Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Один раз в год, 22 августа, правитель Лихтенштейна принц Ханс-Адам II (р. 1945) приглашает всю страну на праздник к себе домой.

Еще   [X]

 0 

Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой (Кейт Куртис)

Антуан де Сент-Экзюпери, философ и математик, инженер и авиатор, поэт и воин, предстает в увлекательном жизнеописании Куртиса Кейта во всем блеске и разнообразии талантов. Автор не в ущерб захватывающему изложению, придерживаясь фактической точности, открывает новые черты в устоявшемся каноническом образе легендарного писателя. В повествование вплетен удивительно тонкий анализ произведений Антуана де Сент-Экзюпери, приводятся личные свидетельства, модные сплетни и легенды.

Год издания: 2003

Цена: 89.9 руб.



С книгой «Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой» также читают:

Предпросмотр книги «Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой»

Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой

   Антуан де Сент-Экзюпери, философ и математик, инженер и авиатор, поэт и воин, предстает в увлекательном жизнеописании Куртиса Кейта во всем блеске и разнообразии талантов. Автор не в ущерб захватывающему изложению, придерживаясь фактической точности, открывает новые черты в устоявшемся каноническом образе легендарного писателя. В повествование вплетен удивительно тонкий анализ произведений Антуана де Сент-Экзюпери, приводятся личные свидетельства, модные сплетни и легенды.


Куртис Кейт Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой

Вступление

   Биография – почти всегда опасная затея, когда дело касается того, кто умер не больше пятидесяти лет назад. Но поколения, увы, тают, и люди с годами не молодеют. Мне хочется вспомнить Сент-Экзюпери. Хотя он умер в 1944 году, пройдут годы, а скорее десятилетия, прежде чем многие письма, написанные им близким, еще живущим среди нас или уже умершим, будут изданы. Но намного раньше почти всех, кто знал его при жизни, уже не будет рядом с нами, и они не смогут поделиться своими воспоминаниями. Выходит, риск подобного начинания с самого начала оправдан целью этой своего рода спасательной операции по сохранению дорогих воспоминаний.
   Мне не посчастливилось лично знать Антуана де Сент-Экзюпери. Когда он был в Нью-Йорке в 1942 году, я только поступил в Гарвард, в последующие годы войны он попал на север Африки, я же был отправлен в Англию в составе подразделений армии США. Поэтому эта книга не работа «свидетеля» – это работа историка. Историка, который стремился заполнить пробелы биографии Антуана (о нем написано немного по-английски и очень много по-французски), расширив представление о нем в различные периоды его жизни через восприятие его современников, родственников и сослуживцев.
   С одной стороны, я полагаю, что большинство из них немедленно согласилось бы: Сент-Экзюпери – индивидуальность, поскольку был писателем. Нет ничего труднее для приговоренного писать из «вторых рук», чем передать обаяние конкретного человека, особенно если тот действительно обладал способностью буквально околдовывать людей. Фокусник, чьи натруженные руки землепашца могли выполнять карточные фокусы на одном уровне с великим Гудини. Андре Моруа когда-то сравнил мастерство Антуана-рассказчика с Шахерезадой из сказки. Джон Филлипс, работавший фоторепортером «Лайф», называл его Пикко делле Мирандола XX столетия. Другие уподобили его Леонардо да Винчи или человеком времен Ренессанса, всепоглощающе любопытным, если не всезнающим.
   – Сент-Экс? – однажды переспросил меня генерал Рене Буска и протянул мне карикатуру, на которой «Пепино» нарисовал себя. «Mais il savait tout faire», – не было ничего, что он не умел бы делать. Один из его самых близких друзей, доктор Жорж Пелисье, захотев воздать ему должное после смерти, не смог найти ничего лучше, чем пятигранник, «Пять ликов Сент-Экзюпери», или пять аспектов его индивидуальности: Сент-Экс – летчик, Сент-Экс – писатель, Сент-Экс – человек, Сент-Экс – изобретатель и Сент-Экс – фокусник. Список мог бы быть расширен, и Пелисье мог столь же оправданно назвать свою книгу «Семь ликов Сент-Экзюпери», добавив Сент-Экса – юмориста и Сент-Экса – мыслителя. Да, это все о нем, «читал немного, но знал и понимал все» (цитируя Пелисье), был мыслителем в самом глубоком понимании этого слова и использовал карточные фокусы, словесные загадки, шахматные игры и комические рисунки, чтобы маскировать самые глубокие переживания.
   Обладавший столькими талантами, проживший насыщенную приключениями жизнь, этот пионер неба превратился в легенду. В его собственной стране католики и другие конфессионеры в поиске «героя своего времени» поддались соблазну подчеркивать «Сент» в его имени и возводить его на пьедестал. Обстоятельства его жизни не всегда соответствовали этому возвеличиванию, но его творения – да. Так или иначе, но Сент-Экзюпери нужно в конечном счете оценивать в связи с написанным.
   Не нужно читать Данте, не говоря уже о Жиде, Франсуа Мориаке или Грэме Грине, чтобы понимать – добродетель изначально несет в себе меньше интереса, чем порок, и это почти всегда так. И в этом – скрытое предупреждение, но Сент-Экзюпери, и это так характерно для него, пренебрег постулатом. Не желая быть втянутым в эти споры, он посвятил все свое творчество изучению таких основных человеческих достоинств, как храбрость, решительность, настойчивость, ответственность, великодушие, самопожертвование, лояльность и любовь. И это в век всеобщего неверия! Ему грозило полное неприятие, особенно со стороны нового поколения субсартрианских последователей Декарта, которые, независимо от своих возможностей, стремились к главному – не дать себя одурачить добрыми намерениями. «Сент-Экс? Да это скаутское движение!» – выкрикнул несдержанный молодой парижанин мне в лицо не так давно. Французский Киплинг, почти Баден-Пауэл, написавший полдюжины книг, и все на тему «Если». Жан-Франсуа Ревель насмехался над его «банальностью, управляемой задницей», и назвал его «человеком-кукушкой, заменившим человеческий мозг двигателем от самолета». Жан Кау, этот энфант терибле (ужасный ребенок) французской журналистики, отрицал его работы как «большой обман наших времен», «героико-гуманистические безделушки, венок пустых идей, достигший высшей точки во вполне сентиментальном идеализме». Жорж Фрадье, писавший в «Фигаро литерер», вынужден был признать, что не выносит маленьких принцев: «Принцев вообще. Но прежде всего, маленьких принцев, с их белокурыми завитками. Их голоса, звучащие наподобие флейты, их очаровательные капризы, их учтивые вздохи и их красивые смерти». Другой критик, Жан-Луи Бори, даже поднял вопрос: «Может ли читатель спасти Сент-Экзюпери от Сент-Экса?» Его главный тезис состоял в том, что стало культом «это божество в синей униформе, чье имя было сокращено для удобства ежедневного употребления… Этот увлеченный профиль сделан для ханжеских медальонов, подобных тем, которые соответствующие молодые люди добропорядочной католической буржуазии носят на груди у основания шеи».
   Цель этой книги – вовсе не намерение ответить на все приведенные обвинения, которые в действительности открывают нам скорее их авторов, а не Сент-Экса. Но его работы двадцать пять лет спустя после его исчезновения (где-нибудь между Корсикой и Альпами в июле 1944 года) продолжают пробуждать горячие споры, – и это неоспоримый факт, свидетельствующий о их сильном воздействии. Ведь только «мертвые» книги не порождают никаких дебатов. Это – также дань его многосторонней индивидуальности, которая последовательно расстраивала тех, кто любит присваивать себе право классифицировать людей в опрятных коллекционных ящичках, например «правом» или «левом», «архиреакционеров» или «подлинных революционеров».
   Рожденный в знатном и благородном семействе, имеющем привилегированный доступ к дворцовой жизни с начала XX столетия, Сент-Экзюпери был одним из тех благословенных «детей богов», как их любил называть Томас Манн. Но его героями не стали такие героически проверенные образцы, как Гете или Толстой, – ими стали Достоевский и Ницше, «дети ночи». Это был один из многих парадоксов, отличающих этот парадоксальный мир. Антуан был человек действия, ненавидевший упорные упражнения, поэт, преднамеренно отвернувшийся от рифмы и ограничивший себя прозой. Он обладал незаурядным математическим талантом, но осуждал культ математики, атеистом, отчаянно желавшим верить в Бога. В своих действиях он совершеннее Жан-Поля Сартра, но слово «участвует» встречается только дважды, или, возможно, трижды во всех его письмах. Он стал одним из великих французских стилистов XX столетия, но не был и не желал быть профессиональным писателем. Это, конечно, было и остается непростительным оскорблением тем «субинтеллектуалам» (как нравилось называть эту категорию литераторов Юджину Ионеску). Они инстинктивно распознают в нем то, что терпеть не могут: вторжение одаренного постороннего, чья жизнь (так уж получилось) была – какое оскорбление! о, какой позор! – намного ярче, чем их собственная. Как написал Жильбер Кесброн по поводу этих хулителей: «Сент-Экзюпери, как вы знаете, был по специальности летчик, и больше ничего. Почему же тогда он связал свою жизнь с писательством? Он не понимал, что это – территория, охраняемая теми, кого она кормит, для тех кальмаров, присосавшихся к скале, имеющих только чернила, чтобы защитить свое завистливое и ядовитое племя, и на чьей территории столь неблагоразумно рисковать. Их священный шестиугольник обозначен Галлимаром – «Экспресс», «Нувель обсерватер», ресторан «Липп» и кафе «Флор». Это – их джунгли и их рай: «Планета людей пишущих».
   Ну, почти как китайские мандарины, они хотели бы отлучить Сент-Экзюпери, называя его второразрядным автором «нечитабельных книг». Но не столь разборчивая читающая публика, и во Франции и за границей, признала его как одного из великих авторов. Никто – ни Марсель Пруст, ни Луи-Фердинанд Целин, ни Андре Жид, ни любой другой из восьми французов, награжденных Нобелевской премией за литературу в XX столетии, за единственным исключением Альберта Камю, – не превзошел летчика по продаже книг за границей. Во Франции его успех был еще необычайнее. Согласно списку бестселлеров, составленному энциклопедией «Кид», Сент-Экзюпери – единственный французский автор прошлого столетия, чьи три книги вошли в первую десятку («Ночной полет» – на четвертом месте, «Планета людей» – на восьмом, «Маленький принц» – на девятом).
   Печально известно, что популярность – штука переменчивая, но кажется маловероятным, будто некая новая мода или «волна» способна изменить позиции Сент-Экзюпери, занятые им во французской классике. Его популярность за пределами Франции еще выше, в отличие от Сартра, Мальро или Камю, поскольку он писал в лирическом и поэтическом стиле, привлекающем лучших переводчиков. Трудности возникали с англосаксонскими читателями, болезненно относящимися ко всему новому, что приходит из Франции.
   «Для нас не важно, была ли книга написана в библиотеке или доме, пользующемся дурной славой, но мы не хотели бы, чтобы она исходила от группы бесплодных позеров, кто никогда не жил действительно стоящей жизнью». Ричард Олдингтон написал эти слова более двадцати лет назад, в то время когда Жан-Поль Сартр и Поль Валери могли рассчитывать только на внимание горстки американских интеллектуалов. Но «Ветер, песок и звезды» и «Полет на Аррас» читались в это же время сотнями тысяч. «Как все мы знаем, Сент-Экзюпери – пионер героических дней первопроходцев-авиаторов ныне уже отдаленной и легендарной эпохи. В этом и скрыта опасность. Есть много книг по авиации, написанных летчиками, часть из них хорошая, но большинство – посредственные изделия оплаченных бумагомарателей, эдакого пролетариата популярной литературы. Я чувствую, что мы должны назвать Сент-Экзюпери среди самых великолепных писателей, но не только потому, что он передал нам собственный опыт с такой преданностью, опуская при этом даже самые допустимые технические подробности, но и потому, что его моральные и интеллектуальные цели наделяли смыслом и достоинством его действия. В этом – различие между авантюристом и героем».
   Олдингтон, по общему признанию, умел размахивать топором, круша все налево и направо, как он и продемонстрировал позже в своей книге о Т.Е. Лорансе. Но его мнение, которое мы здесь привели, существенно. Я оставляю за читателем право самому решать, каким был Сент-Экзюпери, но в одном уверен: он был много больше, чем просто авантюрист.

   Куртис Кейт

Глава 1
Липы Сен-Мориса

   Внутри кабины – невыносимая жара. Но это обязательно каждый раз перед вылетом. Такая работа хороша для зимы, но совсем не для этого пекла, установившегося в конце июля. В этот утренний час (еще только пробило восемь) жара пока не давала о себе знать в полной мере, но утепленного летного комбинезона, в который он только что втиснулся, было достаточно, чтобы на лбу выступил липкий пот. Обременительным казался и надувной спасательный жилет, стягивавший грудь, и кислородный баллон, привязанный к левой голени, необходимый только, если придется выбрасываться с парашютом на высоте 30 тысяч футов. Очаровательная перспектива для летчика, которому в одиночку едва удавалось закрыть крышку кабины, не говоря уже о том, чтобы ее открыть!
   Единственное, от чего ему повезло избавиться, так это от револьвера 45-го калибра. Его, в соответствии с инструкциями, полагалось иметь при себе на случай, если самолет подобьют над вражеской территорией. Как и его боевые товарищи, также освобождавшиеся от ненужной тяжести, он с трудом представлял себя в роли голливудского героя, успешно отстреливающегося от отделения немецких солдат. Будет чудом, если он вообще сумеет выжить при падении. Он давно перестал верить в чудеса, но кислородный баллон – совсем другое дело. В отличие от револьвера, этот баллон оставался символом спасения, спасательным кругом, созданным для высот стратосферы. Этот груз стоило носить, чтобы соблюсти видимость и заверить других, да и самого себя в соблюдении правил игры. Своего рода дань, что приходится платить тем обрядам, без которых, будь то война или мирное время, ничто в этой преходящей жизни не имело твердой структуры или хотя бы опоры. Материальный эликсир, он напоминал больше цепи и чугунный шар заключенного, тягостная память о недолговечности его феодального владения. Попав в кабину, он терял свою свободу. Он смахивал, как сам однажды написал, на курительную трубку в ее мешочке. Ему было тесно, как раку в панцире. Он становился пленником своего тела, но оно само было зажато в этот металлический панцирь. Так капитан на своем суденышке зависит от его капризов.
   Присев на левое крыло самолета, лейтенант Реймон Дюрье, офицер действующей армии, в последний раз проверял ремни парашюта, переговорное устройство и систему подачи кислорода. Функционирование створок камеры было уже проверено. Ничего нельзя отдавать на волю слепого случая, хотя Дюрье прекрасно знал, как часто именно за случаем оставалось последнее слово.
   Удостоверившись, что все в порядке, он помог закрыть крышку кабины, с которой пилот не справлялся самостоятельно, поскольку после катастрофы в Гватемале с трудом поднимал левую руку выше плеча. Покончив с этим, Дюрье скользнул взглядом по крылу и дал отмашку механику. С резким кашляющим ревом заработал сначала первый, затем второй двигатель, и сильный поток воздуха, подобно невидимым косам, пригнул траву. Упакованный в свое снаряжение, совсем как лошадь-тяжеловоз в сбрую, пилот почувствовал, как напрягся корпус машины. Многочисленные приборные щитки… На лбу пролегли морщины, появлявшиеся каждый раз, когда он оставался один на один со своими мыслями, а не занимался, например, карточными фокусами или хохотал над злополучными товарищами по эскадрилье, вынужденными неподвижно сидеть за столом, в то время как полный кувшин воды опрокидывали им на голову.
   Наконец он поднял руку к микрофону, прижатому к подбородку.
   – Колгейт, Голоштанный Шесть запрашивает вышку… – неуклюже начал он на ломаном английском. – Разрешите рулежку и взлет?
   – О'кей, Голоштанный Шесть. Рулежку и взлет разрешаю.
   Команду, судя по акценту, подал американец из палатки управления полетами, расположенной в полумиле от самолета, на краю взлетной полосы.
   Краткая дрожь прошла по корпусу самолета, и тело Дюрье отозвалось на нее собственной дрожью, как только механик выбил из-под колес башмаки. «Лайтнинг» (номер 223 группы аэрофотосъемки 2/33) стартовал по грязи и траве до конца поля, где начиналась перфорированная металлическая полоса. Она служила взлетно-посадочной для «спитфайеров», за штурвалами которых сидели британцы, и «лайтнингов», управляемых французами и американцами. С начала войны небольшое летное поле для энтузиастов летного дела использовалось в военных целях, и за исключением самолетов только лачуга с одной стороны и одинокий ангар неподалеку остались признаками реальности поля. Спустя одну-две минуты «лайтнинг» поплыл в воздухе, повторяя своей траекторией рельеф побережья, подобно хищной птице на охоте. В жаркий полдень самолет ясно отражался бы в спокойных водах лагуны Бигулиа, но на этот раз ниже скользила его тень, словно изображение в мутном зеркале. Слева возвышались скалистые горы в своем яростном блеске, баюкая окрашенные охрой крыши деревень-крепостей, которые обостренная мудрость столетий взгромоздила на вершины предгорий на почтительном расстоянии от населенного сарацинами берега. Бастия, с ее стоящей в отдалении генуэзской колокольней, уплыла назад и оказалась вне поля зрения со своими огромными валами, уязвимыми с воздуха, как устрица в открытой раковине. По правому борту над морем плавно проступили скалистые массивы архипелага Эльба и Лигуриан.
   Впереди, всего в тридцати минутах полета, если верить карте, лежала земля Франции, которую он оставил в 1940 году, отдаленная от него уже сорока четырьмя месяцами.
   «Я так стар, так много я оставил уже позади».
   Это произошло четыре года назад, когда он играл в прятки с «мессершмиттами» и бросал вызов зенитной артиллерии. С высоты в десять километров он разглядел темное пятно на поверхности земли, которое оттуда абсолютно ничего для него не значило. И все же оно вполне могло оказаться огромным загородным домом, совсем таким, в каком ему приходилось однажды жить… И двое дядюшек прохаживаются по полутемной прихожей, «неспешно внушая ребенку смысл какого-нибудь понятия, столь же трудно вообразимого, как необъятность морей». И на мгновение его мысли вернулись в прошлое… «когда я был маленьким мальчиком…». Это напоминало начало сказки: «Давным-давно…» «Когда я был маленьким мальчиком… Слишком много воды утекло со времени моего детства. Детство – это обширная земля, из которой прибыл каждый из нас!» А он сам, откуда он родом? И в ответ прозвучало с невозмутимостью эха: «Я – из страны моего детства». Из страны размером не больше чем полутемная прихожая и все же необъятной, как сама Вселенная. Из страны, над которой он скоро пролетит на все той же абстрактной высоте в тридцать тысяч футов. Эта земля его детства появится, чтобы ласково и нежно поприветствовать его, радуя гладким пространством воды с едва переливающейся рябью, с бликами белых пляжей, похожими на мазки кисти художника, ниже холмистых сгибов, и Поркероле и Йере, дрейфующими по морю, подобно опьяненным левиафанам. А потом он ощутит невидимое присутствие шато «Ла Моль», затерявшегося в окружающих его дубах и елях. «Ла Моль», увитый стелющимися побегами с нежными розовыми цветами, со старой башней под черепичной крышей, где один из героев Дюма, шевалье де Ла Моль, однажды принимал у себя королеву Марго. Паула, гувернантка из Тироля, очаровывала детей своими сказками на сон грядущий.
   А следом, по счастливой случайности не закрытый облаками, проплывет залив Эслерель и Агай, этот драгоценный резной перстень в одной из его так похожих на пальцы рук бухт. Агай (уже само название переполнено радостью!), где Консуэла поразила все его семейство кроваво-красными розами в блестящих иссиня-черных волосах под свадебной мантильей. Если ему посчастливится, он сумеет различить там старые стены морского форта, но только на мгновение, поскольку они неумолимо промчатся под ним и останутся где-то позади и вне его поля зрения, словно чья-то невидимая рука вытянет из-под него этот вздыбленный ковер. Волнами откатившись назад, холмы перейдут в горные цепи и горные хребты, сердито обнажившие отточенные грани своих клинков навстречу ему. И по мере приближения к Аннеси он будет еле сдерживать себя, чтобы не ринуться вниз и хоть издали кинуть взгляд на кажущийся с такой высоты просто пятнышком Сен-Морис и его темные липы. Сен-Морис, который его замученная долгами мать вынуждена была продать много лет назад… Слишком много воспоминаний осталось там, но только воспоминаний. О пикниках на берегу Эн, с его зеленоватыми горными водами, стремительным бурлящим потоком, с множеством водоворотов, несущимися к Роне. И всего в нескольких километрах вниз по течению – Лион, зажатый между двумя реками. Самый солидный, самый буржуазный из всех французских городов…
   В первый раз они покинули квартиру в Лионе, когда ему не исполнилось и четырех лет, и воспоминания об этом кажутся очень смутными. Разве лишь Фурвьер, с его базиликой, высоко на холме, куда они направлялись на воскресную мессу, поднимаясь на позванивающем фуникулере. Двигаясь по туннелю и через турникет, он обычно глазел на стены, где пестрели рекламные объявления, что-то вроде «Льняные простыни Гирардота отлично успокоят страдания, боли и раны». Странно, почему все-таки эти слова произвели столь глубокое впечатление на ребенка? Тридцать лет спустя они выплыли на поверхность из сокровенных глубин его подсознания, когда его друг Гийоме, считавшийся пропавшим без вести, вернулся, подобно призраку, посетившему страну мертвых. «И вскоре после этого я привез тебя к «Мендозе», где белые простыни обволакивали тебя, подобно бальзаму». Бальзам для тела. Бальзам для души…
* * *
   Взлетная полоса далеких военных лет давно исчезла под широкой бетонной полосой. На самолеты «Эр-Франс» из Ниццы или Парижа садятся и взлетают с нее несколько раз в день. И сверкающее новое здание аэропорта заменило крохотный, выкрашенный в оранжевый цвет контрольно-диспетчерский пункт, построенный вскоре после его исчезновения. И теперь только мемориальная доска, окруженная клумбой, напоминает, что «отсюда летчик и писатель Сент-Экзюпери отправился 31 июля 1944 года в свой последний боевой вылет».
   Память о месте его рождения в Лионе сохранилась лучше, поскольку дом номер 8 по улице Альфонса Фошье все еще стоит. Овальная мемориальная доска над скромным дверным проемом сообщает нам, что «здесь, 20 июня 1900 года, родился Антуан де Сент-Экзюпери». Улица тогда называлась дю Пейра в честь генерал-лейтенанта, первого сенешаля, но в 1909 году отцы города решили, что он имеет меньше прав на признание, нежели выдающийся акушер, в честь которого она и называется до сих пор. В расположенном на углу рю дю Плат доме первоначально квартировали солдаты короля, и фигурные и треугольные перемычки окон – подлинные свидетели XVII столетия, равно как и глубоко въевшиеся сажа и копоть, покрывающие стены дома.
   Его родители занимали третий этаж, и именно в этом доме Антуан провел первые годы своей жизни. Какие бы воспоминания он ни сохранил о тех годах, все они были полностью вычеркнуты из памяти и вытеснены более яркими впечатлениями поздних лет, и он никогда, похоже, не выказывал и не лелеял в своем сердце никакой особой привязанности к городу, где появился на свет. Его родители не принадлежали к коренным жителям Лиона, и их временное пребывание в этом городе можно считать совершенно случайным.
   Его отец, граф Жан де Сент-Экзюпери, вырос в Ле-Мансе и мог бы так никогда и не встретить молодую девушку, ставшую впоследствии его женой, если бы в 1896 году «Компани дю Солей» – страховая компания, на которую он работал, – не послала бы его в Лион в качестве инспектора.
   Мать Антуана, урожденная Мари Бойе де Фонсколомб, происходила по отцовской линии из семьи, длительное время принадлежавшей к самым знатным аристократическим кругам Экс-ан-Прованса. Его бабушка по материнской линии, урожденная Алиса Романе де Лестранж, происходила из старинного рода Виваре, различные ветви которого подарили миру архиепископа, папского посланника, аббата-реформиста ордена траппистов, посла, гофмейстера суда, множество рыцарей и даже маршала Мальтийского ордена крестоносцев. Виваре – типичное и весьма распространенное имя для той холмистой области, которая простирается по правому берегу Роны между Вьенном и Балансом, ближе к Лиону, чем к Эксу или Марселю. Это объясняет, почему тетушка Алисы де Романе, Габриэлла де Лестранж (двоюродная бабушка Мари де Фонсколомб и, таким образом, прабабушка Антуана), предпочла выйти замуж за дворянина из этой области, графа Леопольда Трико. Брак наградил ее загородным домом приблизительно в двадцати милях к северо-востоку от Лиона, а также квартирой на площади Белькур. Именно в этой квартире, почти сразу же по прибытии в город, Жан де Сент-Экзюпери был представлен Мари де Фонсколомб.
   Всего в нескольких ярдах от углового дома на рю дю Плат находилась просторная площадь, с тенистыми деревьями и изысканными особняками XVII и XVIII столетий. Одним из самых интересных был особняк под номером 1, чей декоративный балкон нависал над мостовой, и плоская крыша, покрытая коричневой черепицей, напоминала горделивые фасады домов Италии или Испании. Здесь, на втором этаже, графиня Трико жила с размахом и с тем шиком, который сделал ее дом одним из самых фешенебельных салонов Лиона. Вечер среды традиционно превращал особняк в «открытый дом». В этот день любого пришедшего гостеприимно встречали и приглашали на обед, конечно, при условии, что он был достаточно успешен в делах и ему удавалось получить надлежащее представление.
   За пятнадцать лет до рождения Антуана Габриэлла Трико потеряла мужа, и, в дополнение к прочим печалям, ее единственная дочь умерла от дифтерии в возрасте трех лет. Она любила молодежь и была счастлива заполнить образовавшуюся пустоту заботой о своей крестнице и внучатой племяннице, Мари Фонсколомб, а после брака девушки с Жаном де Сент-Экзюпери – об их постоянно увеличивающемся потомстве. Ведь появлению на свет Антуана предшествовало рождение двух его сестер – Мари-Мадлен (рожденной в 1897 году) и Симоны (1898 года рождения). После него в семье прибавился еще один сын – Франсуа (в 1903 году). Самая младшая из сестер Антуана, Габриэлла, еще не родилась, когда в марте 1904 года Жан де Сент-Экзюпери умер после продолжительной болезни, в те годы считавшейся неизлечимой. Столь схожая горькая вдовья доля еще больше сблизила тетю и овдовевшую племянницу, чью семью старшая из дам теперь воспринимала как свою собственную. Всю зиму Антуан и его сестры бывали в салоне графини Трико на площади Белькур. Незадолго перед Пасхой Габриэлла покидала квартиру в Лионе и вместе с внучатой племянницей и ее детишками выезжала в свое имение в Сен-Морис-де-Реманс.
   Трехдневное путешествие проходило на омнибусе – попыхивающем и выпускающем клубы дыма местном поезде, составленном из ярко окрашенных вагонов (желтых – для второго класса), в которые можно было взобраться прямо с перрона, потянув за большую медную ручку на двери купе. По тем же самым путям, что теперь используются оснащенными дизельными двигателями поездами, эти необычного вида старинные паровозы с угольными топками, пыхтя, ползли мимо бесконечной вереницы лесных складов Бротте и северо-восточных предместий Лиона. За Мексимье омнибус грохотал по металлическому мосту, перекинутому через зеленые воды Эн, и снова тянулся по земле еще три мили до небольшой станции Лейман, где контролер исполнял также функции смотрителя при шлагбауме на железнодорожном переезде, поднимая и опуская шлагбаум. А дальше уже поджидали ландо и Анри Жэнтон, кучер, чтобы остающуюся милю пути дотрясти все семейство по дороге, окаймленной живой изгородью из ягодных кустарников, прямо к поместью Сен-Морис.
   В расположившемся на небольшом холме с видом на широкую долину с клеверными пастбищами и пшеничными полями селении Сен-Морис-де-Реманс сейчас появилось электричество, асфальтовое шоссе и несколько четырехугольных зданий с водопроводом, но во всем остальном оно мало изменилось за минувшие годы. Старые черепичные крыши с огромными карнизами, нависающими над землей, связывают архитектуру этого селения с Савойей, расположенной на востоке, а под раскидистым каштаном на площади – неправильной формы пространстве земли между платанами с пятнистой корой – местные жители все еще собираются, чтобы поиграть в шары, как в любой другой деревне Прованса. От площади, прямо за рестораном гостиницы, которая оказалась не в состоянии удостоиться ни значка «вилка», ни даже «кровать» в путеводителе Мишлена, начинается дорога, ведущая к юго-западной окраине деревни, где в обрамлении сараев и прочих сельскохозяйственных построек находится вход в частные владения. Здесь Антуан провел самые счастливые месяцы своей юности.
   Направо от ворот, когда вы входите в передний двор, еще можно увидеть каретный двор с высокой крышей. Но крошечного шале, когда-то расположенного налево от ворот, которое Жан де Сент-Экзюпери превратил в свой офис и которое его вдова Мари позже использовала как студию для своих картин, уже не существует. Нет и веранды у входа, где графиня Трико любила наслаждаться послеполуденным солнцем и чудесной картиной, открывавшейся за воротами на долину, и видневшимися вдали горными хребтами Шаламонт и Бублань. С этой стороны дом, с его сероватыми стенами и довольно нескладной шиферной крышей, смотрится более внушительно, чем если бы архитектор развернул его спиной к дороге. На самом же деле эта часть дома была достроена уже в XIX столетии к сложившемуся ансамблю. Из сада или со стороны парка можно увидеть, как удачно оттеняет она изящную симметрию особняка времен Людовика XVI.
   Украшенная изогнутым порталом по центру, чтобы сломать прямую линию плоских и широких крыш и двух террасных крыльев в палладианском стиле, вошедшем в моду во Франции XVIII столетия, эта более старинная часть была первоначально построена, чтобы обеспечить подходящее жилье для второго сына. Ибо основное родовое имение семьи Трико расположено на четыре мили вверх по долине, в Амберье. Оно было и остается более значительным и величественным зданием, с солидным каменным балконом во всю длину фасада. На первом этаже – не меньше тринадцати окон, угрюмо взирающих с увитой плющом стены. И вид из того здания куда более захватывающий, ибо шато в Амберье расположено на холме, сторожащем вход в скалистые ущелья, простирающиеся в восточном направлении к Кюлозу, озеру Бурже и Эксле-Бен. В XIX столетии обеспокоенное, подобно многим другим благородным семействам, революционными переворотами, которые могли положить конец старому режиму, графское семейство Трико было вынуждено отказаться от особняка, построенного в Сен-Морисе, на долгие годы. Но во время Второй империи они восстановили большую часть древнего богатства, и им удалось заново обрести дом незадолго до смерти графа Леопольда в 1885 году. Заядлый путешественник, граф часто отсутствовал целыми месяцами, в то время как его жена, графиня, нигде и никогда не чувствовала себя счастливее, нежели в родных стенах. Будучи гостеприимной хозяйкой и обожая царствовать в обители, полной домочадцев, она сделала Сен-Морис вторым домом для своей крестницы и внучатой племянницы намного раньше, чем та сочеталась браком с отцом Антуана.
   Пройдя с веранды сквозь стеклянные двери в освещенный холл, вы начинаете ощущать незатейливое обаяние этого дома.
   С раннего утра прогретый проникающим во все уголки солнцем, заливающим черно-белый мраморный пол через французское окно в дальнем конце, дом жарким летом после полудня постепенно остывал, по мере того как солнце клонилось к закату. С сумерками он, как правило, погружался во всепоглощающую тьму, нарушаемую лишь мерцающей керосиновой лампой, и это было одновременно и таинственно, и немного страшно. Но все же дети, с тем возбужденным желанием ощутить себя взрослыми (тайное вожделение юности), оставались сидеть после обеда в кожаных креслах или на дубовых сундуках, слушая своих дядюшек, беседующих о мире, казавшемся им более обширным, так как оставался для них неизвестным. Прохладная прихожая входила в число владений детей с гораздо большим правом, чем гостиная, куда их допускали только во время еды или званых вечеров и куда взрослые удалялись для игры в бридж, в то время как малышей отсылали наверх спать. Четыре дубовых сундука, тщательно натертых пчелиным воском, каждый высотой в два фута и длиной в три ярда, выставленные вдоль стен, по своей высоте были самым подходящим местом для сидения, и еще их использовали для хранения игрушек, а также множества нот и книг. Некоторые из этих игрушек делали сами дети, и иногда это приводило к довольно неожиданным последствиям для их компании. Например, однажды дети открыли сундук и в ужасе отшатнулись при виде вырезанных из картофеля кукольных лиц, на которых выросли светящиеся в темноте побеги.
   Мебель в Сен-Морисе не относилась, если можно так выразиться, к какому-то определенному стилю и совершенно не соответствовала сомнительным вкусам той эпохи. Но это – тот факт, который ребенок мог бы осознать намного позже. В глазах молодого Антуана расположенная налево от прихожей гостиная с потолком, составленным из резных квадратов из древесины грецкого ореха, и массивным итальянским буфетом была наполнена готической таинственностью.
   В другом конце вестибюля, у каменной лестницы, ведущей на верхние этажи, размещались три комнаты первого этажа, занимаемые Мари де Сент-Экзюпери и двумя ее старшими дочерьми. Справа небольшой коридор вел в салон, и его закрытые ставнями окна также выходили в парк. За ним находилась библиотека, а далее – бильярдная. Темный коридор, куда можно было попасть через небольшую дверь, сделанную в резной до самого потолка дубовой панели, прямо посередине вестибюля, вел к малому салону, «странноприимной комнате», ризнице и, наконец, к часовне, тройное окно которой венчалось крошечным тимпаном, представляющим собой двух ангелов, держащих маленького ребенка над точной копией шато, и надписи: «Earnos et Nos» («Позвольте нам также идти»). Ведь здесь, как и в большинстве других французских семейств того времени (особенно в сельской местности), вечерняя молитва после обеда была частью ежедневного ритуала. В то время как слуги входили в часовню со двора, личная горничная графини обычно посылала свою маленькую внучку в салон, чтобы объявить: «Госпожа графиня, настало время молитвы». С подсвечником в руке, графиня возглавляла процессию в часовню, где она одна имела право на подушку, подарок приюта, который она поддерживала в Лионе, в то время как остальной части компании приходилось довольствоваться малым, и они молились на жестких скамьях из дуба или деревянных стульях. Некоторые молитвы произносились на латыни, и величественная престарелая дама полностью, абсолютно спокойно, игнорировала при этом грамматику и лексику. Пение графини, зачастую откровенно фальшивое, также было источником тщательно скрываемого веселья молодежи. Дети всегда остаются детьми, и они получали от молитв удовольствие, но наибольший восторг вызывали у них попытки подслушать ее исповедь.
   – Отец мой, я не могу простить себе, я произнесла проклятье.
   – О, госпожа графиня, несомненно, имела на то причины.
   Соблюдение обычаев было не столь уж утомительным занятием, и такое уважительное отношение к традициям, кажется, впечатляло юного Антуана. У него воспитывалось уважительное отношение к обрядам и ритуалам, которые создают упорядоченную структуру в противовес бессистемному хаосу иного существования. «Чтобы существовать, надо окружить себя традициями, и эти традиции необходимо сохранять», – написал он в своей первой книге. Испытанным временем истинам матушка-настоятельница этого небольшого мирка воздавала должное каждый вечер из чувства ответственности за исполнение своих патрицианских обязанностей. Ее можно встретить, таинственным образом воплотившуюся в Берберского вождя, патриарха Ветхого Завета, короля-философа, чьим сыном Сент-Экзюпери вообразил себя в своей последней работе «Цитадель».
   «И обряды во времени – то же, что дом в пространстве… Таким образом, я бреду от праздника к празднику, от годовщины до годовщины, от урожая винограда до урожая винограда, так же, как я шагал еще ребенком от палаты совета до палаты отдыха… В глубинах дворца моего отца, где каждый шаг имеет значение».
   Роскошным дом в Сен-Морисе, возможно, и не был, но он оказался достаточно просторным, чтобы удовлетворить запросы своих многочисленных обитателей. Так, второй этаж принадлежал «Большому Жану», близкие называли его «Нана». На третьем этаже располагалась графиня и ее преданная служанка, вдовью половину отвели детям. Там все казалось гораздо меньше, чем в других частях дома. Низкие квадратные окна, закрытые решетками, чтобы удержать молодежь от желания вылезти на балюстраду и спасти от падения с крыши. Здесь молодой Антуан, его младший брат Франсуа и их младшая сестра Габриэлла занимали две смежные комнаты, стены которых были оклеены радужной цветной бумагой. Комната мальчиков в прохладные дни отапливалась крошечной фарфоровой печуркой, чье уютное пыхтение осталось одним из самых драгоценных воспоминаний детских лет Антуана. Именно в этой комнатке, освещенной светом большой керосиновой лампы, свисающей с потолка, он начал покрывать листы бумаги своими первыми рисунками, которые позже превратились в очаровательные иллюстрации к «Маленькому принцу». Здесь он также хранил небольшую шкатулку, украшенную гобеленом, куда, как задумчиво отметит его мать спустя годы, «он часто прятал письма, которые забывал посылать мне». Но это было уже после того, как он научился писать и когда наполненный сказками мир детства начинал рушиться под коварными атаками действительности. А тогда шкатулка становилась настоящим волшебным сундучком, полным сокровищ, куда маленький светловолосый мальчик торжественно прятал свои талисманы и тайны. И подобно Синей Бороде или тому, кого он представлял на месте Синей Бороды, слушая волшебную сказку, он откроет шкатулку и будет говорить матери или няне: «Мадам, вот перед вами сундуки. Я положил туда отдохнуть умирающие закаты».
   Дети составляли своеобразное и очень живое трио, но заводилами были, конечно, эти двое мальчишек, Тонио и Франсуа, которые вечно ссорились и шумели. «Они были, надо признаться, невыносимы, – вспоминает Симона, их старшая сестра, – но ведь именно так, вероятно, и должны вести себя двое мальчишек, полных жизни, когда рядом нет отца, чтобы держать их в узде. Они воевали между собой и никого не слушались. По утрам на их этаже начиналась безумная беготня. Антуан, как правило, отказывался умываться и, извиваясь, вырывался из рук робкой гувернантки. Он бегал туда-сюда голышом, поддразнивая ее. Или, если Франсуа отказывался слушать очередную его историю, напевая дразнилку: «Ты дурак, Флонфлон, ты дурак», он набрасывался на брата и пускал в ход кулаки, изо всех сил колошматя его. Обычно они ели не за общим столом, а со своей гувернанткой и младшей сестрой, но, как правило, пронзительные крики и неистовые протесты: «Нет, не буду я есть эту вашу морковь!» – все равно нарушали мирный процесс у взрослых. Иногда моя мать, разгневавшись, решала строго наказать их и направлялась отшлепать их… домашней туфлей. Но это безобидное орудие, да еще в ее совсем не жестокой руке, не причинявшее им никакой боли, только вызывало у мальчишек очередной приступ хохота».
   Гувернантку, которой ценой неимоверных усилий приходилось держать в узде этих бойких детей, звали Маргарита Чапей. В деревне Сен-Морис все называли ее «мадемуазель Маргарита». Но Антуан и его сестры предпочитали называть ее Муази – детским производным от «мадемуазель». Ее вздохи и ее любимая фраза: «Как все плохо», служившие источником бесконечных забав для детей, позже нашли отражение в «Планете людей», в известном эпизоде, где старая гувернантка, «совсем как крыса», бесшумно скользит от одного «мрачного платяного шкафа к другому, все проверяя отбеленное полотно, разворачивая, переворачивая, пересчитывая его. «Ах, мой бог, какое несчастье!» – восклицает она при малейшем признаке изношенности, в котором для нее воплощается угроза незыблемости домашнего уклада. А затем тут же спешит примоститься у лампы, чтобы починить эту напрестольную пелену ее алтаря, залатать эти паруса, и не было для нее служения выше, чем эта неустанная работа во славу ее великого Бога, этого трехмачтового судна».
   Сравнение дома с судном, плывущим по волнам времени, то и дело появляется в произведениях Сент-Экзюпери и, кажется, берет начало с посещений чердака дома в Сен-Морисе в юном возрасте. «В дождливые дни, – вспоминает его сестра Симона, – мы, по обыкновению, играли в шарады или исследовали чердак. Не обращая внимания на пыль и падающую штукатурку, мы обшаривали трещины в стенах и простукивали балки в поисках кладов, а в том, что клады существуют в каждом старом доме, мы не сомневались. Очарование этого поиска спрятанных там, по нашему твердому убеждению, сокровищ Антуан пронес через всю жизнь». Или, как сам он написал в своей первой книге, «мы, бывало, находили прибежище среди балок чердака. Огромные балки защищают дом бог знает от чего. О да, от времени. Время – враг дома. Мы хранили его в заливе со всеми традициями и обрядами прошлого. Но только мы, среди тех огромных балок, знали, что этот дом спущен на воду подобно судну. Только мы, посещая укромные уголки и бастионы дома, знали, где просачивается вода. Мы знали, через какие отверстия залетали птицы, чтобы найти себе погибель. Мы знали каждую трещину в деревянной конструкции. Внизу беседовали гости и танцевали очаровательные дамы. Какая обманчивая безопасность! Внизу, без сомнения, разносили ликеры официанты в черном с белыми перчатками. А мы в это же время там, наверху, наблюдали, как ночь просачивается через трещины в крыше и как звезда, одна-одинешенька, падает на нас через крошечное отверстие».
   После дождя, когда воздух был особенно ясен, дети со второго этажа могли пристально разглядывать ели, липы и каштаны в конце сада и даже увидеть очертания далеких сине-серых пиков вокруг Гренобля. Несколько ближе, в лесу у Ла-Сервета, на его темном зеленом горном хребте виднелся таинственный куб замка, утонувший среди деревьев.
   Аромат влажной травы и свежего навоза доносился с прилегающих полей, принесенный ветром, пролетающим сквозь сосны и переносящим звуки деревенского колокола. И хотя подрастающим детям больше нравилось отправляться на прогулки, перебираясь через речушку Альбарин или к какой-либо тихой заводи реки Эн (вообще-то довольно бурной в своем течении), парк в две сотни ярдов в длину и еще больше в ширину оставался их королевством, достаточно обширным для юных фантазий и жажды странствий.
   Каждый ребенок имел свой кусочек мха, листвы и отдельный, выстроенный им самим «дом» в зарослях сирени в самом отдаленном конце парка. В этих домах были даже очаги, сделанные из неотесанных камней, на которых – в облаках дыма и пламени, угрожавшего в любой момент сжечь эти хрупкие сооружения, – дети соперничали друг с другом в приготовлении блинов или картофеля. Мальчишки отполировали до блеска стволы великолепных темных сосен и соорудили себе хижины на нижних ветках. Мимма (прозвище старшей сестры Мари-Мадлен) и Симона устроили кроличьи бега сквозь кусты роз. А ведь был еще огород, налево от дома и за пределами липовой аллеи, занимающий больше трех-четырех акров. Здесь Эжен Бушар, садовник, помогал детям выращивать «свои» овощи, которые они позже продавали – по непомерным ценам – взрослым.
   Особая нежность к животным и цветам отличала всех детей, начиная со старшей, Мари-Мадлен, которая прекратила обрезать цветы, потому что не хотела видеть, что они страдают. Позже она даже написала восхитительную детскую книгу под названием «Друзья Биш». Биш – ее другое прозвище, а ее друзья – это сова, лиса и хорек.
   Их любовь, как часто случается с детьми, была поразительно собственнической. Ручную черепаху привязывали к поводку, чтобы выводить ее на прогулку.
   – Скажите мне, Паула, – обращался маленький Антуан к тирольской гувернантке, – каково было быть медведем? Или львом? Или слоном?
   И Пауле приходилось описывать свои предыдущие инкарнации, как если бы они имели место. Даже самые скромные существа становились объектом особого внимания. Однажды, когда мать неожиданно поднялась наверх в комнату для игр, маленький Франсуа приложил палец к губам:
   – Мама, тише, я слушаю музыку мух.
   Утро ее дня рождения – всегда большое событие – начиналось со стука в дверь. Это дети принесли подарки. На сей раз Биш (Мари-Мадлен) и Моно (Симона) принесли книгу. Франсуа пришел с восхитительным белым камнем, а Диди (Габриэлла) – с подушечкой для игл, на которой, с помощью домоправительницы, своими маленькими ручками сделала десять стежков. Антуан поздравил ее своими стихами:
Бог дал тебе красу и стать,
И ты нас радуешь, стремясь очаровать!

   Она со слезами радости на глазах поцеловала их и сказала, что сегодня будет пикник под каштанами в лесу. Они устроят бега для улиток, этих крошечных рогатых созданий, которых Антуан и Франсуа тренировали всю прошлую неделю. Затем пойдут к друзьям на чай. Пикник прошел восхитительно, вспоминала Мари де Сент-Экзюпери, «но когда дали старт, улитки отказались двигаться. Чтобы различать их, улиток покрасили в различные цвета, и краска, вероятно, душила их».
   Разместившись на краю лужайки или в прохладной сени лип, убрав пряди темных волос под широкие поля соломенной шляпы, Мари де Сент-Экзюпери работала за своим мольбертом, в то время как дети играли и шумели вокруг нее. Очаровательная семейная фотография, сделанная около 1905 года, запечатлела Мари с еще очень маленькой дочерью Габриэллой на руках. Антуан, небрежно высовываясь из коляски, наклоняется вперед, и густая метелка белокурых волос закрывает его сестер Симону и Мари-Мадлен, которые смотрят на него с неодобрением. На другой фотографии того же времени запечатлена молодая вдова с убранными в прическу длинными волосами и ниспадающей на лоб челкой, в изящном платье с оборочками, весь крой которого, от темного банта сзади до воротника стоечкой у подбородка, твердил о том, что она словно сошла с портрета Ренуара. Темноволосая и темноглазая, она была и тоньше и выше сестры своей матери, а врожденное изящество ее внешности оттенял след долгих душевных страданий, вызванных ранней смертью мужа и несчастьями старшей дочери, с возрастом все больше мучившейся от приступов эпилепсии.
   Дети Мари, начиная с Антуана, преклонялись перед ней. Она вся источала любовь к ним и считала невозможным, как бы ужасно они себя ни вели, бранить их. «А когда она хотела нарисовать нас, – вспоминает ее дочь Габриэлла, – она говорила: «Сидите смирно, а я буду рассказывать вам сказку». И неугомонный ребенок тихонько замирал, пока мать, которая была не только художником, но и поэтом, рисовала его, и он (или она) оставался рядом ровно столько, сколько она того желала.
   Как всегда, своевольный маленький Антуан не мог дождаться своей очереди. Пьер Шеврие, которому посчастливилось сойтись с ним ближе в дальнейшем, оставил нам очаровательную зарисовку: пятилетний мальчик, с необыкновенными, золотистыми волосами, за что его иногда называли «король-солнце», настойчиво двигается вокруг крошечного кресла под зеленым сукном так, чтобы оказаться рядом с матерью в тот момент, когда она присядет. «Мама, расскажи мне сказку!» И спешащая мать чувствовала себя обязанной в двадцатый раз повторить историю про Иосифа и его братьев или снова рассказать про Ребекку и Вейла. Очень веселило взрослых, когда эти истории, как правило чудесным образом преобразованные, пересказывались другим братьям и сестрам. Так, однажды маленький Франсуа пересказывал историю Авраама: «И затем обратился Исаак к Аврааму и сказал: «Мой отец, где – твари? Я не вижу ни одной, чтобы принести в жертву». И Авраам ответил ему: «Сын мой, ты и есть это животное».
   Поэтесса и художница, мать Антуана была также незаурядным музыкантом. В юности она играла на гитаре, а ее брат Юбер вместе с ее гувернанткой аккомпанировали ей на мандолине. Ее отец, Шарль Бойе, барон де Фонсколомб, прославился как не лишенный таланта композитор, а дедушка, Эммануэль, игравший на органе в Экс-ан-Провансе, сочинял мессы, которые исполняются и сегодня. И Мари, и ее младшая сестра Мадлен (частый гость в Сен-Морисе) унаследовали семейный талант и стали как композиторами, так и пианистками. Они также хорошо пели (Мари – контральто, ее сестра – сопрано) в женском хоре деревенской церкви, где мать Антуана играла на фисгармонии во время воскресной мессы.
   Один раз в неделю молодая преподавательница музыки по имени Анна-Мари Понсе приезжала из Лиона в омнибусе, и ее встречал в Леймане кучер. Ее отец, известный горожанин, а одно время – директор Лионской оперы, организовал в городе премьеры «Лоэнгрина» и «Смерти валькирии» – с масляными лампами и свечами, поскольку электричество было еще неведомо горожанам. Частая гостья на «вечерах по средам» у графини де Трико, она учила племянницу хозяйки петь романсы Шумана и финалы музыкальных циклов Рейнальдо Хана, ставшего тогда модным. В Сен-Морисе ей пришло в голову учить музыке не только Мари и ее сестру Мадлен (которая была тогда еще не замужем), но и детей. Антуана обучили игре на скрипке и на фортепьяно. Сохранилась забавная более поздняя фотография, где он, одетый в совсем неподходящие к случаю бриджи и сапоги для верховой езды, мечтательно играет на скрипке. Похоже, все вокруг понимали, что его дарования по части музыки скромнее, чем у других, и он никогда не достигнет виртуозности своего брата Франсуа, унаследовавшего музыкальный дар Фонсколомбов. Хотя Антуан мог добросовестно сыграть мелодию на фортепьяно, но впоследствии предпочитал развлекать компанию, катая апельсины или яблоки вдоль клавиатуры со словами: «Теперь признайтесь, разве это не напоминает Дебюсси?» И вполне естественно, что в то время, как его мать любила Шумана и романсы, любимым композитором Антуана стал Бах.
   Но одна страсть все-таки владела юным Антуаном, и страсть эта называлась – поэзия. Здесь также легко обнаружить влияние его одаренной матери. Вряд ли милая Паула, тирольская гувернантка, или преданная, но педантично-сухая Муази могли способствовать не по годам рано проявившейся у мальчика любви к одам и сонетам.
   Ему исполнилось только шесть лет, когда он написал свою первую поэму, а к семи годам он уже сделал набросок оперы в пяти актах! Однажды ночью, вспоминала его сестра Симона, где-то после одиннадцати часов, когда дети улеглись в свои кровати, раздался стук в дверь. В дверях стоял Антуан, одетый в рубашку и обернувший вокруг талии что-то похожее на одеяло или скатерть.
   – Я пришел прочитать свои стихи, – заявил он пораженным сестрам.
   – Но, Тонио, мы спим…
   – Ну и что? Вставайте! Мы идем к маме.
   – Но мама тоже спит!
   – Мы ее разбудим! Вот увидите, все будет в порядке!
   Мама попротестовала для проформы, но последнее слово осталось за Антуаном. Это было длинное слово, так как юный упрямец удерживал небольшой круг покачивающихся спросонья голов и осоловевших от сна глаз вплоть до часу ночи чтением своих вдохновенных строф.
   Переполненный поэзией, он имел соперника в лице сестры Симоны, о которой мать позже заметила: «Вот у нее-то действительно рождались идеи». Она была на два с половиной года старше, и это давало ей, по крайней мере в ранние годы, преимущество, пока Антуан не начал ходить в школу, приобретая, в свою очередь, «классическое» образование. Именно мать настаивала на изучении Симоной латыни, к ужасу своих родственников и родни мужа, справедливо полагавших, что это лишь пустая трата времени при надлежащем воспитании молодой леди. Сказки, короткие истории, романы – все использовалось ими для выискивания сцен, которые можно было бы разыгрывать как шарады или как пьески для развлечения старшего поколения. Если (это случалось довольно часто) под руку попадались кузены, проживавшие в резиденции, их задействовали как дополнительных «рабочих сцены». Анна-Мари Понсе вспоминает один случай, когда Антуан с сестрами и кузенами решил поставить пьеску под названием «Телефон». Антуан играл главную роль – роль мужа, который, попивая кофе со своими друзьями, звонит своей жене, только чтобы убедиться: их виллу грабят бандиты. Кофе и спиртное дети решили использовать настоящие. Сен-Морис владел известными на всю округу запасами коньяка и марочных вин, включая гордость семейства, известную как «Святая вода Лестранжей». В начале второго акта подали поднос с кофе и бутылку этого вина. И в тот миг, когда Антуан стал открывать бутылку, чтобы обмыть отвратительную новость – его жена на вилле подверглась нападению бандитов, – из зала раздался крик: «Ой, они взяли мою «Святую воду»!» Вскочив с кресла, графиня Трико бесцеремонно взошла на «сцену» и удалилась с ликером, полностью разрушив замысел удрученного актера.
   Невысокая, слегка полнеющая леди с круглым лицом, графиня Трико не была столь свирепа, как предполагали многие, глядя на Т-образную трость в ее руках, с которой она ходила. Блеск ее ярких синих глаз выдавал здоровое остроумие, но, в отличие от известной маркизы Крег, оптимистки XVIII века, когда-то определявшей житейскую мудрость как искусство потакать алкоголикам, графиня не проявляла благородного терпения в общении с дураками или занудами. Полковник Сент-Дидье, сосед-картежник, живший на противоположной стороне долины, был, в конце концов, вынужден наносить визиты в Сен-Морис без своей жены, которую графиня находила смертельно скучной.
   – Я вижу, что мне суждено быть вашим последним альфонсом, – упрекнул ее как-то полковник, но графиня, откинув назад голову в своей широкополой шляпе, обрамленной вуалью, только громко рассмеялась.
   Другим постоянным визитером в резиденции был местный священник. Отец Монтессуи был назначен в Сен-Морис-де-Реманс в 1899 году, за год до рождения Антуана. Он совсем не походил на простоватого прелата, которого, казалось бы, должна была иметь столь маленькая деревушка, и едва ли заслуживал озорное приветствие, придуманное детьми:
Кюре, начисти башмаки
И давай-ка нас венчай!
Ждать нам больше не с руки —
Стынет страсть, будто чай!

   Он не нуждался в напоминании вытирать ботинки у входа в салон, поскольку был хорошо сведущ в делах мирских, провел значительную часть своей жизни в Париже и даже пережил осаду 1870 года, о которой отец Монтессуи, если его попросить, мог рассказывать с душераздирающими подробностями. Хроническая болезнь горла заставила его уехать «в ссылку» к более здоровому воздуху Сен-Морис-де-Реманса, где он и познакомился с графиней Трико, вскоре обнаружившей в нем превосходного партнера для игры в бридж. Правда, как игрок он был слишком хорош, и однажды графиня не смогла удержаться от укора в его адрес: «Вы отлично зарабатываете на свое проживание, господин кюре. Вкусно едите, славно пьете мою «Святую воду» и еще побеждаете в картах». Обиженный до глубины души, кюре отказался посещать имение, и настал черед графини искать пути-дороги к нему. Отчаявшись воссоздавать нужный квартет за игорным столом из кого-либо еще, она, наконец, послала одного из своих любимых племянников, Юбера Фонсколомба, сообщить оскорбленному викарию, что соберется особенно азартная компания, если он согласится возвратиться за стол. Выбор посланника был замечателен, поскольку еще в молодости Юбер Фонсколомб имел колдовской талант очаровывать тетю пожеланиями в своих рождественских открытках: «Дорогая тетя, снег покрывает землю, но он не сможет заморозить мое сердце». Или вот что он писал, благодаря ее за более чем щедрый подарок: «Вам не следовало бы бесплодно лить воду на неблагодарное растение». Молодой эмиссар блестяще преуспел в своей миссии. Полностью обезоруженный его страстной речью и образностью выражений, смягчившийся святой отец согласился возобновить свои посещения шато.
   После лета, проведенного в Сен-Морисе, неизбежно наступало некоторое ухудшение бытовых условий, связанное с необходимостью возвращения в переполненную лионскую квартиру. Однако после смерти мужа в 1904 году Мари де Сент-Экзюпери получила приглашение своей матери проводить зимы в шато «Ла Моль», принадлежавшему ее мужу (дедушке Антуана по материнской линии) Шарлю де Фонсколомбу. Расположенное приблизительно в двадцати милях от залива Сен-Тропе, в сердце дикого и безлюдного региона, известного как «Цепь Мавров», это шато было древнее и во многом колоритней, чем поместье Сен-Морис. Фундаменты его двух круглых башен (первоначально их было четыре) относятся к XII столетию, когда монахи аббатства Сент-Виктор в Марселе вознамерились построить убежище, где они могли бы скрываться от посягательств жестоких пиратов-сарацинов, промышлявших на побережье. От монахов собственность перешла в руки различных родовитых семейств. Перед самой Французской революцией ее владельцем был Жозеф Жан-Батист Суфрен, маркиз Сент-Тропез и Сент-Канн, который переуступил шато Эммануэлю Оноре Ипполиту Бойе де Фонсколомбу. Его наиболее известный обитатель – шевалье де Ла Моль, которого увековечил Дюма в романе «Королева Марго». В честь неверной супруги короля Генриха IV, которую ее любовник привечал здесь некоторое время, одна из древних башен замка по сей день известна как «башня королевы Марго».
   И сейчас путешественник, двигающийся по шоссе, идущему со стороны Сен-Тропе, может видеть этот замок, горделиво взирающий на земли, простирающиеся сразу за «его знаменитостью». Издали он выглядит несколько обделенным растительностью, но бледные камни и плиты башен все же прикрыты тенью роскошного платана, который посадила еще мать Антуана более шестидесяти лет назад. Уже нет прекрасных розовых и белых побегов, укутывающих фасад, и деревьев и кустарников, огораживающих террасу, где Сент-Экзюпери играл ребенком. Но в салоне, по странной случайности обойденный временем, впрочем, как во многих старых провансальских домах, сохранился для восхищенных взоров потомков известный портрет предка Фонсколомба, написанный Ван Лоо.
   Здесь по ночам в своей кроватке маленький Антуан мог слушать перестук капель дождя, принесенного влажным восточным ветром, который хлестал по увитым побегами стенам, или гудящие в беспокойных ставнях жестокие порывы ветра, разгонявшего облака и наполнявшего ночь ледяными звездами. В хорошую погоду дети радостно забирались в семейный дилижанс под управлением извозчика и ехали до станции Ла-Фу, где пересаживались на узкоколейку и проезжали несколько миль до небольшого порта Сен-Тропе, который в то время был лишь небольшой рыбацкой деревушкой у стен разрушенного замка сарацинов. Однажды, узнав, что на паровозе едет его тезка Антуан, машинист позволил четырехлетнему мальчугану прокатиться в кабине паровоза. В течение многих дней после этого любой клочок бумаги или картона в шато «Ла Моль» превращался в поезд. На этом приобщение к чудесам современного транспорта не завершилось, и на следующий год каждый обломок скалы вокруг шато становился автомобилем, которым Антуан управлял так, как если бы ехал на лошади.
   Особую память сохранил он о юных радостях Рождества, когда царил «свет рождественской елки, музыка полуночной мессы, мягкость улыбок окутывала подарки священным сиянием». Ибо даже день, когда солнце, и пчелы, и цветы полны были радостного удивления, не шел ни в какое сравнение с волшебным таинством ночи. «И когда луна вставала на небосклоне, – написал Антуан в одной из первых книг, – вы брали нас за руки и просили прислушаться к звукам земли, они давали нам уверенность, с ними было так хорошо. Вы были так надежно защищены этим домом в роскошном облачении из окружавших его земель. У вас были особые отношения с дубами и липами, отарами овец, что мы называли вас принцессой. Постепенно ваше лицо смягчалось, как все вокруг, чтобы предаться ночному отдыху. Фермер пригнал животных. Вы знали об этом по свету отдаленных огней в конюшне. Громкий звук – закрывают водоводы. Все было в порядке. Наконец и семичасовой экспресс промчался в сумерках и исчез, подобно лицу в окне спального вагона, освобождая ваш мир от всего, что беснуется, движется и знаменует зыбкость окружающего мира. И ужин, накрываемый в столовой, слишком большой и плохо освещенной, где вы (а мы, словно шпионы, наблюдали за вами) становились королевой ночи».
   Это могли быть его мать, сестра, кузина, приехавшая гостья или его первая детская любовь. Не имеет значения кто, но место узнаваемо – Сен-Морис-де-Реманс. После аварии в аргентинской сельве Антуан де Сент-Экзюпери оказался в гостях в ветхом особняке, где змеи вползали через отверстие под столом в гостиную. Возможно, кто-то другой, обладающий не столь романтической душой, испугался бы, но не Антуан, который внезапно унесся назад, в очарование своей юности. «Переходя из одной комнаты в другую, будто там все было намазано миром, я вдыхал запах старой библиотеки, который ценнее всех ароматов мира. Больше всего я любил смотреть, как переносят лампы. Настоящие тяжелые лампы… Их несут из одной комнаты в другую, как во времена моего самого раннего детства, и они отбрасывают изумительные тени на стены. Мы подняли снопы света и смели потолки над нами черными пальмами».
   Как только ночная тьма начинала сгущаться, лягушки оглушали окрестности своим кваканьем и фонарщик Сен-Мориса отправлялся в путь со своим небольшим прутом и лестницей, зажигая масляные лампы одну за другой. Он также не был забыт, когда молодой Антуан растворился во взрослом Сент-Экзюпери. Спустя годы он вновь появляется, этот безымянный фонарщик, в «Маленьком принце». И когда Маленький принц спрашивает его, почему он делает свое дело, тот отвечает с простотой, которую графиня Трико инстинктивно поняла бы: «Так надо». Таков приказ.
   Вначале было слово… Но оно было приказом, и первая обязанность человека – повиноваться.

Глава 2
Поэт и проказник

   Осенью 1909 года Мари де Сент-Экзюпери покинула Сен-Морис-де-Реманс и переехала со своими пятью детьми в Ле-Манс. Антуану, к тому времени уже успевшему освоить азы французской грамматики и арифметики в дневной школе в Лионе, исполнилось девять лет. Настало время отсылать его в Нотр-Дам-де-Сен-Круа, семинарию ордена иезуитов, в которую в свое время поступили его отец Жан в 1872 году и его дядя Роже в 1877 году. Дедушка Антуана, Фернан, после своей вынужденной отставки с государственной службы в 1871 году осел в Ле-Мансе. Ле-Манс также стал домом для нескольких его тетушек.
   Первоначально семья происходила из районов, расположенных намного южнее, хотя если кто-то хочет поговорить о корнях генеалогического древа, то следы их теряются где-то в Средних веках, за исключением ветви семьи Метусела. Первым из носивших фамилию Сент-Экзюпери, или, точнее, Экзюпериус, принято считать епископа города Тулузы, жившего в V столетии, чьи останки или то, что считается его останками (включая митру), захоронены в склепе, построенном из красного кирпича в стиле базилики Сент Сернан (датируемой несколькими столетиями позже времени епископа). Он, очевидно, был в хороших отношениях с Сент-Жеромом, который сделал ему посвящение в своих «Комментариях к Книге Захариаса», поддерживал дружескую переписку с папой римским Иннокентием I. Документальные свидетельства о том, оставил ли он после себя потомство, отсутствуют, поскольку его имя, если придерживаться истины, являлось скорее личным именем, а не родовым именем, так же, как и в случае с другим Экзюпериусом, известным ранее и служившим наставником у племянников Константина Великого. Латинское происхождение этого имени (ex-superius (превосходящий других), или, если еще углубиться, ex-superance, побеждающий), очевидно, как и у множества других ранних французских святых, подобно Сернану (сокращение от Saturnmus), Сильвиусу, Илаиру (общительный) и тому благословлявшему веру Фидису из Ажена, который впоследствии превратился в Сент-Фу из Конке и Санта-Фе из Новой Мексики. Хотя он не стал объектом сопоставимого по значимости культа. Сент-Экзюпери длительное время равно почитался с Сент-Сернаном, первым епископом-мучеником из Тулузы. Да и спустя четыре или пять столетий память о его добрых делах была все еще достаточно сильна, чтобы вдохновлять прихожан (или, во всяком случае, священников) общины, расположенной где-то на полпути между Виши и Лиможем, выбрать его своим покровителем в те безумные времена Содома и Гоморры, вслед за крушением империи Карла Великого.
   Но если добропорядочные селяне считали, будто достойное место их покровителя Сент-Экзюпери в иерархической лестнице святых окажется достаточным, дабы уберечь их поселок от жертв, насилия и разрушений, то они, увы, ошибались.
   Было слишком наивно надеяться на это в те темные и бесправные годы. К тому же городок Сент-Экзюпери, как он стал к тому времени именоваться, имел несчастье оказаться на спорной пограничной полосе между двумя землями – Лимузин и Овернье. Расположенный на плато в двух лье от города Уссель, он, вероятно, представлял достаточный стратегический интерес для Генриха II Английского после брака последнего с Элеонорой Аквитанской. В результате городок превратился на несколько веков в арену битвы между французскими и британскими рыцарями. На господствующей высоте был построен замок, но, что достаточно любопытно, ни один из его обитателей, с 1248 года до наших дней, не носил фамилии Сент-Экзюпери. Один из них, некто Марсель Америго, перейдя на сторону британцев, использовал крепость для хранения добра, добытого неправедным путем, был захвачен в плен французами и казнен в Париже в 1392 году. Замок был разграблен победителями и снова предан огню в 1454 году. Восстановленный и отреставрированный поздними поколениями, он получил свой окончательный приговор в 1791 году, когда ярые революционеры из Усселя уничтожили все, кроме камней, позже использованных для строительства новых зданий.
   Это все, что касается географии.
   Исторически же первое упоминание о местном землевладельце по фамилии Сент-Экзюпери обнаружено в инвентарной книге, которую вели в монастыре Ла-Сольер, в епархии Бривс, где сказано, что «в 1235 году Раймон де Сент-Экзюпери, шевалье, лично передал настоятелю монастыря Ла-Сольера источник Лодерье и разрешение прорыть канал через его землю». Последующие документы указывают, что он и его потомки стали владельцами земель, расположенных в округах Сент-Фероль и Сент-Жермен-ле-Вернье, добрых пятьдесят миль к юго-западу от родного городка Сент-Экзюпери, откуда, возможно, они происходили. Согласно одному из найденных пергаментов, внук Раймона, Гийом де Сент-Экзюпери, получил 740 су от своего брата Гуго и сестры Петронеллы, которым завещал все свое имущество, «на посещение Гроба Господня», как написано на причудливом языке ок (местный лангедокский диалект южнофранцузского провансальского языка, до сих пор используемый жителями тех мест). Нет иных свидетельств, подтверждающих, что Гийом действительно совершил паломничество к Гробу Господню в Святой земле, но это дало достаточно оснований поздним поколениям настаивать, что семья происходит от участников крестового похода – во Франции непременное условие подтверждения благородного происхождения.
   Не то чтобы эти факты имели какое-либо значение. Позже Сент-Экзюпери приобрели замок Мирмонт, вблизи Морьяка, оказавшийся ближе к их прародине. Но последующие поколения, кажется, продолжили все тот же дрейф в юго-западном направлении, подальше от Лимузина и Овернье в глубь Перигора и Дордони. В XVII столетии Жан Бальтазар де Сент-Экзюпери смог похвастаться гордым титулом сеньор де Руфиньяк – провинции, которая с тех пор стала Меккой для паломников, любящих посещение гротов. Один из замков семейства, находившийся во владении Сент-Экзюпери в течение пяти столетий, расположен в Ле-Фрейсе, который стоит ближе всех к Лассо и его доисторическим фрескам. Дедушка прадеда Антуана, Жорж Александр Цезаре, родился в Муассаке, и в течение нескольких столетий старшие сыновья этой ветви семейства могли называть себя графами де Сент-Аман и занимать замок в провинции Кагор.
   В основном они, похоже, оставались типичными представителями сельского дворянства, владевшего богатой лишь камнями и изрытой пещерами землей Аквитании. Сохранилось предание (или, скорее всего, легенда), будто прелат с фамилией Сент-Экзюпери обладал значительным влиянием в совете при Марии-Антуанетте, где его высоко ценили как восхитительного и обаятельного собеседника. Этот чаровник в любом случае не был одним из предков Антуана, в отличие от галантного Жоржа Александра Сезаре де Сент-Экзюпери, который отплыл на борту «Тритона» в 1779 году и участвовал в сражении против Родни на Антилах. Он вернулся годом позже в Йорктаун, как раз чтобы стать свидетелем капитуляции Корнуоллиса – этот эпизод он описал своему командиру, герцогу де Ларошфуко (потомку известного автора «Максим»). Его героические деяния как ветерана американской революции не помогли ему в 1793 году, когда он был арестован приспешниками Робеспьера и заточен в тюрьму недалеко от Бордо на девятнадцать месяцев вместе с женой, дочерью французского капитана военно-морского флота, так как она считала, что должна разделить его участь. Позднее они перебрались в Париж, где их сын, Жан-Батист, был назначен чиновником в Военно-тыловом ведомстве Людовика XVIII. У придворного оказалась неплохая деловая хватка. Это доказывает хотя бы такой факт: Жан-Батист избавился от не приносившего дохода замка в Сент-Аман, приобретя взамен собственность недалеко от Марго, в стране вин Бордо. Горечь расставания с титулом и парой башенок, которую он, возможно, испытывал, удалось благополучно утопить в больших бочках вина «Мальскот-Сент-Экзюпери», справедливо уважаемого знатоками.
   Единственный сын Жана-Батиста Сезара де Сент-Экзюпери, Фернан, стал дедушкой Антуана. Отказавшись от залитых солнцем виноградников Бордо после того, как Луи Наполеон назначил себя императором Франции в 1851 году, Фернан оказывал услуги кое-кому из придворных министров и был назначен субпрефектом четырех различных департаментов. Связывавший свое благополучие слишком тесно с теми, кто правил при Второй империи, он вынужден был распрощаться с административной деятельностью в сентябре 1870 года, накануне своего тридцать седьмого дня рождения.
   После Франко-прусской войны Фернан на некоторое время отошел от дел и проживал в Турене (окрестности Тура), где его бабушка по фамилии Ташро когда-то унаследовала поместье. Но все еще полный жизненной энергии, он бросился на поиски чего-то менее сомнительного, чем политика или война, и, наконец, нашел занятие по душе, создав страховую компанию с веселым названием «Компани дю Солей» («Солнечная компания»). Работа, возможно, была лишена блеска, но она давала чувство уверенности и безопасности в той, вероятно, казавшейся упавшему духом империалисту слишком шаткой и сомнительной республике. Он определил себе место жительства в Ле-Мансе, в то время как сыну Жану (отцу Антуана) было позволено «перебеситься», отдав дань увлечениям молодости, на службе в драгунах в Туре. По мере того как звон шпор и блеск эполет стал мало-помалу приедаться, усатый кавалерист-рубака начал прислушиваться к благоразумным родительским советам и согласился вложить свою долю в ценные бумаги с золотым обрезом «Компани дю Солей», предоставив своему младшему брату Роже возможность заняться шагистикой, которую тот и начал постигать в офицерском училище в Сент-Сире. Судьба, видимо, избрала его для встречи и последующей женитьбы на темноволосой и жизнерадостной Мари де Фонсколомб, поскольку страховой компании вдруг понадобилось отправить будущего отца Антуана с бумагами в Лион.
   Еще в молодости Фернан де Сент-Экзюпери щеголял широкой темной бородой лопатой, наподобие вошедших в моду у поколения Авраама Линкольна и Гарибальди. С тех пор она полностью поседела, как и все больше сужающиеся островки волос на висках и за ушами. Вместе с массивной головой это придавало ему патриархальный облик. Он старался проявлять властность, как и положено этакому «отцу семейства», главе аристократической семьи, где было семеро детей, и бывшему должностному лицу эпохи Второй империи. Взращенный в преобладающе матриархальной обстановке, молодой Антуан не привык к таким проявлениям патриаршей власти, и это приводило к частым недоразумениям во время их встреч. «Моего дедушку и Антуана, – вспоминал позднее один из его кузенов, – роднила одна черта: как все выходцы из средиземноморских провинций, они любили поговорить. Но мой дедушка хранил глубокое убеждение: слово имеют право получать только взрослые, в то время как детям следовало лишь покорно их слушать, не перебивая. Антуан же вовсе не считал, будто молчание – удел юности. Этот конфликт мнений стал причиной многочисленных взаимных обвинений и упреков, поскольку у Антуана всегда был наготове рассказ или обстоятельные пояснения».
   Мари де Сент-Экзюпери, похоже, тоже с трудом приспосабливалась к семье своего умершего мужа и нагонявшему тоску провинциальному городу Ле-Манс. Дом, покрытый серой штукатуркой, который она и пятеро ее детей занимали на углу улиц Клос-Марго и Фонтен, представлял собой одно длинное помещение (хотя и состоявшее из нескольких вытянутых в длину друг за другом комнат), и в нем оказалось не намного больше места, чем в их квартире в Лионе. Позади дома находился сад величиной с почтовую марку, где нашли уголки лишь для нескольких вьющихся роз, пары плодовых деревьев и лужайки в двадцать ярдов – жалкой пародии на просторный парк в Сен-Морисе.
   В сотне ярдов по этой же улице находился дом Поля Готье, студента дневного обучения, который вместе с Антуаном ходил в колледж Сен-Круа. Поскольку прогулка до школы занимала обычно двадцать – двадцать пять минут, мальчики, как предполагалось, должны были встречаться в 7.30, чтобы успеть на занятия, начинавшиеся в 8 часов. Но почти каждое утро, между шестью и половиной седьмого, раздавался звонок в дверь. Услышав его, горничная Готье из Бретани произносила: «Это, должно быть, месье Антуан». Она открывала дверь, и маленький школьник с непослушной копной волос и слегка приспущенным правым веком спрашивал: «Скажите, который сейчас час?» Иногда добавлял извиняющимся тоном: «У нас дома нет часов». В действительности в небольшом доме на углу улицы Клос-Марго часы были, но маленький Антуан рос слишком щепетильным и не желал признаться, что они не ходили.
   Готье, в течение двух лет сидевший в одном и том же классе, вспоминает приятеля «круглолицым, со вздернутым носом, улыбчивым и в то же самое время резким и угрюмым, плохо причесанным, со взъерошенными волосами, с почти всегда криво повязанным галстуком и торчавшим воротником формы – словом, не отличавшимся аккуратностью школьником из числа тех, кто, подобно многим другим, имеет чернильные пятна на пальцах». Однокашники окрестили его Татаном – производное от «Антуан». Прозвище вызывало в нем меньше возражений, нежели Лунатик, присвоенное ему позже за его манеру ходить глядя в небо и лунатическую мечтательность, в которую он мог впасть средь бела дня.
   До нас дошли два ранних письма Антуана, написанные в первый год обучения в колледже Сен-Круа. Второе из них стоит воспроизвести, поскольку явная пронзительность его описания посещения бенедиктинского аббатства Сольсмес – неясное тогда еще предчувствие многообещающего литературного таланта. Письмо написано в начале лета 1910 года, когда его мать возвратилась в Сен-Морис-де-Реманс, оставив сына на попечение гувернантки и теток Анаис и Маргариты, сестер его отца, которые жили недалеко от них в премилом доме времен Директории.

   «Дорогая мама,
   Мне бы так хотелось увидеть вас снова. Тетя Анаис пробудет здесь месяц. Сегодня я ходил с Пьеро в дом пансионера Сен-Круа. Мы выпили чаю и много смеялись. Утром в школе я причастился. Вот что мы делали во время паломничества: без четверти восемь нас всех собрали в школе. Мы построились и отправились на станцию. На станции мы сели в поезд до Сабля. Там пересели на конку. До Нотр-Дам-дю-Шен набралось более 52 человек в одном вагоне. Собрались лишь школьники, некоторые разместились на крыше, остальные внутри, вагоны были очень длинными, и каждый тянули две лошади. В вагоне мы много шалили. Всего было пять вагонов: два – для мальчиков из хора и три – для школьников. По прибытии в Нотр-Дам-дю-Шен мы прослушали мессу, а позже пообедали…
   После обеда мы посетили могилы святых, затем пошли в церковную лавку и кое-что себе купили. После этого 1-я и 2-я группы, и я в том числе, пошли пешком в Сольм.
   В Сольме мы продолжали идти к подножию аббатства. Оно показалось огромным, только мы не смогли посетить его, потому что у нас не было времени. У подножия аббатства мы нашли много осколков мрамора. Большие и маленькие… Я набрал штук шесть и выкинул еще три. Там был обломок приблизительно полтора на два метра. Ребята смеялись: положи его себе в карман. А я не смог даже его подвинуть… Потом мы выпили чаю на природе в Сольме. Я написал вам восемь страниц.
   Позже мы пошли за благословением и построились рядами для пути на станцию. Там мы сели в поезд, чтобы возвратиться в Ле-Манс, и вернулись домой в 8 часов вечера. Я был пятым по сочинению по катехизису.
   До свидания, моя дорогая мама. Целую вас от всего сердца.
   Антуан».

   Эта экскурсия доставила ему исключительное удовольствие, на время спасла от нудных и утомительных занятий, вгонявших в тоску. Приблизительно половина из 250 мальчиков, посещавших колледж Сен-Круа, являлись пансионерами, но Антуан к их числу не относился. Его сверхчувствительная натура, похоже, страдала от того скрытого презрения, с которым пансионеры относились к приходящим на день слушателям. Дисциплина в классной комнате была суровой, и Антуана регулярно наказывали за пассивность и апатию, пятна чернил на пальцах, недостаток внимания и безразличие во время занятий, за невероятный наклон крышки парты, нещадно переполненной книгами, записными книжками и различными бумажками, отчего она едва закрывалась. Его преподаватели из ордена иезуитов, начиная с аббата Перу, с буравчиками глаз, придирчивого сторонника строжайшей дисциплины, муштровавшего учеников пятого года обучения по латыни, греческому и французскому, видели мало пользы в его фантазиях и склонности отвлекаться от темы и чаще всего грубо обрывали их. Годы спустя воспоминания об этом унижении оставались все так же ярки и живы в памяти Антуана, когда он написал матери: «Вы – единственное утешение, когда взгрустнется. Будучи ребенком, я часто приходил домой со своим тяжелым ранцем на спине в слезах от наказаний, помните, как это было в Ле-Мансе? И вы заставляли меня забыть обо всем, лишь обнимая и целуя».
   Четвертый класс требовал меньше усилий, несносный Перу уступил место аббату Марготта, который был менее дисциплинированным и более одухотворенным. Мальчики называли его Удав: время от времени он не мог сдержать широкие зевки. Но поводов для зевания во время его занятий у самих ребят было немного. Сын скромного плотника, он сумел продвинуться до вершины академической лестницы, получив требуемую лицензию на преподавание, по мере этого продвижения пристрастился к литературе, особенно французской, и своей увлеченностью охотно делился со слушателями. Макс де Виллутре, еще один однокашник Сент-Экзюпери, очень живо и ярко вспоминает энтузиазм своего наставника в отношении французской литературы XVII столетия и его неистощимые рассуждения о Мольере.
   Аббат Лоне, отвечавший за третий класс, являлся классицистом, чья огромная эрудиция отвечала прозвищу Кесарь, которым его наградили школяры. На фотографии, сделанной в 1914 году, он стоит в окружении шестнадцати мальчиков из Сен-Круа (включая Сент-Экзюпери) в жестких воротниках, как у студентов Итона, с повязанными шейными платками Лавальера и прусской синей форме с золотыми пуговицами. Разглядывая этого коротко стриженного человека с бескомпромиссным взглядом, вы не заметите признаков даже самой слабой тени улыбки на его мрачном морщинистом лице. И все же мы можем быть благодарны этому неулыбчивому прелату за то, что однажды он захотел проявить остроту ума и дал своим ученикам необычную тему сочинения: «Расскажите о злоключениях цилиндра». Тринадцатилетний Антуан с удовольствием отдался теме, и этот образный рассказ стал первым ясным признаком его будущего таланта.
   «ОДИССЕЯ ЦИЛИНДРА
   Я родился очень давно на большой шляпной фабрике, где делали шляпы всех видов. За нескольких дней, предшествовавших моему появлению, я подвергся всем видам обработки, чтобы не сказать – пыток: я был уменьшен, растянут, отлачен. Наконец, однажды вечером, меня отправили вместе с моими братьями самому известному шляпнику в Париже и там поместили в витрину. Я оказался одним из самых красивых цилиндров на стенде. Я так сиял, что женщины, шпионившие за мной, не забывали восхищаться своим отражением в моем блеске. Я был настолько изящен, что ни один модно одетый джентльмен не прошел мимо, не бросив на меня алчного завистливого взгляда. Я спокойно ожидал своего часа, когда стану блистать в свете.
   И вот красиво и богато одетый джентльмен вошел в магазин. Преисполненный заботливого внимания продавец сделал все, чтобы покупатель восхитился моими братьями, затем продемонстрировал меня, намного дольше, чем других: разве я не был самым красивым? Наконец клиент выбрал меня, повертел, осмотрел и купил. Из кармана он вынул бумажник, так богато украшенный, что продавец продал меня за двойную цену. Его жизненным принципом было – никогда не упускать своего шанса… или банкноты.
   На следующий день я наслаждался блестящим выходом в свет. Мой владелец, одетый с отменным вкусом господин, надел меня, чтобы идти в клуб. Все его друзья восхищались моими восемью отражениями, моей изящной формой и прочими достоинствами. В течение нескольких месяцев я вел восхитительное существование. С особой заботой я сохранялся и чистился! Преданная прислуга, отвечавшая за гардероб моего господина, проявляла похвальную заботу обо мне. Я бывал отполирован каждый вечер и заново отполирован по утрам.
   Однажды вечером я узнал, что извозчик собирается жениться. Мой хозяин, который пожелал сделать ему подарок, отдал меня ему, и с того момента я прикрывал иной череп. Увы! Моя жизнь полностью изменилась. Трижды в первый день я проездился по пыли и грязи, и – о, жестокая судьба! – меня даже не почистили. Переполненный справедливым желанием отомстить, я подсел, да так, что возница больше не смог надеть меня на голову! Тогда однажды он взял меня под мышку и продал всего за шесть су какому-то продавцу одежды. Это был жуткого вида старик-еврей, слегка изогнутый нос выделялся на его лице, носившем отпечаток лживости и злобы. После того как меня почистили, я был снова выставлен в витрине, но на сей раз небрежно подвешенный на грязной веревке. «Матье! Заходи!.. Ты искал шляпу для парадного выхода; тебе повезло, есть такая, которая будет тебе очень к лицу!» И Матье купил меня, Каролина же, его жена, пришла в восторг от моего блеска. Только по воскресеньям я выходил из дому, и лишь тогда, когда на небе не было ни облачка. Так по цене два франка и сорок пять сантимов, отданных за меня, я приобрел особую заботу о себе.
   Но однажды во время прогулки Каролины и Матье по набережной Сены сильный порыв ветра сорвал меня с головы хозяина, и я полетел, подобно птице. После нескольких мучительных секунд ужасного полета я приземлился на реку и тихо поплыл в обществе рыбы, с испугом смотревшей на меня, как на новую модель лодки. Внезапно я почувствовал, как меня подтягивают длинным шестом и вытаскивают на набережную. Затем ободранный старьевщик схватил меня нетерпеливыми жадными руками, и скоро я подвергся новым пыткам в темной, грязной лачуге, которая, как оказалось, была магазином главного шляпочника-поставщика двора их величеств королей Африки.
   И вновь я был упакован, и так, обернутый в мягкую бумагу и уложенный в картонную коробку, путешествовал несколько дней. В одно прекрасное утро я открыл глаза на свет, и страх пронзил меня от вида множества неизвестных темнокожих существ. Большую часть их лиц занимали огромные губы, а единственной одеждой были старомодные купальные трусы и кольца в носах и ушах. Чуть в стороне на коробке из-под бисквитов восседал один из этих странных людей. В руке он держал скипетр, сделанный из щетки-сметки, потерявшей все свои перья, а на спине у него красовалась шкура льва, которого он, без сомнения, однажды убил с храбростью, равной его гигантским размерам. Я был с уважением подхвачен двумя черными руками: меня объял ужас, и, только заметив, что руки не красятся, я несколько ободрился. Затем я был водружен на вершину черной массы, являющейся королем. И здесь я провел еще несколько счастливых дней. Иногда чрезмерно горячее солнце плавило лак, которым я был покрыт, а практичный ум моего владельца порой подсказывал ему использовать меня как кастрюлю… Но я все еще живу достаточно комфортно, украшая голову ужасного Бам-Бума, самого сильного правителя в этих краях.
   Я пишу эти строки на склоне моих дней с надеждой, что они достигнут берегов Франции. Французы должны знать, что я живу в стране, где головные уборы никогда не выйдут из моды, и, когда, вопреки всему, я переживу свою полезность, то буду надеяться на уважение к себе как к реликвии, которая украшала макушку моего прославленного хозяина Бам-Бума II – короля Нигера.
Антуан де Сент-Экзюпери».
   Аббат Лоне, очевидно, подпал под обаяние этого необычного рассказа, поскольку поставил за него сначала 13 баллов, позже изменив их на 12 (из 20), добавив сухой комментарий: «Хорошо. Слишком много грамматических ошибок. Стиль иногда тяжеловат». Без сомнения, рассказ утрирован и полон предвзятости, что характерно для школы, где учились дети из высшего света. Но передача настроения и скрытый юмор налицо – как в описании порыва ветра, вмиг сорвавшего цилиндр, птиц, скипетра из щетки-сметки, растерявшей перья, и этих протянутых к цилиндру рук, чья устрашающая чернота не стиралась, подобно грязи, и не красилась.
   Как и следовало ожидать, мальчик, рожденный сыном графа, чей дедушка служил самому императору, Антуан де Сент-Экзюпери воспитывался в католической и монархической традиции. Его тетя Анаис была камеристкой герцогини Вандомской (сестры бельгийского короля Альберта), тогда как отделение французского Красного Креста, к которому принадлежала его мать и который возглавляла мать одного из его однокашников (мадам Шапе) были, в сущности, отличительными свойствами благотворительной деятельности аристократии, испытывавшей гораздо больше доверия к «трону и алтарю», чем счастливую судьбу народной республики. В Европе повсюду еще господствовал старый порядок, монархический или имперский, и Франция являлась скорее радикальным исключением, нежели правилом. В ее собственном доме царил разлад – не только из-за аферы Дрейфуса, хотя и это само по себе было плохо, но также из-за триумфа воинствующего антиклерикализма, который в 1905 году привел правительство Комбе к изданию декрета об отделении церкви от государства.
   Последствия чувствовались повсюду, и не в последнюю очередь в стенах колледжа иезуитов Сен-Круа, который проиграл начатый им самим судебный процесс, пытаясь выиграть время. Это поражение, произошедшее на втором году обучения Антуана, вероятно, не причинило молодому Сент-Экзюпери сильного огорчения. Предполагался переезд из зданий барачного типа, которые школа занимала на улице Нотр-Дам (помещения были отданы штабу 4-го военного округа), в заваленные листвой угодья бывшего монастыря капуцинов. Но пришлось бы долго искать среди многочисленных отцов-иезуитов, управлявших школой, хоть слабую симпатию к безбожному режиму, обрушившему на них столько горести. Те же самые антиреспубликанские убеждения разделяло большинство мальчиков в Сен-Круа, почти все они были выходцами из высших слоев общества. Они также, что естественно, разделялись молодым Антуаном, который даже основал комитет роялистов, где стал председателем. Однажды, когда его попросили сделать запись в альбом для автографов Поля Готье, он взял перо и написал, словно шевалье Байард: «За Бога, короля и прекрасную даму».
   Шесть лет, проведенные Сент-Экзюпери в Ле-Мансе, были далеко не самые счастливые в его жизни. К немногим ярким воспоминаниям, сохраненным им с той поры, относились ежемесячные прогулки, которые его семья устраивала в шато «Пассе», в пятнадцати милях к северо-востоку от города. Взбираясь на местный поезд – «трубач», как дети в шутку его называли, пересекавший местность змеевидным маршрутом со множеством станций по пути следования, – они выходили на станции у деревни Силь-ле-Филипп и шли к шато. То было внушительное, с высокой крышей здание, с двумя роскошными крыльями, построенными в классическом стиле Людовика XIII, окруженное просторными полями и небольшим озером, где дети плавали, крича и смеясь, на лодках или участвовали в псевдовоенно-морских баталиях. Владелец замка, граф де Синети, сам имел несколько внуков, которые учились в колледже Сен-Круа, а также внучку, Одетт де Синети, милую светловолосую девочку с яркими синими глазами и очаровательной улыбкой.
   Она считалась чем-то вроде признанной красавицы среди ровесников, и всякий раз, когда она приходила на воскресную службу в часовню колледжа Сен-Круа, превращалась в центр внимания для мальчишеских глаз и становилась причиной многих, далеко не божественных переживаний. По мере того как мальчики заполняли часовню, одетые в нарядные воскресные костюмы, она наклонялась к младшей сестре Антуана, Габриэлле, сидевшей рядом с ней на скамейке: «Посмотрим, повернется ли Ксавье (или Жан-Клод, или Пьер)… и посмотрит ли на меня». И когда неспособный обуздать свои чувства подросток смотрел в их сторону, обе девочки хихикали с язвительным удовлетворением.
   И хотя Одетт де Синети была старше Антуана больше чем на два года, пришел и его черед, и он проводил часы в ее обществе, читая ей наизусть поэмы и обсуждая с ней потрясающее новое изобретение – аэроплан. Сохранилась очаровательная фотография ее сестры Рене, танцующей старинный испанский танец павана с Антуаном в саду ее матери в Ле-Мансе. Рене – в пастушьем наряде Марии-Антуанетты (почти весь сделан из бумаги), а ее партнер – в парике XVIII века и жабо, нацепленном на его школьную форму, в то время как младший брат Рене Элизар, в парике и бриджах, проказливо выглядывает между ними.
   «Антуан любил природу, – вспоминает Одетт, – и он мог долго разглядывать мотылька или бабочку. Очень сочувствовал всякому живому существу. Никогда не помышлял убивать животных, а если замечал птицу, прыгающую рядом, то обязательно спрашивал: «Скажите, о чем она думает прямо сейчас»?»
   В небольшом альбоме Одетт, которые по моде того времени имели молодые барышни, Антуан записал ей два стихотворения. В одном («Смерть лебедя») описание предсмертной песни птицы, в другом («Крик охотника») – смерти оленя.
Вот громко слышен рог. Вот стихнул он вдали —
И стон, дрожа, несут леса за край земли,
А на траве, что вся в крови,
Олень – он умирает. Рог кричит: «Живи!» —
Гудит, поет… А человек, охотою счастливый,
Встает, глядит окрест – спокойно, горделиво.

   Юноша далеко не Жерар де Нерваль или даже Ламартин. Но две заключительных строфы, описывающие охотника, гордо поднимающего голову («счастлив победить животное»), уже предполагают глубоко сокрытое чувство Сент-Экзюпери, которое проявит себя в описании победы над быком в знаменитой главе, посвященной мужеству, в «Планете людей».
   Первое юношеское увлечение, кажется, воодушевляет его на поэтическое творчество, поскольку чуть позже, в том же 1913 году, Антуан решил выпустить частный журнал под названием «Эхо третьего», составленный из материалов, переданных одноклассниками. Тщательно переписанные на листы красивой бумаги, они склеивались вместе в небольшую книжку. Согласно воспоминаниям Клода де Кастильона, одного из иллюстраторов журнала, последний, в подражание тогдашним еженедельникам, даже популяризировал экстравагантные рецепты приготовления пищи и публиковал рекламные объявления, подобные вот такому: «Скажем «нет» ниткам и булавкам, поддерживающим ваши брюки. ПОКУПАЙТЕ фигурные скрепки!» Несколько поэм Сент-Экзюпери были включены в первый выпуск, который, как оказалось, стал и последним. «Он передавался из рук в руки, – вспоминает Макс де Виллутре, – и поскольку вызывал прилив веселья, а читался на занятиях, то тайна просуществовала недолго. Журнал был изъят на уроке аббата Деробера, который не выносил Сент-Экзюпери – подстрекателя, как он обычно называл этого ученика за мальчишеские шалости. Издание конфисковали, и мы никогда не увидели его снова. Никто не знает, что с ним сталось».
* * *
   28 июня 1914 года эрцгерцог австрийский Франц-Фердинанд с супругой были убиты в Сараеве, и не прошло и полутора месяцев, как пять основных государств Европы оказались уже в состоянии войны. Это изменило жизнь континента: последствия военных действий ощутили даже в самых забытых его уголках. Прежде чем закончился август, убили дядю Антуана Роже де Сент-Экзюпери: он погиб, подняв в атаку пехотный батальон в Мессене. Двое из кузенов матери Антуана, Гай и Роже де Лестранж, чьей верховой ездой так часто восхищались жители Сен-Морис-де-Реманс, отправились на фронт верхом на своих лошадях и никогда не возвратились. Сама Мари, после окончания курсов Красного Креста в Ле-Мансе, была назначена старшей медсестрой в госпитале, устроенном на вокзале в Амберье. Едва тяжелые обязанности легли на ее плечи, пришло письмо от ее друга-скульптора, которого она сильно любила. «Я уезжаю на фронт, унося в своем сердце все, что так долго в нем покоилось». Она стояла вся в слезах, когда подошел начальник станции и сказал: «Мадам, поезд, полный раненых, вот-вот прибудет. Поступила просьба о носилках – случаи столбняка». Она больше никогда не видела своего друга-скульптора. Международная катастрофа, позже ставшая известной как Первая мировая война, началась.
   Она задела Антуана, как и всех остальных. Он провел не очень счастливый предвоенный год в Ле-Мансе. Они с братом Франсуа жили у своей тети Маргарет на улице Пьера Белона, в милом доме времен Директории. Но на следующее лето все мысли о возвращении в Ле-Манс, который, впрочем, никто в семье особенно не любил, пришлось оставить. Вместо этого Мари де Сент-Экзюпери решила перевести обоих сыновей в другую школу иезуитов, расположенную ближе к дому: колледж Нотр-Дам-де-Монгре, расположенный в Вильфранш-на-Соне к северо-востоку от Лиона. Он понравился двум мальчикам не намного больше, чем колледж Сен-Круа в Ле-Мансе. После одного несчастного семестра мальчиков оттуда забрали.
   Факт их пребывания там едва бы стоил упоминания, но сохранились воспоминания об этом кратком периоде в школе двух одноклассников Антуана, продолживших обучение и ставших впоследствии священниками. «Он не был первым в своем классе, не блистал и в учении, – рассказывал отец Луи Барджон Элен Элизабет Кран в 1951 году. – Он оказался хорошим малым, его все любили, но он особенно не выделялся среди остальных. Он был прежде всего мечтателем. Я помню его, обхватившим рукой подбородок, задумчиво не спускавшим глаз с вишневого дерева за окном. Мы называли его «Зацепи Луну носом». Я сохранил впечатление о нем как о скромном мальчике, который был оригинален, но не производил впечатление книжного червя. Все это перемешивалось со случайными взрывами радости, изобилием чувств. Антуан писал стихи. Я вспоминаю, прежде всего, одну его поэму о смерти лебедя, явно навеянную Ламартином. Стихи, конечно, были стихами подростка, полного романтизма и некоторой наивности. Но мы восхищались поэмой».
   Албан де Шерфаньон, другой из его одноклассников в Монгре, позже вспоминал его как «очень одаренного мальчика, но, возможно, не очень последовательного в своей работе. Я вспоминаю, как… он писал эпические поэмы с большим воодушевлением, о войне и, особенно, о Вильгельме II, дополняя их карикатурами. Они были оригинальны и очень жизненны. Он имел экстраординарную способность сочинять и рисовать»…
   Одна из этих поэм о кайзере сохранилась, в отличие от рисунков, которые первоначально иллюстрировали ее. В ней немецкий император изображен ликующим от созерцания Реймса в огне.
Вот маршал рядом с ним. Он грозно говорит:
«Что уцелело здесь? Ведь все вокруг горит». —
«Собор, о сир». – «А госпиталь?» – «Пылает». —
«А ваша армия, мой сударь?» – «Отступает».

   Новость, что армия панически отступает, в то время как Реймский собор был сохранен, вызывает у кайзера приступ страшной ярости. «Измученному, ему предстоит ужасная ночь», и он приказывает начать бомбардировку.
И дрогнул рот. И побледнел, глядит в упор.
«Приказ: чтоб завтра был разрушен и собор!»

   Эхо творчества Ламартина, как можно заметить, в данном случае уступило интонации героических битв Расина и Виктора Гюго, но нельзя сказать, что это благоприятно сказалось на результатах.
   Школа, куда Антуана с братом затем перевели, называлась Вилла-Сен-Жан, во Фрибуре. Ряды преподавателей в лицеях и даже католических колледжах редели по ходу военных действий, и Мари де Сент-Экзюпери справедливо предчувствовала, что обоим ее сыновьям будет лучше под небом нейтральной Швейцарии. В отличие от Сен-Круа в Мансе и Монгре, находившихся в ведении ордена иезуитов, Вилла-Сен-Жан управляли отцы ордена марианистов, поддерживавшие тесные связи с известным колледжем Станислава в Париже. Многие из его преподавателей – начиная с отца Франсуа-Жозефа Киеффера, основателя школы, – были выходцами из Эльзаса, предпочитавшими скорее эмигрировать во Францию или Швейцарию, чем продолжать жить в пределах границ рейха кайзера Вильгельма. Эта мысль нашла отражение в книге, написанной на рубеже столетий и названной «Почему победа досталась англосаксам?». Французы все еще страдали от поражения во Франко-прусской войне, к которому добавилось унижение, испытанное в 1898 году в Фашода. Если британцы побеждали, а французы позорно проигрывали, то это объяснялось только некоторым превосходством в англосаксонской образовательной системе. Французские образовательные методики необходимо было обновить за счет контакта с другой культурой, и Фрибур, расположенный в зоне влияния двух языков (немецкого и французского), казался идеальным местом для эксперимента.
   Само лечение, как часто случается, имело мало общего с первоначальным диагнозом. Сельский стиль в архитектуре построек Вилла-Сен-Жан (красные крыши цвета герани, ржавчина от гвоздей на деревянных наличниках и балконах) – дань публичным школам, таким, как Регби Мэтью Арнольда. Такие же спальни первого этажа с фарфоровыми кувшинами и ваннами в отдельных, отгороженных деревянной сосновой перегородкой клетушках (сорок клетушек на сорок постояльцев, каждая с кроватью, крепящейся к стене, и прикроватным столиком с ночным горшком в нижнем ящике). Но в остальном школа больше отражала приветливую индивидуальность своего основателя. Он был аккуратным, невысоким человеком с короткой стрижкой и, несмотря на возраст, чисто выбритым подбородком. Очки в металлической оправе, с которыми он никогда не расставался, не могли скрыть добрый свет его голубых пытливых глаз, и даже если отец Киеффер становился жестким в обращении, он оставался все таким же дружелюбно настроенным педагогом. Он верил в необходимость максимального контакта между преподавателем и учениками, независимо от того, сидел ли он за «немецкими» или «английскими» столами в столовой (по-французски, как предполагалось, говорили лишь за десертом или на игровой площадке). И сам он не стеснялся взять в руки ракетку по воскресеньям, проворно прыгая по корту в своей сутане. Его кабинет был всегда открыт для любого из учеников, если у того появились проблемы или обиды, которыми надо бы поделиться. Также не существовало высоких оград или заборов, отделявших школу и парк от окружающего мира, и любой прогульщик мог скрыться там, если бы захотел. Идея, как бы парадоксально она ни звучала, состояла не в требовании беспрекословной дисциплины, а в том, чтобы заставить полюбить школу и безболезненно ее принять. Идея нашла отражение и в школьном девизе, который Киеффер много лет назад вычитал у шевалье Байарда: «Со всей душой». Девиз позже вызывал ироническое восхищение Сент-Экзюпери в противопоставлении с «Быть Человеком» – патетическим стоическим принципом, свойственным всем школам иезуитов, где ему довелось учиться.
   Расположенные на залитых солнцем высотах Пероля, школьные строения вытянулись напротив старинного города Фрибур, с его старинными бюргерскими домами, приземистой соборной башней и фортами Вильгельма Теля, стоявшими на страже мостов по другую сторону речного водопада. На севере и востоке, когда небо было ясным, виднелись заснеженные пики Бернского Оберланда, мечтательно гревшиеся под ясным голубым небом. Лес был полон аромата сосен и вязов и чередовался с футбольными полями и площадками для игры в теннис. Любой желающий мог исследовать запутанные тропинки или крутые склоны, покрытые лесом, спускающиеся к ленивым зеленым водам Сарина, напоминавшим зимой замороженный пирог, покрытый достаточно толстым льдом, по которому можно было кататься на коньках.
   Но все же Сент-Экзюпери так просто не сдавался. Переполненный болезненными воспоминаниями о Ле-Мансе и Монгре, он прибыл в Вилла-Сен-Жан в непокорном состоянии духа.
   На старости лет Поль Мишод, учившийся с ним в одном классе, оставил для нас яркое описание своей первой встречи с Сент-Экзюпери, которое хотя, конечно, и содержит неточности, но заслуживает того, чтобы его процитировать.
   «Это случилось между 9 и 10 часами вечера в начале января 1915 года, когда я оказался на платформе станции Фрибур. Я съел несколько бутербродов в поезде и чувствовал, как кусок застрял в горле, когда я присоединился к другим школьникам, собравшимся там до меня. Воспитатель повел нас пешком до школы.
   Меня сразу же повели в большой спальный корпус, освещенный тусклым светом ночника, и показали клетушку из смоляных сосновых досок, которую я должен был занять. Это была моя первая ночь как пансионера, и я немного расстраивался. Я сразу же залез в кровать и уже задремал, когда я увидел темную фигуру у кабины по соседству.
   – Ты новенький?
   – Да.
   – Откуда приехал?
   – Из Шамбери.
   – А раньше жил в пансионе?
   – Нет, никогда.
   – Нет ничего хуже! Это помойка. Здесь два ужастика – Череп и Омар. Они воспитатели. Ты увидишь, действительно мрачные и…
   Прежде чем он закончил фразу, белый занавес в одном углу спальни отдернулся, и я услышал голос воспитателя:
   – Сент-Экзюпери, вы будете завтра наказаны. Оставьте вашего соседа в покое.
   Темная фигура исчезла в своей кабине, но минуту-другую спустя показалась снова.
   – Ты видел? – прошептал мальчик, свешиваясь вниз. – Это был Череп – настоящая мертвая голова…»
   Память устраивает странные шутки, и, когда доктор Поль Мишод описывал этот случай в апреле 1966 года, Сент-Экзюпери не было в живых уже более двадцати лет, а с того времени, как они некогда вместе учились в школе, прошло полвека. На самом деле Сент-Экзюпери не мог появиться на Вилла-Сен-Жан раньше ноября 1915 года, к тому времени Мишод пробыл там почти год. Таким образом, весьма вероятно, скорее это Мишод начал вводить в курс дела вновь прибывшего относительно Черепа и Омара, нежели наоборот. Правда это или нет, но Сент-Экзюпери частенько попадало, и он получал выговора за то, что нарушал ночной покой своих соседей или их якобы покой.
   Настоящее имя Черепа, этого не склонного к юмору преподавателя математики, на голове которого едва ли оставались хотя бы одиноко торчащие волосинки, было Гийо. Одного ученика отчислили за высказывание, что у учителя череп иезуита, но прозвище закрепилось. Что касается Омара, то он отзывался на восхитительное имя Клод. Он преподавал английский язык, и его фанатичная англомания проявлялась даже в том, как он с английским акцентом говорил по-французски, предпочитал держаться строго и, как он считал, имел очень британские манеры: носил рыжую бороду и замечательные бакенбарды, торчащие строго горизонтально из-за его щек, подобно антеннам ракообразного.
   Эти два блюстителя дисциплины, как оказалось, не были столь грозными, хотя, возможно, сначала Сент-Экзюпери и боялся их. По крайней мере, они оказались не опаснее, чем остальные преподаватели, начиная с аббата Гиллу, преподававшего философию в старших классах. Известный больше как Зизи из-за своей манеры произносить сочетание звуков «s's» как «z's», он пунцово краснел всякий раз, когда кто-либо из мальчиков задавал ему смущавший его вопрос. Или Папаша Симон – преподаватель рисования, который вполне удовлетворялся поверхностным взглядом на творения своих питомцев и носил прическу из всклокоченных волос на манер Джорджа Бернарда Шоу. Или Фриц, приветливый малый с копной густых волос и таких же густых усищ, подстриженных как у охотников, преподававший физику и химию и помогавший мальчикам собирать радиоприемники из наборов деталей. Был еще Валь, преподаватель немецкого и естествознания, широкоплечий австриец с козлиной бородкой в стиле Генриха IV. По слухам, он вступил в орден марианистов и помог отцу Киефферу в создании школы в 1903 году после несчастной любовной истории в Вене. Его прозвали Папа. Он очень нравился ученикам, которых он выводил на длинные прогулки и развлекал там многообразными познавательными рассказами о флоре и фауне, иногда продолжавшимися и за столом в местной таверне. Был среди преподавателей и не знавший усталости Франсуа-Ксавье Фридблатт, выходец из Эльзаса, на все руки мастер. Он успевал преподавать физику, неорганическую и органическую химию, а также астрономию, организовал и проводил занятия хора в часовне, самостоятельно тренировал более спортивных ребят в плавании, катании на коньках и санках, научил их играть в футбол, баскетбол, хоккей, теннис.
   Сент-Экзюпери, больше любивший прогулки по лесу, оказался безразличен к большинству этих спортивных состязаний, да и к занятиям он относился без особого энтузиазма.
   Он вырос необычно высоким и широкоплечим мальчиком, но этот неожиданный рывок в росте и физическом развитии только усугублял ощущение неуклюжести, от которого он страдал еще в Ле-Мансе. Те, кто учился с ним в школе, часто пользовались случаем, чтобы посмеяться над его неспособностью заменить соскочившую цепь велосипеда или отремонтировать проколотую шину. А однажды он потерял равновесие так неловко, что при падении ручка тормоза проделала глубокий порез на его правой щеке, оставив крошечный шрам, который не рассосался до конца жизни.
   Среди тех, с кем молодой Антуан быстро подружился на Вилла-Сен-Жан, был мальчик по имени Шарль Салль, приехавший тоже из Лиона. Бабушка и дедушка Салля, по любопытному совпадению, имели дом в Шатильон-ла-Палю, расположенном на той горной гряде, пересекающей долину, которой графиня де Трико могла восхищаться, сидя на веранде и распивая чаи в Сен-Морисе.
   Салля даже когда-то отправляли, подобно Антуану, изучать в частном порядке латынь к тому же самому викарию в Бублоне (по соседству с Шатильоном), имевшему обыкновение баловать своих летних учеников грушами в своем саду. И все же эти двое впервые встретились, лишь когда Сент-Экзюпери пришел в столовую в Вилла-Сен-Жан и сел рядом Шарлем.
   В отличие от своего нового приятеля, Салль был хорошим учеником, он упорно занимался, и его успехи регулярно отмечались в «Золотой книге», куда записывали имена лучших учеников Сен-Жан. Он не смог припомнить, чтобы хоть раз его поразили академические достижения Антуана, хотя бы во французском языке, в котором он позже так преуспел. Школьные архивы свидетельствуют о том же, по крайней мере отчасти. Ибо в первый год обучения в Вилла-Сен-Жан Антуану все же удалось стать вторым (из 25 учеников) по сочинению на французском языке и пятым – по латыни, а в выпускном году он был вторым (из 10 учеников) по физике и химии и третьим по философии. Но эти благостные успехи, единственные, на которые он оказался способен, фактически сводились к нулю его посредственными результатами по другим предметам.
   В Вилла-Сен-Жан учащимся, завершившим первый класс с хорошими результатами в учебе, предоставляли желанную привилегию переезда из спальни в «La Sapinière» (буквально «сосновник» по названию материала, из которого был построен дом для двух последних классов) на второй этаж, где они могли наслаждаться индивидуальными комнатами по соседству с некоторыми преподавателями. Если результаты в учебе или поведение после переезда ухудшались, ученикам приходилось возвращаться в общую спальню. Процесс насильственного лишения привилегий был известен среди мальчиков как «выпадание из салона». Поскольку Сент-Экзюпери, как нам кажется, не совершал большого количества подобных спусков, то лишь по той простой причине, что он редко попадал в «салон». Чаще всего он находился ближе к самому концу списка своих одноклассников по успеваемости (два последних класса) по результатам классных работ: 38-й из 39 в ноябре 1915 года, 40-й из 40 в марте 1916-го, 38-й из 38 в июне того же года. Эти далекие от блеска результаты очевидны и на втором году его обучения, поскольку школьные книги упоминают его в общем списке, как 48-го из 48 в ноябре 1916 года и 37-го из 40 в мае 1917-го. Но именно в тот год – известный как год философии – он поселился наконец в отдельной комнате – такая привилегия автоматически предоставлялась ученикам последнего года обучения.
   Поведение в учебных классах сильно влияло на результаты ежемесячных аттестаций. Школьные записи свидетельствуют, что Антуан отличался недостатком внимания, определявшим предельно низкую оценку 50 (поскольку отметка 70 или 75 давалась за образцовое усердие). Его упрямое нежелание говорить по-немецки за столом регулярно оценивалось как «неудовлетворительно». Его неоднократно призывали к порядку: Антуан разбрасывал хлебные крошки и дерзил по-французски. Даже 9-е место (из 20), которое он занимал в течение 1915 – 1916 годов по сочинению на французском языке, он поделил с шестью другими учениками. Да и в любом случае это не было особо выдающимся результатом.
   Удивительным на фоне его дальнейшей судьбы, когда ему приходилось ориентироваться и лететь над огромными территориями земного шара, кажутся его 4 балла по географии – самая низкая отметка среди всех изучавших этот предмет.
   В 1916 – 1917 годах его успеваемость определялась 11-м местом (из 20) и была средней по классу по физике и химии, средней по философии и ниже средней по религиозным наукам. Но его 7-е место по естествознанию и истории и его 6-е место по географии снова оказались самыми низкими результатами в классе.
   Очевидно, что большую часть времени во Фрибуре его мысли блуждали где-то вдали. В частности, мы можем судить об этом по тексту захватывающего душу письма, отправленного им Анне-Мари Понсе во втором семестре. С ним он прислал первые строфы либретто для оперетты под названием «Зонтик», на которые, как он нежно надеялся, его старая учительница музыки сочинит мелодию. Сюжет был по-детски прост: герой, молодой человек, входит в кафе и видит изящный зонтик в гардеробе. Он предполагает, что зонтик принадлежит молодой девушке, которую представляет себе не только красивой, но и тоненькой, как тростинка, робкой, ласковой и нежной. Он садится за столик около гардероба, чтобы не пропустить ее лучистое появление, и половина Парижа, начиная с удалого полковника и кончая стайкой молодых парижских швей, проходят мимо него… Но, наконец, о, ужас ужасов! Появляется бабища с волосатой губой и в тошнотворной зеленой шляпе, хватает зонтик и выходит с ним на залитую дождем улицу.
   Сюжет, должно быть, показался автору несколько легкомысленным и слабым, поэтому, когда поднимается занавес, то не мечтательный молодой человек, а хор «августейших» пьяниц заполняет плетеные стулья бульварного кафе.
А мы все жрем этот мир —
Серьезно, важно жуем.
Глаза наши цвета дыр.
Мы солнце, как пойло, пьем.
Прикинемся-ка давай
Героями: пусть нам несут
Бутылку, стакан, каравай —
Не завтра наш Страшный суд!

   Возможно, что от его работы души веет некоторым атавизмом. Веселая ассоциация солнца, выходящего из подвала, возвращает нас к винным бочкам «Малескот Сент-Экзюпери» в подвалах его дедушки Сент-Экзюпери и страховой деятельности его дедушки в «Компани дю Солей». Но очевидно, Антуан читал слишком много Ростана, и эта первая неистовая строфа была все еще длинным щелчком кнута Сирано под хвостами мужей-рогоносцев.
Это младшие братья Гаскони —
Карбона, Кастель-Жалу —
Бесстыдники и драчуны,
Забияки, каких поискать…
Но возвратимся к «Зонтику»…

   Официант, вызванный принять заказы от пьяниц, немного испуган, когда они все заговорили одновременно. Между тем слышится их речитатив:
Мы курим блаженно,
Созерцая прелестных дам мимохожих,
Мы жуем нашу мирную пищу,
Радость мирскую ценя,
Мы ждем без досады —
Законопослушные граждане —
Официантов, что должны обслужить нас,
Соблаговолив…

   Остальное неразборчиво. «Эти страницы завершают первую часть, – информирует либреттист будущего композитора. – Мы достигли места, где как раз предполагается появление Аглаи и полковника. Напишите мне, если необходимо, чтобы я размножил текст без изменений, или я сделаю это в начале каникул. Я приеду в Вербное воскресенье». Антуан продолжает и спрашивает, понравилось ли ей вступление, сочинила ли музыку, смогла ли разобрать его почерк и «где, когда и как это будет поставлено?». Композитор, увы, не написала и такта. Но шальные эти вирши позабавили ее так сильно, что она хранила это неудавшееся либретто даже после смерти их автора.
   Полдюжины поэм Сент-Экзюпери, оставшиеся нам с той поры – в значительной степени благодаря доктору Полю Мишоду, – свидетельствуют об огромном воздействии на юное воображение трагедии войны 1914 – 1918 годов. Благоприятное преимущество по сравнению со строжайшими правилами в колледже Сен-Круа в Ле-Мансе, запрещавшими чтение газет, – разрешение учащимся в Сен-Жан читать газеты. Ежедневные коммюнике с фронта даже наклеивались на доску объявлений в комнате для игр «сосновника». На вести с фронта реагировали страстно и тревожно, и едва ли хоть один месяц не приносил горестную новость о гибели в бою очередного выпускника. Настроения в школе царили решительно профранцузские. Всякий раз, когда состав интернированных проходил через Фрибур, мальчики, сгрудившись, приветствовали солдат-фронтовиков и офицеров, которые пересекли швейцарскую границу, или бежавших из какого-нибудь немецкого лагеря для военнопленных. Генералу По, когда он проезжал через город, оказали просто безумный прием. Военный героизм был темой дня, и в одной из поэм Антуана под названием «Горечь» нашло отражение чувство юношеского разочарования от необходимости пересидеть на тихой школьной скамье эпоху борьбы, а не находиться в гуще битвы.
Он суров, хоть молод еще —
О, какие его года!
Он шепнул ей: «Люблю горячо!» —
Так, как шепчут все и всегда…

Рабской жизни крикну я: «Нет!»
Против пошлости я восстаю!
Грому пушек я дал обет —
Я романсы мещан не пою!

   Эти стихи, написанные еще до его шестнадцатилетия, – первое, еще не очень твердое утверждение идеала спартанца, декларации сущности человеческого бытия, в противовес Сирано, которое позже он подробно развил в своих книгах. Но этот мальчик, рожденный поэтом до мозга костей, был в то же самое время слишком чувствителен к красоте и к тем сокровищам красоты, которые спасают цивилизацию от ужасов и потрясения отвратительной резни. В поэме под названием «Разочарование» двадцатилетний французский часовой, пристально вглядываясь в ночь, стоит, подсвеченный вспышками пулемета, сменяющимися темнотой. Так и с мечтами человека:
И слушает солдат смятенный сердца стук:
Летят мечты, как птицы, – завтра канут в бездну,
Погрузятся во мрак, пустой и бесполезный…

   Другая поэма, «Военная весна», где описывается битва на реке Изер, заканчивается следующими словами: «О, почему мы должны погибать в цветах?», эхом глубоких переживаний Рупера Брука: «…На полях Фландрии, где растут маки». И в еще одной поэме с названием «Золотое солнце» красный цвет кровавого заката связан с идеей о мире, который гибнет:
Ты каждый день распахиваешь времени врата,
Светило золотое! Чья рука швыряет
Тебя в зенит, слепящий диск, Акрополь озаряя,
Чтоб ощутили люди: се есть красота…
……………………………………………
О, как мир близок, бедный, к гибели своей.

   Интонация этих строк отражает влияние Бодлера. «Дамский поэт» (как он сам себя называл при жизни), естественно, не фигурировал в учебных планах по литературе Вилла-Сен-Жан. Но тайные списки его поэтических произведений передавались из рук в руки, и его стихи даже открыто обсуждались на внеклассных занятиях с отцом Гоерунгом, либерально настроенным молодым священником, преподававшим французскую литературу в старших классах.
   Первой книгой, действительно увлекшей молодого Антуана, стали сказки Ганса Христиана Андерсена. Позже он открыл для себя Жюля Верна. И спустя годы он признался в интервью «Харпер Базар»: «Я никогда не испытывал тяготения к чистой беллетристике и читал сравнительно немного таких произведений. Первые романы, которые привлекли меня, вышли из-под пера Бальзака, особенно понравился «Отец Горио». В пятнадцать я познакомился с творчеством Достоевского, это стало огромным открытием для меня. Я сразу почувствовал, что столкнулся с кое-чем громадным, и продолжал читать все, что он написал, одну книгу за другой, как я поступил и с Бальзаком. Мне было шестнадцать, когда я впервые открыл для себя ряд поэтов. Конечно, я был убежден, что и сам был поэтом, и в течение двух лет писал стихи, как безумный, подобно остальным юнцам. Я поклонялся Бодлеру и должен стыдливо сознаться, что я знал наизусть всю «Графиню де Лисль» и «Эредии», а также Малларме. Но даже теперь я не отказался бы от прошлого».
   Спустя годы после того, как он покинул Сен-Жан, он мог все еще заставить застолье или салон хохотать до упаду, пересказывая Виктора Гюго или Малларме на скрежещущем металлом акценте фрибуржцев. Но постепенно его собственная поэтическая страсть иссякла. Однажды вечером в Сен-Морисе после того, как он прочитал несколько своих поэм подруге матери, она спокойно заметила: «Вы их хорошо декламируете. Но мне следует их прочитать самой». Антуан был повержен. Позже, когда другой друг семьи, доктор Гение, отругал его за жертвование точным значением слов в угоду рифме, он понял, что они правы, и распрощался с поэзией. Хотя природный дар оказался слишком сильным, чтобы так просто отступить. В итоге его проза, когда наконец она вырвалась наружу, пылала поэтическим свечением.
* * *
   Последние месяцы пребывания Сент-Экзюпери во Фрибуре омрачены усиливавшейся болезнью брата Франсуа, страдающего ревмокардитом. Его отвезли на родину в Сен-Морис-де-Реманс, где в июле 1917 года он скончался. Чувствуя приближение конца, он позвал Антуана к своей кровати и, зардевшись юным румянцем, пояснил:
   – Я бы… хотел составить завещание.
   Завещание? Мальчик, которому едва исполнилось четырнадцать лет? Но он вложил столько серьезности и такой мужской гордости в свою последнюю волю, что годы спустя его старший брат не мог вспоминать об этом без слез. «Если бы он был отцом семейства, он передал бы мне на выучку своих сыновей. Если бы он стал военным летчиком, он бы оставил все книги по пилотированию мне для сохранности. Но он был ребенком. Все, чем он мог распорядиться, – пароход, велосипед и пневматическое ружье».
   Франсуа был похоронен на небольшом кладбище Сен-Морис-де-Реманс, в усыпальнице, выстроенной над могилой графа Леопольда де Трико, и где всего три года спустя предстояло найти вечный покой Габриэлле де Трико.
   Для смены обстановки Антуана и его сестер отослали тем августом в Карнак, на южное побережье Бретани, где сестра их отца Амиси имела виллу. Ее муж, майор Сидней Черчилль, несмотря на свою английскую фамилию и воинское звание, был по духу больше французом, чем британцем. Живое воплощение дружественного союза между государствами (которое он так приветствовал), он происходил от английского дедушки, захваченного в плен во время наполеоновских войн и закончившего войну женитьбой на француженке. Рожденный во Франции и воспитанный иезуитами в Париже, Сидней Черчилль был на три четверти французом и, несомненно, предпочел бы сделать карьеру на своей родине по материнской линии, не откажи ему военная академия Сен-Сир в приеме по причине слабого зрения. Британцы, не столь щепетильные в этом вопросе, приняли его в Сандхерст, после окончания которого он принимал участие в боевых действиях в Бирме, Южной Африке (войне с бурами) и, наконец, на Западном фронте. Его жизнь – пример активной жизни, полной приключений, о которой всегда мечтал молодой Антуан. Правда, в глубине души его собственные помыслы тянули его к морю больше, чем на сушу. Его героем в то время был капитан Немо, и, подобно создателю этого образа, Жюлю Верну, он превыше всего страстно желал путешествовать и посмотреть мир. Август выдался солнечным, и Антуан, редко занимавшийся спортом, полюбил плавать в Атлантике. Но к его крайнему неудовольствию, тетя, страшась еще одной трагедии в семье (после смерти Франсуа), не позволяла ему выходить с рыбаками на лодках под парусом.
   Морская соль еще не сошла с его губ, когда он отправился в Париж осенью того же года для возобновления занятий. Грязь и вонь траншей отбила охоту к соблазнам военной профессии, и ему хотелось стать моряком. Во Фрибуре он изучал классические науки: греческий язык, латынь и философию – и достаточно преуспел в этих предметах, чтобы сдать бакалаврские экзамены. Действительно, когда Поль Крессель, приехав домой в отпуск, предоставленный ему на фронте, познакомился с Антуаном в Лионе, то был поражен молодым человеком, с одинаковой заинтересованностью обсуждавшим Канта, Бергсона и Фому Аквинского и расспрашивающим бывшего драгуна о новом военно-воздушном роде войск, куда тот только что перевелся. Эти два года в Вилла-Сен-Жан, возможно, не сделали из него ученого, но они, по крайней мере, пробудили в нем интерес к философии, с годами усиливающийся. Но сиюминутные желания Антуана оказывали на него сильное воздействие, и ни схоластика великих доминиканцев, ни глубокие думы мудрецов из Кенигсберга не могли помочь в его новом выборе, который он для себя сделал. Чтобы поступить в военно-морской колледж в Бресте, ему было необходимо изучить высшую математику – гипофлотскую (элементарный курс) и флотскую (продвинутый курс), как этот двухлетний курс именовался на школьном жаргоне. Он соответственно регистрируется как вольнослушатель лицея Сен-Луи, расположенного на бульваре Сен-Мишель, через дорогу от Сорбонны. И скоро его преподавателем в счислениях и логарифмах становится великолепный знаток своего дела по фамилии Паже, более известный своим ученикам как Кью-кью Прим.
   Если судить по письмам, которые он писал матери в Амберье и своему другу Шарлю Саллю, к тому времени призванному во французскую армию, занятия строились интенсивно, приблизительно по десять часов математики в день. Новая среда обитания Антуана была далека от насыщенных воздухом просторов Вилла-Сен-Жан, и он с трудом привыкал к тесному четырехугольнику, куда их выпускали на переменах. Со свойственным ему преувеличением он описывал их Саллю, размером «десять на десять метров». В действительности на территории колледжа росло восемь платанов, хотя участок не мог превышать пятидесяти ярдов в ширину и в длину. Даже если допустить, что не все 1800 учащихся заполняли этот пятачок (другое преувеличение Сент-Экзюпери), то он все-таки не то место, где легко наслаждаться такой роскошью, как футбол или теннис. «Но, – утешал он себя, – мы можем оттачивать свое остроумие друг на друге, повторяя каждые десять секунд: «Эй, ты, болван, разве не видишь, что это мои ноги?» Мы можем также швырять водяные бомбы из окон или совершать набеги на классные комнаты кандидатов в политехническую школу (политехов) или минеров (основной контингент) и приводить в полный беспорядок все их вещи в тайной надежде обнаружить по возвращении, что они сделали то же самое с нашими вещами. На войне, в конце концов, как на войне».
   В лицее Сен-Луи слушателей делили на несколько групп, исходя из предполагаемых высших учебных заведений, куда их готовили. Группа Сент-Экзюпери состояла приблизительно из сорока кандидатов, подобно ему, готовившихся к поступлению в военно-морскую академию и, таким образом, носивших прозвище «водоплавающие» (хотя термин был игрой слов: от слова nolle, означавшего «флот», а на жаргоне – «вода»).
   Собиравшихся поступать в военную академию Сен-Сир прозвали киркадетами, в дополнение к ним были и трудолюбивые мулкадеты, готовившиеся к поступлению в политехническую школу, и минеркадеты, упорно стремившиеся в Центральную инженерную школу. Каждая группа отличалась своим корпоративным духом, но поскольку всех объединял один и тот же «тягач», борьба за верховенство приобретала форму сражения служб, поделившая сторонников по фактической принадлежности к будущим родам и видам войск. Так, многие из мулкадетов призывались в дальнейшем в артиллерию, а многие из минеркадетов – в инженерно-саперные войска.
   Однажды, прогуливаясь по четырехугольнику двора, каланча киркадет начал задирать «водоплавающего» по имени Анри де Сегонь, который хоть и был более шести футов ростом, выглядел меньше гиганта. Перспективы для Сегоня казались мрачными, и все шло к просьбе о помощи, когда длинная рука и большое туловище возникли между драчунами. Это был Антуан де Сент-Экзюпери, чьи шесть футов три дюйма роста казались угрозой для хулигана. Укрощенный внезапным удвоением сил противника, киркадет, надувшись, отступил, оставив поле боя за двумя «водоплавающими». Инцидент был тривиален, но он положил начало дружбе, ставшей одной из самых крепких и теплых за всю жизнь Антуана.
   Он, как обычно, проявлял свой непослушный характер и свою невосприимчивость, что обеспечивало его множеством наказаний. («Вы будете переписывать фразу… двести раз» и т. д.) Он жаловался на одного из преподавателей в письме к своему другу Саллю, описывая «надсмотрщика над рабами» как «методичного тирана». Чтобы спасти друга от шести часов принудительного переписывания, я послал ему на днях телеграмму, срочно вызвав его по фальшивому адресу на другой конец Парижа в учебное время. Хитрость, кажется, сработала, и ликующий сачок развил этот первый успех с фальшивыми официальными письмами, отправленными друзьями из Лиона, Ле-Манса, отовсюду. Зато наказания удвоились и утроились. Он попросил Салля направить поддельный вызов через почтовый ящик в Гренобле, но если бы это и привело к какому-нибудь результату, то, вероятно, к учетверению наказания.
   Потребность в подобных безумствах в лицее Сен-Луи объяснима, и не только по причине педагогической тирании и отсутствия отдыха. Обычно кипучий Латинский квартал был в то время погружен во тьму. Парижу пришлось познакомиться с полным мраком Второй мировой войны, но везде были защитные фиолетовые лампы. «Вечера теперь тоскливы, – писал Антуан своей матери, – весь Париж погряз во тьме. Трамваи светят фиолетовыми лампами, лампы коридоров в лицее Сен-Луи фиолетовые, все весьма жутко… Если взглянуть на Париж из окна высокого дома, он напоминает большую склянку чернил, не увидишь ни проблеска света, ни языков огня из-за всеобщей светомаскировки, это удивительно. А если и есть ярко освещенные окна, они задернуты тяжелыми занавесками».
   Сколь мрачной ни была бы война, Париж все же сохранил многое из прежнего блеска и самого своего духа. Шумные заседания в сенате и палате представителей (ставшие основой возвращения Клемансо к власти) пародировались слушателями Сен-Луи, которые спровоцировали свой «министерский кризис». В новом «кабинете» – в значительной степени благодаря влиянию своего друга Анри де Сегоня – Антуан был назначен P.D.M. (префектом надувающих губы). Главные усилия этого нового «правительства», похоже, направлялись на стимуляцию деятельности C.D.О. – руководителя оркестра (вице-начальника по делам «галдения»), который, надо признать, применительно к занятиям в классе отвечал за неистовый гвалт.
   И при этом Париж не стал менее опасным для целомудрия молодых юношей, хотя и превратился в город без света. Мрак, в который погружалась столица с наступлением ночи, усиливал и без того чрезмерно хищное обаяние женщин, чей поношенный облик мог бы быть подвергнут серьезной проверке при дневном свете, а отток мужчин на фронт привел к тому, что молодые щеголи превратились в высоко ценимый товар. Профессионалкам составляли конкуренцию дилетантки, готовые внести частицу своего патриотизма. Соблазнительницы частенько оказывались слишком очаровательны, чтобы быть отвергнутыми, и, судя по одному из писем, несколько однокашников Антуана уступили искушению. Добропорядочная мадам Иордан, которую Мари попросила присматривать за подвергавшемся угрозе моральным состоянием ее сына, усердствовала в распространении морализирующих буклетов. Их Сент-Экзюпери, послушный долгу, передавал своим школьным товарищам, перечитывавшим брошюры под взрывы хохота, сопровождавшимся неподдельным ступором. Они могли себе это позволить, поскольку Венера позаботилась о проблеме собственными силами, медленно распространяя отраву, носившую ее сладострастное имя. «Я пришел к выводу: Париж – менее гибельный город, чем многие провинциальные свалки, – в конце концов написал домой Антуан. – Мои товарищи, которые действительно бурно проводили время по своим родным городкам, здесь в некотором смысле остепенились из-за опасения повредить здоровье чувственными играми».
   Весной 1918 года большинство старшекурсников были выселены из тесного помещения на бульваре Сен-Мишель и размещены в покрытом зеленью университетском городке лицея Лаканаль, в южном пригороде Ско. «Большая Берта» обстреливала площади, и всегда существовала опасность, что один из ее массивных снарядов может попасть прямо в лицей Сен-Луи и уничтожить несколько сотен «водоплавающих» или киркадетов одним ударом. Требовалось также положить конец прискорбной привычке лицеистов взбираться на крышу, чтобы понаблюдать ночной фейерверк. Ско на поверку оказался лишь чуть менее уязвим, чем Латинский квартал, поскольку случайные снаряды залетали и сюда. «Это равноценно нахождению в середине среднестатистического урагана или шторма в открытом море, – написал матери Антуан, которая, должно быть, сильно разволновалась, прочитав дальше: – Это замечательно. Только не следует выходить за порог, потому что шрапнель накрывает площадь целиком, да и одной картечины достаточно, чтобы сровнять человека с землей. Мы нашли несколько штук в парке».
   Обстановка того времени не особенно способствовала сосредоточенному изучению наук, и у восемнадцатилетнего Антуана в Париже, кажется, не особенно развился вкус к учению по сравнению с Ле-Мансом или Фрибуром. Его плодотворное воображение продолжает создавать новые формы школьного терроризма – подобно взрывам зажигательных бомб в комнате для занятий. «В течение тех военных лет, – вспоминал Анри де Сегонь, – наши лицеи и колледжи столкнулись с проявлениями недисциплинированности отдельных слушателей. Ободренные примером своих преподавателей, погибавших за родину на фронте один за другим, почувствовавшие отсутствие жесткого контроля со стороны родителей, занятых куда более тяжкими печалями и неприятностями, вдохновляемые подвигами наших братьев и желанием показать, что мы тоже на что-то способны, мы вкладывали всю силу героического настроя в изобретение и осуществление наших беспутных проделок. Я сомневаюсь, что в профессорской памяти есть с чем сравнить настрой в классах 1918 года». Гигантский всплеск эмоций упал на день, когда пришло сообщение о перемирии 11 ноября 1918 года. Согласно воспоминаниям Сегоня, он и Сент-Экс (как его звали одноклассники) неистово бушевали в тот день.
   Признаки мира, кажется, сделали немного, чтобы охладить вкус к бурным проявлениям радости. Было установлено, что подвалы под Бастилией на бульваре Сен-Мишель имеют выход в большой туннель для сточных вод, где содержатели игорных домов потворствуют удовлетворению в подземелье страсти к игре в бридж. Выход был через люк на рю Куйа, на противоположной стороне бульвара. Стало правилом проводить там время, избегая классных занятий. Миновав туннель, Сент-Эксу оставалось только вскарабкаться по металлическим ступеням и с чьей-то помощью извне открыть тяжелую крышку люка, после чего он оказывался на свободе и мог наслаждаться часом или двумя манкирования занятий. Однажды, когда они уже поднимались по лестнице и открывали тяжелую металлическую крышку, Сегонь, стоявший выше на ступеньках, понял, что их раскрыли. Один из их преподавателей подошел со стороны улицы со своей дочерью и наблюдал за стараниями учеников с нескрываемым любопытством. Отпустив крышку, Сегонь бросился вдоль улицы, в то время как Антуан, желая узнать, что же произошло, высунул голову сквозь наполовину открытый люк. К счастью, вечерело, и у преподавателя не оказалось достаточно времени, чтобы опознать странное видение, провалившееся назад, подобно чертику из табакерки. Позже, во время переклички, Сент-Экс уже находился на своем обычном месте в классной комнате, причем его брови были сурово сведены от невероятной сосредоточенности на изучаемом материале.
   В январе 1919 года Антуана перевели из лицея Сен-Луи в школу Боссюэ, расположенную с другой стороны Люксембургского сада. Его мать, возможно, решила, что ему необходима более строгая дисциплина и что отцы из ордена иезуитов, управлявшие Боссюэ, больше подходят для этой цели, нежели светские преподаватели лицея Сен-Луи. Поскольку в Боссюэ не давали определенных знаний, Антуан продолжал посещать занятия в Сен-Луи, но в Боссюэ он ел, спал и отсиживал долгие самостоятельные занятия (первое из которых начиналось рано, в 7 утра). Сегонь вспоминает своего друга «немного диким, полным капризности, недовольного жизнью, угрюмого и погруженного во внутренний мир размышлений. Он не легко заводил друзей, и это причиняло ему боль, поскольку он любил быть любимым».
   В большом зале для самоподготовки в Боссюэ Анри и Сент-Эксу позволили иметь индивидуальные столы. Следует учитывать, что большинству других слушателей дозволялось пользоваться лишь общими скамьями за длинными столами для домашней работы. Вероятно, этот фаворитизм объяснялся целью ослабить тлетворное влияние этих двух картежников, но, скорее всего, так поступили из-за их возраста: Сегоню и Сент-Экзюпери предстояло провести в неволе три года, углубленно изучая математику. Недисциплинированный Антуан превратил свой стол в образец беспорядка. Ленивое ковыряние в бумагах, безуспешные попытки привести в порядок необычайную массу печатного материала, запиханного в ящик стола, переполнили чашу терпения аббата Женевуа, который после неоднократных замечаний приказал Сент-Эксу занять место за общим столом. Следующий час или два были посвящены внеучебному стихосложению, поскольку, когда аббат возвратился после занятий, он нашел всю доску исписанной парой любопытных стансов. «Одиссея цилиндра» теперь превратилась в «Оду маленькому столу».
Я в самом дальнем углу
Пыльного класса стоял.
Учитель – руки в мелу —
Урок свой нудно вещал.
Я будто негр почернел,
Состарясь от тяжких трудов:
Кто только за мной не сидел —
За столом добрых ста годов!

Но день настал. И я был
Вознагражден судьбой.
Хозяин новый любил
Меня: то гости гурьбой,
То настежь – в сад – окно,
То ворох стихов, бумаг…
Недолго лилось вино:
Враг похитил меня впотьмах.

   Далее шло еще несколько строф, но сущность их состояла в просьбе: «Принц (кличка, данная аббату его учениками), верни назад мой маленький столик».
   Святой отец проявил достаточно черствости и велел другому школьнику стереть бессмертные каракули с доски. Он вполне мог и обидеться, приняв на свой счет упоминание о «враге», прервавшем «тяжкие труды», свидетелем которых как раз и был отдельный стол, а что касается артистического гения, создавшего беспорядок под крышкой парты… чем меньше слов, тем лучше. Но он оказался достоин того царственного титула, которым его наделили, великодушно позволив печальному Антуану восстановиться в правах на свою неприбранную «ящерицу».
   Но за отсутствие прилежания наступает расплата, и в конечном счете обоим друзьям пришлось заплатить за недостаточное рвение к учебным дисциплинам. Сегонь, за свои грехи предварительно сосланный в провинциальную школу в Бретани, провалился на экзаменах в военно-морскую академию, так же, как и Сент-Экс. Едва были объявлены результаты, как паника охватила лицей Сен-Луи. «Пожар! Пожар!» – кричал кто-то, когда пожарники ворвались в дом. Они перевернули все вверх дном, но не смогли найти никаких следов возгорания. Это и понятно. Вызов по телефону – последняя школьная шалость Антуана, великий финал в длинной цепочке его пирровых побед в битве с администрацией.
   Неудача была достаточно предсказуема, но много позже, когда его настигла популярность, тот же самый неугомонный проказник не смог воспротивиться искушению сыграть шутку и со своей собственной биографией. Он сумел сдать письменный экзамен, но потерпел неудачу на устных. Но дабы сохранить иллюзию, будто гении непогрешимы, – иначе они не гении! – рассказывал, что он провалил сочинение по французскому языку, сдав чистый лист бумаги в ответ на вопрос: «Опишите беды жителя Эльзаса, возвратившегося после войны в родную деревню». Вовсе не житель Эльзаса, Сент-Экс посчитал нечестным отвечать на подобный вопрос. И это звучало из уст человека, который так трогательно описал злоключения цилиндра и тяжесть утраты стола!
   Анри де Сегонь (а кому, как не ему, следовало знать правду) признает, что «Эльзасская история» – полная ерунда. Так же, как и другая восхитительная утка Сент-Экзюпери, которой он дал жизнь в одной из бесед с молодым журналистом. «Это правда, – поинтересовался журналист, – будто на экзаменах в военно-морскую академию вы получили единицу по французскому языку?» Едва ли могла существовать подобная отметка, поскольку 20 баллов были максимальной оценкой. Но мысль о единице так поразила Сент-Экзюпери, что он ответил: «Конечно!» И его байка стремительно разнеслась.
   Все это, конечно, произошло позже – после того, как его признали мастером французской прозы. А во времена тех неудач ему было совсем не до шуток. Он посвятил три года тщетным усилиям стать моряком, а поскольку ему уже исполнилось двадцать, рассчитывать еще на одну попытку больше не мог по возрасту.
   Вынужденный сделать крутой поворот, осенью 1920 года он записался слушателем по классу архитектуры в школе изобразительных искусств. Антуан провел там пять малозначимых месяцев, проживая в дешевом гостиничном номере на рю де Сен, недалеко от бульвара Сен-Жермен. По правде говоря, то время, когда он не сгибался над чертежной доской, он проводил у Жарре, в кафе на углу рю Бонапарт и набережной Малаке. Здесь почти каждый день он встречал Бернара Ламота и других учащихся школы за ленчем, состоящим из бутерброда. Хотя его мать посылала ему все, что только могла, она была далеко не богатая вдова. Поэтому его скудного содержания никогда не хватало больше чем на месяц, и бывали дни, когда, не имея средств оплатить ветчину, ему приходилось довольствоваться половиной багета, обильно намазанного горчицей. «Имейте кусок хлеба, чтобы было на что намазать горчицу», – стандартная шутка в школе изобразительных искусств.
   К счастью, у него имелись родственники, такие, как троюродная сестра матери, графиня де Тревис (урожденная Ивонна де Лестранж), которые были счастливы предложить ему бесплатные обеды, хотя ему претило слишком злоупотреблять их гостеприимством. Бывали и случайные заработки, наполнявшие его карманы желанной мелочью. Со своим другом Сегонем он нанимался в массовки в опере Жана Ноге «Кво вадис?». Сегонь, изображавший красного гвардейца, с садистским удовольствием нападал на своего друга Антуана (исполнявшего роль христианина) с деревянным мечом. Но позже, когда Сегоня отсылали в отдаленный угол сцены, Антуан получал приятную возможность отомстить (исполняя роль черного гвардейца), разгуливая по поверженному телу святого Бландина, зверски убитого мученика. Это была не гениальная опера, не лучше «Зонтика», который он намеревался написать с Анной-Мари Понсе. И театр невелик. Но подобно «Телефону», поставленному для матери и тети в Сен-Морисе, или роли Диафуаруса, которую Антуан исполнял во Фрибуре в «Мнимом больном» Мольера, это было забавно. Краткий отдых среди месяцев тяжелой бестолковой рутины.
   Будущий писатель любил рисовать и имел дар художника, но не был действительно уверен, что хотел бы стать архитектором. Если его тянуло к морю, за этим стояла тяга к грандиозным приключениям. Если его очаровывали соборы, то из-за непостижимой таинственности, окружавшей все внутри них, и бескрайним небесам, куда уносились их шпили. Остальное несло печать рутины, а он ненавидел обыденность.
   Занятия прервались весной 1921 года по вполне прозаичной причине: Антуана вызвали для прохождения воинской службы. Для того, кто не имел ни склонности, ни способностей к военной службе, это могло означать два года неволи. Но для него наступило освобождение.

Глава 3
Крещение небом

   Интерес Сент-Экзюпери к механике, похоже, стал пробуждаться в очень раннем возрасте. Учительница музыки Анна-Мари Понсе вспоминает его прирожденным изобретателем, очарованным котлами и поршнями. Он мог часами рисовать схемы воображаемых двигателей, затем допекал кюре, который когда-то преподавал математику, пытаясь выяснить его мнение. Еще ребенком он, соединив провода и коробки, соорудил для себя простейший телефон. Но больше всего Антуан гордился еще одним своим «изобретением» – летающей машиной. Он натянул пару старых простыней на рамки из бамбуковых палок, соединил их вместе и приделал к раме от велосипеда. Изобретение тщательно скрывали от взрослых, детей же, которые должны были засвидетельствовать драматический момент разбега и взлета на липовой аллее, переполняло любопытство, а не сознание важности происходящего. Антуан долго яростно крутил педалями, но, чтобы оторвать покрышки от земли, необходимо было сначала построить наклонный скат.
   Сказать точно, когда именно юный Антуан впервые проявил активный интерес к аэропланам, невозможно. Двадцать лет экспериментирования с безлошадными экипажами в конце концов привели к появлению автомобиля, и в 1905 году аэроплан был уже не за горами. Бензин взял верх над паром, снабдив человека тем, чего были лишены Дедал и Леонардо да Винчи. Затем последовала бурная эра самых немыслимых экспериментов, вызывавшая головокружение от успехов, когда в какой-то момент казалось, словно в мире нет ничего невозможного. «Бесчисленное множество экспериментов, – читаем мы у Габриэля Вуазана, одного из ученых-изобретателей, наводнивших мир той поры, – вело к разработке и даже постройке самых разнообразных аппаратов, совершенно неспособных летать».
   Один из таких экспериментаторов, чокнутый гений по имени Флоренси, настоял, чтобы Вуазан построил для него двигатель, соединенный пистонным клапаном с парой машущих крыльев. Даже Луи Блерио, впоследствии вошедший в историю авиации, потерял много драгоценного времени, работая над аппаратом с хлопающими крыльями, который он назвал «orthoptere» (к этому семейству принадлежат кузнечики grass-hoppers). Некоторые проекты требовали двух, трех, а то и четырех крыльев. Октав Шанут, которого можно назвать кем угодно, только не тронутым, разработал проект шестикрылого планера, а затем и восьмикрылого «многоплана». Но вскоре и этот рекорд был побит творением (разработка Эскевилли), заслуживающим того, чтобы получить название «максиплан», поскольку обладал не менее чем двенадцатью крыльями, нанизанными на концентрические эллипсы. Многие из этих хитроумных и экзотических новоизобретенных приспособлений лишь на йоту ушли от воздушных змеев, например первые ячеистые творения Вуазана, на создание которых его вдохновили модели австралийца Лоренса Харгрейва, в свою очередь представлявшие собой реконструированные в XIX столетии образцы ранних китайских моделей. Лишь немногие оптимисты, напрягаясь и потея, надеялись подняться в воздух без моторов и пропеллеров на своих «авиетках» – новое имя для велосипедов с крыльями по бокам, которые соревновались в парке Принцесы в 1912 году и вполне могли вдохновить юного Сент-Экзюпери на испытания его собственного аэровелосипеда.
   В одном мы можем быть уверены: юношеский интерес Антуана к летательным аппаратам значительно стимулировался переездом семьи в Ле-Манс в 1909 году. В июле 1908 года Вильбур Райт пересек океан и открыл мастерскую на автомобильном заводе «Леон Боле» в Ле-Мансе. Переселение этого янки-пионера стало существенным подарком для страны, которая внесла значительный вклад в развитие авиации, так же, как когда-то автомобилестроения. До сих пор некоторые французы утверждают, будто первым человеком, когда-либо оторвавшимся от земли на аппарате тяжелее воздуха, были вовсе не Вильбур или Орвиль Райт, а гениальный мечтатель и фантазер по имени Клемент Адер. Ему в октябре 1890 года фактически удалось подняться на фут или два над землей и пересечь поле на удивительной машине с крыльями, как у летучей мыши, приводимой в движение пропеллером на паровой тяге. Это заявление, скорее всего, послужит продолжением к бесконечным дебатам, хотя Адер заслуживает похвал и по другим причинам. Например, он ввел в обиход само слово «авиация» (в противовес слову «аэронавтика»), что подтверждает его пророческий интерес к птицам. Нельзя отрицать помощь, которую оказывал братьям Райт в их первооткрывательских трудах Октав Шанут, французский инженер, сотрудник железнодорожной компании «Балтимор & Огайо рейлроад». Он поддерживал важную переписку с Фердинандом Фербером, первым европейцем, оторвавшимся от земли (в мае 1905 года) на моноплане с двигателем внутреннего сгорания.
   Этот ранний энтузиазм в области аэронавтики вряд ли кого-то удивлял в стране, давшей миру Жюля Верна, велосипед, черно-белую фотографию, радий, воздушный шар Монгольфьера и аэродинамическую лабораторию, созданную на авиационном поле в Шале-Медон, близ Парижа, где полковник Шарль Ренар изобретал первые простейшие приборы для измерения толчковой силы пропеллеров и возможности поднятия тяжести поверхностей. Характерным побочным детищем его энтузиазма стал аэроклуб Франции, созданный еще до конца XIX столетия (в 1898 году) в фешенебельном здании окнами на площадь Согласия. Знаменитость этого клуба – энергичный бразилец Альберто Сантос Дюмон, возглавлявший веселую гонку своих товарищей (этакую неугомонную смесь преуспевающих промышленников и богатых спортсменов) в конструировании, наполнении газом и последующем уничтожении внушительного числа воздушных кораблей и воздушных шаров. Другой знаменитостью стал граф Жорж де Кастильон де Сент-Виктор, дядя Клода де Кастильона (одноклассника Сент-Экзюпери по колледжу Сен-Круа) и его старшего брата Рэймона де Кастильона, учившегося на два года старше. Как и большинство первых членов аэроклуба Франции, граф относился к числу пламенных aerostiers (экзотическое название, выдуманное тогда же для изменяющих облака эмуляторов). Среди своих исследований он мог назвать несколько вояжей в стратосфере, в том числе те, когда аэростат доставил его в Киев, и другой, когда продырявленный аэростат упал где-то посередине Средиземного моря, из вод которого его своевременно выудило судно сопровождения.
   С упрямством, свойственным любому страстному увлечению, aerostiers не могли заставить себя поверить ни в то, что воздухоплавательного новичка могло ждать будущее, ни вовремя поприветствовать этого выскочку – аппарат тяжелее, чем воздух. Их чувства разделяли юные члены локального аэроклуба, созданного пансионерами колледжа Сен-Круа в подражание парижскому. Его основал Роже де Леж, мать которого являлась наследницей большого состояния в Бразилии. Это позволяло юному школяру мечтать о том дне, когда и он, совсем как Сантос Дюмон, начнет пилотировать воздушные шары и аэростаты. В сущности, все еще не оперившиеся птенцы клуба считали, что будущее воздухоплавания принадлежит дирижаблям и аэростатам. Хотя существовало исключение – мальчик Ронсин, посвящавший все свое свободное время конструированию хитроумного устройства с крыльями, как у летучей мыши, явно вдохновленный творениями Адера. Хотя Антуан де Сент-Экзюпери и знал о существовании такого клуба в стенах колледжа, он туда не вступил. Во-первых, Антуан был на два-три года моложе основателя клуба, к тому же (и это значительно важнее, по воспоминаниям Рэймона де Кастильона) «этому препятствовало то, что он не принадлежал к числу пансионеров», живших в интернате. Возможно, сожалеть об этом не приходится, и даже наоборот, ведь в дальнейшем интересы юного Антуана оказались сосредоточены на менее модном, но более перспективном направлении. Антуан относился к числу приходящих учащихся колледжа, и на него не распространялось железное правило, запрещавшее обитателям пансиона иезуитского колледжа читать газеты. Его энтузиазм впервые расцвел в 1909 году, скорее после, нежели до эпохальной демонстрации полета Вильбура Райта в Ле-Мансе, и, без сомнения, облегчил ему возможность определиться с его привязанностью и присягнуть аппаратам тяжелее воздуха.
   В аэроклубе Франции основным защитником этих аппаратов выступал Эрнест Архидиакон, преуспевающий торговец, когда-то посодействовавший «Серполле» запустить в производство автомобили, приводимые в движение паровым двигателем. Информация, которую Октав Шанут переслал ему из Соединенных Штатов об аппаратах братьев Райт, пробудила его интерес. В распоряжении Архидиакона находился планер, построенный в Шале-Медон аж в 1903 году. Но, ощущая себя слишком старым для пилотирования, он передал это дело двадцатитрехлетнему мастеру на все руки по имени Габриэль Вуазан, накопившему значительный опыт, летая на своих планерах «харгрейв» в долине реки Соны.
   С того момента (пусть братья Райт, вероятнее всего, этого даже не почувствовали) и французы приняли участие в гонке. В марте 1905 года Эрнест Архидиакон вел свою машину через поле в Исси-ле-Мулино (южные предместья Парижа), буксируя планер, созданный Вуазаном. Когда автомобиль набрал скорость, планер подскочил в воздух на высоту 30 футов, подняв мешок с гравием весом 100 либер, помещенный в центр для балласта.
   Планер не выдержал испытания сильным толчком вверх, хвост оторвался от крыльев, и вся конструкция с треском рухнула наземь. Архидиакон благоразумно решил проводить последующие испытания на Сене. И в июне того же года вуазановский планер «харгрейв», разгоняемый катером с мотором в 28 лошадиных сил, воспарил на высоту 40 футов и пролетел расстояние в 600 ярдов. Так навсегда и всем было доказано существование необычайной подъемной силы, которой обладали немного наклоненные плоскости, если они приобретали определенную скорость. В тот день Сантос Дюмон, наблюдавший за происходящим с берега реки, отказался от дирижаблей и переориентировал свой спортивный интерес на аэропланы. Луи Блерио, другой зритель, разместил у Вуазана заказ на модель такой же ячеистой конструкции.
   Несколько месяцев спустя уже полдюжины французских конструкторов работали в этой области. В любое мгновение один, казалось бы, незначительный штрих мог позволить кому-то из них достичь желаемого и завоевать награду, предназначенную Архидиакону (50 тысяч франков или 10 тысяч долларов). Этого добьется первый, кто пролетит на аппарате тяжелее воздуха по замкнутому кругу длиной в один километр. Сантос Дюмон, первым поднявшийся в воздух (в ноябре 1906 года), привел в трепет шикарную толпу в парке Багатель в Булонском лесу, преодолев расстояние в 220 метров на высоте примерно в 12 – 15 футов, но ткнулся носом в землю. Проблема приземления, это становилось ясно, оказалась столь же важной, как и вопрос взлета. Отказавшись от поплавков, слишком уж бороздивших воду, Габриэль Вуазан, впервые в истории авиации, снабдил свою новую модель колесами. И в марте 1907 года его брат Шарль сначала успешно поднял в воздух, а затем приземлил странного вида ячеистое создание после короткого полета на расстояние в 80 ярдов. Следующей осенью другое творение Вуазана – биплан, снабженный левавассёровским мотором «Антуанетта», способным достигать 40 лошадиных сил и весившим всего 70 килограммов, преодолел 350 ярдов, а в январе 1908 года прославленный автогонщик и механик Анри Фарман пролетел на своем «Вуазане» над 550-метровом скаковым кругом на летном поле Исси-ле-Мулино минуту и 28 секунд. Вожделенный приз «Deutsch-Archdeacon» был завоеван, и новая эра, эра практической авиации, началась. К тому моменту, когда Вильбур Райт поднялся в небо над Ле-Мансом летом 1908 года, он мало чему мог научить французов. Секреты набора высоты, поворотов, крена, сохранения равновесия в воздухе, снижения и приземления перестали быть для них тайной. Оставалась одна проблема – создание моторов, достигающих больше лошадиных сил на один килограмм веса, и разработка более крепких рам для их крепления[1].
   Фердинанд Фербер даже сделал Райту выговор за наличие переднего руля у его двухпропеллерной машины, что, по его словам (и вполне резонным), одинаково ненужно и опасно.
   Тем не менее, первые полеты Вильбура Райта в Ле-Мансе произвели сенсацию. Слава об этом соотечественнике Томаса Эдисона пришла сюда задолго до его появления, и 8 августа толпа энтузиастов воздушных полетов собралась понаблюдать за дебютом этого пионера из штата Огайо в небе над Францией. По времени (которое тщательно фиксировал Луи Блерио) полет длился 1 минуту 15 секунд. Каждое последующее представление выполнялось значительно лучше, но выступлению не хватало блеска, поскольку этому препятствовали чересчур ограниченные размеры ипподрома «Hunaudieres», заставлявшие самолет уходить в крен для разворота каждые 12 секунд. Райт добился разрешения перевезти свою двухпропеллерную машину в военный лагерь «Auvours», на пару миль на восток, где были установлены опоры на расстоянии пяти километров, дабы определить точную дальность полетов. Леон Болле, производитель автомобилей и по совместительству президент аэроклуба департамента Сарте, сам лично перевез не имевший колес аэроплан Райта (он взлетал на деревянных полозьях по специальному желобу) на новое поле, где 3 сентября Райт взмыл на своей машине на 11 минут. Тремя днями позже скульптор Леон Делагранж над летным полем Исси-ле-Мулино пролетал на своем «вуазане» уже почти полчаса, но уже менее чем через неделю и его рекорд был побит Орвилем Райтом, находившемся в небе 57 минут во время демонстрационного полета, организованного, дабы произвести впечатление на войска связи Соединенных Штатов в Форт-Майрс. Не желая дать себя превзойти, Вильбур Райт побил рекорд своего младшего брата уже через одиннадцать дней (21 сентября), оставаясь в воздухе беспрецедентные час и 31 минуту. Этот полет, свидетелями которого стали празднично одетые зрители (среди них были американский посол во Франции, пионер воздухоплавания Поль Тиссандье и многочисленные официальные лица), принес Вильбуру Райту Кубок Мишлена 1908 года и 20 тысяч франков (4 тысячи долларов) плюс премию в 5 тысяч франков, выделенную ему аэроклубом Франции. Этого бросившего вызов гравитации авиатора спустя пару дней чествовали и потчевали на шикарном банкете в Ле-Мансе, где также присутствовали Луи Блерио и граф Жорж де Кастильон, дядя одноклассника Сент-Экзюпери, Клода.
   Хотя юному Антуану и не довелось стать свидетелем ни одного из этих ошеломляющих событий, когда год спустя он попал в Ле-Манс, в городе о них все еще говорили. Роже де Синети, кузен прекрасной Одетт, ездил туда верхом. Разряженные горожане толпой стекались к лагерю «Auvours» кто верхом, кто в экипажах. Мелькали дамские шляпки и мужские котелки. Лишь бы не пропустить одно из этих эпохальных представлений! «Лошадь впрягли так, – вспоминал Роже, – чтобы она могла оттащить Райта в поле. Любопытнее всего было наблюдать за авиатором, который, как казалось, сидел на крыле и управлял своей немыслимого вида машиной, пока та планировала над соснами и зарослями кустарника. Но самое смешное – когда элегантные господа в цилиндрах опускались на четвереньки, чтобы не пропустить момент и удостовериться, что полозья машины Райта прямо на их глазах оторвутся от земли».
   Той же осенью Вильбур Райт с легкостью, приводившей всех в замешательство, побил все полетные рекорды. 10 октября он поднял с собой в воздух сенатора Поля Пэйнлеве на 1 час 9 минут полета, и это тоже явилось очередным «впервые в истории». Незадолго до Рождества он проделал 99 километров за 1 час 53 минуты, затем взобрался на рекордную высоту в 460 футов. На этом этапе воздухоплавательной гонки американцы, похоже, добились неодолимого лидерства. И все же французы буквально дышали им в затылок, и менее чем за два года все рекорды Райта оказались сокрушенными.
   Слава Райта все еще не покидала своего зенита, когда юный Антуан поступил в колледж Сен-Круа. У нас есть свидетельство Роже де Синети, что Сент-Экзюпери несколько раз отправлялся на прогулку к месту исторических полетов (теперь отмеченное монументом) в «Auvours». Его двоюродный брат Ги де Сент-Экзюпери (сын дяди Антуана – Роже), учившийся на класс старше в Сен-Круа, утверждает, будто Антуан был настолько потрясен экспериментами Вильбура Райта, что «часами пытался изобрести стабилизатор, и это, согласитесь, невероятно для десятилетнего мальчика! Его энтузиазм был неисчерпаем. Кузен обычно показывал мне свои проекты, пускаясь в долгие объяснения, ничего не говорившие мне, но очаровывавшие меня порывистой убежденностью». Скептики из аэроклуба Роже де Леж, эти Фомы неверующие, могли сколько угодно смотреть сверху вниз и воротить носы от этих «неосуществимых» замысловатых творений, но уже становилось ясно, что будущее – за аппаратами тяжелее воздуха. Автомобильный салон 1908 года в Париже уже воздал должное этому грядущему, выделив отдельную секцию «Гран Паласа» для экспозиции шестнадцати различных моделей аэропланов. Как только спустя девять месяцев Луи Блерио благополучно пересек Ла-Манш, и авиатору, и его самолету (со сложенными крыльями) было предложено прошествовать вверх по авеню Опера буквально с королевскими почестями, после чего видавшую виды, потрепанную бурями машину доставили в Национальную консерваторию искусств и ремесел, этот Пантеон французского технического гения, дабы сберечь в назадание потомкам. Тем же летом 1909 года 150 тысяч энтузиастов отправились на «Неделю Шампани» – воздушное ралли, организованное недалеко от города Реймс, и подбадривали себя хриплыми возгласами вперемежку с оглушающей какофонией свистулек, велосипедных звонков и автомобильных рожков, наблюдая за тем, как Анри Фарман обставлял Полхама и Латхама, пролетев 180 километров без посадки. Даже триумф Глена Куртиса, завоевавшего кубок «Гордон Беннет» (последний подобного рода трофей, полученный американцами на много лет вперед), оказался бессилен противостоять всплеску интереса публики, достигшего своего пика на авиационном празднике в октябре, когда поезда больше не справлялись с наплывом неистовых любителей, а все пребывающая толпа едва не линчевала машинистов и кондукторов.
   Нетрудно представить, какой юношеский пыл могли вызывать у Антуана де Сент-Экзюпери подвиги авиаторов. Самые необузданные фантазии Жюля Верна начинали реализовываться и даже в некотором отношении превосходили его выдумки. Клод де Кастильон вспоминает, как Антуан в школе проводил немало часов за «научными изысканиями, связанными с расчетом характеристик крыла по подъему веса», в то время, когда ему, несомненно, следовало сконцентрироваться на более «серьезных» предметах. Первый и единственный выпуск журнала «Эхо третьего», осуществленный им в 1913 году, появился с эффектной обложкой, изображающей светящийся аэроплан, прорывающийся сквозь темноту ночи. Одетт де Синети, если на нее не обрушивался град поэтических декламаций, приходилось выслушивать восторженные хвалебные панегирики во славу аэроплана. А когда Антуан появился в Вилла-Сен-Жан в ноябре 1915 года и уселся рядом с Шарлем Саллем, его первыми словами были: «Я поднимался в аэроплан! Вы даже не представляете впечатления. Потрясающе!»
   Это произошло во время летних каникул 1912 года. В нескольких милях к востоку от Сен-Морис-де-Реманс открылось небольшое летное поле на равнинной бесплодной пустоши у подножия лесистых холмов, окружающих Амберье. Оседлав свой велосипед, Антуан, как правило, направлялся по пыльной тропинке мимо стогов сена и клевера и стремительно вырывался на поле, где уже начали появляться первые ангары для самолетов, напоминавшие палатки.
   Там он часами наблюдал за механиками, колдующими над моторами, и начинающими пилотами, которых обучал азбуке полетов лионец по имени Морис Кольё. Однажды к ним присоединился темноволосый спортсмен с густыми бровями и ухарски закрученными усами, который по моде чемпионов той поры носил задом наперед клетчатую шапочку для гольфа так, чтобы козырек прикрывал высокий ворот его свитера. В прошлом механик, Жюль Ведрин в одночасье стал национальным героем, достигшим славы, не меньшей, нежели «Beaumont» (победитель первых состязаний «Бук-Рим» 1911 года) и Ролан Гарро. В мае 1911 года он оказался единственным пилотом, благополучно завершившим первые и, возможно, самые изнурительные из когда-либо проводимых состязаний между Парижем и Мадридом, оказавшихся роковыми для французского военного министра и чуть не стоивших жизни Гарро. Ведрин закрепил свой успех, установив в декабре новый мировой рекорд по скорости. В полете на моноплане «депердюссен» он достиг скорости 167 километров в час. Для юного Антуана, которому только-только исполнилось двенадцать, этот энергичный завоеватель призов должен был казаться полубогом. Но мальчик набрался смелости и приблизился к нему. И небожитель, пораженный интересом, сияющим ярким блеском в глазах мальчугана, посадил его в кабину позади себя. Еще несколько мгновений – и они оказались в воздухе, жужжа над удлиняющимися тенями тополей и пшеничными снопами и загонами для скота, в золотых лучах заходящего солнца.
   Это событие настолько глубоко взволновало Сент-Экзюпери, что он сочинил стихотворение. Скорее всего, оно предназначалось аббату Марготта для публикации в летнем каникулярном издании, которое он обычно составлял о своих коллегах по Сен-Круа. Но, как и злополучный журнал, оно пропало. Остались только три строфы:
И вечер овевал дыханьем трепет крыл,
И мерный ритм баюкал душу, усыплял, манил,
И пальцами прозрачными светило нас касалось…

   Три хрупких столпа на месте руин исчезнувшего храма. Вряд ли это был образчик высокой поэзии, но строчки о «песне мотора… убаюкивающей спящую душу» уже обнаруживают чувство мистического восторга, охватывающего его каждый раз, когда Антуан забирался в кабину самолета.
* * *
   Первая мировая война, как и множество военных конфликтов до и после нее, послужила колоссальным стимулом для развития технологии, и не в последнюю очередь в новой области – аэронавтике. В 1913 году братья Сегуин выступили с новой версией увеличенной мощности их знаменитого мотора «гном», названным так из-за своей поразительной компактности, а год спустя, буквально перед самым началом военных действий, Клерже и Салмсон выпустили двигатель для аэропланов, способный развивать мощность в 200 лошадиных сил. Большинство двигателей для аэропланов, выпускаемых до этого, обладали мощностью от 50 до 70 лошадиных сил. Существовало общепринятое мнение, что, как только эти новые «гиганты» появятся, они своей вибрацией разрушат корпус любого аэроплана, на который их решатся установить. Для этих мрачных опасений существовала некоторая почва. Так, легкий «гном», крепившийся подвижно и вращающийся вместе с пропеллером вокруг жестко зафиксированного вала, время от времени «шел вразнос», уходя в самостоятельный полет вместе с лопастями пропеллера, вызывая понятный ужас у пилота. Если летчику и удавалось увернуться от удара, то он внезапно для себя оказывался за рычагами управления уже не самолета, а планера. Но существовавшие на заре самолетостроения сомнения были решительно опрокинуты в пользу тяжелых моторов. И еще до окончания войны и «Мерседес», и «Испано Суиза» начали производить двигатели, достигающие мощности в 200 и более лошадиных сил. Братья Сегуин и Луи Рено создали двигатели на 300 лошадиных сил. А яркий и колоритный изобретатель Эттор Бугатти (оказавший в свое время помощь Ролану Гарро в создании первого в мире пулемета, стреляющего через винт) экспериментировал со спариванием двух 8-цилиндровых двигателей – монстром в 16 цилиндров, способным развивать мощность в 400 лошадиных сил.
   Так еще раз было доказано, что необходимость – родная мать изобретательности. И к 1914 году трудолюбивые и усердные немцы, занятые преодолением рекорда Ролана Гарро по высоте полета, поднялись сначала до отметки 23 тысячи, затем 24 тысячи футов и сохраняли превосходство над французами и британцами. Они вступили в войну, разместив на линии фронта 251 аэроплан по сравнению с 63 аэропланами британской армии и 156 – французской. И если союзникам все же удалось сохранить свое присутствие в воздухе и их не смели немцы в первые же месяцы военных действий, то только благодаря искусству Адольфа Пегуда, которого можно считать отцом воздушной акробатики. Только в 1917 году французский инженер по имени Бешро, работавший в «Societe de Production Aeronautigue de la Defense» (сокращенно SPAD), добился успеха в создании биплана, способного развивать скорость свыше 200 километров в час. Невероятная скорость для тех дней. Немцам удалось приблизиться к этому достижению лишь через год, с появлением «Фоккер D VII». Но даже тогда ореол славы, обволакивающий таких асов, как Жорж Гинеме и Рене Фонк, во многом достигался лишь благодаря их виртуозному мастерству и как пилотов, и как стрелков.
   В одночасье авиационные подразделения французской армии (мы еще не можем назвать их воздушными войсками) приобретают славу, затмевая когда-то самые престижные части – кавалерию, но они еще столь молоды, что не разработали для себя даже единой формы. Это приводило к комическим ситуациям: всякий раз, когда офицерам-пилотам и наземному обеспечению приходилось участвовать в парадах, их строй пестрел разноцветными мундирами и головными уборами от темно-серых стрелковых (к пешим стрелкам принадлежал и Ролан Гарро) до небесно-голубых пехотных. Недисциплинированными они выглядели (да, впрочем, чаще всего и отличались этим) частично оттого, что эти подразделения приходилось организовывать наспех, из разношерстных представителей других родов войск, частично вследствие схожести первых воздушных схваток с рыцарскими поединками, ну и также за счет духа безрассудной храбрости, насквозь пропитавшего эти вновь созданные подразделения армии. В каждом проявлялась такая же отчаянная доблесть, бравада и такое же гусарство, с какими кадеты из Сен-Сир в белых перчатках и кавалеристы в эполетах вступали в битву в августе 1914 года.
   Отголоски той неразберихи с налетом романтичности военных лет встречались еще в апреле 1921 года, когда Сент-Экзюпери призвали на обязательную военную службу сроком на два года. По просьбе Антуана его определили в воздушные войска и направили во 2-й авиационный полк, в то время базировавшийся в Ньюдорфе, южном пригороде Страсбурга. Как призывник, он не обучался летному делу, это право резервировалось за пилотными офицерами, завербованными на военную службу. Ему предстояло стать пресмыкающимся или землепоклонником. Так образно называли на новом жаргоне представителей наземных аэродромных служб. Он становился неофициально человеком второго сорта, и это униженное положение усугублялось официальной классификацией подразделения – авиационные рабочие, о которых идет речь, наряду с наземным составом и механиками, включали еще и стрелков.
   Его обучение началось с традиционной чистки картошки и рутины постовой службы, общей для армий всего мира. Непомерно большое количество времени (так казалось Сент-Экзюпери, который не отличался спортивным телосложением и не особенно интересовался спортивными занятиями) посвящалось общей физической подготовке, кроссам по пересеченной местности, футболу. И все это под пристальным безжалостным взглядом жестокосердных сержантов, получавших злобное наслаждение, отправляя «тунеядцев» на гауптвахту, где камера с сырой соломой заменяла казарму и кровать. Это оказалось похуже да и посложнее любого интерната, и Антуан начал с того, что все стал воспринимать как курьезную шутку.
   «Мои собратья по дортуару – милая и симпатичная компания, – писал он матери. – Тщательно подготовленное сражение подушками. Я стал одним из них, и это уже кое-что. Мне удается раздавать больше ударов, нежели принимать самому».
   Система все же не являлась чрезмерно жестокой, вероятно, из-за новизны этого рода войск. Ничего еще не было отлажено, и прошло немало дней, пока Сент-Экзюпери выдали форму. «У них для нас все еще нет облачения, – написал он домой. – Мы бродим повсюду в нашем гражданском одеянии и выглядим крайне глупо». Впрочем, когда его, наконец, переодели, положение не улучшилось: куртка оказалась так коротка, что его длинные руки торчали из рукавов на несколько дюймов выше запястий, в то время как мешковатые бриджи жалостливо свисали над неровно накрученными обмотками. Французская армейская форма того времени, как позже написал один из его собратьев-призывников, Марсель Мижо, вообще казалась достаточно нелепой; но на Сент-Экзюпери она смотрелась на редкость бестолково.
   День начинался в шесть утра, но длился с перерывами с двенадцати до половины второго и с пяти до девяти, когда авиационные рабочие имели свободное время и могли заниматься чем угодно. Торопливо поужинав в столовой, Сент-Экзюпери обычно отправлялся в Страсбург на трамвае. На самой лучшей улице города Антуан снял комнату у дружелюбного страсбуржца по имени Гарри Майер, ни слова не знавшего по-французски. Там новобранец принимал ванну, заваривал себе чашку чая и с удовольствием задумчиво курил вдали от суматохи шумной казармы, с ее спорами и криками, куда ему предстояло возвратиться к девяти вечера. В комнате имелась даже горячая вода, два платяных шкафа, где у него висела гражданская одежда, такая неслыханная роскошь, как центральное отопление, которую он больше ценил в холодные апрельские вечера, нежели потом, в июне, когда Страсбург задыхался от духоты и зноя долины Рейна.
   С самого начала его положение на службе отличалось неопределенностью, и Антуан получил ряд привилегий. Было несколько странно, что обладатель бакалаврской степени оказался среди «прочих» (британцы придумали великолепное определение), да еще в военной шеренге.
   Да еще титулованный от рождения, который мог бы, если бы только пожелал, называться графом. Двое из его офицеров – капитан де Билли и майор де Фелигонд, принадлежавшие к аристократии, – достаточно щепетильно отнеслись к создавшейся нетрадиционной и нелогичной ситуации и решили, что, по крайней мере, его «превосходное» образование можно использовать в благих целях на пользу дела. Поскольку Антуан всегда был отнюдь не самым посредственным учеником в школьном курсе физики, далеко продвинулся в освоении математики и, несомненно, фанатично увлекался всем, относящимся к полетам, он легко мог взяться за чтение курса лекций по аэродинамике и физическим явлениям, происходящим в двигателях внутреннего сгорания. «Только подумай, – писал Антуан матери, – я собираюсь начать преподавать в ожидании, пока меня самого начнут учить летать… Вот смеху-то! Ты можешь представить меня в роли педагога?»
   Как способ избежать чистки картошки и унылых часов в карауле это было, по крайней мере, шагом вперед. Но перспектива проводить время у классной доски не внушала радостных надежд беспокойной душе. Единственное, о чем он мечтал, – подняться в воздух, совсем как ветераны войны и воздушные асы, выделывавшие фигуры высшего пилотажа, «мертвые петли Нестерова» и «бочки» над летным полем Ньюдорфа на своих «ньюпортах» и «спадах». Летные навыки, полученные ими в военное время на авиабазе в По, в Пиренеях, были в самом буквальном смысле аварийной программой, разработанной, дабы закрыть бреши в эскадронах, несущих ужасающие потери. Программа состояла в следующем. Ученика пилота посылали в воздух после того, как он несколько часов обучался летать, и там, на высоте 6000 футов, заставляли снижать обороты двигателя. Чтобы ввести самолет в штопор, авиатор-новичок вынужден был до упора отжать руль вперед, одновременно нажимая на штурвал правой либо левой ногой (в зависимости от направления вращения в штопоре). Затем, по мере того как он возвращал штурвал в нормальное положение, он оттягивал рукоятку и медленно «выжимал газ», чтобы не дать самолету нырнуть. Те, кто справлялся с задачей, писал Марсель Мижо, становились летчиками-истребителями, те, кто не сумел, – трупами. Тех же, кто отказывался от перспективы вертикального жертвоприношения и предпочитал спокойно снижаться, переводили в пилоты-бомбардировщики или делали воздушными наблюдателями.
   В Истре, близ Марселя, выбранном армией в качестве основной тренировочной базы для нового пополнения пилотов из-за ее щедрого прованского солнца, доминировали те же самые жестокие стандарты. Обучение строилось по столь суровому принципу, аварии случались так часто, что к 1921 году база приобрела зловещую славу «исправительной тюрьмы для мертвых уток». Новому летному полю в Ньюдорфе, начиная с конца 1918 года (после повторного перехода земель Эльзаса к Франции), первоначально предоставили право обучить своих пилотов на месте. Но после катастрофы, в которой погиб инструктор, право обучать новых военных пилотов осталось только за Истрой и некоторыми базами в Марокко (где условия для полетов были даже лучше, чем в Южной Франции). Это обстоятельство поставило Сент-Экзюпери перед выбором: либо добровольно отправиться служить в Марокко, либо попытаться получить лицензию гражданского пилота, накапливая свой полетный опыт в течение свободных от службы часов. Первый путь не стоил бы ему ни пенни, но заставил бы его прослужить еще один дополнительный год в армии, обязательный для всех добровольцев. Второй путь означал оплату трехнедельного экстенсивного курса в размере 2000 франков (приблизительно 200 долларов), причем без всяких гарантий.
   Сент-Экзюпери принял достаточно типичное для него решение – он схватил быка сразу за оба рога. Он начал с медицинской комиссии, прохождение которой требовалось для всех пилотов и оказалось сопряжено для него с определенными сложностями. Если верить Марселю Мижо, Антуан сначала предстал перед полковым врачом, благодушным приветливым тупицей с моржовыми усами, спросившем его: «Итак, скажите мне, какого цвета мои брюки?» Брюки были малиново-красные с черными лампасами по бокам. Антуан не удержался и, повернувшись, обратился шепотом к следующему в очереди, достаточно внятно, чтобы расслышал усатый медик: «Скажи, какой это цвет?» – «Дальтоник!» – взорвался майор, бесцеремонно оборвав шутку. Когда напуганный Сент-Экзюпери предстал перед второй, более авторитетной комиссией, он был осторожнее. Затем он вызвался служить добровольцем в Марокко, предпочитая, если уж придется, провести три года службы летая, нежели потратить два на земле. Наконец, с согласия и при поддержке своих офицеров, он договорился частным образом обучаться у гражданского пилота, служившего в местной компании воздушного транспорта, которая в то время пользовалась летным полем в Ньюдорфе совместно с армейскими воздушными силами. Чтобы собрать необходимую сумму, ему пришлось несколько раз настоятельно обращаться к матери, и без того испытывавшей денежные затруднения, которая, как выяснилось, в тот момент, весьма кстати для сына, заняла деньги у своего банкира.
   Распорядок дня Сент-Экзюпери теперь приобрел беспокойный темп. Чтобы соответствовать требованиям, предъявляемым к гражданским пилотам для получения лицензии, ему пришлось выполнить до 100 полетов приблизительно за три недели. Это означало три, а то и четыре вылета в день, и в дополнение к часам, которые он проводил в воздухе, тренируясь вращать пулемет, сидя за спиной летчика, пилотирующего их двухместный истребитель «спад-эрбмонт». Первый из этих внеурочных полетов обычно выполнялся незадолго до восхода солнца, когда сырая болотная трава еще пропитана росой. «Я летаю по утрам, когда безветренно и тихо, – писал он матери. – Мы приземляемся по росе, и мой мягкосердечный инструктор собирает маргаритки для «нее». Потом он садится на ступицу колеса, довольный всем в соответствии со своим идиллическим видением мира». В сравнении с перехватывающими дыхание, выворачивающими наизнанку кругами, вытворяемыми «спад-эрбмонт», медлительный «фарман», принадлежавший «Компани трансаэрьенне», медленно и неуклюже двигался в воздухе, вывозя инструктора и его ученика на загородную прогулку совсем как «отец семейства», «когда и листок не пошевелится, и когда (он не мог удержаться и не добавить) двигатель все же соблаговолит повернуться». Ибо столь часто двигатель упирался, и драгоценные часы тратились впустую, нетерпеливый новичок тем временем сгорал от нетерпения и волновался… «Благоразумные и величественные повороты. Мягкие, не требующие усилий легкие приземления – ни тебе вращений, ни петель, – писал он, выражая свое отвращение, – но подождите, пока я все же поведу «эрбмонта», вместо того чтобы быть вечным на нем пассажиром… Ах! Какой самолет!»
   За то, что Антуан позволил себе двухминутную передышку в то время, когда ему следовало скальпировать картофель, он получил несколько дней сырой соломы на гауптвахте и был отправлен на базу на две недели. Его насыщенный до предела график жизни теперь предоставлял ему мало времени для скоротечных визитов в Страсбург за горячей ванной и чашкой чаю.
   Ему предстояло отбыть в Марокко в середине июня, но объединенные усилия друзей в Париже и поддержка офицеров в Ньюдорфе привели к отсрочке отправки на несколько недель. Это дало Сент-Экзюпери шанс закончить гражданское обучение. Но и тогда он оказался на волосок от неудачи. «Все время, остававшееся до отправки к месту службы, я пытался получить лицензию, увеличив вдвое количество полетов, – писал он Шарлю Саллю. – Но постоянные поломки моего аэроплана вынуждали меня терять часы в бесцельном ожидании, и я в ярости скрежетал зубами».
   Вероятно, эти повторяющиеся поломки спровоцировали инцидент, которому предопределено было стать сюжетом одной из излюбленных баек в репертуаре Сент-Экзюпери. Согласно наиболее апокрифической версии, этот случай имел место раньше, когда пилот-новичок налетал всего лишь час 20 минут. Скорее всего, все произошло уже ближе к завершению его трехнедельного ускоренного курса, когда он приобрел некоторые навыки. Однажды утром он оказался перед ангаром, напоминающим тент-палатку, в котором компания «Transaerienne de l'Est» держала оба своих аэроплана. Инструктора поблизости не оказалось. Может быть, он в тот день заболел или, зная, что «фарман» в очередной раз забарахлил, просто-напросто не удосужился появиться. Рядом с «фарманом» стоял биплан «сопвит», на котором (согласно байке) Сент-Экзюпери никогда не летал. Механик, по всей видимости убежденный, что этот неоперившийся пилот вполне справится с управлением незнакомым механизмом, помог ему вывести самолет из ангара, после чего скрупулезно поведал Антуану об эксцентричных особенностях «сопвита» – двигателе, вращающемся вместе с пропеллером, и двух кнопках дроссельного контроля (скорости), который должен быть отрегулирован вручную, чтобы обеспечить надлежащую смесь воздуха и топлива.
   Когда настала пора привести в движение пропеллер, двигатель моментально заработал, в отличие от упрямого «фармана». И началось… Антуан отправился в свой первый самостоятельный полет, оказавшийся совсем не простым. Ибо длился он дольше общепринятого времени, да и забрался пилот выше, чем положено. Позже он поведает своему другу Саллю, как в воздухе он внезапно сообразил, что ничего не помнит и понятия не имеет, каким образом посадить машину. «Каждый раз, когда я смотрел вниз и видел, как стремительно приближается ко мне земля, я хватался за рукоятку и взмывал обратно в небо».
   Рычаги управления, судя по всему, оказались более чувствительными, нежели у похожего на жука допотопного «фармана», и нужен был определенный срок, чтобы привыкнуть к ним. Наконец, имелся двухкнопочный топливный контроль, который, в случае неотрегулированности, останавливал двигатель из-за недостатка топлива или душил его, если не поступал воздух. Опасаясь, как бы двигатель не заглох, завершив полет фатальным исходом, Сент-Экзюпери, очевидно, кормил двигатель слишком щедрой смесью, заставляя его икать и изрыгать пугающие клубы черного дыма. «Я до сих пор не понимаю, как мне удалось вернуться на землю», – признавался он позже Саллю. Но он возвратился. Самолет пережил не меньшее испытание, чем пилот, который в какое-то мгновение решил, будто машина объята пламенем и пробил его последний час. Его инструктор, возможно, даже оказался на месте, дабы стать свидетелем приземления. Но со временем в рассказе появились новые подробности – надо отдать должное таланту писателя. Свидетелем приземления оказался не кто иной, как командир части, полковник, приветствовавший чудом оставшегося в живых замечанием: «Сент-Экзюпери, вы никогда не разобьетесь в самолете, поскольку это могло уже случиться сегодня!»
   «Подвиг» в любом случае имел счастливый конец: новичок получил лицензию, ради которой он столько старался.
* * *
   В начале июля, после трехдневного отпуска в Париже, Антуан отплыл из Марселя в Касабланку. Он был более, нежели когда-нибудь, склонен получить квалификацию военного летчика, а в Марокко обладателей гражданских лицензий допускали к тренировочным полетам без обязательного смертельного трюка, которому подвергались практиканты в Истре.
   После Страсбурга – с его деревянными закусочными, музеями и собором – Антуан испытал потрясение, оказавшись выброшенным на свалку на пыльной окраине города, который только-только начал расширять свои границы при французском правлении. Первая реакция Сент-Экзюпери на Касабланку – этакая смесь колдовских чар с отвращением. Он послал матери фотографии бесплодной пустоши, окружающей его: море, камни, и «единственных деревьев в округе – больших, печальных кактусов. Диди (его сестра Габриэлла) была бы счастлива здесь. Это место кишит отвратительными, трусливыми и злыми дворнягами. Они бродят по окрестностям друг за другом, вид у них противный и глупый. Но чтобы понаблюдать за ними ближе, надо отправиться в дуар, мусульманское селение, где они живут в своих сделанных из грязи и соломы будках, прилепившихся позади полуразрушенной стены. По вечерам можно видеть роскошных мужчин и съежившихся, старающихся остаться незамеченными женщин. Они выделяются загадочными тенями на фоне красного неба и, медленно растворяясь, исчезают, совсем как стены. Желтые собаки злобно воют. Сонные верблюды выщипывают жалкое подобие травы среди камней, а ужасные маленькие ослы спят. Можно было бы сделать какие-нибудь красивые снимки, но ни один из них не стоит маленьких красных селений Эн, с повозками сена и зеленой травой, на которой пасутся родные невзрачные коровы».
   «Начались первые дожди, и ручьи потекли из носа, и вас клонит ко сну… Продуваемая всеми четырьмя ветрами, лачуга стонет подобно судну, и дождь затопляет нас, и все вокруг немного напоминает Ноев ковчег.
   Внутри каждый молча устраивается на ночлег под белой москитной сеткой, и казарма теперь напоминает католическую школу для девочек. Ты, наконец, привыкаешь к этой мысли и уже готов превратиться в робкую, застенчивую и очаровательную монастырскую послушницу, как тебя грубо будят несколькими крепкими ругательствами».
   «Касабланка, – писал он Шарлю Саллю, – это быстрорастущий город с высокими зданиями и роскошным кафе, переполненными прожорливыми поселенцами, проститутками и сутенерами. Эта Касабланка вызывает у меня глубокое отвращение.
   К счастью, есть еще арабский город. Окруженный высокой стеной, он укрывает за ней свои яркие нарядные небольшие палатки и многоцветие товаров, выставленных на продажу, уличных торговцев сладостями, которые бродят повсюду с большими медными подносами и предлагают вам яркие красные меренги или синюю нугу».
   Матери он отослал даже более лиричное описание своих первых посещений арабской части города. «Я выторговал сокровища у одетых во все белое евреев. Они стареют среди золотых бабушей и серебряных поясов, скрестив под собой ноги, в фимиаме «Салам Алейкум» их многоцветных клиентов…
   Я видел, как везли по улице какого-то убийцу. Его всю дорогу били палками с такой силой, чтобы он прочувствовал свое преступление на глазах у мрачных еврейских торговцев и маленьких, закрывающих лица фатим. Преступник ехал с опущенными плечами и с разбитой головой. Поучительное и нравоучительное зрелище. Он был весь красный от крови. Его мучители выли над ним. Ткани, в которые они укутали себя, то взвивались вверх, то спадали вниз, каждый из них яростно выкрикивал вину преступника. В этом было столько варварства, и это было роскошно. Маленькие туфли без задника и каблука – бабуши – не сдвигались с места, так же как и серебряные пояса. Некоторые настолько малы… Им придется еще долго ждать, прежде чем они отыщут свою Золушку. Некоторые были настолько шикарны, в пору самой фее… Но какие очаровательные крохотные ножки они должны иметь! И пока крохотные бабуши рассказывали мне о своей мечте – ведь для золотых бабушей подходят только выложенные мозаикой плиты, – незнакомка, укутанная покрывалом, сторговалась и унесла их от меня. Все, что я сумел разглядеть, были огромные глаза… Я только надеюсь, о золоченые бабуши, что то была самая юная из принцесс, и живет она в саду, наполненном бормотанием струящихся вод».
   Настроение этих писем преднамеренно игриво, и с каждой страницы проглядывает улыбающаяся тень Ганса Христиана Андерсена, писателя, которого Антуан искренне и преданно полюбил с первой книги. Безлюдный и заброшенный вид из окон казармы наполнял все его существо ностальгической тоской по зеленой траве и зеленым деревьям Сен-Мориса. «Зеленый цвет питает душу, – писал он домой, – он поддерживает кротость нравов и душевное спокойствие. Лишите свою жизнь этого цвета, и вы очень скоро очерствеете и ожесточитесь». Но стоило пересечь ворота старой мусульманской части города, и вся суровость – забыта. «Ах, если бы я только умел рисовать акварели! – восторженно писал он матери. – Какой цвет, какой цвет!»
   И такой же буйный восторг, как и прежде, охватывал его каждый раз, когда он поднимался в небо. Это заметил капитан Рене Буска, в то время командовавший военно-воздушным подразделением в Таза, когда однажды заходил на посадку на летное поле в Касабланке. К своему удивлению, он увидел, как биплан «Бреге-14» заставляют выполнять несколько петель на немыслимой, захватывающей дух высоте в 1200 футов. Мало того что самолет не был вообще предназначен для выполнения акробатических этюдов, но нормальной высотой, предписанной для этой фигуры высшего пилотажа, считалась высота в 6 тысяч футов, на которой у пилота оставался шанс вывести самолет из пике, если что-нибудь не задастся.
   «Кто, скажите на милость, этот безумец?» – спросил капитан после приземления. И в ответ услышал: «Этот парень проходит подготовку у капрала – его зовут Сент-Экзюпери». Вряд ли Рене мог предположить тогда, что еще не раз услышит о нем, а когда однажды судьба сведет их вместе, они даже подружатся.
   Подобные выходки, похоже, не помешали стажеру капрала получить долгожданное повышение по службе. Это означало, что он мог отправиться из Касабланки в более величественное и живописное место – город Рабат, где провел неделю, сдавая экзамены на чин младшего офицера. Вместе с Марком Сабраном, с которым был знаком еще со школы во Фрибуре и по Парижу и который в то время служил офицером в рядах французской армии, Антуан отправился с визитом к капитану Приу, предпочитавшему жить в старинном арабском доме в мусульманской части города. Молочная белизна арабских домов очаровала Сент-Экзюпери и стала источником неизменного восторга. «Ты словно на полюсе и бредешь среди снегов, так серебрится в лунном свете эта часть арабского города… Дом капитана, затерявшийся в лабиринте арабских домиков, стоит на задворках мечети Удайа. Над внутренним двором его дома на фоне чистого неба возвышается минарет, и если ты, отправляясь вечером из салона в гостиную, захочешь полюбоваться звездами, услышишь призыв муэдзина и можешь даже разглядеть его, как из глубины колодца».
   Даже пейзаж постепенно терял резкую суровость по мере того, как летний зной остужался до томного тепла осени, на этой широте предвосхищающей весну. «Теперь, когда Сабран здесь, в Касабланке, когда мы каждым субботним вечером отправляемся в Рабат, откуда возвращаемся только в понедельник утром, жизнь течет намного легче и спокойнее. А Марокко, эта ужасная дикая местность, внезапно украсила себя яркой свежей зеленью и превратилась в трепещущую степь, усеянную красными и желтыми цветами, равнины оживают одна за другой».
   «Завтра утром надо проделать на три сотни километров больше, – тогда же пишет он в другом письме. – После обеда спим из-за сильной усталости. Послезавтра предстоит долгий путь на юг. Я отправляюсь к развалинам Касбатодиа. Почти три часа лету (многокилометровый путь) и столько же обратно. В полном одиночестве… Жду с нетерпением».
   Вечером, при мирном свете лампы, Антуан учился ориентироваться по компасу. Разложив карты перед собой на столе, сержант Боило объясняет: «…Когда вы достигнете этой точки (и наши прилежные головы склоняются над перекрещивающимися линиями), вы поворачиваете на 45 градусов на запад… Далее вы увидите деревню. Проходите справа от водоема и не забудьте внести поправку на силу ветра и погрешности компаса после поворота…» Я смотрю отсутствующим взглядом. Он толкает меня. «Будьте внимательнее… Теперь 180 градусов на запад, пока не пересечете вот это… Не так много ориентиров, чтобы зацепиться… Легче всего следовать вдоль дороги».
   «Сержант Боило предлагает мне чай. Я выпиваю чашечку чаю мелкими глотками. «Если я потеряю дорогу, – думаю я, – придется приземляться на мятежной территории. Как часто мне рассказывали: «Если ты выберешься из своей крошечной клетки и окажешься перед женщиной, и поцелуешь ее в грудь, с этого момента ты спасен. Она станет обращаться с тобой, как мать. Они дадут тебе волов, верблюда, и они женят тебя. Это – единственный способ спасти свою жизнь».
   «И все же полет – слишком простое задание, чтобы надеяться на такие неожиданности. Однако этим вечером я полон мечтаний. Я не отказался бы принять участие в долгосрочной миссии в пустыне».
   Сент-Экзюпери всегда был ночной совой, и после вечернего инструктажа сержанта ему еще хватало энергии написать длиннющее письмо матери. На сей раз он сочинял его, сидя на кровати в казарме. В другой раз он примется за письмо в гостях у капитана Приу, в его «восхитительном салоне в мавританском стиле, погрузившись в огромные диванные подушки, с чашкой чаю передо мной и с сигаретой во рту…». Позже это будет на борту парохода компании «Навигасьон Паке», который доставил его домой во Францию в следующем январе. «Я расположился в столовой и с удовольствием наблюдаю, как официанты накрывают столы. Какое достойное занятие! К сожалению, обед подойдет к концу во время заката, и это испортит мой десерт… Я действительно не могу пожаловаться на свое пребывание в Марокко. Я провел дни ужасающей скуки в глубинах подгнившей лачуги, но теперь, оглядываясь назад, я вижу жизнь, полную поэзии».
   Антуану де Сент-Экзюпери исполнился двадцать один год, и он провел двадцать один месяц на военной службе. Они поведали ему намного больше о путаном хаосе, царящем во взрослом мире, чем он успел узнать за годы учебы в школе. Они также открыли ему простейшие азбучные тайны картежных трюков и ловкости рук, к изучению которых он только приступил в Страсбурге под руководством сослуживца, на гражданке работавшего фокусником. Он еще не полностью оперился как пилот и не возмужал как писатель. Но в его случайных набросках в письмах к матери и Шарлю Саллю проблески гениальности, подобно ориентирам в пустыни, становятся все более заметными.

Глава 4
По воле волн

   Из Марселя Сент-Экзюпери сначала направился в Истру, мрачное исправительное учреждение тюремного типа для обреченных новичков, где они выполняли свои полеты на антикварных учебных аэропланах «кадрон», чьи дряблые крылья из полотна тревожно изгибались в небе. Обучение, полученное им в Марокко, освобождало его от таких черных хозяйственных работ, как очистка взлетно-посадочных полос от камней (бетонные взлетно-посадочные полосы еще не изобрели). И Антуану предоставлялась возможность пройти заключительные испытательные полеты, не подвергая себя смертельной опасности. Он получил чин капрала в начале февраля 1922 года, и его направили на другой аэродром в Авод, близ Бурже, где он провел еще шесть месяцев в учебных полетах, чтобы получить чин офицера. Ему присвоили звание младшего лейтенанта в октябре, а после того как налетал определенную норму часов на еще одной базе недалеко от Реймса, Сент-Экзюпери получил место в Версале, совсем близко от Парижа.
   Военно-воздушные силы Франции еще только формировались, будь то структура министерства, ее позвоночник или мозг – «Эколь де л'Эр». Сама мысль, будто кто-либо мог стать офицером для этого нового непонятного рода войск, избежав мучительной четырехлетней шлифовки, была все еще слишком новаторской, чтобы быть слишком легко принятой высшими военными чинами. Но при такой постоянно меняющейся ситуации, полной лазейками, как сыр гриер, генерал Баре, поднявшийся до высшего офицерства, пообещал Сент-Экзюпери, что его тогдашний резервистский чин будет приравнен и учтен, если он решит продолжить карьеру в воздушных войсках Франции. И хотя Антуан не испытывал никакой особой любви к военной жизни как таковой, перспектива продолжить летать была слишком соблазнительна, чтобы отказываться от предложения. И он ощущал нечто похожее на радость, когда его перевели в 3-й воздушный полк, базировавшийся в Бурже.
   Режим, который ему предстояло соблюдать в течение этого испытательного периода, отнюдь не отличался жесткостью. От него требовалось рано утром появиться на поле, и, чтобы не потерять форму, ему разрешалось один или два раза взять самолет. Остальное время, часто лучшую часть дня, он мог заниматься всем, чем заблагорассудится. От Ле-Бурже до Парижа было совсем ничего, и Антуан с восторгом возобновил дружеские отношения, зародившиеся еще в лицее Сен-Луи и школе Боссюэ. Анри де Сегонь, также не сумевший поступить в военно-морское училище в Бресте, в конце концов предпочел занять должность в Счетной палате. В то время он все еще продолжал жить в апартаментах своей матери на улице Петра I Сербского. И когда Антуан не находил лучшего места, где бы скоротать несколько часов свободного времени, он направлялся к приятелю. По-видимому, досуга у него оказалось предостаточно, поскольку вскоре мама Сегоня стала жаловаться на это огромное обездвиженное тело, которое она день за днем обнаруживала неуклюже распластавшимся на канапе, оказавшемся, как и все остальные лежбища в его жизни, коротковатым для его длиннющих ног. Другой приятель, с которым Антуан и Сегонь сошлись в выпускном классе Боссюэ, Бертран де Соссин, больше был известен в кругу друзей как Би-Би или Би в квадрате. Их дружба особенно окрепла в один из дней стачки, на какое-то время полностью парализовавшей столицу. Чтобы как-то справиться с ситуацией, правительство обратилось за помощью к волонтерам и слушателям Сен-Луи. Все, как один, откликнулись на призыв. Будучи патриотами, они проявили готовность на время отложить привычное их классу праздно-беспечное ничегонеделание. Сегоню, который так или иначе приобрел шапочное знакомство с двигателями, доверили руль, пока Антуан и Би-Би компостировали билеты. Это было незабываемое утро (начавшееся в 7 часов), и прежде, чем Сегонь пресытился своими отчаянными попытками доломать доверенную ему механику, он умудрился опрокинуть повозку с апельсинами, щедро засыпавшими весь бульвар Сен-Жермен. Три мушкетера продолжали смеяться над этим, когда младший из них, Би в квадрате, привел своих проголодавшихся собратьев по оружию домой на ленч.
   Квартира Соссина располагалась в величественном особняке на улице Сен-Гийом, номер 16, известном больше как отель «Креки», по проживавшей здесь в XVIII веке маркизы, любившей острословие. Это был один из тех роскошных домов, которых так много в квартале Сен-Жермен, с большим внешним двором впереди и великолепными парадными воротами. По традиции литературно образованная публика выделяет веселую маркизу, поскольку в этом доме жили Ламартин и Эрнест Ренан, философ и историк. Марсель Пруст часто появлялся в гостиных этого дома и в саду, так же как его друг Рейнальдо Хан, чья задумчивая манера перебирать клавиши рояля в салоне могла приводить Пруста в восторженное состояние духа, свойственное эпохе короля Эдуарда. Граф Анри де Соссин был композитором-любителем, чьи музыкальные вечера высоко ценились такими искусными мастерами, как Равель, Пуленк и Габриэль Форе. В гостиной существовала даже специальная лоджия, куда вела внутренняя лестница, за балюстрадой которой гости могли влюбленными глазами следить за пианистами и певцами в свои перламутровые лорнеты. В процессе викторианской «модернизации», предпринятой, чтобы заставить музы совсем уж чувствовать себя как дома, старинные деревянные панели времен Людовика XVI почти исчезли за завитушками и рюшками занавесок и множеством китайских ширм, оживляемых птицами и цветами. Стены сочились водопадами парнасской живописи, углы заполнялись цветистым нагромождением полированных столиков, диваны еле различались в тусклом свете, отбрасываемом лампами, утопавшими в рюшах абажуров. Короче, каждый заставленный чем-нибудь дюйм пространства служил своего рода прибежищем, которое Робер де Монтескью (прототип барона Шарлуса Марселя Пруста) и другие судьи элегантности конца века могли томно и лениво одобрить. Нагота считалась в ту пору одним из особенно тщательно оберегаемых достоинств. Ее надлежало тщательно укрывать на пляже или в ином месте, и даже потолок следовало закрывать необъятным гобеленом, в чьи пышные средневековые глубины парящий слушатель мог легко погружаться, слушая Шумана, испытывая в дальнейшем лишь резкую судорожную боль в шее. Венчающим штрихом служила люстра, подвешенная на цепи на алебарде, торчащей из стены, как если бы ее держал железной хваткой невидимый страж Ватикана (будь она закреплена по центру потолка, пришлось бы испортить ножницами великолепное убранство самого потолка).
   У Бертрана де Соссина, последнего из пяти детей, было четыре сестры, из которых лишь старшая, Бланш, помнила то довоенное время, когда Пруст часто посещал их дом. Но его призрак, не говоря уже о его друзьях, все еще частенько витал там. Самая младшая из сестер, Рене, на год или два старше Антуана, похоже, виртуозно владела скрипкой и часто выступала на званых музыкальных вечерах, которые ее отец по-прежнему любил устраивать. На одном из таких вечеров (а случилось это приблизительно в то время, когда Сент-Экзюпери познакомился с этой семьей) образовалось трио исполнителей, причем на фортепьяно играл Ивонн Лефебюр, а Луи Фурнье вторил Рене на скрипке. Некая мадам Шаландон из Лиона должна была петь что-то из произведений Равеля, и зрелый стареющий маэстро любезно вызвался подготовить ее к выступлению. Поскольку Равель тогда жил в Монтфорт л'Амари, приблизительно в двадцати милях к западу от Парижа, концерт назначили не на пять часов, как обычно, а на более раннее время, чтобы дать композитору возможность добраться до дому на поезде в тот же самый вечер. Не успел концерт завершиться, как наступил драматический момент: двери открылись, и, проскользнув мимо дворецкого, в зале появилась графиня Грефюль – перья, вуаль, взмах перчаток, – «выход на сцену», который Рене Соссин вспоминает как «совсем по Прусту». Равель сидел в первом ряду, беседуя с Анри де Соссином. Тот подскочил с заметным волнением:
   – Как грустно, мадам! Концерт только что завершился.
   – О, музыка меня мало волнует, – ответила пожилая гранд-дама, протягивая ему свою костлявую руку для поцелуя. – Я приехала ради вас, дорогой граф.
   Вопреки ее идиллическому портрету, воссозданному Прустом в образе герцогини Германт, графиня Грефюль еще раз продемонстрировала настоящий талант высказываться совершенно невпопад. Равель был крайне удивлен ее последующими излияниями:
   – Дорогой мэтр! Я понятия не имела, что вы здесь!
   И инцидент стал любимой историей, рассказываемой в кругу друзей Соссинов.

   Другим, и в чем-то даже более колоритным семейством, с которым Антуан познакомился во время учебы в Боссюэ, была семья Вильморин. В отличие от Соссинов, они принадлежали к финансовым кругам и владели изящным особняком XVII века, самое старое крыло которого было построено еще Людовиком XIV для мадемуазель Ла Вальер там, где когда-то располагалось селение Верьер-ле-Бюиссон, ставшее с тех пор южным пригородом Парижа. Они также занимали почтенного возраста особняк на углу рю де ла Шез и рю де Гренель – в пределах пешей прогулки от школы Боссюэ. Одновременно с Сент-Экзюпери в лицее Сен-Луи обучался Оноре д'Этьен д'Орве, дальний родственник семьи его матери через Лестранжей. Мать Этьена д'Орве оказалась в девичестве Вильморин, и Антуан, таким образом, являлся и этой семье дальним родственником. Неизвестно, кто впервые привел Сент-Экзюпери в дом на рю де ла Шез. Впрочем, так или иначе, целая группа однокашников из Боссюэ нашла туда дорогу. Время от времени это напоминало стихийное бегство мальчишек, обычно возникавшее в тот момент, когда дневные занятия в Сен-Луи заканчивались, и длившееся вплоть до начала вечерних классов в Боссюэ. Это стало такой установившейся практикой, что, говорят, аббат Дибилдос, баскский прелат, возглавлявший школу Боссюэ (мало заботившийся и интересовавшийся Сент-Экзюпери, отметим мимолетом), однажды спросил, подняв шутливо бровь: «Интересно, что там такое есть у этой мадам Вильморин, заставляющее всех этих мальчишек каждый раз мчаться туда?»
   Атмосфера дома на рю де ла Шез побуждала школьников стремиться туда, удирая от чрезмерной строгости педагогов и иезуитских наставников, царившей в классных комнатах и пансионе. Все в доме было элегантно, но не чопорно-богато, не вульгарно, а с легким оттенком декадентства, придававшим семейному духу вольнолюбие, столь же язвительно циничное, как у Вольтера. Вильморины, которым нравилось подчеркивать, что они происходили от внучатого племянника Жанны д'Арк, спасли себя от бедности, настигшей слишком много лучших семейств в XVIII столетии, развивая свой интерес к ботанике, преобразованный последующими поколениями в самое преуспевающее предприятие по производству семян во Франции. Присущее членам семьи любопытство, соединенное с готовностью внедрять новшества и экспериментировать, превратило сад в Верьере-ле-Бюиссон в садоводческое чудо, своего рода миниатюрные сады Кью, заполненные редкими видами африканских кустарников и гималайских сосен и странных восточных вьющихся растений. Филипп де Вильморин, умерший незадолго до знакомства Антуана с его семейством, унаследовал и развил семейный интерес к ботанической генетике (сохранилась его фотография, на которой он держит лупу над пшеничным колосом) и объездил большую часть мира в поисках гибридов. Приятельствуя с Сашей Гитри и Полем Клоделем, он чувствовал себя легко и свободно в среде поэтов и драматургов и, отличаясь красотой и утонченностью, почти сам того не желая, пользовался успехом у женщин и разбил немало женских сердец.
   По крайней мере, в этом отношении его жена Мелани была в каждой черточке ему под стать. Темноволосая и темноглазая, с овальным лицом, близким к классическому совершенству персонажей Джорджоне или Ингре, она ослепляла и поражала своей красотой. Ее семья Гофриди де Дортан, пожалуй, отличалась еще большей знатностью, нежели Вильморины, и, как писала позже ее дочь: «Благодаря своим предкам, она родилась в лесу генеалогических деревьев, трепещущих своими геральдическими листьями: титулы налево, титулы направо, титулы сзади, сверху – везде. Они окружают ее, чтобы наполнить ее существо смутной ностальгической тоской по миру роскошных теней, оставленному ради жизни в семье торговцев зерном и рождения детей».
   Одну из ее сестер, вышедшую замуж за парфюмерное богатство, называли «хорошенькая парфюмерша», но для блистательной Мелани Вильморин нельзя придумать ничего лучше, чем «прекрасная садовница». Рождение шестерых детей ни в коей мере не затуманило совершенство ее внешности, и когда, после смерти мужа, она переехала в город вместе со своими многочисленными чадами, это была очень веселая вдова, управлявшая домом на рю де ла Шез. Послы, министры и даже члены королевских семей пылко соперничали, добиваясь ее благосклонности, и в редкий день здесь не удавалось столкнуться в вестибюле, если не в самой гостиной, с каким-нибудь видным политическим деятелем или светским львом. «Я никогда не обманывала моего мужа, – однажды заметила красавица Мелани и добавила не менее задумчиво: – Короли, в конце концов, в расчет не идут».
   Разделенный на множество небольших квартир, с черными лестницами, беспорядочными коридорами, полуэтажами и антресолями, где приглушенные смех и шепот терялись позади древних стен и великолепных старинных дверей, дом на рю де ла Шез, был создан (даже в большей мере, нежели Сен-Морис-де-Реманс) для сосуществования обворожительно несоизмеримых миров. Мир молодости четырех мальчиков и двух девочек начинался на втором этаже, где веселые забавы, озорные проказы и непрестанные интриги и козни тайно поощрялись Леоном Юбером, консьержем, заправлявшим секретной почтой (которую маман, как предполагалось, не видела) и из чьей каморки дети могли звонить по телефону в город. Но соседствующие миры, хотя и различные между собой, часто сливались воедино во время еды, когда дети на равных, на дружеской ноге общались с министрами и политическими деятелями, изумляясь их тщетным усилиям вникнуть в тайны дипломатии и государственных дел. Поль Пэйнлеве, математик, премьер-министр и покровитель ранней авиации, величественный Леон Берард, с его необычной беарнской страстью к латинским и греческим изречениям, Даниель Винсент с жесткой щеткой черных усов, Эдуард Эриот, мэр Лиона и восходящая звезда в Радикальной социалистической партии, – все они были завсегдатаями на рю де ла Шез. Как и многие другие, слишком многочисленные, чтобы всех их назвать. Порой возвратно-поступательное движение приобретало столь интенсивный характер, что вело к комическим столкновениям, холодным поклонам и надменным прикосновениям к шляпам на лестнице.
   Таковым предстал сей экстраординарный уклад жизни этого семейства перед Антуаном, впервые переступившим порог их дома во время своей учебы в Боссюэ. Сюда он снова вернулся осенью 1922 года. Наряду с четырьмя братьями – Роже, Анри, Оливье и Андре – в семье росли две дочери, младшая из которых, Луиза, как и Сент-Экзюпери, сочиняла стихи. Высокая, с темно-рыжими волосами и карими глазами, она обладала бледной прозрачной кожей, привлекавшей его внимание. Хотя она не отличалась почти безупречной красотой своей матери – черты ее лица, и особенно зубы, были слишком грубоваты, – восполняла это тем не поддающимся объяснению качеством, которое может определяться только словами «чаровница Вильморин»: очаровательной смесью воодушевления, непочтительного самомнения и ничем не сдерживаемых причуд. Жан Кокто, познакомившийся с ней дюжину лет спустя, описывал ее следующим образом: «Высокая, восхитительная девушка с хрипловатым голосом и немного угловатыми движениями школьницы… От смеха морщится кожа ее носа и поднимается деспотичная губа над ослепительными зубами… Доверчивое, совершенно простодушное, наивное, некультурное создание… Мадам Вильморин владеет красным воздушным шаром, который уносит ее от Земли и несет туда, куда она только пожелает».
   Описание это, вероятно, столь же справедливо и для более молодой Лулу, с которой Сент-Экзюпери подружился в начале 20-х годов. Она не делала никаких попыток проявить мнимую эрудицию. И именно отсутствие претензий на культуру, внезапное удивление и аппетит, с которым она набрасывалась на любое открытие, удовольствие, получаемое ею от каждой новой вещи, присущая ей беззаботная непосредственность, с которой она, казалось, говорила или делала все, что приходило ей в голову в данный момент, делало ее обаяние неотразимым. Мало кто из мальчишек, познакомившись с ней, не подпал под ее чары. Сначала был сражен Бертран де Соссин, потом, в свою очередь, и Антуан де Сент-Экзюпери, хотя и обладал преимуществом более старшего возраста.
   Это было, как легко догадаться, горячее ухаживание и одно из тех, на которое, к немалому удивлению ее братьев, Лулу отвечала взаимностью. Из-за отсутствия роз, для которых он был слишком беден, юноша ублажал ее одами и сонетами, которые она принимала с полагающейся благосклонностью, совсем как мадам Рекамье слушала юного Шатобриана. Серьезное заболевание бедра почти обездвижило ее, пока Антуан находился в Марокко, и даже теперь на рю де ла Шез ей приходилось проводить в постели большую часть времени. Болезнь не сказалась на ее обаянии и только подстегнула пылкое рвение ее молодых поклонников, которые пробирались наверх в ее комнату, мимо чопорных глаз мадемуазель Петерманн, ее гувернантки и дуэньи, дабы выказать свое запинающееся преклонение. Но всех влюбленных вскоре заслонил пылкий молодой Антуан. Брат Луизы позже так описывал происходившие события: «Она испытывала к нему своего рода страсть, которую можно объяснять большим обаянием, исходившим от него, и его рассказами о поэзии вообще и о своих собственных стихах». Большая часть его стихов, видимо, утеряна, но, возможно, Сент-Экзюпери намеренно уничтожил их позже, когда решительно перешел от стихов к прозе. Одно из них называлось «Город», и в нем, по воспоминаниям Анри Сегоня, ночные огни сравнивались с созвездиями.
Спеши мечтать и жить. Давно уж полдень пробил.
И грозный мрак идет со склонов мощных гор.

   Вот две уцелевшие строчки. «Carpe diem» Вергилия было здесь преобразовано в «Carpe somnium», а Ронсардовы «Mignonne… cueillez votre jeunesse» – в приглашение отобрать мечты у ярко светящихся склонов высокого полудня.
   К недоумению ее братьев, которые не понимали, что такого она нашла в большом, неуклюжем пилоте, Луиза уступила этому поэтическому огневому валу и согласилась отдать своему «кузену» руку. Мать, не понимавшая ни слова во всем этом поэтическом пустословии, считавшая Антуана невыносимо скучным и, что намного хуже, относительно безденежным, неодобрительно смотрела на их отношения с самого начала. Но они обручились и даже объявили о помолвке официально. Мать Антуана, находящегося в затруднительном положении, послала своему влюбленному сыну для подарка невесте старую семейную реликвию – украшенное сапфиром и крошечными бриллиантами обручальное кольцо. Но подарок, тщательно и критически осмотренный братьями, помог мало, и лед, образовавшийся вокруг их отношений, не растаял. Вильморины привыкли жить на широкую ногу, а тут было ясно одно: у жениха Лулу за душой ни гроша! И что за профессия такая – пилот! Она станет женой пилота! Со всеми вытекающими неприятными последствиями, без привычных удобств и радостей. Переезжая – вот это да! – с одной нагоняющей тоску базы на другую, из одного бесцветного гарнизонного городка в другой, такой же безрадостный, по прихоти каких-то далеких и, весьма вероятно, столь же бестолковых военачальников. И это, помимо всего прочего, постоянно рискуя остаться вдовой. Ибо стоит только этому молодому велеречивому пилоту оказаться в воздухе, его ничто, похоже, не сможет обуздать. Он готов сотворить в воздухе несколько диких петель, а затем летать на бреющем полете над полями и лугами с такой скоростью, что волосы становятся дыбом даже у слушателей его рассказов! И все это лишь бы поразить, ослепить своих приятелей из отряда в Ле-Бурже, которые наблюдают за его полетом! Для Вильморинов, так же, как и для Соссинов, он относился к числу уже приговоренных к смерти. Мрачное прозвище, выдвигаемое в качестве веского довода, чуть было не оправдало себя в один из воскресных дней в начале 1923 года.
   Двигатель самолета Антуана вышел из строя во время полета над окрестностями Ле-Бурже, и он упал на краю поля.
   Его вытащили без сознания из-под обломков самолета и доставили в госпиталь Гийемин, где ему потребовалось несколько недель, чтобы оправиться после травмы черепа и преодолеть частые приступы головокружения.
   Для Луизы Вильморин и ее семейства мораль оказалась предельно ясна: если она предполагает оставаться помолвленной с Антуаном де Сент-Экзюпери, ему предстоит выбрать профессию с меньшим риском сломать себе шею. Ей не хотелось самой сообщить ему их волю, и она послала свою старшую сестру Мари-Пьер (Мапи) в госпиталь, чтобы передать ему записку, содержащую ультиматум. Серьезный удар для Антуана, для которого полеты служили редкой радостью. Сначала он отказался воспринимать ее слова всерьез. И как только покинул госпиталь, снова забрался в кабину, стремясь доказать себе, что случившееся с ним несчастье не сказалось отрицательно на его нервах, воля его не ослабла, и он по-прежнему сумеет летать, в дождливые и солнечные дни, сквозь туман или облака. Но на рю де ла Шез он столкнулся с решимостью, ничуть не уступавшей его собственной. Его поставили перед выбором, и очень мучительным выбором. Но на какие жертвы он не пошел бы ради Лулу? И в конце концов, после долгих душевных терзаний он согласился отказаться от своей карьеры летчика и уйти из армии.
   Экс-пилот теперь столкнулся с явной дилеммой. В его двадцать три возобновлять прерванные когда-то занятия архитектурой в Школе изящных искусств было уже, в сущности, поздновато. Это означало бы еще три года учебы перебиваться на те гроши, которые его мать, живущая в постоянной нужде, могла бы, возможно, посылать ему в качестве некоторого подспорья. Полагаться на щедрость семейства его невесты – немыслимо. Ему предстояло найти работу, в этом, по крайней мере, Вильморины сумеют ему посодействовать. И правда, именно один из поклонников Мелани де Вильморин, министр Даниель Винсент («этот друг поэтов, столь великолепно исполняющий их стихи», как сказал о нем Леон-Поль Фарг), подобрал Антуану работу в качестве контролера продукции на производстве в компании, производящей плитку и управляемой «Societe Generale d'Entreprise». Расположенная совсем близко от Елисейского дворца и британского посольства, в доме номер 56, по рю дю Фобур-Сент-Оноре – превосходное местоположение. Но этот закуток вместо офиса, не больше пяти квадратных ярдов, где-то на пятом этаже был столь же угнетающе мрачен, как и внутренний двор, куда выходило окно, и его работа, состоявшая из просмотра отчетов и проверки цифр. Бывал лишь один момент буйной эйфории, наступавший в начале каждого месяца, когда он получал свой чек по зарплате. Расточительный, как всегда, он приглашал друзей в «Прунье», чуть дальше по улице, где, сильно напоминая некоего гран-синьора, приобщал собравшихся гурманов к спартанской диете из икры и шампанского. Несколькими днями позже эйфория уступала место отчаянию, когда обезумевший Антуан рылся в пустом бумажнике… И еще одно взволнованное письмо уходило в Сен-Морис с патетическим обращением к матери прислать ему денег. В августе Луиза внезапно почувствовала потребность в свежем горном воздухе и, покинув Верьер, в сопровождении преданной мадемуазель Петерманн, отправилась в Ренонвильер (в Юрские горы Бернеса). Была ли эта поездка действительно вызвана необходимостью оправиться от гриппа, как она объясняла, или тайным желанием ненадолго отдохнуть от родных, по-прежнему сохранявших молчаливую враждебную настроенность против ее помолвки, но с которыми она срослась, как срастаются пуповиной? Вероятно, оба эти соображения правильны, и с тем грациозным инстинктом, который так часто руководит женским сердцем, она, вероятно, чувствовала потребность в испытательной загородной поездке вдвоем, где они могли провести вместе своего рода предсвадебный медовый месяц. Сезон летних отпусков был в разгаре, и Антуану не составило труда взять отпуск на работе. Но по обыкновению, ни гроша в кармане… Жених вынужден был продать свой фотоаппарат, чтобы присоединиться к своей любимой, поселившейся в шале местного священника. Самые жаркие дни уже прошли, и в пышной зелени долины гор, где они подолгу гуляли, прозрачный воздух звенел свежестью даже в полдень. Они собирали горечавку и делали букеты из синих, фиолетовых и желтых цветов. Наступило 25 августа, день святого Луи, который всегда праздновался в Верьере с подарками и связками цветов в обертках, нечто вроде Рождества поздним летом. Но давайте послушаем, как Луиза Вильморин рассказывает свою историю щебечущим полетом слов:
   – О, какой очаровательный букет!.. Святой Луи, день моего святого. О, какие прелестные заверения! Я отвечаю на них, я нахожу отклик в себе, я несу ответственность за свои ответные обещания. Нескладные, похожие, нескончаемые? Да, они – бесконечны.
   Подобно всем обрученным, мы живем одновременно и в настоящем, и в будущем. Безусловно, мы строим планы, но часто все мысли Антуана сводятся к его полетам.
   Он рассказывает мне о возвышенных или ужасающих моментах, проведенных им между небесами и землей, в то время как я размышляю о том, как обставить наш будущий дом, и прерываю его рассказ, чтобы поинтересоваться у него, нравится ли ему обивка с гвоздиками.
   – Канапе перед камином, это всегда так здорово, не правда ли? Особенно зимой, и даже больше осенью, когда шипят сырые дрова.
   – Да, да… Но пойдем же.
   – Куда ты хочешь пойти?
   – Прогуляться. Ты увидишь.
   И мы ускользаем. За несколько су мы садимся на крошечный поезд. Я осторожно усаживаюсь, чтобы не смять юбку, снимаю свои белые хлопчатобумажные перчатки, и в то время, как он смотрит на птиц, облака и небесные потоки, я рассматриваю на шале аккуратно подвешенные занавески, небольшие садики и растения на набережной. Затем, не спуская друг с друга глаз, мы делимся нашими наблюдениями и достигаем блаженства. Погода серая, воды озера унылы, с черными отражениями, этот час полон мрачных предчувствий, и в тени деревьев холодно.
   – Давай купим немного шоколада, чтобы согреться, покурим и зайдем посидеть внутри станции. Смотри, какие там симпатичные афиши, – предлагает он мне.
   Люди, прощающиеся на перроне, целуются, не стесняясь. Свист локомотива – сигнал для возбужденных объятий, и в момент прощания возлюбленные судорожно цепляются друг за друга и не отпускают объятий. Мы знаем, что лукавим, и тоже обнимаемся.
   Антуан уже начинает терять волосы. Это волнует его, да и меня тоже. Кажется, есть какие-то эликсиры для волос, которые творят чудеса и которые можно отыскать в превосходных аптеках Женевы. Приближается сентябрь. Увы, он уже наступил. До свидания, Бернес Юрский, до свидания, месье пастор. Мы возвращаемся в Париж поездом.
   – Давайте сделаем крюк, – говорит Антуан.
   – Крюк? Какое безумие! Почему крюк? – волнуется мадемуазель Петерманн, сопровождавшая нас и опекавшая меня.
   Я отвечаю:
   – Уф, уф… Лосьон для волос… Важно… Лысина… Бедствие…
   И с этими словами мы отбываем в Женеву, где останавливаемся на ленч на берегу озера.
   – Слушай, это военный оркестр? – спрашивает Антуан, вскакивая на ноги и потянув меня через улицу.
   Военная музыка! Подобно всей молодежи, рожденной перед 1914 годом, мы – патриоты. Наши гувернантки имели обыкновение петь: «Sentinelles ne tirez pas, c'est un oiseau qui vient de France» («Часовые, не стреляйте, эта птица летит из Франции»). Мы знаем слова «Sambre et Meuse» и «Marche Lorraine». При звуках военных маршей слезы наворачиваются на наши глаза. Мы дрожим при мысли о французском флаге, границах Рейна и укутанной в креп статуе города Страсбурга на площади Согласия в Париже, этом жалобном напоминании о востоке. Музыка приближается, поглощает меня, переполняет все мое существо, и я кричу сквозь рыдания: «Да здравствует Франция!» – и тут только различаю флаг Швейцарии. О, позор мне, изменщице… То был Женевский полк, возвращавшийся с полевых маневров.
   Блаженная, но короткая идиллия… Вместе с осенью ей пришел конец на меланхолической ноте, подобно звукам затихающего рожка охотника. В Париже ничего не изменилось, и вежливо-неодобрительная атмосфера по-прежнему встречала Антуана в Верьере. Между тем что-то перерождалось в самой Луизе. Будучи почти на два года моложе Антуана, она оставалась эмоционально еще не готова для замужества. Она все так же была прикована цепью к Верьеру, слишком предана духу семейства Вильморин, чтобы суметь взглянуть прямо в лицо разлуке с близкими. Когда-то, очень давно, мать необдуманно отдала любимую куклу Луизы дочери своей подруги, не понимая степень привязанности к этой игрушке своего ребенка. Эта потеря оставила в душе Лулу чувство безутешной, тяжелой утраты – сопоставимой с болью, которую испытывал Кейн из фильма Орсона Уэллса «Гражданин Кейн». Но теперь речь шла не о кукле – под угрозой потери был весь мир Верьера. И рю де ла Шез, где беседы настолько остроумны и обеды настолько живые, что официанты, как правило, поспешно убегали с подносами на кухню, боясь лопнуть со смеху в присутствии гостей. Ей предстояло покинуть мир этого дома с мужем, который не совсем вписывался в этот мир, не был членом ее клана и едва-едва мог содержать себя, не говоря уж о жене.
   Разрыв напоминал бегство. Однажды, когда Антуан зашел на рю де ла Шез, Луизы там уже не оказалось. Она уехала, не сказав ему ни слова. Только позже он узнал, что девушка убежала от него в Биарриц. Жестокий удар… Антуану потребовались недели, чтобы оправиться, и, как мы увидим, потрясение оставило кровавые следы в его произведениях. Позже они помирились и снова стали друзьями. Бедняга даже написал ей множество писем, наполненных философскими размышлениями, проницательными и яркими, – о ней столько же, сколько о себе. «Ты столь нуждаешься в мире, где ни один жест не оставляет следа, ты испытываешь почти животный страх, когда оставляешь свой след на песке», – писал он ей. После чего добавлял, причем смена его метафор могла порадовать самого Ганса Христиана Андерсена: «Ты сотворена для жизни в океанских глубинах, где все неподвижно». В мире, столь отличном от его собственного, где все находилось в состоянии постоянного движения.
* * *
   В том октябре его сестра Габриэлла вышла замуж в Сен-Морис-де-Реманс за молодого человека из Истрель по имени Пьер д'Агей. Приезд домой по случаю этого семейного торжества, на котором присутствовал и его друг Шарль Салль, – один из немногих ярких моментов в череде мрачных событий того года. Антуан был восхищен выбором своей сестры, но счастливое завершение помолвки сестры неизбежно усиливало его печаль от менее удачного развития его отношений с Лулу.
   Единственным утешением для него стали его друзья – начиная с Ивонны де Лестранж, троюродной сестры его матери. Будучи на двенадцать лет старше его, она заменила ему старшую сестру, и он частенько находил убежище в ее прелестной квартире в квартале Малакуа, рядом с Французским институтом и роскошной библиотекой Мазарини. Еще его старинный приятель по Марокко, в квартире которого вблизи от Бют-де-Шамон он устраивал себе недолгий привал, и его друзья по Боссюэ, Анри де Сегонь и Бертран де Соссин. Прозвище последнего Би в квадрате, похоже, в тот период подходило ему, как никогда раньше: теперь он носил расклешенные брюки морского кадета, так как, в отличие от Сент-Экса и Сегоня, упорно потрудившись, добился, чтобы его приняли в Морскую академию в Бресте. Его появление в Париже сейчас ограничивалось периодическими увольнительными, предоставляемыми кадетам. Но в доме номер 16 на рю Сент-Гийом Антуана всегда ждал теплый прием, пусть даже только сестер Соссин. Чтобы доставить ему удовольствие, Рене доставала свою скрипку и играла его любимого Баха. Или они выходили за ворота и направлялись по улице направо, до пересечения с бульваром Сен-Жермен, где могли присесть и побаловать себя ромовой бабой в фешенебельной кондитерской «Дам Бланш» или опустошить кружку, а то и две, пива в небольшом баре-ресторанчике «Липп».
   «Я вспоминаю одну его привычку, – писала Рене де Соссин об Антуане спустя годы, – возможно, самую знакомую мне: зажав сигарету между указательным и третьим пальцем, он держит коробок спичек той же левой рукой. Чиркает спички правой рукой, наконец, одна из них вспыхивает и освещает его снизу, затем мерцает и гаснет. Его атлетическая фигура и лицо, как у «Жиля» Ватто, возникали из темноты, затем снова в нее погружались. Времени хватало, чтобы начать фразу или сонет, отстоять свою позицию страстным, хотя и приглушенным голосом, но его оказывалось слишком мало, чтобы принять решение и прийти к выводу. К тому же он никогда не настаивал, поскольку у нас не складывалось одинакового мнения. И Антуан снова выступал на сцену. Пепельница вскоре до краев заполнялась спичками, образующими крошечную жаровню под его нетронутой сигаретой».
   В своем отношении к Сент-Экзюпери семья разделилась.
   – Какой замечательный мальчик! – считал отец.
   Но мама Рене и обе ее старшие сестры (третья давно была замужем и не жила с ними) поражались нередкой для него молчаливости. Это был крепостной вал, который он возводил, как и многие юноши, пытаясь защитить свое внутреннее «я» от этого непостижимого мира. Но вал легко преодолевали те, кто действительно хотел узнать его лучше, да временами разводной мост опускался, и чувства потоком устремлялись наружу из-за вала, совсем как вода в половодье.
   Образец такого прорыва – самое первое письмо, написанное им Рене Соссин, напечатанное с ее великодушного согласия вместе с целой кипой других его писем через несколько лет после его исчезновения. Поводом для письма послужила лекция, которую Анри провел в клубе «Альпин» для величественных пожилых дам, заполнивших зал. Для службы в армии Сегонь выбрал полк альпийских стрелков, и головокружение от высоты так и осталось с ним на всю жизнь. «Он держал переполненный зал в напряжении, – вспоминал позже Антуан, – рассказывая, как люди взбираются на вершины, подобные готическим церковным шпилям. Он выплескивал свой героизм с небрежностью, заставлявшей пожилых дам дрожать». Их аплодисменты, ради которых они не щадили рук, затянутых в перчатки, и их бархатистые восторженные приветствия еще звучали в ушах, когда лектор и его три друга, и среди них Сент-Экзюпери и Бертран Соссин, отправились отпраздновать триумфальное завершение несколько напряженного сеанса. Они посетили сначала одно, а затем другое из их любимых бистро близ Сен-Жермен-де-Пре. И скоро они уже не могли припомнить, сколько заведений они обошли… Когда пришло время прервать вечеринку, кое-кто из них все еще сумел бы проикать «Сент-Женевьева», название скромного пансиона, где Антуан тогда жил, но никто уже не мог вспомнить и, того хуже, произнести членораздельно «Понятовский», – это заковыристое название бульвара, где располагался тот пансион. Бесполезно было обращаться к Сент-Эксу, к тому времени уже витавшему где-то в ином месте… Сегонь, еще не потерявший полностью способности ориентироваться, вызвался оттащить друга в квартиру своей матери, где обмякшего приятеля уложили на ковер. Опасаясь, что того может стошнить, Анри поставил у головы Антуана тазик с водой, затем отправился на кухню поставить чай. Вернувшись, он увидел, что лицо друга погружено в воду, и оттуда раздаются странные звуки. «На помощь! На помощь! – булькал он. – Я тону!»
   Вероятно, чтобы доказать, пусть только самому себе, что он был трезвее епископа весь тот праздничный вечер, Сент-Экзюпери позже написал письмо своей подруге Рене де Соссин, в действительности представлявшее собой образец литературной критики, вдохновленной, среди прочего, коротким рассказом об ее сестре Лауре, который он несколько дней по забывчивости носил в кармане. Антуан чувствовал, что семья Соссин вполне могла бы обойтись день, а то и два без его близорукого присутствия. Итак, он сел в кафе и начал писать, и уже не мог удержаться и не поддразнить своего друга Анри, посмеиваясь над его бьющей через край риторикой, все еще звеневшей в ушах, со всеми этими «величественными вершинами», к которым в эйфории от прикосновений розового рассвета он добавлял «приторные, как джем цвета, подобные каплям смолы. Остроконечные пики были розовыми, горизонты – молочными, камни все – медово-цветные и золотые в первых всполохах утра. Весь пейзаж казался съедобным. Слушая его, я думал о трезвости твоей истории. Нужно работать, Ренетта. Тебе очень хорошо удается выявлять особенность каждой вещи, заставляя ее жить своей собственной жизнью…». И он продолжал дальше, отстаивая кредо, под которым с удовольствием подписался бы Владимир Набоков: «Следует учиться видеть, а не учиться писать. Написанное – лишь следствие увиденного. Когда видение отсутствует, используемые эпитеты подобны слоям краски: они добавляют случайные украшения, но не показывают, не выявляют существенное… Нужно спросить себя: «Как я собираюсь передать свое впечатление?» И объекты оживают через ту реакцию, которую они вызывают в нас, они описаны до самых глубин. Только это больше не игра…» После он добавлял нечто совсем уж по Набокову: «Взгляни, как самый несвязный из монологов Достоевского дает нам впечатление необходимости, логики и связности. Связь внутренняя… Никому не дано создать живого литературного героя, лишь наделяя его теми или иными качествами, пусть положительными, пусть отрицательными, и на этом развивая сюжетную линию. Герой должен испытывать человеческие чувства. Даже простая эмоция, такая, как радость, слишком сложна, чтобы быть изобретенной, если вы не довольствуетесь только тем, что говорите о своем герое: «Он радовался», не содержит в себе ничего индивидуального. Одна радость не походит на другую. И именно это различие, своеобразную жизнь этой радости, нужно передать. Но нельзя педантично объяснять это торжество. Все должно быть выражено через его последствия, через реакции индивидуума. И тогда вам даже не придется говорить: «Он радовался». Это чувство возникнет само по себе, с его самобытностью, подобно некоей радости, которую вы ощущаете и к которой никакое слово точно не применяется».
   Поэты (а поэзия, в сущности, высшая математика языка) больше других сознают ограниченные возможности словарного запаса, и здесь литературный критик уступил место поэту. Читая эти строки, Рене де Соссин, скорее всего, могла улыбнуться, вспомнив одно из своих первых литературных «занятий» с молодым Антуаном. Тогда он еще был пансионером в Боссюэ. И проводил свободное время, которого, вероятнее всего, у него было слишком мало, над сочинением той части драматической поэмы, где предводители разбойников, подобно Робин Гуду, бродили по легендарному королевству Метерлинка. Прядь темных волос, ослабленная пылом его декламации, упала на глаз, и эту картину дополнял нож для бумаги в его руке, чтобы придать достоверности образу благородного разбойника. Но с того времени прошло три, а то и четыре года… И время изменило его. Баллады и эпические поэмы были припрятаны и забыты, и теперь этот честолюбивый автор боролся с первыми фрагментами романа. Ему хотелось передать необыкновенные впечатления, которые он испытывал каждый раз, когда поднимался в воздух… И еще более странную нереальность, ожидавшую его на земле.
   Ибо он все больше и больше чувствовал себя прикованным к цепи, совсем как сторожевая собака на привязи. Мизерной зарплаты за его лакейскую должность едва хватало, чтобы оплатить редкую поездку на поезде к матери в Сен-Морис. Он отчаянно начал метаться в поисках других вариантов.
   Его соблазняла журналистика, но он весь сжимался от необходимости подбирать документальные заметки для раздела «Информация» в «Матен». Услышав, что в Китае (из всех-то мест на свете!) не хватает пилотов, он какое-то время носился с идеей переезда на Дальний Восток. «Возможно, открою школу пилотов, – с некоторым трепетом писал он матери и добавлял уже в качестве унылого постскриптума к его нынешнему безденежью: – Это была бы великолепная денежная работа».
   Ничего из этой мечты не вышло, хотя Сент-Экзюпери все еще изредка удавалось подниматься в воздух по воскресным дням, когда он мог покинуть свой тесный офис и отправиться полетать в Орли, в те времена небольшое и относительно незначительное летное поле. «Я обожаю эту профессию, – написал он матери после одной из таких воскресных прогулок. – Вы не можете себе представить то спокойствие, то уединение, которое находишь на высоте двенадцати тысяч футов тет-а-тет с двигателем. И этот очаровательный дух товарищества там, внизу, на летном поле. Дремлешь урывками, лежа на траве, в ожидании своей очереди. Следишь за движениями друга, ожидая своей очереди подняться в воздух на том же самом самолете, и обмениваешься рассказами. Они изумительны. Это истории о том, как двигатель начал барахлить где-то посреди поля, недалеко от незнакомой крохотной деревушки, взволнованный и патриотически настроенный мэр которой приглашает авиаторов на обед… И далее следуют сказочные приключения. Большинство историй придумывается тут же на месте, но их слушают затаив дыхание, и, когда приходит твой черед лететь, ты полон энтузиазма и надежд. Но ничего не происходит… И, приземлившись, мы находим утешение в бокале портвейна или объяснениях: «Двигатель начал перегреваться, меня охватил озноб… Но он перегрелся несильно, бедный мой двигатель».
   Однажды начальство Антуана решило использовать его аэронавигационный опыт для пользы дела, предложив ему сделать фотографии их фабрики с воздуха. Возликовавший молодой энтузиаст предложил продолжить эксперимент и создать полноценное предприятие, специализирующееся на воздушной картографии фабричных сооружений. Покуда предприниматели проявляли интерес к этому проекту, всерьез рассматривая возможность его осуществления, они отправили Сент-Экзюпери контролировать стенд компании на Парижской ярмарке, и он, таким образом, получил короткую передышку. Антуан сидел в павильоне, принимал сотни незнакомых посетителей и кое-кого из друзей, бродивших толпой по территории выставки, изумленно посматривая на его притворную степенность и глубокомысленное выражение лица. Но передышка оказалась краткой, и вскоре он вернулся в свою «клетку», где, как он писал Саллю, «нет друга, который сжалился бы надо мной… решительно жизнь – мрачна и уныла». Он продолжал покупать лотерейные билеты, пытаясь сделать жизнь чуточку менее предсказуемой. Но и здесь его надежды разбивались, и он ничего не выигрывал. «Это немного напоминает неразделенную любовь, ты все время чем-то занят, – философски замечал он и тут же добавлял уже с тревогой: – Мне бы так хотелось сменить занятие и контору. Я слишком долго занимался одним и тем же. Я – самый трусливый малый на свете». Антуан даже не мог рискнуть подремать, когда не был занят своими цифрами. Дело в том, что однажды его работодатель заглянул в закуток Сент-Экса, сопровождая кого-то из важных персон, и молодой сотрудник удивил их (впрочем, и самого себя), в этот момент проснувшись от собственного кошмара с криком: «Мама!» Брови поднялись, и важные господа торжественно вышли, посчитав, что бедный мальчик сошел с ума.
   В ноябре 1924-го ему пришлось снова сменить квартиру – уже третий его переезд после пансиона Святой Женевьевы. На сей раз пристанищем стала мрачная комнатушка в небольшой дешевой гостинице на бульваре д'Орнано, за Монмартром. Он теперь лишился уголка, куда бы мог пригласить своих друзей, как это бывало раньше, когда Антуан жил в апартаментах Приу на Бют-де-Шамон, а дополнительное бремя, состоявшее в необходимости оплачивать комнату, почти совсем надломило его. Его роман, который он твердо считал уже наполовину законченным еще предыдущим летом, теперь свидетельствовал, что автор увяз в болоте из-за отсутствия вдохновения. Чтобы компенсировать чувство собственного несоответствия, он снизошел до поучений своего друга Марка Сабрана (который был с ним на Вилла-Сен-Жан и затем в лицее Боссюэ, везде годом младше), как следует писать, или, скорее, как не следует писать и думать. «Я заметил недавно, – сообщил он матери, – что, когда люди говорят или пишут, они сразу же совсем бросают думать и уходят в искусственные умозрительные рассуждения. Они используют слова подобно счетной машине, которая, как предполагается, изрыгает правду. Это идиотизм. Необходимо не учиться рассуждать, а прекратить рассуждать. Не нужно погрязать во множестве слов, чтобы понять что-нибудь, иначе слова все исказят».
   Здесь больше чем намек на Бергсона, в этой апологии интуиции, но это не просто случайное представление, почерпнутое в школе, – в этих словах находило отклик нечто глубокое в нем самом. «Я не перевариваю тех людей, кто пишет ради развлечения, кто борется за эффекты, – писал он домой. – Необходимо иметь что сказать». Но в этом-то и состояла проблема. Запертый в своей «клетке», он чувствовал, что ему не о чем говорить. Он хотел писать, но он еще и не жил. Он становился все более и более нетерпимым к изящному лепету салонных бесед и переносил свое состояние на окружающих его девушек и юношей. «Я надеюсь встретить некую молодую девушку, симпатичную и интеллектуальную, полную обаяния и веселую, не слишком строгую и преданную, – писал он сестре Габриэлле, – но я не отыщу такой. И я продолжаю монотонно ухаживать за Кодеттами, Полеттами и всякими Сюзи, Дэйззи и Габи, этими образцами массовой продукции, и начинаю считать жизнь тоскливой уже через пару часов. Все они – гостиные комнаты, не более того». Когда мать Антуана попыталась побранить его за упрямство, он ответил: «Я больше не могу выносить, что не нахожу желанного ни в ком, и я всегда разочаровываюсь, как только выясняю, что ум, который я считал интересным, – всего лишь с легкостью демонтирующийся механизм. И я чувствую отвращение. И тогда я отказываюсь от этого человека. Я устранил много вещей и много людей из своей жизни – я ничего не могу с этим поделать».
   От скуки и отчаяния он был спасен только поздней осенью 1924 года, сменив работу. Из мануфактуры по изготовлению плиток он перешел на производство грузовиков. Распрощался со своим крохотным закутком на рю дю Фобур-Сент-Оноре, и каждое утро на рассвете отправлялся на работу на «Сорер» (завод по изготовлению грузовиков в Сюрене). Предполагалось, что впоследствии он станет продавцом, но для начала требовалось пройти два месяца предварительного ученичества. Это означало подниматься в шесть, садиться на автобус, который вез его через весь Булонский лес, как раз когда бледное солнце начинало появляться на востоке. В десять часов устраивался перерыв для «кас-крут» – легкого завтрака, и он съедал свой завтрак, состоявший из бутерброда, вместе с другими рабочими. Работа продолжалась десять часов в день, плюс на дорогу туда и обратно у него уходило еще три часа. «Я в изнеможении добираюсь домой и засыпаю на ходу, – писал он Саллю. – Но, дружище, я ни в коей мере не считаю это невыносимой тоской. В великолепном синем комбинезоне я провожу дни напролет под грузовиками.
   Грубоватый юмор мастерских забавлял его, и он нашел механиков и электриков «просто восхитительными. Они орут друг на друга с остроумием, которое восхищает меня. «Что ж, возможно, ты и сумел наделать грому, но у тебя никогда не получится высечь молнию». Время теперь летело, а не шаркало мимо, как в те дни, когда ему нечем было заняться и он тоскливо поглядывал на судорожно прихрамывающую секундную стрелку часов в конторе. Его заставляли вытаскивать каждую деталь мотора, который он разбирал, прежде чем он снова закреплял ее на месте. Это давало чувство творческой ответственности, и он оживленно писал Саллю: «Я уже в состоянии полностью разобрать твой «ситроен».
   Так пролетели месяцы, столь же быстро, сколь и разорительно. Ибо, если портье в отеле не удавалось разбудить его вовремя, а для того, чтобы разбудить Сент-Экзюпери в шесть утра, требовалось вовсе не традиционно стучать в дверь, а прямо-таки сотрясать ее ударами, юноше приходилось мчаться вниз по лестнице с незавязанными шнурками и добираться до Сюрена на такси. Это серьезно осушило бы и более дорогой кошелек, но для старенького морщинистого бумажника Сент-Экзюпери подобные траты оказывались явной катастрофой. Добрая половина из 350 франков (приблизительно 35 долларов), которые он зарабатывал в месяц, шла на оплату квартиры, а если речь шла о приобретении одежды или даже оплате проезда в Сен-Морис, ему приходилось снова прибегать к великодушию бедствующей без средств матери.
   Зима еще не кончилась, когда он приступил к исследованию местности, входившей в приписанную к нему территорию: трех департаментов – Аллье, Шер и Крез. Там ему предстояло работать в качестве передвижного продавца грузовиков «сорер». Деньги, обещанные ему матерью на небольшой собственный автомобиль, вовремя не подоспели, и ему пришлось добираться на поезде до Монлюсона, довольно скучного городка к северо-западу от Виши, которому предстояло стать его штаб-квартирой.
   Он добрался туда к девяти часам вечера и нашел городок пустынным и погруженным в сон за закрытыми ставнями. В небольшом салоне отеля «Терминус», к вящему отвращению вновь прибывшего, надеявшегося хоть тут избежать банальных проповедей, которых он слишком много наслушался в Париже, самодовольный деревенский сквайр разглагольствовал с убежденностью, совсем усмирившей плененную им аудиторию.
   Пару дней спустя его друг Шарль Салль добрался туда из Лиона на своем «ситроене» с мотором в 5 лошадиных сил, и, так как он прибыл в субботу вечером, друзья решили исследовать местный танцзал. Он сильно отличался от ожиданий искушенных молодых урбанистов. «Никакого бармена, никаких коктейлей, никакого джаза, – писал Антуан Рене де Соссин. – Бал в супрефектуре – просто танцующие пары под суровыми взглядами мамаш. «А ваша дама? – говорили они. – А ваши девушки, как они?» Дамы образовывали квадрат по периметру зала. Старый охранник над чем-то размышлял. В центре молодые девушки в розовом и небесно-голубом вращались в руках велосипедистов. Мамаши напоминали жюри. Велосипедисты облачились в жесткие новые смокинги, пахнущие нафталиновыми шариками. Они постоянно поглядывали на себя в зеркала. Вылезали из рукавов и шевелили шеями, когда жесткие воротники царапали их. Они были счастливы».
   Таким был и Сент-Экзюпери в свободные часы, когда не пытался вырабатывать искусственный энтузиазм по поводу своего громыхающего товара. Аргентон-сюр-Крез, куда он добрался на поезде, оказалось очаровательным селением, где единственную суматоху вызывал шумный проход парового трамвая, каждые четыре часа скользящий, словно игрушечный, по миниатюрным рельсам. Ободренный синим небом, белоснежными облаками и богатым разнообразием запахов, доносящихся из парикмахерских и бакалейных лавок, Антуан уселся на старом каменном мосту. Молодого человека переполняло изумительное чувство свободы. Это же чувство разделяла его шляпа, которую он небрежно положил на парапет возле себя и которая, как он написал своей подруге Рене, «плыла теперь по направлению к Америке. Я видел, как она медленно поплыла прочь, ловко обогнула поток и исчезла. Я не был даже разъярен. Я погрузился в меланхолию».
   Он отправился покупать другую шляпу и наткнулся на шляпника, оказавшегося одновременно модисткой – тихой, нежной, юной девушкой. Усевшись на столе, Антуан принялся заигрывать с нею. Она говорила с ним о своей тете и своем кузене, словно они были давно знакомы.
   – А она старенькая, ваша тетушка? – поинтересовался лишенный шляпы визитер.
   – Видите ли… – начала она.
   «Я даже не предположил, что ее тетя могла быть молодой, – писал он в Париж. – Я не задавал больше вопросов, просто кивнул и сказал «да» с понимающим видом».
   В другой деревне, Домпьер-сюр-Бесбр, куда его отвез Салль, местная молодежь устроила большое представление в мэрии, именно когда приятели подъехали на своем припорошенном снегом автомобиле. Но путешественников с белыми плечами жители приветствовали, будто старых друзей.
   «Втиснутые между дородной бакалейщицей и фармацевтом, мы уже через пять минут знали имя главного певца-исполнителя, обо всех проказах и шалостях дочери помощника мэра и познакомились с местным акцентом. Какое доверие! Мы пульсировали в этой атмосфере с каждым патриотическим припевом. Стоило приехать сюда, чтобы обнаружить здесь запас старых сантиментов с их очаровательным, давно устаревшим словарем. «Тевтоны», «варварские воины», «мошенник император». Затем последовало посещение антикварного магазина, где мы с восхищением подивились драгоценным украшениям в стиле рококо наших бабушек.
   И настоящий оркестр, Ренетта, прямо лес медных труб! Прыщавые школьники, дующие в них с таким усердием, что страшно становится за щеки музыкантов с каждым новым фортиссимо. И затем – обвал всей этой мощи – и появляются свечи, и слышится приглушенный смех, и актеры со сцены перекрикиваются с родителями, сидящими в зале… «О, это ты, Марсель! Да, моя борода падает! И приклеивается снова…»
   Мы уезжали в полночь… счастливые, что прокрались в Домпьер, как лазутчики: нам не потребуется пройти через станцию, «Отель дю Лион» и улыбки эмигранта управляющего».
   Продавцом Антуан де Сент-Экзюпери оказался неважным – он сумел продать всего один грузовик «сорер» за пятнадцать месяцев упорных попыток. Но его восхитительные зарисовки виньеток жизни страны уже доказали ту деликатную нежность видения, отмечавшую в будущем все его книги. «Монлюсон – очаровательный городок, – писал он Шарлю Саллю, сидя, как обычно, за столом в каком-нибудь людном месте, – но кафе «Риш» переполнено пожилыми господами, которые играют в вист и брюзжат друг на друга по углам». Он был очарован причудливым акцентом маленькой женщины, у которой спросил дорогу, но заморожен ее пустым, ничего не выражающим взглядом. Провинциализм местных владельцев магазинов, «отшагавших не больше двадцати ярдов за всю свою жизнь», развлекал его, но одновременно пробуждал ностальгию по оживленной компании друзей в Париже. Он читал Монсерлана, «Поминальную песню по погибшим Вердуна», восхищаясь классической серьезностью стиля, и урывками работал над своим романом. Предыдущим летом в Сен-Морис-де-Реманс его переполнял энтузиазм, и, когда его друг Шарль Салль выходил из омнибуса в Леймане, Антуан уже встречал его с пачкой только-только исписанных страниц и тут же, прямо на обочине, в нескольких ярдах от железнодорожного переезда, уговаривал друга послушать написанное им, прежде чем они отправлялись вместе к замку. «Прослушивание» продолжалось и после обеда в холле, под радостным теплом лампы и в добавление к внутреннему жару от прекрасного старого чая, присланного из Китая одним из родственников Антуана. Но стремительный порыв лета уступил место зимнему сомнению.
   Даже его седану «сигма», «испано» для бедного человека» – так его иногда называли из-за заднего откидного сиденья, разоблачавшего величественный передний вид, – не удавалось сгладить тоску от его профессиональных обязанностей, хотя он и старался «подкреплять» свое приобретение, установив на него мощный двигатель. «Моя жизнь составлена из поворотов, которые я преодолеваю с такой скоростью, с какой могу, – писал он Рене де Соссин. – Гостиницы все на одно лицо, и небольшая площадь этого города, где деревья напоминают метлы… Я чувствую себя немного подавленно. Париж – так далеко, и я прохожу курс лечения тишиной».
   Всякий раз, когда он мог, он прерывал этот курс лечения и со всех ног мчался в столицу для восстановительной встречи с друзьями. Старыми и новыми. В Счетной палате Сегонь подружился с Робером де Грандсейном, обрученным с сестрой одной очаровательной молодой дамы с чистыми синими глазами и блестящими белокурыми волосами. Как же она понравилась Антуану! А вот его друг Сегонь остался к ней почти равнодушным. Звали ее Люси-Мари Декор, и она жила с родителями в изящном особняке на улице Франциска I, куда они могли забрести даже в десять, а то и в одиннадцать вечера, и их приветливо встречали и устраивали небольшой ужин из колбас и сыра (который особенно смаковал Антуан). Как всегда угрюмый, легко поддающийся смене настроения, он обычно оставался молчаливым, если вокруг болталось слишком много других людей, и медленно оживал, по мере того как «толпа» дрейфовала куда-то дальше. Тогда, растянувшись в удобном кресле у потрескивающего камина, который он так любил, он начинал говорить, особенно когда они оставались наконец вдвоем, и его речь превращалась в неудержимый поток. Старшие не слышали почти ни одного из его рассказов, они доставались лишь сверстникам. И не раз и не два Люси-Мари Декор слышала те же выпады против него, что и Луиза де Вильморин и Рене де Соссин: «Я, честно, не понимаю, что ты находишь в этом огромном малом». Но она многое видела в нем, или, скорее, слышала, и ее способность постичь его суть подтвердилась письмами, которые он писал ей позже – в благодарную память тех теплых вечеров у домашнего очага на улице Франциска I и в семейном владении в Рольбуа, в сорока милях от Парижа.
   И была еще Рене де Соссин, его «литературный руководитель», как он любил называть ее. Однажды вечером они сидели с ее сестрой Лаурой в кондитерском магазине «Дам Бланш» и, как обычно, подшучивали друг над другом. В разговоре всплыла тема Пиранделло. Питофф, который уже сделал сенсацию, поставив «Шесть персонажей в поисках автора», закрепил успех постановкой пьесы «У каждого своя правда» в «Комеди де Шанз-Элизе». О спектакле говорил весь город. Но при упоминании Пиранделло Сент-Экзюпери вспыхнул, и, когда Лаура де Соссин неосторожно продолжила: «Это так просто – надо только возвратиться к Ибсену, чтобы отыскать кое-что интересное», взрыв стал неминуем.
   – Пфф! – воскликнул Антуан. – Как ты смеешь их сравнивать? Ваш Пиранделло… он… он… Метафизика консьержки!.
   Антуан бесцеремонно вскочил из-за столика, и чайная ложка упала на пол с глухим звуком. На бульваре Сен-Жермен у него неуклюже тряслись руки. «С Тонио невозможно спорить», – говорил когда-то его друг Анри де Сегонь, и случай в магазине опять это подтвердил. Охваченный раскаянием, Сент-Экзюпери провел остальную часть вечера и часть ночи, составляя письмо с объяснениями, которые стоит привести в подробностях, поскольку это больше похоже на его личный литературный манифест. «Я не могу подхватывать на лету идеи, проносящиеся мимо меня подобно теннисным шарикам, – написал он своему «литературному руководителю». – Я не создан для общества. Размышление – это вовсе не забава. Поэтому, когда беседа неожиданно касается предмета, который сильно задевает мое сердце, я становлюсь нетерпимым и смешным… Но, Ренетта, никто не имеет никакого права сравнить такого человека, как Ибсен, с таким, как Пиранделло. С одной стороны, мы имеем индивидуума, чьи желания и тревоги – все высочайшей пробы. Он играл немалую социальную и моральную роль и обладал влиянием. Он писал, чтобы заставить людей понять вещи, которые они не хотели понимать. Он брался за решение личных, глубоко затаенных проблем, и, в частности (я думаю, изумительным способом), женских. Наконец, действительно ли преуспел Ибсен в своих начинаниях или нет, он не стремился создать для нас новую игру в лото, но хотел дать нам подлинную пищу… А с другой стороны, мы имеем Пиранделло, возможно, и выдающегося человека театра. Но он появился, чтобы лишь развлечь людей из общества и позволить им поиграть с метафизикой, как они уже играли с политикой, «общими идеями», и со скандалами, связанными с адюльтером».
   Затем следовал длинный трактат о природе правды, искусно подкрепленный ссылками, как того требует эпистолярный жанр, на метафизические манипуляции Пиранделло, приводившие в восторг публику, жадную до всего исключительно необыкновенного и нового. «Чего они хотят, так это вовсе не понимания. Им нравится чувствовать, как все их предыдущие понятия поставлены вверх тормашками. И тогда они говорят: «Как странно!» И чувствуют слабый холодок, пробегающий по спине…
   Несколько лет назад на его месте оказался несчастный Эйнштейн. Публика воспользовалось случаем по тем же самым причинам. Они хотели валяться в непонимании, испытывать глубокую тревогу, чувствовать «шершавое прикосновение крыла неизвестного». Эйнштейн для них был своего рода факиром…
   Вот почему нужно любить Ибсена, который, по крайней мере, проявляет усилие, пытаясь разгадать человеческую психологию, и отвергать Пиранделло и все поддельные головокружения, а это нелегко. Неясное соблазняет больше, чем то, что предельно ясно. Выбирая между двумя объяснениями необычного явления, люди будут инстинктивно склоняться к загадочному и таинственному. Поскольку другое, истинное объяснение – унылое, скучное и простое и не заставляет волосы вставать дыбом. Парадокс манит больше, нежели истинное объяснение, и люди предпочитают его. Светские люди используют науку, искусство, философию, будто проституток. Пиранделло своего рода проститутка… Люди из общества говорят: «Мы хорошенько взболтали несколько идей». Такие вызывают у меня отвращение. Мне нравятся люди, чьи потребности есть, кормить детей и дождаться конца месяца приближают их к жизни. Они знают больше. Вчера на остановке автобуса я терся локтями с женщиной с всклокоченными волосами, матерью пятерых детей. Ей было чему научить своих детей, да и меня тоже. Люди из общества никогда ничему меня не научили». И далее Антуан добавляет a propos (между прочим): «Сцены из мюзик-холла очень напоминают 1880 год, показную мелодраму. Человеческое бедствие обслуживает эмоции точно так же, как метафизика месье Пиранделло. Но это больше даже не в моде».
   В этом последнем высказывании он ошибался. То, что он сметал этой своей тирадой, оказалось волной дадаистов и сюрреалистов, которая пронеслась по Франции вслед за Первой мировой войной, провозглашая абсолютный суверенитет произвольного случая, иррациональные острые ощущения, возвышенную красоту пистолетного выстрела. Волной, поднявшейся из сточной канавы и дна общества к возвышенности «творческого акта». От этих чувств Сент-Экзюпери никогда не отрекался, и спустя более пятнадцати лет, в Нью-Йорке, он был все еще готов скрестить мечи с Андре Вретоном, эксцентричным пророком нового культа. И все же истинная цель этого залпа всех его бортовых орудий – вовсе не Пиранделло, а салонные интеллектуалы, получившие сильный пинок, состоявший из его великолепных парадоксов. Празднословие в гостиных (а со своим именем Антуан подвергался этой пытке долго) надоело ему необычайно. Было нечто чересчур бессодержательное и искусственное во всех этих беседах, и он или бойкотировал их неучтивым молчанием, или неуклюже вступал и прерывал их, уничтожая грохотом, совсем как князь Мышкин, опрокидывающий вазу. «Я больше не могу выносить этих людей, – писал он в письме к матери. – И если я женюсь и затем обнаружу, что моей избраннице приятна эта разновидность мира, я буду самым несчастным из мужчин».
   Во всем этом, несомненно, немалая доля юношеской раздражительности, но одновременно эту позицию лелеяли безошибочный инстинкт и естественная непримиримость юности. «Паломник» Чарли Чаплина восхитил Антуана, так же, как и первая часть «Общественного мнения». Поразили экстраординарная чувствительность большого комика и присущий ему дар наблюдательности. Но ко всему, что лишь слегка отличалось в худшую сторону от превосходного, Сент-Экс испытывал лишь отвращение. После просмотра плохого фильма «с фальшивыми эмоциями и без внутренней целостности» он с негодованием написал матери: «Снаружи кусает холод. Свет в витринах контрастен и неприятен. Я думаю, можно было бы сделать прекрасный фильм, состоящий из уличных впечатлений, подобных этим. Люди, снимающие фильмы, – полные кретины. Они не знают, как смотреть. Не разбираются в своей технике. По-моему, было бы достаточно поймать десять лиц, десять движений, дабы передать сжатые спрессованные впечатления. Но деятели кино не способны к этому синтезу, и все, чего они достигают, – всего лишь фотография».
   Эйнштейн согласился бы с ним, так же, как и Жан Виго, не говоря уж о Набокове. На сей раз это снова – речь автора, самозваного критика, определявшего творчество, прежде всего, как способность к наблюдению. Он посвятил этим вопросам немало размышлений, стимулированных не только часами, проведенными в воздухе (когда нормальный, видимый с земли горизонт изменяется до неузнаваемости), но и литературными разговорами, услышанными в салоне кузины Ивонны Лестранж. В отличие от Мари-Бланш де Полиньяк и других патронесс изобразительного и литературного творчества, Ивонна де Лестранж не устраивала ни одного из тех еженедельных салонов, где приветствовались привилегированные персоны литературного мира, явившиеся отведать шампанского и бисквитов, если им на это хватало вдохновения. Но на обедах, которые она давала в своей квартире в квартале Малакуа, часто присутствовали издатели, критики и писатели, которым она была рада представить своего кузена как «подающего надежды автора». Одним из таких гостей оказался Жак Ривьер, объединявшийся с отпрыском протестантского банковского семейства Жаном Шлумбержером и с Жаком Купо, блестящим постановщиком «Театр дю Вьё Коломбье» (или «Театра Старой голубятни»), чтобы начать выпускать «Нувель ревю франсез», заумный литературный ежемесячник, вокруг которого Гастон Галлимар и Андре Жид вскоре создали издательскую компанию, весьма значительную для Франции. Другим обитателем гостиной Ивонны был Рамон Фернандес, необычайно образованный и воспитанный человек и блестящий собеседник. К тому же он унаследовал от своего отца-мексиканца талант к исполнению танго, превративший его в многообещающий приз для владелиц салонов и богатых наследниц, стремящихся отыскать достойную человеческую натуру, дабы усыпать ее своей щедростью.
   Именно через Фернандеса (тоже принимавшем участие в «Нувель ревю франсез») Сент-Экзюпери познакомился с Жаном Прево, благодаря которому и состоялся его литературный дебют. Как и Антуан, Прево отличался исключительно крепким телосложением, но, в отличие от Антуана, превратил это в фетиш. В юности он был полноватым и, как признавался позже, «смешным» маленьким мальчиком и, преодолевая эту склонность к тучности, развил в себе энергичный интерес к атлетике. Каждое воскресенье он отправлялся в предместья города играть в футбол и на спор мог пробежать стометровку за 11 секунд. Он гордился своим телосложением и не в меньшей степени крепостью своего черепа и часто, заходя в книжный магазин Сильвии Бич на рю де л'Одеон, ударялся головой о железную трубу на стене, заставляя дрожать и трубу, и продавщицу книг. Сам же он при этом ничего не чувствовал! «Вы могли бы с одинаковым успехом ударить кулаком железный брусок и голову Прево», – написала она годы спустя в своей восхитительной книге воспоминаний «Шекспир и компания». В этом не было никакого преувеличения: как-то Эрнест Хемингуэй обнаружил, что сломал большой палец во время состязания по боксу с Прево, организованного его любимой владелицей книжного магазина.
   На рю де л'Одеон, где Сент-Экзюпери был представлен Прево, на заре 20-х годов образовался один из литературных центров Парижа, благодаря двум книжным магазинам и двум замечательным или даже уникальным женщинам.
   Расположенная в доме номер 12 книжная лавка Сильвии Бич «Шекспир и компания» стала любимым местом для американских и английских авторов, таких, как Скотт Фицджеральд, Роберт Мак-Алмон, Арчибальд Маклейш, Уильям Карлос Уильямс, Эзра Поунд, Джеймс Джойс и, конечно, Хемингуэй, кого продавщица книг нежно упоминала как своего «лучшего покупателя». Напротив через дорогу, в доме номер 7, находился «небольшой серенький книжный магазинчик» Адриенны Монье. Его часто посещали не менее выдающиеся звезды, но уже из галактики французских авторов, куда входило большинство ведущих литературных имен, начиная с Жида, Поля Валери и Андре Моруа, чьи фотографии и гравюры с автографами были вывешены в два, три или даже четыре ряда над книжными полками. Этот человеческий поток постоянно перетекал между двумя заведениями, поскольку их владелицы дружили, а их магазинчики, где зимой всегда можно было найти уютное тепло нагретых печами кабинетов, представляли собой и книжные лавки, и литературные мастерские. Именно в лавке «Шекспир и компания» Сильвии Бич однажды впервые увидел свет «Улис», а в «Доме друзей книг» Адриенны Монье встречались французские почитатели Джойса во главе с трудолюбивым Валери Ларбо и энциклопедистом Леоном-Полем Фаргом (чье владение французским сленгом сродни Джойсу) и обсуждали, как лучше перевести на язык Рабле наиболее запутанные пассажи книг Джойса. Значит, как раз в то время, когда Сент-Экзюпери был впервые представлен Адриенне Монье и вошел в ее литературный кружок, Хемингуэй, Торнтон Уайлдер и Скотт Фицджеральд, не говоря уж о Джойсе, Эзре Поунде или Форде Мэйдоксе Форде, могли преспокойно беседовать в книжном магазине Сильвии Бич напротив через улицу. Хотя письменных свидетельств его встреч ни с одним из них нет. Обе женщины демонстрировали нежную привязанность к бархатным жакетам, причем жакет Адриенны Монье больше напоминал болеро. Сильвия Бич была худенькой, с «живым, точеным лицом, карими глазами, которые были столь же быстрыми, как у маленького зверька, и столь же веселыми, как у молоденькой девочки» (цитата из книги «A Moveable Feast»). Адриенна Монье имела пышные формы, круглый нос, здоровые розовые щеки и почти соломенные волосы, уложенные по-крестьянски просто. Ее длинная серая юбка, доходившая до лодыжек, немного отдавала женским монастырем, а то и птичником, крестьянским был и тот аппетит, с которым она вгрызалась в трюфели. Она происходила из суровой горной местности, ее семья жила в Ла-Феркла, над Шамбери, в Савойе, и, хотя отличалась необычайной живостью и любознательностью и находила общий язык с эстетами, подобно Жиду или Валери, вероятно, скрытый инстинкт крестьянки заставил ее выбрать Прево – здоровый естественный тип – себе в помощники по изданию литературного ежемесячника, основанного ею в 1925 году.
   Он назывался «Серебряный корабль». Деликатное название достаточно тонко предсказывало относительно раннее кораблекрушение. Ибо предприятие просуществовало ровно год. Но то оказался плодотворный год, который увидел, помимо прочего, первый французский перевод «Пруфрок» Томаса С. Элиота и публикацию «Анны Ливии Плюрабель» из Джойса («Финжанс Уейк»). В марте 1926 года два инициативных редактора пустились во все тяжкие и, отбросив на ветер все предостережения, подготовили всеамериканский выпуск, включавший предложения от Роберта Мак-Алмона и Уильяма Карлоса Уильямса, отрывок из Е.Е. Камингс («Огромная комната») и Эрнеста Хемингуэя, первый из его рассказов, когда-либо переведенных на французский язык. Усилие оказалось сверхчеловеческим, и этот выпуск фактически стал лебединой песней. В отчаянной попытке удержать свое небольшое судно на плаву Адриенна Монье распродала большую часть своего частного собрания редких книг (многие с автографами с посвящением ей от авторов). Но катастрофическая нехватка времени, поскольку она все еще управляла магазином, и средств сыграла свою роль, и следующий выпуск, вышедший в свет в апреле 1926 года, оказался последним номером. Вероятно, изданию журнала не стоило уделять особого внимания, если бы его последний выпуск не включал в себя произведение под названием «Авиатор», написанное неизвестным доселе автором, которого Жан Прево с удовольствием представлял читателям вместе с его первой публикацией.
   Одаренный потрясающей памятью (он мог наизусть рассказывать тысячи стихов), Жан Прево блестяще учился в школе. В «Эколь нормаль», где готовились сливки французских педагогов, он имел обыкновение подниматься в четыре часа, чтобы до восьми утра читать Платона по-гречески! Необычное сочетание физически сильной личности и гиперинтеллектуала заставило его развить острый интерес к физическим ощущениям, которые испытывает человек в различных спортивных состязаниях. Именно такой интерес немедленно пробудился в нем, когда он услышал, как Сент-Экзюпери пытается описать исключительные ощущения, возникающие у него в полете. В его редакционном примечании, сопровождавшем публикацию «Авиатора», Прево представил Сент-Экзюпери как «специалиста в авиации и техническом конструировании» и похвалил «мастерство и дар правдивости», характерные для публикуемых в журнале отрывков, взятых из большой работы, которой автор дал предварительное название «Бегство Жака Берниса».
   Восемь отрывков, опубликованных в «Серебряном корабле», дали читателю скудное представление о том, от чего бежит Жак Бернис, если только это не чувство «отверженности», ощущение себя «посторонним», неким «незнакомцем в большом городе», не покидавшее Сент-Экзюпери каждый раз, когда он возвращался в Париж. Бернис – летный инструктор, у него есть ученик по имени Пишон, желающий научиться летать. Жак счастлив в воздухе, но его охватывает чувство подавленности и печали в момент приземления. «Он опускает лоб, смотрит на свои руки, блестящие от масла, внезапно ощущает хромоту и погружается в бездонную грусть». Он обзванивает своих друзей, чтобы выяснить их планы на вечер, но все они заняты. «А завтра?» – «Завтра мы отправимся на поле для игры в гольф, но можно двинуться и с тобой». Но Бернис не играет в гольф, поэтому он вынужден довольствоваться обедом. И снова оставшись один, он «бредет по бульварам. Вверх по течению он пробирается сквозь толпу, как если бы двигался против потока. Много лиц утыкаются в грудь. Некоторые задевают его за живое, как само изображение воспоминаний. Та женщина побеждала, и жизнь будет спокойна… Спокойна…».
   Нам не составит труда обнаружить автобиографические нотки, задумчивое стенание, оставленное памятью о Верьере и рю де ла Шез. А вот и дальше: «Он проходит в танцзал, не снимая пальто, плотное, как у исследователя, среди всех этих жигою. В пределах этой зоны они живут своей жизнью карпов в аквариуме, выделывая пируэты на паркете перед тем, как выпить. В этой дряблой среде, где он один сохраняет способность размышлять, Бернис чувствует себя столь же грузным, как портовый грузчик, свои ноги – столь же негнущимися и прямыми, как булавки, свои мысли – свинцово тусклыми. Он продвигается через столы к свободному месту. Молодые люди легко изгибаются, чтобы позволить ему пройти. Глаза женщин, которых он задевает своим движением, кажется, мерцают. Так же мерцают сигареты в руках у караульных, когда он выписывает круги в ночном дозоре».
   Это последнее предложение, лучше звучащее по-французски, получилось таким совершенным, что Антуан перенес его без изменений в свой первый роман. Во всем остальном «Авиатор» полон острыми описательными вспышками, сквозь которые блестят мягкие юмористические штрихи: как в описании толпы, которая мчится к Пишону, ученику пилота, только что разбившему свой самолет (как Сент-Экзюпери в Ле-Бурже). «Пилота, наконец, вытянули, с зеленым лицом, огромным левым глазом и сломанными зубами. Он растянут на траве, и вокруг него собирается толпа. «Мы могли бы, возможно!..» – начинает полковник. «Мы могли бы, возможно…» – говорит лейтенант, по мере того как вольнонаемный расстегивает воротник раненого, и это не причиняет ему никакого вреда и успокаивает всех. «Санитарная машина? Где санитарная машина?» – спрашивает полковник, по профессии ему положено проявлять решительность. «Она вот-вот будет», – отвечает кто-то, лишь бы произнести пару слов, и этого вполне достаточно для полковника. «Я пока подумаю!..» – восклицает он и затем быстро направляется прочь, правда, совсем не зная куда».
   Самые захватывающие строчки – те, где Сент-Экзюпери стремился передать свои зрительные ощущения при выполнении фигур высшего пилотажа. Как в этом описании петли, начатой после того, как самолет развил достаточную скорость: «Горизонт падает, земля отступает, подобно отливу, и самолет упирается в небо. Тогда, в наивысшей точке параболы, он переворачивается вокруг своей оси, болтаясь, словно мертвая рыба, животом кверху в воздухе… Утопленный в небе, он видит, как земля растягивается над его головой, подобно отмели, и падает, вращаясь всем своим весом. Пилот снижает подачу бензина, и машина застывает вертикально, как стена. Самолет ныряет. Бернис осторожно тянет его на себя, и вот перед пилотом еще раз – спокойная озерная гладь горизонта».
   Автору словно не хватает драматичности, и он заставляет крыло Берниса треснуть в середине полета. После чего «горизонт проходит над его головой, как лист бумаги. Земля окутывает его и, подобно карусели, начинает поворачиваться, мимо проносятся лес, шпили и равнины. Пилот видит, как пролетает белая вилла, словно ее метнули пращой. И, словно море навстречу ныряльщику, земля подступает к гибнущему пилоту».
   Финал был немного не в меру мелодраматичным и даже непонятно чем вызванный как по стилю, так и по содержанию. Но это не могло испортить поразительную живость и качество в целом. Как первое литературное соло, публикация, бесспорно, имела успех.
* * *
   Публикация в журнале «Серебряный корабль» – настоящий триумф для молодого человека в его неполные двадцать шесть, но она никак не повлияла на улучшение жизни Сент-Экзюпери. Через пятнадцать месяцев своих стараний он сумел продать только один грузовик. И это показалось его боссам из «Сорера» слишком несущественным достижением для гарантии его дальнейшей занятости. В профессиональном плане он был неудачником, географически – изгоем: оставался незнакомцем и чужаком в отеле «Терминус» в Монлюсоне и не входил ни в какой «круг», каждый раз, когда бы ни возвратился в Париж. «Я здесь задержался ненадолго, – писал он матери, – из-за неполадок в моей машине. Я немного напоминаю себе исследователя, возвратившегося из Африки. Звоню, чтобы узнать, с кем можно повидаться. Этот – занят, тот – куда-то уехал. Их жизнь продолжается, в то время как я только что прибыл, остановился на своем пути… Что мне нужно найти в женщине, мама, так это умение умиротворить подобное беспокойное смятение. Именно поэтому я в ней сильно нуждаюсь. Ты не можешь себе представить, как тяжело! Какой бесполезной кажется проходящая юность. Ты даже не подозреваешь, сколько может дать женщина, одно лишь человеческое присутствие. Я слишком одинок в этой комнате».
   Его мать все знала (и, вероятно, лучше, чем он), но мало чем могла помочь сыну. Он плыл по течению, и оба это понимали. Антуан был создан продавать грузовики не больше чем контролировать изготовление плиток. Это занятие «подходило ему так же, как свадебный поезд», – задумчиво отмечал Сент-Экс. Его единственным желанием оставалось возвращение в небо, и, к счастью, здесь он имел, по крайней мере, одного наставника, кто был в силах помочь ему. Им оказался аббат Сюдур, помощник директора школы Боссюэ, питавший к молодому Антуану столько же симпатии, сколько аббат Дибилдос неприязни. В Сюдуре Сент-Экзюпери нашел доверенное лицо, к которому всегда мог обратиться. И он это делал все чаще. Пораженный страстным интересом своего молодого протеже к полетам, Сюдур воспользовался своим влиянием, чтобы добиться для него работы инструктором для пилотов-новичков в «Компани Аэрьен Франсез».
   Сент-Экзюпери пришел в восторг. Он находил особое удовольствие в том, что организовал для своих друзей, таких, как Анри де Сегонь, их первое крещение в воздухе. Но работа, увы, оказалась нерегулярной – умение летать все еще рассматривалось как опасный вид спорта, грозящий сломанной шеей. Положение усугублялось крайне сложными обстоятельствами в семье. Старшая сестра Антуана Мари-Мадлен, чьи эпилептические припадки становились все серьезнее, в июне умерла. У матери было тяжелое нервное истощение, а все остальные – убиты горем.
   То лето оказалось отнюдь не счастливым для них. Да и осень, заставшая Антуана в беспомощном отчаянии снова обдумывающим свое положение, обещала быть не лучше.
   И снова Сюдур пришел на помощь. Во время войны, когда он служил капелланом в траншеях Сомм, то познакомился с итальянцем Беппо де Массими, добровольцем вновь создаваемого воздушного полка французской армии. Много времени они провели в блиндажах, обмениваясь мыслями и разговаривая о литературе и философии. Эти беседы оставили в душе авиатора такой яркий след, что уже после войны он отправил своего сына учиться в школу Боссюэ. Этот итальянец теперь занимал пост генерального директора авиакомпании «Латекоэр», имевшей свое отделение в Париже, хотя основная контора располагалась в Тулузе. Узнав от Сюдура, что Сент-Экзюпери – превосходный пилот и подающий надежды литератор, полный честолюбивых замыслов, Беппо де Массими согласился принять его.
   Встреча состоялась 12 октября. Массими ошеломила робость молодого человека, чувствовавшего себя неуклюжим из-за того, что «был настолько большим и занимал слишком много места в кресле».
   Но еще больше директора потрясла буквально гиперболизированная скромность. Она не только удерживала молодого человека от желания хоть как-то возвысить себя в глазах собеседника, но и, похоже, вызывала странную забывчивость относительно прошлых успехов и достижений. Его интерес проявился, лишь когда беседа свернула с личных качеств Антуана и перешла на методы работы компании и на описание жизни ее пилотов. Массими объяснил, что он может, со своей стороны, передать рекомендации в Тулузу. А уж там Антуану самому необходимо будет доказать, на что он способен, и пройти полетные испытания. Если испытания пройдут успешно, ему позволят стать почтовым пилотом – на срок, который будет определен позже.
   – А затем? – спросил Сент-Экзюпери взволнованно.
   – Затем?.. Ну, нашему оперативному директору необходим помощник.
   Это был лестный комплимент для молодого человека, которого Массими никогда не видел прежде, но реакция оказалась немедленной и яростной.
   – Но, месье, – с внезапным жаром запротестовал Сент-Экзюпери. – Больше всего на свете я хочу летать… Все, что я хочу делать, – это летать!
   «И, – как позже описывал Массими эту сцену в «Vent Debout», – он вложил столько чувства в эту мольбу, что я был тронут. Он не мог догадаться, какое доставил мне удовольствие, – мне, которого так часто одолевали пресыщенные авиаторы, желающие перейти на «теплое местечко».
   – Когда вы хотите поехать в Тулузу? – спросил его Массими.
   – Сегодня вечером, если можно, – последовал немедленный ответ.
   – Я запрошу месье Дора, нашего оперативного директора, – сказал Массими. – Вам следует обратиться к нему.
   Правда, Антуану не удалось уехать тем вечером, и они договорились, что вызов из Тулузы пошлют в Агей, чтобы Сент-Экзюпери мог остановиться повидать свою сестру Габриэллу по пути на юг.
   Последние часы в Париже он потратил на освобождение небольшого гостиничного номера от принадлежавших ему вещей. Книги, упакованные в дорожные сундуки, отвезли на хранение в подвал в квартале Малакуа, вместе с удивительной коллекцией всякой всячины (гравюры, машинки для обрезания сигарет), с которой в последний момент Антуан просто не сумел расстаться. Он попрощался с друзьями – Анри Сегонем, уезжавшим в Фонтенбло, с Рене де Соссин, отправлявшейся на концерт, с другим приятелем, собиравшимся сходить в кино. Они оставались, а он уезжал…
   Из окон гостиной видно было, как лучи солнца исчезают за тополями, растущими вдоль причала, и высокими дымоходами Лувра. Внизу спешили или просто прогуливались прохожие, не подозревавшие о его существовании. Это напомнило ему железнодорожную станцию – всюду обмен тайнами, сказанными шепотом, к которым он никогда не будет допущен. Вон та женщина, проходящая мимо (он проследил за ней взглядом), еще десять шагов – и она исчезнет из виду. Из поля зрения и из его времени. Еще вчера они были живым потоком, и он чувствовал себя зажатым в этом потоке посреди их слез и их смеха, но теперь, когда он пристально глядел вниз, они, казалось, скользили мимо, подобно процессии призраков. Существа из мира, которому он больше не принадлежал. Он сел в одно из кресел кузины Ивонны, внезапно почувствовав себя неуклюжим и неловким в этом плаще и шляпе. Неуклюжим и одиноким. Телефон молчал, и ему самому некому было позвонить. Один за другим освобождались концы, связывающие его корабль с Парижем, и через мгновение он отправится в самостоятельное плавание. Что принесет ему новая жизнь, он не знал, но она начиналась.

Глава 5
Перевозчики почты из Тулузы

   Прикрытое с флангов могучими платанами и деревянными телеграфными столбами железнодорожной ветки Тулуза – Нарбон, неухоженное, поросшее дикими сорняками летное поле Монтодран простиралось к западу от южных предместий города, в широкой долине, изрезанной Южным каналом. Слева подъездная ветка вела к группе железобетонных зданий, где делали железнодорожные вагоны, а в годы Первой мировой войны и бипланы «сальмсон», производство которых обеспечило начало благосостояния Пьера Латекоэра. За три года до приезда Сент-Экзюпери кузнечное и вагоностроительное производство было распродано, и началось формирование авиалинии, но оставшиеся цеха и конторы, рассеянные среди дюжины частных домов, сараев и переоборудованных конюшен, все еще придавали учреждению странный грубовато-неотесанный вид. Ушли в небытие, уступив место рядам бетонных ангаров с огромными раздвигающимися дверями, старые бессоно-тенты, под холщовыми крышами которых разворачивали крылья нашедшие там приют первые самолеты Латекоэра. Ряды бензиновых бочек, которые когда-то, словно маркеры, размечали край поля, сменил топливный насос, соединенный с резервуаром, глубоко закопанным в землю. Вместо грязной тропы, по которой раньше ветераны с трудом пробирались к своим «мельницам», теперь перед каждым ангаром залили бетонные площадки, на которые «ветряные мельницы» легко выкатывались, стоило просто поднять им хвост и подтолкнуть. Исчез также старый контейнер из-под «бреге» (используемый для упаковки демонтированного фюзеляжа и крыльев), где первые таможенники располагались биваком, как цыгане во временном трейлере, установленном на кирпичах, оборудованном печью и дрожащей трубой для полуденной стряпни, демонтированный в пользу базы, где к залу для пассажиров сейчас примыкал другой, предназначенный для пилотов. И только грязное поле, с редко торчащими пучками травы, почти не изменилось, оставаясь таким же пыльным, когда стояла жаркая сухая погода, и превращаясь в болото, стоило пойти дождю. Да, неизменными казались поле и главные конторы, расположенные в сельском доме, украшенном двойной витой лестницей и церемонно именуемом «шато». Все это упрямо отказывалось меняться, отдавая должное настойчивости, создавшей компанию «Латекоэр», у которой за спиной – семь лет работы, старейшую из постоянно действующих авиалиний в мире!
   Кое-кто из старожилов все еще мог вспомнить незабываемое Рождество 1918 года, когда Пьер Латекоэр появился на поле в темном зимнем пальто, фетровой шляпе с широкой лентой. Пенсне твердо сидело на носу повыше темных усов. Словно так было всегда, и он, как в любой другой день, просто направлялся в свою контору. Перемирие подписали всего лишь шесть недель назад, но уже чувствовалось, как чаяния решительно настроенных промышленников стали обращаться в будущее. Взобравшись в ожидавший его «сальмсон», на глазах у толпы любопытных зевак, наблюдавших за его действиями с очевидным недоверием, он спокойно дал знак пилоту взлетать. Пункт назначения – Барселона. Это было слишком для двоих старых ветеранов авиации, и они заторопились хотя бы в последний момент попытаться предотвратить катастрофу.
   – Не надо – вам не удастся это сделать! – кричали они. – У нас на счету достаточно полетов, совершенных в военное время, и мы знаем, что нельзя летать в любую погоду.
   – Люди пишут каждый день, – ответил пристегнутый ремнями пассажир. – И почтовые самолеты окажутся бессмыслицей, пока не станут взлетать каждый день.
   Биплан «сальмсон» загудел на краю поля и затрепетал, поднимаясь вверх и дальше, над деревьями. Несколько часов спустя он благополучно приземлился на ипподроме в Барселоне. Когда на следующий день Латекоэр вернулся в Монтодран, его приветствовали два «Фомы неверующих», теперь убедившиеся в его правоте.
   – Если мы вам нужны… – сказали они чуть смущенно, – мы с вами.
   Отважный тулузский промышленник приобрел своих первых добровольцев.
   Любопытная деталь: эта экстраординарная вера в будущее авиации владела человеком, который сам никогда не был летчиком. Его отец сделал себе имя, создавая небольшие сталелитейные производства и кузницы в Банер-де-Бигор, в Пиренеях, сына же отослал учиться в «Эколь Сантраль» в Париж получать диплом инженера. Там Пьер Латекоэр подружился с Беппо де Массими, таким же одержимым библиофилом, проводившим все время в книжных магазинах на левом берегу. Общая любовь к Стендалю и Морису Барре сцементировала дружбу между горячим и самоуверенным пиренейцем и учтивым неаполитанцем с тщательно подстриженными усами. С началом войны 1914 года последний вызвался добровольцем летной службы под началом капитана Ватто, французского воздушного наблюдателя, который определил изменение движения соединений фон Клука и таким образом помог Жофре и Гальени выиграть первое сражение при Марне. Из-за слабого зрения Пьера Латекоэра, записавшегося добровольцем в артиллерию, тут же отослал в тыл фронтовой генерал, потрясенный новизной его идеи производить снаряды с большой взрывной мощностью. Оттуда оставался всего лишь шаг, хотя и значительный, к изготовлению «сальмсонов» – военных самолетов, которые Латекоэр запустил в производство в 1917 году. Воздухоплавательное «помешательство», которым заразился его друг Беппо Массими, теперь поселилось и под его собственной кожей. И вскоре облицованные панелями стены его конторы на бульваре Осман были завешены чертежами летательных аппаратов, прикрепленных рядом с причудливыми литографиями. И каждый раз, когда Массими возвращался в отпуск с фронта, они могли говорить только о будущих полетах.
   К маю 1918 года тулузское производство уже выпустило 600 военных самолетов «сальмсон», и Пьер Латекоэр уже предвидел резкое сокращение заказов, неизбежное вместе с прекращением военных действий. Твердо настроенный продолжать выпускать самолеты и дальше, он разработал смелый план установления связи Франции с ее африканскими владениями. В те времена полетные условия, в открытых кабинах, делали пассажирские перевозки неудобным, опасным и сомнительным предприятием, чего нельзя было сказать о транспортировке почты. Она могла быть потеряна в пути, но ей не грозила «морская болезнь» и боязнь высоты. Письму, отправленному обычной почтой в Париже, предстояло пропутешествовать до Марселя по железной дороге, в Марселе перегрузиться на судно, направляющееся в Марокко, и несколько дней спустя оказаться в Касабланке и отправиться по железной дороге до Рабата. Летом этот путь занимал неделю, зимой – 11 дней. Но если пролететь вдоль Средиземноморского побережья до Гибралтара, то, как рассчитал Латекоэр, 1850 километров, отделяющих Тулузу от Касабланки, можно преодолеть за 13 часов фактического летного времени (существовавшие в его распоряжении самолеты в то время развивали среднюю скорость только в пределах 140 километров в час). Еще 9 часов требовалось, чтобы письма добрались до Тулузы поездом, и столько же необходимо добавить на дозаправку и ночную остановку по пути в Аликанте. Но если все это сложить, все равно письмо, отправленное в Париже, можно доставить в Рабат за 31 час летом и 48 часов зимой. На пять с половиной дней короче, чем обычная почта в первом случае, и на девять дней короче – во втором.
   Но для дальновидного Пьера Латекоэра это означало лишь начало. 2850 километров, отделяющие Касабланку от Дакара, самолет преодолеет за полтора дня – на три дня быстрее, чем самое быстроходное грузовое судно. А за Дакаром лежала Южная Америка, которая обменивалась с Европой двумя тысячами тонн писем в год (почти в три раза больше, чем между Европой и Азией). Требовалось 17 дней пути, чтобы достигнуть Бразилии теплоходом, 23 дня, чтобы добраться до Аргентины. Выходит, отправитель письма из Парижа получит ответ из Буэнос-Айреса не раньше чем через 50 дней. Гидросамолет эти 800 километров, отделяющие Сен-Луи-дю-Сенегаль от островов Зеленого Мыса, пролетит за шесть с половиной часов; 2200 километров от островов Зеленого Мыса до Норонха за три дня небольшими быстроходными пароходами; 650 километров от Норонха до Ресифи еще за пять часов полета на гидросамолете; и заключительных два этапа – от Ресифи до Рио-де-Жанейро (1950 километров) и от Рио-де-Жанейро до Буэнос-Айреса (2100 километров) – немного больше, чем за один день. Итого, все расстояние в 12 400 километров реально преодолеть за семь с половиной дней – на целых две недели (и даже больше) быстрее самого быстроходного теплохода в любом направлении.
   Хотя проект не предусматривал ничего сверхъестественного, кроме честолюбивых планов полетов на тысячу километров, его сразу же отвергли. «Полнейшая утопия!» – так прокомментировал этот план заместитель секретаря компании «Аэронавтик», которому он был представлен в сентябре 1918 года.
   Выдумка сумасшедшего! Мечта, достойная Жюля Верна!
   Пьер Латекоэр не относился к тем, кого могли остановить бюрократические отказы. Не успели остыть пушки на Западном фронте, как он уже основал свою авиалинию. На Рождество 1918 года он улетел в Барселону. Затем он послал Беппо де Массими исследовать возможные посадочные поля и договориться об их использовании в Барселоне, Аликанте и Малаге – этапы пути от 450 до 500 километров, необходимые для самолетов, имевших слишком ограниченную дальность полета. Массими вернулся в Тулузу в полной уверенности, что выполнил поручение. Но когда он и Латекоэр отправились в Марокко через пару месяцев на двух «сальмсонах», пилотируемых бывшими военными летчиками, их ждал неприятный сюрприз. Француз, взявший на себя обязательство устроить летное поле в Аликанте, перепутал метры с квадратными метрами и подготовил взлетную полосу на поле размером 50 ярдов на 50 ярдов, по размеру не превышавшую размеров теннисного корта. «Сальмсон» Массими врезался в каменную стену, повредил пропеллер. Голова Беппо прошла через лобовое стекло, и он выбрался из самолета разъяренным, кляня все вокруг, с кровоточащим носом. Другой пилот, потерявший свои защитные очки, приземлился с наветренной стороны в Таррагоне, перевернув свой «сальмсон» вверх тормашками и заставив Латекоэра какое-то время повисеть в воздухе.
   Менее инициативный индивидуум счел бы дело законченным и отступился бы от своей затеи, но не Латекоэр. Он вернулся на поезде назад в Тулузу, отгрузил новый двигатель потерпевшему крушение самолету в Аликанте и прилетел туда же через несколько дней на другом «сальмсоне». Теннисный корт к тому времени увеличили, и им удалось приземлиться, ничего не повредив. В пять часов того же самого вечера Пьер Латекоэр уже вылезал из «сальмсона» на летном поле в Рабате и вручал маршалу Лиоте шляпную коробку размером с куклу, заполненную фиалками. Фиалки выбирали накануне вечером в Тулузе для мадам Лиоте, а полет, начатый на рассвете, продлился чуть больше 12 часов. Наступил рассвет новой эпохи. Это осознал проницательный маршал и приказал своему директору почтовой службы предоставить Латекоэру начальную субсидию в размере одного миллиона франков.
   «Я сделал некоторые вычисления, – позже рассказал Латекоэр человеку, которому предстояло стать столпом авиалинии, – и они подтверждают мнение специалистов. Наша идея неосуществима. Нам остается только одно – осуществить ее».
   Это была не шутка. Капитан Ватто, когда Беппо Массими показал ему вычисления, заметил: «В вашем проекте есть смысл». На бумаге смысл был, но полет никогда не оставался вопросом бумаги или даже карты. Для начала существовало понятие погодных условий, и это могло бросить проект в трясину в самом зародыше. Из трех маршрутов, предоставленных ему на рассмотрение, Латекоэр был вынужден наложить вето на путь, пролегавший через Балеары и Алжир, из-за отсутствия в те времена действительно надежных гидросамолетов, способных покрыть в полете 350 миль над водой без риска отказа двигателя. Ему пришлось отменить самый короткий маршрут – над Страной Басков на Мадрид, Севилью и Танжер из-за частых штормов и воздушных бурь над Кастильским нагорьем. Единственным маршрутом оставался путь вдоль Средиземноморского побережья Испании. Но осень 1919 года, когда открылась авиалиния (двенадцать пилотов и восемь самолетов), изобиловала штормами по всему восточному побережью Испании. Один из самолетов, собиравшийся приземлиться около Перпиньяна, просто-напросто опрокинулся на бок. Двигатели тонули в обильных ливнях, а деревянные пропеллеры буквально пожирались дождевыми потоками, с пугающей потерей скорости полета (после этого им приделали металлические грани). Родье, хотя и опытный пилот, прошедший войну, как и все первые летчики компании, чуть было не совершил вынужденную посадку прямо в море близ Валенсии после ужасного сражения со штормом, заставившего пассажиров, Латекоэра и Массими, обреченно привязаться к перекладинам фюзеляжа, чтобы предохранить ремни безопасности от разрыва. Другой ветеран войны, Дидье Дора, доставивший двоих энтузиастов в Аликанте во время жуткого наводнения, оборвавшего десять жизней, связал стулья и столы из столовой их гостиницы в плот и вызвал суеверное бормотание местных жителей: «Это – те дьявольские машины, которые портят погоду».
   Полдюжины пилотов потерпели аварии в первые пятнадцать месяцев – начало скорбного списка несчастных случаев, унесших в общей сложности сто двадцать одну жизнь. Один из летчиков, поднявший «сальмсон» с Монтодрана в тренировочный полет, вошел в штопор над Тулузой и упал прямо на улицу в предместье города на глазах у оцепеневших жителей. Неприспособленные к нагрузкам, какие им приходилось выдерживать, «сальмсоны» военной поры уступили место «Бреге-14» (с двигателем марки «Рено» в 300 лошадиных сил). Но потребовались годы, прежде чем авиалиния смогла сконструировать самолет, полностью готовый к встрече с предназначенными ему тяжелыми испытаниями.
   Отказы двигателей, повторяющиеся с регулярностью в среднем по одному на каждые 12 тысяч миль (по одному на каждые пять перелетов туда и обратно по маршруту Тулуза – Рабат), сопровождались всеми видами неприятностей на земле. Когда распространился слух, что пилоты занимались контрабандой марокканских наркотиков, представители префектуры в Тулузе настояли на демонтаже возвращающихся самолетов, чтобы только определить, где хранятся тайники с зельем. Несмотря на соглашение, подписанное с мадридским правительством в декабре 1920 года, испанские власти старались подрезать крылья авиалинии на каждом повороте. На летных полях в Барселоне, Аликанте и Малаге не позволялось держать запасные части (поэтому летящий следом за неисправным почтовый самолет вынужден был подвозить новый двигатель или пропеллер), а для связи с Тулузой первые четыре года приходилось содержать белых почтовых голубей! Полет над Картахеной запрещался из-за работавшей там фабрики боеприпасов. По той же самой причине французам не давали монтировать на летных полях радиоприемные и радиопередающие устройства, чтобы они не могли использоваться для шпионажа и подготовки воздушно-десантного вторжения. Один из пилотов Латекоэра, совершивший непредвиденную посадку из-за поломки недалеко от Альмериа, был арестован парой гражданских гвардейцев, а его почта конфискована местным губернатором. Другой, вынужденный приземлиться в Лорке, содержался под стражей в течение восьми дней, и его выпустили только благодаря Беппо Массими, которого послали в Мадрид умасливать испанские власти и который буквально из кожи вон вылез, чтобы добиться освобождения.
   Коренные причины неприятностей гнездились в Мадриде, и особенно при дворе, где у всех, начиная с матери Альфонсо XIII, по происхождению австриячки, преобладали решительно пронемецкие настроения. Вражда между республиканской Францией и монархической Испанией являлась в действительности лишь современной версией старинного соперничества между Франциском I и Карлом V. Стоило только более либеральным политическим деятелям в Мадриде предпринять шаги, направленные на сглаживание обстановки и облегчение существования для Латекоэра, как их усилия тут же загонялись в угол навязчивой недоброжелательностью некоего всесильного бюрократа в министерстве иностранных дел или министерстве внутренних дел или полковников и генералов, так или иначе ливших воду на мельницу Дорнье и немцев, или тех, кто пустился во все тяжкие и связал свои интересы с «Хэвилэнд» и британцами. Чтобы справляться с этим слаженным оркестром интриганов, Беппо Массими, наконец, пришлось проводить большую часть времени в Мадриде, и его более позднее описание (в его книге «Vent Debout») хитростей, превосходивших венецианские, направленных на одурачивание его врагов, читается как истории из эпохи Ренессанса.
   Наиболее благоприятный ветер подул с приходом к власти генерала Примо Риверы в сентябре 1923 года. Человек, которого немецкий философ Германн фон Кейсерлинг однажды описал как «Санчо Панса современной Испании», оказался достаточно практичным, чтобы понять, насколько его страна нуждалась в помощи Франции в ликвидации жестокого восстания Абд-эль-Крима в Рифе, а из своих посещений фронта в течение Первой мировой войны он вынес явное разочарование в Петене, Фоше и боевом порядке их poilus[2]. Но даже он мог быть обойден, и время от времени его усилия сводились к нулю действиями других генералов его хунты, которые не делали никакой тайны из своей германофилии.
   Это могло привести к задержкам и каверзам, и приводило, но упрямо и упорно авиалиния Латекоэра боролась и выживала. Один за другим все его ранние конкуренты свалились у обочины. Линия Париж – Лиль, начавшая работу в феврале 1919 года, угасла спустя три недели. Линия Париж – Бордо, как и линия Париж – Лондон, просуществовала всего три месяца (с середины марта до середины июня 1919-го), линия Париж – Страсбург промучилась в течение четырех месяцев, но ее мучения завершились крахом 17 июля 1919 года. К сентябрю 1920 года лишь линия Латекоэра продолжала действовать, гарантируя два почтовых рейса в неделю между Тулузой и Рабатом. Но все же и она находилась на грани провала.
   Компания сумела выжить только благодаря выдержанности и упорству Пьера Латекоэра и неаполитанскому хитроумию Беппо де Массими, но, прежде всего, железной руке Дидье Дора, назначенного оперативным управляющим осенью 1920 года. Маленький и коренастый, с покатыми плечами и жилистый, как терьер, он обладал парой бескомпромиссных глаз и темным кустарником, перегораживавшим лицо под носом, подобно изгороди. От своего отца, шофера-механика, работающего на газовую компанию в Париже, он унаследовал немного житейской твердости характера земли Авернь. В пятнадцать лет отосланный в «Эколь д'орложери э де меканик» в Париже, он развил юношеский интерес к астрономии, а также к часовым механизмам, стереометрии, инженерной графике и сопротивлению материалов. Потом началась война с ее гнетущей похоронной чередой ужасов. Он пережил нечеловеческие мучения, преждевременно состарившие его. Он замерзал ночами в сарае, где страх смерти был написан на щетинистых лицах, освещенных мерцающими свечами. Зимние траншеи и ледяные блиндажи, выдолбленные позади парапетов, образовавшихся из замороженных трупов, сражения с врагом в штыковую в обугленных остатках лесов, бесконечные, повторяющиеся, оглушительные бомбардировки Вердуна, прогрызающие землю и превращающие все вокруг в лунный пейзаж, рябой от бесконечных кратеров, – он все это видел и пережил. Однажды на развалинах церкви он натолкнулся на одинокого генерала, приказавшего ему самостоятельно выдвигаться вперед и освободить его плененную бригаду. «Вперед, продолжайте продвигаться вперед, и вы найдете их!» – кричал он как лунатик.
   Для Дора в этом эпизоде, казалось, воплотилась вся невменяемость войны.
   Эвакуированный в Виши с кусочками шрапнели, застрявшими в голове и пятке, Дора сначала мутным взглядом poilu провожал обильно украшенных медалями авиаторов, чье появление в салонах сопровождалось рябью светящихся глаз и трепыханием женских сердец. Но любопытство взяло верх над предубеждением, и он предпринял следующий шаг, записавшись добровольцем на летную службу. На авиабазе Ла-Шепп, недалеко от Шалон-на-Марне, куда он был послан для выполнения аэрофотосъемки немецких линий обороны для французской тяжелой артиллерии, он встретился с Беппо де Массими, чей лоск и глянец латыни сочетался с необычайными запасами храбрости. Именно Дора заставил бывшего boulevardier[3] работать, собирая и разбирая пулеметы и изучая элементарные навыки воздушного наблюдения. Хотя Массими был на добрых десять лет старше, он поддался воспитанию и сильно привязался к учителю. Война в воздухе, как вскоре обнаружил Дора, оказалась почти столь же смертельно опасной, как и война на земле. Однажды его атаковали пять «фоккерсов», но он привел свой пронизанный пулями самолет назад на базу, и только там, вылезая из кабины, обнаружил, что его наблюдатель убит. В биплане «Бреге-14А» он однажды пролетел над штабом кронпринца, расположенном в замке, и видел, как пятьдесят немецких стрелков повскакали с мест в тщетном усилии атаковать его, разрезающего воздух на высоте в 15 тысяч футов. Позже, во время ночного разведывательного полета, он засек краткую вспышку «Большой Берты» и помог определить местонахождение этого монстра, который уже начал обстреливать Париж. Посланный на бомбардировку немецких понтонных мостов в ходе второй битвы при Марне, он вернулся невредимым после четырех кошмарных дней и оказался единственным оставшимся в живых из шестидесяти четырех пилотов! Расстреляв немецкий самолет, он был атакован пятью вражескими истребителями, превратившими его крылья и фюзеляж в решето. Одна пуля задела его череп, другая раздробила три пальца правой руки. Ослабевший от потери крови, он сумел найти спасение за тучей, затем на ощупь искал путь домой. У него оставалось только сил поднять раненую руку и ухватиться за верх кабины, пытаясь таким образом остановить кровотечение.
   Таков был человек, присоединившийся к Латекоэру и Массими в августе 1919-го, ставший спустя год оперативным директором авиалинии. Ему едва исполнилось двадцать девять, но он столько всего испытал за прошедшие шесть лет, что этого хватило бы с избытком на пару человеческих жизней. Этот опыт пригодился ему в ту мрачную осень, когда за три дня его настигли два сообщения: Родье, когда-то пилотировавший самолет с Латекоэром и Массими, исчез в море где-то в районе Перпиньяна, и Гентон, другой ветеран, сгорел заживо во время крушения своего самолета где-то в скалах между Валенсией и Аликанте. Состояние глубочайшего уныния охватило авиалинию. Казалось, что препятствия чересчур уж огромны, а удары – слишком убийственны. «Резонерство сменило храбрость, а скептицизм занял место интеллекта» – так сам Дора описывал обстановку того периода годы спустя в своей поразительно рассудительной автобиографии «В ветре пропеллеров». «Мне с сожалением пришлось уволить кое-кого из коллег, в ценности которых я не сомневался и с кем был связан подлинной дружбой. Но они становились опасными для предприятия. Потеряв свою лояльность и начав распространять разрушительный критический дух, они теперь использовали свой опыт с точностью до наоборот: разъедали энтузиазм других. Некоторые из них развили в себе привычку не появляться на летном поле, как только ветер начинал свистеть за жалюзи отеля «Дю гран балькон», который они превратили в свой штаб».
   Арендовали старенький автобус «Форд» для перевозки летчиков после отдыха и в Монтодране. Всех, кто не появлялся вовремя, сразу же увольняли. Женам пилотов и их любовницам, взявшим за правило собираться и с восхищением глазеть на мастерство мужчин, проявлявшееся в акробатических трюках, или умолять не подниматься в воздух при порывах ветра или в дождь, впредь запрещалось даже приближаться к летному полю.
   «Героев» и «асов», отказавшихся подчиняться новому режиму, спокойно отослали упаковывать вещи. Чтобы заменять уволенных, Дора пришлось нанять других пилотов военного времени (тогда иного выбора не существовало), которых сначала пропускали через мастерские, как когда-то Массими в Ла-Шепп. «Чтобы сломать панцирь гордыни и спеси, присущий большинству из них, я ввел испытательный период, который им следовало провести в мастерских. Для некоторых из них все это: отвинчивание болтов, чистка двигателей и подъем по команде – вызывало невыносимое раздражение. Они уехали очень быстро, упрощая мою проблему выбора».
   Результаты этого сугубо делового отношения не заставили себя ждать. Вместо высокомерного и пренебрежительного отношения к механикам, до того расценивавшихся ими как «низшая» порода, у пилотов выработалось чувство товарищества с людьми, от мастерства которых зависела работа двигателей самолетов, с теми, кто нередко помогал в ремонте, когда механический отказ вызывал крушение на берегу или в степи. Облик компании начал изменяться. Она превращалась из группы авантюристов-сорвиголов, склонных испытывать судьбу, в серьезное, отвечающее за перевозку почты предприятие, считавшее для себя полет обязательным даже вопреки погоде. Полетные стандарты стали приравниваться к самым жестким условиям в торговле, а доступ к Латекоэру превратился в привилегию с золотым обрезом.
   Ощутимо в компании стал нарождаться и крепнуть новый кастовый дух, своеобразная честь мундира, и это оказалось самым ценным, хотя и неосязаемым приобретением авиакомпании. Тень на это бросала лишь бурно расцветающая мифология, поскольку «ветераны» стали главными действующими лицами все возрастающего списка «историй». Примером может служить случай с Жаном Мермозом, которому предназначено было стать самым известным пилотом линии, но которого едва не отвергли, когда он появился в Монтодране двумя годами раньше Сент-Экзюпери. Препровожденный в офис Дора, эту скудно обставленную комнату, где был только стол и еще большая карта Испании, исчерканная, с многочисленными пометками цветными карандашами, Мермоз уверенно вытащил свою летную карточку и военные удостоверения. Дора мельком взглянул на бумаги, не вынимая торчащей из-под усов сигареты. Мускулы вокруг его челюсти не выдавали никаких эмоций, даже намека на них.
   – Вижу, – заметил он наконец, не спуская холодного неприветливого взгляда темных глаз с молодого Мермоза, – что пока вам не удалось ничего добиться.
   – Но я налетал шесть сотен часов! – пылко возразил Мермоз.
   Французский генерал даже написал ему необычайно теплое письмо в качестве рекомендации.
   – Это и есть ничего… Ничего вообще, – пробормотал Дора.
   Он оглядел Мермоза сверху вниз, отмечая необычно широкие плечи, явно атлетическое телосложение, костюм, на чистку которого бедняга потратил несколько часов, и длинные волосы, аккуратно убранные за уши.
   – У вас прекрасные волосы, не так ли? – спросил он не без тени сарказма. – Хотя это не стрижка для рабочего.
   – Но я прибыл к вам, чтобы устроиться пилотом!
   – Если вы хотите стать пилотом, то начинайте службу с мастерских. Вы пройдете обычную процедуру испытания, как любой другой. Я нанимаю вас в качестве механика. Идите отыщите мастера и попросите его подобрать вам пару комбинезонов.
   – Хорошо, месье директор, – сказал Мермоз, судорожно сглотнув. – Но когда я смогу летать?..
   – Здесь никто не задает вопросов… Вам сообщат заранее о предстоящем полете… Если, конечно, вы этого заслужите, – многозначительно добавил Дора.
   И все три последующие недели Жан Мермоз вместе с шестью другими новичками сбивал руки, отдраивая цилиндры в калийном растворе. После этого вновь прибывших направили собирать и разбирать двигатели.
   «Жизнь стала уже казаться мне ужасно монотонной, – позже вспоминал Мермоз, – когда однажды вечером месье Дора прорычал нам, проходя мимо: «Завтра утром будьте на поле в половине седьмого».
   Окрыленный, радостный, Мермоз появился на поле на следующее утро, но нашел там лишь полдюжины старожилов компании, собравшихся, чтобы позабавиться зрелищем. Среди них был и эльзасец по имени Доэртлингер, ас, воевавший на стороне немцев в войну 1914 – 1918 годов и сбивший тринадцать французских самолетов.
   Стажерам предстояло подняться в воздух на самолете «Бреге-14», биплане с квадратным носом и двигателем марки «Рено» в 300 лошадиных сил. Если когда-либо существовал самолет, напоминавший бы летающую раму или корзину, то именно такой была эта неуклюжая машина с большим прямоугольным радиатором и каким-то предметом, напоминавшим ботинок, увязший на самом верху, прямо позади пропеллера. Часто упоминаемая как «рог носорога», это была всего лишь выхлопная труба, приделанная впереди, чтобы удалять выхлоп над верхним крылом и головой пилота, сидевшим рядом в открытой кабине прямо под тыльным краем крыла.
   Первых двух кандидатов, сделавших пару неуверенных взлетов и посадок, Дора уволил. Затем наступила очередь Мермоза. Все еще переживая оттого, как бесцеремонно босс отверг налетанные им целых шестьсот часов, посчитав их «ничем», Мермоз взлетел с твердым намерением показать тому пару «штучек». Работяга авиалинии, «Бреге-14» больше подходил на роль Першерона, нежели на роль чистокровного скакуна, и не предназначался для трюков в воздухе, которые однажды поразили в самое сердце капитана Рене Буска. Но кровь у Мермоза кипела, и совсем как Сент-Экзюпери в Касабланке, он собирался произвести впечатление на толпу тем, что этот «дровяной ящик» мог выполнить. Беспечно разогнав его до предела возможного по полю, он выждал до самого последнего момента, потянул рычаг и взмыл с этим неуклюжим громыхающим бипланом в захватывающем дух наборе высоты… Затем продемонстрировал серию петель, от которых замирало сердце, прежде чем приземлил этот агрегат в самый центр белого круга, начерченного мелом посередине грязной взлетно-посадочной полосы для испытаний на высокую точность.
   Довольный, как Петрушка своим представлением, Мермоз уверенно выбрался из кабины «бреге», но обнаружил – Дора исчез. Старожилы еще не разошлись с поля и наблюдали за новичком сардонически, с сигаретами, повисшими на губах, пренебрежительно засунув руки в карманы кожаных курток. Похоже, их ничего не впечатлило.
   – Вам не стоит и трудиться, пытаясь найти его, – наконец заговорил один из них с обезоруживающе протяжной интонацией марсельского жителя. – Вы можете идти паковать свой багаж.
   – Вы довольны собой? – поинтересовался Дора, внезапно появившийся из ангара в своей мягкой фетровой шляпе и в плаще.
   – Да, месье директор.
   – Отлично, а я – нет. Мы не нанимаем акробатов. Если вы хотите стать циркачом, вам лучше идти хвастаться своими трюками в другом месте.
   Срывая на ходу кожаный летный шлем, Мермоз помчался в раздевалку и начал засовывать свои немногочисленные вещи в мешок, решив навсегда отряхнуть пыль Монтодрана со своих ног. Но неожиданно позади него возник Дора и в странном молчании стал наблюдать за его сборами.
   – Итак, вы уезжаете, – заметил он наконец, вытаскивая из кармана пачку сигарет «Капорал».
   – Да, – буркнул Мермоз.
   – Гм… Вы недисциплинированны… Много о себе мните… Довольны сами собой… М-м-м… Этого и следовало ожидать…
   – Да, я доволен собой!
   – И у вас на все готов ответ.
   – Естественно, ведь вы задаете вопросы.
   – У вас плохой характер.
   – Нет, месье директор, – отрезал Мермоз. – Но я ненавижу несправедливость. Уверен: я хорошо вел самолет.
   – Так я и думал… Много о себе возомнивший… On vous dressera[4], – добавил Дора.
   И тут, едва поверив своим ушам, Мермоз получил указание снова поднять «бреге» на высоту в шестьсот футов, сделать медленный горизонтальный крен, а затем выправить машину для легкого, длинного углового приземления. Дора даже не удосужился проверить, как завершил стажер свой второй полет, который Мермоз выполнил уже строго по инструкции. Но дабы вдолбить тому урок, отправил обидчивого пилота назад в мастерские еще на неделю завинчивать гайки, чтобы, как он позже выразился, привить более точное представление об обязанностях летчика.
   Когда Сент-Экзюпери прибыл в Монтодран пару лет спустя, он уже знал, что его ждет по приезде. Рекомендация от Беппо Массими имела некоторый вес, но, как предупредил его бывший boulevardier, ему предстояло самому произвести впечатление на Дора. А первое впечатление Дора оказалось не из благоприятных.
   – Его летные рекомендации были довольно тощими, – вспоминал он позднее. – Сент-Экзюпери обладал мягким голосом, скромными манерами, задумчиво-сосредоточенной маской на лице. Но постепенно, в ходе нашей беседы, он начал оттаивать, и его ответы на мои вопросы показали, что молодой человек наделен чертами, необходимыми настоящему летчику, да и изобретателю с богатым воображением.
   Подобно Мермозу и другим стажерам-летчикам, предшествовавшим ему, Сент-Экзюпери сначала отправили вычищать цилиндры и разбирать двигатели на части. Он уже однажды проходил подобный испытательный срок в компании, выпускавшей грузовики, поэтому не увидел в этом ничего особенно нового или оскорбительного для себя. Сначала его сослуживцы-механики относились к нему с некоторым удивлением, смешанным со скептицизмом. Они не знали толком, как вести себя с этим высоким, широкоплечим малым с аристократической фамилией, неожиданно затесавшимся в их ряды. Механиком он оказался почти таким же неуклюжим, как и раньше, когда маленьким мальчиком неумело пытался поставить на место соскочившую велосипедную цепь. Но время шло, и всем, включая Дора, стало очевидно: некоторые отчужденность и сдержанность объяснялись не благородным происхождением, а глубоко укоренившейся природной застенчивостью, обостренной тем, что до сих пор его везде и всюду поджидала неудача. Его улыбка с появлявшимися ямочками на щеках и его заразительный веселый смех никого не оставляли равнодушными, но порой казалось, будто на него наползала туча, резко пряча солнечный свет, и Антуан впадал в угрюмое молчание, которое он лелеял и оберегал, запивая кофе.
   Как и все его сослуживцы, он поселился в гостинице «Дю гран балькон», где в те времена комната предоставлялась всего за четыре франка в день, а питание – за два с половиной франка. Кованый железный балкон, который обегал здание с трех сторон над высоким первым этажом, оказался единственной достойной внимания и названия «гран» деталью в этой довольно потрепанной гостинице. Но Сент-Экзюпери, и это вполне естественно, хотел быть рядом с другими. Ходили слухи, будто сестры, содержавшие это заведение, находились в секретном сговоре с Дора, предпочитавшим собирать своих пилотов в одном месте, где он мог бы следить за ними. Что ж, весьма понятная предосторожность со стороны человека, который не в силах был оказаться повсюду одновременно и фактически жил в Монтодране, куда частенько попадал раньше самых дисциплинированных своих летчиков и уезжал оттуда намного позже всех уже глубокой ночью. Женатый на концертирующей пианистке, околдовавшей и покорившей Албанию и Гренаду в тот год, когда он стал работать на Латекоэра в Малаге, Дидье Дора вовсе не отличался женоненавистничеством, но знал из опыта, какой беспорядок может внести в жизнь пилота сердечная привязанность, и тщательно следил за этим, формируя свою оценку надежности летчику. Он не делал из этого никакого секрета, иногда замечая с грубоватой прямотой, что пилот, который женится, теряет три четверти своей ценности.
   Режим устанавливался умышленно по-спартански суровым. Дежурным летчикам, обитавшим в гостинице «Дю гран балькон», следовало погрузиться в старенький автобус «Форд», который приезжал за ними каждый день, ровно в четыре часа утра. Горе тем, кто не успевал на него! Дора никогда не ждал ни минуты; и если проспавший опаздывал на автобус, ему приходилось добираться до Монтодрана самостоятельно. Для такой ночной совы, как Сент-Экзюпери, эта новая жизнь имела свои трудности, но в письмах матери и друзьям в Париж нет и намека на разочарование. Только изредка мелькает чувство потерянности в новой обстановке перед странностями жизни, столь радикально отличавшейся от всего, с чем он сталкивался доселе.
   «Мои руки по локоть в бензине и масле, – писал он Рене де Соссин. – И я – единственный, кто считает их красивыми».
   Даже чувство тоски по дому начало исчезать, как только ему назначили первое летное испытание, и он справился. Мы имеем свидетельство самого Дора о том, что его не во всем устроил тот первый опыт, но Дора был взыскательным зрителем и хотел дать Сент-Экзюпери шанс показать себя с лучшей стороны.
   Очевидно, он это и сделал, поскольку после нескольких недель коротких тренировочных полетов на новеньких «бреге» во всякую погоду ему доверили сделать первый рейс до Касабланки.
   «Ренетта, – писал Антуан Рене де Соссин, – знаешь ли ты, какая замечательная вещь – авиация? Здесь все совсем не похоже на игру, и это мне нравится. И это не спорт, какой был в Ле-Бурже, но нечто иное, нечто необъяснимое, подобно своего рода войне. Здорово наблюдать, как почта взлетает в серый рассвет, под дождем! Вот ночная смена, когда клюешь носом, борясь со сном, туман над Пиренеями, по радио сообщили о шторме, надвигающемся из Испании, который и разбудит пилота. И наконец взлет, когда все исчезают в пыли, а он там, наверху, остается один на один со своими проблемами».
   Он совершил свой первый полет в Марокко не как пилот, а в качестве пассажира на почтовом «бреге». Позади кабины пилота располагалось дополнительное, откидное место – его можно было приспособить для двух пассажиров. От ветра защищал горб на фюзеляже, из-за которого «бреге» приобрел прозвище «верблюд». Часто «горб» предназначался механику, а если не оказывалось ни единого достаточно смелого путешественника, готового предпринять авиарейс на открытом воздухе, оставшееся место заполнялось мешками с почтой. Они иногда транспортировались в двух дорожных сундуках, подвешенных под нижним крылом наподобие поплавков. Горький опыт указывал на необходимость инструктивных полетов в качестве пассажиров для новых пилотов, поскольку такие беды, как утечка горючего и разрыв радиаторов, случались весьма часто, и пилотам приходилось резко уходить на посадку на ближайшее поле. Но если некоторые поля служили спасательным приютом, другие, скрывавшие ручьи или камни, становились западней. Снисходительно покачивая головой, старожилы сочувственно поглядывали на новичков и приговаривали:
   – Этот малый совсем не знает линию, камень за камнем, но рвется прямо в снежную бурю… Мне жаль его… Искренне жаль.
   Первую часть полета пилоты Латекоэра руководствовались естественными вехами Южного канала и железной дороги Тулуза – Нарбон. Совсем близко от Нарбона им следовало поворачивать на юг и лететь над Салсом и Перпиньяном к восточной оконечности Пиренеев. Вот тут-то и начинались настоящие проблемы. В отличную погоду они могли сократить путь над левым отрогом Канигу высотой в 8 тысяч футов, пролетев над перевалом Пертус (900 футов в его самой высокой точке) – маршрут, использованный еще Ганнибалом, когда он прошел через Древнюю Галлию в 218 году до нашей эры. Но если горы затягивал туман, пилоты были вынуждены максимально отклоняться к морю вокруг мыса Кадак, затем вдоль Коста-Бравы и так до Барселоны. Вдоль всего Средиземноморского побережья лежали песчаные пляжи, где самолеты могли спускаться с относительной безопасностью, но между Валенсией, окруженной предательскими рисовыми полями, и Аликанте самый короткий маршрут пролегал прямо над грядой Караскета, высотой в 5 тысяч футов. И здесь пилотам приходилось досконально знать топографию внутренних районов.
   Оборудование все еще оставалось настолько примитивным, что летчики брали с собой запасные высотомеры, привязывая их вокруг шеи, лишь бы изолировать их от адской тряски поршней. Компасы регулярно портились, а из-за отсутствия хоть сколько-нибудь надежных метеорологических прогнозов Дора запретил лететь над облаками над гористой местностью. Как только пилот замечал под собой облака, начинающие образовывать пласт, требовалось нырнуть в первое же окно и продолжать лететь, если придется, пускай даже на высоте макушек деревьев.
   В тот вечер, когда Сент-Экзюпери был наконец вызван, чтобы получить задание на следующее утро на почтовый рейс в Касабланку, Дора сказал, после некоторой паузы:
   – Вы помните инструкцию? – Он позволил ему осознать вопрос и медленно добавил: – Компас – это прекрасно, по нему хорошо ориентироваться над Испанией, заманчиво стремительно проноситься где-то выше целого моря облаков, но… – И после долгой паузы: – Только помните: под этим морем облаков начинается вечность.
   Той ночью в гостинице «Дю гран балькон» Сент-Экзюпери отыскал Анри Гийоме, пилота, присоединившегося к компании Латекоэра приблизительно за двадцать месяцев до приезда Антуана. Казалось, трудно было найти более противоположного себе человека, чем этот белокурый здоровяк, синеглазый крестьянский сын из Шампани, который «излучал доверие, как лампа излучает свет». Так писал об Анри Сент-Экзюпери позже. Какая-то таинственная симпатия, вероятно питавшаяся непритязательным простодушием, отличавшим обоих, соединила их, и Сент-Экзюпери инстинктивно бросился тогда на поиски Гийоме.
   – Да, я слышал новости, – с улыбкой приветствовал его Анри. – Ты доволен?
   И, направляясь к буфету, он вытащил бутылку портвейна и два стакана.
   – За это следует выпить. Вот увидишь, все пройдет прекрасно.
   Боясь забыть что-нибудь существенное, важное, Сент-Экзюпери развернул свою карту Испании под лампой. В тот вечер Гийоме, в рубашке с коротким рукавом, усевшийся рядом с приятелем, преподал ему любопытный урок по географии – предмету, который больше всего нагонял скуку на Антуана в школе. Полуостров внезапно прекратил быть просто географическим объектом и превратился в верного друга. Водоразделы и гидрографические данные, статистика населения и цифры поголовья скота уступили место кое-чему другому, несравнимо больше относящемуся к делу. Гуади, например… Он не мог забыть тот небольшой городок, но те три апельсиновых дерева, у самого поля…
   – Не упусти их и пометь на своей карте.
   И Сент-Экзюпери отмечал их: три дерева внезапно выросли до размеров Сьерра-Невады. Этот уединенный сельский дом близ Лорки… Вместе с фермером… и его женой. Всегда наготове, подобно хранителям маяка, плыть дальше под звездами, чтобы помочь кому-то в беде.
   «Несмотря на их забвение и невообразимую отдаленность, – написал он позже, – мы зарисовывали детали, неизвестные ни одному географу в мире. Ибо только Эбро, который омывает большие города, представляет интерес для географов. Но не этот поток, скрытый за травой на запад от Мотрил, этот кормилец двадцати пяти цветочков.
   – Не забудь про этот ручей, он портит всю поляну… Отметь его тоже на своей карте.
   Ах! Я не забуду этот коварный ручеек! Каким неприметным он казался, мягко журча и бормоча что-то нескольким очарованным лягушкам, но он спал с одним открытым глазом. Протянувшись где-то в траве поперек зеленого рая, он бежал там и поджидал меня, находящегося за пятнадцать сотен миль оттуда. И если ему представится малейший шанс, он превратит меня в огненный сноп пламени».
   Сколько бы он ни спал в ту ночь, сон его был краток. На следующее утро он проснулся в три и уже через полчаса сидел на своем небольшом вещмешке у парадного входа в гостиницу, наблюдая, как дождь мрачно барабанит по тротуару. Наконец из-за угла выехал антикварный автобус, сердито рыча, и Сент-Экзюпери поднялся в него вместе с остальными. Втиснутый между сонным douanier[5] и парой сотрудников офиса, он чувствовал, как в нем растет возбуждение, смешанное с мукой от сознания, что его час наступил. Он вспомнил краткие ответы, которые он и его товарищи-новички могли получить всякий раз, когда потрепанный погодой пилот, тяжело ступая, входил в столовую, а с его летной куртки стекала вода.
   – Ну, как полет?
   – Хм…
   И их «выразительные» ответы рождали в воображении невероятный мир, полный ловушек и западней, и внезапно появляющиеся утесы и ураганы, вырывавшие с корнем кедры. Черные драконы защищали входы в долины, ослепительные молнии венчали гребни…
   Скоро и ему предстоит сражаться с теми же темными гигантами, с теми же безликими демонами. Но, сидя в том скрипучем автобусе, среди тихих реплик и светящихся точек сигарет, он испытывал странное чувство: в то время как все вокруг него прикованы к унылой рутине, сам он вот-вот получит свободу. Ни темные драконы, ни пики с головами Медузы не сумеют помешать ему в этом его первом полете достигнуть Барселоны и еще через пару часов приземлиться в сверкающем от солнечного света Аликанте. Но он оказался менее удачлив на обратном пути. Сбитый с толку туманом у земли и быстрым наступлением зимних сумерек, он не успел пролететь над Каркасоной, держался до последнего и совершил вынужденную посадку в поле, не долетев всего нескольких миль от Монтодрана. После телефонного звонка Раймон Ванье, заместитель Дидье Дора, отправился искать его вместе с Тоуаре, шофером их старенького, с открытым верхом «пежо». Несколько часов они разыскивали пилота в густом тумане, пока наконец какие-то добросердечные сельские жители не показали им правильное направление.
   «Сент-Экзюпери ждал нас, – вспоминает Ванье в своей книге «Tout pour la Ligne», – укутавшись в меховой комбинезон компании, под крылом в сырой траве. «Месье, – сказал он мне, – самолет в порядке. Я приношу извинения за то, что мне не удалось полностью завершить мой первый рейс с почтой, но я старался…»
   Считалось, что все пилоты должны пройти два этапа, прежде чем передадут свой «бреге» другому летчику. Поскольку Аликанте – остановка на полпути между Тулузой и Касабланкой, поток пилотов Латекоэра останавливался на ночлег в скромном пансионе, который держала простая, но не лишенная привлекательности женщина по имени Пепита. Но на линии Латекоэра норм не существовало, поэтому вскоре Сент-Экзюпери вызвали везти почту из Тулузы в Танжер с четырьмя перелетами на всем пути.
   «Эти странные перелеты, – написал он Рене де Соссин, – совсем не дают мне времени приспособиться либо к Испании, либо к Марокко. Арабы и их верблюды выглядели так, словно они только-только покинули цирк… Странно появляться в стране, будто из нее самой. Никаких станционных названий, звучащих на незнакомом языке, никаких контролеров, или проводников, или шоферов такси, подтверждающих, что ты в другой стране. Все еще наполовину ошеломленный, ты погружаешься в скромную жизнь небольшого города без всякой предварительной подготовки».
   Да, это было любопытное ощущение, похожее на то, когда внезапно обнаружишь себя выше тех предательских белых ровных облаков, от которых его предостерегал Дора: «Помните, там под ними… начинается вечность». Но искушение пряталось именно там, и выше них Антуан чувствовал свою изолированность и одиночество, «которое, я думаю, так трудно достигнуть и которое почти ошеломляюще. Вы не узнаете ничего подобного, взлетая с Ле-Бурже или не освободившись от умонастроения Ле-Бурже. Здесь все по-другому. Что-то более суровое, но значительно лучше».
   Однажды, снижаясь с высоты в 9 тысяч футов, он услышал зловещий звук и был убежден, что порвался провод хвостового руля высоты. Мало-помалу самолет переставал слушаться, беспомощно теряя высоту, причем рули высоты больше не отвечали на команды пилота. Уверенный, что он закончит жизнь, попав в штопор, Антуан достал ручку и написал на одном из приборных щитков: «Отказало управление. Проверьте. Невозможно избежать падения».
   «Я не хотел быть обвиненным в гибели из-за собственного неблагоразумия, – объяснял он позже. – Эта мысль мучила меня. Таких переживаний я раньше не испытывал. Все было внове. Я чувствовал, как весь побелел, и лоснился от страха. Страх без отчаяния, но не ужас. Новое, не поддающееся объяснению постижение».
   Опыт оказался относительно банальным, хотя и лишавшим пилота-новичка присутствия духа. Его самолет попал в сильный ниспадающий поток, такой, с которым пилоты иногда сталкиваются без всякого, даже незначительного, предупреждения в совершенно безоблачном небе. Воздух внезапно теряет свою упругость, и человек испытывает вызывающее тошноту чувство, что его неуклонно засасывает вниз, и он падает, падает… фатально и безвозвратно, как камень, – зловещее и жуткое впечатление усиливается созерцанием обманчивого спокойствия небес. В такой медлительной машине, как «бреге», подобное состояние могло продолжаться несколько секунд, даже минут. Мучительная тревога ожидания…
   «Но ничего не произошло, – продолжал Сент-Экзюпери свое признание, – и я сумел продержаться вплоть до приземления. Я выпрыгнул из самолета молча… Я презирал себя и думал: никто не поймет меня… В какую пучину, в какой обман я попал! И ничего невозможно описать… Как описать те поля и то спокойное солнце? Как можно сказать: я понимаю поля и солнце… И все-таки это была правда. В течение нескольких секунд я чувствовал во всей полноте ослепительное спокойствие того дня. Дня, построенного солидно, вроде здания, где я чувствовал себя как дома, где я был отлично устроен и из которого меня собирались изгнать. Дня с утренним солнцем, глубоким величественным небом и этой землей, поперек которой мягко ткались четкие борозды».
   Мистическое настроение, возможно эхом отзывавшееся все настойчивее во всех книгах Сент-Экзюпери, заметно уже здесь, в этом письме, написанном Рене де Соссин незадолго перед Рождеством 1926 года. Такое чувство святой Хуан де Ла Крус однажды назвал, облачив в красивую фразу, «звучной тишиной одиночества». Именно это настроение преследовало Антуана в те непривычно волнующие мгновения, когда, позади трескучего двигателя, продолжающего вырабатывать от 70 до 80 миль в час, он обнаружил себя в полумиле от странно неподвижной Земли.
   Возвращение домой после таких минут приносило с собой ощущение триумфа, разбавленного чувством падения. Мир, и особенно Тулуза, внезапно становились чуть-чуть банальнее, слишком тенденциозно застывшими в своем развитии, чересчур сильно управляемыми неизменной установившейся практикой.
   «Я следую по моей маленькой провинциальной дорожке, – написал он Рене де Соссин, – обхожу справа фонарь и усаживаюсь в кафе (он чаще всего писал в кафе, где шумное окружение, казалось, стимулировало само созерцательное одиночество). – Я покупаю бумагу в одном и том же киоске и каждый раз говорю продавщице одну и ту же фразу. И те же самые собеседники… до того момента, Ренетта, пока я не начинаю ощущать огромную потребность в спасительном бегстве к чему-то новому. Тогда я эмигрирую в другое кафе, или к другому фонарному столбу, или в другой киоск и буду изобретать новую фразу для новой продавщицы газет. Гораздо красивее».
   Рана, оставленная неудавшимся романом с Луизой Вильморин, еще не зажила. Антуан нуждался в ком-то, кому мог доверять, кому мог излить душу, кого мог любить так же неистово, как ребенком любил свою мать. Он оставил Париж, считая, что таким любимым существом могла бы стать его подруга Ренетта, чье преданное присутствие заполняло болящую пустоту… Рене это чуточку удивило, если судить по ожесточенному тону упреков в некоторых его письмах. Было нелегко платить ему той же монетой при таком напоре, к тому же она была на год или два старше, а он все еще оставался в какой-то степени ребенком… и пилотом, рискующим жизнью. «Приговоренный к смерти» – называли его друзья не то с легкой дрожью, не то со слабой улыбкой. Кто мог твердо сказать, к чему все это приведет? И кем он станет теперь, когда покинул Париж? Тулуза была так далеко… И мало того, были еще Касабланка и Дакар. Он уже чувствовал свою изоляцию во время тех своих внезапных возвращений из Монлюссона, когда его телефонные звонки оставались без ответа или кто-нибудь из друзей объяснял ему: «Не сегодня вечером, старина, у меня концерт, у меня обед, у меня…» – тщательно распланированная повестка дня, заставлявшая его чувствовать себя чужаком. Но на расстоянии, из Тулузы или Аликанте, это чувство изгнанника обострялось. Он высмеивал «съедобные» пейзажи своего друга Анри де Сегоня, отчаянно защищал Ибсена и Эйнштейна, выступал против Пиранделло и салонной косности, но как он тосковал по той, живущей своей особой жизнью культурной среде теперь, сидя среди кофейных чашек и пивных кружек в кафе-ресторане «Лафайет» в Тулузе.
   «И эти мои собеседники, – восклицал он в своем письме своей подруге Ренетте, – всегда думают одинаково, нагоняя на меня невыносимую тоску, и поэтому у меня всего лишь двое или трое друзей, с ними мне покойно».
   Однажды ночью в Аликанте он сел писать ей и порвал все три письма подряд. Тогда в отчаянии Антуан позвонил Рене.
   Одиночество… Космическое одиночество! Не он придумал эти слова – это был Ницше, но как они выражали его чувства!
   Сделавший вынужденную посадку за Перпиньяном из-за неисправности двигателя, он блуждал по древним улицам, подавленный видом множества галантерейных магазинчиков, продающих традиционные щепотки кнопок, ниток и кружев.
   «Они продают нити по три су, иглы по два су, без всякой надежды когда-либо обладать «испано-суизой». Те, кто покупают у них, проводят жизнь, укрытые за кружевными занавесками. С теми же самыми вечными украшениями на каминах в комнатах. Их жизни составлены из привычек. Заточение. У меня такой страх перед привычками…»
   Через несколько дней Антуан вынужденно сел около Рабата, и ему удалось выскочить невредимым из разрушенной машины. На обратном пути в Тулузу ему пришлось девять часов сражаться со штормом, который подбрасывал его, словно теннисный мяч. Накануне Нового года он снова оказался в Аликанте, белевшем под лучами теплого зимнего солнца и яркой синевой неба, а вокруг волнистыми рядами красовались пальмы. Он ездил в открытом такси и с восхищением наблюдал, как смешливый чистильщик начищал и полировал его ботинки. Нищий, приблизившийся к нему, излучал такую радость, что он дал ему три сигареты, «лишь бы сохранить это радостное выражение лица».
   Две ночи спустя он был уже в Касабланке, слушая бурю, грохочущую за оконными стеклами. И внезапно полузадушенные предчувствия вернулись, изо всех сил дергая его сознание, подобно призракам.
   «Иногда я страдаю от смутной тоски, лежа в кровати с открытыми глазами. Я не люблю, когда предсказывают туман. Я не хочу провалиться завтра. Мир много не потеряет от этого, но я потеряю все! Только подумай о том, чем я обладаю в плане дружбы, подарков и солнечного света в Аликанте! И тот арабский коврик, купленный мной сегодня, который отягощает меня чувством собственника, меня, кто был настолько легок и не обладал ничем…
   Ренетта, у меня есть сослуживец, у него обожжены руки. Я не хочу обжигать руки. Я смотрю на них, и мне они нравятся. Они знают, как писать, шнуровать ботинки, импровизировать оперы, которые вам не по душе, но которые стали бальзамом для моего сердца, – все это требует двадцати лет упражнений. И иногда они берут в плен лицо. Лицо – только подумайте».
   Как обычно, его письма пестрели рисунками, выполненными цветными карандашами на страницах почтовой бумаги из гостиниц или кафе, которой он пользовался, отправляя письма друзьям.
   Во время короткой остановки в Танжере он обошел все бары в тщетных усилиях найти какую-нибудь накрашенную красотку, которая могла бы ему рассказать о его друге Марке Сабране, умершем там несколькими неделями раньше. Неделей позже он вернулся назад в Касабланку, измученный очередной кровавой борьбой со стихией.
   «Я мечтаю о чистом белом белье, одеколоне и ванной, – написал он Рене де Соссин. – Я бы справился и с глажением. Я пропитан маслом и весь смят усталостью».
   Снесенный неумолимым нисходящим потоком, Сент-Экзюпери вынужден сделать вираж от гор, высящихся над ним, но от этого его лишь начало швырять из стороны в сторону, «как омлет на жаровне», пока он удирал по долине. Пять раз его подбрасывало на целую голову над верхним крылом, нарочно изогнутого, чтобы предохранить пилота от глупого удара. Что касается бедняжки пассажирки, сидящей сзади, «она девять десятых пути пребывала без сознания. И это опять точно не Ле-Бурже».
   После одного такого изнурительного рейса он лег подремать и, сам того не понимая, проспал двадцать четыре часа. Когда, проснувшись, он встретился с друзьями и начал обсуждать «шторм прошлой ночи», они озадаченно посмотрели на него. «Но вчера вечером стояла ясная погода, – удивились они. – Какой там ураган?»
   Сон оказался так редкостно глубок, что Сент-Экзюпери просто перескочил один день.
   Да, теперь это слишком мало напоминало Ле-Бурже. Да и Антуан стал совсем другим. Рю де ла Шез еще не ушла из памяти, да и рю Сент-Гийом тоже. Но тяжелые физические испытания после ран, нанесенных его чувствительности, сделали из него мужчину, и неощутимо, но несомненно он сбрасывал свою юную незрелость. А вместе с ней холодную чопорность и слегка надменную застенчивость, понять которую Дидье Дора сумел за очень короткое время.

Глава 6
Песок и море

   Четыре тысячи километров за четыре дня. Восемь часов штормового ветра от Касабланки до Аликанте; девять часов воздушного шторма от Аликанте до Тулузы. «Я не предполагал, что самолет в состоянии выдержать подобные удары, не развалившись на части», – написал он Люси-Мари Декор через несколько дней после головокружительного тысячеметрового провала в воздушную яму, из которой он выбрался в какой-то сотне футов от земли. О таких явлениях не раз рассказывали старожилы, но ему самому надо было пройти через это, чтобы поверить. Также он должен был испытать на себе снежный шквал, обрушившийся на него на плоскогорье около Лорки, чтобы прочувствовать всю безысходность полета вслепую. Благодаря чуду – другого слова не найти – он нашел дорогу и сел в Аликанте, и только там смог осознать, через что прошел. Приветливые лица встречавших на земле отдавали могильным покоем. Они поведали ему, что Пиво, летевший в Касабланку с почтой из Тулузы, был остановлен воздушным фронтом в горах между Ориуелой и Мурсией. Его болтало подобно омлету в неглубокой сковородке (любимая фраза Сент-Экзюпери), когда внезапно он ощутил что-то неладное. Он обернулся назад, и кровь застыла в жилах: сзади, запутавшись в ремнях, билось и рвалось на ветру одеяло, служившее подстилкой для места пассажира. Пилот потерял своего пассажира, вырвавшегося из крепежных ремней на животе и улетевшего в пустоту.
   Болото для сухопутного моряка, каковым он мог бы казаться, поскольку редко пачкал ноги в грязи Монтодрана, никогда ранее не казалось столь желанно для Сент-Экзюпери, как в этот ветреный полдень середины января, когда он вытаскивал свое огромное тело из «бреге». Покачиваясь от усталости, дрожа всеми фибрами души и тела, он двинулся к офису, где для него припасли отдельные новости. Это был фактически его последний полет на испанском направлении: он переходил на полеты в Дакар, на перевозку почты вверх и вниз вдоль африканского побережья. Две тысячи миль пустыни… Добрая половина этих земель не ведала о существовании человека, где закрученные в синее погонщики верблюдов приветствовали пролетавшие самолеты выстрелами из мушкетов и набрасывались на сбитых ими пилотов с веревками и ножами. Пустыня Сахара, поведали ему в Касабланке, – бурлящее государство, а «пилоты, совершившие вынужденную посадку из-за проблем с двигателями, – добыча мавров». Сказанная со своего рода бойким фатализмом фраза запала ему в душу. Зарезанные маврами! Этого было достаточно, чтобы лишить его сна и сделать похожим на «затравленного зайца».
   Вернувшись домой на рю Альзас-Лоррен, куда он к тому времени переехал из гостиницы «Дю гран балькон», Антуан начал упаковывать вещи, пока его комната, забитая чемоданами и корзинами, не наполнилась вонючими запахами причала. Мир, его мир, летел вверх тормашками еще раз – если бы не каминная доска, с которой горбатый зуав и дешево разодетая пастушка с отстраненной улыбкой не взирали на этот хаос. В течение долгих недель он молча вел борьбу со старой домовладелицей, вынося обе статуэтки из фарфора подальше в туалет и каждый раз по возвращении находя их тщательно вычищенными и заново возведенными на престол. В конце концов он оставил борьбу, позволив этим двум чемпионам возвышаться над космическим опустошением его обители. Это возвращало его на десять, пятнадцать лет назад и снова превращало в школьника. Отпуск закончен, и воспоминания, подобно вещам, скатывались и паковались в деревянный ящик. Это было последнее «прости» Тулузе и ресторану-кафе «Лафайет». Равнодушное «пока» Аликанте, с его пухлыми пепитами, чьи «миловидные шасси» – пилоты тоже люди – были предметом их грубого восхищения. «До свидания» Пенисколе и рыбацким лодкам, валявшимся на берегу, о которых его друг Гийоме просил его не забывать, если когда-либо ему придется приземляться в спешке. До свидания, Тарифа, до свидания, Танжер и узкая мягкая посадочная площадка, около которой несколькими неделями ранее он увидел одинокого, завернутого в бурнус араба, терпеливо обрабатывающего мотыгой африканскую землю. Она была более пыльной и сухой, но это была та же самая насыщенно красно-коричневая земля Андалусии, питающая оливковые деревья и апельсиновые рощи. Принимая во внимание, что там, куда он уходил теперь, не произрастало ни одной стрелки-травинки на сотни миль, не было ни мотыги, ни участочка земли с выращенной капустой – на тысячи.
* * *
   Это было хорошо изученное пространство, вплоть до Агадира – дальше начинались пустыня и миражи. Здесь, где прежде он не совершил ни одного полета в качестве пилота, Антуан покинул почтовый самолет, который он вел на юг, и поднялся в воздух как пассажир на другом «бреге». 2300 километров отделяли окруженный белой стеной марокканский город от Дакара: 2300 километров почти непрерывного пляжа, куда самолет, в случае непредвиденных неприятностей, мог бы приземлиться. Во всяком случае, в теории: морские туманы могли бы сыграть дьявольские штучки даже с наиболее опытным пилотом, а что касается песчаных бурь… Оставалось уповать на Господа Бога! Управлять самолетом тоже надо было иначе, поскольку там, где берег был слишком влажен, колеса могли провалиться в песок при приземлении, опрокинув аппарат. Разбросанные повсюду прибрежные валуны с высоты напоминали простую гальку, но они могли нанести непоправимый вред приземляющемуся аппарату. Чаще было более безопасно аварийно садиться на продувные, отполированные ветром вершины плато, выделяющиеся на уровне пяти сотен или тысячи футов над уровнем моря. В этом случае пилот рисковал моментально стать пленником мавров или медленно умереть от жары и жажды. Летчикам было строго-настрого приказано не терять из виду друг друга, и, если один вынужден совершить аварийную посадку по техническим причинам, другому полагалось кружить наверху, пока приземлившийся пилот не разведает место, где второй самолет мог бы благополучно приземлиться. Затянутый в ремни летчик должен был подняться на борт с мешками почты из своего самолета, в то время как мавританец-переводчик (если не оставалось места для него на борту) оставался с условием добраться до самой ближней базы подручными средствами.
   В отличие от французов, периодически патрулировавших внутренние районы Сахары силами мехаристов[6] на ездовых верблюдах, испанцы, чьи владения простирались на протяжении 1200 километров от Рио-де-Оро, удовлетворились ограниченным пребыванием в трех прибрежных фортах, расположенных в Кап-Джуби – 480 километров к юго-западу от Агадира, Сиснерос – 610 километров далее в том же направлении и Ла-Гуерра – еще 340 километров. Первая французская застава была расположена у Порт-Этьенна, в 40 километрах к югу от Ла-Гуерры на северной границе Французской Мавритании. Отсюда оставалось около 620 километров до Сен-Луи-дю-Сенегаль, где располагался губернатор Мавритании. Так как маленький гарнизон Порт-Этьенна в составе семидесяти сенегальских стрелков был не подготовлен к войне в пустыне и поскольку испанцы не высовывались из фортов, предполагалось, что на расстоянии в 1200 километров пилоты Латекоэра летели по не ведавшей законов дикой местности, уповая на милосердие разъезжавших на верблюдах кочевников. Частенько от жары радиаторы закипали или масло прорывалось из уплотнений прежде, чем пилоты успевали подняться на своих «бреге» на 6 тысяч футов или выше, где могли надеяться (и не всегда успешно) найти холодные потоки воздуха. Таким образом, поломки бывали здесь даже более частыми, чем над территорией Испании – в среднем раз в шесть кольцевых полетов между Джуби и Дакаром.
   Для мавров медленно летящие «бреге» были более чем легкой добычей. Этот же биплан использовался в войне против воинов Абд-эль-Крима и в Южном Марокко во время наступления Лиоте с целью расширить французские владения до реки Дра. Дикая местность под ногами, так как она официально принадлежала Испании, была за пределами контроля французских мехаристов и, таким образом, стала убежищем для враждебных племен и африканцев-дезертиров из французских колониальных сил. Старые мавританцы могли еще припомнить дни до 1908 года, когда территория к югу от Атласа была под диктатом вселявшего ужас Синего Султана Керду. И вторжение войск генерала Манжана в Марракеш в 1911 году было все еще свежо в памяти. Старики лелеяли слабую надежду, что час настанет, и желанная месть свершится, и бледнолицые «руми» уйдут из песков. Для этих мародеров пустыни, которые жили тем, что воевали и грабили, почтовый самолет был столь же странным и непостижимым объектом, как и санитарная машина. Убежденные в том, что закрепленные под нижними крыльями мешки для почты – бомбы, мавры открывали пальбу из всех видов оружия каждый раз, завидев «бреге».
   На Сент-Экзюпери, ожидавшего этой встречи долгие недели, увиденное должно было произвести сильное впечатление, когда белые от мела стены Агадира выступили, подобно игровым костям на сукне, из окружавших их апельсиновых рощ и садов. Даже воздух был иным, наполненный ароматом цветения и влажным дыханием моря. Как только они пролетели мимо красных утесов, похожих на двух сердитых канюков, перепуганные домашние животные, мирно пасшиеся внизу, разбежались вдоль холмов. Под ними беспокойный океан мерно бил свою белую пену о камни. Спрятанная вблизи за колючие палисадники из шиповника и ежевики, последняя берберская деревушка уцепилась, подобно морским стрелкам, за скалы над бухтой. Слева от полуразрушенных пиков Высокого Атласа возвышались окутанные туманом, выстроившиеся в огромные цепи, тающие в сиреневом мареве вдали жизнерадостные заросли Су. Внезапно люди, животные и деревья исчезли из виду, поглощенные безмерным пространством. Глубокая яма из зеленых кактусов среди белых камней и пучков дыма у палаток кочевников возвестила о подходе к Ифни. Небольшой гарнизонный город проплыл под крылом, сменившись вскоре выжженными ущельями Нуна. Затем пошли дюны, слегка продвигающиеся вперед непрерывными волнами. Холмистые цепи песка, сжатые в подковы горячим молотом самума, дующего со стороны пустыни Сахара, словно из дверцы печи… Хотя начался февраль, дорожные шлемы и темные очки были необходимы, чтобы противостоять жаре и яркому свету.
   Текли минуты, и только случайные перебои в двигателе нарушали монотонность моря и земли. Под ногами блестел, подобно кривой турецкой сабле, «Плайа Бланка» («белый пляж»), куда совершили вынужденную посадку несколько лет тому назад Розес и Билль из-за неисправности в двигателе. Удивленный появлением толпы вооруженных мавританцев вскоре после приземления «бреге», Розес опрометчиво предположил, что мог бы обаять этих темнолицых незнакомцев и получить разрешение перенести мешки с почтой из своей поврежденной машины в другую. Направившись к маврам небрежной походкой, он обратился к ним по-французски, затем стал увещевать их по-испански, а когда не увидел какого-либо впечатления на полузакрытых капюшонами лицах, издал нескольких гортанных звуков, в глубине души надеясь, что говорит по-арабски. Но мавры, приняв его улыбающееся красноречие за признаки слабости, воинственно бросились вперед и схватили веселого тулузца, в то время как его компаньон Билль оказался окруженным воинственной толпой, угрожающей ему ножами. В следующее мгновение Билль убил несколько нападавших из пистолета, дав Розесу шанс вырваться. Бегство было похоже на кадры из захватывающего неправдоподобного вестерна – причем Розес прыгнул в кабину после выстрела мавританца, прицелившегося в них из своей винтовки с другой стороны фюзеляжа. Неистово обстреливая двигатель, который Билль, к счастью, успел выключить, он помчался по песку вдоль берега, в то время как его компаньон карабкался позади него, уклоняясь от мавританских пуль, летящих в них из-за дюн.
   Инцидент создал дипломатические последствия. Полковник Бен, легкий на ногу испанский губернатор Кап-Джуби, немедленно закрыл пролет для последующих рейсов Латекоэра. В Мадриде капитан Рамон Франко (младший брат Франциско) поднял вой, сердито требуя, чтобы право летать через Рио-де-Оро было отобрано у французов навсегда и предоставлено немцам. Переполняя чашу неприятностей Латекоэра, пилоты в Касабланке, под влиянием рассказов Розеса о мавританской дикости, забастовали. Африканские полеты южнее Агадира, утверждали летчики, слишком опасны, и будь они прокляты, если собираются рисковать жизнями, чтобы перевезти несколько мешков почты оттуда в Дакар и обратно.
   Этой линии и мечтам Пьера Латекоэра наступил бы конец, если бы не появился человек, который смог уладить конфликт. Это был Дидье Дора. Не тратя впустую время, он в одиночку прилетел в Касабланку из Тулузы. Он сказал всего несколько слов группе пилотов, застенчиво собравшихся на поле, чтобы приветствовать его. Но пары фраз вполне хватило. Дора направлялся в Рабат ходатайствовать о покровительстве маршала Лиоте. Что касается почты, поскольку другие пилоты находили работу слишком опасной, он решил сам вылететь следующим рейсом в Дакар. Прыгнув в такси, он уехал в Рабат, где поздно вечером того же дня был принят Лиоте. «Вы летаете под французским флагом, – объявил маршал, выслушав разъяснения Дора об их тяжелом положении. – Естественно, я должен поддержать вас». После чего написал личное письмо полковнику Бену, которое сам запечатал в конверт.
   Когда Дора вернулся в Касабланку, пилоты, почувствовавшие себя трусами, наперебой боролись за привилегию сопровождать патрона на юг. Забастовка закончилась. Но только когда на следующий день он приземлился в Джуби, Дора почувствовал уверенность, что их не станут приветствовать залпом орудийного огня со стороны испанцев. Прибыв в форт, он вручил письмо Лиоте страже, передавшей его командующему. Что было написано в письме, Дора так никогда и не узнал, но минуту или две спустя ворота открылись, и французских пилотов встретили с почестями. Они были препровождены к полковнику Бену, где он принял их с бутылкой шампанского, а позднее, каждый раз, когда французский самолет приземлялся в форте, испанские флаги поднимались в его честь.
   Соглашение, впоследствии достигнутое со множеством вождей племен в Тизните, в Южном Марокко, обещало существенную награду любому мавританцу, вернувшему захваченных в плен пилотов и нетронутые мешки с почтой. Было также решено, что берберы-переводчики будут сопровождать пилотов в северной части маршрута, от Агадира до Кап-Джуби; в то время как мавры-переводчики из южных племен (полностью владевшие различными диалектами) будут летать с ними от Джуби, до Порт-Этьенна. Алчность, как надеялись, возобладает над ненавистью к вторгшимся неверным, и время постепенно умерит жестокий дух мести, пробужденной сражением Билля и Розеса с местными жителями.
   Прошли месяцы, прежде чем эти надежды начали осуществлять, но привлечение переводчиков стало решающим фактором. Многие из них были прежде механиками, получившими поверхностное знание французского языка на работе у фирм «Рено» или «Ситроен» во Франции. Получив разрешение на полеты на «бреге», что было намного быстрее, чем езда на грузовике или осле, они почувствовали желанную привилегию, которая отражалась в темном цвете их глаз и высоко задранных от гордости подбородках. Частенько переводчики делили одно место с мешками с почтой, но, сидя по-мусульмански с поджатыми ногами, они переносили тесное соседство с приветливым хладнокровием. Пилоты также были счастливы возить их, и не потому, что слишком рассчитывали на их защиту в случае посадки среди мавританцев. Опыт показал, что переводчики частенько надежнее, чем компасы, ориентировали заблудившегося пилота, чтобы тот мог определить свое местонахождение: на столь безжизненном пространстве, какой пустыня казалась с непривычки, едва ли находилась веха, которую переводчик не мог бы выделить.
   Один из них летел на другом самолете, и всякий раз, когда они были достаточно близко, Сент-Экзюпери видел его голову, укрытую капюшоном, позади головы пилота. Агадир к тому времени остался в двух часах полета сзади, под ними было каменное устье Дра. Постепенно африканское побережье начало отклоняться к западу от маршрута полета, изменяющегося почти так же неощутимо, как тень от распорок на нижнем крыле «бреге». Клочья морского тумана все еще укутывали побережье – с голубыми пятнами воды и желтовато-коричневым пухом земли. С этой высоты – несколько тысяч футов – не было видно признаков жизни, насколько хватало глаз. Океан песка слева, столь же монотонный и бескрайний, как и океан воды справа. Избалованное человечество привыкло к более мягкому климату и отказалось от этой бесплодной составляющей планеты. На первый взгляд, во всяком случае. Но одиночество было кажущимся, дикая местность не была безжизненной, просто пребывала в спячке. Обернутая в прерывистую дремоту, она требовала только гула двигателя, чтобы проснуться. Вполуха прислушиваясь, она лежала под ногами, подобно пассажиру и пилоту, слушающим, не появятся ли внезапное покашливание в цилиндрах, дикие перебои и тряска в двигателе, которые могут пробудить пустыню к жизни. Пустыня столь же бледна и сердита, как гнездо шершня. Но она не вызывает так много опасений и своего рода коварного беспокойства, которые тянут жилы из уха с настойчивостью миража. Пульсирование превращается в странное слияние звука, надсадные удары – в дрожание тишины, пока не появляется уверенность… да… это он! Даже старые пилоты, как известно, поддавались иллюзии. Подобно человеку, слышащему голоса, они внезапно глохли на некоторое время, беспокоясь от неизбежного; а самолет продолжал громыхать до полной остановки двигателя, и только тогда, с поршнями, все еще ударяющими в кольцах, и пропеллером, упрямо поворачивающимся, они начинали понимать, что это они, а не двигатель, перестали слышать шум из-за перенапряжения слуха.
   Прошел еще час, морской туман стал прозрачнее, поскольку солнце поднялось выше в пышущем жаром небе. Далеко впереди, на границе синего моря, внезапно появилась за линией прибоя полоска земли. На отрогах скалы острова, где гнездились чайки, прилетавшие с берега, британцы построили форт, давно преобразованный в испанскую тюрьму. «Дом моря» – назвали они это место. В облаках белой пены, на мысе, был форт с хижинами из саманного кирпича и низкой четырехугольной стеной, зубчатой цитаделью и двухэтажными бараками с хмурым видом на пустыню. С высоты ничто не могло выглядеть более игрушечным и хрупким, но Жану Мермозу девятью месяцами раньше строгие белые стены над дюнами показались видением, как язычнику Иерусалим. Мавританские поработители выпустили его, получив выкуп в 1000 песет, сразу после очередной стоянки в пустыне. Сент-Экзюпери мог разглядеть их теперь, слева, где желтовато-коричневая земля была покрыта рябью темных треугольников. Справа, отделенный от палаток рядами колючей проволоки, стоял брезентовый бессоно-ангар, достаточно большой, чтобы укрыть четыре «бреге». Они достигли Кап-Джуби – первой испанской заставы в Рио-де-Оро.
   Здесь Сент-Экзюпери впервые воочию увидел «ужасного мавра». Одетые в темно-синие бурнусы, укутавшие себя по подбородки или даже носы, завернутые в платки, которые надевались на темные головы подобно тюрбанам, они толпились вокруг «бреге» в молчаливом испуге. Время от времени один из них подпрыгивал в воздух, стараясь получше разглядеть кабину, в то время как другие, сидя на корточках на почтительном расстоянии, с неослабевающим любопытством довольствовались только наблюдением. Часами они просиживали на корточках в ожидании волшебного момента, когда один из этих крылатых монстров шумно взлетит в воздух; медленно поворачиваясь на корточках, поскольку аппарат набирал высоту круговыми движениями, и провожая его взглядом, пока он не исчезал из поля зрения. Низкий гортанный крик «Баррак Иллах!» («Хвала Аллаху!») обычно приветствовал прибытие почтового самолета, но больше для проформы, чем от чистого сердца. Поскольку, когда Дидье Дора, за полтора года до прибытия Антуана, потряс собравшихся, уничтожив внушительное количество бутылок из своего винчестера, то позже услышал: его мавританские поклонники тихо просили о гибели его «бреге», да такой, чтобы они могли овладеть волшебным оружием.
   Для размещения пилотов в Джуби была построена деревянная лачуга у северной стены цитадели всего в каких-нибудь двадцати ярдах от моря. Хотя теоретически все подчинялось испанским стражам, размещавшимся на террасе повыше, практически ничто не могло предотвратить вторжение мавританцев в помещение, особенно безлунной ночью, когда звук шагов таял в шуме прибоя. Вместо того чтобы нести круглосуточную вахту, подобно испанской страже в течение веков, изобретательный французский механик установил на крыше пропеллер, поворачивающийся, подобно флюгеру, и замкнул контур на магнето и металлическую ручку двери лачуги. Любой человек, тронувший ручку без предварительного отсоединения проводов, подвергался удару током – достаточному для самых бойких мавров. Прошел ли Сент-Экзюпери во время своего сумасшедшего визита на Джуби «посвящение», мы не знаем, но наиболее вероятно – прошел. Поскольку там его встретил друг Анри Гийоме, который не был склонен пропустить подобную шутку.
   Персональный дневник Сент-Экзюпери, к сожалению, был потерян, наряду с многими другими его вещами. Но дневник Гийоме, сохраненный его вдовой, свидетельствует, что они оба покинули Джуби 7 февраля 1927 года – возможно, на рассвете, – направляясь в Сиснерос, отстоящий на 600 километров к юго-западу. «Бреге» Гийоме (номер 238) взял большую часть почты и переводчика, усевшегося поверх мешков, в то время как Сент-Экзюпери занял место в пассажирской кабине позади Рене Ригеля, который также летал в течение нескольких месяцев на южном отрезке маршрута (Джуби – Дакар).
   Первые часы полета обошлись без происшествий, пока они летели на юг вдоль африканского побережья. В тридцати милях от мыса Боядор они разглядели зловещее место на земле, окаймленное дюнами и берегом, где Гурп был и Эрабль были вынуждены посадить машину из-за неисправности двигателя три месяца тому назад. Эрабль улетел с переданными ему мешками с почтой, чтобы сразу же вернуться назад и присмотреть за зловещими тенями среди дюн. Он приземлился словно затем, чтобы быть убитым залпом мавританцев, который также поразил испанского механика, работавшего с двигателем Гурпа. Переводчик остался невредимым, но Гурпа ранили в ногу. «Бреге» были разграблены, а мавры начали спорить с раненым пилотом. Один из них, смуглый хулиган, отзывавшийся на имя Квид Хадж'Раб, обнажил кинжал и решил завершить начатое дело. У него была жестокая ненависть к «руми» со времен службы под командованием французских офицеров и иных инородцев в марокканских частях (гурн), из которых он в конечном счете дезертировал. Но его компаньоны, более заинтересованные в получении выкупа, который они могли получить за пилота и мешки, наконец, вразумили его убрать в ножны ужасное оружие.
   Раненого Гурпа погрузили на верблюда и привязали снизу, подобно мешку с продуктами. В течение двух дней караван пересекал пустыню, а Гурп стонал при каждом шаге верблюда. Неспособный выносить пытку дольше, он попросил переводчика узнать о домашней аптечке и неожиданно получил бутылку фенолформальдегида и еще одну с йодом. Его захватчики, теперь обремененные умирающим человеком, торопливо послали одного из своих воинов с Атафом, переводчиком, на быстрых верблюдах в Джуби. Если Гурп умрет прежде, чем они смогут получить выкуп, им ничего не достанется, – это известно. В течение четырех напряженных дней Мермоз и Билль безуспешно обшаривали побережье с севера и юга в поисках исчезнувших летчиков, едва не попав в плен, в свою очередь, из-за отказа двигателя. Когда Атаф и его спутник-мавританец достигли Джуби, выкуп в 5 тысяч песет был согласован. Как раз Ригель (сейчас управлявший самолетом, на котором летел Сент-Экзюпери) и полетел на выручку с двумя мавританцами. Он захватил с собою пилота Лассалля с винтовкой, чтобы заменить Гурпа в плену и таким образом сократить агонию умирающего Гурпа. Из-за потери крови раненая нога превратилась в темную омертвелую массу. Находящегося в полузабытьи Гурпа поспешно доставили в Касабланку, но только затем, чтобы он мог умереть на больничной койке через несколько часов.
   Обугленные, похожие на черных жуков остовы аэропланов – все, что осталось от двух «бреге» на месте страшной резни, на их пути через мыс Каброн и скалы Рока-Каброн-дель-Норте к Сиснерос. Словно темная коричневая родинка, большая безводная впадина, известная в тех краях как себха, расположилась на подходе к выступающему на общем фоне пальцу земли. Защищенное с двух сторон водой, цвета охры поле стало местом пребывания испанского форта, который перекрыл горло полуострова, подобно Китайской стене. Здесь они приземлились и оставались достаточно долго для того, чтобы заправить горючим свои самолеты. Они опрокинули по кружке горячего шоколада, а в это время рядом – те же самые загорелые лица и темные уродливые головы, похожие на те, что приветствовали их в Джуби, в своих синих капюшонах. Ни открытой враждебности, ни проявления дружелюбия. Молчание и непостижимые выражения лиц столь же полны тайны и угроз, как и пустыня за их спинами…
   Погрузившись в свои «бреге», Гийоме, Ригель и Сент-Экзюпери продолжили путь на юг вдоль побережья, пролетая над мысом Барбас и белым берегом залива Сент-Киприен. Останки крушения все еще отчетливо были видны на том месте, где зафрахтованный французский «Фалькон-П» упал на землю полтора года тому назад и где Дели и Коле приземлились на влажный песок на своих двух «бреге», забрали пилота и раненых членов экипажа, а также мешки с почтой и взлетели за миг до появления тридцати мавританских воинов на верблюдах. Вдали показался небольшой испанский форт Ла-Гуерра, взгромоздившийся на скалистую вершину посредине этого безмолвия, затем, затерявшись в невыразительном пространстве дюн, под ними проплыла южная граница Рио-де-Оро, поскольку они пошли на посадку в Порт-Этьенне. Его вытянутая полоска земли, более широкая, чем в Сиснеросе, выдавалась в море в виде морды любопытной борзой – животного, в честь которого этот залив (залив Дю-Левриер) и был назван. Добрая половина мили отделила летную полосу из кварцевого песка от крошечного причала и бетонных навесов, где была развешена и сушилась рыба. Импозантный блокгауз выглядел успокоительно прочным, созданным, чтобы противостоять ветрам из пустыни, качающим выгоревшие на солнце цветные паруса лодок ловцов омаров в заливе.
   Наступил полдень. Они были в воздухе почти шесть часов, но самый длинный перегон – 625 километров, отделяющие Порт-Этьенн от Сен-Луи-дю-Сенегаль, – был все еще впереди. Путь лежал через залив далее на юг по побережью мимо острова Аргин, известного морским крушением Джерикольта, увековеченным в «Крушении «Медузы». Проклятие моряков, этот риф из белого песка стал благом для Гийоме, совершившего вынужденную посадку на этот клочок суши незадолго до Рождества. Теперь они летели на юг – мимо мыса Тафари, островов Тидни и оконечности мыса Тимирис, последнего видимого ориентира на все оставшиеся почти 300 миль. В поисках холодного воздуха Ригель поднялся на 8 тысяч футов, от этого гребни волн на воде стали напоминать слабую рябь на синем спокойном пространстве. Гийоме слева держался побережья, поскольку Ригель предпочитал избегать высокой температуры и зон турбулентности на границе с пустыней, они летели теперь на несколько миль в глубь моря. Сент-Экзюпери был не в силах подавить слабый приступ страха при виде побережья, уходящего за белую линию горизонта. «С какой стати он так летит? – думал Антуан. – Если что-нибудь сейчас случится, хороши мы будем!» Но Ригель летел беззаботно, и постепенно Сент-Экзюпери уснул на ходу.
   Его дремоту грубо прервал ужасающий шум, похожий на безумный стук неглубоких сковородок. Самолет был охвачен дрожью. Пучки дыма с фырканьем вырывались из двигателя, погрузившегося в жуткую тишину с заключительным разрушающим ударом. Они сожгли подшипники коленчатого вала. «Проклятие!» – кричал Ригель. «Помоги ему Боже!» – подумал Сент-Экзюпери, на мгновение забыв, что эту порцию несчастий им делить на двоих.
   Все, что они могли сделать, так это тянуть до берега, который в этой точке маршрута виднелся у горизонта в виде конусообразных песчаных утесов тыквенного цвета. За песчаными дюнами было довольно протяженное плато, длиною в несколько сотен ярдов. Ригель из последних сил боролся с ослабевшим пропеллером, постоянно теряя высоту. Понимая, что до плато не дотянуть, он направил «бреге» между двумя барханами. Самолет приземлился с треском, потеряв крыло и шасси.
   – Вы не ранены? – прокричал Ригель.
   – Нет, – ответил Сент-Экс, подготовившийся к удару.
   – Это то, что я называю макетированием! – добавил Ригель весело.
   Сент-Экзюпери промолчал, предпочитая не высказываться по этому поводу. Но в любом случае они были живы!
   Пока вылезали из пострадавшего самолета, их потрясла необъятность тишины, где их голоса исчезали, как в одеяле. «Мы оказались, – вспоминал Сент-Экзюпери вскоре после происшествия, – с тремя банками говяжьей тушенки, несколькими литрами воды в радиаторе и, кроме того, двумя пистолетами. Два пистолета на всю пустыню. И тишина, начинающаяся сразу же на расстоянии тридцати метров».
   Она была вскоре нарушена долгожданным гулом «бреге» Гийоме, кружащего в поисках компаньонов. Определив их местоположение, он совершил успешную посадку на плато в нескольких сотнях ярдов от потерпевшего аварию самолета. Потребовалось некоторое время на переброску части мешков с почтой с одного «бреге» на другой, но несколько мешков пришлось оставить на песчаной поверхности плато, слишком мягкой для взлета перегруженного самолета. Было решено, что Сент-Экзюпери останется охранять груз, в то время как Гийоме и Ригель полетят на самую близкую французскую заставу, чтобы разгрузить самолет.
   – Вот, это вам может пригодиться, – сказали они ему на прощание и вручили свои пистолеты и несколько обойм к ним.
   После того как оба ветерана улетели, Сент-Экзюпери занял оборонительную позицию среди дюн, готовый открыть огонь по врагу на дальних подступах. Но ни один синий тюрбан, ни одна мелькнувшая тень не сломали тишину того длинного полдня, нарушаемого только шелковистым шелестом ветра о песок. На один миг беззвучно, как призрак, появился силуэт газели и исчез в волнах песка.
   Пустыня была уже окрашена золотым налетом вечера, когда появился Гийоме. Ему навстречу выскочил счастливый Сент-Экзюпери.
   – Понимаешь, они не появились! – прокричал он, гордо указывая на сохраненные мешки с почтой.
   Гийоме усмехнулся, покачал головой, а затем взорвался издевательским смехом:
   – Не стоит волноваться… Мы забыли сказать вам, что пролетели опасную зону некоторое время тому назад. Племена здесь дружественные.
   Авария, к счастью, произошла недалеко от Нуакшота, сегодня столицы независимой Мавритании. В те годы там не было ничего, кроме форта с гарнизоном из одного французского сержанта и пятнадцати сенегальских солдат. Завидев Гийоме, идущего на посадку, сержант скомандовал построение и равнение на гостей. Вид тех пятнадцати темнолицых солдат, вытянувшихся в струнку, как гренадеры из почетного караула среди океана песка, поразил Сент-Экзюпери своим удивительным несоответствием, подобно дикому цветению герани или салата посреди пустыни Сахара.
   – Ах, вы не представляете, что для меня значит увидеть вас! – приветствовал их сержант со слезами на глазах.
   Два раза в год приходит теплоход с запасами провианта. А затем месяцами не увидишь другого белого человека. Пока в один прекрасный день с тревогой не сообщат с наблюдательного поста о первых потоках пыли на горизонте и по дюнам – значит, мягко ступают верблюды. Иногда это бывает лейтенант, иногда капитан. В последний раз, к вечному позору сержанта, капитан гибко спрыгнул со своего седла и вытер пот со лба, чтобы услышать отвратительные новости: «О, мой капитан, это ужасно! Мне нечего вам предложить. Все выпито». Подвал был сух, они выпили все вино, даже выкурили табак. Это так угнетающе подействовало на сержанта, что он написал рапорт о своей отставке.
   На сей раз им повезло. Подвал переполняли сокровища. Любовно, словно откупоривал самое благородное из старых вин, сержант разлил драгоценные запасы своего гостеприимства. Гости из Франции! Какой подарок небес! В тот вечер, как только солнце скрылось в ореоле скрытой славы, они болтали и болтали. И сержант, служивший далеко от дома так долго, неспособный, подобно другим, трепаться о блондинках из Шавиль или брюнетках из Буржан-Бресс, говорил с определенной нежностью о тех, кто раз или два раза в год нарушал его одиночество на одну расточительную ночь. «Как сказал мне лейтенант… Как сказал мне капитан…»
   Гостям были выданы одеяла, но они расположились на песке, не пожелав спать с остальными внутри форта. Среди ночи они были разбужены всепроникающим холодом пустыни, достаточно сильным, чтобы дать почувствовать прозрачность одеял. В то время как сержант дремал в помещении внизу, все три пилота просидели остаток ночи на террасе наверху. Небо было осыпано звездами, многие из которых Сент-Экзюпери никогда не видел прежде и не знал их названий. Он смотрел в новое небо – с Большой Медведицей, спрятавшейся в углу небес. И там, в созвездии Тельца, мерцала звезда, к которой с головокружительной скоростью мчалась Земля. Пока они болтали, три звезды в ночи тихо упали вниз. Три быстроногих звезды… бесшумно украденных прежде, чем спящий сержант смог бы поймать их. Сент-Экзюпери испытал столь сильное впечатление, что загадал три желания, будто только что увидел первую четверть луны. Первое – чтобы эта наполненная звездами ночь длилась тысячелетия. Второе – чтобы его желание услышали. А третье… третье… касалось всех женщин, чтобы они были чуткими!
* * *
   Получая удовольствие от блестящих рассказов Сент-Экзюпери и его неожиданно мастерской игры в карты, товарищи по пилотному цеху не могли не заметить его склонности к мечтательности и некоторой заторможенности в отношении механических объектов, источников опасности – например, двигателя. Подтверждений невнимательности ждать долго не приходилось. На следующее утро коллеги Антуана начали готовить к запуску двигатель «бреге» Гийоме. После прохладной ночи в цилиндрах появился конденсат, и требовалось много раз провернуть пропеллер, чтобы просушить их. Работу следовало выполнить вручную, так как «бреге» не имел никаких стартеров, и Ригель с Гийоме скоро взмокли от провертывания большого деревянного винта. «Контакт!» – кричали они, когда пропеллер занимал вертикальное положение, а Сент-Экзюпери, сидевший в кабине (для собственной безопасности), включал зажигание. Лопасти устремлялись вниз с покашливанием двигателя, а пилоты следом кричали: «Глуши!» – если ничего не получилось. Процесс следовало монотонно повторить, чтобы снова наполнить цилиндры горючей смесью… «Контакт! Крути… Глуши!.. Крути… От винта… Контакт! Крути…» – пока, внезапно взревев, двигатель не задрожал от избытка сил. Гийоме и Ригель проворно отбежали в сторону, после чего Сент-Экзюпери, чьи помыслы витали где-то далеко, выключил зажигание, как он делал это неоднократно прежде. Можно себе представить гром проклятий в тишине пустыни, которые последовали за этим… Но позже они все смеялись над его хронической рассеянностью. Это стало любимой притчей для пилотов на маршруте, одной из первых среди множества «анекдотичных историй о Сент-Эксе».
* * *
   Дакар, вслед за первым волнующим знакомством с пустыней, вселил мрачное разочарование. После Сен-Луи-дю-Сенегаль, где оранжевые дюны пустыни Сахара сменялись буйной растительностью садов и набережных водоемов Центральной Африки, забитыми челноками и черными гребцами, пейзаж здесь был более сухой, более плодородный и, в какой-то степени, более обжитой, но вызвал у Сент-Экзюпери меньше восхищения. Конечной целью маршрута был Дакар, столица французской Западной Африки, где типично провинциальная французская колония возвеличилась над многочисленным африканским обществом. За четыре года произошла радикальная перемена в отношениях с губернатором, который в 1923 году отказался пошевелить пальцем ради помощи первой исследовательской миссии Латекоэра на том основании, что не уполномочен поощрять «спортивные достижения». В том, что эти летчики были спортсменами, не существовало и тени сомнения, они были даже слегка сумасшедшими, раз летали с еженедельной почтой, независимо от погоды и даже в те четыре изобилующих штормами летних месяца, когда пилоты французской армии предпочитали повесить свои мокрые плащи и шлемы в вестибюле и отсидеться в теплой компании в клубе. Но местным жителям не потребовалось много времени, чтобы оценить выгоды от железных коней Дора, чьи «спортивные выкрутасы» губернатор не имел полномочий поддерживать: люди могли теперь писать домой и получать ответ через каждые две недели вместо полутора месяцев. Вокруг новых героев засиял ореол восхищения, эти «рыцари воздуха» привлекали к себе все больше внимания. Особенно для парня с фамилией Сент-Экзюпери открылись все двери. Он написал домой матери: «Я был принят почти всюду, меня даже приглашали танцевать! Следовало сбежать в Сенегал, чтобы выйти в свет».
   Именно в кафе с танцами, куда часто заходили пилоты Латекоэра, Ноэль Гийоме (жена его друга Анри) впервые встретила Сент-Экзюпери. Он танцевал с девушкой на целую голову ниже его. На его лице блуждала радостная улыбка, столь гордая, будто он вышел из государственного забвения. При этом Антуан постоянно наступал с ловкостью медведя на развязанный шнурок. Он повторял движения, только чтобы быть «одним из обычных парней» и не скучать на вечеринке. Сент-Экзюпери отлично знал свои диковинные размеры и не получал особенного удовольствия от танцев – «спорта для жиголо», как он их иногда называл.
   Нескольких недель такого времяпрепровождения было достаточно, чтобы испытать глубокое отвращение ко всему. Он пробовал, в целом не очень успешно, скрывать это от своих компаньонов. Они уже привыкли к его капризам и не были очень удивлены, увидев его однажды вечером в дакарском ночном клубе в обнимку с томами «Диалогов» Платона, равнодушного к звукам оркестра. «В этом весь Сент-Экс!» – поговаривали они, загадочно перемигиваясь, словно зная, что можно ожидать от интеллектуала, бывшего определенно «оригиналом». Настроение менялось у него внезапно, и затем Антуан ничего не мог поделать, как только опустить занавес, отгородив себя от внешнего мира. «Люди здесь как рыбы на берегу, – жаловался он матери, – они не думают ни о чем, и не грустны, и не счастливы. Сенегал просто освободил их от самих себя». Кое-кого он порицал еще откровеннее, называя «свалкой хлама» со всего Сенегала и Дакара, которые он прозвал «наиболее неприятными из предместий метрополии». Все столь безвкусно, второразрядно, банально… Каждый столь бесцеремонен и бесстыден, обращаясь к неграм со снисходительным «ты», отчего негра бросает в дрожь… Прозябающие на фоне рекламных объявлений Дюбоне… И – о, эта невыносимая безродность! – назначение друг другу свиданий в кошкином доме! «И это все вокруг меня, познавшего коварство людское, способного разобраться в человеке, лишь оставшись с ним наедине!» – так Сент-Экс писал Шарлю Саллю.
   Наконец-то он мог с явным облегчением продолжить возить почту после нескольких недель вынужденного перерыва. В Сен-Луи-дю-Сенегаль он впервые в жизни увидел страусов и поразился их неистощимому аппетиту в отношении часов, серебряных ложек, перламутровых кнопок, кусочков стекла – всего, что сверкало и искрилось. Воспользовавшись преимуществом «люфта» свободного времени в еженедельном обслуживании почты, Антуан отправился в глубь страны на четырехдневную охоту на льва. Путешествуя в распахнутых всем ветрам «родстерах» (автомобиль с двухместным открытым корпусом, складным верхом и откидным задним сиденьем), он со своими спутниками проделал путь через буш «подобно танкам», получив в качестве трофеев внушительное число шакалов и дикого кабана (вепря). Охотники даже предприняли рискованный прорыв в пустыню, где поднимающие пыль вихревые потоки за их поскрипывающими машинами сначала сеяли панику, а затем рождали восхищение на мавританских лагерных стоянках. Когда Сент-Экс, в конце концов, столкнулся нос к носу со львом, столкновение принесло разочарование. Он выстрелил и ранил зверя, и тут его винчестер дал осечку. Раненое животное могло причинить серьезные неприятности своему мучителю, если бы Сент-Экзюпери не догадался напугать зверя длинным сигналом рожка автомобиля. В этом поступке не было ничего героического, вызывающего восторг, и он даже несколько стыдливо описывал этот случай позже в письме к Люси-Мари Декор: «…вопреки правилам, лев не кинулся на меня. Он возмущенно побрел прочь, как какая-то корова. Из-за раны он не мог бежать».
   В дополнение к обычной работе по доставке почты, Антуан выполнял своего рода дипломатические функции, становясь неким послом по особым поручениям. Он самостоятельно представился шейху Булими, пригласившему его посетить свою цитадель в пустыне – окруженную белой стеной крепость в оазисе, напоминающую плывущий среди песчаных волн корабль цвета мандаринов. Расстояние, длиной больше целого дня пути для верблюда от Сен-Луи, самолет преодолевал всего лишь за каких-то полтора часа. Каждый такой рейд в пустыню увеличивал восхищение Антуана ее владыками. Пустыни, «в которой можно встретить людей, остающихся самим собой… где оказывают гостеприимство и принимают тебя под сенью шатра роскошные марокканцы, где можно встретить классические караваны, словно им тысяча лет, и кажется, будто они принадлежат сказочному Багдаду».
   В Сиснеросе его разместили внутри испанского форта, и там ему пришлось писать ночью при свете одной лишь потрескивающей свечи, шипящей и разбрасывающей искры. Снаружи слышались глухой шум морского прибоя и печальные крики караульных на крыше.

   Каждый часовой, в свою очередь, и спрашивал, и отвечал. И звуки звенели в воздухе долго, по мере того как растворялись в расстоянии, подвластном эху.
   «Странную жизнь я веду, – написал Антуан Люси-Мари Декор, – с двумя тысячами километров пустыни Сахара вместо бульвара для прогулок и целой тысячей километров враждебной территории. Отсюда до Джуби – мой завтрашний рейс – нас станут отстреливать, словно куропаток, с бесчисленных лагерных стоянок. Опасность небольшая, потому что марокканцы не учились корректировать стрельбу по самолету. Но когда двигатель начинает спотыкаться – это тревожно. Напоминает спуск в медвежью берлогу».
   Он вернулся в Дакар в начале марта, когда гидросамолет с четырьмя уругвайскими летчиками, под командованием Таддео Ларре-Боргеса, совершил вынужденное приводнение на некотором расстоянии от Джуби во время перелета через Южную Атлантику. Опрокинутые волной, они поплыли к берегу, но там их окружила, захватила в плен и ограбила толпа завывающих воинов. Мермоз и Билль по пути на север с почтой, погруженной в Дакаре, разглядели обломки гидросамолета недалеко от устья реки, и Гийоме и Ригель, находившиеся в тот момент в Джуби, были отправлены на поиски оставшихся в живых. Они, наконец, определили их местонахождение далеко в глубине континента. Вскоре Рейн и Антуан направились туда из Джуби с переводчиком, и им удалось выполнить деликатное поручение по ведению переговоров о выкупе.
   Для Сент-Экзюпери, жаждущего приключений, все это вызвало разочарование. Несчастный случай произошел, когда он находился в Дакаре, конечном пункте линии, и он достиг Джуби лишь после того, как все уже благополучно завершилось. Он слышал рассказы уругвайцев (у слушателей волосы вставали дыбом), в том числе о том, как марокканцы несколько раз порывались пристрелить пленных, как собак. Случись французским летчикам оказаться на их месте, ни один не выжил бы.
   Во время той остановки на пути следования в Джуби он впервые попал в песчаную бурю, и его едва не пристрелили. Решив, будто ночь, черная, как смола, и воздух, густой, как сажа, – надежная защита, Антуан после обеда вышел из будки пилотов без сопровождения обычного стража. Вдруг он услышал шаги подкрадывающегося к нему человека, и кровь застыла в его жилах. Ослепленный штормом, даже без револьвера, Антуан стал на ощупь искать путь к стене форта. Прозвучал пронзительный окрик испанского часового.
   «Друг… старый друг… Друг… детства», – бессвязно заговорил Сент-Экзюпери, с отчаянием произнося на ломаном испанском все, что мог вспомнить. Припадая к земле, он на четвереньках торопливо пополз к будке. Выстрел раздался позади него как раз в тот момент, когда он толкнул дверь.
   Однажды недалеко от реки Сенегал двигатель его самолета заглох, и Антуан приземлился около отдаленной деревни, которая никогда прежде не видела белого человека. Ему предложили циновку для ночлега и даже хижину, а в обмен он подарил своим хозяевам горшок джема. В три часа утра, едва луна взошла над пальмами, два местных проводника сопровождали его верхом на всем пути до следующего поселения. Он представлял себя «старым исследователем», например Ливингстоном, но был плохо подготовлен к путешествию и в деревне сильно простудился. Когда Антуан снова попал в Дакар, его трясло и он почти не мог двигаться. Его отправили в больницу, где поместили на верхней койке, прямо над бедной, умирающей от желтой лихорадки женщиной.
   Следующий месяц он провел в битве с москитами и со своей лихорадкой, наблюдая за пациентами больничной палаты, бродившими вокруг него в полосатых тюремных пижамах. Весна прошла, уступая место лету – ужасному, душному сенегальскому лету, когда горячая пелена невыносимой жары ложится поперек сахаристого неба, внезапные порывы торнадо срывают верхушки пальм, когда сплошные потоки сильного ливня промачивают пропаренную землю, и европейцы, не поселившиеся здесь вместе с семьями, остаются в насквозь мокрой одежде, пропитавшейся водой, словно губки. Поговаривали о чуме, о новой волне желтой лихорадки, совсем такой, которая подкосила Дакар три года назад.
   «Она еще не умерла», – отметил негр-дежурный, кивнув как-то на разрушенное лихорадкой существо на нижней койке под Антуаном. Хорошее ободрение для него! Взвесившись, он обнаружил, что потерял пятнадцать фунтов, – «от скуки и тоски», как он забавно выразился. Письмо, полученное им от Шарля Салля, принесло грустные новости: старый друг, Луи Боневи, с Вилла-Сен-Жан, недавно умер в Марокко, как и Марк Сабран в предыдущем сентябре. Рок витал над этим континентом, и, что бы ни случилось, Саллю надо оставаться в Европе.
   «Я начинаю становиться суеверным. Хотя Марокко мягче и приятнее по сравнению с этим мусорным ящиком Сенегалом! Малый напротив имеет странную болезнь. Черви, длинные красные черви ползают по нему, по всему его телу, и это так ужасно…»
   Сент-Экзюпери, наконец, выкарабкался из болезни, но ему дали несколько месяцев отпуска, чтобы он полностью восстановил свои силы. Он прилетел во Францию, изумляясь и восхищаясь зеленью травы, тучностью коров, пасущихся на полях золотистой люцерны около Сен-Мориса, ласковому вечернему бризу в Агей, где он провел несколько недель с сестрой Габриэллой и ее мужем Пьером. Как сильно отличался этот ласковый шелест прибоя спокойного моря от беспокойных волн Атлантики!
   Он еще поправлялся, когда получил телеграмму с просьбой немедленно прибыть в Тулузу. Дора сообщил ему новости, пока они направлялись в контору. Антуан был назначен chef d'aeroplace[7] в Кап-Джуби.

Глава 7
Год среди марокканцев

   Ситуация в Джуби неуклонно ухудшалась начиная с отъезда в конце 1925 года приветливого полковника Бена, каталонца, благосклонно относившегося к пилотам Латекоэра. Чтобы обеспечить право перелетать Рио-де-Оро, Беппо де Массими в Мадриде пришлось остановится на оригинальной схеме формирования испанской компании «Аэро-Эспаньола», под эгидой Франциско Бержамина, бывшего министра иностранных дел Испании. Теоретически компания, как предполагалось, обеспечивала воздушное почтовое сообщение от Сан-Себастьяна на север, далее вниз через Мадрид к Севилье, затем через пролив к Марокко и вниз вдоль побережья Африки. Поскольку регулярная почта, обслуживающая крошечные заставы в Джуби и Сиснеросе, была скорее роскошью, нежели необходимостью для испанцев, в текст обязательств был включен более важный пункт назначения – Канарские острова. От Джуби они отстояли только на пару сотен миль на запад над океаном к Лас-Пальмасу и Тенерифе, таким образом, на бумаге во всяком случае, могли все быть охвачены одной обширной сетью. На деле сотрудники «Аэро-Эспаньола» никогда не поднимались в воздух, ориентируясь на контроль за выполнением требований авиаперевозчиками и за соблюдением правил посадки в аэропорту. Никто – ни в Мадриде, ни на местах – ни на мгновение не сомневался в фиктивной природе самой схемы. Но договор поддерживал кусочек испанской гордости и лестную иллюзию, что при полете над испанской территорией Мермоз, Гийоме и их товарищи работают на испанскую компанию. Чтобы поддержать эту фикцию, капитан Сервера, прежде служивший в испанской армии, был размещен в Тенерифе как постоянный представитель «Аэро-Эспаньола». На этом посту он проявил себя как большой мастер в умасливании губернатора Канар (под чьей юрисдикцией находились форты Джуби и Сиснерос) и как личный друг полковника Бена.
   Отъезд Бена стал, таким образом, двойной потерей для Латекоэра. Именно при его активном участии была налажена система выкупа захваченных марокканцами французских пилотов. Хотя он стремился умилостивить диких соплеменников в пустыне песетами и мешками с зерном и сахаром, вообще-то воздерживался от подкупа их наиболее желанными для всадников пустыни товарами – оружием и боеприпасами.
   Его преемник, полковник де ла Пенья, оказался менее гибким. Он не питал ни грамма особой симпатии ни к французам, ни к Сервере – испанцу, работавшему у них. Его назначение в Джуби, кроме того, совпало с выходом Лиоте из Марокко. Чтобы подчинить себе Абд-эль-Крима и его мятежников-дезертиров из иностранного легиона, французы прислали десять полностью развернутых дивизий под командованием маршала Петена, сконцентрировав их к северу от Атласских гор. Это было использовано пронемецкими элементами в Мадриде, чтобы посеять новые опасения и волнения. Если французы и стремились разместить свои базы в Джуби и Сиснеросе, то отнюдь не из филантропического желания помочь почтовым служащим: в действительности они готовили захват Рио-де-Оро, уже оказавшегося в кольце мехаристских застав в Фор-Гуро и Атаре.
   У немцев нашлись иные причины не хотеть присутствия французских пилотов в испанской части пустыни Сахара. Цепь сильна своим самым слабым звеном; и если цепь баз Латекоэра удалось бы разъединить в Рио-де-Оре, действия компании в Латинской Америке, где французам сопутствовал оглушительный успех, были бы обречены. В условиях запрета на производство самолетов по условиям Версальского договора немцы во главе с Дорнье устремили свои взоры на Латинскую Америку и деловито пробовали создать авиапромышленность в Испании. Их главный сторонник в Мадриде, капитан (позже майор) Рамон Франко, уже проложил курс в январе 1926 года, перелетев на борту гидросамолета Атлантику от Кадиса до Буэнос-Айреса. Разрабатывались тщательные планы связать Европу и Южную Америку посредством «цеппелинов»; и казалось, немцы положили хорошее начало, когда в январе 1927 года до Мадрида неожиданно дошли новости о подписании контракта на перевозку почты между Латекоэром и Аргентиной. Рамон Франко послал своим друзьям-офицерам из аргентинской армии гневную телеграмму с призывом продемонстрировать массовый протест против такого проявления расположения в отношении французов. Примо де Ривера в наказание приказал арестовать его и засадить на два месяца в тюрьму, но несколькими днями позже этот горячий летчик преспокойно отправился в Германию в «ознакомительную поездку» – доказательство мощной поддержки, которой он пользовался, как и многие другие генералы хунты.
   Такой была ситуация, когда весной 1927 года Сент-Экзюпери был назначен на направление Дакар – Джуби. Пара немецких агентов из Ифни работала и, как известно, снабжала марокканцев к югу от Дра оружием и боеприпасами. Именно из немецкого маузера убили Эрабля и смертельно ранили Гурпа. Именно немецкими или испанскими пулями – в это верили многие пилоты Латекоэра – их обстреливали почти ежедневно, когда они пролетали над лагерями марокканцев вдоль всего побережья.
   Подозрение подтвердилось, и весьма драматично. Однажды утром в марте 1927 года Квид Хадж'Раб – бывший марокканский конник арабской кавалерии, штурмовавший Гурпа и Эрабля, – нагло въехал в Кап-Джуби с пятнадцатью верблюдами и сорока воинами эр-Гибата, вооруженными французскими карабинами и немецкими маузерами.
   Кочевник с кинжалом на поясе, которого дважды пропускали в форт, где его принимал полковник де ла Пенья, с удовлетворением наблюдал, как его верблюды, навьюченные тяжелыми тюками, выходили из форта. Французские пилоты и механики видели, что в тюках лежало нечто потяжелее, нежели чай, ткани или сахар, которые марокканцы обычно обменивали на шерсть, состриженную с их овец. Как только караван поравнялся с ангаром, Квид Хадж'Раб, под дикие приветственные выкрики толпившихся марокканцев, повернулся в седле и презрительным жестом показал, будто он перерезает горло. Его воины собезьянничали, затрясли кулаками и направили свои ружья на французов.
   После их отъезда марокканцы-переводчики объяснили Жану Мермозу и его сослуживцам, что караван направлялся штурмовать Порт-Этьенн, расположенный на расстоянии в тысячу километров, как раз за раскаленными песками пустыни. Это было слишком для Мермоза, уязвленного насмешкой, легко читаемой в глазах ободренных марокканцев. Немного погодя он поднялся в воздух, якобы в обычный испытательный полет на «бреге», неистово прогудел над лагерной стоянкой эр-Гибата и повалил несколько черных палаток воздушным вихрем от своего пропеллера. Этот донкихотский порыв не остановил Квид Хадж'Раба и не свернул его пиратов пустыни с дороги на юг. Но последующие разведывательные полеты прослеживали движение каравана, и к моменту атаки на Порт-Этьенн, десятью неделями позже, гарнизон его был готов отразить нападение. Так же как и арабские всадники на верблюдах Атара, напавшие на воинов Квид Хадж'Раба с тыла и вырезавшие всех до одного.
   Для Мермоза и его сослуживцев то была приятная месть за резню, учиненную над Эраблем и Гурпом, но это далеко не способствовало улучшению их напряженных отношений с испанцами, более склонными теперь обвинить французов в «подстрекательстве в пустыне». Ситуация в Джуби усложнялась присутствием там «эскадрильи Сахары», которую испанцы, дабы не давать французам превзойти их, разместили, чтобы следить за своей обширной империей. Но офицеров-пилотов ограничили в действительных полетах. Шел месяц за месяцем, и члены эскадрильи все больше мрачнели, наблюдая, как летчики Латекоэра то взлетают, то садятся, в то время как сами они порой неделями прикованы к земле из-за недостатка топлива. Авиаторы – люди действия, не дипломаты, и Мермозу и его сослуживцам, накопившим против испанцев множество обид, не всегда удавалось скрывать снисходительное пренебрежение, которое они испытывали к ведущим «легкую жизнь» военным собратьям. Это вело к обострению неприязни и ссорам, да и интриганы марокканцы злонамеренно разжигали вражду.
   На Сиснеросе, где французам запретили установить ангары и даже сарай или навес для хранения инструментов, одному из первоклассных механиков Латекоэра в конце концов удалось умилостивить испанского губернатора, ремонтируя его автомобиль «форд», восстанавливая местный водяной насос и даже подковывая его лошадь. Но в Кап-Джуби, где отношения оставались тягостно напряженными, для обработки колючего полковника де ла Пенья необходим был кто-то внушительнее, чем механик. Вернувшись в Тулузу, Дидье Дора проницательно рассудил, что Сент-Экзюпери – именно тот, кто ему нужен. Имя, дворянство, офицерское звание, вероятно, могли произвести впечатление на капризного и заносчивого кастильского аристократа, много воображавшего о себе. К тому же Сент-Экзюпери отличала легкая утонченность, порой свойственная людям высокого происхождения.
* * *
   Жозеф Кессель, посетивший Кап-Джуби спустя несколько месяцев после окончания служебной командировки Сент-Экзюпери, оставил нам душераздирающее описание этой заставы в пустыне. Такой он ее нашел тогда. «Ряды скрученной колючей проволоки защищали форт на расстоянии двух километров. В течение дня они отмечали пределы зоны безопасности, которая сокращалась ночью вплоть до стен форта. Он населен подавленными, удрученными и унылыми людьми. Джуби использовался испанцами как исправительная тюрьма, и солдаты, охранявшие арестантов, мало чем отличались от своих подопечных. В своих изношенных, изодранных униформах и сандалиях, с изможденными лицами, иногда неделями не бритые и не мытые должным образом, они чахли впустую, погруженные в безделье и молчание. Даже офицеры с трудом сопротивлялись разрушительной эрозии песка, одиночества и палящего солнца. Я провел один час в некоем подобии оборонительного сооружения, превращенном в столовую, слушая монотонные звуки, сопровождавшие игру в кости. Это были единственные звуки в этом скоплении фантомов. Отнюдь не человеческого голоса. Лица, лишенные всякого выражения».
   В последующих рассказах Сент-Экзюпери и даже в его письмах мы не найдем ни единого упоминания об этих бредущих призраках.
   Только в его первом письме, написанном из Джуби матери, есть мимолетное упоминание о них. «Какое-то время я немного занялся греблей, вдыхаю чистый воздух моря и играю в шахматы с испанцами, которых я расположил к себе моими великолепными рекомендациями». Что означают эти последние слова, неясно, поскольку не сохранилось никакого следа этих самых «великолепных рекомендаций» в уцелевших частях архива компании Латекоэра, почти полностью рассеянном по ветру в годы прошлой войны. Возможно, Беппо де Массими тряхнул стариной в Мадриде с обычным для него рвением. Также возможно, что Жозе-Мария Кино де Леон, испанский посол в Париже, однажды уже помогавший Латекоэру приступить к делу в Южной Америке, замолвил словечко за нового начальника аэропорта в Джуби перед своим другом, королем Альфонсо XIII. Испанцы, хотя и обязанные по политическим соображениям оказывать крайне «теплый» прием французам, все же не были слишком уж недовольны появлением нового лица среди них, да еще вносящего свежую струю в их быт, да еще такого знатока как шахмат, так и карточных трюков. К тому же им, скорее всего, доставляло немалое удовольствие наблюдать, как общается Сент-Экзюпери с престарелым полковником де ла Пенья: познания полковника во французском были столь же примитивными, как и владение Сент-Экзюпери кастильским, который он щедро пересыпал провансальским, почерпнутым еще ребенком от матери.
   С марокканцами его успех имел куда большее значение. Он начал с многочисленных вопросов, которыми засыпал марокканских переводчиков по поводу самого Кап-Джуби, всего района и племен, его населяющих. Воины Изаргина, обнаружил он, оказались самыми лояльными и к французам, и к испанцам, и наиболее открытыми к сотрудничеству. К основным нарушителям спокойствия относились племена Аит-Усса, Аит-Гут и жестокий эр-Гибат, воюющие между собой не меньше и не реже, чем против бледнолицых неверных. Сент-Экзюпери захотел исследовать дикую местность, окружавшую форт, и познакомиться с языком жителей, населявших ее. Подобного интереса никто из пилотов Латекоэра до него не проявлял. Его просьба вызвала некоторый переполох. Переводчики, как правило, люди неграмотные, явно не соответствовали поставленной задаче. Но спустя непродолжительное время удалось откопать марабута, или странствующего мусульманского святого человека, который согласился каждый день преодолевать утомительный путь из пустыни и давать Сент-Экзюпери уроки. Вскоре распространился слух о некоем приехавшем в Джуби «руми», человеке нового и любопытного сорта, пожелавшим неделю за неделей тратить время и исписывать листы бумаги витиеватой исламской вязью. Стоило ему выйти из будки-лачуги Латекоэра, как его осаждали нищие, прихрамывая от близлежащего колодца, и толпа сверкающих глазами мальчишек, вытанцовывающих босиком вокруг него, выпрашивая кусочки шоколада. Особенно впечатляли Антуана маленькие девочки с их огромными черными очами и тоненькими ручками. Хоть и одетые в лохмотья, они двигались с изяществом индийских принцесс и поднимали на руки своих крошечных младших братишек и сестренок с чисто материнской заботой.
   Любопытство взяло верх над враждебностью, и, укутанные в синее, прибыли вожди. Посмотреть на удивительного чужестранца, интересовавшегося их языком и образом жизни. Вскоре их уже приглашали выпить стакан дымящегося чая с «руми».
   Вместо внушительного стола и стула с высокой прямой спинкой, на котором восседал полковник де ла Пенья, принимая посещавшие его делегации в своего рода «тронном зале» внутри форта, Сент-Экзюпери располагал самодельным столом из двери, закрепленной на паре пустых топливных бочек. Но марокканцы, усаживавшиеся на корточки прямо на полу перед ним, казалось, ценили это отсутствие претенциозности. В пустыне обычаи гостеприимства священны, и пускай можно безнаказанно перерезать горло почти любому, кто осмелился оказаться на «чужой» территории, гость, которого пригласили в палатку, священен. Прошло совсем немного времени, и Сент-Экзюпери стали приглашать посетить вождей в их собственных шатрах. Причем эскорт из марокканских всадников обеспечивал ему защиту, поскольку они проезжали милю или около того внутрь континента, по той самой дикой терра инкогнита, которую никто из испанцев до сих пор не рисковал исследовать.
   «Растянувшись на их коврах, – писал он матери, – я могу видеть из-под отогнутого брезента этот спокойный, закругленный песок, эту горбатую землю и сыновей шейхов, играющих голышом на солнце, а верблюды отдыхают тут же, привязанные около палатки. И у меня возникает странное ощущение. Ни отдаленности, ни изоляции, а мимолетной игры». Он оказался, наконец, в «логове зверя», но местные «звери» были совсем как ручные, по крайней мере на какое-то время. С помощью переводчиков он даже сумел научить кое-кого из них петь «Марсельезу»!
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →