные участники предсторгической игры почему-либо (скажем, по душевному возрасту) не готовы к сторгии. По множеству причин режим предсторгии бывает холостым, к сторгии не ведущим. Далеко не всегда предсторгия устремлена к осуществлению сторгии. Как и многое другое во внутреннем мире человека, она может быть поглощена сама собой и вообще не настроена на переход в сторгию.
   Ненастроенность режима предсторгии на осуществлении сторгии – одно из странных недоразумений человеческого существования. Еще одно недоразумение в том, что уже состоявшаяся сторгия нежданно разрушается вхождением души в предсторгический режим с другим человеком. С точки зрения личной духовной жизни такая предсторгия порочна. Предсторгия продолжает заманивать (соблазнять) человека и тогда, когда он уже находится в сторгической связи. Драма такой любви стала темой «Анны Карениной».
   Есть особый тип мужчины, обещающий женщине особенно острое наслаждение в предсторгии и тем властно и без промаха возбуждающий ее на связь с ним. Таков граф Вронский в романе Толстого. Таков был и сын Толстого Андрей Львович, о котором мы будем рассказывать ниже. Предсторгия возможна со многими встреченными на дороге жизни людьми, сторгия же – с некоторыми, а то и с одним, единственным. Анна и Вронский совместно испытывали мощнейшее предсторгическое наслаждение, но такое, которое не могло перейти в сторгию. Возможно, что Анна и Вронский не были сторгически нацелены друг для друга. Возможно, что Вронский принадлежал к достаточно распространенному «предсторгическому типу мужчин», мало способных на сторгию.
   Есть мужчины и другого, сторгического типа, которые не способны или не умеют завлекать женщину на предсторгию. Толстой в молодые годы, да и позднее, считал себя таким. Эта особая мужская драма угадывается и в Каренине, и в Левине. Женщине хорошо с ними, если она сумеет угадать в них мужа. Но и сторонние заманки предсторгии соблазняют ее в замужестве острее. Это, как мы еще покажем, знал и учитывал Толстой, охраняя свою супружескую жизнь.
   Драматизм любви человека состоит в том, что он в одно и то же время может жить и в сторгии (с одной, одним) и в предсторгии (с другой, другим). Но в каждый данный момент сторгия в душе, какого бы рода она ни была, только одна. И приходится решать – что разрывать: разрывать сторгию и, рискуя ею, идти на новую или разрывать предсторгию, дабы сохранить уже осуществленную сторгию. Сторгия должна уметь охранять себя от заманок предсторгии.
   Женская душа умеет делать то, что не умеет мужская душа. Прежде чем вступить в предсторгию, женщина допускает себя до нее, сама разрешает своей душе предсторгически запуститься. Мужской душе это не свойственно. Мужчине приходится осуществлять контроль над собой не до вхождения в предсторгию, а после вхождения в нее. Ему приходится подавлять себя тогда, когда душа вне его воли (а то и желания) пустилась в предсторгический бег. Жена повинна в измене, в прелюбодеянии, так как не убереглась и сама допустила себя до нее. Муж повинен, но иначе, – так как не смог подавить уже возникшее. Не всякий мужчина способен на такой подвиг ради сохранения сторгии. Я думаю, что Лев Николаевич, который никогда не изменял жене,[73] не раз в своей семейной жизни совершал мужские подвиги такого рода.
   Душа чеховской Душечки знавала предсторгическое состояние, но она, в отличие от всех нас, обладала способностью разом, легко и свободно, входить непосредственно в сторгическое состояние и вводить в него мужчину. Она женщина огромного сторгического таланта. Необычайность Душечки в том, что душа ее была готова сразу заработать в сторгии, почти без предсторгических переживаний и наслаждений. Людям же кажется, что она пресно любила, любила без любви.
   В последние два десятилетия жизни Толстой не жаловал предсторгию именно потому, что она не есть состояние высшей души, которая участвует в возбуждении предсторгии, так сказать, из-за кулис. Предсторгия, будучи состоянием жизни целостного человека, все же прежде всего вызывается самостью человека, а сторгия – только высшей душою и есть состояние жизни высшей души. Самость идет на соединение с другой самостью, но не может соединиться. Единство возможно только для высших душ людей. Но самости рвутся навстречу, и это не так мало в преддверии сторгической жизнедеятельности.
   Эротическое (или, ýже, сексуальное) сближение людей само по себе способно приводить к сторгическому соприкосновению их высших душ. Здесь эрот исполняет роль предсторгии. Но секс мощно ассистирует и самой предсторгии, непомерно возбуждая и накаляя ее. В таком случае предсторгическое состояние влюбления перестает служить сторгии и начинает обслуживать сексуальные потребности плоти, облагораживая и возвышая их. Такая предсторгия не способна на перевод в сторгию. Это уже не предсторгия, а нечто похожее на нее и осуществляющее антисторгические цели. Такая мнимая влюбленность сплошь и рядом культивируется искусством, создающим ее образцы для подражания и воссоздается подражанием. Зло не столько в том, что мнимая влюбленность прикрывает чисто сексуальные желания и возвеличивают их, сколько в том, что она уводит людей прочь от душевного единения, портит и разъединяет души людей. Тут Толстой совершенно прав.
   Женщина так стремится к женитьбе потому, что в супружестве форсированно осуществляется сторгия, без которой душа женщины мертвеет. Брак – не условность общественной жизни. Сработать сторгию вне брака куда труднее. К тому же: если есть или вот-вот будет сторгия, то, в общем случае, нет причин не вступать в брак. Точнее – нельзя, преступно не вступать брак. Именно супружество должно реализовывать предсторгию в семейную сторгию. Если семейная сторгия так и не возникает, то предсторгическое состояние гаснет и семейная жизнь теряет сторгический смысл.
   Душевный союз женщины и мужчины, как бы ни возник он, – союз религиозный. Особенно мужа и жены, замкнутых душами как по внутреннему, так и по внешнему, плотскому кольцу и вынужденных терпеть друг друга. «Семейная связь только тогда тверда и дает благо людям, – учил Толстой, – когда она не только семейная, но и религиозная, когда все члены семьи веруют одному Богу и закону Его. Без этого семья источник не радости, но страдания» (43.326). Я подчеркнул слово «все», чтобы показать, сколь трудноисполнимо это условие. Каждый духовно инородный член в семье вызывает духовное страдание, лишающее других их главного, сторгического блага.
   Детей и родителей шлет природа. Сторгическое благо человек добывает сам, своей душою. Жизнь, невзгоды, свои же семейные, родные, близкие то и дело рушат его. Для блага мало войти в сторгическую связь, надо суметь сохранить ее в реальных условиях проживания, которые без конца экзаменуют ее на прочность. Спасение тут, как во всем и всегда, одно: рост, восхождение, все большее и большее увеличение сторгической воли и сторгического блага. Повторим еще раз: нет постоянного усиления прочности душевной связи, ускорения сторгического роста между двумя людьми, нет и не может быть сохранено само сторгическое благо. Одним и тем же междушевным благом нельзя пользоваться всю жизнь; оно вырабатывается, расходуется и исчезает.
   Сторгическая любовь стремится к совершенному, нерушимому единению с другим Я. Ей должна предшествовать любовь-влюбление, но не мнимая, а подлинная. «Влюбление настоящее, поэтическое, только тогда, когда влюбленный не знает о различии и назначении полов» (55.205), – говорил Толстой.
   У человека, вплоть до самых вершин духовной жизни, нет более высокого и властительного духовного наслаждения, как то, которое вызывается сознанием, что живешь и идешь по жизни вместе. Подменить в сравнении эту постоянную и совершенную радость нечем. Вот – рай. Общежитейские супружеские радости семейного единения тем так благостны и сладостны душе, что в них узнается несовершенный образчик, крохи от своего рая. Идеальный образ сторгического рая лежит в глубинах души и мужчины, и женщины, подвигая их на супружество. Отсюда же неистребимая, внеэмпирическая надежда на брачное счастье, по которой, как писал Толстой, «ожидается то, что не бывает, а не ожидается того, что всегда бывает». Пусть, брак – не есть счастье. Но вложенная в нас свыше потребность сторгического блага не обман. Просто мы ожидаем осуществления не того, что должно быть по воле Бога, пустившего людей в земную жизнь. Бог послал нас для достижения сторгического блага, а мы ждем и хотим отдаленного и искаженного подобия этого блага – счастья своей психофизиологической личности, счастья, которое, по параметрам земной жизни, долго продолжаться не может.
   Брак тогда становится благом, когда в семье вырабатывается общий, единый и свой особенный стиль одушевленности, когда всей семьей правит супружеская сторгическая связь. Это-то сторгическое единство семьи выковывает женщина. Мужчина отдает этому единству силу своей духовности, свой разум и свои идеалы, женщина – силу своей любви; но осуществляют единство, создают сторгический супружеский и семейный узел, не он и она, а только она.

5(20)

   Делая одних людей близкими и отказывая в близости другим, я тем самым выбираю (должен был бы ответственно, но обычно безответственно, как поведет), отбираю, с кем мне быть единым в предстоящей жизни. Во многом наша жизнь есть этот выбор и отбор. Зрячесть такого отбора – основополагающая проблема жизни человека. Каждый знает об этом по тем извечным брачным сюжетам, которые во множестве поставляет и поставляет жизнь. Три первых попавшихся примера для уяснения.
   Он и она знакомы со школы, учились в одном институте, потом часто встречались в том или ином кругу, но всегда жили каждый своей жизнью. К тридцати годам взглянули друг на друга и решили соединиться. Обустраивали квартиру, строили дачу, рожали детей, потом пошли внуки. Каждый в совершенстве изучил житейские реакции другого, что позволяло им жить в мире и в заботах друг о друге. Жизнь словно впихнула и захлопнула их вместе. Друзья давно произносят их имена через «с» и в одно слово; но друзья не знают, как они страшатся неизбежных житейских ссор, в которых перед ними раскрывается пучина их исходного и безысходного взаимонепонимания…
   Невзрачная молодая женщина невзначай примечена мужчиной, идеальным с точки зрения ее женского вкуса, и сразу же отдалась ему, не рассчитывая на продолжительную связь. Оказалось, что он одинок, ему нужна диета, а ее дом рядом с его домом. Он благосклонно позволил ей заботиться о себе и своем желудке, она же не обременяла его собою и не посягала на его свободу. Постепенно он привыкал к ней и года через два взял ее в жены. Она бросила мужа и детей, с радостью покорилась ему и полностью отдала ему свою жизнь. Лет через двадцать она стала равноправной и даже стала управлять им. Он уступал, но за все годы так никогда не заинтересовался душевной жизнью жены. Наступила пора совместной одинокой старости и неизбежной связанности друг с другом. За день до смерти, в минуту последнего просветления сознания, когда ей, полуверующей женщине, нужно было поделиться предсмертными видениями, она позвала к себе не мужа, а его сестру, с которой иногда была близка. Оставшись без жены, он очень тосковал о ней…
   Еще сюжет. Их бурный роман кончился тем, что она охладела. Долгое время он не хотел верить в это, а когда поверил, то пытался устроить жизнь без нее, но все безрезультатно. И она раз или два была готова выйти замуж за другого, но почему-то не случалось. Многие годы они продолжали вяло встречаться и наконец остались вместе. Не потому, что хотели этого, а потому, что так жизнь сама распорядилась ими. Нельзя сказать, что они понимали друг друга с полуслова, но изловчились устроиться так, что стена непонимания не мешала их сосуществованию. Вначале они то и дело больно сталкивались душами друг об друга, потом свыклись и с этим. В старости она стала дорожить им так же, как он ею. Они так сжились, что и мысленно им было невозможно расстаться. И каждый тихо держал при себе множество тайн и обид на супруга, с которыми так и ушел из жизни…
   Что общего между этими случаями? Как и великое множество других супружеских пар, супруги эти сделались любимыми родственниками, но не более того. Родственник может оставаться ближайшим человеком даже в том случае, когда он и чужд, и неприятен. Родственная любовь сама по себе не сторгическая и не агапическая. Толстой прав, не считая родственную любовь проявлением жизни высшей души. Родственной любовью любит природа в человеке и его самость. И все же родственная любовь отличается от других типов самостной любви тем, что она стыкуется со сторгической любовью. Сторгический ближний всегда становится родственным. Но далеко не всегда наоборот.
   Во всех приведенных выше случаях возникала более или менее плотная и полная душевная состыкованность, но до сторгической свитости чего-то явно не хватало. Чего?
   Сторгический ближний всегда сознается как «другое свое Я». В наших случаях «Я» супругов вначале разведены, изолированы друг от друга, затем стали сближаться, но сблизились до определенного предела. Сблизились и притерлись их боли и заботы, их тела и души – все то, что принадлежность «Я», что – «моё», но что все же – «не-Я». Наши супруги были слепы на жизнь высшей души друг друга и потому не озабочены ею. Один не знал, что переживает и мыслит другой – не знал, что такое это знание, или не нуждался знать. При всей прилепленности душ друг к другу таинство сторгии так и не совершилось в супружестве этих пар. Не возникла, значит, и сторгическая связь между ними.
   Супружеская сторгия – род духовной жизни человека. Человек всегда чувствовал, что в ней участвует (участвует и в ее зарождении, и в ее росте) некий третий субъект. Без участия этого третьего внечеловеческого и интердушевного субъекта сторгического единения супруги остаются, в лучшем случае, близкими родственниками.
   В таинстве сторгии двух высших душ возникает нечто третье, которое начинает жить вместе с ними, а потом, после смерти, вместо них. В предварительном порядке назовем это образование сторгическим звеном между двумя высшими душами или сторгическим существом. При этом оговоримся, что «существо» мы понимаем здесь в том предельно расширительном смысле, в котором и про травинку позволительно сказать, что она – живое существо. Пока что нам удобнее говорить о «сторгическом существе» не в номинальном, а в условном и расширительном смысле, включая в это понятие и его заготовки, и узлы, уплотнения, клетки и процессы поля сторгической жизненности. В своем месте мы расставим правильные акценты.
   Всякое вновь рожденное сторгическое существо создается перевязыванием узлов жизни образующих его высших душ. В общем случае это новое сторгическое существо обладает своим сознанием жизни (сознанием себя живущим, своим духовным сознанием, своей мудростью), взятым от высшей души одного друга или супруга (обычно от мужа), и своим чувством жизни (чувством себя живущим, характером любовной духовности, своей любовностью), взятым от высшей души другого друга или супруга (обычно жены).
   Чем души полнее вырабатывают сторгию, тем полноценнее их земная работа. Сторгия – готовый продукт высшей души. Но есть и полуфабрикаты. Мужская и, особенно женская, солидарность – никак не сторгия, но в ней есть явный, хотя и слабый налет сторгичности. Юношеская мужская дружба напоминает предсторгическое переживание, но самозамкнутое и самоцельное, даже не требующее удовлетворения, хотя и всегда боящееся и оттого ревнивое. Конечно, дружба зрелых мужей куда более спокойна в этом отношении. К мужской дружбе душа стремится и переживает ее как свое богатство и богатство сторгическое, хотя в ней не перевязываются узлы жизни и, следовательно, не рождается новое сторгическое существо. Это уже сторгия, но сторгия не полная. В результате мужской дружбы возникают новые процессы сторгической жизни.
   Женская дружба – загадка для мужчины. Она куда более разборчива и избирательна, чем мужская дружба. Для мужской дружбы достаточно уверенности в надежности друга, с кем в нужный момент свела судьба. Для женщин необходима особая близость душ, хотя бы в некотором отношении. Душевная потребность в женской дружбе часто удовлетворяется только в постоянном общении, а не от случая к случаю, как чаще всего в мужской. Кто-то в мужской дружбе играет роль первого лица, кто-то – второго лица. Что не обязательно в женской дружбе, в которой одна часто исполняет как бы мужскую роль в сторгии, а другая – женскую. Общее впечатление такое, что выдержавшая испытания жизнью женская дружба в сторгическом отношении глубже и более продуктивна, нежели мужская.
   Редко, но бывает, когда в супружеской сторгии мужскую роль исполняет женщина, а женскую – мужчина. Столь же редко в женской дружбе происходит перевязывание узлов чувства и сознания жизни и возникает новое сторгическое существо. Такого нельзя совершенно исключать в духовной работе мужской дружбы. В сторгических и даже полусторгических делах сам по себе пол не обладает абсолютной властью.
   Сторгическая катастрофа означает смерть, уничтожение сторгического образования при жизни тех высших душ, которые породили его. Но оно не автономно, не независимо от них в земной жизни! В этом невообразимость произошедшей катастрофы. Ведь другого сторгического существа, во всяком случае, на том же месте, быть не может. Место есть, а никого на месте нет. Что же остается? Призрак. Призрак, связывающий так же, как погибнувшее сторгическое существо, но – призрачно. Конечно, призрак этот (призрак сторгического места) не растет. Возникает мнимая сторгия, оказавшаяся на месте умершего сторгического существа в качестве его действующего места.
   Мнимосторгия на месте погибшей сторгии – распространенное явление и в частной, и в общедушевной жизни. Люди стремятся создать иллюзию действия места несуществующего сторгического братства, мнимосторгию на пустом месте. Некоторые общества создают мнимую сторгию через благовоспитанность и технику интердушевного комфорта. Мнимоближний – черта нашего времени. Об этом мы говорили в другой книге.[75]
   В жизнедеятельности вновь образованного сторгического существа есть и иные опасности. Это и утрата ускорения сторгического роста и неестественная передышка движений сторгии. Есть в жизни сторгического существа и «аварийные остановки» жизни, когда волей одного из его родителей жестко и направленно выдается команда «стоп». Один из основоположников сторгического существа угрожает другому отказом от сторгии. Отсюда до сторгической ненависти – один шаг. После волевой аварийной остановки можно оправиться и оправляются, но след всегда остается. И это не только след в душе того и в душе другого супруга (друга, подруги), но и след в самом сторгическом существе, след от что-то в нем ломающего удара, своего рода его дефект, травма, с которой ему придется существовать всегда.
   Прочная сторгия редко возникает сама собой. Для нее требуются многие старания и с одной, и с другой стороны. Главная задача сторгии – сохранить себя. Прочная сторгия сознает свою высшую ценность и хранит себя. Но жизнь испытывает сторгическую связь, как испытывает всякое восходящее духовное движение. И испытывает так, что сторгия, бывает, не выдерживает. Что воспринимается и как «авария», и как ненормальность, и даже как рок, и как то, что не должно и не могло произойти. Как для духовного роста неизбежны и необходимы многие и трудные препятствия, так и для осуществления сторгии и ее сторгического роста нужны многие трудности, сложности и даже драмы сожизни. Все то, что рушит сторгию призвано ковать ее, еще более ее крепить; это есть те испытания и препятствия, которые должны быть, на преодолении которых ускоряется сторгический рост. Без них нельзя. Но они смертельно опасны для сторгического существа.
   В сторгических существах нашей Обители могут происходить и дьявольские движения жизни. Среди них – отрицательный сторгический рост.
   Отрицательный сторгический рост – явление ни с чем не сопоставимое в земной реальности. 5-летний ребенок может тяжело заболеть, но не стать 3-летним. Тут же живое сторгическое существо вырастает, вырастает, а потом, хотя и по иной колее, начинается обратный процесс антивзросления. Сторгическое существо съеживается, деградирует и в деградации своей словно стремится вернуться к состоянию, которое проходило раньше в духовном развитии, и так все дальше и дальше назад, до точки чуждости, когда оно еще не существовало. Вникните в это мучительное отрицательное состояние жизни, в котором приходится жить сторгическому существу. Оно ведь и не настолько самостоятельно волящее существо, оно и покончить с собой не может, только страдать.

6(21)

   Одно из прозрений Толстого последних лет жизни состоит в том, что человек живет «двойной жизнью»: своей обособленной жизнью и одновременно жизнью «более обширного существа». Наверное, это положение можно отнести и к плотскому составу человека (относительно жизни Природы), и к его психической жизни (относительно некой космической сущности?), но ни то и ни другое – не наш предмет. Для нас, как и для Толстого, важны процессы духовной жизни, то есть жизни высшей души человека.
   Будучи частицей высшего (общедуховного) пласта Общей души или все-общедуховного поля жизни, высшая душа одновременно живет и своей жизнью в отдельном человеке, и жизнью «более обширного существа», из которого она вошла в человека. Следуя за Толстым, мы можем назвать первым кандидатом на «более обширное существо» Сына человеческого, всечеловеческое духовное Начало, существующее в разделении на все множество высших душ людей. По мысли Толстого, этот изначальный, разделенный в самом себе Сын человеческий живет в агапическом поле жизненности и помощью агапической любви опять восстанавливается, собирается в единое целое, становится восстановленным Сыном человеческим. Сын человеческий – Божественное агапическое Существо.
   В процессе жизнедеятельности человека высшие души стараются создать «новое и рабочее духовное существо», которое мы назвали сторгическим существом, так как оно живет не агапической, а сторгической жизненностью. По представлениям Толстого 90-х годов, это «новое и рабочее духовное существо» после смерти человека призывается к существованию в следующей Обители отделенности в качестве низшей души, то есть столь же обособленно, что и «животная личность» земного человека. Таким образом, более обширное сторгическое существо в следующей Обители не образуется. Оно создается в жизнедеятельности нашей Обители и, в общем случае, остается в ней.
   Если сторгическое существо человека принадлежит жизни «более обширного существа», то существо это должно жить сторгической жизненностью. Я думаю, что под понятие обширного сторгического существа может подойти то все-общедуховное Начало, которое включает в себя высшие пласты Общих душ человечества.[76] Начало это не Божественное, а всечеловеческое. Его можно назвать сторгическим Сыном человеческим, существующим в нашей, земной Обители отделенности. Образованное высшими душами людей сторгическое существо живет как личной духовной жизнью в отдельном человеке, так и сторгической жизнью Общей души своего народа или все-общедуховной сторгической жизнью, жизнью сторгического Сына человеческого.
   Высший (сторгический) пласт Общей души можно мыслить в качестве участка всечеловеческого сторгического поля, области сторгического Сына человеческого. Но в отличие от последнего сторгический пласт Общей души исключительно состоит из общедуховных «скрытых сторон» высших душ. Ничто в нем не существует вне людей, в свободном от них состоянии.
   Смерть исключает процесс сторгической жизненности из отдельной души, но процесс этот не исчезает, а продолжается либо в сторгическом Сыне человеческом, либо в Общей душе. В первом случае освободившееся по смерти одного человека сторгическое существо (или процесс сторгической жизненности) может в составе Сына человеческого жить в свободном состоянии, не связанным с определенным человеком. Но, оставаясь в лоне Общей души, сторгическое существо после смерти одного человека не совершает «вторую часть круга», а тотчас, без перерыва становится высшей душой другого, вновь вошедшего в жизнь человека.[77] Сначала эта высшая душа живет общедуховной жизнью, затем и жизнью личной духовной, вступает в сторгическую связь с другой высшей душою, образовывает новое сторгическое существо, обладающее большей полнотой жизни, чем то, которое изначально образовало высшую душу того же человека.
   Таким образом, сторгический пласт Общей души все больше и больше строится, наполняется водами сторгической жизненности, крепнет, ткет самого себя и расширяется. Каждое новое «воплощение» общедуховной частицы Общей души уплотняет ее и нацелено на ее упрочение. Крепость, достоинство и полноценность высшего пласта Общей души и, значит, всей Общей души зависит от продуктивности сторгической работы участвующих в ней людей.[78]
   Общая душа – самобытийственная инстанция человеческой жизни, обладающая свойством образовывать свои ячейки в отдельным человеке. Сторгические существа – духовное богатство Общей души. Находясь в составе отдельной человеческой жизни, они становятся все более зрелыми и самостоятельными. Так что в Общей душе должны бытовать сторгические существа (или сторгические образования) разной зрелости и, следовательно, разной общедушевной силы.
   Сторгия входит в Замысел о человеке, прирождена ему. Это значит, что всякий, теоретически говоря, может вступить в сторгическое взаимодействие с каждым. Практически это, конечно, не так. В сторгическом взаимодействии не обязательно создаются сторгические существа, но обязательно возникают разнообразные процессы сторгической жизненности, которые, как и сторгические существа, способны становиться высшими душами, пригодными для создания новых процессов сторгической жизненности или сторгических существ. Так, мужчина и женщина, ставшие супругами, не зная друг друга или не имея никаких чувств друг к другу, и затем, уже в супружестве, не имея потребности душевно сблизиться и не стремясь к этому, все же рано или поздно сторгически соприкасаются друг с другом, если, конечно, никто из них не производит явных и целенаправленных действий на разрыв супружества. Они обретают лишь благо сторгического соприкосновения, но и этого довольно для возникновения в поле взаимодействия их высших душ нового процесса сторгической жизненности. Этот спонтанный процесс порожден без каких-либо специальных усилий с их стороны, только от соприкосновения их высших душ. Задача спонтанной сторгии – возникнуть, и только. Она порождает не сторгическое существо, а уплотнение сторгической жизненности, вяжет в ней узлы, которые многократно перевязываются в последовательном ряду человеческих «воплощений», чтобы в конце концов «дозреть» – стать эмбрионом, яйцом, зародышем сторгического существа, а затем и полноценным сторгическим существом. Зародыш сторгического существа уже не совершенно безличностен. Он индивидуален в той мере, которая необходима для того, чтобы различаться в массе таких же, как он, общедуховных сторгических существ и их зародышей.
   Любая общедуховная клетка или частица Общей души способна качественно изменять себя в человеке – из некоторого процесса сторгической жизненности все более становится эмбрионом первичного сторгического существа, а затем и им самим. Такое становление в череде человеческих жизней вполне можно считать сторгическим ростом, актом личной духовной жизни, созидающим новое самобытийственное сторгическое существо.
   Сторгическое несмертие или бессмертие подразумевает посмертную жизнь нового рабочего сторгического существа.[79] Супружеские пары, о которых мы рассказали в предыдущей главе, создали, некое новое движение сторгической волны в Общей душе или во все-общедуховном поле сторгической жизнененности, но, несомненно, не создали свое общее сторгическое существо и не обрели в нем личностное сторгическое несмертие. При этом кто-то из этих людей мог совершить иной и особый духовный труд, который обеспечил ему несмертие в иных сферах духовной жизни. Но не несмертие в сторгическом существе.
   В мистике Толстого особое значение обретает представление о другом духовном существе, которое совершает полный «круг жизни» – выходит в полукруг земной Обители отделенности из Обители нераздельности Бога, возвращается в нее обратно и в ней совершает второй полукруг. Мы воспользуемся этими представлениями о духовном существе и круге его жизни. Мы будем говорить иначе: не о небесной Обители Бога и жизни в ней, а о ближайшем к человеку высшем духовном Мире, о следующей Обители, как сказал бы Толстой, – об Обители или Мире Эдена.[80] Духовные существа, выходящие в человека из этого Мира и возвращающиеся в него обратно, мы назовем эденскими существами [81]. Эденское существо – это прежде всего существо самобытной духовной воли, назначающей по отношению всех других воль человека.
   «Бог дышит нашими жизнями», – сказал Толстой. Бог или тот, кто так «дышит», откуда-то вдыхает и куда-то выдыхает. Общая душа выдыхает высшую душу в человека и вдыхает сторгическое существо (или, в общем случае, то или иное сторгическое образование). Эден выдыхает эденское существо в высшую душу человека и вдыхает его обратно обогащенным человеческой жизнью.
   Между вдохом и выходом того, кто «дышит», есть «задержка дыхания» – промежуток, «внутренний полукруг», ради которого и дышит тот, кто дышит. В этом вне– или надчеловеческим промежутке используются выработанные в продолжение земного существования результаты жизни высшей души человека.
   В отличие от сторгического существа человек сам не производит эденское существо в себе. Он только способствует его росту. Эденское существо из своей Обители спускается в высшую душу человека. Если эденское существо не спущено в человека из Эдена, то его и нет в нем.
   Самовоспроизводящийся сторгический пласт каждой Общей души занимает определенное место в океане всечеловеческой сторгической жизненности, в сторгическом Сыне человеческом. В таком качестве мы признали этот общедуховный пласт за то «более обширное существо», о котором говорил Лев Толстой. В Мире Эдена тоже должны быть некоторые локальные образования эденских существ, которые, как и Общую душу, можно признавать «более обширным духовным Существом», в недрах которого эденские существа проходят вторую часть «круга». Наружная часть круга жизни эденского существа – в человеке, на Земле; внутренняя часть круга его жизни – в Эдене.
   Если высшая душа при рождении человека исходит от Общей души и по смерти человека возвращается в нее же, то Общую душу можно назвать родным Домом высшей души. Ровно так же и определенную область Эдена, из которой исходит эденское существо в человека и в которую оно возвращается по смерти человека, можно назвать его Эденским Домом. Эденский Дом – это «более обширное духовное Существо», с которым человек связан личной духовной стороной своей высшей души. Эденское существо в личной духовной жизни человека живет «двойной» жизнью – одновременно жизнью в составе человека и жизнью в составе Эденского Дома.
   Высшая душа одного и того же человека призвана жить и общедуховной, и личной духовной жизнью. В общем случае человек живет не столько «двойной», сколько «тройной» духовной жизнью: и внутри одного себя, и в Общей душе (или в все-общедуховном пространстве), и в Эденском Доме.
   Эденское существо куда более зрелое, свободное и могучее, чем общедуховное сторгическое существо. Эденское существо весьма редкий гость из Мира Эдена в человеческом мире. Полноценная личная духовная жизнь – это жизнь эденского существа в человеке. Именно поэтому она элитарна.
   Сторгическое существо в основном живет сторгическим ростом. Главнейшее же условие жизни эденского существа в человека – ускорение духовного роста. Нельзя эденскому существу жить и не расти в человеке, не переходить из одного качественного состояния в другое. Эденскому существу, условно говоря, надо «поспеть» вырасти в пределах земного существования человека, многие аспекты жизни которого находятся вне поля его зрения. Сторгическое же существо полностью и постоянно включено в вулканизирующие условия земной жизни. Расти ускоренно оно постоянно не может. Ему надо сохранить себя на поле брани человеческой жизни. Сторгическое существо, бывает, замирает, впадает в спячку, такое состояние регулярно повторяется в нем и не воспринимается с большой опаской, хотя оно и опасно. Сторгическое существо переходит в Общую душу таким, каким оно стало, в любой стадии развития. Каждое сторгическое существо находит свое место и свою участь в материнской Общей душе или во всеобщедуховном поле сторгической жизненности. Не то эденское существо в Эдене.
   Остановка сторгического роста в человеке для эденского существа не катастрофична, да и сам сторгический рост может не входить в его задание на земную навигацию. Остановка духовного роста для эденского существа – это либо потеря путевого темпа, что трудно восполнимо, либо падение, крах, сход с его Пути восхождения, смерть при жизни. Главное же отличие эденского существа от существа общедуховного в том, что первое не может погибнуть, находясь в навигации нашего Мира, не может, выйдя из своего Эденского Дома, не возвратиться в него. Скорее, погибнет носитель эденского существа, человек. Во избежание аварийного случая эденское существо нисходит в человека с большой опаской. Оно не спускается в земную жизнь в начальный период жизни человека, как это происходит с общедуховным сторгическим существом. Прежде чем работать в человеческой жизни, эденское существо сначала выбирает человека, потом долго приглядывается к нему и только потом решается вступить в земное существование. Кривая Пути восхождения человека строится не только с расчетом на восхождение эденского существа, но и с учетом процесса его входа в навигацию и процесса его выхода из нее.

7(22)

   «Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь – уж мало осталось времени, описать те различные фазы, возрасты духовные, которые мы все проходим…» – пишет Толстой в сентябре 1894 года. «Мы» в этой фразе – все духовно растущие люди. Ставя в центр учения живущего в духовном росте человека, Толстой понимал жизнь динамично и вместе целостно. Изучение духовных возрастов при таком взгляде на жизнь необходимо для того, чтобы увидеть течение глубинной жизни души в общих для всех людей личной духовной жизни периодах и стадиях, подъемах и спадах – ступенях восходящего Пути жизни. Восхождение на Пути совершается в процессе непрерывной и на пределе сил душевной работы, что может происходить только в условиях ускорения духовного роста.
   Напомним, что, по взглядам Толстого, важно не только «безостановочное движение», непрекращающийся духовный рост, но и ускорение движения этого роста. Ходам подлинной духовной жизни присуща особая динамичность, череда взлетов и падений, приливов и отливов, побед и поражений и опять побед – всего того, без чего нет совершенствования и что заложено в мысли о высшей полноте истинной жизни, обретаемой в ускорении (увеличении скорости) духовного роста.
   Духовный рост человека, по учению о личной духовной жизни, идет в направлении к идеальному состоянию никогда не достигаемого совершенства.[82] Что не значит, что человек духовно растет в бесконечность. «Живой», то есть растущий человек, восходит к некоторой поворотной точке Пути восхождения, после которой он входит в качественно иную стадию жизни. На новой стадии Пути духовный рост обретает иное содержание и направление. Только постадийный рост может обеспечить процесс постоянного и максимального ускорения духовного роста.
   Каждый период жизни, каждый духовный возраст имеет позади и впереди себя такие точки перелома, которые могут быть поняты и как завершение утробного развития, и как проявление заданного, просветление уже имеющегося, т. е. могут быть поняты и как рождение, и как повторное возникновение, воскресение. Личная духовная жизнь есть рост. У каждого периода жизни свой рост (или свой характер роста), и именно рост ведет к путевому рождению. Можно сказать, что рост есть такие душевные движения, которые ведут к следующему на Пути скачку духовной жизни, в новую плоскость жизненности и разумности, на новую стезю путевого хождения.
   Путей эзотерической жизни много есть разных. Есть Путь астрологический и монашеский, есть Путь даосский, суфийский, буддийский, индуистский – и разных типов, манер, способов достижения, целей и возвещений. Но Путь восхождения эденского существа в человеке – один.
   Не Господь Бог устанавливает и размечает Путь восхождения. Нормативный Путь восхождения постепенно и незримо становится в человечестве. Вчера в нем еще не было того, что есть сегодня и что в нем будет завтра. Но то, что уже есть, – есть. От нормативного Пути, установившегося в данный момент развития человечества, строится индивидуальная кривая Путепрохождения личной духовной жизни каждого человека. В этом смысле нормативный Путь – это Путь назначенный, обязательный для прохождения эденского существа в человеке. От возраста к возрасту по нему должен бы восходить всякий путевой (то есть потенциальный носитель эденского существа) человек. Но это не так. Большинство вступающих на Путь сходят с него раньше времени, даже не сознавая этого и не исчерпав возможностей своего собственного Путепрохождения. В общем случае люди живут не столько в ситуации хождения (восхождения) по Пути, сколько в ситуации схождения (нисхождения) с Пути, бесконечных срывов с него.
   Наука психология и ученая журналистика, сами того не замечая, учат, как удобно человеку устроиться и прожить жизнь в условиях схождения с Пути. Не оттого ли нынешний человек более имеет дело с непроходимостью Пути? В такой ситуации продуктивно не столько изучать нормативный Путь, сколько изучать и предупреждать многочисленные схождения с него. Но для этого надо признать, что такой Путь есть, и знать общие контуры его. В любом случае, чтобы Путь состоялся, надо знать его. Проходимый Путь – это зримый Путь. Поэтому-то мы и стремимся его увидеть.[83]
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

   Слова: «Отче Святый! Соблюди их во имя Твое, тех, которых Ты Мне дал, чтобы они были едино, как и Мы» и «да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино – да уверует мир, что Ты послал Меня. И славу, которую ты дал Мне, Я дал им; да будут едино, как Мы едино» (Ин. 17:11, 21, 22) – можно воспринять в качестве абсолютно сверхъестественного обещания возвести апостолов и верующих в состав Всевышнего, сделать людей «в Нас едино». Тут, разумеется, не сторгическая свитость человеческих «Я» и даже не мистическое метасторгическое единение высших субъектов духовной жизни, а род ипостасного единения, о котором земному человеку в применении к себе вроде бы нельзя и помыслить.

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

45

46

47

48

49

50

   «Во мне, я чувствую, вырастает новая основа жизни, – пишет Толстой в октябре 1889 года, – не вырастает, а выделяется, высвобождается из своих покровов, новая основа, которая заменит, включив в себя стремление к благу людей, так же как стремление к благу людей включило в себя стремление к благу личному. Эта основа есть служение Богу, исполнение Его Воли по отношению к той Его сущности, которая поручена мне. – Не само совершенствование, нет. Это было прежде и включает любовь к личности; это другое» (50.171).

51

52

53

54

55

56

57

58

   И в продолжение записи: «Первое сознание – своей отделенности – я называю низшим потому, что оно сознается высшим духовным сознанием (я могу понять, сознать себя отделенным). Второе же сознание – духовное – я не могу сознать. Я сознаю только, что я сознаю, и сознаю, что я сознаю, что сознаю и так до бесконечности. Первое сознание (низшее) дает, вследствие своей отделенности, понятие телесности, материи (и движения и потому пространства и времени); второе же сознание не знает ни телесности, ни движения, ни пространства, ни времени, ничем не ограничено и всегда равно само себе. Вся задача жизни состоит в перенесении своего я из отделенного во всемирное, духовное сознание» (54.180).

59

60

61

62

63

64

65

   Такое утверждение теперь появляется у Толстого тогда, когда он переживает человека только как «клетку» или «орган» Бога. «Я, как отдельное существо, – иллюзия. Я только один, бесконечно малый орган бесконечно великого, недоступного мне Всего. Мое дело служить этому Всему, как служит каждая клетка, частица всему телу. Воображать себе, что я отдельное, независимое существо, верх безумия. Я только орган. Нет никакого я; есть только обязанности органа служения Всему и возможность радостного сознания этого служения. Служение же возможно только тогда, когда орган в единении со Всем. Единение со Всем дается любовью. Так что любовь не есть цель Всего (Бог не есть любовь), а только условие, при котором орган, то, что мне представляется как «я», соединяется со Всем. Цель же Всего не доступна мне, хотя я и знаю, что служу ей. (Неясно, но мне радостно, понятно)» (57.156).

66

67

68

69

   Впрочем, и в последнее десятилетие жизни Толстой не прекращал развивать основные идеи личной духовной жизни. Вот мысль духовного роста в Дневнике 1905 года: «Человек может и должен знать, что благо его жизни не в достижении стоящей перед ним цели, а в движении для цели высшей, недоступной ему» (56.131). Или годом раньше: «Как это люди не видят, что жизнь есть зарождение нового сознания, а смерть – прекращение прежнего и начало нового» (55.172). «Только тогда легко умирать и радостно, когда устанешь от своей отделенности от мира, когда почувствуешь весь ужас отделенности и радость соединения, если не со Всем, то хотя бы выход из тюрьмы здешней отделенности, где никто не понимает, не знает, не хочет понимать и знать тебя (хотел сказать: ни тебя ни Бога), когда только изредка общаешься, как перелетающими электрическими искрами любви. Так хочется сказать: довольно этой клетки. Дай другого, более нужного мне общения. И знаю, что смерть даст мне его» (55.198–199).

70

71

   Счастье можно представить одним из слагаемых блага, другим слагаемым которого служит «добро» в значении второй главы Книги Бытия, т. е. должное, духовно предписанное душе волеизлияние. Благо есть добро плюс счастье. Формулой этой можно оперировать математически. Благо минус добро есть счастье как таковое, счастье гедонизма. Благо минус счастье есть добро страстотерпца, аскета. Работает эта формула и тогда, когда левая её часть – «благо» – равна нулю: добро плюс счастье равно нулю. Или: добро равно минус свое счастье – формула, лучше всего выражающая нравственное кредо по внеблагим общественно-альтруистическим представлениям, по которым человек обязан жертвовать своим счастьем для «добра», понимаемого общим делом.

72

73

74

75

76

77

   Оставшееся в составе Общей души сторгическое существо зависит от существования Общей души и, шире, от существования земного человека. Не связанное с Общей душой сторгическое существо, находящееся в составе все-общедуховного поля, не зависит от природного человека и от органической жизни вообще. Любая катастрофа на Земле не коснется сторгического существа такого рода. Оно принадлежит нашей Обители, но существование его не подневольно, как любого земного существа.

78

79

   Вот признак образования и существования нового сторгического существа или хотя бы его зародыша. При наличии того или другого связь умершего супруга с остающимся жить супругом не прекращается. Боль расставания, конечно, остается в нем, но нет ужаса утраты, который бывает, когда сторгия не породила сторгическое существо. Посмертная связь осуществляется, конечно, не напрямую, а через их сторгическое существо. Связь эта рано или поздно ослабевает или прекращается совсем тогда, когда сторгическое существо начинает жить вполне автономной жизнью, разрывает пуповины, связывающие его с одним и с другим сторгическим супругом. Теперь оно готово к новому воплощению и, оставаясь в Общей душе, входит во вновь прибывшего человека в качестве его высшей души.

80

81

82

83

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →