Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Во всех людях, когда-либо живших на Земле, атомов меньше, чем нейтрино, испускаемых Солнцем за три секунды.

Еще   [X]

 0 

Курбан-роман (Абузяров Ильдар)

Книгу молодого талантливого писателя Ильдара Абузярова составляют оригинальные истории с увлекательными сюжетами на вечную тему любви и жертвенности. Язык этих произведений настолько самобытен и ярок, что поневоле удивляешься, как можно рассказать о простых вещах такими завораживающе красивыми образами. Глубокие наблюдения за природой человека и человеческих отношений, острое чувствование и переживание, воздушность повествования объединяют все истории в единую симфонию книги "Курбан-роман". Все рассказы были опубликованы в толстых литературных журналах, но ни один из них не был издан в книжной версии. Две из историй – "Почта" и "Мавр" – одновременно вошли в шорт-лист премии Казакова, чего в истории этой премии никогда не случалось.

Год издания: 2009

Цена: 99.9 руб.



С книгой «Курбан-роман» также читают:

Предпросмотр книги «Курбан-роман»

Курбан-роман

   Книгу молодого талантливого писателя Ильдара Абузярова составляют оригинальные истории с увлекательными сюжетами на вечную тему любви и жертвенности. Язык этих произведений настолько самобытен и ярок, что поневоле удивляешься, как можно рассказать о простых вещах такими завораживающе красивыми образами. Глубокие наблюдения за природой человека и человеческих отношений, острое чувствование и переживание, воздушность повествования объединяют все истории в единую симфонию книги "Курбан-роман". Все рассказы были опубликованы в толстых литературных журналах, но ни один из них не был издан в книжной версии. Две из историй – "Почта" и "Мавр" – одновременно вошли в шорт-лист премии Казакова, чего в истории этой премии никогда не случалось.


Ильдар Абузяров Курбан-роман

Корильные песни
(Из цикла “Сказки мордовского леса”)

   Ох, уж эти свадебные платья! Подружки закатывают глаза, и вы видите себя в зеркале, словно в распахнутом окне, и ателье “Южная ночь” постаралось на славу, и яркие звезды в небе…
   Стразы, прикрепленные к вашим перчаткам и волосам, в бликах луны… Потрескивание сверчка за окном-камином, где угольки-звезды, которые вы мысленно уже прикрепляете к своим волосам, они, как угольки в камине ваших глаз… И даже не обязателен жених, потому что есть рекламка, а на другом конце провода найдется дурачок типа меня, который не хочет и не любит делать ничего, кроме как гонять по городу всю ночь напролет со свистом на своей “ауди”.
   – Ау-у! – раздается вкрадчивое в телефонной трубке.
   – Да, – отвечаю я, жующий бутерброд.
   – Вы давали объявление? Нам требуется шофер на свадьбу.
   – Пожалуйста. У моего такси такса сто рублей в час.
   На том конце молчание, только потрескивание сверчка.
   – Гарантия быстрой и приятной езды, – настаиваю я.
   – А какую музыку вы нам поставите?
   – Гершвин, Гершвин у нас на клюшке.
   – “Порги и Бесс”?
   – “Пургия”, и Chick Corea, и Billie Holiday.
   И мы начинаем говорить на разные темы и вариации.

   И опять я слушаю джаз, и вспоминаю все, как было, и разглядываю слоников, которых нам надарили на свадьбу. Они стоят у меня на столе с хохломской росписью. Вот этого, самшитового, подарила Ривандивия. А вот этого, из красного дерева, Атауальпа. А вон того, бронзового, – Франсуаза. Все приходили и дарили слоников. И никто не дарил денег, даже Симона. Только один Баутиста подарил столик и напился.
   И надо было мне вспоминать все это сегодня, именно сейчас, когда я только что снял линзы, и глаза, и пальцы, и веки – все в каплях раствора, и непонятно, плачешь ли ты или смеешься.
   А вчера мне приснился сон. Будто передают сообщение с мясобойни. Так уж случается, стоит мне снять линзы, как на меня сразу же наваливаются видения, и я стою в кожаном фартуке, забрызганном кровью, только что убил своего сто первого слона. Мне слово…

   Нет, я не живодер, просто я помню глаза Карины, когда она мне открыла дверь. Они у нее, как два лягушачьих пузика, – голубые. И ресницы у нее огромные, как лягушачьи лапки, когда она ими плавно развела тину-истому в своих глазах.
   – Привет, это я, шофер.
   – Привет, проходи.
   – Как вы красивы!
   – Минералку будешь?
   Помните ту притчу про двух лягушек в кувшине с молоком, одна из которых утонула, а другая барахталась, барахталась и сбила сметану. Так вот, если у вас нет жениха, главное – свадебное платье. Потому что в свадебном платье любая женщина, даже лягушка, становится принцессой, если она, конечно, умеет плавно перебирать лапками-ресницами. А уж Карина умела. Ее кожа, как молоко, а в некоторых местах, там, где проступают голубые вены, она, как минералка. Особенно она, как минералка, на открытых плечах и у пупка. Но это только мои утренние глюки.
   Ведь всю ночь напролет я намывал машину так, чтобы она блестела, и привязывал к антенне бантик, чтобы все были довольны, все-таки сто рублей в час, немалые деньги для молодоженов. И я уже топлю педаль, словно ныряю за утренней звездой, которая на самом дне неба, как жемчужина в раковине.

   Итак, Карина открывает мне дверь и говорит: “Привет”. И пока я пью молоко, разбавленное минералкой, она пудрит себе щеки, а две подружки прикрепляют к ее блестящим черным волосам бутон белой розы.
   – Как дела?
   – Нормально.
   – Ну что, поехали, – говорит она вдруг.
   – Поехали, – говорю я. Не в моих правилах задавать лишние вопросы.
   – Показывай, где твоя машина.
   – Только у нее треснута фара, – оправдываюсь я за мелкие недоделки, все-таки сто рублей – не такие малые деньги.
   – Брось ты, прекрасная машина.
   А уж если кто похвалит мою машину, то он мне – лучший человек на свете.
   – Просто шикарная тачка! – и она, подобрав подол, садится на переднее сиденье. И мне вдвойне приятно, что плечи ее оголены и она открывает окно, а жениха рядом нет.
   – Пока! – машут ей подружки, и непонятно, то ли они смеются, то ли плачут.
   Я нащупываю педаль газа. И кому, как не мне, знать, что где-то за газовыми скоплениями – звезда Венера.

   О, зачем я то и дело вспоминаю Венеру, когда все уже позади, и наши встречи, и свадьба? Но стоит мне только снять линзы, как на меня обрушиваются ее глаза, до свадьбы и во время свадьбы, счастливые и несчастные. Глаза, которые она прятала за букетом пионов, что так похожи на бычьи пузыри – где-то красные, а где-то зеленые, с еще не переваренной травой.

   – Поедем в деревню, – говорит Карина, – попрощаться с подружками, с мамой.
   – В деревню так в деревню.
   – Это такой обряд.
   – Понимаю.
   Не в моих правилах задавать лишние вопросы, я лишь топлю педаль газа, и мне вдвойне приятно, что волосы Карины развеваются на ветру, время от времени набрасываясь на ее глаза, словно голодные до глаз выпи. И что она сидит со мной рядом с оголенными плечами, в то время как я думаю о Венере и о том, какая у меня скоростная машина. И глажу гладкую рукоятку коробки скоростей и думаю о коленке Карины и о Венере, что прячется за газовыми скоплениями, но я все равно доберусь до ее коленок. Надо лишь пырнуть пространство ножом.

   А стоит мне только снять линзы, как я вижу огненно-красный “феррари”, но это только сон и мечты об автомобильной полигамии. За которыми наваливаются видения о слонах, будто я на слоноферме убил своего сто первого слона. Я доволен, вешаю на гвоздик крюк, снимаю забрызганный кровью кожаный фартук и улыбаюсь.

   Мы промчались двести с лишним верст, когда Карина сказала: “Направо”, – и вот мы в ее деревне, на проселочной дороге, и Карину потряхивает на кочках, и мне в голову приходит нелепая и грубая мысль – похитить ее с собственной свадьбы. Видно, меня бес попутал да красный “феррари”, на котором я чувствую себя джигитом. Да и на “ауди” я тоже чувствую себя джигитом, особенно когда Карина охает и ахает на кочках.
   – Держись, держись за ручку, я-то за баранку держусь.
   – Как, ах? – выдыхает она.
   – Крепче, крепче, а то, чего доброго, вылетишь из машины, что мы жениху скажем?
   – Ах!
   – А еще толкнешь меня плечом, и я вылечу вместе с тобой в грязь, что о нас люди подумают?
   – Ах, вот ты чего боишься!

   Но на самом деле я боюсь не выпачкаться в грязи, к этому я уже привык, и даже моя машина. Больше всего я боюсь Каринкиного брата Васю-мстителя. Он такой страшный – рыжий, хромой. И стоит мне снять линзы, как он является ко мне, и тогда я шепчу: “Господи, спаси и сохрани!” – и потею.
   Первый раз я увидел его у ворот Каринкиного дома в белой рубахе, холщовых штанах и лаптях. Он побежал к машине, прихрамывая и обгоняя свою толстую матушку Пелагею, которая несла крупный чугунок с кашей. Нельзя было не улыбнуться, глядя на их сияющие лица. Но Каринкины подружки запричитали, заревели, и начался мордовский свадебный обряд с его нескончаемыми корильными и величальными песнями.
   Сейчас, когда я слушаю джаз, закрыв глаза, а мои линзы плещутся в пузырьке с раствором, словно рыбки в аквариуме, мне то и дело видится разрумяненное от водки лицо Пелагеи, а ее зычный голос подхватывает меня и несет наравне с Луи Армстронгом и даже – соревнуясь с Луи Армстронгом на поворотах. Она то и дело подмигивает мне, словно предлагает переключить ближний свет фар и прокатиться на полную катушку.

   Вечером мы пошли в Священную рощу, и мне опять пришла в голову срамная мысль похитить Карину, тем более что мы уже держались за руки, а ее брат Вася, возглавляя процессию, шел далеко впереди.
   Я обнял Карину за талию, она шепнула мне: “Что ты делаешь, мы еще не поклонились духам!”, но я все-таки успел учуять аромат ее душистых волос.
   А потом мы водили хоровод вокруг трехсотлетних дубов, что не так-то просто было сделать, учитывая количество выпитого, и привязывали к их веткам носовые платки.
   – В Священной роще, – хвасталась Карина, – сохранились растения, которых уже не сыскать во всей округе, разве что в Красной книге.
   А я знал, что во всей округе и даже в Красной книге и на красном “феррари” не сыскать второй такой Карины и что у меня не будет больше шанса похитить ее, пусть даже в метафизическом плане, как только здесь, в Священной роще.

   И только мы было уединились, и я уже успел разомлеть от соловьиных трелей и кваканья лягушек, и жесткие желуди под спиной, и мягкие пальцы на глазах, и на небе появилась плетенная из дубовых веток лапоть-луна, как, продираясь сквозь бурелом, словно слон, к нам выполз исцарапанный Вася и, неистово маша руками, стал требовать обувку своей невесты.
   – Какой невесты?
   – Моей невесты!
   – Не знаю, не видел.
   Но иногда я вижу во снах Васю-бешеного и с бивнем. Благо, у меня всегда под рукой есть нож и крюк. (Какая же это тяжелая работа, но я молодец.)

   Да, этот странный запрет вступать в брак младшему брату или сестре, пока у старших нет семьи, и тут же мордовская смекалка плюс Священная роща, в которой для этого случая растут стройные или могучие деревья. Я вышел посмотреть на Васину невесту, так сказать, платан в платке, но более всего меня поразил не сверкающий ее наряд, а лицо Васи, которое сияло еще пуще прежнего, и то, как он, хромая, обхаживал свою суженую. Видимо, ему нравилось заботиться о деревьях Священной рощи, тем более, он всегда с радостью делал это и теперь собирался делать всю жизнь.
   – Счастье-то какое, счастье-то какое, – причитала Каринкина мать, – два счастья в один дом-день, сейчас мы Ваську поженим, а потом уж вы с Каринкою преспокойненько…
   Я посмотрел на Васькину невесту в фате, на Каринку в том же, и вдруг у меня в голове родилась мысль, что девушкам вовсе не обязательно быть дочкой богатого сеньора или иметь мордашку, а достаточно облачиться в свадебное платье, ведь в свадебном платье они, как лягушки в крынке с молоком, – бей лишь ногами да ресницами.
   А гулянье было уже в полном разгуле, соловьиные трели не затихали ни на секунду, плюс кваканье лягушек, и кто-то снял с невесты лапоть-луну и высоко подбрасывал его в небо, а кто-то снял с ветки-ляжки платок и громко крикнул: “Вот она, подвязка с чулка”. Я завизжал от восторга вместе со всеми, завыл, словно волк, хотя мой язык не вязал и лыка, но ведь кто-то связал из лыка лапоть-луну, и вообще природа в этих местах такая замечательная. А невесты здесь какие, у-у, пальчики оближешь, прохладные, тенистые, и какой от них исходит душисто-воздушный аромат, когда они прикасаются к глазам пальцами-ветками, и я понял, что сливаюсь с природой, что я безумно люблю природу, люблю больше, чем даже свою машину…

   Мы столкнулись с Васей-мстителем утром, когда река, как парное молоко. Я как раз захлопнул багажник, и тут-то мы и столкнулись с Васей нос к носу, отчего у меня на лбу, словно шишка, выскочила испарина.
   – Привет, – сказал он, и по его маслянистым глазам я понял, что нас обоих мучает жуткое желание опохмелиться.
   – Привет, ты куда?
   – В рощу, кормить свою жену.
   Он держал в руке узелок с хлебом, водкой и кашей.
   – Ты это серьезно? – спросил я.
   – Что серьезно?
   – Ты действительно любишь свою жену?
   – А ты разве не любишь Каринку?
   – Как тебе сказать, люблю, конечно, но у Карины ведь нет корней, то есть я пытаюсь сказать, что она живая, она может двигаться. Нет, я не хочу тебя обидеть, твоя жена – она просто чудо какое-то, красавица, какие кудри, ножки… И опять же всё при ней: лапти, фу ты, туфли, чулки, подвязки.
   – Приданое.
   – Да, приданое… Но, понимаешь, меня мучает сомнение, сможет ли она перебирать своими ногами, как живое существо, как лягушка из сказки, сможет ли она постоять за себя в этой непростой жизни, постоять за себя, пусть даже как женщина, в постели. Живая ли она до конца. Я хочу проверить.
   – Береги Каринку, – сказал Вася, – она слишком легкомысленное воздушное существо, ей надо за кого-нибудь зацепиться, удержаться. Понимаешь?
   Он говорил и нежно гладил своей тяжелой рукой багажник моего автомобиля. Но тогда это меня не грело, скорее, наоборот, пугало.

   Мне казалось, что друзья поймут мой норов, и я достал из багажника похищенную с корнями Васину невесту, усадил ее во главе стола рядом с собой, налил ей чарку, насадил на вилку маринованный грибочек. Но друзья пришли все сплошь во фраках и вечерних платьях, с большими открытками и постными лицами и как начали дарить слоников. Вот этого, самшитового, подарила Ривандивия. А вот этого, из красного дерева, Атауальпа. А вон того, под бронзу, – Франсуаза. Что же, какова невеста, таковы и подарки. А вон тех двух березовых, несмотря на слезы из-под коры, Крусифиция и Алехандра. А Венера пришла с букетом пионов, так похожих на бычьи пузыри. Все приходили и дарили слоников. И никто не дарил денег, даже Симона. Только один Баутиста подарил хохломской столик и напился.

Курбан – роман
(История с жертвой)

1
   Мы приехали на ферму, что под Бохониками, впятером: я, Стасик, Витек, Юнус (или Юся) и Венцеслав. Я и Юся – солисты городской филармонии в Белостоке, а Стасик и Витош (или Витек) играют в столице, они многого добились, у Стасика и Витека редкий музыкальный талант. А Венцеслав теперь большой человек – бизнесмен в нашем городке: он торгует нотами и грампластинками. А еще содержит “Музыкальное кафе”, хотя мы по-прежнему иногда зовем его Вецеком. Это он придумал собрать нас всех вместе, чтобы скинуться и принести в жертву корову на Курбан-байрам. Когда-то, еще учась в Белостокской консерватории, мы составляли струнный квинтет. Витек играл на виолончели, а Стасик являлся первой, самой главной скрипкой. Я же всегда был вторым. Большой человек, как ему и было положено, орудовал на контрабасе. А Юся на альте. Курбан-байрам – это праздник жертвоприношения. За этим мы и поехали на ферму по петлистой дороге.
   Приехали к вечеру, когда солнце уже начало умываться перед сном в той особой розовой закатной воде, от которой после минутного прозрения неминуемо тянет в сон. Приехали к вечеру, потому что долго спали и, как свойственно интеллигентам, долго собирались, подбирая шарфы и перчатки к пальто и плащам. Приехали на двух машинах – джипе Вецека и “Шкоде” Витека, чтобы в багажники убралось все мясо. Немного поплутали, поколесили, помесили белую снежную польскую грязь.
   В конце концов мы добрались до этой чертовой фермы, но пани директора не оказалось на месте. Она, видите ли, полдничала.
   – Полдничает, – развел руками Юнус. – Как в детском саду!
   – Черт, как это подло с ее стороны! – выругался Стасик: он явно нервничал. Ведь это он был вдохновителем идеи жертвоприношения, хотя инициатором поездки выступил неугомонный и предприимчивый Вецек.
   – Что это такое? – спросил меня Юся. Мы ожидали директора в большом, обложенном кафелем холле среди каких-то моторов и алюминиевых емкостей.
   Юся указывал на металлический резервуар, очень похожий на катер, только винт у него был не снаружи, а внутри.
   – Здесь, наверно, мясо моют, – предположил флегматичный Юнус. – Или молют.
   – Да нет, посмотрите на шланги, – вмешался Вецек, – они ведут сюда, к весам.
   Мы все подошли к весам, на которых было написано: “Минимальный вес – 1500 кг. Максимальный вес – 5000 кг”.
   – Давайте взвешиваться, – предложил Стасик и первым повис на весах. Но стрелка даже не двинулась
   – Тут же сказано: минимальный вес 1500 килограмм, а ты такой хрупкий, ты скрипку-то еле держишь, – съязвил Вецек.
   – А ты, – бросил в ответ Вецеку Стасик, – стал такой жирный, что тебе между ног не влезет даже моя скрипка.
   – Полторы тонны – это же вес моей “Шкоды”, – заметил Витош.
   – А я понял, – вдруг выкрикнул Юнус, – этот пропеллер сметану замешивает, а потом она по шлангам стекает!
   – Не пропеллер, а винт, много ты знаешь! Сметану не замешивают, а путем давления выжимают.
   Стасик повисел еще немного на крюке весов. Затем он на них подергался, болтая ногами, а потом ему помог Юся. Вдвоем они шевельнули стрелку весов.
   Затем, когда они оба спрыгнули и отряхнули руки, мы, потеряв всяческий интерес, разбрелись по помещениям, думая каждый о своем. Но тут приехала пани директор.

   А когда наконец приехала пани директор, аккуратный и пунктуальный Витек вынул из кармана толстую пачку денег и отсчитал 120 тысяч злотых.
   А мы стояли и смотрели, как наша двухмесячная зарплата утекает сквозь тонкие музыкальные пальцы Стасика в пухлые ладошки пани директора. Но нам абсолютно не было жаль денег, совсем наоборот, мы с презрением смотрели, как пани директор их тщательно пересчитывает.
   – Всё правильно, – подытожила она, – сейчас я вам выпишу корову.
   – И чек, – попросил Витош: как уже говорилось, он был самый педантичный среди нас.
   – А где ее можно будет зарезать? – предусмотрительно спросил разумный и молчаливый Юнус.
   – Мой заместитель пан Михась вам покажет, – ответила пани директор. – Вот, держите вашу накладную и товарно-кассовый чек.
   Заместителем паном Михасем оказался невысокий мужчина средних лет и средней комплекции с мордой круглой, как у карася, и редкими, как у сома, белесыми усами. В общем, ничего особенного.
   – Пойдемте, – сказал этот пан и зачем-то взял из нижнего ящика стола веревку. Ну подумаешь, веревка…
   Мы пошли за паном Михасем по длинному коридору, свернули направо, затем налево и вдруг неожиданно для себя очутились в огромном хлеву.
   Я раньше и не предполагал, что сотни, сотни коров могут находиться под одной крышей, словно пчелы в улье. Но больше всего меня поразили странный шум, которого я нигде, кроме как возле улья, больше не слышал, и резкий запах. С пяти лет я занимался в музыкальной школе, и с пяти лет пан учитель привил мне страсть прислушиваться к различным звукам, даже к какофонии, но такого я не припомню.
   – Ты слышишь? – спросил меня Стасик.
   – Выбирайте, – предложил пан Михась, – любая на ваш выбор, чтоб потом претензий не было, будто мы вас обманули. Но только из этого ряда.
   Мы со Стасиком растерянно переглянулись, а разумный Витош даже не повел бровью, он был сосредоточен на чем-то другом, да и всегда меланхоличный Юнус тоже был сосредоточен. Он зажимал нос пальцами так изящно, словно это был женский носовой платок.
   – Да выбирайте же! – прикрикнул пан Михась. – Все коровы примерно по пятьсот килограмм. Больных, кажись, не имеется.
   Я поглядел на нескончаемые ряды. Одни коровы стояли, но большинство полулежало-полусидело, отчего их и без того не худые бока выпирали в невидимую нам сторону.
   Но никто не решался выбирать. Коровы были очень красивы: незабвенные своей яркостью пеструшки и стильные черно-белые модели, словно сошедшие с модного глянца, – все как на подбор.
   Глаза разбегались от восторга. Вот если бы нас попросили выбирать самых красивых! В красоте мы понимаем толк. Стасик даже не выдержал и подошел к одной из пеструшек, заглядывая ей в бездонные карие глаза.
   – Ну пока вы здесь выбираете, я еще чаю успею попить, – заметил пан Михась. – Пан Тадеуш, – обратился он к незаметно подкравшемуся сторожу, – поможете ребятам.
   Так на месте пана Михася оказался сторож пан Тадеуш. Он и продолжил с нами возиться.
   Пан Тадеуш был таким же маленьким и тощим, как Витек, – ему можно было доверять.
   – А беременных тоже, надеюсь, нет? – наконец поинтересовался Витек у пана Тадеуша, и зачем, не пойму.
   – Беременных нет, – утвердительно кивнул пан. – Кто же вам беременных-то отдаст? Беременные нам самим нужны!
   – Нет, вы сами, пожалуйста, выбирайте, – попросил я, – мы вам доверяем.
   – Тогда берите вон ту. – Пан Тадеуш указал на навострившую уши черно-белую корову. Уши у нее были белые, ноги тоже белые, это я заметил, когда опустил глаза… да, зато вот глаза были черные-черные.
   – Очень важно, чтобы телка была красивая, – шепнул мне доверчиво Стасик. – Мы же ее не кому-нибудь, а самому Всевышнему в жертву. А эта разве красивая? – он со скепсисом перевел взгляд на буренку.
   – По-моему, очень красивая! – заступился я за притихшую тварь: мол, ничего-то ты, Стасик, в коровьих красотах не смыслишь.
   – А мне по душе больше вон та рыженькая, – не унимался Стасик.
   – Не важно! – взялся за дело Вецек. – Нам главное, чтобы она не больная была, не какая-нибудь там косоглазая или однорогая.
   – И не беременная, – еще тише попросил Витек.
   – И не сумасшедшая, – вставил свое веское словечко Юся.
   – Здесь нет сумасшедших! – отрезал пан Тадеуш, – Не время сейчас. И беременных тоже нет. Держите крепче за рога. Я сейчас ее отвяжу… Ух ты моя сладенькая колбаска!
   Мы переглянулись, не зная, что делать.
   – Да берите же, – прикрикнул на нас пан еще громче.
   И тогда я трясущимися руками взял буренку за рога. Я поборол в себе страх и старался держать изо всех сил, но корова тоже изо всех сил старалась не поддаться мне. Вот тут-то я и увидел ее черные-черные бездонно грустные глаза, пока она не опустила голову и не уперлась рогами в кормушку.
   Силы были явно неравны. Рога оказались необычно твердыми.
   – Вяжите веревку на шею, – протянул веревку пан Тадеуш.
   Юся взял веревку и попытался обернуть ее вокруг шеи коровы. У него, наверно, возникло ощущение, что шея у коровы очень большая. А если бы он еще потрогал коровьи рога, то наверняка задумался бы, почему корова не оказывает нам почти никакого сопротивления.
   И тут вдруг, вспомнив о своей силе, корова тряхнула головой, перескочила через бордюр и понеслась по узкому проходу фермы. Она бежала прямо на Вецека и Стасика, но те, не будь дураками, бросились врассыпную.
   – Вы ее так никогда из хлева не выведете! – взбесился пан Михась. Он стоял у боковой дверцы с сушкой и кружкой чая. – А ну, Мария, помоги, что ли, им.
   – Что скотину-то мучить? – крикнула пани Мария, имя которой мы только что узнали. – А ну, давай, милая! – взяла она прут. – Давай, давай, родимая, давай, доча!
   Эта доярка, с ее большим выменем и святым именем, походила на матерь Божью, сошедшую в ферму прямо с полотен Рафаэля. Взяв прутик, она, любя, нежно хлестнула корову по крупу. Затем еще раз. На минуту услышавшее родное, теплое звучание голоса бедное животное остановилось, навострив уши. А затем, узнав своих хозяев, доверчиво, покорно двинулось к выходу. Хотя, возможно, корова почуяла крепкую руку женщины.
   – Ну же, доченька, не упрямься, – продолжала зачем-то уговаривать телку доярка. – Все равно не поможет. Не упрямься, Марусенька, тебе же только больнее будет.
   Марусенька. Так мы узнали имя телки. И ее имя показалось нам символичным.
   – Ведите ее за хлева, с глаз долой, – взмолилась пани Мария, – да поскорее.
   Голос ее надрывно дрожал. Самый разумный из нас – Витек – схватил веревку. Пан Тадеуш открыл ворота, и мы вышли на улицу. И повели Марусеньку: Витош и Юнус впереди с веревкой, а мы всем скопом, втроем, сзади, обреченно понурив головы. Корова тоже двигалась как-то обреченно.
   Но в какой-то момент она встала намертво. Это когда мы уже по обледенелой дорожке зашли за ферму. Видимо, учуяв останки своих братьев и сестер, она обо всем догадалась своим коровьим умом. Своим огромным теплым сердцем она почуяла намного раньше.
   – Держи, держи веревку крепче, – прикрикнул пан Тадеуш, – а то опять убежит!
   Но корова не собиралась никуда бежать. Наоборот, она вдруг уперлась во все четыре бетонные опоры своих копыт, только пар изо рта.
   Мы ее попытались сдвинуть, таща за веревку, пытались подтолкнуть в бок, старались заставить заскользить по льду. А когда поняли, что нам не под силу поставить упрямую телку на коньки и Юся бросил веревку, буренка вдруг сама со всей прыти рванула в сторону и, высоко поднимая задние копыта, поскакала в чистое поле за хлевом.
   Мы все от неожиданности и от восхищения смекалистостью и грацией животного не могли сдвинуться с места. А вскоре, увязнув в глубоком снегу, застыла и корова.
   Пан Тадеуш с досады: мол, чего с нас взять, – махнув рукой, развернулся и пошел к ферме. Словно во сне, мы наблюдали, как он уже с лопатой вышел из ворот, как по короткой тропке двинулся к наполовину утонувшей в снегу корове, и как со всей силы треснул скотине лопатой по хребту.
   Потеряв равновесие, буренка повалилась на бок и впервые за весь вечер жалобно замычала. По Биг-Бену было около пяти часов вечера.
   – Ну? Кто из вас будет резать? – спросил пан Тадеуш.
   – Ась? – переспросил Стасик.
   – Кто резать будет, интересуюсь, – ухмыльнулся в усы пан Тадеуш.
   – Юся обещал, – напомнил я всем собравшимся вокруг поваленной коровы.
   – Я ничего никому не обещал, – сухо отказался Юся.
   – Понятно, – скептически заметил пан Тадеуш и направился к фермам. Через пять минут он вернулся с охотничьим ружьем.
   – Стреляй, – протянул он Юсе ружье.
   – А вы? – переспросил Юся.
   – Что я?.. А, нет, нет, – покачал он головой в ответ на умоляющей взгляд Юнуса. – Убивать тварь Божью я не могу. Вот разделывать – это всегда пожалуйста…
   – Нет, так нельзя! – сказал я, вставая на колени и зажимая голову руками. – Надо резать.
   Рядом со мной на корточки присел пан Тадеуш с ножом.
   – Ну так на, режь.
   Не знаю, зачем я взял из его рук нож.
   Закрыв глаза, прислушиваясь только к протяжному пению ветра, я снял перчатки и положил руку на огромную, теплую шею коровы, другой рукой поднося к теплу ее жизни лед тесака.
   – Давайте короче. Долго ей еще мочиться? – заметил пан Тадеуш, он так и сказал “мочиться”, в смысле мокнуть на снегу…
   Из снежного бархана торчала только голова Маруськи. Тело с пышными боками полностью утопло в мокром пласту снега. И еще я успел заметить, что, производящий впечатление сильного и большого, Вецек куда-то испарился вместе с клубами пара, поднимающегося ввысь из широких ноздрей животного.
   – Давай я помогу, – подсел ко мне Стасик. – Держи крепче голову, чтобы не брыкалась.
   – Чтобы не брыкалась, надо ноги связать. – С этими словами пан Тадеуш сорвал с шеи телки веревку и начал ей связывать ноги.
   – Ну все, готово, – заявил вскоре пан Тадеуш, предоставив нам малюсенькую отсрочку. – Давайте режьте, не дрейфьте.
   Стасик положил руку мне на ладонь. Силы наши удвоились, а вскоре и утроились – это когда вдруг очень красивым бархатистым баритоном, подняв глаза к небу, начал читать Коран Юся. “Во имя Бога милостивого и милосердного…” – пел он в такт с ледяным ветром. У него всегда был отменный музыкальный слух и чудесный тембр.
   Когда-то Юся пел в хоре мальчиков. И от его прекрасного баритона стало как-то легче давить на рукоять ножа и даже двигать им туда-сюда, представляя вместо тесака хрупкий смычок. И еще я почувствовал, что тонкие музыкальные пальцы Стасика дрожат, словно языки пламени. И мне даже на какой-то момент показалось, что я сердцем уловил источник его необыкновенного таланта. И что наш студенческий квинтет опять восстановился.
   Но почти сразу баритон Юси прервал надрывистый хрип коровы. Плоть шеи оказалась неимоверно мягка, и очень теплая жидкость струей брызнула мне на руки. “Наверное, таким же теплым и мягким было ее молоко при дойке”, – представил я.
   – Раббям, прими эту несчастную жертву за бедную Марысю, – произнес вслух Витош то, что все мы уже не раз сказали про себя. И то, ради чего мы здесь собрались и это сделали.
   – Убить, оказывается, так легко, – непонятно к чему, вставая и отряхивая полы плаща от прилипшего снега, произнес Стасик. Я же до сих пор чувствовал жар его пальцев.
   Мы долго смотрели на то, как буренка истекает кровью и дрыгает ногами. Как кровь из надрезанной шейной артерии бурным ручейком стекает в лунку снега, делая снег розовее вечернего неба. А когда Маруська перестала шевелиться и кровь полностью стекла из надреза на горле, пан Тадеуш прямо здесь же, на снегу, приступил к разделке туши. Отрубил-отковырнул острием лопаты голову. Распорол ножом нижнюю часть брюха, и внутренности почти всех цветов радуги – синие, зеленые, красные, фиолетовые, желто-коричневые – вывалились наружу. Затем пан Тадеуш аккуратно отрезал, вынул и уложил на розовый снег обещанные ему для супа части скотины: почки, печенку, селезенку, хотя ее запрещено использовать в пищу по медицинским нормам, требуху желудка и поджелудочной и сердце.
   – Послушайте, – сказал Стасик, – она, правда, была не беременна! – Его, видимо, поразило, сколько всего убирается у коровы в брюхе.
   – Как видите, – отвечал пан Тадеуш. Он уже переломил через локоть в коленных суставах красивые ноги телки и теперь ножом подрезал сухожилия.
   – Из голени, – пояснил он, – получается превосходный холодец.
   – Холодно, – сказал Витош, обнимая себя руками. – Становится холодно.
   А тем временем сторож начал сантиметр за сантиметром сдирать шкуру. Он аккуратно-аккуратно, словно на невидимом вертеле под языками заходящего солнца, ворочал вокруг своей оси тушу, боясь резким движением повредить, поцарапать поверхность.
   – Как-никак, – пояснил он, – двести двадцать злотых за один килограмм такого добра приемщики отсчитают.
   Голова коровы, что так хороша для наваристости бульона, тоже покоилась рядом. А мозги – так вообще деликатес! Не говоря уже о мозговой косточке, не имеющей никакого, как мы выяснили, отношения к голове.
   Когда шкура, словно концертный костюм, была аккуратно сложена, приступили к разделке туши. Рубили топором Витоша, на три части: две в джип Вецека, одну, для бедных, в “Шкоду”, в школу.
   Рубил опять же пан Тадеуш. Рубил весьма умело. Хребтовая кость трещала только так. Глядя на нее, я все думал, как же такая хрупкая конструкция поможет нашей Марысе в случае ее кончины пройти в райские кущи? Как вообще кусок парного мяса с выступающими позвонками может умилостивить Всевышнего? Упросить Его поддержать человеческую жизнь на мостке бытия?
   Все это вообще выглядело как-то несуразно, как-то абсурдно. А мы все, в том числе и появившийся венценосный Венцеслав с носовым платком у рта, все в черных плащах и пальто, белых лайковых перчатках и белых кашемировых шарфах – выстроились полукругом. Со стороны мы, наверное, смотрелись как банда, расправившаяся со своим злейшим недругом или собравшаяся на похороны близкого сердцу бандита.

   Мясо и пар от мяса мы, завернув в тряпки, уложили в заранее приготовленные Венцеславом коробки из-под пластинок, а те погрузили в багажники.
   – Ну что, поехали? – предложил Вецек, расплатившись с паном Тадеушем.
   Расселись в том же порядке, что и ранее. Вецек с Юсей в джипе. А мы со Стасиком и Витошем в его “Шкоде”.
   Назад ехали молча, уже ничего, даже футбол и политику, не обсуждая. У нас еще было время заехать в детский дом в Бохониках и отдать им треть туши, что мы и сделали.
   – Спасибо, – поблагодарил нас директор интерната. – Детишки уже давно не видели мяса. Все макароны, крупы да хлеб.
   – На здоровьичко, – за всех ответил Венцеслав. – Пусть вам Бог будет в помощь в ваших добрых делах.
   Выехали в заснеженные поля из польско-татарского села затемно.
   – Вы верите в прапамять? – прервал общее молчание Витош. – Мне иногда кажется, что это не снег под звездами, а освещенная солнцем полынь, и мы еще до того, как наши ханы привели наших предков в услужение польским и литовским королям, гарцуем на лошадях в степи.
   – Есть мнение, что наших прадедов привел хан Идегей, – заметил Юся.
   Я же трясся и думал, что уже завтра, испытывая все трудности и радости путешествия, мне так же трястись на дачу, что спряталась среди высоких елей. И что ни хан, ни король с герцогом, ни шляхта не смогут меня там отыскать.
   Но мои сладкие грезы прервала неожиданная поломка. Как раз на полпути до Белостока “Шкода” Витека вдруг, громко чихнув, заглохла, и нам ничего не оставалось делать, как встать на шоссе. Машину Витош купил за полцены на заработанные в столице деньги.
   Вецек достал из-под сиденья трос после того, как Витош безуспешно попытался ключом поправить дело. А Юсик зачем-то попинал колеса подержанной “Шкоды”. Стасик же молча уселся в комфортабельный джип “Чероки”. Но Вецека это все, видимо, не порадовало.
   – Придется взять на буксир, – сказал он, привязывая к рогам у бампера концы троса.

   Витек с жалостью оглядел свою потрепанную лошадку-“Шкоду”.
   – Ладно, – ударил я его по плечу, когда мы уселись по машинам, – скоро мы доедем, и все с твоим конем будет в порядке.
   – Я боюсь, что мы ее загнали, – сказал Витек, – и теперь ей уже не помочь.
   Он сидел за рулем совершенно потерянный. И все мы были потерянные в полумертвой машине, которую по широкой дороге тащил за собой на привязи джип “Чероки”.
   – Почему ты так думаешь? – спросил пересевший к нам из солидарности Юся.
   – Зато мы катимся, как паны, в санях, – заметил Витош, тоже в последний момент пересевший в “Шкоду” в знак солидарности. В широком “Чероки” остался только венценосно-широкий Венцеслав.
   – Какое-то плохое предчувствие… – ответил Витош. – Подташнивает что-то меня, словно с большого похмелья. Словно после свадьбы или похорон.
   – Это ты на смерть насмотрелся, – заметил Юся. – Слишком долго наблюдал, как бытие просачивается в небытие вместе с кровяными реками. Зачастую подобное бывает полезно. Но перебарщивать тоже не следует.
   – Знаете что, мне сегодня ночью, когда я, наконец, смог вздремнуть в вагоне, приснился странный сон, – вдруг сказал Стасик. – Ну очень странный сон. Представляете, мне снилось, будто твою, Витош, “Шкоду” выпотрошили автомобильные воришки. Вынули мотор, коробку скоростей, даже старенький аккумулятор – и тот не оставили! Не оставили даже колес. А потом мне приснилось, что я на этой самой “Шкоде” куда-то продолжаю ехать. И я не один, а вместе со своим покойным отцом. Будто я заехал за ним в новое место, где он сейчас живет, чтобы прокатить или свозить по делам. То ли в больницу, то ли на кладбище к его отцу. А потом вдруг оказывается, что мы ехали за моей невестой. Потому что в какой-то момент с нами в машине оказалась женщина в подвенечном платье.
   – Да, – улыбнулся Витош, – и кто же это был, Стасик?
   – Я не разглядел. Лицо было спрятано под фатой. Помню только, отец говорил: мол, давно вам, дети, следовало пожениться. Он уже вроде в роли шафера выступал. А тебя, Витош, там почему-то не было, даже в роли шофера… Вот! Очень странный сон, – закончил Стасик, – не правда ли?
   – Вот-вот, – вздохнул Витош, – и я про то же.
   – Да, – вздохнул Юся, – вообще-то сны о смерти к добру.
   – А ты на кладбище у родителей давно был? – спросил Витек.
   Я же продолжал молча смотреть в окно. Мы как раз проезжали пригородное кладбище Белостока.

   Вот и все. Мы так и тряслись до самого Белостока в “Шкоде”, словно нашкодившие мальчишки, взятые за шкирку чьей-то могущественной рукой. Мы катились на привязи, как та обреченная корова. Не в силах ничего предпринять для собственного спасения в случае заноса. Ехали, доверившись Господу Богу. Случись что на заледенелой трассе, мы погибли бы все вчетвером сразу. Обреченные на гибель.
   Но, как говорится: в тесноте и без обеда.
   Последнее примечательное, что с нами произошло в тот вечер, была встреча с дорожной полицией. На въезде в Белосток наш поезд остановил патрульный пост. Мы остались сидеть в машине. А разбираться с ними, прихватив документы от машины и коровы, пошел Вецек.
   – Придется отдать им часть мяса, – вернулся Вецек. – У нас нет медицинской справки и разрешения на торговлю.
   – Ты сказал им, что это жертвенное мясо? – спросил Юся.
   – Сказал, но их это мало волнует.
   – Ладно, пусть подавятся. Будем считать их тоже сиротами, – заметил Витош. – Сиротами, брошенными небесами на большой дороге на произвол судьбы.
2
   А вечером следующего дня мы собрались в “Музыкальном кафе” в Белостоке. Собрались, чтобы отведать беффстроганов, приготовленный из свежей говядины. В таком составе мы давно не собирались; пришли наши жены и возлюбленные: Марыся, Юстыся, Крыся, Гануся и Витуся. Возлюбленные в смысле “экс” и “экстракласс” с большим “С” на конце. Когда-то мы все были увлечены друг дружкой, и теперь нам было что обсудить.
   Ведь Марыся и Витуся – прима-балерины. Лучшие в своем роде. Неразлучные соперницы. Строгая Крыся – концертмейстер в нашей консе. Моя благоверная Гануся – дирижер детского хора. Отучилась один раз по классу фортепиано и пошла во второй раз на первый курс – уже на хоровика. “Каждый музыкант в душе мечтает стать дирижеровиком. А женщин на симфоническое дирижированние берут неохотно. Так что Маэстра из меня все равно бы не вышла”, – отшучивается она, когда ее спрашивают: мол, зачем ты, Гануська, променяла рояль на китайские палочки? Это она, моя ненаглядная Ганушка, рассказала нам о сиротах в Бохониках.
   Да, еще Юстыся, сестра Витуси, – хотя она с нами не училась, но всегда была где-то рядом. Теперь она шьет пуанты в театральной мастерской. А по вечерам помогает Вецеку в его музыкальном магазине. Всем в нашем небольшом Белостоке известно, что у толстяка-буржуина роман с крошкой-малявкой.
   Юстыся до сих пор осталась для нас маленькой и хрупкой девочкой. Этакий заморыш, болтающийся под ногами. И что громоздкий Вецек нашел в этой малютке? – спрашивали некоторые женщины. А что нашла она в этом увальне? – интересовались другие. В общем, мир не был бы миром без завистливых и интересующихся людей.

   Наша компания любила собираться здесь: за грубоватыми столами, покрытыми длинными вишнево-красными скатертями, поверх которых лежали еще зеленые, поменьше, с кистями коровьих хвостов, что свешивались по углам, – я это заметил только сейчас, – просиживать здесь, протирая уши о скрипучую иглу граммофона – еще со времен консы. Кроме того, здесь всегда можно было послушать редкие грампластинки, и встретить редких по своим душевным и умственным качествам людей.
   – Знаете, как много зависит от моей работы? – говорит Юстыся, глядя на свою сестру Витусю. – Представьте себе, если хотя бы одна лямочка порвется от перегрузок, тогда можно надорвать сухожилия.
   Однако сейчас от ее слов нас особенно неприятно передернуло. Раньше мы не представляли воочию, как у твари Божьей рвутся сухожилия.
   Кафе достаточно большое, но нам оно никогда не казалось пустым и бессмысленным, благодаря стильной композиции, выполненной в музыкальной теме, и постоянному полумраку: окна прикрыты тяжелыми малиновыми занавесками, столики в глубине зала, в тени темного дерева. На развесистых ветвях барных стоек листья-салфетки, прозрачные груши-бокалы и сливкового цвета сливы-чаши, подвешенные на смену и перевернутые до поры до времени дном вверх, а также розовые и бежевые крохотные цветы рафинада и сухариков в прозрачных вазочках… Все создавало иллюзию вечернего сада, разделенного на две части небольшой сценой-холмом, на которой выступ за выступом, клавиша за клавишей вверх по камертону поднимался рояль. Днем в воздухе над сценой замирали блестящие музыкальные инструменты, а вечерами играл маленький оркестр.
   – Вступает наш литаврист, – рассказывает Юся, он в последнее время за долги угодил в оркестровую оперную яму, – и в это самое время вдруг в партере начинают открывать бутылки с пивом. У меня глаза на лоб – так круто сфальшивить!
   В нескольких местах в стенах выдолблены ниши, а в них скрипичным ключом красуются старинные граммофоны и патефоны – коллекция, которую несколько лет упорно собирал Венцеслав. Дубовые стены увешаны листами в простом шпагатном обрамлении. На одних застыли клавиши. Полоса белая, полоса черная – что может быть более точным и стильным? Другие испещрены воздушными нотами: точка-тире, точка-тире. “Музыкальная азбука Морзе”. Но главная радость Вецека и центр всей композиции – необычные часы, склеенные им собственноручно по бороздам из двух грампластинок. Два виниловых диска вместо циферблата – Баха справа и Генделя слева; два круга: круг белый – в центре, круг черный – по наружности. И им никогда не встретиться.
   – В последнее время меня очень увлекает сонатная форма, – объясняет Гануся Витусе. – Особенно ее вторая, разработочная, часть.
   И мы все невольно прислушиваемся к рассуждениям Ганушки. Потому что нас всех тоже увлекает сонатная форма.
   А еще потому, что есть в кафе уголок, где невозможно не услышать, что говорит сосед по столику, и где мы любим проводить время более всего: два стола, прижатые друг к дружке дубовыми боками, обступленные с двух сторон высокими тяжелыми стульями. А вдоль стен угловой диванчик для наших девушек – такой же темный и грубоватый, как стулья, но смягченный несколькими подушками, чтобы было не больно падать. Если собираться всем вместе, то лучшего закутка не найти. Именно в том уголке я тогда подумал, что неплохо было бы и мне рассказать какую-нибудь историю в сонатной форме.
   – А я думаю, давно пора модернизировать балет “Жизель”, – прервала мои мысли Марыся. – И пусть первое действие начинается со сбора Жизелью ее любимых колокольчиков, которые потом принесет ей на могильную плиту Альберт.
   Мы собрались в том же составе, что и прежде, – даже не верилось. Собрались глубоко за полночь и теперь, громко гогоча и без стеснения прерывая друг друга, вспоминали дела потешные и уже давно минувшие. Забылась даже неловкость от болезни Марыси.
   – А помнишь, как наши мальчики музыкально храпели, – кричит Туся в лицо Крысе, – а ты тапками дирижировала их недетским хором!
   И их заливистое хохотание сливается в контрапункте.
   А наши девочки, словно виллисы, явившиеся из могил забвения, выскользнувшие из временных ловушек-хлопушек, засверкали глазами и румянцами, распылались щеками от возбуждения, словно стремясь продлить свои девичьи пляски и игры, которые так жестоко прервались обстоятельствами. Благодаря их женскому колдовству под сводчатым потолком витали воздушные духи прошлого. Они с легкостью втаскивали нас в свой хоровод воспоминаний, одержимые мстительным чувством времени. Они стремились кружить и кружить нас в танцах разговоров до изнеможения, пока мы не попадаем наутро от усталости. С крылышками вдохновения за плечами, они снова и снова будили нас, задремавших у топки времени, воздушными словами-поцелуями.
   Но особенно походила на виллису Марыся. В полумраке “Музыкального кафе”, истощенная, она выглядела как настоящая нимфа смерти. И как у нее только хватило сил и смелости прийти и взглянуть в глаза Стасе. Но она всегда держалась молодцом, пряча свои переживания и проблемы глубоко-глубоко в колодце собственных глаз. И даже до последнего, пока неизлечимая болезнь не подкосила ее стильно-стальные ноги, старалась танцевать любимую партию Жизели в нашем белостокском театре. “Стильно-стальные ножки, – так характеризовал их Юся со дна оркестровой ямы. – Когда-нибудь они сотрут меня в пыль!” – завершал он свой любимый комплимент.
   Хотя, возможно, она держалась так храбро, потому что слышала – от Венцеслава через Витоша и Юстысю: у Стасика и ее соперницы не все в порядке. По словам Юстыси, Стасик так и не смог объездить Витусю, не сумел сделать ее покладистой домохозяйкой. Туся вела в Варшаве светскую жизнь. В театре она имела большой успех и, как следствие, обладала большим числом влиятельных поклонников, если не сказать бандитов. “Она ведь танцует партию Сильфиды в Королевском оперном, – с гордостью повторяла Юстыся. – Постоянно тусуется с известными людьми. А что Стасик? Он вынужден подрабатывать в ресторанах и барах – типа этого. И постоянно ревновать к успеху моей сестры. Да еще таскать мешки с табаком и с кофе”.
   – Сама ты мешок с табаком! – огрызается Стасик на Витусю, раскуривая свою трубку.
   Да, судя по всему, у них не все ладно. За то время, что мы успели их понаблюдать, они часто пререкаются и ссорятся. На этот уикенд они, видимо, приехали в Белосток, чтобы восстановить разрушающиеся отношения, походив, как водится, по знакомым до боли улочкам и просто знакомым – до боли в голове. Наверстать упущенное в лабиринтах улиц Белостока и уже засыпанное сугробами времени.
   – Кто будет бифштекс по-татарски? Из свежайшего мясца, – предложил Вецек, когда официант подмигнул ему из-за веток с чашками и бокалами.
   – Я не буду, – поспешил отказаться Юсик.
   – Мне вполне достаточно этих салфеток с коровьими хвостами цвета распотрошенных внутренностей, – заметил Витош.
   Я тоже подумал, что обойдусь салфетками, заткнутыми за ворот рубашки, бархатистыми, как кожа теленка, снаружи и шелковыми, как кровь, внутри. К тому же мне везде мерещился навозный запах, от которого я никак не мог избавиться, даже с помощью сплетенной из колец сигаретного дыма мочалки.
   – Ну так нельзя, – заметил Стасик. – Мясом, которое мы привезли, ни в коем случае нельзя брезговать, а наоборот, надо обязательно его вкусить.
   Пришлось есть беффстроганов под оперные арии и дуэты: “Bella figlia dell amore”, “Donna non vidi mai”, “Небесная Аида” и под легкое пиво, смешанное с лимонадом. И белое вино, смешанное с минеральной водой. Дуэт любовного согласия “Vogliatemi bene” из “Мадам Баттерфляй”, “Мадам Бовари”, “Мадам Клико”, “Гастон Шарпантье Шато Брюне Сент-Эскаль”. “Аи” в конце концов, золотое, как кудряшки Марыси.
   Юся – единственный, кто так и не смог заставить себя есть мясо. Травы ему тоже не захотелось. Яйца под майонезом и те вызывали отвращение.
   – Вино красное полусладкое – как кровь. Белое – как молоко, – пояснил он, отказываясь от вина. “Mira o Norma” Беллини. Весь вечер Юся так и просидел безо всего. Молча курил, благо Венцеслав здесь теперь хозяин. “Un bel di vedremo”, “Меня зовут Мими”.
   – Хорошо, что не “Меня зовут Му-му”, – улыбаясь, заметил Вецек, уминая за обе щеки коровьи бока. – Не люблю собачатину.
   – Вы что, были на охоте? – спросила Марыся, с трудом доедая свои тефтели.
   – А Стасик всегда на охоте, – съязвила Крыся. – Фигаро здесь, Фигаро там, Voi che sapete, Se vuol ballare. Если захочет барин попрыгать…
   И опять, несмотря на веселые арии Моцарта, в воздухе повисла напряженность. И опять все невольно посмотрели на Марысю. Она явилась на наш полуночный праздник в кафе прямо из больницы, чтобы только полюбоваться на своего Стасика, когда-то сбежавшего чуть ли не из-под венца с соперницей Витусей в Варшаву. Мы это прекрасно помнили и понимали. И шлейф дыма, идущего от сигарет Витуси, напоминал длинный прозрачный шарф Медж, навевавший в воздухе колдовские чары.
   Нет, мы его не судили. Сердцу ведь не прикажешь. И вообще. А вот подруги Марыси. Особенно Крыся. Как настоящая Мирта, она весь вечер не находила себе места. То кинет ядовитый взгляд на Витусю со Стасиком, то с состраданием посмотрит на Марысю, на израненное сердце которой благословенно пролился “Эликсир любви” Доницетти. “Una furtiva lagrima”…
   В конце концов само развитие событий предоставило Крысе-Мирте возможность высказаться. По-другому, наверное, и быть не могло. Как это часто бывает, безудержное веселье вдруг за миг сменилось безумным одиночеством грусти. “Смейся, паяц”, в бесподобном исполнении Юсси, но не нашего, а Бьерлинга, та самая знаменитая ария и особенно ее пафосная строка “Ridi, Pagliaccio, sul tuo amore infranto”.
   К тому же ария Флории из “Тоски”, затянутая водоворотом божественной глотки Миреллы Френи и водопадом обрушенная на наши головы игольным острием через гофрированное отверстие в трубе, в миг навеяла на нас сумасшедшую тоску. Самое время завязаться разговору о жертвенности и любви.
   – Какая жертва, по-вашему, самая великая? – спросила Крыся. – Жертва памятью о себе или жертва всяческой надеждой на взаимность? – И этот ее вопрос показался как нельзя в тему.
   – Что ты имеешь в виду? – не понял Витек.
   – Ну как вы думаете, что более жертвенно? Умереть во имя любимой, зная, что она тут же забудет о вас и никогда не вспомнит. Не вспомнит даже вашего имени и лица, не говоря уже о вашем жертвенном поступке. Или принести себя в жертву, спасая человека, в которого по уши влюблена ваша ненаглядная. Иначе говоря, спасти собственного соперника ценой собственного счастья. Или несчастья – кому как больше нравится?
   Сейчас-то я понимаю, что Крыся затеяла этот разговор специально. “Так поступают все женщины”, ария “Soave sia il vento”. Она никак не могла простить Стасику его подлости. Ее цепкая память все держала на коротком поводке. Не обошлось здесь и без ревности к столичному успеху Витуси. Но тогда все, и ваш покорный слуга в том числе, задумались. Я стал в голове перебирать оперы. Крутить их туда-сюда, как картинки, в голове. Кидать их из одного полушария мозга в другое, словно ди-джей пластинки на вертушках. Почти все они заканчиваются жертвой во имя любви. “Травиата”, “Риголетто”, “Набуко” “Иоланта”, “Фиделио”. Далеко не Кастро; ведь явно этот вопрос был намеком на отношения Стаси и Марыси.
   По сути, Марыся уже пожертвовала своим будущим ради счастья Стасика. Ведь это ее, а не Витусю, первую пригласили в Варшаву. И она надеялась, что столь радостная новость как-то встрепенет замкнувшегося в своих проблемах Стасю. Она думала, что Стася переживает спад после успеха на “Варшавской осени”, что он топчется на месте из-за отсутствия перспективы. Но теперь они смогут перебраться в столицу, где Стасю, безусловно, ждет большое музыкальное будущее. А там уже и пожениться можно будет, мечтала Марыся. На всех парах, перепрыгивая лужи, она летела к возлюбленному. Но бедняжка даже и не подозревала, что к тому времени Стасик уже тайком встречался с Витусей и что именно с Витусей он планировал сбежать в столицу прочь с наших глаз и подальше от пересудов небольшого городка… “Из Белостокской ямы в Карьеру”, – как тогда любила шутить Туся.
   Да, в тот вечер Стася совсем не обрадовался неожиданному визиту невесты. “Madamina, il catalogo e questo”. После неприятного долгого разговора и объяснений – что это Витуся делает в квартире Стасика? – Марыся сдалась. И вместо нее в Варшаву с завидным женихом Станиславом полетела Витуся. “Batti, batti, o bel Masetto” из того же “Дон Жуана”. Так Витуся, словно Сильфида у Эффи, умыкнула Стасика из-под венца с Марысей.
   А после их отъезда Марыся начала чахнуть от яда разлуки. Разом лишившись и карьеры в столице, о чем мы все так мечтали, и счастливой семейной доли, она худела на глазах. У нее пропал аппетит, появились тени под глазами. Печать печали. А вскоре весь наш небольшой городок узнал, что Марыся неизлечимо больна. “When I am laid in earth” Пёрселла и “Pace, mio dio” Верди.

   Интересно, помнит ли Стасик эту жертву, – думали мы, – и переживает ли? А вот Крыся явно никак не могла забыть. “Когда Орфей увлекся музыкой фурий, Эвридике пришлось самой спускаться за ним в ад”, – заметила она как бы между прочим. И эти ее слова оказались пророческими.
   – Умирать, когда тебя кто-то любит, всегда легче. А умирать двум влюбленным одновременно еще легче, – наивно заметила Юстыся, глядя на Вецека, который вовсе не собирался умирать раньше плотного ужина.
   – И всегда тяжело, когда о твоей жертве никто не знает, а о жизни даже не вспомнит, – добавила Гануся. “Casta Diva” (Беллини, “Норма”).
   – Я думаю, – сказал Стасик, – жертва памятью круче. – Ему, видимо, было дискомфортно от данного разговора. И он резко пытался обрубить его вместе с воспоминаниями. Напиться и забыться, одним словом.
   – У этого вопроса есть вторая сторона. Что лучше – провести одну ночь с любимым и расстаться навсегда? Или иметь возможность наблюдать объект своей страсти, так ни разу и не сблизившись? – неожиданно, как всегда, повернул тему другой плоскостью молчавший доселе “философ” Юся. – Если первое, то ночь вместе как отчаянный акт любви можно сравнить с актом самопожертвования. Если второе, то жизнь в любви больше, чем твоя страсть. Пусть каждый выбирает сам.
   В общем, обычный, совершенно пустой и бессмысленный компанейский разговор, который, сама того не желая, перевела на другой уровень моя Гануська.
   – Вы ведь сегодня тоже приносили жертву? – как бы невзначай, после возникшей паузы, спросила Гануся, обращаясь ко мне. – И все вместе, как раньше на шашлыки, поехали на ферму.
   Она деликатно хотела сменить тему, а получилось наоборот. И зачем я ей только обмолвился!
   – Да, – сухо отвечал я. – Мы там совершили религиозный обряд жертвоприношения на Курбан-байрам. – Я старался не развивать эту тему. Все-таки как-никак жертва – дело интимное.
   – А что такое Курбан-байрам? – поинтересовалась наивная, меньше всех знающая и понимающая Марыся.
   – Это праздник, – начал объяснять Витош, – в честь того события, когда Бог заменил жертвоприношение человеком на жертвоприношение животным. В тот день, когда Ибрахим уже занес руку над своим сыном Исмаилом, чтобы принести в жертву Всевышнему, с небес был послан жертвенный агнец, чтобы никогда больше человек не приносил в жертву другого человека.
   – И этот поступок Ибрахима – укор всем нам, забывшим, что существует граница между тем, кем ты себя мнишь, и тем, кем являешься на самом деле. Забывшим, что данное раз слово надо держать, – не унималась Крыся, – будь ты хоть трижды великим музыкантом.
   – Но ведь Исмаил и Ибрахим, отбиваясь от наущений Сатаны и во имя любви к Богу были готовы принести в жертву самое дорогое, что у них есть. Один – собственную жизнь, другой – сына как продолжение собственной жизни. То есть ставили любовь к Всевышнему выше любви к человеку. Не задумываясь, ради высших ценностей, ради призвания жертвовали человека! – Гануся рассуждала, а я смотрел на нее с нескрываемым интересом: неужели она полностью оправдывает Стасика? Конечно, я хорошо знал, что Витуся и Гануся лучшие подруги. Однако и у дружбы должны быть какая-то границы.
   – Вот почему я этого не понимаю, – заключила Гануся, не переносившая ни малейшей фальши, в том числе и в собственном исполнении, – не понимаю таких отношений. Ведь другого человека нельзя любить больше Бога.
   – Но я думаю, что любовь не противоречит заповедям, – заметила Витуся, и она имела на это право. – Любовь приятна Всевышнему.
   “Un aura amorosa”, “Так поступают все женщины”.
   – Да, но та любовь, когда один человек приносится в жертву ради другого человека, а не ради Аллаха, – это был явный упрек в адрес Марыси, – оскорбляет подвиг Ибрагима. И такая жертва не будет принята. Это добром не закончится, – заметил Витош.
   – А человек, ради которого, как ради идола, приносится такая жертва, тот, кто возомнил себя божком и спокойно принимает эту жертву, будет разрушен огнем, – закончила Крыся.
   Покипятись Крыся еще чуть-чуть, и она договорилась бы до того, что Марысе вариться в котле с кипятком в аду, на растопку которого пойдет худосочный Стасик.
   – Не спешишь ли ты, Крыся, решать за Аллаха? – вставил веское словечко Вецек. – Мы не можем знать, какую жертву он захочет принять. И вполне возможно, что тем, кому на земле предназначен ад из-за любви, в будущем уготован как раз рай.
   Опять возникла напряженная пауза. Компания разделилась надвое. К тому же доиграла пластинка. И от этого тишина становилась невыносимей.
   – Что поставить на этот раз? – спросил Вецек. – Может быть, мессу Баха? Или пассионы “По Иоанну”?
   – “По Матфею, по Матфею”! – закричали все хором.
   – Знаете, что я думаю, – заметил Юся, когда грянул хор и мы все приготовились к очередному философскому виражу, – в каждом из нас есть мост Сират, соединяющий бытие и небытие, который одновременно является мечом, занесенным над головой.
   – Как разводные мосты в Петербурге! – захлопала в ладоши Юстыся. Прошедшим летом они с Венцеславом ездили в этот венценосный город на Неве.
   – Ага, а под ним река Стикс, как в Мисре? – съязвил Вецек о не менее венценосной стране кукурузников – Египте.
   – Как вам угодно, – продолжал Юся, – но через этот тонкий, словно ребро лезвия, мост может пройти в рай человек, жертвующий на протяжении жизни из своего сердца. И готовый пожертвовать ради Всевышнего в любой, даже в этот последней момент, собственной жизнью, будь то хоть жизнь с любимой женщиной. И только Аллаху решать – принимает ли он жертву или нет. И пропустит ли Он нас в рай через мост Сират. Или срубит на корню вместе с надеждами. Только ему одному. А нам даже судить об этом нечего…
   – Порой мне кажется, – заметил Стасик, – что для проверки, готовы ли мы пожертвовать ради жизни других, которая вся от Всевышнего, собственной жизнью, нам и дана смерть.
   Он, как и все мы, думал: поможет ли наша жертва коровой бедняжке Марысе выжить? Опять обращение к Богу – мольба у ворот храма уберечь от всех несчастий. Просьба о милости – “Pace, mio dio” Верди, но уже с другого диска и в исполнении несравненной Риты Штрайх, которой самой досталось не на шутку. “Сила судьбы”.

   И тут, словно догадавшись, что все наши речи и мысли о ней, голос подала сама Марыся.
   – Что вы привязались к этой теме? – разозлилась она. – Что, вам говорить, что ли, не о чем больше? И что вы все набросились на Стасика? Не видите: человек приехал издалека и устал с дороги.
   Она и здесь своей бессмертной самоотверженной любовью пыталась защитить Стасика, не испытывая ни капли жалости к себе.
   Нас это поразило, и мы все, в том числе и Крыся, больше не заикались об этом.
   – Лучше, Стасик, сыграй, пожалуйста, для всех нас, – попросила она, выговорившись. – Мы все так давно не слышали твоей чудесной скрипки.
   – Что сыграть? – Голос Стасика выдавал его испортившееся настроение.
   – Сыграй каприсы Паганини, как раньше, – помнишь?
   Стасик нервно посмотрел на Тусю – все-таки он приехал в Белосток, чтобы поправить отношения. А Туся в это время смотрела в пол.
   Стася открыл футляр и снова посмотрел на Тусю. Затем он достал смычок с небольшим количеством волоса и свою, на этот раз барочную, скрипку с жильными, не обвитыми металлической канителью струнами – ну прямо как у Баха, – хотя и сделанную по спецзаказу на местной мебельной фабрике.
   – Нет, я не буду, – отказался Стасик. Отполированная скрипка в его дрожащих руках горела и, казалось, шла на убыль, таяла, как кубинская сигара.
   Не знаю, почему он тогда отказался. Мог хотя бы попробовать, ведь нам казалось, ему, как и прежде, сыграть Паганини – раз плюнуть. А может, испугался за технику – все-таки ему в Варшаве приходилось ворочать тюки с табаком. Испугался за свою репутацию музыканта, не убоявшись за человеческую репутацию, как уже неоднократно делал. Или его пальцы еще помнили дрожь и вибрацию шеи коровы. И теперь он почувствовал ту же дрожь в шее скрипки, струны которой пуповиной шли к Марысе, – кто знает?
   В любом случае скажи он: “Я не могу, я потерял мягкость рук, перетаскивая мешки”. Или, хотя бы: “Это немыслимо – играть Паганини на барочной скрипке”, – может быть, это менее ранило Марысю. А так получилось, что он отказался из-за Витуси.
   – Да он просто издевается, – со злостью прошипела Крыся. – Просто веревки из них вьет!
   Напряжение натянутой струной повисло в воздухе. Пытаясь как-то оправдать Стасика, я вспомнил легенду, будто Паганини, чтобы лучше играть, натянул на скрипке струны из жил возлюбленной девушки. Да и мог ли Стася знать, что Марыся только ради него вышла из больницы?
   А что другие? Кто молча курил, кто, опустив глаза, потягивал свои напитки. А наша Марыся все еще с белыми, несмотря на химиотерапию, кудряшками, которые в свете свечей горели, как нимб над ее головой, наша стальная леди Жизель, как мы ее называли, наш кроткий жертвенный барашек, смерти которого мы пытались избежать за счет телки с русским именем, только кротко улыбнулась. И ее глаза стали еще более грустными.
   Я же, узрев, как дрожат руки Стасика, понял: наш квинтет распадается навсегда. А в следующую секунду мыслями я был уже далеко. В сосновом лесу на даче.
   Не возьму с собой телефон, – принял я решение, чтобы никто больше не доставал. “Care campagne, tenere amici”. Обращение к друзьям из “Сомнамбулы” Беллини.
3
   Вечер закончился, мы вывалились из кафе под утро. Снег в Белостоке тоже валил из всех щелей. Снежинки, как тысячи жертвенных барашков, посланных с небес, летели, покрывая кровь миллиардов умерших и страдавших. А вместе с ними в едином порыве, как бы примиряясь друг с дружкой, кружились тысячи виллис с мертвецки-бледными личиками и в белоснежных подвенечных платьях, и ангелочки-сильфиды в длинных туниках из белого газа, с прозрачными крылышками за спиной. И все смешалось в этом кружеве. Одним словом, Белосток.
   А в этой плотной белой пелене сияли-чернели глаза Марыси, словно проемы пустоты между крупными белоснежными кудряшками ее волос.
   – Что? По домам? – предложил Вецек.
   Но расходиться никому особенно не хотелось. Нам, собравшимся вместе, казалось, что мы опять молодые и счастливые. Вино сделало свое дело, и казалось, что мы опять можем начать жизнь с белого листа.
   – Белосток мой, Белосток, – затянул Витек.
   Но тем не менее после песни начали прощаться. Я обнял Стасика, шепнув ему на ухо: “Не забудь навестить Марысю в больнице”, чмокнул в мокрую щечку Витусю – сейчас это выглядело вполне допустимым. Крепко обнял Вецека. Пожал руки Витошу и Юсе, Крысе и Юстысе. Как никак, завтра мне первому уезжать из Белостока. “Ручку, Церлина, дай мне”. Музыка все еще звучала в моей голове.
   Дотрагиваясь до пальчиков Марыси, я увидел, что Стасик и Туся уже двинулись в сторону гостиницы. Они уходили в черноту, в проем между снежинками. Я понял это, видя, как в черных глазах Марыси отражались их уменьшающиеся силуэты. Она даже не смотрела на меня, а, как и весь вечер, исподтишка следила за Стасиком, на этот раз прикрываясь не бокалом, а мной.
   И в ее стеклянных от замерших слез глазах я видел, как, отойдя чуть-чуть, Стасик накинул Витусе на плечи шаль-шарф и приобнял своими пуховыми руками за плечи. А та его в ответ крепко взяла за талию. Хотя весь вечер они старались не проявлять свои нежные чувства на глазах у Марыси, но тут, видимо, опьянев от нахлынувших воспоминаний, они потеряли над собой контроль и обнялись. Или, пьяные, решили инстинктивно поддержать друг дружку. Поездка делала свое положительное дело, и их отношения явно шли на поправку…

   Далее я буду рассказывать вкратце, ибо все происходило то стремительно, словно в калейдоскопическом аппарате, то порой ужасно медленно, как в сомнамбулических снах. Я уже говорил, что – скорее, скорее через Заблудув и Бранск, в Лабы среди елей и сосен – отправился в длительный творческий отпуск на дачу. А свободное время среди того глухого лесного места протекало сколь стремительно, столь и сомнамбулически медленно, хотя стоило только мне вернуться…
   По возвращении через пару месяцев нас с Ганусей на вокзале, как водится, на своем королевском джипе встречал Венцеслав. Но странно другое: с ним в машине приехал и Юсик.
   – Я должен вам кое-что рассказать, – произнес он, только мы тронулись. – Это касается Стасика, Витуси и Марыси. Только ты не нервничай и не пугайся, Ганушка.
   – Что случилось? – уже испугался я. – Неужели Стасик так и не удосужился попасть в больницу к Марысе?
   – Попал-то он попал, только не своим ходом и вместе с Тусей, – выдохнул Вецек. – В общем, их сбила машина. Помнишь, после того застолья в кафе – еще была легкая пурга… Оказывается, Витуся и Стасик решили прогуляться по местам былой славой и угодили под колеса.
   – Что со Стасиком? – поспешила спросить Гануся, чувствуя неладное.
   – Со Стасиком-то все в порядке, – сказал Юся, – если только так можно выразиться. Правда, он ничего не помнит. А вот Витуся… погибла…
   Так от друзей мы узнали, что в тот вечер наши другие друзья переходили дорогу пьяные и, как были в обнимку, угодили под чью-то машину. Витуся была почти размазана по асфальту. Ее ноги раздробило тяжелым трафаретом шин… Но бедняжка, она была еще в сознании, когда ее доставили в больницу. Надеюсь, из-за болевого шока она утратила способность чувствовать. А Стасик сразу впал в кому и в таком состоянии перенес тяжелую операцию. Ему пересадили почку и селезенку.
   – И как ты думаешь, кто выступил донором? – спросил Юсик после того, как мы, тоже испытав шок, пытались что-то возразить.
   – Марыся, – вздрогнула Гануся.
   – И Марыся, и Витуся. Одна пожертвовала селезенку, а другая почки. Перед смертью Витуся хотела попрощаться со Стасиком, но тот не мог ее узнать. А Марыся добровольно пошла на эфтаназию. Она перестала считать себя жильцом. Хотя все мы, как ты знаешь, надеялись на ее чудесное выздоровление.
   Юся говорил очень медленно, пытаясь то и дело сглотнуть ком в горле. Снежный ком.
   – Полиция искала убийцу и почему-то вышла на “Шкоду” Витоша, – заметил Венцеслав, – которая, как ты помнишь, уже была не на ходу. Да и Витош тоже.
   – А Стасик, – спросила Гануся, – как он сейчас?
   – Его пальцы и глаза ничего не помнят. И, хотя он может говорить, он забыл почти все наше прошлое. Странная амнезия. Представляешь, он не помнит даже нас. Хотя может говорить нам “приветствую вас”. Это очень, очень странно.

   Далее еще быстрее. Помню, в тот вечер мы приехали в наш опустевший и уже успевший остыть дом совершенно убитые. Я скинул туфли и облачился в тапки, с тем чтобы посетить ванную комнату. Вымыв руки прохладной водой, я намылил лицо и шею бритвенным гелем, а затем соскреб его лезвием бритвы. Стремительно, словно гнал на лыжах с крутой горы. Затем у порога в зал я скинул тапочки, и мои ступни в серых хлопковых носках ступили на мягкий ковер. Я словно вышел на театральную сцену. И помню, это был очень важный выход. Первый выход, во время которого я забыл слова. Я не знал, что говорить Ганусе, лежащей на кровати…
   Жена, развалившаяся на ложе, улыбнулась той особой улыбкой, что в кротости может посоперничать с улыбкой уже умершей Марыси. А в игривости – с улыбкой Витуси.
   – Милый, – улыбнулась она по-новому, – у меня нет сил готовить ужин, – сказала она. – Ты ведь не очень хочешь есть?
   – Нет, – отвечал я. Вот так обыденно, банально. Словно я здесь ни при чем, словно это не мои друзья погибли…
   Как можно тише и незаметнее я прошествовал до своего любимого кресла в партере, освобождая устланную ковром сцену для памяти. Газеты двухмесячной давности, как я их оставил, лежали на журнальном столике. Я раскрыл одну, прикрываясь от косых лучей заходящего солнца и взглядов Гануси. Лучи были ненавязчивы, но все-таки. Через тонкую газетную бумагу они напомнили мне глаза и плавники беззубой акулы. Ощущение полной пустоты никак не покидало дом.
   Сам я хотел подражать памятнику с бронзовыми буквами перед носом. Совершенно опустеть и отупеть. Просто фиксировать все изменения вокруг. Я ждал, что Гануся встанет и начнет что-то делать. Но она лежала, отвернувшись к стене. Я хотел оставаться в партере или на худой конец малозаметным музыкантом в оркестровой яме, партия которого состоит из нескольких ударов в колокол. Сердце мое ждало этого вступления. А все остальное время можно читать. Я хотел быть неудачником, хотел быть Стасиком, потерявшим память, и мне это на какое-то время удалось.
   Больше я ничего не помню из своих ощущений. Помню, что время двигалось очень медленно. Громко тикали часы. Бум-бум. А Гануся лежала и лежала. И никак не могла заснуть.

   Зачем я это рассказал? Может, из-за чувства необходимости поделиться своей реакцией. Хотя реакции не было почти никакой. Лишь прострация сомнамбулического сна, в которую нас с Ганусей ввел Юся. Но далее, чтобы не повторять ошибки Юсика и не тянуть, я буду говорить еще быстрее. Я считал своим долгом навестить Стасика в больнице. К тому же меня мучил вопрос: неужели наш Стасик ровным счетом ничегошеньки не помнит?
   У порога отдельных апартаментов в психотерапевтическом корпусе больницы нас встретила мама Стасика тетя Зося. Неудивительно, что она дни и ночи проводила возле любимого сына.
   – Проходите, проходите, – встала тетя Зося со стула нам навстречу. – Как я рада, что вы наконец вернулись!
   – Как он? – поинтересовалась Ганушка.
   – Он в постоянной депрессии. Не хочет ничему верить, не находит себе места, – затараторила тетя Зося. – Ему сейчас очень тяжело. Он раньше-то даже пяти минут не мог прожить без своей скрипки. А теперь не знает, как к ней подступиться.
   – А вы?
   – А что мне будет? Я просто с ног валюсь – вот и все.
   – Сочувствуем, – сказала Гануся. Я же кивнул, думая, что Стасику, должно быть, более дискомфортно без его муз, чем без скрипки.
   – Поговорите с ним, – схватила меня в дверях за локоть тетя Зося, когда мы уже собирались пройти в палату. – Может, вам удастся его растормошить. Только прошу, поаккуратнее. Доктор строго-настрого запретил его травмировать. Представляете, каково ему сейчас?
   – Нет, – честно ответил я.
   – И, пожалуйста, даже не заикайтесь про Марысю и Витусю, – продолжала нести свой пост тетя Зося. – Прошу вас. Врач сказал, что…
   – Да, да, – мотнул я еще раз головой.
   – Хорошо, – тепло пожала тете Зосе руки Гануся.
   – Ну ладно, идите к нему скорее. С Богом.

   Но когда мы вошли в палату, Стасик даже не шелохнулся. Он сидел на стуле, в центре белой стерильной палаты. Такой же белый, как и февральский Белосток. Перед ним на пластиковом столе лежали белые листы бумаги с цифрами и буквами. Видимо, он заново учился читать по слогам. В белой пижаме в черный горошек он выглядел очень стильно. Обут же он был в домашние черные тапочки в белый горошек. Я обратил на это внимание, невольно осмотрев его с ног до головы.
   – Стасик, здравствуй! – поздоровалась Ганушка.
   – Здравствуйте, вы кто? – уставился на нас Стасик совершенно бессмысленным взглядом.
   – Это твои друзья, – выглянула из-за наших спин тетя Зося. – Твои давние очень хорошие друзья.
   – Еще одни? – удивленно пожал плечами Стася.
   – Стасик, ты действительно нас не помнишь? – подсел я к нему в дружеском порыве.
   – Нет, – покачал он печально головой.
   И тут, странное дело, все слова, которые я собирался ему сказать, которые я проговаривал полночи накануне, ворочаясь с бока на бок, куда-то вдруг улетучились. Растворились в этой белесой комнате, словно крахмал в молоке. Пытаясь собраться с мыслями, я посмотрел по сторонам. Белые стены, потолок, белые постельные принадлежности, полотенца, припорошенные тапочки Стасика, его заспанная засыпанная снежком пижама, снег подоконника у окна и белые простыни Белостока за ним. Деревья, как бельевые столбы-версты. А вдали, за ними, так бело, словно одновременно все невесты Польши идут к алтарю.
   Все бесполезно, как отрезало. Нам уже не о чем было говорить. Нас словно разделило белое безмолвие времени и пространства. Ни музыки, ни общих друзей, ни общей юности, ни влюбленности. Ничего.
   В надежде я посмотрел на бледное лицо Гануси, но та тоже растерянно молчала. И тогда, не выдержав этого странного молчания, которое уже затянулось более чем на два дня со времени нашего приезда, я наконец-то решился на отчаянный и нечестный по отношению к тете Зосе поступок. Достал из нагрудного кармана пиджака свое любимое фото выпускного концерта балетного училища. Сценка из “Лебединого озера” – когда еще Марыся и Витуся были неразлучными подругами. В пуантах, в белых пачках маленьких лебедей – они выглядели, как две пушинки на голубой от софитов глади сцены. Как их воздушество принцессы…
   – Стасик, посмотри внимательней, – попросил я, – неужели ты их совсем не помнишь?
   Я протянул черно-белое фото взявшихся за руки Марыси и Витуси.
   Стасик нехотя повернулся, и вдруг в его взглянувших на фотографию глазах появился осмысленный блеск.
   – Откуда это у тебя? – спросил он, протягивая руку: мол, дай.
   – Так ты их все-таки помнишь! – обрадовалась Ганушка.
   – Да, разумеется, я их помню, – сказал Стасик. – Когда я лежал в коме, когда я уже был по ту сторону этого глупого бессмысленного мира, те два ангела спускались ко мне.

   – Зачем? – спросил я после паузы, которую гроссмейстерски взял Стасик.
   – Зачем? А я не знаю, зачем… я так и не понял. Кажется, они пришли, чтобы помочь мне пройти по тонкому, как натянутая скрипичная струна, и острому, как нерв, как лезвие сабли, мосту на ту сторону реки. Они хотели поддерживать меня под руки, потому что сами очень легко по нему двигались.
   – Ты уверен, Стасик? – переспросила Ганушка.
   – Нет, не уверен. Сейчас мне уже кажется, что они провожали меня под руки в обратную сторону, да, точно, они не пускали меня на мост, с которого я вот-вот должен был свалиться, потому что был очень неуклюжим. Да, точно, они, наоборот, отговаривали меня, не пускали, закрывая мне дорогу. И балансируя на этой сабле с удивительной легкостью и грацией.

   – Еще бы, – заметила Гануся, когда мы вышли на улицу и коснулись подошвами снега мягкого, нежного, словно распластанного под ногами шкура ягненка. – Все-таки они были первоклассными балеринами.
   И белые снежинки, кружащие вокруг собственной оси, делающие невообразимые па, тоже были балеринами. В Белостоке все уже было припорошено, перепахано белым снегом, словно белыми листами, дающими каждому из нас еще один шанс на спасение.
   – А по мне – так нет ничего удивительного, что они предоставили Стасе возможность еще раз сыграть каприсы Паганини, – заметил я.
   Снег все кружил и кружил. Перед глазами у меня стояли Витуся и Марыся, с легкостью перепрыгивающие с одной остроконечной снежинки на другую.
   В каждом из нас есть внутренний мост Сират; он же внутренний меч, позволяющий переходить из бытия в небытие. Он как дамоклов меч над пульсирующей шеей. Он ближе к нам, чем яремная вена. Он сечет и ранит в самое сердце, думал я, вспоминая наш последний разговор в музыкальном кафе.
   А еще я верил, что в конечном итоге мы оказались счастливее Стасика, потому что, хотя он и был любим двумя самыми красивыми девушками мира, и не просто любим, а любим самозабвенно и самоотверженно, к сожалению, он не помнил их жертвенной любви. А мы помнили.

Сокровенные желания
(Из цикла «Заповедник для Любовей»)

   И хотя я часто злился на девочку Ляйне – мол, зачем она мне принесла ластик, лучше бы принесла карандашик, с его помощью хотя бы можно затыкать окна поролоном и нейлоном. Но, с другой стороны, что бы я делал без девочки Ляйне, не зайди она однажды утром или вечером и не принеси она однажды пакетик с вилком капусты и головками лука.
   Ведь весь смысл моей жизни в том и заключался, что однажды девочка Ляйне придет ко мне вечером или ранним-ранним утром и воскликнет:
   – Как?! Арве?! Ты разве еще не собрался? Ведь нам уже давно пора ехать к сестрице Хелле и братцу Вяйне на хутор в Вышнюю Финляндию. Я же тебе говорила! Ведь дядюшка Вилько уже отремонтировал ту часть дома, где мы с тобой будем жить, а тетушка Ульрика уже выхлопотала для нас визы.

   Да, весь смысл моего существования в те холодные осенние вечера заключался в том, чтоб вот так лежать кверху пузом и мечтать о Лапландии. К тому же теплое одеяло от сестрицы Хеллы вполне заменяло карандаш, которым так удобно затыкать щели в окнах капроном или нейлоном.
   Если я успевал дотемна собраться с духом и выйти из дома, а темнеет в этих местах осенью рано, то мне, Арве, удавалось немного подышать свежим воздухом и пообщаться со знакомыми. И день проходил не в одних пустых мечтаниях.
   Чаще других на улице мне попадалась Ульрика, но не та добрейшая тетушка, а торговка семечками, что торгует у светящегося огнями “Дет– ского мира”, а еще рыбак Вялле и писатель Оверьмне. А иногда я, Арве, встречал девочку Ляйне, что выгуливала перед сном двух своих собачек, таких забавных, похожих на хомячков или сусликов…

   А однажды, когда Арве был не в духе и когда к нему забежала девочка Ляйне, он спросил-таки ее: ну зачем ты мне подарила ластик, и она ответила: как, это не я тебе подарила ластик, а братец Вяйне, к тому же этот ластик из Финляндии, и он может стирать даже чернила, потому что это особый ластик.
   – Ну посмотри, какой он легкий, Арве!
   – Но у меня нет чернил, и нет карандаша, и даже угольков нет, потому что, ты же знаешь, я не разжигаю камин, – продолжал супиться Арве, хотя на самом деле в душе он уже был рад тому, что Ляйне принесла ему ластик, потому что ластик этот из Финляндии от братца Вяйне.
   – Но ты можешь рисовать пальцами на стеклах, когда они запотеют.
   – Но мои окна никогда не запотевают, потому что я не разжигаю камин.
   В общем, Арве был не в духе. И злился.

   И на следующий день я был тоже не в духе, и тогда я решил подарить ластик, что мне принесла девочка Ляйне, кому-нибудь еще, ну, например, местному писателю Оверьмне. Они тогда шли по улице вдвоем – рыбак Вялле и писатель Оверьмне. О чем-то оживленно беседовали, точнее, рыбак что-то болтал, бултыхая у себя за щеками языком и размахивая нескладными руками, а местный писатель все больше слушал.
   – На, – протянул я писателю ластик, – тебе нужнее.
   – Зачем мне, у меня полно ластиков.
   “И правда, – подумал я, – глупо предлагать ластик местному писателю”.
   – Но это особый ластик, – нашел я что сказать в следующую секунду, – он и чернила возьмет, если хорошенечко потереть. Все-таки из Финляндии.
   – Ну это другое дело. Спасибо тебе, Арве!
   – Да не за что, – улыбнулся я, ожидая новых благодарностей.
   – Ну ладно, я пошел, – не стал утруждать себя писатель Оверьмне.
   И действительно, будто вспомнив, что ему нужно писать, местный писатель Оверьмне, быстро шаркнув на прощание своей мускулистой рукой об асфальтную руку Вялле и хлопнув по плечу Арве, удалился восвояси.
   – Что-то он сегодня не в духе, – заметил Арве.
   – Вот чудак человек, – сказал про писателя рыбак Вялле, – к тому же бездельник.
   – Но сегодня явно он не в духе как чудак-человек.

   “А в Вышней Финляндии нам будет жить хорошо”, – подумал я, чуть открыв глаза. И тут пришла девочка Ляйне.
   – Я, знаешь, что подумала, в Вышней Финляндии мы будем жить с тобой в летней комнате, что сейчас пристраивает к дому дядя Вилько, – принялась за свое девочка Ляйне, не успев закрыть за собой дверь, с порога. – Конечно, мы могли бы жить с тобой в общежитии, как другие студенты или рабочие ферм и заводов, но зачем нам жить в общежитии, если есть летняя комната. Нет, мы с тобой жить в общежитии не будем.
   “А она не так глупа, эта девочка Ляйне, – думал я, приобнимая ее за плечи и радуясь в душе, – и правда, к чему нам жить в общежитии, если есть летняя комната. К тому же люди говорят, что лето в Финляндии очень теплое, да и зима тоже, ведь Финляндию омывает Гольфстрим”.
   – А мы точно найдем работу? – спросил я, радуясь в душе хорошо начавшемуся дню.
   – Зачем нам искать работу? – возмутилась девочка Ляйне. – Мы будем с тобой работать в магазине у дядюшки Вилько. Нет, конечно, мы могли бы с тобой встать на биржу, как другие студенты, а пока получать пособие, но нам ведь с тобой деньги нужны сразу, а дядюшка Вилько не поскупится, я-то уж знаю.
   “А не такая уж и глупая эта девочка Ляйне, – еще раз изумился я. – Все правильно расставила – молодец. Деньги нам понадобятся сразу, чтобы платить за учебу на подготовительном факультете университета. Да к тому же так надоело бездельничать”.
   – А мы сможем с тобой учиться, как и другие финны, в университете?
   – Ну, конечно, если тетушка Ульрика выхлопочет нам нужные визы. А если даже и нет, то есть не сразу нужные визы, то мы сможем пока платить за свою учебу на подготовительном факультете университета, ведь деньги-то у нас будут.
   – Молодец! Все правильно сообразила, – прижал я в сердцах девочку Ляйне к себе.
   “Нет, больше не надо намекать девочке Ляйне про ее глупый подарок, – подумал Арве. – Напоминать ей про ластик. Ведь она такая добрая, ее лицо постоянно светится, как листья лопуха в лунную ночь (ведь листья лопуха так похожи на теплое одеяло от сестрицы Хеллы), как искрящаяся шкурка белочки, когда она юркает под одеяло за шишками. Она такая добрая, берет меня с собой в Финляндию и никого не боится: ни дядюшки Вилько, ни тетушки Ульрики. Сваливает на себя и на них мои проблемы, а могла бы уехать в Финляндию одна – без меня”.

   А сегодня с утра девочка Ляйне не пришла ко мне, наверное, сегодня в школе важная контрольная или еще что-то, день сразу же как-то не задался. И я подумал, что надо начинать собираться на улицу, чтобы успеть выйти засветло и пообщаться с местным писателем Оверьмне или рыбаком Вялле. Или даже с Ульрикой, что торгует у “Детского мира и рыбок” рыбкиной едой. Ведь день в этих местах такой маленький, словно зернышко в черной скорлупе семечек. В общем, надо спешить, а то останется одна надежда на белоснежную улыбку Ляйне.
   И еще я подумал: а все-таки они похожи – рыбак Вялле и местный писатель Оверьмне. Их нетрудно было спутать: рыбака Вялле и писателя Оверьмне. И тот, и другой частенько выходили на улицу в дождевиках или брезентовых куртках, чтобы что-то выискать на улице, пока там еще светло. Рыбак Оверьмне выискивал свое в воде, а писатель Вялле в воздухе. Но иногда рыбак Оверьмне поднимал наслюнявленный палец к небу, а писатель Вялле подходил к пузырившейся слюнями воде и опускал в нее пронзительный взгляд.
   Они даже в чем-то конкурировали, не могу только понять, в чем. Но про это мне рассказал охотник Ласле. В тот раз, когда я подарил ластик писателю Оверьмне, рыбак Вялле очень обиделся. Он даже купил бутылку водки и пошел жаловаться на меня Ласле. Мол, зачем этот Арве подарил ластик Оверьмне, ведь у того уже столько ластиков. Лучше бы отдал его мне. А я бы уж, Ласле, соорудил из этого ластика поплавки и, глядишь, поймал бы чудо-рыбу. А так…
   И пока мне Ласле рассказывал про обиду Вялле, я вспоминал, как в тот день, когда я подарил ластик местному писателю, рыбак Вялле остался стоять под корявым дождем, обиженный до глубины своих глаз.
   Странно, что Ласле в тот раз рассказывал мне не про охоту, которую любит больше жизни животных, не про то, как его пес теряется при охоте на белочек, ведь белочки так проворны, скачут с ветки на ветку, а он, Ласле, за это бьет своего пса прикладом ружья.

   И только я позавтракал, оделся, умылся, как прибежала девочка Ляйне.
   – Сбежала с французского, – сказала она, – зачем, ведь это не финский язык. Я вот подумала, что нам неплохо бы было начать учить финский язык.
   – Ну и правильно, а я как раз собирался прогуляться. Может, вместе погуляем?
   – Ну зачем нам гулять, лучше давай обсудим с тобой наши планы на жизнь в Финляндии.
   – Мы могли бы обсудить это и на улице, раз я уже одет.
   – Нет, на улице нам не даст толком поговорить рыбак Вялле.
   – А я как раз думал о них: о рыбаке Вялле и писателе Оверьмне. Как они все-таки похожи друг на друга.
   – Этот рыбак Вялле, он даже не подозревает, где мы будем с тобой жить в Финляндии. Ведь хутор дядюшки Вилько как раз находится на берегу озера Инари, а в этом озере столько рыбы. А писатель Оверьмне, узнай он, что мы едем в Финляндию, тоже бы обзавидовался. Обзавидовался и еще больше стал бы походить на рыбака Вялле. Ведь в Финляндии делают лучшую бумагу в мире, и, главное, не из своего леса.

   А все-таки она такая славная, эта девочка Ляйне, словно еловые шишки в лапках белки. И сообразительная очень. Особенно когда после школы юркнет ко мне в постель. Только вот как мы будем выглядеть в глазах ее тетушки Ульрики и дядюшки Вилько, не примут ли они нас за развратников и иждивенцев.
   – А как тебе кажется, Ляйне, не слишком ли это большая разница в возрасте – десять лет?
   – Да что ты! Дядюшка Вилько сам старше тетушки Ульрики на двадцать лет. А когда он на ней женился, ей не было и шестнадцати.
   – Значит, ты думаешь, они нас поймут?
   – Ну конечно!

   Камин я не разжигаю. Кутаюсь в одеяло. Ведь для камина нужны дрова, а где их взять, если нет работы? Конечно, можно ночью нарубить деревьев в парке, как это делает старик Мерве. Но ведь он скоро будет наказан за свой мерзкий проступок. Заболеет и умрет. А мне еще в Финляндию надо. А старику Мерве только на тот свет.
   А может быть, я зря не разжигаю камин? Ведь девочка Ляйне мне нанесла столько ненужных вещей: пальто, валенки, шапку, которые вполне можно было бы сжечь. Ведь темнеет в эту пору рано, и от этого становится тоскливо-тоскливо. А зимой, должно быть, темнеет еще раньше. Нет, зимой здесь нечего делать, а значит, и шапка с пальто ни к чему. Только ты соберешься на улицу, а там уже сумерки. Но и жечь пальто, валенки и шапку – это уже чересчур, ведь они стоят немалых денег, даже там, и к тому же они как-никак подарок из Финляндии. А подарки, пусть даже и ненужные, сжигать нехорошо.
   Единственная радость, если в сумерках постучит тебе в дверь девочка Ляйне. И улыбнется улыбкой, похожей на огни универсама “Детский мир и рыбки”. И от этого станет светло-светло. А потом девочка Ляйне скинет куртку и юркнет в норку под одеяло, словно суслик или хомяк… А нос у нее холодный-холодный, а под одеялом тепло. Нет, девочка Ляйне – белочка с еловой шишкой в руках.

   А сегодня день совсем не задался. Только я открыл глаза, как в дверь ко мне постучали, но нет, не девочка Ляйне. Девочка Ляйне стучала совсем по-другому, словно грызла орехи из еловой шишки, и сразу же сама открывала дверь и рот с жемчужными зубками. А этот стук был сухой и долгий. Это стучал местный писатель Оверьмне.
   – А это ты, Оверьмне! Проходи!
   Конечно, я бы больше обрадовался девочке Ляйне, но и Оверьмне я тоже был рад, теперь мне не надо было быстро собираться и выходить на улицу, чтобы день не прошел в пустых мечтаниях.
   – Ну чего стоишь в дверях, проходи.
   – Вот не знаю, что мне теперь делать, – сказал писатель Оверьмне, – то ли принимать твое приглашение, то ли отказаться.
   – Что за слова ты произносишь, чем я тебе насолил на язык? – насторожился я.
   – Зачем ты сказал мне, что ластик стирает даже чернила, когда он совсем не стирает чернил, зачем ты меня обманул?
   – Поверь мне, Оверьмне, я не хотел тебе подсолить. Подожди, тут какая-то ошибка, сейчас придет девочка Ляйне и все сразу же прояснится. Может, ты просто не умеешь им пользоваться.
   – Чем, ластиком? – напрягся Оверьмне. – Да чего им уметь пользоваться? Ты что, издеваешься надо мной, Арве?
   – Зачем мне над тобой издеваться, Оверьмне, какой мне в этом толк? Я сроду ни над кем не издевался.
   – Не знаю, какой толк. Только вот кажется мне иногда, что вы все надо мной подсмеиваетесь, и ты, и рыбак Вялле, и охотник Ласле, и даже девочка Ляйне, как выясняется.
   – Да ты не стой в дверях, ты пройди, ты сядь и расскажи, как тебе кажется, мы над тобой подсмеиваемся и какой нам в этом, по-твоему, толк.
   Оверьмне прошел в центр комнаты и сел на стул, что рядом со столом, ведь в моей комнате, как и положено, всего один стул, для почетного гостя, когда он есть, и для меня, когда его нет.
   – Только я сяду на свой стул рядом со столом, если, конечно, в доме нет почетного гостя, – начал писатель Оверьмне, – и начинаю писать, как мне кажется, будто рыбак Вялле подсмеивается надо мной под водой, а охотник Ласле за городом и даже за лесом. А потом я их встречаю и точно вижу, они надо мной подсмеялись.
   – Ты подожди, подожди. Как же ты можешь видеть, что они над тобой подсмеялись, если они смеялись над тобой за городом с лесами или под водой с сетями?
   – А вот только я им скажу, что написал новый рассказ, как они перебивают меня и наперебой рассказывают о своей удаче. Вот на прошлой неделе охотник Ласле рассказал мне, как в лесу в силки поймал то ли оленя, то ли лося… А ведь пару часов назад я только закончил писать рассказ про эту птицу – то ли олень, то ли лось, которую я сам и выдумал, будто она спасала наш Нижний Хутор от волков.
   – То есть как это сам выдумал?
   – А вот так вот. Сидел, грыз карандаш, как мышь, намазывал весь вечер бутерброды, а потом вот пришла ко мне мысль придумать такого зверя, то ли оленя, то ли лося. Будто тело у него то ли как у оленя, то ли как у лося, и голова тоже то ли как у оленя, а может, и как у лося, и будто этот чудо-зверь всегда помогает людям, предупреждает их об опасности.
   А вчера пришла ко мне мысль написать рассказ про чудо-рыбу, что плавает только в морях, а тут вот взяла и зашла в реку-дорогу Йул. Будто это рыба ложится на свою жертву или приманку брюхом, будто у нее ус растет из подбородка и она этим усом землю роет. А еще будто у нее на голове украшения, как у наших девушек, из маленьких таких монеток, а чешуи очень мало, да и цвета она зеленого, как подводные елки.
   И только я к утру дописал этот рассказ, как ко мне с утра явился рыбак Вялле и рассказал про чудо-рыбу, что попала к нему в сети. Похожая на треску, не треска, похожая на сома, не сом. Живущая, как сом, близко ко дну, ищущая, как треска, холодной воды, и что у нее, как у женщин, на шее и голове украшения, будто из меленьких монет, и, как у старика Мерве, борода в один ус. Только зовут ее не Мерве, а налим.
   – Ну и что, что поймал, а тебе-то что до этого? Не пойму я тебя что-то, Оверьмне.
   – Так тогда какой смысл в моей работе? Ведь и так рыбак Вялле и охотник Ласле подсмеиваются надо мной, мол, я бездельем занят. Мол, лучше бы, чем рыбу выдумывать, пошел бы и поймал точно такую, глядишь, и семье польза была бы.
   – Но я-то, Арве, так не считаю, я как раз думаю, что ты занимаешься не бездельем, особенно по сравнению со мной, а я-то уж точно бездельник, ну какой мне смысл над тобой подсмеиваться?
   – А зачем ты подсунул мне ластик, что не стирает чернила? Ведь у меня теперь нет чистой бумаги, чтоб писать. Ведь я, Арве, на той тетрадке, что мне подарили на пасху, последний раз стал писать чернилами, произнося заклинания, чтобы выдуманная мной рыба в природе не существовала. Арве, зачем ты так поступил со мной? Арве, ведь я тебя никогда не обманывал. Ведь и ты же клялся в священной роще никогда меня не обманывать. Ведь мы же клялись никого никогда не обманывать.
   – Да ведь и я тебя не обманывал, – растерялся Арве, – вот подожди, придет Ляйне и все объяснит.
   – Как же не обманывал? Ведь я-то думал, что этот ластик, он точно может стирать чернила. А он-то, оказывается, вовсе не может стирать чернила и вообще он не из какой не из Вышней Финляндия, а из нашего Верхнего Хутора. На нем даже цена написана, смотри: 2.50. Точно такие же ластики можно купить в магазине “Детский мир и рыбки”, сколько хочешь…
   – Ничего не вижу, подожди, ты чего-то путаешь. Вот придет девочка Ляйне и все прояснит. Не может быть, чтоб этот ластик был не из Финляндии.
   – Вот видишь, и ты надо мной подсмеиваешься. Как же этот ластик не может не быть из Вышней Финляндии, если на нем по-нашему написано и даже завод-изготовитель указан, вот читай: Верхнехуторский резиновый завод.
   – Ничего же не видно, Оверьмне. Что ты мне показываешь, если уже темно и ничего не видно? Вот придет девочка Ляйне, и все прояснится. Потому что у девочки Ляйне лицо светится, даже в сумерках.
   – Что прояснится? А?! Что здесь еще может проясниться?! А, Арве?
   – Вечно ты что-нибудь придумаешь, Оверьмне! Знаешь, я что скажу тебе, Оверьмне. Зря ты выдумываешь всякие небылицы. Взял бы да написал рассказ с реальной жизни. Ну, например, про нас с Ляйне.
   – Какой смысл писать про то, что уже есть?! Это неинтересно.
   – Зря ты так, Оверьмне. В жизни так много интересного, ты же не знаешь, что с нами может произойти в следующую секунду. Вот, например, мы с Ляйне возьмем и куда-нибудь уедем от вас. Ты ведь не знаешь, какие у нас планы.
   – Да какие у вас могут быть планы? Куда вы можете уехать? – только махнул рукой Оверьмне. – Разве что помрете ненароком.
   – Типун тебе на язык, Оверьмне!
   – Это тебе типун на язык. Я ведь тебя никогда не обманывал и не подсмеивался. А ты меня как подвел? Прямо к смерти моей подвел. Как мне теперь жить, раз меня все обманывают? На чем писать?
   – Да подожди ты руки на себя накладывать! – испугался Арве. – Всегда можно найти выход из положения. Вот придет девочка Ляйне, и выход из положения найдется, в крайнем случае пойдем и нарвем тебе березовой коры.
   – И где ты ее собрался надирать, не в городском ли уж парке? – скорчил язвительную мину местный писатель Оверьмне.
   – Да хотя бы и там.
   – Да ты что, ты что! – замахал руками Оверьмне. – Подсмеиваться над собой вздумал?! Грех-то какой, грех-то – надирать кору в городском парке!
   – А что?
   – Или ты подсмеиваешься над собой или ты с ума спятил, Арве, говорить такое себе позволяет только этот старый нечестивец Мерве, только он берет на себя такой грех – губить деревья в городском парке. Да и то люди говорят, что раньше он был колдуном и председателем леспромхоза… А ты-то ведь со злыми духами, чай, не общаешься.
   – Да брось ты, Оверьмне! Неужели ты и вправду во все эти россказни веришь? Да, если вдруг окажется, что мы с Ляйне и взаправду перед тобой виноваты, то я за милую душу пойду и нарву для тебя березовой коры в парке. Да, еще и березовых листочков. Не переваливать же нашу беду на тебя. Ведь переваливать беду – это тот же грех.
   – Типун тебе на язык! Скажешь тоже – в городском парке.
   – А что? У нас все равно топить нечем. Заодно и дров на зиму припасу. Но это только, если Ляйне чего-то напутала, да ты подожди, не пугайся. Вот придет девочка Ляйне и все расставит по своим местам.
   – Побойся Юмалы! – взмолился Оверьмне. – Да не надо мне твоей березовой коры! У меня ведь еще листы бумаги есть, ага. А на чем я, по-твоему, писал до того, как мне одна девочка нашего хутора подарила тетрадку? До этого я как раз писал на тех листах и как раз карандашом. Теперь я достану эти листки из короба и сотру все свои сокровенные мечты.
   – Так, значит, ты на тех самых листках написал свои сокровенные желания к Йокки, положил их в дубовый бочонок в ожидании исполнения, а они пока еще не исполнились? Нет, Оверьмне, я не могу так с тобой поступить, ведь твои желания так и не исполнились. Уж лучше я пойду и надеру березовой коры в городском парке. Ведь если ластик и вза– правду окажется не из Финляндии…
   – Да ты что?! Тогда мои желания и подавно не исполнятся.
   – Но если мы свалим свою беду на тебя, то и наши сокровенные желания не исполнятся.
   – Да никакие это и не желания были, а так – мечты. Ты ведь знаешь, что заветные мечты и сокровенные желания – это совсем разные вещи.
   – Если ластик окажется не из Финляндии, то вполне возможно, мои сокровенные желания и твои заветные мечты как-то связаны. Ведь и тем, и другим не суждено сбыться. Ну если девочка Ляйне что-то напутала! – грозно помахал похожим на одностволку пальцем Арве.
   – А вот послушай, раз им уже все равно суждено не сбыться. Когда-то, когда ко мне ходила одна девочка нашего хутора, это было давно, а однажды она подарила мне тетрадку, а я подумал, раз она мне подарила такой шикарный подарок – эту тетрадку, значит, она, должно быть, очень богатая девочка, раз у нее есть деньги на такой шикарный подарок. А как ей быть богатой в нашем-то Нижнем Хуторе, и тогда я придумал, что у нее, может быть, есть родственники в Вышней Финляндии. Ведь только в Финляндии могут делать такие хорошие тетрадки безбоязненно. Ведь только там есть бумажные заводы, сырье для которых привозят из лесов других стран. Вот тогда я и написал этот рассказ-мечту. Конечно, хотел бы я, чтоб это был не рассказ-мечта, а мои сокровенные желания. Тогда бы, возможно, они и сбылись. И эта особа, имя которой я, конечно, не могу сейчас открыть, полюбила бы меня. Ну ты, Арве, понимаешь, почему имя этой особы я не могу сейчас открыть? – многозначительно посмотрел на меня Оверьмне.
   – И кто же эта особа, имя которой ты, разумеется, не можешь открыть, – насторожился Арве, – случаем, не мать ли она девочки Ляйне? Ведь судачат на хуторе, что ты по вечерам ходил к ней домой.
   – Ну вот еще, стану я встречаться со старухой! Я, как и ты, помоложе люблю. Ну да ладно, пойду я, дела у меня. Пока еще хоть чуть-чуть светло, надо ластиком все хорошенечко стереть на тех листах, чтобы буквы и слова не путались, не мешали друг другу… А ты посиди с ластиком, подумай хорошенько, да только глупостей не наделай. Глупости – они ни к чему.
   – Да ты подожди, не уходи. Не могу же я отпустить тебя, не искупив нашу вину, если она, конечно, была. Нет, давай мы сначала подождем девочку Ляйне. Вот сейчас она придет, девочка Ляйне, и что-нибудь да придумает, может, тебе даже и не придется стирать свой рассказ-мечту, как ты это называешь. Да, наверняка не придется, ведь девочка Ляйне – она такая умница, и ластик у нее тоже волшебный. Не злись, ведь она сейчас уже придет.

   Но когда пришла девочка Ляйне, по ее светящемуся лицу и не разжигая камина Арве сразу все увидел. Он увидел, что на ластике действительно написано 2.50 по-ихнему, по-нижнехуторовски, и что завод-изготовитель с Верхнего Хутора, и что девочка Ляйне такая глупая – так глупо врать. Так глупо улыбается и смеется. Ну просто дура глупая.
   – Ну, зачем, зачем, Ляйне, ты выдумала Вышнюю Финляндию? – задал вопрос Арве, не успела еще девочка Ляйне юркнуть под одеяло, отчего лицо девочки Ляйне потускнело.
   – Как?!
   – Зачем, зачем ты выдумала про Вышнюю Финляндию? Ведь ты никакая не финнка, ты марийка. Неужели ты и вправду думала, что я никогда с тобой не буду дружить, если ты не финнка, а марийка?
   – Да, – еле слышно сказала в ответ Ляйне, отчего в комнате стало еще темнее. – Ты не стал бы со мной дружить так же, как не стали бы со мной играть братец Вяйне и сестрица Хелла и не стали бы баловать нас подарками тетушка Ульрика и дядюшка Вилько, будь я марийка, а не финнка.
   – Но ведь их же нет, разве ты совсем глупая, или ты меня считаешь таковым, их же нет: ни дядюшки Вилько, ни тетушки Ульрики, ни братца Вяйне, ни сестрицы Хеллы, – испытующе посмотрел на Ляйне Арве, – ты ведь не хуже меня понимаешь, что их нет, твоих родственников из Вышней Финляндии.
   От этого пристального взгляда Ляйне еще больше смутилась, закрылась руками. Но лицо ее даже сквозь щелки между пальцами продолжало немного светиться.
   – Они есть. Не говори так, будто их нет, моих тетушки Ульрики, дядюшки Вилько, братца Вяйне и сестрицы Хеллы. Ведь без них ты бы давно уже покончил жизнь самоубийством. От безысходности, и я тоже – от безысходности, ведь у тебя нет ни работы, ни денег, ни перспективы, и у меня нет перспективы.
   – Самоубийство? Ты хоть понимаешь, что значит это слово, это заклинание заклинаний, как ты смеешь произносить эти заклинания: перспектива и безысходность, ты, погрязшая во лжи, как ты смеешь даже упоминать о моем самоубийстве, перспективе и безысходности, ведь я тебя никогда не обманывал, а ты? Ведь мы с тобой поклялись друг друга никогда не обманывать…
   – Извини…
   – Вот дура, – схватился за голову Арве, – ты хоть понимаешь, что ты наделала? Зачем мне теперь жить, когда я не могу ни во что верить? Зачем мне твои заклинания – эти “извини”, когда я тебе не верю?.. Как я смогу теперь жить и верить в нашу?.. – Арве уже боялся говорить заклинаниями.
   А девочка Ляйне, прижав голову к коленкам, плакала.
   – И зачем ты мне подарила этот чертов ластик, которым сейчас твой ненаглядный Оверьмне стирает свои заветные мечты, чтоб, не разжигая камина, написать рассказ из реальной жизни, в которой охотник Ласле точнехоньким выстрелом, не испортив искрящейся шкурки, убивает маленькую-маленькую белочку, ведь это его сокровенное желание – убить маленькую светящуюся белочку…

Почта
(Из цикла «С миру по нитке-параллели»)

Осени поздней пора.
Я в одиночестве думаю:
«А как же живет мой сосед?»

Басё
1
   В результате мой японский продвигался шажками девушки в кимоно, семенящей поутру на рыбный рынок. В те дни у меня было предубеждение. Мне казалось, что японцы питаются прелыми листьями и улитками. Если целыми днями сидеть на лавочке под кленом и смотреть на низко плывущие облака, да еще пытаться определить на ощупь, что это коснулось твоего лица: дождь, ветер или радуга из листьев, – то рано или поздно облака напомнят суетливых, толкающихся боками покупателей морской – от акульих плавников до китовых боков – снеди.
   Надо сказать, что тогда я и сам делал лишь первые шаги, протискиваясь в японскую культуру сквозь толстые тома. Но, начав, как и полагается, с простых слов вроде “здравствуйте” и “до свидания”, я, молодой ученый, уже задумывался над научно-популярной книгой.
   Поскольку в комнате университетского общежития было не так много места, я решил мысленно развешивать иероглифы на деревьях. Осенние деревья сами по себе – иероглифы, но похожи и на людей. Вскоре я начал узнавать их в лицо. По оттенкам крон-кимоно я начал определять их пол.
   Дело дошло до того, что по утрам и по вечерам, выходя подышать свежим воздухом и попутно заучивая незнакомые слова, я здоровался со своими новыми друзьями-деревьями. Здравствуйте, уважаемый, здравствуй, уважаемая, и ты здравствуй, дружище…
   Каково же было мое изумление, когда в однажды я увидел, что мои друзья чем-то очень озабочены. Странная тревога просто пропитывала воздух.
   – Что случилось? – спросил я.
   Оказывается, наступала пора, когда деревья расстаются со своим нарядом. Для японцев это особенно болезненно. Вы бы знали, как они чтят традиционную одежду! Но самое неприятное заключалось в том, что я ничем не мог ободрить их. Будь они французами, я бы погладил их по щекам. Однако для японцев такое обращение неприемлемо. Даже на вокзале они не позволят себе дружеского прикосновения.
   Вот так за своими занятиями я не замечал, как порывы ветра становились все отчаяннее.
   Я лишь мог согнуться в традиционном уважительном поклоне, выражающем скорбь и сочувствие к большому кленовому листку, но тот сорвался с места и, показав мне красный воспаленный язык, улизнул в ближайшую подворотню.
   Это было что-то новенькое. Свернув за листом под арку, я вдруг наткнулся на переплетную мастерскую. Гуляя многочисленными переулками вокруг своего дома, ранее я никогда не замечал поблизости какой-либо мастерской…
   Я даже вскрикнул – таково было мое изумление перед явившимся знаком. Впору было бежать собирать листья и нести их в переплет. Но мастерская была закрыта, а над серой входной дверью висел недремлющий глаз циклопа киотского – сигнализация.
   Что-то подсказывало, что примыкающее к мастерской здание мне знакомо. Обойдя его, я убедился в своем предчувствии. Это была почта, посещаемая мной регулярно.
2
   Августа уже несколько месяцев жила под бдительным присмотром санитаров в клинике на улице Июльских дней. Раньше эта клиника считалась образцовой, лучшей из всех подобных учреждений для душевнобольных. Теперь нянечки огрубели, а в углах комнат, там, где обычно штукатуры оставляют пустоты, появились трещины.
   Августу привезли на принудительное лечение, забрав прямо из парка, где она в чем мать родила пугала мамаш грудных детей.
   Августе 28 лет, так записано в личном деле. Имя ей дали в честь месяца, в который она появилась в клинике. Она хороша собой. Ее болезнь не прогрессирует, но и не поддается лечению. Когда ее привезли, врач попытался поговорить с ней.
   – Как тебя зовут, девочка?
   – Не знаю…
   – Где ты живешь?
   – Я не помню…
   И все в том же духе. Только некоторые предметы вызывали у Августы всплеск каких-то эмоций.
   Так, например, в столовой она подолгу разглядывала чашки, или, когда по утрам медсестра-аспирантка Эва раздавала больным письма, в глазах Августы светилось томительное ожидание.
   Практикующей аспирантке Эвелине было поручено заниматься с Августой. Развивать ее память. Обучать письму и таблице умножения. Но за несколько недель занятий из всего алфавита Августа запомнила только две буквы А (Августа) и Я (тоже – Августа). Из всех цифр только первые три.
   – Она не хочет ничего запоминать, – протестовала Эва.
   – Дай ей конверты и поясни, что на них тоже можно писать. Вот увидишь, что-нибудь да получится.
3
   Я очутился перед окошечком, за мутным стеклом которого, как обычно, сидела почтальонша – дама средних лет с узким усталым лицом и черными, не знающими усталости пышными кудрями.
   – Добрый вечер, – сухо исполнил я церемонию приветствия. – Простите, вы не знаете, тут рядышком у вас есть мини-типография и переплетная, она работает?
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →