Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Троянская война лишь с византийского времени называется Троянской – у древних авторов она именовалась Илионской.

Еще   [X]

 0 

Один (Исааков Константин)

Это не традиционный роман, предполагающий эпичность действия и обычную хронологию развития сюжета. Мир главного героя заведомо субъективен. По лабиринту жизни его влекут эмоции, порой на ходу придуманные страсти.

Год издания: 0000

Цена: 96 руб.



С книгой «Один» также читают:

Предпросмотр книги «Один»

Один

   Это не традиционный роман, предполагающий эпичность действия и обычную хронологию развития сюжета. Мир главного героя заведомо субъективен. По лабиринту жизни его влекут эмоции, порой на ходу придуманные страсти.


Один Романьола Константин Исааков

   Романьола. Как филолог по образованию могу вас заверить: такого жанра нет.
   Но как автор утверждаю: именно в этом жанре и написан текст. Его герои существуют преимущественно в придуманной ими же реальности – в реальности собственных чувств, фантазий, грёз. Причём порой даже не по прихоти автора, а сами так решив. В общем, жанр для всего этого выдуманного безобразия тоже пришлось выдумать. Нормальные жанры сопротивлялись, как капризные женщины.
   Романьола, в отличие от классического романа, – произведение сравнительно некрупное: слово «роман» для него было бы пафосным. Но ещё оно и не эпическое. Скорее, лирическое. Оно сообщает читателю не столько о событиях из жизни героев, сколько об их отношении к этим событиям: переживательном, эмоциональном, чувственном.
   «Мир существует только в моих ощущениях» – это, так сказать, кредо героя романьолы. Реальность, понятное дело, время от времени норовит ворваться в эти эмпиреи страстей и субъективностей. Но наш герой, как правило, быстренько из неё сбегает: скучно, некомфортно… а то и даже враждебно.
   Глупая и безответственная, кто спорит, позиция. Но смиритесь нею. Если, конечно, намерены дочитать мою романьолу до конца.
   © Константин Исааков, 2015

   Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
   От автора. Один (или Вотан) – верховный бог в германо-скандинавской мифологии, мудрец, воин и шаман, знаток рун и сказов, покровитель военной аристократии и повелитель валькирий.
   К образу главного героя отношения не имеет. Хотя… кто знает.
   А ещё ко всему ниже описанному не имеют никакого отношения мои друзья, родственники, знакомые, незнакомые, бывшие и нынешние возлюбленные. Усомнившихся призову посмотреть замечательный фильм Вуди Аллена «Разбирая Гарри»: гений, как водится, сказал всё.

Эпилог

   Однажды, в минуты тихого, бесстрастного отчаяния, когда надежды на любовь в очередной раз совсем уж оставили его, он придумал Бога, своего, особенного – на библейский вроде манер, но с евангелистской сентенцией. Представим (представил он), что человек, оказавшись в исходе своей жизни перед Господом, увидел его в облике не забавного дедушки с бородой из-под карандаша Жана Эффеля. И не в образе грозного наказующего перста, который застрял в нашем подсознании, наверное, под влиянием античных мифов. А в воплощенном облике мечты всей своей жизни. В этом случае я имею право думать (подумал он), что окажусь перед своим Богом, у которого будут лик и тело прекрасной юной девушки. Чьи губы будут излучать нежность, а глаза – понимание.
   Я скажу ей:
   – Здравствуй, Господи!
   Или:
   – Это я, Господи!
   А она ответит:
   – Я рада тебе.
   – Виноват перед тобой, Господи: слишком много любил, но умел распорядиться своей любовью.
   – Я прощаю тебя: ты – любил.
   – Что ждет меня здесь, Господи?
   – Любовь.
   – Кто будет любить меня?
   – Я. Ведь ты любишь меня.
   – Как ты будешь меня любить?
   – Душой и телом. Они во мне едины.
   – Но разве ты способна подарить и телесную любовь? Ты же – Бог. А Бог бесплотен.
   – Я – дух и плоть одновременно. Всё во мне. Всё от меня. В том числе и то, чего вы, земные, почему-то стыдитесь. Разве ты не видишь, что во мне есть всё, о чём ты мечтал? И свет любви, и наслаждение любви.
   – Ты удивительно красива. Такой красоты и, да, такой чувственности на Земле нет.
   – Есть. И ты сам это знаешь. Иначе ты бы не влюблялся в такое множество мелькавших пред тобою женских ликов. Все, в кого ты влюблялся там, в земной жизни, тоже были мной. Не бойся меня – иди ко мне. И обними. Я люблю тебя.

1. Автобус

   – Да вон она, остановка. Вам «Одинка» нужна.
   Сначала Один просто не «въехал». Какое-то странное полурусское слово. Но, подкрепив свои пояснения снисходительной улыбкой – ох, уж эти русские, родного языка не понимают, человек повторил:
   – «Одинка», – и покрутил перед носом вопрошавшего вертикально выставленным указательным пальцем.
   Благодарно кивнув, Один направился к стоявшему «на парах», будто специально дожидавшемуся только его, ветхому автобусику №1. И ещё не ступив на подножку, с благодарность мысленно повторил подаренное ему словечко: «Одинка». Ну, прямо про меня…
   Бог его знает, откуда взялась эта его фамилия – Один (с ударением, он всегда подчёркивал, на первом слоге). Может, пьяный дьячок когда-то – по рассеянности либо по лености – сократил какого-нибудь Сковородина. Мама об отце говорить не любила. Уже ближе к старости, в один из приездов Алексея к ней «на побывку», за бутылкой терпковатого итальянского вина, которое они оба любили, она обмолвилась со знакомой ностальгической интонацией о теплоходе в большом приморском городе, где он, Лёша, вырос. На теплоход нанялась она, 18-летняя, спасаясь от бабушкиного неусыпного надзора, помощницей повара – как она говорила, «поварёшкой». С того времени сохранилась одна лишь коричневатая, в сепии, фотография из маминого альбома. На ней трое: совсем юная, очень хорошенькая мама, рядом – мордастая тётка (судовой повар) и нескладный улыбчивый парень в наброшенном на плечо кителе. На обороте – короткая выцветшая подпись маминым уже тогда аккуратным, учительским, почерком: «Олежка Один». Рядом – явно в более позднее время – приписаны три буквы «О»: «ООО».
   Он спросил тогда маму, что это за «общество с ограниченной ответственностью», и она криво усмехнулась: да вот такой, ограниченно ответственный, он и был… а вообще-то звали его Олег Олегович. Потом всё куда-то сгинуло – и тот теплоход, и ООО, безответственный Лёшин папаша. И вот тогда уж бабушка с присущей ей авторитарной мощью и недюжинной энергетикой отыгралась на маме, превратив всю её последующую жизнь в отработку угрызений «запятнанной» совести. Внука, правда, вырастить помогла – не то слово: подняла. И, вот что интересно, вся её суровость к непутёвой маме, вскоре, кстати, поступившей в местный педвуз на филфак и с грудным дитём исправно ходившей на лекции и экзамены, преломилась по отношению к Лёшику в ураган любви, который уже вскоре и Алексея-то самого, даже в малолетстве, стал смущать, а то и просто пугать: таких бабушек ни у кого из сверстников не было и быть не могло.
   Бабушка, чья деятельная натура не удовлетворялась статусом пенсионерки, подрабатывала тогда тем, что, как в их приморском городе говорили, «водила детей» – то есть была кем-то вроде няни-гувернантки с дошколятами. Детишек, а их обычно было 3—4, по утрам закидывали к ним домой запыхавшиеся родители. Днём все малыши аккуратными штабельками укладывались спать на широченный диван в «гостиной», а после сна на пару часов гурьбой выгуливались в Приморском парке – за два квартала от бабушкиного дома. Родной внук выводился «за компанию» на эти прогулки всенепременно, уже даже когда пошёл в школу: ребёнку нужен воздух!
   А как-то раз, ещё до школы, случилась ужасающая история, которая запомнилась 6-летнему Одину на всю оставшуюся жизнь – именно после неё он и уверился: такой бабушки (прекрасной? кошмарной?) точно ни у кого больше нет! Некий хулиганистый пацан невесть за какие «заслуги» насыпал тихому и неагрессивному Лёшичке за шиворот аж целое ведёрко мокрого приморского песочка. С трясущимися от обиды, а паче того от унижения губами малолетний Алексей притащился к скамейке, где бабушка как раз с гордостью орлицы выкармливала своих «птенцов» полдничными фруктами – полдником тогда почему-то называлась не полуденная еда, а та, что после дневного сна. Выпытать у него, что произошло, ей не составило труда.
   Что тут было! Первым делом она, конечно, решительно вытряхнула из внука всё это безобразие, обтёрла ему слёзы и сопли. А потом произнесла одно-единственное слово: «Кто?» Он стыдливо повёл мокрым ещё носом в сторону берега, где рядом с такими же маленькими обалдуями запускал в море камешки тот самый обидчик, убеждённый, как видно, что инцидент исчерпан и можно почить на лаврах. Не тут-то было! В секунду бабушка оказалась рядом с мелким извергом и, к ужасу или восторгу тех или иных окружающих, схватив мальчишку за шиворот, стала возить его физиономией по тому самому увлажненному солёной морской пеной песочку, которым он только что опрометчиво унизил её внука. Сбежались, конечно, тётки-бабки, поднялся групповой ор, пацана из бабушкиных цепких рук вырвали, были крики, в том числе и про милицию, которой надо передать хулиганку-бабушку.
   Гордым «Варягом» развернувшись, бабушка направилась строевым шагом к своей скамейке, по-гвардейски стремительно собрала пожитки – и вся их компания удалилась. А в ответ на кошмар в глазах внука она весело отрапортовала: «Будет знать!»
   Та незабываемая история впоследствии пояснила, расшифровала уже взрослому Одину многое – нет, не в бабушке, а в нём. Почему, например, выросло то, что выросло. Почему и откуда взялось в нём это ненормальное, гипертрофированное желание любви. Безоговорочной! Всепрощающей и всепоглощающей!

2. Невозможное

   «Если нельзя, но очень хочется, то можно». Промелькнув еще в годы его детства на 16-й, юмористической странице «Литературки», газеты советской интеллигенции – сомневающейся, но при этом фрондирующей осторожно, умеренно, без демонстративно протестных стояний на Красной площади, была воспринята Лёшкой и даже в некотором смысле им «присвоена» (это – моё!) с горячей благодарностью к неизвестному её автору. Чужие, но именно что присвоенные мысли как раз и формируют в детстве нашу картину мира, и Лешину они сформировали всерьез и надолго – ну да, он был тем самым «книжным мальчиком», которому «навеяло», а он и поверил. А насчёт «нельзя, но… можно» – не было в этом для него вовсе никакой вседозволенности, безответственности вроде папенькиной, никакого «хочу и буду». Хотя… кто знает: может быть, так Один-старший «перебродил» в Одина-младшего, для которого это была, скорее, надежда: чудеса всё-таки случаются. Пусть даже в виде редчайших исключений. Хватило бы духу пренебречь правилами. Если веришь и ждёшь, – случится.
   Да, то была наивная, детская надежда. При этом совсем не нравились ему одноклассницы, а потом и однокурсницы – эти гладко зачесанные девицы с одинаково невыразительными глазками и брезгливо искривленными губками, выражавшими равнозначное презрение как к синусам-косинусам, так и к бесстрашно вызубренным пушкинским строкам.
   Зато сердце снималось от нежности, когда с киноэкрана на него глядели не просто красивые, но еще и наполненные душой и чувством лица Ариадны Шенгелая в «Гранатовом браслете» или Одри Хепбёрн в «Моей прекрасной леди». Потом их в его подростковом воображении сменила совсем юная, 14-летняя Танечка Друбич из соловьевских «Ста дней после детства», чья не по годам грустная и душой осенённая красота заставляла его сердце выпрыгивать из груди, а в голове, когда он в который раз прилипал лицом к Таниному лицу в телевизоре (а показывали фильм одно время довольно часто), была лишь одна заполнявшая его мысль: вот она – моя женщина, на-сто-я-щая!
   Фильмы с возлюбленными разных эпох своего взросления Алексей смотрел бесконечное число раз, переживая бесчисленное количество восторженных фантазийных слияний с их героинями. Конечно же, прекрасно осознавая, что вероятность не то что соприкоснуться – даже просто встретиться с ними на реальном жизненном пространстве была у него, сначала обычного провинциального школьника, а затем и студента второсортного гуманитарного вуза, – ничтожно мала: в пределах, как тогда говорили, статистической погрешности.
   Но – реальность реальностью, а фраза «Если нельзя, но очень хочется, то можно» – совсем не о ней. А о мечте. Где-то в ином мире, в ином пространстве (а, на самом деле, он там-то и «жил» – настоящей, а не обыденной своей жизнью) эти порой почти физически, «до судорог в кистях» ощущаемые им встречи происходили – как наяву. Более ярко и, по-своему, более правдиво, чем наяву. В реальности – нельзя? И пусть! Но ведь очень хочется – да так, что душа рвется из тела навстречу несбыточной любви. Значит, можно, непременно можно: в моём воображении.
   Место светлого и желанного идеала, «гения чистой красоты» занимали в «мыслях и чувствах» Лешика то Белла Ахмадулина, то Елена Соловей. А потом и, странное дело, к тому времени недавно умершие, а оттого ещё более неземные, волшебные Надя Рушева и Ника Турбина. Возрастной последовательности, заметим, в его влюблённостях не было никакой. Но каждая из них была для Алексея Олеговича не только неким художественным, намысленным образом, придуманным им на основе того материала, что дает нам этот великий обманщик – искусство, но ещё и вполне даже женщиной во плоти, с руками, с губами и со всем остальным, куда с безнаказанностью тайного мечтателя рвалось его воображение.
   Как пишут классики, шли годы. Нет, Лешик не «исправился», не отрёкся от своего, как бы сейчас сказали, виртуального безумия. Воплощением «той самой» женщины всей его жизни, женщины на «сегодня и всегда» в разные периоды жизни становились… да стоит ли всех перечислять? Сему процессу не помешали ни созданная и распавшаяся семья, ни нашествие седин, мизантропических складок на лбу.
   И все же он взрослел. Этого очень не хотелось, но, увы, это было неизбежно. Он не был законченным идиотом и с годами все сильнее переживал свой заведомый, запрограммированный им же самим отрыв от реальности. Переживание это, в конце концов, сам и сформулировал фразой, получившейся заметно короче той, первой, из «Литературки». Фраза звучала приговором: «Невозможное невозможно». Её даже на какое-то время подхватили в интернете – видимо, похожие на Лёшика разочарованные экс-романтики, вдруг, как неизбежность наступления зимы осознавшие нереальность нереального, каждый на своём опыте, в своей жизненной теме. Для Леши это стало неким итогом пути: от точки А («Если нельзя, но очень хочется, то можно») к точке Б («Невозможное невозможно»).

3. Девочка

   Мальчиком Один был странным. Таких обычно называли книжными: слово «ботаник» появилось позже, да и не ботаник он был вовсе – уж скорее, «географ». Книги он и впрямь читал «километрами». Однажды был даже задержан за это милицией, отведен в отделение. Причём не за самиздат какой-нибудь (мал для него ещё был), а за «Графа Монте-Кристо», которого он читал, переходя дорогу в неположенном месте. Дежурный в отделении пристально рассмотрел странного мальчика и, подумав, отпустил с миром, даже не вызвав родителей.
   А читал Лёшик в свои 12—14 лет не только романтического Дюма-пэра, который, говорят, в отличие от сына своего Дюма-физа, был не слишком удачлив в любви, а потому отыгрывался на бумаге, где фантазировал безумную любовь, сформировав несколько поколений таких же фантазёров-интровертов, подменявших грёзами любви сам любовный процесс. Но читал он и гедонического фантазёра-экстраверта Жюля Верна, который путешествовал и писал, писал и путешествовал, а в последние двадцать лет жизни, полностью ослепнув, продолжал путешествовать мысленно и надиктовывать «увиденное».
   Из двух этих реалий – дюмаперовской и жюльверновской – и создал мальчик Лёша свой мир. И поселился в нём. Нет, он при этом вроде как существовал и в мире реалий, где его окружали непонятные, а потому скучные химические формулы и алгебраические уравнения. Там существовала и железная мясорубка, через которую он, по просьбе бабушки, прокручивал будущие вкуснющие котлеты: жилы с завидным постоянством наматывались на крестик ножа, и мясорубку надо было развинчивать и очищать каждые пять минут. Словом, всё, как у людей – повседневность. В ней, конечно, существовали и ежедневные 20 копеек на школьные завтраки, из которых за 5 ученических дней складывался рубль, и на него в выходной можно было купить маме букетик цветов. Но эти 20 копеек располагались уже на границе между двумя мирами.
   И всё-таки жил Лёша там, за этой «границей», в своём, намечтанном, мире. Там, где юнга с горящими глазами, упросив капитана взять его на борт, отправлялся в дальнее плавание к неизведанным берегам. В океане он усмирял бунт команды и, сменив погибшего капитана, благосклонно высаживал злодеев-бунтовщиков на необитаемый остров, а сам с верными ему людьми устремлялся вперёд, к новым берегам и открытиям.
   И, конечно, в его мире восторженные и ироничные юноши дрались на дуэли за право поймать благосклонный взгляд прекрасной девушки. Во всех передрягах, во всех схватках и дуэлях побеждала только любовь.
   Годам примерно к 16 мальчик придумал свою девочку. И не просто придумал – он ни на минуту не сомневался, что она есть, и он обязательно встретит, найдёт её. Надо только хорошенько поискать. И всегда верить. Ведь он знал про неё самое главное. У неё были лучистые и тёплые глаза. Они как-то особенно искрились – нет, не как бенгальские огни: те холодны. Скорее, как медленно парящие над пламенем искры вечернего костра. Но только не глупого пионерского костра, сложенного под наблюдением взрослых правильным «колодцем», а того, что жгут в лесу или на поляне туристы, сбрасывая в него хрустящий сухостой, недосохшие буро-зелёные листья и даже остатки какой-нибудь снеди. Искры от такого костра взлетают в небо вовсе не стремительно: они медленно плывут в дымке, и в них можно разглядеть овал девочкиных глаз.
   Когда его девочка смеялась, на лоб её накатывала волна утреннего морского прибоя, в ней плавали маленькие смешинки, каждую из которых мальчику хотелось подхватить указательным пальцем и тихонько понюхать: ведь они пахли океаном и дальними странами.
   А губы девочки напоминали кисть живописца. Подвижные и яркие, будто смоченные бледно-алой краской с божественного мольберта, они, стоило девочке произнести любое, неважно какое слово – просто разомкнуть кисть своих губ, рисовали причудливый и нежный узор прямо на его сердце. Ведь оно было белым листом, не отмеченным ничьей любовью.
   И ещё у его девочки были пальцы. Подумаешь, пальцы, – скажете вы: пальцы есть у всех. Но у неё были особенные пальцы. Они тоже лучились – но не так, как глаза, а по-своему, невидимыми, осязаемыми волнами нежности и прохлады. Стоит взять эти пальцы в свои ладони (а Лёшик мысленно проделывал это много раз), как ощущаешь, что в тебя входит любовь. Любовь к миру – сущему и вымечтанному. Любовь к ней самой – его дДевочке.
   Он знал: когда он найдёт свою девочку, он сразу поймёт, что это – она. По искоркам в глазах. По волнам на лбу. По живописи губ. А главное – по пальцам: это будет последний «опознавательный знак» – да, это ты, моя любимая. Да и она непременно узнает его по этому прикосновению. И поймёт: он.

4. Кино

   Его первой детской влюбленностью была, однако, вовсе не девочка, а, не подумайте плохого, мальчик. С каштановыми кудрями красавец Роберт из старого советского фильма «Дети капитана Гранта». И не было тут ни эротики, ни влечения – какая уж там эротика в 8 лет! Влюбленность же была взаправдашней: в образ («А ну-ка песню нам пропой веселый ветер!» – и по канатам, по мачтам, вверх, вверх!) да и просто в облик – влекомые морским ветром волосы, пацанское мужество глаз, улыбка в пол-лица… Много позже Лёша поймет, что тогда ему впервые предъявили живую красоту – и по чистой случайности она оказалась не в девичьем, а в мальчишеском, по сути же, вполне бесполом воплощении.
   Другая, перестроечных времен, говорухинская телеверсия романа – фильм «По следам капитана Гранта», при всем своем добротном романтизме и вполне деликатно сохранённой великой музыкальной теме Дунаевского, уступала старому фильму в главном: дети не те. Милые, грамотно играющие. Но – кукольные, ходульные. Тот Роберт взрослого Лёшу разочаровал.

5. Душа

   Или душа «вызревает» постепенно, как бы в параллель с телом: год за годом, опыт за опытом? Сегодня – одна ячейка, неделей позже – другая, а следующая, может, даже через год: у каждого, говорят, своя динамика. Но тогда почему она, душа, зрелая и утомленная познанием, покидая плоть на смертном одре и поскитавшись затем, неприкаянная, в неведомых нам эмпиреях, избирает новое тело – и при этом вдруг оказывается той самой tabula rasa, чистым листом бумаги, не обремененным горестными заметами прошлого? Душа-младенец в теле-младенце.
   А если идея о переселении душ, на самом деле, придумана человеком в качестве терапевтической сказки, смиряющей его с неизбежностью смерти? И никуда, ни в кого она, наша душа, потом не инкарнирует? А каждая новая душа возникает в каждом новом теле просто как некое Божье послание, мессидж, чистая матрица, которой предстоит обогатиться индивидуальным и, увы, разовым, не передающимся от тела к телу, опытом? А то и вовсе, вдруг нет её, души?
   В этом, конечно, наблюдается определённая схоластическая логика. Только вот почему она, душа наша – возлюбленная и треклятая, иногда так болит? Ведь знакомое же всем чувство: болит душа. Если болит, значит, она есть. Или, по крайней мере, была. Фантомные боли ампутированной души – тоже, знаете ли, многих замучили до смерти.
   Поэтому пусть уж болит. Пусть изнемогает под невыносимостью реалий. Всё лучше, чем вовсе без неё.

6. Прощание

   А в «обязательной программе» внешней жизни Алексей взрослел и… выглядел совсем уже не мальчиком. Он учился, работал, что-то познавал, что-то терял. Он даже однажды женился – ведь все вокруг ждали от него этого, а он не хотел обижать окружающих. Он очень старался разглядеть в жене свою девочку. Но не случилось. Разрушился брак, и эту вину за эту жизненную неудачу он всегда носил в себе и даже немножко мазохистски лелеял. Ну и хорошо. Наличие чувства вины, как известно, один из признаков: душа жива.
   Только вот вина – очень неблагодарный и капризный сожитель. Особенно для живущего в одиночку. Одиночество располагает к размышлениям, которые могут и к себе привести, и от себя увести. «Не оставляй мечты!» – подсказывали ему в два голоса Жюль Верн и Дюма-пэр. И вот, в очередной раз «проконсультировавшись» с «голосами», Один надумал: не там я ищу свою девочку. Просторы родины хоть и прекрасны, но рождают, наверное, не тех девочек, всё в которых как бы и есть, но они какие-то чужие, другие. Или он – другой.
   И он отправился путешествовать. Он объездил если не полмира, то уж, по крайней мере, его треть. И в каждой из стран, в каждом океане, на каждом острове вглядывался в женские лица. Девушки от него порой шарахались: немолодой господин так пристально смотрит. Их лица часто были очень часто прекрасными: ведь именно женщина – венец творения. Но опять чужими. Да и мальчик Лёша, собственно, всё больше становился чужим – самому себе. Вглядываясь в отражаемое зеркалом незнакомое лицо седеющего мужчины с усталым взглядом, он спрашивал себя: я ли это? Но потом смотрел внутрь – туда, где сердце. И отвечал: так ведь я, настоящий – там.
   Однажды он прилетел на очередной остров – большой и красивый. Деревья на этом острове ласкали взор и руки зеленью листвы, воздух пряно щекотал гортань, а вино наполняло грудь свежестью желаний. Именно с островами связывал он особые надежды в своём поиске. Ведь что есть остров, как не поздняя, несколько «новодельная», но модель Рая? А Рай без Евы – какой же Рай?
   Это произошло случайно и, казалось, неотвратимо. Когда-то Лёшик вычитал у Томаса Манна: если на дерево твоей судьбы садится птица случайности, поверь, уж птица-то знает, когда, куда и для чего. Девушка подошла к нему сама на деловой встрече. Что-то сказала (губы!). Потом улыбнулась, почти засмеялась его ошарашено-вымученной шутке (лоб, глаза!). И они долго-долго стояли в толпе, искоса поглядывая друг на друга. Вечером они встретились – столь же невообразимым, случайным образом. Говорили и молчали. Говорили о чём-то хорошем, но совсем не о том, о чём он хотел бы ей сказать. Молчали – каждый о своём. Весь вечер он не мог оторвать глаз от её прекрасного лица. И время от времени скашивал взгляд на пальцы. Он думал, вот будем прощаться, я возьму её пальцы в свои ладони, и она поймёт, узнает: это я. Она ведь тоже искала меня всю жизнь, точно знаю.
   Пришло время прощаться. Они сказали друг другу вежливые, но наполненные у каждого, возможно, своим смыслом слова. Она протянула ему ладонь для дружеского рукопожатия. Он взял её пальцы двумя руками.
   Такого счастья он не испытывал никогда. В него вливался прохладный и нежный поток многокрасочной, бескрайней любви. Он наслаждался этим счастьем недолго: ровно столько, сколько приличия позволяли держать руку малознакомой вообще-то (по законам того, реального мира) девушки, хоть и его девочки. А хотелось не отпускать всю жизнь. Он встретил ту, которую вымечтал.
   Но девушка увидела лишь немолодого мужчину, как-то странно вглядывающегося в её глаза, лоб, губы.
   Наутро его унёс в небеса серебристый пассажирский дракон. Сидя меж драконьих крыльев, мальчик Лёша медленно умирал.
   С трапа самолёта сошёл пожилой господин.

7. Альбом

   Нет, он вовсе не был в детстве испорченным мальчишкой – в том смысле, который обычно вкладывают в это понятие взрослые. Разглядывая в очередной раз мамин старый альбом, на три четверти заполненный, конечно же, его фотографиями, в свои 50 с лишним лет он вдруг задумался над этим. И даже попытался вжиться в образ того себя, отделённого от нынешнего, казалось, даже не десятилетиями, а тысячелетиями. Это, как выяснилось, было совсем не просто. И он мысленно отметил, что немного завидует маме, которая по-прежнему способна называть его детским именем или обращаться к нему «сыночек», а значит, воспринимать как ребёнка. Ведь именно это ощущение – себя мальчишкой – он без особого успеха пытался нащупать. Похоже, именно рассматривание старых фотографий, за которым он частенько в последнее время заставал маму, ей в этом и помогало. А ему что-то не очень. У неё, наверное, есть ещё иллюзии насчёт прошлого. У него нет. Они молча листали потрёпанные альбомные страницы (он потом об этом пожалеет: опять дал себя втянуть). Интересно, подумал он, осознаёт ли она наивность этой иллюзии – иллюзии нерушимости его, сына, личности: из детства, отмеченного отнюдь не одной лишь лучезарностью, к статусу немолодого человека, давно уже имевшего своего взрослого сына? Может, и осознаёт. Не стоит спрашивать.
   И у этих мальчиков и девочек с фотографий – уже внуки… странная штука жизнь. Вот такие же, возможно, «кудрявые бэби», как он на этом зеленоватом альбомном фото. Он вспомнил, что и сам когда-то колдовал над ванночками со снимками в тускло освещенной красной лампой кухне, тонируя отпечатки – такая тогда была мода – то бежевой сепией, то неким мутно-зеленым, с оттенком перестоявшего болота. Цветное фото станет доступным нескоро, и, видимо, так они, послевоенные дети, пытались разукрасить серость и нищету запечатляемых ими пейзажей и семейных портретов в неброских интерьерах.
   Кудрявый бэби в зелёных тонах был, на самом деле, в гораздо большей мере её, маминым, «сыночком» – его внутренне передёрнуло, потому что как раз именно в этот момент она так к нему привычно обратилась. К нему?
   Когда же сии поэтические кудри спрямились и – нет, не поседели, это потом, совсем потом, – а пока ещё почернели? Наверное, к школе. Проблески седины же мелькнули к университету. И нашествие лысины – к первой записи в трудовой книжке. Далее многолетнее многоточие – и мы имеем то, что имеем. Не очарователен. Увы.
   Очаровательным, впрочем, бывает только детство. Ну, и отрочество, юность – не зря же их воспел классик. Никто же не скажет: что за очаровательная старушка! Или: до чего прелестный дед! В университете, помнится, он писал по толстовской трилогии курсовую и, купаясь в нежности её текста, поочередно влюблялся в героя на всех этапах его взросления. Какое счастье, что классик не написал «Зрелость», «Старость» – очарование неизбежно пропало бы. Детство, отрочество, юность даются человеку один раз, и прожить их надо так… Как?
   До чего же они, дети, невыразимо красивы – причём абсолютно все, ведь не бывает некрасивых детей. Классно всё-таки придумал Господь Бог – то, что нам, человекам, дано поначалу воплотиться в ангелоподобное существо, которое гораздо ближе к Создателю (и его свите), чем к себе будущему – сухожильному, с жёстким глазом взрослому.
   Ему показалась забавной мысль, что может, и сам Бог – вовсе не старичок с облачной бородищей и даже не измождённый страдалец на кресте, а прекрасный ребёнок. Или девушка? И какой же это был бы кошмар, если бы люди рождались в виде матрицы своего будущего взрослого образа – всё то же самое, только пока меньших размеров. Такой же злобненький прищур, те же властный, хамоватый рот и облезлый череп, те же загребущие ручки-ножки, но маленькие. Попробуйте представить, к примеру, какого-нибудь «любимого» вами политика таким вот «дитятей» – концентратом себя, взрослого. Что, страшновато? Нет, Господь знал, что делал: дитя – это надежда. На красоту, естественность, трогательность. На всё то, что, увы, скорее всего, не сбудется во взрослости.
   Не оттого ли все мы, взрослея, испытываем к детям, особенно совсем маленьким, какое-то особое влечение – отчасти даже, скажем себе честно, эротическое: их хочется потискать, погладить, поцеловать. Конечно, для собственного спокойствия мы оправдываем эти невинные желания (невинные? но ведь – ведь нам так приятно к ним прикасаться!) умилением или иными, не эгоистическими вроде эмоциями. Но, по правде говоря, при этом не чураемся наслаждений лаской, не сильно заморочиваясь насчёт побудительных мотивов. Взрослые-то врут себе регулярно. Дети – только по необходимости. Либо по творческому порыву: фантазируют.
   – Мама, а меня в детстве тискали? – спрашивает он как бы между прочим; мама уже не в том возрасте, чтобы всерьёз напрягать её нервы размышлизмами на столько двусмысленную тему.
   Мама (нет, он явно её недооценил!) заговорщицки улыбается в ответ: мол, а как же? Не растеряла ведь с годами ироничность, способность подглядеть Игру Бога даже в самой вроде бы банальности, в обыденном сюжете. И потому ей можно задать и такой, вполне дурацкий вопрос:
   – А это что за порнуха?

8. Поцелуй

   – Лёшик, поцелуй Лолочку, а мы вас сфоткаем! – взрослые уже прилично приняли, ими хочется страстей, но собственные полагается прятать, время ещё такое, 50-е. – Да не так, не в щёчку, а в губки! Всему тебя учить надо, большой уж мальчик… – и застолье хохочет до слёз. – Лолочка, да не поджимай ты губки, он их не съест. Вот так… вытяни их – как будто на чай дуешь. Ой, какая прелесть! Снято!
   И руки со стопками сходятся к середине стола: «За наших голубков!»
   Он не столько вспоминает вместе с мамой, сколько придумывает, конечно же, этот текст в устах кого-то из подвыпившей компании. Что он, маленький мальчик, чувствовал в этот момент, целуя в губы маленькую девочку? И что она чувствовала? «Мокро?», – как говорил аутичный герой знаменитого фильма? А если не только? Вон как она глазки-то прикрыла… И ведь прелесть какая! Просто херувимчик. А он, похоже, ещё не стесняется девочек – этих хорошеньких существ, которые чем-то от нас явно отличаются. Но – чем? Или всё-таки уже немножко стесняется? Как же он их будет стесняться уже через год-другой! Чем больше ощущать их притягательность, запретность, тем больше – стесняться!

9. Бабушка

   В детстве его любили безоглядно. Мама – она, конечно, была иной, менее демонстративной: нежной, тёплой и задумчивой. Приходила обычно поздно – после дневных лекций и вечерней работы; а он, затаив дыхание, подолгу ждал её поцелуя перед сном. Особенно страдал, когда она очень уж задерживалась, гораздо позднее уразумев, что радоваться вообще-то надо было: значит, какая-никакая личная жизнь у неё, как видно, была. А тогда он лежал на своей привычной раскладушке и с бессознательным страхом брошенности рассматривал лепнину на потолке, в которой ему виделись кошмарные чудища и иные потенциально зловещие обидчики. А мама всё не шла.
   Иногда он просился к бабушке, ложившейся здесь же, на легендарном пятиспальном диване, в их большущей, в 40 с лишним квадратных метров «гостиной». В прежние, доисторические, по его понятиям, годы это была действительно гостиная, а теперь она служила им и спальней, и столовой, поскольку была единственной из десяти комнат, благосклонно оставленной когда-то семье вошедшими в город красноармейцами. Большое, с пятью взрослыми дочерьми аристократическое семейство прадеда получило сей объедок своей «антинародной» собственности в обмен на то, что прабабушка, человек, как рассказывали, ещё более волевой и решительный, чем бабушка, отдала сразу, «не чинясь», красному командиру Коле – семейные драгоценности и столовое серебро. Коля, вскоре, однако, зачастит в прабабушкин дом. Но совсем не за теми драгоценностями – их больше не оставалось. Он влюбится в одну из пяти дочерей семейства (в его, Лёши, бабушку), женится на ней. Но потом с чего-то затоскует, запьёт. И помрёт от пьянства и туберкулёза. «Вот такие непутёвые мужики к нам и липнут», – любила повторять бабушка, временами вдаваясь в «доисторические» воспоминания.
   Если же в те одинокие вечера у бабушки бывало хорошее настроение, то она в ответ на его сдержанные, застенчивые детские мольбы о тепле и ласке гостеприимно откидывала собственноручно простёганое одеяло, и он тихонько вжимался в пышные складки бабушкиной ночной рубашки. И засыпал – в любви и безопасности. Но порой бабушка напускала на себя суровость (и это к нему-то!), говоря, как ему теперь уже думалось, заученную то ли из катехизиса, то ли из кодекса строителя коммунизма фразу: «Большой мальчик должен спать один». И тогда он, неутешный в своей одинокости, продолжал бесконечно пялиться на ненавистный потолок с чудищами. Пока, наконец, над ним, полусонным, но стоически не засыпающим, не склонялось мамино лицо со словами: «Лёшичка, милый, что же ты не спишь? Ну, задержалась я, прости…» – и холодок в сердце таял, а тело наполнялось счастьем.
   Наверное, в эти минуты он впервые начал ощущать своё тело. Но чужое, девчоночье, увидит – во всей, что называется, красе – скоро и неожидаемо.

10. Укол

   Они тогда снимали комнату. Даже не комнату – угол. Дом был двухэтажный, как бы сейчас сказали, гостиничного типа, с несуразной верандой, по периметру которой квартирные двери образовывали незамысловатый узор вдоль стенок неглубокого колодца, а его дном был грязный южный двор. Чуть ли не круглыми сутками здесь перекрикивались соседки, шныряли трёхколёсные велики «Дружок», и практически всегда сохло чьё-то застиранное бельё. Лёшка ощущал тогда этот дом именно гигантским колодцем, и много позже, приехав в город своего детства, был сильно разочарован, обнаружив, что тут всего-то с десяток квартир. На современной цифровой фотке, сделанной им в тот приезд, дом выглядел совсем уж анахронизмом: какая-то покосившая хибара. Еще через два года, в очередную свою командировку (а он их брал сюда частенько, хотя ностальгии в себе категорически не признавал), Алексей Один того дома вообще не обнаружит: на его месте построят шикарный, но безвкусный отель. Иллюзию огромности создавала в детстве, подумалось ему, скорее всего, именно эта веранда, по которой они носились, играя в прятки, ловитки, лапту и ещё какие-то, давно забытые игры.
   В тот воскресный вечер, однако, играть было не с кем – все дети невесть куда подевались. Он сидел на выставленном каким-то жильцом большом сундуке и тихо, почти медитативно скучал, когда к нему подсела соседская Оля – третьеклассница, девочка крупная, даже полноватая, в другие дни к нему, малышу-детсадовцу, которому ещё год до школы, и близко не подходившая. Несколько минут они в унисон уныло болтали ногами. Потом Оля, измерив его взглядом, вдруг предложила:
   – А может, в доктора поиграем?
   – Я не умею, – не останавливая ногоболтания, промямлил он.
   – Сейчас научу, – покровительственно заявила она. – Ты будешь доктор, а я больная. Вот это, – она извлекла из кармана огрызок карандаша, – будет твой укол, а вот этим ты будешь меня слушать, – и Оля протянула ему валявшуюся тут же, у сундука, прыгалку. – Давай, говори: «Больная, я вас должен выслушать!»
   Безропотно, хоть и без особого рвения он повторил текст «роли», приложив один резиновый наконечник прыгалки к своему уху, а другой – почему-то к животику задравшей свою маечку Оли.
   – Да нет, повыше – где сердце! – уверенно командовала Оля, видимо, хорошо освоившая правила игры. – И говори: «Дышите – не дышите!»
   – Дышите! Не дышите! – ему стало интереснее. – Больная, вы заболели, – с театральной угрозой в голосе сымпровизировал Лёша. – Сейчас я вам дам пилюлю.
   – Фу, не люблю пилюли, – сморщила веснушчатый носик Оля. – А сделайте мне, доктор, укол – вот этой иголкой, – игриво указала она на карандаш.
   Он изготовился было ткнуть обломанным кончиком в её пухлый пальчик, но «больная» вдруг задумчиво сообщила:
   – Дурак ты что ли… укол детям делают в попу.
   Информация была для него не новой, но в данном контексте озадачивающей.
   – Сначала протрёшь место укола ваткой, – и она протянула ему свой носовой платочек. Не успел он опомниться, а Оля уже лежала на сундуке, уткнувшись носом в покрывавший его вязаный коврик и… спустив трусики. От вида этой попы, белеющей в полумраке веранды, он совсем растерялся. Он вообще-то знал, что голая попа – это не очень прилично, но это было… захватывающе интересно! Конечно, и он когда-то, совсем маленьким носился голышом по пляжу. Такими же голопопыми пробегали мимо и девчонки, к которым он тогда совсем даже не приглядывался, да и что было на них смотреть…
   Но к тому, что он видел сейчас, почему-то очень хотелось присмотреться. Неожиданно он вдруг понял, что это… слепяще красиво! Сейчас, через много-много лет, он нашел бы яркие, выразительные, при этом самые что ни на есть деликатные слова, чтобы описать чудность девичьих (да нет же, ещё девчоночьих!) ягодиц. Но тогда он просто стоял с открытым ртом.
   – Ну, коли же! – с азартом скомандовала Оля.
   Он покорно потянулся рукой с карандашом к этому чуду. Но тут, как водится, в самый ответственный момент хлопнула дверь. И над сундуком взгромоздилась устрашающая тень Олиной мамы.
   Сколько же было крику!
   Срочно вызванная на веранду Лёшкина мама, которую оторвали от очередной толщенной стопки ученических тетрадок, заморочено и виновато улыбалась, но огонёк уже тогда хорошо знакомой ему иронии в её глазах (смысл которой он поймёт ещё нескоро) таки поблёскивал. Олина же мама на одной высоченной ноте воспроизводила множество каких-то загадочных слов, о значении которых он тогда даже не догадывался.
   Как не догадывался и о том, что увидел, на самом деле, далеко не всё.

11. Тайна

   – А Лёшка целуется! – эти слова произносит в раздевалке детсада издевательски жалостливый голосок. Адресованы они его маме, надевающей на маленького Алексея куртку: на улице холодно, ветер с севера – как его в эти краях называют, норд. Норд может сбить с ног, может перевернуть стоящий у обочины мусорный ящик, а то и вовсе вырвать с корнем дерево. Но бывают слова – хуже норда. Они будто раздевают догола, выставляя на всеобщее обозрение (раздевалка-то полна мам и детей!) самое постыдное: он сделал то, чего нельзя делать никогда!
   Если бы он тогда мог предположить, что чувствовал Достоевский у позорного столба, то наверняка бы ощутил нечто похожее. Или вот что: как-то по радио Лёша услышал трансляцию с первомайского митинга, на котором толпа скандировала (ему подумалось, что совсем как на футболе): «Позор американским империалистам!» Он ещё не знал, кто такие эти американские империалисты, но представил двух дядек – почему-то, как ни странно, именно негров, он их как-то видел у здания местного нефтехимического института. И вот эти дядьки в чём-то были жутко виноваты, но ведь они не хотели – это он тоже странным образом понимал. Они стоят перед огромной, такой громкой толпой, прижавшись плечами друг к другу, ёжатся от ужаса. А толпа знай себе кричит: «Позор! Позор!» – и ему было так жаль этих американских империалистов. Доподлинно не известно, почувствовал ли тогда, в своей синей болоньевой курточке, под завывание норда за окном, он себя американским империалистом, но прижаться к чьему-то плечу очень захотелось.
   Явно проинтуичив это, мама с деланной укоризной (но опять же, с этой затаённой, так хорошо знакомой ему чуть ироничной поддержкой) покачала головой и, как бы исполняя роль извиняющегося Лёшика, твёрдо заверила скорчившую кислую рожицу ябеду Фирочку:
   – Он больше не будет.
   И только уже дома, присев перед ним на корточки и взъерошив его пока ещё непослушные волосы, произнесла фразу, запомнившуюся на всю жизнь: «Никогда не целуй насильно». Он хотел было сказать: «А она первая…», но почему-то осекся.
   …Культовый в те времена американский фильм «Серенада солнечной долины» он смотрел после этого первого, детсадовского просмотра, наверное, раз десять. И непременно вспоминал при этом Фирочку. Позже как-то открыл в альбоме старую детсадовскую фотографию, где тремя рядами построены мальчики-девочки, и Фирочка, как обычно, стоит рядом с воспитательницей, а вот и он, Лёшка, крайний справа: интересно, все дети дисциплинированно смотрят в объектив, а он – куда-то в сторону. Нет, не на Фирочку – её он с тех пор стеснялся и даже побаивался. А просто в сторону.
   Аллергичную нервную девочку, скорее всего, полностью звали красивым южным именем Земфира. Но именно сокращенное, почти щенячье её имя как нельзя лучше соответствовало тому выражению «Фи!», которое почти всегда присутствовало на этом 6-летнем личике. Кончик своей толстой косы Фирочка обычно наматывала на палец и как бы со стороны подёргивала себя за волосы. Но мальчишки из группы сделать то же самое ни за что бы не решились: можно было схлопотать по полной, и один-таки смельчак схлопотал – не как-нибудь, а коленкой между ног, после чего перепуганная воспитательница унесла задиру в медпункт. Про таких, как Фирочка, обычно говорят: «Да ну её… не связывайся!».
   В этой истории для него, вспоминавшего её уже взрослом, самым, наверное, загадочным было то, что в обычном районном детсаду, находившимся за углом от его дома, время от времени показывали кино. На стену натягивалась простынка, детей рассаживали на стульчики полукругом, тушили свет, и комната озарялась лишь отблесками с экрана, а сзади, у проектора крутился дядька, время от времени подтаскивавший тяжеленные коробки с лентой. Когда часть кончалась, свет в комнате включали, дядька снимал с колеса проектора одну бобину и водружал другую. Возможно, он был родственником или ухажёром кого-то из воспитательниц и по блату устраивал ей, а заодно и детям, мало что в этих фильмах понимавшим, бесплатное кино. Запомнил, впрочем, Лёшка только «Серенаду солнечной долины».
   Свет потушили, и с экрана раздались звуки восхитительной (это он уже много лет позже оценил) «Читтануги-Чучи» Глена Миллера. На стульчике справа от него, задрав к экрану презрительно искривленные, как обычно, с выражением «Фи!» губки, сидела Фирочка. Сидеть-то она сидела, но ей явно не сиделось, и время от времени она тыкала локотком Лёше в бок. Зная, что с Фирочкой шутки плохи, он никак не реагировал на эти тычки. А надо вам заметить, на всех детсадовских мальчиках и девочках, были в те времена абсолютно одинаковые застиранные голубые маечки и чёрные трусики. Кто-то что-то пел с экрана, кто-то вертелся волчком на непонятном для южных детей льду, когда Фирочка неожиданно очень настойчиво потянула своего соседа за рукав. «Хочешькоечтопокажу?» – скороговоркой шепнула она Лёшику в ухо, и при этом он чуть не свалился со стула. Читтануговая музыка бурлила весело и громко, но Фирочкин шёпот он всё же разобрал. «Чего?». Но она уже… наклонила его за шею к оттянутой резинке своих трусиков. Фирочка была девочкой упитанной, и первое, что он разглядел в отблесках экранного катка, – это было кругленькое пузико с выпуклым пупком. Он засмотрелся на несколько отличавшийся от его пупок, но вдруг понял, что показывают-то ему совсем другое. Он и не знал, что это у них так… «Потрогай!» – повелительно прошипела Фирочка. И она потянула его руку туда, где он, к удивлению своему, ощутил глубину и мягкость.
   Часть оборвалась, как всегда, неожиданно, и за секунду до того, как дядька включил свет, чтобы поменять бобину, резинка чёрных трусиков захлопнулась, а Лёшина рука был выдворена с территории, на которую только что так неожиданно попала.
   Когда же вновь погас свет, и на экране продолжились калифорнийские любовные страсти, Фирочкин стул оказался отодвинут от него на такое малодоступное расстояние, что он чуть не заплакал от обиды, поняв, что это всё, больше «кина не будет». Если, конечно, не считать того, что разворачивалось на белой кинопростынке.
   После этого случая он проникся какой-то невыразимой нежностью к брезгливой Фирочкиной мордашке. Да, именно мордашке – о том, другом, что ему не только показали, но и на мгновение дали потрогать, он и подумать боялся. Если и вспоминал, то, скорее, с неким священным ужасом. Будто ненароком проник в страшную тайну, что находилась в Фирочкиных трусиках, в Запретный город, о существовании которого он прежде знать не знал, ведать не ведал.
   Тогда и возникло в нём это понимание запретности, которую таило в себе женское естество. Но если что-то нельзя, то что-то, наверное, можно? Хоть в щёчку поцеловать – ведь можно? (Откуда, как это в детских ощущениях, желаниях возникает эта взаимосвязь – между запретным местом и «поцеловать в щёчку»?) Впервые он понял: его губы способны выразить нечто, кроме слов. И в какой-то момент исхитрился. Фирочка, нагнувшись к ботинку, завязывала шнурок. Он тоже пригнулся – и с отчаянным безоглядством чмокнул её в шершавую, аллергичную щёку. Фирочка подняла на него брезгливый носик, показала язык, но промолчала. Дождалась, пока мама пришла. Коварная.
   Второй раз прикоснуться к тайне довелось ему уже пятиклассником. А потом в выпускном, 11-м классе. Вот такие этапы большого пути.

12. Пара

   Парочка была очаровательна. Он, лет 22, высокий, брутальный, с легкой небритостью щек и черепа. А она, совсем ребенок, лет 15, но ребенок не по-детски прелестный: уже не девочка, но еще не девушка, с русыми локонами из-под вязаной шапочки и смородиновым, четких линий ртом. Было в этой паре нечто одновременно и неправильное, и гармоничное. На просвет её мелко моргающих, почти младенчески длинных (у взрослых эта длина обычно «куда-то девается») ресниц её приятель выглядел мужиковатым, сильно старшим. Она же излучала абсолютное доверие к его вполне матросскому плечу, в которое упиралась беззащитной щекой.
   Потом он достал мобильник и предложил ей там что-то почитать. Она улыбчиво согласилась. И он бесповоротно занырнул в увлекательные глубины небольшого монитора. На какое-то время она попыталась было последовать его примеру. Но потом вдруг реснички сомкнулись – ребенок уснул. Да как безмятежно-крепко! Объявили и проехали одну станцию, другую. Она спала. Он читал. А Один сидел напротив и улыбался: как же это хорошо, что они не боятся своих чувств, не боятся любить друг друга!
   Мысленно он даже подгонял своего визави: «Чурбан ты бесчувственный! Да оторвись ты от монитора и погляди на это трогательное создание рядом с тобой! Ведь никакие тексты слов, никакие „весёлые картинки“ в твоем, с позволения сказать, гаджете не сопоставимы с этим личиком, с нарисованным на нем безлимитом доверии тебе, бестолковому. Одна ее маленькая ладошка – в твоей огромной лапе, а из второй сейчас вывалится пакетик с чипсами. Эй, оглянись! Чудо-то – рядом!»
   Наверное, его мыслеобразы были слишком эмоциональными. Парень поднял взгляд – сначала на Лёшу, вполне идиотски, как говорили в детстве, «лыбящегося», потом, въехав в его «мессидж», и на девочку. И вдруг по-мальчишески расплылся такой волшебной нежностью… что сразу перестал быть брутальным и бесчувственным. Сначала аккуратно, чтобы не потревожить, вынул чипсовую упаковку из её пальцев. Потом тихонько подергал за ушко, потеребил носик… Бесполезно. Дитя спит. Тогда, поозиравшись по сторонам и смущенно подмигнув мне, «супостату»: мол, выходить пора нам – сорри за «неформат», наклонился и поцеловал её в губки.
   Она очнулась сразу и ответила на его поцелуй – да так, что было понятно: э, да никто тут не дитя, и все у них давно чики-поки. Сиди на скамье напротив с полдюжины ханжей, все дружно бы возмутились «малолетнему разврату» – и даже не потому, что целуются (они сейчас на каждом шагу целуются – и молодцы!), а потому, что «мала ещё».
   Но ханжи давно спали в стылых супружеских постелях, в которых много лет не ночевала любовь. И он опять подумал: как же это здорово. Значит, нежность между ними – настоящая и обоюдная. А что «мала», так ведь и Джульетте-то было всего 12, а Ромео – 14. От этого их любовь не перестала быть любовью. И даже совсем наоборот.
   Они выскочили, как только поезд замер. Один мысленно кричал им вслед: «Ничего не бойтесь и не стесняйтесь! Любите друг друга!»

13. Ласка

   Мама Билки была, судя по всему, большим начальником. Каждое утро она привозила 6-летнюю дочку к его бабушке, в её детскую группу. Сейчас бы, наверное, бабушку называли бэби-ситером. На непонятно зачем сохранённом мамой фото бабушка сидит на бульварной скамейке с группой деток, прикрыв лицо ладонью: она почему-то не любила фотографироваться, и когда Лёшка нажал на спусковой крючок своей «Смены», поспешно «защитилась». Девочка рядом смотрит на неё с удивленной и застенчивой улыбкой. Это Билка.
   Странное имя Билки происходило опять же, как и в случае с Фирочкой, от какого-то изысканного восточного, но так и оставшегося Лёшику неизвестным. Говорили, что с год назад умер отец их большого семейства, оставив её и троих старших братьев, по сути, сиротами: мать, похоже, была занята работой с утра до вечера, и порой привозил Билку к Лёшиной бабушке её личный шофёр. Он же, чаще всего, забирал девочку вечером, когда Билкины братья (а младшему из них, было, как и Лёшику, 12) возвращались с уроков или с тренировок. Они её и укладывали на ночь. Ребёнком Билка была тщедушным и болезненным. Улыбалась всегда тревожно-обиженно, будто заранее опасаясь, что её сейчас ущипнут, толкнут, дадут подзатыльник. Может, потому Лёша к ней и привязался – как маленькому беззащитному зверьку, зашуганному чьей-то грубостью. Он приходил к бабушке после школы, ел-пил, делал уроки. Не спал, конечно, днём – большой уж. С «нагрузкой» у тогдашних «бэби-ситеров» бывало по-разному: то по два-три подопечных, то по одному. Билка тогда была единственной бабушкиной подопечной.
   Днём, когда она спала или просто лежала в постели, он обычно сидел в старом, с потёртой обивкой кресле, держа на коленях очередного Жюль Верна. Но только при Билке почитать редко когда получалось. Она обычно не могла уснуть – просто лежала, так грустно уставившись в потолок, что сердце маленького Одина, поглядывавшего на неё искоса, кровью обливалось. А порой – с этим же, «перевёрнутым» взглядом – просила: «Лёш, посиди со мной, а…». Бабушка чаще всего в это время крутилась по хозяйству на кухне. И он пересаживался на краешек дивана.
   По-русски Билка говорила с сильным акцентом, и это её «посыди са мной» его как-то особенно трогало. Вот и сейчас он отложил в сторонку капитана Немо.
   – Погладь, может быть, мою голову, – неуверенно сказала Билка. – А то меня никто не любит.
   Он был явно не готов к такому повороту. Попробовал возразить:
   – А мама, а братья?
   – Мама всегда не дома, а браться злые – они мне больно делают, – … и поёжилась, будто и впрямь от боли.
   Он неуверенно протянул руку к её чёлке, погладил лобик.
   – А ещё можно погладить? – попросила она как-то очень жалко.
   Весь этот час он тихонько гладил её волосы, плечи, руки в розовых диатезных разъединах. В те времена диатез был почти у всех детей – наверное, от недостатка витаминов. А она, привычно сдерживая слёзы, говорила, какие её братья недобрые, как они все время кладут её на диван и больно бьют по попе, «наказывают – как будто я что-то плохо сделала, а я же ничего не делала, да…». А потом, будто решившись на что-то, с нажимом добавила:
   – Они мне в разных местах делают больно.
   Билкины проблемы с русским языком придавали её словам какую-то особую, щемящую странность, которую 12-летнему мальчику, пусть даже очень «книжному», скорее всего, оценить было невозможно, но… это было так трогательно… Теперь он, взрослый, увенчанный многодесятилетним читательским опытом, мог бы, наверное, разглядеть в ней удивительную, почти жертвенную доверчивость и ещё много чего, тогда же… тогда Лёше было просто очень жалко девочку.
   Хотя нет, к этому примешивалась ещё и с трудом осознаваемая нежность, которая, по сути, была радостью отзыва: ты гладишь – тебе в ответ улыбаются.
   Билка вскоре привыкла к этим его выпрошенным и вполне невинным ласкам и действительно каждый раз благодарно улыбалась. Ему же именно эта благодарная её улыбка доставляла самое большое, до конца ещё не осознаваемое, но невыразимое удовольствие. Он прикасался к её коже бережно, будто боясь нарушить тонкий покров.
   – Ты хорошо делаешь, ты добрый, ты не как братья, – повторяла она. И подставляла то щёчку, то ушко, то спинку.
   При этом ему ни разу не пришло в голову поцеловать её – поцелуи явно не входили в «условия игры». Но сама игра заходила всё дальше. Он уже гладил её животик, и это ей очень нравилось, а в какой-то момент, поддавшись невнятному, но неудержимому влечению или… просто любопытству, он приспустил её трусики. На тоненьких девчоночьи бёдрах эти трусики выглядели какой-то неуместной тряпочкой. А Билка, ничуть не смутившись, несколько секунд продолжала всё так же тихо улыбаться. Потом задала как бы сразу два вопроса:
   – А ты мне больно не сделаешь?
   – А твоя бабушка не войдёт?
   Он не ответил ни на один. Тогда она совершенно по-женски (как подумал бы взрослый Лёша!) стянула трусики на одну ногу и с удивительной грацией раскинулась на постели, представляя собою образ полнейшего, безоговорочного доверия. Он прикасался к этому чуду с тем благоговением и трепетностью, на которые только способен 12-летний мальчишка, ещё не познавший женщину да и не готовый к этому познанию.
   «Там, оказывается, когда гладят, бывает совсем не больно, а приятно, – говорила она ему, – и ты не бойся, потому что я не боюсь. А братьям я больше не разрешу там трогать – кричать буду, на весь дом…».
   Прошло лето, наступило 1 сентября, Билку отдали в 1-й класс, в её школе была продлёнка, и от бабушкиных услуг отказались.
   А лет через пять старенькая уже его бабушка вдруг сообщила Лёше заговорщицким тоном, что встретила на улице Билку.
   – Такая красавица стала! Обещала завтра ко мне часам к 6-ти заглянуть. Приходи – повидаетесь. Вы ведь… дружили…
   Он не пришёл. Испугался.

14. Тото

   Но похожи они были умопомрачительно. Оба – худощавые и плоскогрудые, хотя о последнем качестве, конечно, можно было говорить применительно к Тоне. Она хоть и была на год старше своих новых одноклассниц, но, в отличие от них, школьное форменное платье сидело на ней абсолютно равнинно, не возбуждая мальчишеского любопытства, а то и желания ненароком прогуляться ладошкой по соблазнительным бугоркам.
   К концу восьмилетки пацаны в их «В» -классе как-то вдруг резко вытянулись и, судя по всему, не только ввысь. На уроках физкультуры они пялились на выпуклости девчонок, норовя как бы случайно толкнуть, прижаться или просто дотронуться до какой-нибудь особо «высокоразвитой» одноклассницы. Была, что и говорить, в этом грубоватом, подчас на грани хамства проявлении зарождавшегося желания та самая любопытствующая тяга к женскому естеству, которая с годами у одних сформирует подлинную способность любить, причём не только тело и не только телом, а у других, коих большинтво, так и затормозит на уровне недоразвитого желания полапать.
   Но плоская Тонина грудь не вызывала ни малейшего мальчишеского любопытства. Зато попа у неё была великолепна! Это проявилось как раз на уроках физкультуры, когда стройная сверху и выдающаяся снизу Тонечка выбежала вслед за остальными девчонками из раздевалки, встав самой первой, в соответствии с ростом, в шеренгу по одному. И пока она бежала, все пацаны провожали ошалелым взглядом её вздыбленный, как у породистой лошадки, задик в чёрных спортивных трусиках. Позже, поездив по миру, Лёша узнает, что это и есть так называемая «бразильская попа», хотя, конечно же, никакой бразильской или иной экзотической крови в Тоне и Толике не было и быть не могло.
   Впрочем, и после этого открытия мальчишки не решались приставать к Антонине – даже «методом случайного касания». Потому что рядом с нею всегда был Толик. Не сказать, чтобы Анатолий был грозен на вид – такой же, как и сестра, узкоплечий и нескладно длиннорукий. Но он всегда был при ней – неразлучно: что на уроках (близнецы неизменно сидели за одной партой), что после них. И потому любой потенциальный обидчик понимал, что дело будет иметь не с одним, а сразу с двумя ответчиками. И то, что придётся ему при этом несладко, видно было по жёсткому, с серебринкой взгляду этих двух пар каких-то очень светлых, почти прозрачных, голубовато-серых глаз.
   Случилась, к тому же, в самом начале учебного года история, которая мигом отвадила от этой парочки всех шутников и задир. У Тони и Толика была вообще-то действительно странная, даже неприличная фамилия – Пипикины. И когда на первой же перекличке Аннсильна дошла, читая список в журнале, до этой их фамилии, то, сами понимаете, после слов «Пипикин Анатолий» – «Я!» и «Пипикина Антонина» – «Я!», класс, на секунду изумившись, загоготал. На перемене же один из классных непререкаемых «умников», подойдя к мирно стоявшим у стеночки близнецам, громко – чтобы все слышали – «пошутил»: «Пипикины, а у вас пипики – разные или тоже одинаковые?» На что Толик с отсутствующим лицом – только серебринка в глазах блеснула – коротким движением ткнул шутника в солнечное сплетение. Тот скорчился, присел на корточки и долго ещё не мог прийти в себя, опоздав в результате на следующий урок. С тех пор на фамильную честь Пипикиных никто не покушался.
   Хотя, на самом деле, в той неуклюжей шутке была, как водится, лишь доля шутки. Потому что похожи были Тоня и Толик, повторимся, совершенно невообразимо – сейчас бы сказали: как клоны. Их «одноликость» усугублялась тем, что Тонечка, как и её брат, неизменно стриглась очень коротко – как тогда называли, «под мальчика». Да, брат с сестрой были, что называется, на одно лицо (как-то учитель физики РомРомыч незло назвал их «двое из ларца, одинаковых с лица», процитировав популярный в то время мультик, и близнецы на это вовсе не обиделись, даже как-то гордо переглянулись). Это «одно лицо» Толика-Тони было, наверное, простоватым. Но безумно обаятельным. Густые брови над глубокими глазницами. Широкий, почти «картошкой», нос. Абсолютно гладкие, бледные щёки, лишенные мучивших большинство их ровесников прыщей. И потрясающие, губы какой-то необычной, крылатой формы!
   Вот уж на что, а вовсе не на округлости Тониной попы Лёшик украдкой заглядывался. Как раз в те времена он и придумал своё личное, Лёшино, восприятие противоположного пола: там, под одеждой, у девчонок ведь всё одинаковое! Ну, что-то где-то чуть большего или чуть меньшего размера, но выглядит-то это у всех девочек, девушек, женщин стан-дарт-но. Да, это хочется увидеть, потрогать, распознать – но такое желание вызывает у него, Алексея Одина, любая девчонка. Независимо ширины, высоты и прочих количественных, геометрических параметров тех или иных участков её тела.
   А вот лицо – это индивидуальность. Его-то и интересно понять. То есть тело – ощутить, лицо – познать. Он и во взрослости будет с отчаянием вглядываться в лица, мучительно пытаясь отыскать то самое, его – любимое лицо. Но тогда, девятиклассником, наглядевшись на лица близнецов, он впервые сформулировал для себя: совсем не то прячет от окружающих человек! Закрывать от всеобщего зрения следует не нечто считающее неприличным, но вполне типовое в трусах… ну, и под лифчиком. А лицо.
   Глядя на Тонино лицо с её неимоверными, пухлыми, вразлёт губами, которые, когда она говорила, пусть даже просто отвечала урок, всегда подрагивали и дышали будто только что испарившейся влагой, он испытывал невыносимое возбуждение. Ни один из его прежних, пусть детских, но гораздо более интимных в своей адресности опытов общения с девочкой не вызывал у Лёши такого головокружительного приступа нежности. К этим губам хотелось прижаться своими – и долго-долго пить ощущение от соединения с ними. Больше, казалось, ничего и не надо. Да, именно так тогда ему казалось.
   Однажды, впрочем, он поймал себя на том, что с тем же вожделением смотрит на губы вовсе не Тони, а Толика. И дико смутился. Стало неловко перед самим собой. Попытался было успокоить себя: они ведь так похожи! Да, губы Толика внешне ничем не отличались от губ его сестры. Но… это были губы мальчишки. Задумался: а может, его теория неверна, и то, что там, под одеждой, всё же важно, это тоже часть индивидуальности? Ведь не испытывает же он влечения… к своим одноклассникам… или ещё к кому-то из пацанов – бред какой! Алексею Олеговичу, кстати сказать, было в его 15 лет абсолютно неведомо, что такое тоже вполне возможно и даже происходит вокруг. Времена что ли были наивные? Или только Лёшик?
   Так ни к чему и не придя, он перевёл взгляд на сидевшую рядом с Анатолием Антонину – благо, распознать who is who, позволяла школьная форма.
   Странную эту парочку Лёшик назвал Тото сначала только мысленно, для себя – захотелось как-то собрать близнецов воедино в своих размышлениях. Не предполагал он тогда, что ещё с античности занимала человека возможность двуполости, гермафродита.
   Надо сказать, Тоня (вместе с нею неизбежно и Толик – как некое зеркало сестры) занимала в его мыслях все больше места. Она стала тем волнующим объектом, который неизбежно должен появиться в жизни любого мальчишки, как только он начинает осознавать, что вообще-то он уже почти мужчина.
   А потом он вдруг как-то легко подружился с близнецами. Были они совсем не глупы – из тех твёрдых троечников, которые просто не удостаивали скучную школьную повседневность своим излишним вниманием: да, можно, конечно, учиться и получше, но для чего?
   Зато киношниками они оказались такими же увлечёнными, как и Лёша. А осведомлёнными – даже больше него. В то время как раз в кинотеатрах один за другим шли фильмы замечательным итальянским комиком Тото. Конечно, внешне это смешной коротышка ничем не напоминал долговязых близнецов Пипикиных, но его артистическое прозвище так удачно накрывало их обоих! Кстати, о том, что Тото – не настоящее имя актера, у которого, на самом деле, много всяких длинных имён и титулов, поведал Лёше как раз Толик. Прогуляв уроки, они втроём выходили из кинозала после очень весёлого фильма «Операция Святой Януарий», когда старший Пипикин (а он, как позже выяснилось, родился на 15 минут раньше сестры) поразил нашего героя своими познаниями, оттараторив длиннющее реальное имя итальянца. Оказалось, бабушка близнецов, с которой, а не с родителями, уехавшими куда-то в длительную заграничную командировку, они и жили, – известный киновед – правда, с другой, очень даже благозвучной фамилией. В общем, стало юному интеллектуалу Лёшику с этой парочкой ещё и интересно.
   – Так вы и есть Тото – То-ня и То-лик, – подмигнул осмелевший Лёша, и все трое расхохотались.
   С тех пор в кино они вместе ходили два-три раза в неделю: иногда после уроков, иногда вместо. Учился Лёша легко, без напряжения, репутацию у учителей имел отменную, так что прогулы ему сходили с рук. А вот к Пипикиным предметники цеплялись – второгодники да ещё и очевидные лентяи. Отмазывала их Аннсильна: ходили слухи, что с их бабушкой она приятельствовала. Вообще слухов вокруг близнецов было множество. Почему, например, на второй год остались? Да, лентяи, но советская школа ещё не таких «за уши» перетаскивала из класса в класс. Говорили о какой-то загадочной болезни, которой заболел в прошлом году Толик – и настолько заразной, что месяцами нельзя было в школу ходить. Вот и оставили его на второй год. А Тоня осталась на повторное обучение из солидарности с братом. Впрочем, была ещё одна версия – что всё наоборот: заболела Тоня, а из солидарности – как раз Толик.
   Лёшик в какой-то момент решился спросить об этом Тоню напрямую. И это оказался такой момент, такой момент… Тоня только и ответила вроде как шутя:
   – Чтобы с тобою встретиться, Лёшичка…
   Тут-то всё и произошло.
   Это был какой-то то ли коммунистический, то ли ленинский – шут их поймёт! – субботник. Весна тогда случилась ранняя, апрельское солнце не просто слепило, но и по-настоящему жарило. И все не на шутку вспотели, разбирая и собирая, сортируя и бессмысленно перетаскивая с места на место кучки мусора в школьном дворе. Одноклассники попахивали не слишком, скажем так, аппетитно, и чуткий к запахам Лёша сторонился всех. Кроме близнецов, с которыми, по сложившейся уже привычке, держался вместе. А сейчас он, к тому же, с удивлением констатировал в уме: не пахнут! Ни Тонечка, ни Толик. Во взрослости он будет также удивляться не пахнущим (вопреки стереотипам) негритянкам. Вот и эти двое, похоже, совсем не потели – даже на уроках физкультуры: после суматошного волейбола или прыжков через «козла» в душном гимнастическом зале.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →