Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Игуана может находиться под водой в течение 28 минут.

Еще   [X]

 0 

Имя Твоё (Богатов Михаил)

В основу положено современное переосмысление библейского сюжета о визите Иисуса к двум сёстрам – Марфе и Марии (Евангелие от Луки, 10:38–42), перенесённого в современное время и без участия Иисуса. Основная тема книги – долгий и мучительный путь обретения веры, отличие того, во что мы верим, от реального присутствия его в нашей жизни.

Год издания: 2015

Цена: 299 руб.



С книгой «Имя Твоё» также читают:

Предпросмотр книги «Имя Твоё»

Имя Твоё

   В основу положено современное переосмысление библейского сюжета о визите Иисуса к двум сёстрам – Марфе и Марии (Евангелие от Луки, 10:38–42), перенесённого в современное время и без участия Иисуса. Основная тема книги – долгий и мучительный путь обретения веры, отличие того, во что мы верим, от реального присутствия его в нашей жизни.


Михаил Богатов Имя Твоё

В продолжение пути их пришел Он в одно селение; здесь
женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой;
у нее была сестра именем Мария, которая села у ног Иисуса
и слушала слово Его.
Марфа же заботилась о большом угощении и, подойдя, сказала:
Господи! или Тебе нужды нет, что сестра моя меня одну оставила
служить? скажи ей, чтобы помогла мне.
Иисус же сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! ты заботишься и
суетишься о многом,
а одно только нужно; Мария же избрала благую часть, которая
не отнимется у нее.

Евангелие от Луки, 10:38-42
   Мария была так полна мечты, ее влекло куда, она не знала, желалось ей чего? сама не знала! Мы слегка подозреваем эту милую Марию в том, что она сидела так у ног Господних, больше чтоб испытывать это состояние, нежели ради духовной жажды!
   Вот почему обращение Марфы: Господин, скажи, чтоб она встала! Она боялась что сестра предастся сладостным чувствам и остановится на этом
   Марфа была настолько положительна, что ее глубокая связь с миром не мешала ей направить все дела свои и занятия к вечному спасению. – И Мария должна была сначала стать Марфой, прежде чем действительно стала Марией. Ибо, когда она сидела у ног Господа нашего, она еще ею не была: была ею по имени, но не по духовным делам своим. Она была еще в полосе восторгов и сладких чувств: она еще только пришла в школу и училась жить. Тогда как Марфа была по существу так утверждена, что могла сказать: Господин, скажи ей, чтобы встала! То есть: Господин, я бы хотела, чтоб она не сидела тут, восхищенная, я бы хотела, чтоб она теперь же училась жить, чтобы вошло это у нее в плоть и кровь. Скажи ей, чтоб встала! Дабы стала она совершенной.
Мейстер Экхарт. Мария и Марфа
Веками сотворенная печаль
пришлась по вкусу веку: Fleurs du Mal
залить слезами, пробежать страницы
в запретный сад, где высохла едва ль
одна слеза влюбленной ученицы.
И К Лазарю твердящие уста —
как Юлиан, приемлющий Христа,
когда проказа пахнет адской серой,
как на колени ставшая сестра
перед сестрой, глумящейся над верой.

Ольга Седакова. Проклятый поэт

Вступление


   И когда Марфа засыпает, мечтать она принимается не сразу. А когда она начинает, то даже не понимает почему мечты её разворачиваются в приятные общем-то картины, в коих она принимает самое внимательное участие, почему разворачивается то через вздох усталости и разочарования даже, ставшего уже обыденным, ведь и в самом деле, день закончился и вроде бы она жива и здорова, и сестра её в порядке, сестре свойственном, и маменька, и папенька живы и внешне даже являют благополучие для взгляда родственного, ближнего или просто завистливого стороннего, да и она, Марфа, не желает ничего особенного, научившись желать исполняемого лишь, о недостижимом даже не помышляя, и уютно, и тепло в постели ей её, но тем непонятнее, тем сильнее действует на неё грусть отрешающая, оказывает влияние своё неблаготворное, и лучшее её самое перед сном вдруг окрашивается в тона мрачные вздоха тяжёлого, и звучит всё с эхом тоски будто, даже самое фантастическое мечтание её укутывается в тени печальные, и чем диковиннее, тем ярче кайма обрамляющая мрака, чем ярче цвета в середине, тем натуральнее по краям тоскливое обрамление, не понимает Марфа что же с нею такое, и корила прежде себя за натуру свою, недовольство неблагодарное хранящую, но то прежде, а ныне стали отвращать её от мечтаний её тени тоски и печали невнятные, и вместо того, чтобы мечтать беззаботно, размышляет Марфа теперь: почему мечтать даже не смеет ныне о приятном беззаботно, и себя понять в отношении этом стремится вечер каждый, на безнадёжность усилий этих и безрезультатность повсеместную, утром блекнущую до глупостей вчерашних хандрических, несмотря;
   и когда Марфа засыпает, не в царство грёз погружается она думами своими девичьими, а к грусти, все-все мысли её сопровождающую подспудно, нисходит она и из под спуда совлечь чары её желает, и намерения собственные, но себе же тайные на свет очей собственных вывести, и причины к состояниям своим меланхолически беспричинным отыскивает, но не верит в них зато, а в то что причин быть не может или неподвластны ей они, не думает даже, увлекаясь, и причины не отыскивая, внимание на всякой подворачивающейся мелочи сосредотачивая, зато зная уже наверное, и вечером подтверждается то непременно, что хандра её вечерняя не такая уж и вечерняя, она и днём никуда не девается, так лишь, задремлет под лучами солнечными, зато днём Марфа не помнит даже этого о хандре вечерней повсеместной, не распознаёт её нигде и вечером кажется ей, будто днём она просто забывает самое существенное в себе, а днём кажется, будто по вечерам она краски себе намеренно сгущает от делать нечего или вовсе об этом не вспоминает, а днём-то делать есть что всегда, и не может иначе разобраться Марфа с этим, знает лишь, что дневная деловитая и вечерняя печальная уживаются в ней завсегда, а кто из них главная и кого из них кому подчинить, не гадает даже уже, ведь дневная всегда отмахивается от вечерних печалей вчерашних как от старья отсыревшего перед лицом дня всегда нового и всерьёз ничего не принимает, а вечерняя решений принятых не помнит утром, и остаётся теперь, ко сну уходя, третья, недавно появившаяся, которую обе прежних приняли сразу, та остаётся, которая знает: не решить этого спора печали и забвения никак, и жить с ним приходится, и что ужасное самое: дальше придётся тоже и может быть хуже, и оттого как удерживается эта третья во все времена суток, немного странно ощущает себя Марфа, и догадываться начинает вполне уже о том, что же именно третья изначально в себе внесла в жизнь её расколотую надвое: и первая вечерняя, и вторая дневная, обе суть одно, и были и есть и будут до смерти её, и одно это зовётся третьей, а вот о последней ничего сказать нельзя и вопроса ей не поставить, говорит и вопросы задаёт только она сама, и ничего не поделать с этим уже, такая вот безысходность, и с нею спать приходится так верно, как ни с каким мужем жена никакая ни разу ещё не;
   и когда Марфа засыпает, не видит она, как в мечтаниях прежняя ненужность её для людей других сказывается, и каждое мечтание из ненужности этой в растения диковинные и экзотичные вырастает, и цветами оргазмическими раскрывается само собой будто, да и как Марфе это увидеть, ежели так хороша она собой, что никто не называл её уродливой или дурной, кроме случаев, редких впрочем, когда сказывающие такое теми словами в бессилии её красоту завоевать признавались лишь, и так поражение своё отмечали нестыдно для друзей, а к ней, напротив, не относилось это тогда никак, и для неё, и для подруг её дневных комплимент это был и не иначе, и говорящий это знал, яростнее ещё распаляясь, и кожа Марфы гладкая и упругая, настолько, чтобы даже знающий Марфу хорошо как сестру, такой кожи коснувшись, возжелал её будто незнакомую, и тело её страстно настолько, что кажется ей иногда, будто никто телу такому не нужен сторонний, и само собой оно довольствоваться умеет, а именно такие тела самое бурное желание со стороны и вызывают, и груди её небольшие такие, что рука любая, их коснувшись, тут же воли супротив не отпустит ни за что, знает это Марфа о себе всё, но не замечает каким всё это негодным в одиночестве хламом делается, все желания эти к ней, все прикасания и взгляды, среди людей будто назойливые мухи, успевай лишь отмахиваться то и дело, и Марфа отмахивается и в отмахивании таковом поднаторела, и редко кто цели достигает, но в одиночестве любое касание цели достигшего чуть ли не чудом вспоминается завсегда, и знает Марфа о себе людской желанной и неприступной, и догадываться уже начинает о себе одинокой и ненужной, и не может примирить этих двух, людская неприступная воли супротив в кокетствах игривых расплывается, одинокая ненужная хоть о ком, о любом, мечтает нежном, но неприступная смеётся на людях над ненужностью девичьей, а ненужная до того бессилием наполнена, что даже и не помышляет до себя боль свою донести и лишь жалеет неприступную ненужная, и себя в ней оплакивает, и сказать при всех не может, как никакая красота её ни на что не годится, и сыта ею не бывает она в одиночестве, а давится лишь, как ничтожны все эти ужимки и уловки, к себе заманивающие, оттолкнуть чтобы лишь сразу же, как они самоубийственны и унижают одинокую, и плодят лишь ненужность её, а одиночество гордостью не насытить, и самоудовлетворением не удовлетворить, и неприступностью перед одиночеством не похвалиться, аргумент жалкий, и пора бы уже не думать о том как о тебе другие подумают, коих в одиночестве рядом никогда не оказывается, а вот ненужность потоком нескончаемым во все поры кожи красивой и тела желанного другими наполняет Марфу, и ко дну печали безысходной тащит, а на дне том много рытвин и ухабов, и надежд затонувших и мечтаний детских несбывшихся, тайн и страхов собственных обретается, и не сказать желанной людьми себе дневной: пойдём со мной хоть раз, на дно наше, одинокая одна Офелией там бродит, всё чаще и чаще, и вновь и вновь узнаёт знаемое, и рыдает в подушку, от маменьки своей обряд нехороший сей перенимая, в то время как людская дневная всё более хохочет, глазки строит прекрасные умело и миленькие улыбочки всем подряд раздаёт;
   и когда Марфа засыпает, начинает она охотиться за той дивной людской, ей вечерней одинокой не внимающей, и находит её тут как тут в мечтания диковинные погружённую: идёт Марфа дневная по Лос-Анджелесу какому-нибудь в туфлях красивых на каблуке высоком, по залитому солнцем непыльному тротуару, и в руке держит пакет бутиковый, где пеньюар нежнейший цветочный только что купленный обретается, идёт она к машине своей и во взглядах встречаемых людей даже зависти не усматривает: настолько она счастлива в безмятежности своей, настолько другие тоже счастливы и красивы счастьем своим, ей подобно, и никакого намёка на несчастье и бедность и злость от нищеты нет во взглядах их, её взгляд и их, встречных, все открыто смотрят и улыбаются, они все как одно целое, и она с ними там же, отзывчивые и благотворительные, но здесь они лишь покупают вещи красивые и дорогие для любви своей, и лишь если кто из них о помощи попросит, они все, и она тоже, поможет ему, конечно, бедолаге, но все знают и верят в то, что никто здесь в помощи не нуждается, и оттого легче на других глядеть, и оттого счастливее каждый здесь делается, а затем путь на машине с верхом открытым, когда ветер тёплый волосы ей развевает, нежно щекотит по шее обнажённой волосами её шелковистыми, и по плечам под тканью тончайшей, а машина вдоль побережья с левой стороны морского гладью солнечно-бирюзовой сверкающего разворачивается, и по эту сторону тротуар людьми беззаботно загорелыми и не специально красивыми полнится, они ей приветливо машут, и она им в ответ улыбается, очки тёмные на кончик носа сдвинув слегка, по правую сторону магазины с вещами дорогими, но красивыми, и с кафе под зонтиками пёстрыми для купающихся, где пьют они коктейли прохладные и о любви говорят на свиданиях долгожданных или случайных, и никакой России чтоб убогой здесь не мелькнуло, и дом на холме белый тогда встретит её воротами автоматическими, и снова вежливый пожилой садовник, отца ей её напоминающий, снова восхищённо скажет, что госпоже лучше всё-таки пользоваться услугами шофёра, на что она ответит, весело смеясь, это такое ритуальное приветствие между ними, ответит, что предпочитает сама водить машину, что ей это нравится, и садовник в шутку упрекающе закивает головой, молча поклонится и отойдёт снова вглубь сада её великолепного, а она душ примет, прохладных апельсинов выжмет в сок себе освежающий, и теперь время в бассейне поплавать, в саду расположенном, из коего вид открывается на гладь морскую бесконечную, но тут Марфа одинокая себя прерывает и, кажется, рушится всё;
   и когда Марфа засыпает, она спрашивает у так мечтающей: а как же я, и не говорит ничего больше, и досаду испытывает, и в молчании длительном, в комнате, сумраком окутанной, в постели, теплом уютным пододеяльным согретая, неизвестно кто уже, какая из них, говорит: быть знаменитой и любимой, что в этом плохого, но ответа нет, и тогда поправляется Марфа: быть богатой и любимой, что в этом плохого, а любимой и небогатой, будто спрашивает тишина комнатная с изредка доносящимися из окошка издалека проезжающими машинами, тогда всё как в России будет, а я не хочу как в России, а что там нет бедных, не в России, хорошо, сдаётся на милость молчания, давящего своим упрямым сопротивлением и клонящего неизвестно к чему, мне всё равно где, но быть любимой так, чтобы бедность не мешала любви моей, и теперь молчание долгое, и не спрашивает уже ни о чём вовсе, и даже не кажется, будто спросить желает, но Марфа не вытерпливает, отвечает: нет, любовь не может длиться изолированно, но почему она не может, ведь любовь может всё, нет не может она всего, если Бог, Бог любовь, то Он может всё, а сама по себе безбожная она ничтожна, слышишь, Марфа, ничтожна, но Марфа не желает слушать, хотя и знает, что это правда, и что дневная в мечтах солнце тем ярче представляет, чем яростнее от одинокой хочет избавиться и заглушить её вопросы, и каблуков таких она никогда не надевала, да и надеть не сможет на людях реальных, лишь вымышленных;
   и когда Марфа засыпает, она продолжает мечтания свои без энтузиазма прежнего, она в новом пеньюаре и входит в спальню к ней Он, и она даже не хочет видеть Его лица, и знать о Нём ничего-ничего не желает, кроме двух вещей, Он пришёл к ней, потому что её любит, и это именно Он, а не кто-то другой, но если Он здесь она и так это всё уже видит исполненным, всё это уже сложилось, если уж она это знает и лежит здесь, и потому она к Нему спиной лежит, и это здорово, что можно вот так вот быть здесь себе спокойной и затаённой одновременно, а там, позади, Он глядит на неё с желанием и некоторым опасением отказа, но желание побеждает, и Он к ней приближается, она Его не видит, и хотя ждёт, но всё равно неожиданным оказывается вдруг Его касание к плечу её;
   и когда Марфа засыпает, она сама не ведая как, начинает под простынёй ласкать себе грудь, сначала двумя руками, но она этого не памятует, а затем уже одной рукой, потому как другая водится сама собойно по живота её глади и вниз готова спуститься уже вроде, но теперь Марфа останавливает себя не без трепета, а со стороны ещё и усмешку даже на лице своём клейко нацепленную видит будто: считаешь это недостойными фантазиями, спрашивает тишина Марфина у Марфы, а какие фантазии достойны были бы внимания твоего высочайшего, быть богатой глупой романтичной дурой плохо, хорошо, но быть не дурой лучше почему, скажи мне, почему, не потому ли, что все вокруг глядя на тебя дуру скажут: дура, а глядя на не дуру, скажут: не дура, да, но ни дуре, ни не дуре до окружающих дела нет особого, первая занята своими глупостями, вторая своими умностями, а ты, если ты думаешь об этом и себе сама мешаешь, не мнишь ли ты себя выше ума и выше глупости, или даже вне, по ту сторону, так сказать, но что это за сторона, знаешь, нет, чего же молчишь, а;
   и когда Марфа засыпает, странно сменяются её мысли о фантазиях недостойных самими фантазиями недостойными, а руки её и тело её то удовольствие извлечь взаимно устремляются, а то покоятся как ни в чём ни бывало, и ежели кто спросит Марфу, мечтает ли она сейчас, и да и нет можно сказать, ласкает ли себя она, и да и нет можно сказать, и если кто спросит Марфу первое или второе, то в ответ она либо спящей притворится, либо ответит: а вам какое дело, и это зависело бы от того, кто именно спросит, и она снова о таком именно Нём мечтает уже, и ласкается, и вопросы неприятные задаёт, но помнит пока ещё, что никто не спросит её ни ласково, ни грубо, ни нежно, ни площадно, ни лирично, ни комически, а потому мечты её хоть и завлекают, да снова в тенях мрачных за светом их манящим маячат тоски унылые фигуры, но не смотрит она на них, и видит она их, и всё это сразу же;
   и когда Марфа засыпает, в мечтаниях её Он именно и никто другой касается, а мечты прерванные вопросами неуместными, со стороны тишины шелестящими, выглядят уже не увлекательно, будто запах какой из мира исчез насовсем, а всё прежним осталось, и никто в мире всём о запахе том исчезнувшем не ведает и не ведал никогда, а кто ведал, тот не заметил, упустил невнимательно, и одна лишь Марфа по миру этому бродя, о запахе исчезнувшем помнит, и не исчезни запах этот, она до старости почётной и смерти спокойной через жизнь всю о нём не вспоминала бы, и даже не ведала о том бы, что жизнь её спокойна оттого, что в мире где-то есть что-то пахнущее так-то, а теперь, когда это исчезло, жизнь обеспокоилась, стала угнетать себя, и вроде ничего бы, всё как и прежде, ан нет, нет где-то этого запаха и вещи этой нет, и потому о ненужности этой постоянно помнить приходится, и необходимости черты она приобретает, и манит уже невыносимо, и тяжким делается всё остальное, прежде надобное, а ныне избыточное, и тогда понимает Марфа, что дело не в запахе этом поганом, ведь это запах мочи кошачьей быть мог, скажем, нет, не в запахе дело всё, а в полноте этого всего, и любая мелочь несущественная и ненужная полноту эту собой крепит, и какие глупые те, кто желает мир этот улучшить, от лишнего чего-то его избавив, об этом иногда перед сном Марфе тоже мысли приходят, но теперь фантазии остановленные мыслями, вернуться в них если, вдруг оказываются как бы запаха этого мочи кошачьей лишены, и хоть в фантазиях даже не было намёка на кошачье присутствие, и намёка не было на наличие отходов жизнедеятельности кошачьей, а мир фантазий распадается прямо-таки, и всё то в нём и не то уже, и тогда Марфа усложняет мир этот, возгоняет воображение и руки свои в интенсивность приводит, как раз от утраты силы фантазий возбуждающих, а не от возрастания оной, появляются любые элементы новые, лишь бы целостность вернуть былую, вопросами испорченную и печалями затенённую, как утром встаёшь, сон хороший прервав, который сам по себе снился, и силишься его вернуть, снова улёгшись спать, и не можешь, и всё, само собой что приходило во сне, насильно туда пихаешь, а запихнуть уже не удаётся, и не может также Марфа в мир фантазий своих вернуться, ибо целость его не она придумывала, не в силах она к тому и никто, кроме Бога не в силах, она лишь оказывается там случайно, но во всём сразу готовом, и единственное, на что способна она, это портить целость не ею созданную намерениями и вопросами своими, сомнениями и даже тишиной своею, и говорит Марфа вслух, хотя и тихо: всегда я всё порчу, всегда у меня всё так, и вздыхает тяжело, и фантазию искусственно выглядящая, ныне ещё бледнее делается оттого, и ещё больших спецэффектов требует, и в тягость она уже невероятную Марфе, а сна нет, и разрешения ещё не наступило хоть какого;
   и когда Марфа засыпает, царапать принимается, что сил имеется, воображение своё, под гнётом другой Марфы изнывая, и кажется Марфе засыпающей будто та, другая Марфа, глядит на неё, эту: руки на груди скрестила и усмехается, и говорит она себе: ну почему ты всегда мне всё портишь, почему я себе сама всё порчу, и стыдно становится ей за фантазии свои, из-под надзора романтического ушедшие невесть куда, и теперь в доме её идиллическом, на берегу океана который, уже неразбериха начинается какая-то, даже непотребщина рода всякого: хотят её ныне не Один и Тот Самый, а множество случайных, хватают они её за тело повсюду, и уворачивается она от них, извивается покуда сил достаёт, но они не отступают, насилуют её по-разному, другую Марфу отгоняя, игнорируя взгляд её укоряющий; разрешается Марфа оргазмом от бремени ласк обременительных ставшими, и тут же преображается весь строй мыслей её, и, хотя тело распалённое жаждет продолжения, но нет, Марфа теперь не такая уже;
   и когда Марфа засыпает, говорит она себе: нет, я готова продолжать диалог с Марфой другой укоряющей, но нет никого здесь, одна лежит она, и не было никого с начала самого; ну и замечательно, со вздохом говорит Марфа, не без удовольствия в голосе, тем не менее, я и была одна всегда;
   и когда Марфа засыпает, молитву читает она про себя: отче наш, и старается ни о чём более не думать, да святится имя, глаза закрывает она и на бок поворачивается, да приидет царствие, и думает о Боге она тогда, даждь нам днесь, ничего не прося у Него, остави нам долги наша, но лишь благость в Нём усматривая, себе самой достаточную, не введи во искушение, и перед тем как в сон провалиться: не постепенно войти, будто в чертог ей уготованный, но с обрыва невысокого в воду тёмную реки какой прыгнуть, дна не ведая, ибо Твоё есть царство, во имя Отца, чудится ей: никакая она не Марфа, во имя Сына, и кто она такая не ведает она уже, во имя Духа Святого, и быть она может кем угодно, и жутко и спокойно ей делается от молитвы этой ею же досочинённой, аминь, но спит она уже; и когда Марфа засыпает, начинают ей сны снится.

Часть первая


   в которой мы узнаем о том, что будет, если священника и офисного работника посадить на один необитаемый остров, как пьют пиво австралийцы, нужно ли делать другим добро, почему в автобусе было холодно, что значит умереть с головной болью – и кое-что еще

   Началось всё с того, что отец Георгий нарушил тайну исповеди. Нет, конечно, началось всё с того, что вначале было Слово и оно было у Бога, а о том, стало быть, есть иная книга, не чета этой, Книга Книг. Но пусть раздвинутся столь плотно стоящие ряды книг, что в них нельзя вклинить даже тоненькую тетрадку в клеточку с первыми юношескими стихами, признающимися в любви к той, которая о любви этой никогда не узнает, к счастью для стихотворца, к счастью, о котором он сам узнает лишь повзрослев, а пока мнит себя в пучине страданий, которых не сносила еще ни одна человеческая душа до него, пусть раздвинутся эти пыльные тома, чтобы включить в себя ещё одну, всего лишь одну, и не столь поучительную, уж точно не в пример до сих пор написанным, историю. И пусть затихнет на мгновение, лишь на мгновенье, весь ор гремящих говорящих-переговоренных слов, которые настолько выговорили всё возможное, что уже даже невозможному некуда здесь приткнуться, и которые так заполняют весь воздух вокруг, что нельзя раз вздохнуть, чтобы не выдохнуть при этом что-нибудь чужое, сказанное кем-то всуе, пусть и искренне, но может ли быть чужая искренность таковой, пусть лишь затихнет на мгновенье, и в это мгновенье вместится начало этой истории, начало тихое и в наше нерелигиозное время вроде бы даже пустое и как будто ничего не начинающее, не способное зачать даже анекдота, но даже оно требует тишины, вопиет к ней, поскольку в тишине мыслей отца Георгия, мыслей далеко не святых, но мыслей, движимых искренним желанием помочь одному несчастному, всё и начинается. Повторим для непонятливых и расстанемся с ними здесь навсегда, ибо с ними далеко не уйдешь, повторим, что с мыслей отца Георгия, отнюдь не святых, началось не всё вообще, но началось всё всего лишь здесь. Это для нас всё здесь суть всё вообще, а для остальных – лишь продолжение того, что началось со Слова, которое было у Бога и которое было Бог. И у отца Георгия было слово Бог, хотя сам он отнюдь не был богом, и даже при этом, несмотря на эти далеко не библейские обстоятельства, началось всё тогда, когда в его мыслях был далеко не Бог, а как раз Бога никакого не было, а потому были лишь люди и их жалкая слепая судьба. И даже если и не существовал никогда Бог, то это обстоятельство вовсе не отменяет тайны исповеди, поскольку не Бог эту тайну устанавливал, но Церковь, и, коли уж на то пошло, для атеистов, с которыми нам тоже тут же придётся расстаться, так вот, атеистам можно сказать, что не Богу служил отец Георгий, а в Церкви; здесь-то уж должна быть понята разница, а точнее то, что никакой разницы-то как раз и нет, потому что, к примеру, работник конторы служит в конторе, но от этого отнюдь ещё не решено кому или, точнее, чему он в ней служит; если же кто-то желает избежать подобных измышлений и сослаться на замену слова служба словом работа как на более корректное словоупотребление, специально для них мы скажем, что, например, после работы можно не работать, а вот после службы вообще не бывает; служитель Церкви служит всегда, даже если многие считают его бездельником, будто он вообще не знает, что такое настоящая работа, так вот, служит он всегда, заботится о тех заблудших и ищущих душах, которые обращаются в прозрении своем и в помощи, а тем паче беспокоится также и о тех, которые вообще никуда не обращаются, почитая себя уже спасенными или же, что никакого спасения вовсе и не существует, а потому им оно и не требуется. И можно, конечно, ради забавы мысленно поселить на первый необитаемый остров служителя Церкви, а на другой, не более обитаемый, конторского работника, да и посмотреть кто из них быстрее по-настоящему взмолится, да только смотреть за этим некому, кроме как Богу, а стало быть, не будь Его, мы эту забаву даже в мыслях осуществить бы не смогли, не то что снарядить корабли или вертолёты наяву, тем паче, что на нём, на яву на этом, необитаемых островов для священников и конторских работников не хватит, даже когда их выдавали, то, помнится, на остров Святой Елены отнюдь не святой и не конторский работник был отправлен; не хватит островов на всех, даже если конторских работников куда больше чем священников, всё равно не хватит, потому что когда не хватает, спрашивают не о том, кому больше не досталось, но смотрят со всей очевидностью лишь на тех, кому больше остальных досталось. Да, так вот, если бы даже отец Георгий попал в привилегированное число тех, кому хватило, и, предположим, сказался бы на том острове тот самый конторский работник, в самом деле, почему бы не сажать их по двое на один остров, и будь при этом отец Георгий уверен, что никогда с этого острова никуда уже не денется, то было бы ещё очень большим вопросом, нарушил бы он течение длительных бездеятельных жарких дней и не менее длительных, но более деятельных для сугрева ночей, проведенных в пустяшных обсуждениях с этим самым конторским работником, нарушил бы он, мы спрашиваем, эту самую пресловутую тайну исповеди: спрашивать-то мы спрашиваем, и от этой настойчивости нашей должно сложиться впечатление. что, если мы так спрашиваем, то и ответ нам должен быть известен, да только для пущего эффекта прячем мы ответ этот в рукаве, чтобы вот тотчас, раз, и ответить им, покрыть, так сказать, перед изумлённым взором напряжённых игроков дыру собственного вопроса заранее подобранной пробкой деревянного ответа, или, чтобы уж не путаться, покрыть масть вопрошания джокером сильного от безразличия утверждения. Почему деревянным и почему безразличным; а каким же он может тут быть, где спрошено так, что и ответить-то можно лишь однозначно: да, нарушит или нет, не нарушит. Но если Бога нет, то мы даже этой примитивной однозначности дерева и безразличия усмотреть не сможем. А уж ежели Он есть, то, как известно, неисповедимы пути Его, а мы все этой самой неисповедимостью божественной и бродим под небом. Отец Георгий, напротив, некоторое уже время ходил с исповедимостью в душе, причем душа была его собственной, а вот исповедь, а вот исповедь, которую он в ней носил, чужая; не совсем, конечно, чужая, бывали и чужее, да не своя уж определённо; была изначально не своя, а как вместилась в душу, так впору пришлась, что никаким уж конторским работникам её оттуда не вырвать. Иначе говоря, стала она такой родной, исповедь эта, что отец Георгий стал с нею обращаться как с собственной; так и вышло, что тайну чужой исповеди он никогда бы не нарушил, ибо вмещает её в свою душу лишь на божественное усмотрение выставляя, а не для любопытных глаз, ушей и языков окружающих, прочь язычники, ушники и глазники от принятой в душу священника исповеди, чужую бы нет, не нарушил. Или, по-другому говоря, не пожелал бы зла другому, в то же время как в отношении себя бы зло стерпел, ибо Бог велел, да и характер позволяет. И стерпел бы отец Георгий это зло, из благих побуждений выложив третьему, а если учитывать присутствие Бога, которого отец Георгий в тот миг как раз и не учёл, специально не учёл, то – четвёртому заинтересованному лицу, то, что его, этого лица и не только его лица, касалось, но что вовсе не предназначалось для высказывания этому самому четвёртому, а без учета Бога, третьему лицу, а точнее даже не предназначалось ушам этого самого лица; а вот являются ли уши частью лица, хоть третьим его без Бога считай, хоть четвёртым с Богом, или же уже находятся за его, лица, пределами, отвечать мы не собираемся, ибо не в нашей компетенции такие фундаментальные и вечные вопросы поднимать и освещать ответствованием.
   Куда туманнее выглядит для нас то, что наступило сразу же после нарушения этой самой тайны, туманно как в отношении отца Георгия, так и в отношении всего мира, из чего, тем не менее, вовсе не следует, что отец Георгий воплощает собой весь мир, или же, что интереснее, что весь мир этот наш только и делает, что воплощает собой отца Георгия, ведь было уже сказано, что отец наш Георгий не Бог, а Бог Отец наш, а коли даже и был бы отец Георгий Богом, откуда же нам знать, хватит ли мира на целого Бога или же достанет ли Бога на мир, будь Бог священником, в чём-чём, а в этом мы совершенно бессильны и некомпетентны. И даже так сказать, нам видится туманным то, что стало, с одной стороны, с отцом Георгием после нарушения им тайны исповеди, и, с другой стороны, что стало после этого события с миром, даже так сказать мы не можем, поскольку представить себе не в силах сторонами чего и кому эти, одна и другая, могли бы явиться. Кроме того, есть столько же поводов говорить о нарушении тайны исповеди как о некоем событии, сколько и расценивать его, это самое нарушение, как банальную случайность. Либо вообще как ничто. Ведь если отец Георгий и нарушил тайну исповеди, то он никому не нарушил само это её нарушение, а потому лишь Господь мог бы сказать нам это, но всё, что Он мог сказать нам, мы можем сами прочесть в текстах Священного Писания, уже упомянутой Книге Книг, где, из текстов этих мы с искренним изумлением и даже отчасти с негодованием узнаем о том, что про отца Георгия и его проступок Господь там ничего нам как раз и не говорит, вот и явилась нам ещё одна случайность, вроде как и совпадение тупое даже, какое бывает, когда кто-то нарушает закон и его, раз, и не поймали, либо же, два, и поймали. По-крайней мере, отца Георгия никто не поймал и ловить не собирался, но мы-то уже понимаем, догадываемся так сказать своими догадками, что если кто и не пойман, то вовсе из этого не следует, что не вор он, непойманный этот, а скорее наоборот из этого следовать может; в самом деле, с чего бы это кому-то невора случайно не изловить: глупости всё это одни и не более. Понятно только, что нечто произошло, вообще что-то произошло, из этого нарушения исповеди, даже если и не было его, нарушения этого, и даже если отец Георгий никакой никому не отец и никакой никому не Георгий, но мать шести детям почтенного весьма семейства, к примеру, в самом деле, откуда нам с вами, тут находящимся, все эти подробности смочь разглядеть, если, к тому же, мы с вами вообще непомерно разделены, да так непомерно, что даже померев, этого разделения не преодолеть нам с вами, никаких нас с вами не существует даже, лишь нас, вами, через запятую. Лишь здесь, возле отца Георгия, нарушившего тайну исповеди, столкнулись мы с вами лбами, сгрудились, так сказать, как случайно проходящие зеваки на кошмарно закономерную смерть, и нам даже не важно уже, и никогда мы этого отныне не узнаем наверное, отец Георгий, нарушивший тайну исповеди, не является ли он сонным и развалившимся в шезлонге, в тени, австралийцем, разглядывающим издали прыжки кенгуру потому только, что смотреть больше не на что, или же матроной, повелительно указующей своим толстым кривым пальцем, с дорогим перстнем, на дверь незадачливому похотливому другу незамужней и чересчур молодой её дочери; мы с вами не узнаем этого, и всё же, грудой нависли, каждый своей грудой, а если сказать нежнее, то грудкой или же грудью, представление того насколько непрочен и химеричен любой наш с вами союз, наверное, уже получено, покончим с этим и двинемся дальше, сгрудимся, солбимся и слоктимся, некоторые даже могут слоктаться потихоньку, не отвлекая остальных, двинемся так, чтобы узнать, что будет дальше. Но тут наверняка появляется он, тот кто всегда мешает следовать общему желанию двигаться дальше, и не тот, кто желает двигаться, напротив, ближе, но тот, кто вообще не желает двигаться, этот совершенно бессмысленный для любого, даже столь химеричного и несущественного, наподобие нашего с вами сообщества, человек. Он появляется и говорит: постойте, будто мы уже ушли, лучше бы нас вообще не было, постойте, но о чём тогда вообще можно говорить, говорит он, если даже отец Георгий, нарушивший тайну исповеди, единственное, что нам было известно до сих пор, о чём можно продолжать говорить и полагать, что движешься дальше, если даже это единственное может оказаться не тем, как оно нам уже предстало; прервать в клочья это возмущение можно единожды и лишь с первого раза: говорить можно вообще о чём угодно, мы это и делаем, полагаясь на литературу, даже Господь в Священном Писании своём на неё положился, но, обратите внимание, из этого вовсе не следует, что мы произвольны в своем именовании отца Георгия отцом Георгием, а тайны исповеди тайной исповеди. Мы к тому лишь, что всё так названное может затем или с самого начала даже оказаться совсем не тем, тем, что так не называется. Мы уверены лишь в том, что не изменится то, что мы, пусть и неверно, здесь называем. И у нас нет времени ждать, пока это само назовётся, к тому же само никогда собственно и не называлось с начала, и даже у Бога, как уже упоминалось, был не он Сам, но Слово, пусть оно и называлось Богом; само никогда не называется изначально собой, а лишь впоследствии отзывается словом Нет на свое всегда не то именование. Вещи и люди сами собой говорят лишь Нет, и воистину мудрым посчитаем мы того, кто видит это, не в пример вот этому, так нетактично нас остановившему. Вот и нам уже отозвалось своим Нет то, что мы тут назвали нарушением тайны исповеди и тот, кого мы назвали тут отцом Георгием, мы это отчетливо слышим, и потому честно предупреждаем об этом отозванном возгласе сразу. Но если кому-то нужно больше точности, пусть он на этом и остановится, на чём остановился, точнее Нет вещей и Нет людей, простите за это слово, начинает приедаться и припеваться, ничего точнее, значит, нет.
   Но всё завершилось стремительно, да не по кругу, как водится у тех, кто оседлал коняшек карусельных, а под откос, и трудно себе представить, какие изворотливые вращения претерпевала душа отца Георгия, извращаясь самой себе супротив, какие томления измышляли его в терзаниях, под конец таки истерзавших его не под чистую, а в грязь мерзостную, и не понятно совсем уж никому, откуда здесь взялся взгляд похотливой девчонки, которая смерила своими тёмными очками рясу отца Георгия, очками, видящими лишь глянцевые оболочки пустых журналов, и даже не похотливый взгляд, ведь все видели журналы, но не становились от этого похотливыми, хотя, может и становились, кто же их знает, но просто не ясно, откуда отец Георгий почувствовал, что от неё вот, именно от неё, пахнет слиянием, потной постелью, откуда понял он это, ведь не думал до того ни разу, не о постели, разумеется, в которой каждую ночь засыпал, и не о постели с женщиной разумеется, даже с такой юной как эта девочка, о чём думал тоже, но мысли гнал, а о том, что может вообще такой запах быть, к тому же там, где он в принципе невозможен, девушка шла по другой стороне улицы и наверняка пахла духами, а отец Георгий, Боже упаси, не парфюмер. И если от этого Боже упас, то от остального совсем наоборот, даже если и не было ничего из только что сказанного, кроме извращений души, томлений духа и коловращений осиновых в сердце вампирском. Прежде чем не стало отца Георгия, дел он натворил своих в мире не меньше, чем в мыслях, покаяние коим лишь понимающие люди да Бог обрести смогут, а таких мало встретить можно, некоторых же вообще никогда, в то время как девушек, издалека раздающихся тленом постельного слияния, встречаешь куда как чаще, на каждом втором шагу, даже если шаги твои обряжены в шорохи черной рясы. Что натворил отец Георгий, повторяем, нам неизвестно, равно как и то, о чём он при этом или до того думал, а зарисовка, точнее заговорка с девушкой, невожделенно вожделение раздающей тут могла появиться просто так, поскольку какое дело, например, было бы до неё отцу Георгию, будь он той самой матроной с кривыми пальцами, особенно с указующим, какое, кроме завистливой ненависти? Или же, будь он тем самым вялым австралийцем, какое ему было бы дело, кроме слащавой и трусливой похоти? Но ни ненависти, ни похоти отец Георгий в своем сердце никогда не держал, а потому, почитай, и не испытывал. Так бывало, раз кольнет вспышка в груди ненавистью или в желудке похотью, но не даст им слиться отец Георгий воедино, не возбуждает его ненависть, и не испытывает он ненависти к вожделению, нет, отчаянием и болью, требующими исполнения молитвы, заполняет отец Георгий мельчайшие промежутки времени между тем и другим, такие мельчайшие, что даже лезвие ножа не вставить меж ними без помощи освящающей молитвы, как в случае камней пресловутых египетских, то есть языческих пирамид. Вот так и мазал раствором молитвы отец Георгий тесанные рабскими страстями булыжники ненавистей и похотей, так и создавал он для своей пирамиды вид и форму отчаянной боли, скрепляющей в человеке лучшим самое постыдное, так и порождал он день за днем в себе чувство, что всё, без молитвы бывающее, лишь отчаянием и болью крепится, и лишь молитва, пусть самая краткая даже, Иисусова, лишь молитва позволяет покаяние почувствовать и освобождение обрести, дабы хоть глазком одним окинуть величайший план пирамиды своей жизни, окинуть так, как никакой строитель сделать не смог бы, ибо умирает ещё до завершения постройки, аккурат в момент, когда упадёт на него камень последней страсти. Но посредством молитвы вознесение в мыслях отец Георгий обретал и созерцал величие замысла Божия в отношении никчемности его, отца Георгия, прискорбного прозябания в плотской жизни. И потому не причём тут эта девушка несчастная и пусть идет себе куда шла, с Богом, к чёрту.
   А пока уходит она, посмотрим ей вслед, не с похотливым намерением, конечно, а мысленно благословив, как любую тварь должно благословлять, на земле обитающую и в греховную материю свою душу вместившую, ведь все заслуживают искреннего сострадания, и эта дева похотливая не меньше, чем отец Георгий в сострадании нуждается, и никто кроме Господа решать не в силах и делить живущих на сострадание достойных либо же нет. Никто, и даже отец Георгий, а смотреть вослед уходящей уже не опасно вовсе, подлинная опасность соблазна исходила от чёрных стекол глаз её, тут она похотливо вторгалась в душу всякого, кто мужеским полом наделён от природы своей, и, притом, этим наделом дел наделать способен нечестивых. Если же похоть не покинет отца Георгия, когда он вослед обратится к ушедшей и давно уже скрывшейся с глаз девушке, то верным свидетельством для всех будет, кто отца Георгия знает, что сам уже отец Георгий похотью воспылал, а девушка совсем не причём тут, поскольку станет она тогда жертвой чужих страстей, а не охотницей собственных удовольствий, что часто бывало не только с отцом Георгием, к примеру, коего повторять и примерять никому не следует, а со всеми и даже со святыми, и возможно с ними больше всего случалось, воспылавшими хоть раз в жизни страстью великой и преступной к изображениям девы Марии, или, что хуже намного, зато встречается реже, к обнажённому телу Христову взгляд непростительных желаний полный украдкой поднимавших, и тело
   Христово, что понятно, это не хлеб тайной вечери, а вполне себе мужское тело. Но кощунственно вне всякого сомнения вязать в один узел тело Христово, вдохновением небесным в своем изображении освящённом, с исчезнувшей из поля зрения отца Георгия живой и даже непростительно живейшей девушкой, и хоть Господь и Сына своего, и девушку эту в равной мере к миру приобщил, но сделал он это с разными намерениями, если вообще о намерениях Господа мы сможем говорить осмелиться. А подумалось отцу Георгию, что вот поразительно похожа та, у кого он исповедь эту несчастную выслушал и принял, девушка чересчур почтенная, поразительно похожа она на вот эту, только что прошедшую мимо, похожа, да не она. И занялись мысли отца Георгия дивным изумлением полниться, отчего это между тем, что почти свято и тем, что почти нараспашку развратно, сходство дивное имеется, и стал думать отец Георгий, что сходство это вопреки божественным устремлениям в мире божьем пребывает, и что взгляд, усмотревший сходство любого рода между святым и развратным, не иначе как сатаной направляется, и не иначе как по его наущению видеть способен. А пока ужасается отец Георгий открывшейся ему очередной бездне страха, сколько он их уже вынес за последние дни жизни своей, пока страшится отец Георгий того, что он сам уже в самую глубокую бездну стремительно несётся, которую геенной огненной называет кто о ней знает, пока бормочет отец Георгий молитвы с просьбой защиты и спасения, пока припоминает он подходящие места в псалмах ветхозаветных, припоминает с всех сил и припомнить не в силах, зададимся вопросом и мы, поскольку можем себе наивно представить, что не касается нас суеверием внушённая опасность сатанинского искуса, поскольку полагаем себя достаточно защищёнными от всего этого тонким, но надёжным листом бумаги, на котором эти строки выведены, пока мы думаем, что нас-то ничего из тут говоримого нисколько не касается и коснуться лишь в целях развлекающих может, итак, пока лжём мы себе о себе и заблуждаем себя в книге, спросим: откуда же отцу Георгию настолько хорошо известна внешность той, которая исповедалась ему и чью исповедь он нарушил, ведь коли не видел её отец Георгий прежде, не смогло бы ему в душу сатанинским наущением запасть Богу не угодное сравнение и уличение в схожести греха и святости, уж не нарушил ли отец Георгий требование не видеть того, кто ему в сердце своем исповедуется, а коли так, можем мы возмутиться, непонятно почему правда, католическим нарушениям этим, и успокоиться на том, ибо принятая неподобающим образом исповедь исповедью зваться не может, а потому и нарушить её собственно никак не возможно. И здесь уже придётся вникнуть-таки в некоторые, почти пикантные подробности этой самой истории, вникнуть не с алчным интересом уже упоминавшихся любителей катастроф и смертей, равно как и не с интересом ещё не упомянутых, но куда же без них, любителей светской хроники и сплетен вокруг знаменитостей и богачей пускаемых, но вникнуть единственно ради того, чтобы сообщить окончательно и бесповоротно о том, что исповедь отцу Георгию была высказана даже не в пределах дома Господня и с нарушением почти всех возможных требований церковных, но, тем не менее, будучи так неподобающе принятой, оставалась исповедью, и, следовательно, могла разглашению подлежать, точнее, как раз, разглашению подлежать никак не могла, и, тем не менее, разгласилась. Здесь мы уже обратимся к некоторым особенностям положения отца Георгия, которое он в этом мире занимал, покуда его не призвал к Себе, а Кто его призвал, Бог или же дьявол, знать не можем, покуда его не призвал к Себе Кто-то в иной этому миру мир, в горний или же в геенну, которой так ныне и не без оснований на то опасается отец Георгий, можно сказать наверняка было бы, лишь установив Того, Кто отца Георгия призвал к Себе, что, повторяем, нам никаким ведом не ведомом, да и как мы могли бы установить этого Самого призывающего, если Сам Он нас всех вкруг Себя устанавливает и находится тут вечно?
   Церковь Святого Иеронима, к которой в службе своей принадлежен был отец Георгий, слыла самым крупным приходом в районе Города, имя которого упоминать здесь смысла нет, не в целях ложных конспирации либо же кокетства, но лишь в силу несущественности оного, не знаем мы, воистину не знаем, как этот Город назывался и даже предполагать того не хотим, как он называться мог бы, не хотим исключительно в силу лености своей, на которую теперь имеем полное право, поскольку нет ничего зазорного в той лени, которая предотвращает нас от придумывания имён несущественным для истории деталям в несуществующем повествовании. Достаточно сказать только, что в истории этой мы той самой ленью руководствоваться повсеместно будем в полной мере, и доказательством тому пусть послужит отсутствие имён у всех людей, которые до сего момента упоминались, за исключением отца Георгия, несмотря на то, что все эти вышеупомянутые свои имена имеют и имеют на имеющиеся имена свои именные права, и австралиец, и матрона, и её дочь, и жених её дочери, и мать шестерых детей, и каждый из шестерых детей, и девушка, прошедшая по улице. Её имя мы, впрочем, еще может и узнаем, и даже вскорости, за остальных же ручаться не будем, они бы за нас и историю нашу точно бы не поручились, гроша ломаного не дали бы, а дали бы лош громанный, а вдруг придумается имя кому-нибудь из них вопреки плодотворным усилиям лени нашей, да и прорвётся словом на чистую страницу, кто же его, это имя, знает. Вот мы пока не знаем и знать не хотим, о чём и сообщили. Из этого не следует, правда, что то, что мы знать захотим, мы непременно и с необходимостью узнаем, и ближайший пример тому неизвестный путь души после смерти отца Георгия, путь, его душой проделанный, о котором нам очень хотелось бы узнать и изложить тут во всех подробностях, встав на полку к Данте, однако же нет, не ведаем, не знаем, несмотря на отсутствие лени и на присутствие хотения в этом самом направлении. Что же касается Города, то он в этой истории будет всего один, будет еще усадьба загородная и дача летом жарким, Деревня детства далёкого, да и Столица, возможно, когда-нибудь будет, а пока нет её, и не предвидится. Церквей в Деревне одна, в Столице имя им легион по числу, да и в Городе немало, хотя до числа зверя еще расти и расти, есть куда стремиться, вот только известно точно, что церковь Святого Иеронима в завидном географическом, точнее экономическом положении по отношению ко всем городским церквям находится, живут тут несколько сотен верных прихожан, а собственности и богатства на их души приходится столько, сколько у оставшихся тысячей тысяч нет. Похоже, не пристало нам здесь по меркам этим низменным мерить положение церковное, ведь будь даже церковь Святого Иеронима церковью Всех Юродивых, которая, напротив, находится в самом нищем квартале Города, служители её всё равно все были бы равны перед Господом в несении службы своей к спасению души призывающей и через путь отречения мирских богатств ведущий, но, видимо есть разница какая-то даже для руководства церковного в том, чтобы либо спасать души, за душой у которых гроши, спасать между делом и по случаю, либо спасать души, за душой у которых душок денежный веет, спасать усердно, днём и ночью, когда все бедные люди давно уже пьют в несчастиях своих и спят в беспросветной безнадёжности нищенства своего. Служитель Церкви служит всегда, о чём уже упоминалось в самом начале, более того, он служить так призван, чтобы служба его как можно лучше могла отправляться, а потому приходится считаться её служителям с прихожанами и их образом жизни, не чтобы угодить жителям богатого района, как о том помышляют жители бедного, но чтобы Господу угодить в душеспасительном деле Его, в спасении душ жителей богатого района, душ, которые так и норовят в бездушные золотые слитки обратиться, о чём благодаря языческому царю Мидасу всем христианам известно стало. Ведь даже служители церкви Всех Юродивых считаются с особенностью нравов своих ближайших прихожан, и тут уж, дабы лучше спасать приходские души, надобно постоянно заботиться о спасении своих священнических телес, и запирать на ночь церковь Всех Юродивых, предоставляя дело ночного спасения прихожан делам рук самих прихожан, рук и прочих органов правопорядка и не очень правого порядка.
   Так и выходило, что отец Георгий имел постоянные беседы с жителями богатыми и знаменитыми, ежели со стороны глядеть, а по сути всё с теми же заблудшими овцами, не менее остальных нуждающимися в пастыре, да только менее остальных об этой своей нужде ведавших; а потому постоянно не достаёт у них времени на подобающее всякой христианской душе посещение служб церковных во время их проведения. Службу в угоду занятости мирской, естественно, никто не переносит, зато служение Господу тут выходило в силу этих обстоятельств за время непосредственного отправления службы, и выходило почти всегда за пределы самой церкви. Ходили священники часто по приглашению в дома своих наиболее влиятельных в мирском отношении прихожан, дабы не дать блуждающим окончательно в искушающем мирском блуде заблудиться, в грязи греховной погрязнуть и в плутовстве хитростном заплутать. И у всех девяти священников церкви Святого Иеронима, к благородному числу коих причислялся и отец Георгий до того, как ещё жив был, у всех девятерых были свои прихожане, коих посещать постоянно следовало. Можно даже сравнить эту надобность с закреплением за врачами определённых участков, где больные в здоровых посредством врачевания обращаться должны, всё так же, за тем исключением только, что врачевание души нельзя лекарством или же хирургической операцией раз и навсегда осуществить, что у врачей иногда с телом получается, и забота не о теле. но о душе постоянная требуется, и если врач теряет своих клиентов после их смерти, то Церковь воистину их обрести лишь тогда может, хотя удостовериться в приобщении души к горнему миру, как мы только что убедились на примере души отца Георгия, куда невозможней, чем зафиксировать смерть тела по завершению его медицинским освидетельствованием.
   Марфа, пусть так будут звать ту, которая исповедовалась отцу Георгию и чью исповедь он нарушил, пусть так, подсказывает нам только что поминаемая наша лень, она да ещё кое-какие, не могущие тут быть упомянутыми соображения, Марфа была дочерью весьма знатного военачальника, который, уйдя на раннюю, как водится у военных, пенсию, ныне занимал весьма высокий начальствующий пост в городском Управлении, чин всем известный и по всё той же лени тут замалчиваемый; и видел потому отец Георгий Марфу два раза в неделю в доме её родителей, куда влекла его служба Господу, и почти каждый день в церкви, из чего, однако, не стоит делать вывод о том, будто все дочери высоких чиновников и старейших военачальников, тем более, отцы этих дочерей, каждый день в церковь ходили и почитали это своим нормальным распорядком. Нет, тут всё дело в самой Марфе, которая действительно весьма набожной девушкой слыла среди сверстников своих, родителей и служителей церкви, хотя основанием для её набожности могло послужить лишь частое посещение ею церкви и долгие беседы с приходящим священником дома. Знал её тут каждый, хотя бы потому, что сумела Марфа жизнь свою духовному ритму либо же видимости оного подчинить полностью, и видели её всегда идущей в церковь на вечернюю службу, ибо днём не могла она посещать дом Божий, равно как и по утрам, за исключением воскресных дней, поскольку училась она с утра в Университете, а днём, после учебы, посещала дополнительные курсы, преимущественно иностранных языков, пророчил её родитель к жизни заграничной, несмотря на то, что сам укоренился по самую крону в почве этого Города, да так великим дубом по всей стране слыл. Родитель пророчил, да только нам-то уже доподлинно известно, что неисповедимы пути Господни, а потому предполагания наши далеко не всегда с божественным распологанием совпадают в стройную линию судьбы счастливой, а уж ежели и совпадают, то так, что никто и предположить не смел; к примеру, можно предполагать свою дочь живущей за границей, имея при том на уме в качестве чего-то само собой разумеющегося границу географическую, а Господь распорядится так, что будет она жить за границей, да только границей здесь будет тонкая грань душевного равновесия, по одну сторону которой в миру расположились психологи, а по другую, в том же, но более странном, миру, психиатры расположились. Да и так всякому было понятно, что не сможет эта почти святая, её так в соседях сначала в насмешку, а затем вследствие уважения прозвали, не сможет она без веры нашей и без распорядка своего духовного в чужих землях и с иными нравами совладать достойно, да только родителю её никто почему-то не осмеливался эту ясность всякого донести, по особенности жёсткого нрава его военного да по высоте общественного положения. Вполне возможно, что отец Марфы был прав в отношении своих планов по обустройству её будущей жизни, ведь окружающие судили Марфу по тому, что им было известно, что у них было на виду в её деяних, ходила в церковь, но при этом нисколько не ведали о том, что она делала помимо церкви; и если можно было догадаться о том, чему её должны были учить в Университете, юриспруденции, то совершенно невозможным делом было бы узнать, чему именно она там училась и как именно она всё понимала; отец это, понятное дело, знал не больше остальных, а потому, вероятно, будучи человеком опытным, привык не полагаться в отношении других людей на то, что о них известно, равно как и на то, что о них не известно, чем собственно и занимаются все начальствующие чины, а потому даже если он был прав в отношении своей дочери, а другие не правы, то прав на собственную правоту он имел больше остальных в силу лишь одного-единственного обстоятельства, в силу того, что являлся Марфе не соседом и не ровесником, не священником и не грядущим коллегой, но банальным высокопоставленным отцом. Нам могут возразить и напомнить, что, поскольку отцов не выбирают, даже в детских домах выбирают не отцов, но детей, то есть куда больше людей, мечтающих хотя бы умереть в надежде родиться в следующей жизни у такого обеспеченного и начальствующего отца, каким был отец Марфы, людей, прозябающих в нищете и унижениях, людей, с трудом сводящих концы с концами. А потому, если мы не равнодушны к судьбе этих людей, то следует уважать их мнение и посчитать вслед за ними, что называть отца Марфы, уважаемого всеми Льва Петровича, банальнейшим есть непростительная оплошность или же намеренная коварная ошибка с нашей стороны. Ну, во-первых, к судьбе мнений таких людей, прямо скажем, мы равнодушны, во-вторых, уважая их, что мы вполне и по мере возможностей исполняем, не стоит путать, как обычно не говорится, любовь с постелью, ведь уважать страдание, это одно, а уважать мнение страдающего совершенно другое, и не стоит думать, что нищие телом пренепременно богаты духом, статистически, так сказать, всё обстоит наоборот, а в отношении нищих телом статистическое это самое верное средство, покуда только в цифрах нищета в уме у нас спокойно существует, а с глаз мы её в единичном выпячивании её мерзостном и постыдном гоним дальше, отворачиваем нос и затыкаем уши, хотя и выпячется она снова и снова, так и бытует, выпячиваясь вовне скандально и пребывая в статистике покойно. А потому не будем поддаваться соблазнам и повторим: отец Марфы не такой как все отцы, банальные в своём отцовстве, но так сказать особенный среди всех банальных, банальнейший. Ведь банального отца, ежели он от ребенка что-то требует в жизни его, ребёночьей, до собственного гроба распоряжаться отец ежели намерился, ребёнок этого самого отца не послушаться спокойно может и аргумент выдвинуть: всё, к чему ты меня можешь привести своими намерениями, если я твоими словами всецело руководствоваться буду, в лучшем случае доведёт меня до такой же жизни, какая у тебя случилась, но, поскольку она у тебя банальная, будь добр, предоставь мне возможность свою хоть чуть лучше устроить, скажет так ребёнок, даже вопреки тем убеждениям своего родителя, что как раз улучшить жизнь можно лишь от поколения к поколению укрепляя заложенное предками подражание старшим. Так и бывает у либеральных детей с отцами банальными, если, кроме прочего, дети еще и сыновьями уродились. С дочерью отцу сложнее, тут мать на подмогу придти должна, а уж если отец такой как у Марфы, то такая ещё пропасть между ним и дочерью его зияет, что ни одного возражения не смеет произнести отцу дитя его, а если ещё отец начальник и хотел бы сына на место своё, жизнью собственной выстраданное, посадить, а сына у него, так сказать, никак не сложилось, а лишь дочь сложилась и та набожная, так вообще дело худо. И было бы Марфе худо, если бы как раз не то, отчего ей худо дополнительное должно было в глазах отца быть, если бы не эта самая, непонятная всем остальным, её набожность, позволяющая родительские провокации в качестве не руководства к действию, действию, которое должно убедить в итоге спровоцированное дитя в изначальной правоте родителей, а правота эта меняться может со временем, только изначальность под сомнение не ставится, не в качестве провокации, но креста чужого на плечах своих нести, подобно киринеянину Симону, который от Иерусалима до лобного места сроднился с крестом Христовым, за что благодать ему в выси небесной; Марфе же от креста чужого лишь ярость родителя её за облегчение и спасение души её, которое в смиренном послушании обреталось ею через молитвенные слезы, ото всех скрываемые. Только мать ведала влажность утренних подушек своей дочери, ведала, да не говорила о том с дочерью, поскольку сама всю жизнь плакала и до сих пор плачет, и с отцом не говорила, от которого у обеих слёзы те как раз и лились, с той лишь разницей, что у одной слёзы эти были голым страданием, а у другой к Господу нашему возносились и облегчение несли, облегчение не психологическое, но духовное, а кому как не нам знать о том, что ни одна психология не задавалась никогда целью путь к духу подлинному найти, но, напротив, так подкопать его стремилась, чтобы рухнул он в бездну страстей анонимных.
   А пока мы тут вдаёмся с вами в описания многозначительные, отца Георгия бесы уже окружили и не отпускают никуда, и ведут к пропасти. Что же это такое, воскликнет в недоумении самый терпеливый читатель, ибо остальных уже не осталось, а у оставшегося недоумение уже выдержано как хорошее вино и подобно вину хорошему в голову ударяющее, что же это, всего лишь какая-то псевдорелигиозная фантастика, причём псевдо поставлено от недоумения лишь, неосознанно, от гнева люди образованные ведь часто множат бесчисленные псевдо, лже и архи ко всяким словам, что больше об их эмоциях говорит, нежели о словах, которые и так, безо всяких приставок неплохо звучат, например: религиозная фантастика, или ещё лучше: религиозный реализм; впрочем, отвечаем мы, и впредь лишь с этим читателем будем говорить, ибо других вовсе не осталось, история же эта в любом случае беседа и не более того, ведь, если не ради беседы, то ради чего стоило бы здесь это выговаривать, мы сами-то уже почти знаем чем всё закончится, ну, хотя бы смутное представление о том имеем, а вот высказываем только лишь ради этого самого негодующего читателя; так вот, впрочем, это смотря что противопоставить фантастике в недоумении своём; вот, ежели появление бесов, окруживших отца Георгия и влекущих его в бездну, можно счесть проявлением фантастики, то стало быть надо счесть вообще всё сущее фантастикой, что некоторые, кстати, еще в античности делали, поскольку бесы эти появились не просто так, а для самого отца Георгия очень даже обоснованно, ибо предал он служение своё Господу нашему Всевышнему, да и оступившись, что может со всяким случиться, ибо человек грешен по своей природе есмь, не исповедал своего греха на исповеди сам братьям своим по вере, а почему не исповедал сам не ведает того, ибо всегда всё рассказывал и чистосердечно признавал в откровенности речей своих, даже куда как страшнее греховные помыслы до себя прежде допускал, хотя, то ведь помыслы лишь были, а тут дело, да ещё какое. Если же следовать Христу, то помысел греховный ничем не легче деяния по вине от греховности своей, а посему в более тяжких грехах, совершённых пред лицем Господним, отец Георгий всегда исповедывался, и Господь, наверное, прощал его прежде за всё, а коли так, то и теперь простит, и грех, и то, что не раскаялся за него ни перед братьями своими, ни пред собой, ведь достаточно раскаяться пред собой, как перед кем угодно уже можно всё высказать, поскольку совесть чистая позволяет признание делать, а признание помогает совесть свою в очищение привести; вот такая оправдательная казуистика свистопляску свою в мыслях отца Георгия завела, и в шуме её не мог отец Георгий успокоиться и заткнуть её не смел, иначе поскольку не выдержит он свершённых тягот и не свершённых искуплений; вот и взвинчивал себя отец Георгий всё сильнее, и уже ни на миг не хотел, не мог останавливаться, а ежели что и обещало покой, то бежал от обещанного еще шибче, как бы не заманили его созидательные и возвратительные помыслы в тишь уединённой успокоенности, которой стал отец Георгий опасаться более чем геенны огненной, поскольку та еще неизвестно когда, известно-известно, скоро-скоро, пляшут мысли в голове, а эта, вот она, тишь эта, например даже в сегодняшний послеобеденный отдых; всякий отдых опасен, особливо ночной, ибо оставляет всё больше с собой наедине, а уж этого гостя отец Георгий ни за что уже привечать не желает, вот и гонит родную душу, с которой прожил, как говорится, душа в душу, от самого светлого младенчества и полного больших надежд детства своего до вот этого самого срама не такого уж и престарелого возраста.
   И ещё, что стоит сказать нашему нетерпеливому негодующему читателю, чтобы он ещё потерпел немного, поскольку терпение есть самая величайшая добродетель, которую только можно испытать в себе при встрече с этой и подобной этой историями, каковые, впрочем, нам не встречались доселе; так вот, стоит сказать то, что могло бы требовать отлагательств или вовсе умолчания, если бы то, о чём мы говорим случилось бы раз за всё время или два хотя бы, так нет, мы хотим предупредить о намеренном повторении спутывания и прерывания всей истории этой, в которой прерываемся мы не для того, чтобы ввести некоторый элемент, который мог бы поспособствовать дальнейшему лучшему пониманию происходящего и выстроить гладкую историю, которую можно затем было бы друзьям пересказать, не специально, конечно, а по поводу лишь, и то, когда другим вовсе не подвернётся случая какой-нибудь анекдот вставить или случай из вчерашней своей жизни, так вот, мы прерываемся не для того, чтобы сгладить то, что мы говорим в линию или параллели, а для того лишь, что так всё и складывается; например, день длинный, а вон поди припомни, что ты весь день думал, и ведь в любом случае можешь быть уверен, что не падал без сознания и вроде бы был при уме своём, и думал о чём-то, что-то примечал, откладывал, анализировал, а тут вот раз, подытоживаешь, и впечатление такое складывается, что все подуманное к вечеру можно уложить в ход трехминутного размышления, а куда делось всё остальное время непонятно; так вот и с нашей историей, и это не единственное, почему мы излагаем так, как излагаем, но пока достаточно одного повода: случается в ней что-то, вот мы и рассказываем, не случается и не рассказываем; какой же смысл говорить о том, что не случилось, не лучше ли говорить о том, что первое придёт в голову, например: за окном зима, и выдалась она в этом году чрезвычайно малоснежной и при том очень морозной, так, что земля промерзла до основания; зачем мы это сказали, к чему; а вот к тому, что мы полагаем происходящее происходящим к чему-то, но, когда итог собираем, оказывается, что как будто цветы случившегося с нами выросли на самых каменистых местах, да так, что никаких оснований к их росту не было; вот и мы не будем искать никаких связей, и как можно прыгать в повествовании от жизни Марфиной к бесам непонятным у отца Георгия, а затем еще и выдавать первое подвернувшееся, и это мы про зиму, чтобы сказать, что цветы растут на камнях: негодование и терпение, и вот, что мы пестуем, вот камни, которые породят самые прекрасные цветы, не бросайте только на камни навоз, дабы размягчить их, поскольку цветы на камнях вырастают не потому, что камни дерьмом коровьим измазывают, но потому только лишь, что так хочется, камням этим, цветы вырастить, а цветам, стало быть, ответить камням ростом своим. И всё это под одним солнцем, к которому, впрочем, мы ещё вернёмся, не особо собираясь от него и ныне удаляться.
   Ищет отец Георгий спасения в неисчислимой и неиссякаемой силе, даруемой Священным Писанием, словами Иисуса и апостолов Его, Церковь основавших, которой жизнь отца Георгия доныне принадлежала, хочет найти да найти не в силах; и дело не в том, что усомнился священник в силе слова Господня, нет, напротив даже, именно теперь как никогда сияющей в нетленной славе своей видится отцу Георгию чистота и незыблемость советов ко спасению Христовых, однако же, вместе с этим уверованием разрастается бессилие отца Георгия, который совсем уже не может, никак не способен силой новозаветной свою душу подпитывать, поскольку дело не в голоде души его, а в том, что отравлена она; истощённый организм на глазах впадает в кому, коей для отца Георгия стала ныне греховность множащаяся беспрепятственно по всей прожитой жизни его, по всей памяти и даже в ассоциациях закрепившаяся, впадает в кому стремительно, притом, что лекарства все имеются и спасти бы можно, да нет уже у организма хотя бы ничтожнейшей силы лекарства эти принять; и ежели лекарства намеренно потому изготовляют так, чтобы ввести их помимо воли и душевных настроений больного, и так, чтобы они действие сумели при этом необходимое оздоровительное возыметь, то это только к лекарствам для оздоровления тела относится, а вот со средствами спасения души иначе всё обстоит и не только потому, что оздоравливающее не означает непременно спасающее, а иногда даже наоборот, о чём образом трагическим Ницше догадался, и о чём намеренно скептически Паскаль ничего знать не хотел, а именно: прекрасно знал то, чего именно знать не желает, стало быть, выдохся отец Георгий в отношении своей способности помощь новозаветную ко своему спасению приять, и никакая сила, в самом Завете заключенная, ничего с этим поделать не в силах; также, впрочем, как и мы полагаем, что нас защищает лист бумаги от того, что тут сказано, поскольку это всего лишь развлечение и не самое лучшее, а потому мы силу свою спасение принимать так давно не тревожим уже, что стали в этом отношении бессильными до предела, почти импотентами, как это иногда врачи называют, а священники нет, ибо Христос не позволял относится к какому-либо человеку как к окончательно бессильному, нельзя нам решать этого, человек ведь творение Божие и потому образ Божий и подобие Его не могут бессильными быть. Напротив, в этой способности заключается свобода человека, от которой никуда не деться ему в жизни своей: Бог оставил человеку возможность для того, чтобы силу приятия спасительного для души источника оставить, так сказать, в силах самого человека; ведь и Христос, помнится, говорил о том, сё, стою и стучу, так вот, не было уже мочи у отца Георгия подняться в себе самом и подойти к двери, дабы отворить её для вхождения Господнего, и это несмотря на то, что знает отец Георгий: имя подлинное Христу есть Спаситель; но не чувствовал себя у себя отец Георгий дома, стал беженцем самому себе и единственное что оставалось, так это терпеть негостеприимство хозяйское, и приходил заранее в страх от гнева хозяйского, когда представлял себе как такой никчемный постоялец у самого себя, как он, вдруг ещё осмелится кого-то в дом чужой пускать, даже если это и Господь Бог, который создал всё сущее; и тяжелее ему от этой своей немочности становится при знании отчётливом о том, что Господь рядом и спасти его, именно его равно, как и всех вообще, желает; и в этой немочности своей, и нигде более, земля обетованная бесам предназначена от времени сотворения мира; и обступили они из пустыни неспособности душевной, и кривляются, и танцуют, и в ладоши хлопают.
   Так это не фантастика, о бесах-то, но метафора только, догадается догадливый собеседник, и додумается додумчивый, на что мы можем сказать лишь так: нет в нашей беседе метафор никаких, а ежели принять их наличие, то мы должны быть готовы к тому, что всё здесь одна метафора, ибо язык метафоричен, что значит: вещи метафоричны, и стало быть, мир метафора лишь, а отца Георгия можно в матрону и австралийца обращать очень даже несложно, чего нам теперь, и это в положении-то нынешнем отца Георгия, и делать совсем уж никак не хочется.
   И начал отец Георгий вести деятельность столь активную, что его братья по вере усмотрели в этом прямо-таки некоторое возрождение чувствования религиозного, некоторое озарение, чуть ли не благодать божественную, как это у послушников молодых стариками умилительно с ностальгией и грустью наблюдается; отец Георгий только и поспевает посещать своих прихожан, и предельно внимателен ко всем мельчайшим подробностям происходящих с ними событий, которое, безусловно, событиями настоящими только сами прихожане с их меркой жизненной почитают, слушает всё это чужое внимательнейшим образом отец Георгий, лишь бы отвлечься от своего вконец, да вконец-то понятно, что отвлечься можно будет так, что ни к чему впоследствии уже привлечься никогда и не сможется; в доме одного банковского управителя так усердно отец Георгий выслушивал и выспрашивал о приключившейся у собеседника головной вчерашней боли, выяснял все подробности столь скрупулезно, что в конечном итоге всегда занятого для посещений Храма Божия прихожанина действительно одолела головная боль и куда пуще, нежели это было в обсуждаемом случае; и если бы некоторый заграничный доктор, Зигмунд по имени, сделал из этого обстоятельства некоторые, возможно даже не безосновательные выводы о природе этой головной банкирской боли, связанные, возможно, с замужеством той служащей, на внимание коей уповал всегда негласно от самого себя банкир, о чём отцу Георгию ничего не сказал, поскольку и себе ничего об этом не думал, и если бы доктор этот Зигмунд что-нибудь бы понял, то отец Георгий лишь несколько чрез меры раздосадовался, и не нашёл ничего лучшего, как покинуть этот дом, чтобы несть свет службы своей непростой для нашего, да и для любого, как то показывает история веры Христовой, времени в следующее жилище. И вновь видел тут отец Георгий ту самую похоть, разительно Марфу ему напомнившую несколько дней назад, на сей раз однако отец Георгий был не один, но в компании невообразимой, окруженный невидимым и немыслимым, делающим отца Георгия немыслящим, легионом собственных бесов; это сообщество, как ни странно, позволяло отцу Георгию чувствовать себя не только в безопасности особой, но даже и сделало его готовым к дьявольски дерзким для него прежнего поступкам. Вообще-то, конечно, нельзя здесь говорить так обобщённо, будто отец Георгий стал этаким заправским повесой или хотя бы даже почувствовал себя таковым; нет, дерзких поступков он осуществил всего лишь два, если не брать в счёт нарушение тайны исповеди, совершённое до всякой дерзости душевной, но, напротив, своим свершением в душу отца Георгия дерзость привнёсшую, два, повторяем, поступка: первый и второй, и черёд первого уже вот сейчас наступил, а до второго, если это вообще поступком мы дерзостным сможем впоследствии счесть, мы ещё доберемся в его, поступочное и дерзостное, время; дерзостность отца Георгия, кроме прочего, была таковой лишь для него и в его нынешнем состоянии; ежели кто-то спросит, откуда нам знать чем были для отца Георгия его поступки, ведь упоминалось уже, что в голову мы ему залезть раньше патологоанатомов не сможем, а когда с ними сможем, то ничего там из интересующего нас не найдём, а найдём лишь то, что даже и патологоанатомам неинтересно, ибо насмотрелись за годы практики на всё это одинаковое у людей всех, ежели кто спросит так, мы сможем вдаться в схоластические построения или же ответить просто-напросто: не знаем, но сейчас не собираемся ни того, ни другого делать, поскольку никто об этом не спрашивает, и потому около нас блаженная тишина устанавливается, чего не скажешь об отце Георгии, который сам для себя стал своим вокруг, средоточие же души его поющие и танцующие дьяволы населили; шумно отцу Георгию и весело даже немного, разве что досада берёт от этой ерундовой головной боли банкира, которая вчера, как понял отец Георгий, и сама случилась, а сегодня, и это тоже точно, при посредстве отца Георгия, точнее же: от бесов его весёлых, чего банкиру неведомо совершенно, не ведает он о том курьёзе, что священник с компанией бесов ходит вместе, а потому и полагает банкир, что боль вчерашняя возобновилась сегодня и не более того; вот и досадно отцу Георгию, что сам не поведал банкиру о том, что это не возобновленная боль случилась, а первая, от дьяволов полученная; и не успокаивает отца Георгия то, что банкир про замужество коллеги молодой и красивой, которую банкир даже пальцем ещё не тронул, ничего не упомянул; не успокаивает, поскольку всё равно отцу Георгию до счастья этой девушки, нет, конечно, пусть живет и радуется и пребудет в семейном покое, да только в соотношении с головной болью прихожанина нет никакого дела до этой свадьбы священнику, а если доктору Зигмунду дело было, так самого доктора здесь никогда не было, нет и не случится, и даже всё равно отцу Георгию от того, что доктор Зигмунд предполагать не мог: хотел, быть может, избавиться банкир от визита священника в редкий выходной день, вот и сболтнул про головную боль; неважные всё это для отца Георгия мелочные обстоятельства, а досадно, что не сказал банкиру об этом всём своём окружении незримом; ведь не сказал не потому, что лишь слушать должен других, а говорить своё нет, но потому, что он вообще многое теперь никому не говорит из того, что сказать обязан, да не просто сказать а кричать о чём обязан, а это вот именно такое, ко сказанию обязывающее, но не говорит отец Георгий того, что обязан, отчего и селится в нем досада, будто икота мёртвой от заглушения совести его, совести, шумом дьявольским убиенной. Зато начинает отец Георгий свою способность настоятельную чувствовать всё более к сказыванию того, что говорить не обязан, и даже, в первую очередь, обязан не говорить, и это вот дерзостью-то он для себя и называет. И свершит такую именно дерзость отец Георгий всего лишь единожды, и затем другую, и единожды и бесповоротно, и именно теперь первую, когда выходит он из одного дома, дабы в другой войти, а на его, теперь уже его, стороне улицы, навстречу ему похотливое искажение образа Марфы в тех же тёмных очках, или в других, кто их разберёт, и запахом постели шествует. Отец Георгий, в некоторой кажущейся растерянности, которая действительно лишь кажется, поскольку под бесовские шум и пляски он может ощущать лишь некоторую приглушённость и ошарашенность, с которыми он останавливается напротив девушки; она, заметив эти его намерения, несомненно, останавливается в нескольких шагах от него, и, вероятно, спрашивает: в чём дело, святой отец, или же: что вам нужно, или же: я вам могу чем-нибудь помочь или ещё что-нибудь в этом роде, когда мужчина немолодой преграждает дорогу молодой девушке; можно было бы сказать: когда священники обычно на улице перегораживают дорогу молодым девушкам, но трудность состоит в том, что как раз обычно священники этого почему-то не делают, а ходят либо украдкой поглядывая, либо с чувством собственного достоинства смотря сверху вниз, но в любом случае не соприкасаясь с незнакомыми, особенно это невозможно, если бывает особенно невозможное по отношению к просто невозможному вообще, здесь, в старой части города, где отца Георгию знают по имени если и не все, но уж точно все местные обитатели знают, что это местный священник, знают, даже те, кто в Храм Божий не ходит вовсе, хотя таких в этом месте, и в силу обеспеченности и модных поветрий времени, и здесь все меньше и меньше; особенно это невозможно, архиневозможно, псевдовозможно, лжевозможно здесь потому что, если даже сюда случайно и забредёт некоторая молодая особа, и даже если захочет преградить ей дорогу местный священник, то за это время мимо наверное пройдет кто-нибудь из тех, кто скажет: добрый день, отец Георгий, и должно быть совестно отцу Георгию, и надеяться на то, что никто из таких знакомых мимо не пройдет, конечно можно, но рассчитывать на это твёрдо никак нельзя, поскольку рассчитывать на это может лишь тот странный священник, который будет ходить по улицам в ночное время, но было бы чрезвычайно странно, чтобы священник ночью бродил по улицам, да и молодая девушка, достаточно вульгарно выглядящая, должна была бы перейти на другую сторону, ежели только она не искала бы себе в ночное время клиента, что, опять-таки странно, чтобы таким клиентом стал бродящий по ночам священник, они, конечно, могут пользоваться всевозможными услугами подобных барышень, однако не в рясу облаченные и не в месте жительства своей паствы, и это притом, что появление такого рода девушек в этом районе города ночью вообще-то маловероятно, поскольку вульгарность ночная оживает ближе к беднейшим кварталам, там, где вотчина церкви Всех Юродивых находится, но мы-то помним, что тамошние священники не только не покидают пределов Церкви, но к ночи и вовсе запирают храм на тяжелые деревянные засовы, служащие не одну сотню лет защите Святого Духа от особо рьяно верующих, верующих исключительно по ночам и в не совсем вменяемом состоянии, хотя вопрос о вере во вменяемом состоянии выходит за пределы любой компетенции вообще. В любом случае нам неизвестно, что сказала девушка, можно лишь говорить о том, что что-то наверное она сказала, но нам это нисколько неважно, и не потому, что мы тут такие бессердечные и несердобольные говорим всё это, хотя мы бессердечны и несердобольны, если уж положить руку на сердце и сердоболие, сё сущая правда, но теперь нам это нелюбопытно потому только, что отец Георгий либо не расслышал, что она сказала, либо проигнорировал сказанное ею, и второе вероятнее первого, поскольку отца Георгия служба в послушании и выслушивании состоит, а первое вероятнее второго, поскольку служба отца Георгия в игнорировании чужих слов лишь в случае нападения на веру истинную состоит, но мы точно знаем, что двойник Марфы в тёмных очках своих никак на христианскую веру нападать, на словах по крайней мере, не собирался, а ежели и нападал, то лишь внешним обликом своим, сам того не ведая; скорее наоборот, это христианская вера, в лице отца Георгия, а точнее: в лице всего его тела, продемонстрировала своими действиями то, что любой из находящихся на месте девушки воспринял бы как нападение или намерение оного; особенность же в том, что отцу Георгию никто другой на месте девушки не нужен теперь был, но лишь она одна, да и не она сама даже, а то, что знал он о ней, а знал он о ней то, что она очень похожа на саму Марфу, тайну исповеди которой он нарушил и из-за чего теперь в геенну огненную в компании бесов катится непременно и безостановочно. Отец Георгий снял с лица девушки тёмные очки, которые, кстати сказать, были довольно не по сезону ею одеты, ибо на улице осень поздняя, довольно холодная уже, стояла, да, собственно и девушка была сама довольно легко одета, видимо жила рядом и ходила недалеко, либо же любила похоть вызывать у ближних своих, имея руку правую и глаз правый целыми и невредимыми вопреки заповеди Христовой; так или иначе, а точнее, очень властно и резко отец Георгий, совсем не по-отечески и не по-георгиевски, сорвал с лица тёмные очки, зеркальные кстати сказать, и потому видел перед этим себя в них отражённым, отчего ещё больше уверился в необходимости избавиться от этого предмета, властно и решительно, не иначе, а именно так, сорвал очки, и внимательно глянул в глаза девушки, бесы ударили в тромбоны и начали скакать канкан, в котором тромбонов никаких нет, но что им до того, отец Георгий стоял поражённый: перед ним предстала Марфа, та самая Марфа, которая всегда выглядела скромнее монашек; но она не узнавала отца Георгия, и тому оставалось сделать так, чтобы она узнала его, и отомстить ей за все свои страдания и неисполненные ею надежды, платой за возложение которых на неё стало его окончательное падение. Отец Георгий схватил девушку за руку и потащил за собой в Храм Божий, со всем этим необходимо было разобраться раз и навсегда. И ведёт отец Георгий чрезвычайно податливую девушку, сам более неё удивленный тому, хотя и по иному поводу удивляясь, она-то, она могла бы удивиться тому, что её на улице хватает за руку священник и ведёт куда-то, а его удивляет, что такая девушка, привлекающая внимание мужчин иного толка, нежели он, хотя он даже и не знает, оказывается, какого толка он мужчина из-за рясы своей и есть ли в нем вообще мужской толк, а теперь и вовсе не время выяснять это, хотя это-то его и удивляет теперь более всего, только это и удивляет, что девушка, привлекающая даже не мужчин, а толк в мужчинах, столь бестолковый и беспутный и во всех мужчинах столь похожий в том, что касается его направленности на женщин её рода, женского, стало быть, должна бы она теперь удивляться и сопротивляться попыткам бестолкового для неё мужчины, да что там попыткам, самому овладению уже фактически свершённому, ан нет, не сопротивляется, и это немного удивляет отца Георгия, но лишь немного, поскольку видит он в этом правоту бесов своих, и поскольку правы они, то и не зря они там играют похабные мелодии, столь по духу различающиеся от правоверных песнопений церковных, правоту, говорящую, что любая девушка на месте этой должна непременно сопротивляться ему, но эта-то не любая, что видно по согласию её, видно отменно, а самая что ни на есть Марфа, которой дьяволы не менее его овладели, с той лишь разницей, что её дьяволы в ней изначально сидели, а теперь, наружу выйдя, овладели ею так, что она преобразилась телом и душой, да до того в этом преображении дошла, что даже отца Георгия не признаёт, а отец Георгий тело свое вон по-прежнему в рясу облачает, да и душой, точнее сердцем, Марфу тогда признал, когда та себя не признала сама, хотя и он себя узнавать не очень-то жалует, и потому всё это, что бесы эти не иначе как изначально в душе её были, а отец Георгий лишь поспособствовал их выходу на свободу скорейшему, целью имея, дело понятное, свободу, а не дьяволам способствование, а его, отца Георгия, дьяволы получились захожими и оттого такими неуважительными к нему, и паршивыми, вон же как она к своим приноровиться смогла, будто для них и была Творцом создана, чего конечно в мире Божьем случиться никак не может, он же от этих пришлых вследствие нарушения тайны исповеди получил нынешних, от коих страдает лишь неимоверно. Встречают они, конечно, на улицах людей, которые говорят: добрый вечер, отец Георгий, и вроде даже как-то не удивляются, что идёт отец Георгий с девушкой за руку, или же удивления своего умеют не выказывать, а ежели захотели бы выказать, ответил бы отец Георгий, что не к здоровым пришел Христос в мир сей, но нет, не спрашивают, знают люди тихий и доброжелательный нрав отца Георгия, а о дьяволах его ведать не ведают, зато двойник Марфы узнаёт точно и наверное, что зовут её спутника странного отцом Георгием, и спрашивает этак беззаботно: значит Вас отцом Георгием величают, или же: отец Георгий, значит, или: хм, отец Георгий, на что отец Георгий лишь улыбается почти не таинственно и бормочет так, что она слышит его или не слышит его, непременно-непременно, отцом Георгием, а то как же, или же: а то тебе то неведомо, или же что-то в том же роде; вот уже и Храм Божий, церковью Святого Иеронима именуется, и входят они через центральный вход, да только затем сразу сворачивают к левому приделу, где по правую руку икона Спасителя, а по левую Божьей Матери, свечи горят редкие, но горят. Здесь уж отец Георгий руку двойника Марфы отпускает, поворачивается спиной к ней и поднимает взор ко взгляду Христову, долго смотрит Ему прямо в глаза и говорит что-то вроде: отвратительная работа с художественной точки зрения, не находишь, на что двойник Марфы говорит, что не разбирается во всём этом, но насколько что-то понимает, священники обычно так не выражаются, как впрочем и девушек незнакомых на улице не хватают, и в Церкви не волокут, а ежели Церковь сегодня прихожан среди молодежи теряет, то дело такими средствами не исправишь, надо признать, упадок нынешнего положения церковного и из него в дальнейшем исходить следует, а не ловить людей на улицах, подобно противным разным там мормонам и иеговистам; сказала она всё это и тут же поняла, что отец Георгий вовсе не слушает её, и не потому что она на веру его нападает, а потому что нет ему до веры сейчас никакого дела, точнее до того, что она за веру его понимает, ибо говорит ей отец Георгий, что прекрасно понимает её намёк, когда она упомянула только что то, о чём священники обычно не говорят, что значит, что помнит она всё и напрасно теперь выдаёт себя за не ту, которая есть, выдаёт так окончательно и с пристрастным самозабвением; да, говорит отец Георгий, размещаясь между нею и ликом Спасителя, я в самом деле сказал нечто, что упомянуто никак всуе быть не может, но хотел ведь помочь, а ты, дочь моя, посмотри во что ты дарованную тебе свободу облачила, и проводит рукой по обнаженной линии живота её; ничего не понимаю, может она сказать ему, а может и: как интересно сказать, но ему всё равно, надо выговорить отцу Георгию ей всё, а уж затем будет он чист перед Марфой, а Спаситель пусть сам решает, будет ли это очищение предсмертной также достойной небес речью исповедальной, которая может прощение отцу Георгию даровать, и не только от этой заблудшей отроковицы, но и от Сына Божьего; да только, видят бесы, менее всего отец Георгий об этом ныне помышляет, а потому, видят бесы, чист он перед Отцом Небесным как никогда: никаких задних мыслей, всё наперёд выкладывает.
   И приблизительно так говорил отец Георгий, и голос его, конечно, эхом не разливался в полупустой вечерней церкви, поскольку это лишь в соборах католических голоса эхом себе разливаются, куполами соборными уловимые, которые в свою пустоту Бога католического вместить способны, у нас же голос приглушается, то ли оттого, что никому в голову громко говорить не приходит, то ли от свечей и икон, под взглядами святых различных, а то и Бога или Сына Его, впрочем, взгляд Святого Духа как-то трудно себе представить, поскольку не ведаем мы физиологию духов, в том числе и святых, и где у них там глазам надобно размещаться, и прочим органам, выразительность для смотрящих кажущих, не ведаем, и всё это, в отличие от химер тамошних, не к глазению любопытствующему призывает, но ко взору в душу собственную и нетленную обращает, говорит отец Георгий, ангел тебе во сне привидевшийся, поначалу мною за сон обыкновенный был воспринят, а посему присуща мне стала нерешительность некоторая, вдруг это всамоделишний, Господний то бишь, ангел, но полагал, что миновали давно уже времена те, когда библейские сны людям вестников своих посылали, дабы уснувшие внемлить смогли во сне тому, к чему наяву никак не способны, да и вместить в душу свою Откровение Божественное, и будто забыл Господь про путь через сновидение в душу ведущий, или же разочаровался Творец всего сущего в этом пути, психоанализом дерьмом вымазанным, к тому же ты девушка набожная, а потому фантазией своей могла внушить себе и ангела любого, и чёрта так, что кто угодно во сне тебе привидится, психология этакая примешивается, но видел я, что ты-то сама в это всё свято веруешь, да так, как не каждый из братьев моих к тому способен, а дойти до того, что стало быть ты и живёшь в мире с Богом таким образом, безо всяких скидок на учения о душе различнейшие, я не способен тогда ещё был, а посему хотелось тебе помочь, но и говорила ты со смехом о том будто, но я-то видел, что тебе меня хотелось выгородить ото всего этого, ибо небезосновательно опасалась ты, что коли ты сама веруешь так сильно, то уж от меня-то такой сильной веры ждать никак не следует, несмотря на то, что в рясу облачен я и жизнь этому свою посвящаю, а в душе своей ты серьёзна и мрачна, и коли обратилась ко мне ты, и нарушила так сказать тайну ангельских слов, в которых сказано тебе было никому их не сказывать, то только лишь из надежды, что даже если я не смогу всё осилить душой своей, то не случайно же Господь меня к службе собственной в миру поставил, а посему и никакого нарушения из твоего рассказа не следовало, ты Господу через меня говорила то, что Господь тебе в обход Церкви своей высказал, в прямом сказании Слова своего, но это всё верно только до тех пор, пока священник лишь священником пребывает, но хотелось мне тебе не по-священнически, а по-человечески подсобить, покуда человек ты воистину удивительный, все удивительны, а ты необычайно, так молился я поначалу Господу в сердце своем, и говоря это смотрит отец Георгий на икону, но не Сына Божьего, а Богородицы почему-то, и не во сне, но в бессоннице полудрёмной решил сказать я обо всём Андрею твоему, с именем апостольским, тем паче, чуть не обошла тебя сестра твоя в замужестве с Николаем своим, даром что младшая она, с Николаем, невесть куда вскоре скрывшимся, но сказалась в итоге моя бессонница чистейшей бесницей, вот, видишь, как всё изменилось, так, что должна ты тут меня проклясть, ан нет, молчишь, безразлично тебе, а значит то именно что не сновидческий ангел тебе явился, а подлинный, и сказал я Андрею как-то, чтобы месяц всего подождал, точнее дней всего-то сорок, а затем-то всё и сложится у вас, и был благодарен он мне, и ещё я немного в помыслах о том побыл, а затем уж вернулся ко своим обязанностям земным пред взором небесным, но по истечении срока, твоим ангелом отмерянного, именно в эту ночь сороковую, оказавшуюся вместе с тем роковой, сон мне уже привиделся, и не было в том сне ни света яркого, ни тьмы кромешной, но в книжном магазине я себя углядел, где выбирал себе взамен истёршегося от времени в части переплётной Ветхого Завета другой экземпляр всего лишь, с кожаным переплетом, такой же, как был у меня, ибо бывший долго весьма послужил мне, но продавец мне протягивает такой же истёршийся, и говорит при том: сё, взамен Ветхого даю тебе этот вот, Новый, и протягивает мне его, а я ему отвечаю, что твой Новый тоже дряхл уже, как и мой Ветхий, и не различить уже между ними, дай же мне, требую я, новый Ветхий, на что говорит мне он, что Третий Завет, так и сказал, Третий будет лишь в понедельник после исполненного срока, и мне потому стоит взять этот его истёршийся Новый, поскольку пока ничего новее не было, а если я сомневаюсь в этом, то он был бы не против услышать от меня ответ на простой вопрос, так и сказал: простой: как теперь Господу быть, коли вестников Его даже служители Его не слышат более, так молвил этот продавец, и проснулся я, и понял, что ангел твой был подлинным, и то, что со мной и с тобой с тех пор произошло тому подтверждением служит, но ничего поделать с этим понятием своим не мог я, молиться разве что обильнее и каяться, но лишь в душе своей, поскольку пестовал усердно в себе мысль такую, что твой ангел, как и мой продавец неподлинны, а подобно тому как после прочтения книги какой вымышленной, мы можем ещё думать над нею всерьез длительно, под наваждением таланта авторского пребывая, да ещё и сны по этому поводу видеть, надеялся я и здесь, и верил, слышишь, верил, хотел верить как никогда, здесь всё так же обстоит, что и было, однако кончился отмеченный срок, и нерешительность меня переполнила, и ни тебя, ни Андрея твоего видеть не осмеливался, и просил отца Дмитрия дом ваш вместо меня посещать, сославшись на нездоровье простое, коего тогда не было, а как срок вышел, ангелом твоим во сне намеченный, я пуще прежнего молиться стал, и никому ничего по-прежнему не открывал и таился, полагая, что Господь и так всё видит, протестантом от испуга и неловкости собственной сделавшись поневоле, и заболел всамоделишно, причем дьявольской болезнью заболел какой-то, видимо Господь, единый для всех, протестантам прощает протестанство их, а нам наше протестанство не жалует, и думал я что ежели у вас с Андреем хорошо все обстоит, то вина и счастье ваше грехом моим искуплено должно быть, и готов свой крест ради вашего счастья несть был до конца, пока тебя не встретил, дочь моя, в таком бесстыдном наряде, и понятно мне стало, что грех мой напрасен был, ибо всякий грех напрасен, и никогда ничего грехом нельзя исправить, но здесь особливо напрасен, ибо Господа не обмануть против воли Его, и дьявольское наваждение моё настоящее, ибо глянь на себя теперешнюю, как ты изменилась, это я твою душу невинную вместе со своей самовольно загубил и по хотению собственническому, а когда говорил я пред ликом Спасителя ныне об отвратительной работе, то разумел не лик Сына Божьего, но наше с тобой здесь пребывание пред взглядом Его всепроникающим, будто взялась картина сама себя дописывать, отринув руку мастера мудрейшего, который контур ей уже обозначил, и вышли каракули, вот и всё, прости меня и молись за меня так, как ты раньше это умела, обрети этот дар вновь, а я попробую-таки искупить свое деяние неискупимое, и в ближайшее же время, ответь мне только, что у тебя с Андреем твоим приключилось и почему дьяволы твои, не чета бесам моим, так преобразили тебя отвратительно, рёк отец Георгий и выжидательно на девушку посмотрел, которая, конечно, не безропотно молчала во время сего монолога, который, вследствие этого обстоятельства, не совсем монологом-то и называть можно, а очень даже она порывалась его прерывать, то ли возражениями, то ли дополнениями, а может и вздохами пустыми эмоциональными, на что сегодня и во все времена ума у молодежи весьма даже хватает, однако, как выше уже поминалось нами, не давал отец Георгий к тому ни единой возможности, а потому и нам о том поминать особенно не стоит, а теперь вот слову её особое место отведено, стало быть, и надеемся мы на неё не менее отца Георгия, и слова её решающего ожидаем, и, согласитесь, что будет подлостью окончательной, если после достаточно долгого прочтения этой пустоватой повести, разочарует нас эта вульгарная Марфа, хотя, вроде бы, мы уже позаботились о том, чтобы любое слово, которое она теперь произнести соизволит, даже возглас, ох, или: ах, там, или: идите к чёрту, или, вероятнее ранее нами упоминавшееся, как интересно, отец Георгий, мы-то уже сможем разгадать за простотою этих её слов особую немалозначительность, о которой она сама, если судить как её тут представили, сама ни за что не догадается; лишили мы её самым подлым образом любого шанса поступить по отношению к нам подлым образом; иначе дело выглядит для отца Георгия, но, в конце концов, какое нам с вами дело до дела отца Георгия, не существует ведь его даже, он лишь кусочек бумажного листа, четыре пробел семь буковок, а служит он нам своими одиннадцатью буквами с пустотой внутри ассиметричной лишь к развлекательным целям, развлекательность коих, как уже ранее выяснилось, весьма сомнительного свойства; теперь же мы в любом случае в выигрыше, и это ничего, что наш выигрыш получен нами исключительно от неспособности в игре участвовать, сейчас специально такие игры в особом фаворе, под трусливую отвагу неучастия заточенные, и до тех пор, пока этот лист бумаги своим существом указывает на нашу собственную неприкосновенность и написанное тут с нами никогда не произойдёт и произойти не сможет, как никогда не произойдёт ни с одним из священников то, что описано в Новом Завете в отношении апостолов или Сына Божьего, как никогда не произойдёт ни с одним человеком то, что описано о каком-либо, все равно каком, человеке. Впрочем, пока мы тут дразним недоумение нашего последнего собеседника и читателя, всё может кончиться весьма стремительно, куда стремительнее, чем мы того можем ожидать, и не только мы, да и сам отец Георгий со своими всегда другими делами. Двойник Марфы, небезосновательно принятый отцом Георгием за Марфу, которой овладели её собственные дьяволы, настолько она была похожа на Марфу, насколько была собой в своей на Марфу непохожести, эта самая Марфа не Марфа действительно сказала, что это очень всё интересно, и она такого никогда не ожидала от своего редкого вечернего променада, и она чувствует себя героиней какого-то жутко приключенческого романа, коих давно, к сожалению, не перечитывала, что впрочем, для неё не такая уж и редкость, имеется в виду не чтение, а ощущение себя героиней приключенческих романов, и она при этом окидывает внутреннее убранство храма кокетливым взором так, что, присутствуй в церкви тот пуританский Бог, коего там зачастую хотят видеть священники, дух коего они на себя напускают или от себя испускают, не знаем уж как точно выразиться в этом случае, как, впрочем и во всех остальных, так вот, присутствуй там это священническое частое воображаемое, иконы от её этого взгляда вспыхнули бы огнём стыда, хотя тогда стало бы неясно, каким образом эти иконы там вообще смогли бы до того находиться, это всё, конечно, интересно, но ей теперь следует торопиться, и очень интересно было бы вновь встретиться, и ещё поболтать на эту тему, так и сказала: поболтать, если отец Георгий, я же не ошибаюсь, верно, если отец Георгий это повторить желает, а возможно и не только это, и стреляет своим нескромным взглядом прямо в глаза отцу Георгию, но того ей кажется мало, и добавляет, что отец Георгий никак не может быть против, поскольку он сам её сюда привёл, и она воистину, так и сказала: воистину, восхищена им, поскольку до сих пор воспитание её, не самое лучшее, конечно, всё же претило видеть ей мужчину под рясой священнической, но теперь, несколько кокетливый, но также и озадаченный взгляд, но теперь она пересмотрит свои взгляды на жизнь в этом отношении, и спасибо на том отцу Георгию, в этом смысле он стал её первым мужчиной, и она надеется, что отец Георгий ей в этом поможет и дальше, однако ж, к сожалению, не теперь, поскольку она очень, ну просто очень торопится, второй раз уже повторяет она, кроме того, у неё появятся, обязательно появятся, она-то уж себя хорошо знает, соображения о том, что ей сейчас сказал отец Георгий, и у неё всегда так, она даже сейчас понимает больше, чем может сказать, смешно, но слова нужно подбирать долгое время, а вообще человек она очень понятливый, хотя, говорит, надеюсь, что это всё несерьёзно, хотя, если поверить, что это серьёзно, то это жутковато, зато весьма оригинальный и интригующий способ привлечь к себе внимание, и всё, она кивает, и проводит, едва касаясь, своими тонкими длинными пальцами по дрожащей руке отца Георгия, кивает снова, даже, как кажется отцу Георгию, чуть кланяется, и уходит. Отец Георгий тут падает на колени как-то странно вдруг, и снова не пред ликом Спасителя, но пред ликом Богородицы, и молитву начинает шептать с глазами закрытыми, затем вцепляется себе пальцами в волосы, сдавливает ладонями виски, и рыдает, в то время как Марфа не Марфа немного, лишь немного задумавшись, возвращается торопливым шагом на свой путь неведомый нам тут, с которого отец Георгий её полчаса тому назад как уже своротил для беседы; в то время как она удаляется, отец Георгий, как и прежде, сжимая голову руками, замолкает, то ли оттого, что в церковь на службу вечернюю начали стекаться прихожане, и отец Георгий не желает продолжать перед ними череду своих нисхождений, начатую проходом по улице с вычурно одетой девушкой, да ещё и за руку, то ли потому замолкает, что просто замолкает. И нам трудно понять теперь, что за немалозначительность получил отец Георгий в своё дело от этой встречи странной, и повлияла ли она на отца Георгия, в любом случае мы у него это выспросить не сумеем, и не потому что отец Георгий живёт только на бумаге в одиннадцати буквах с пустотой ассиметричной внутри, а потому что и на бумаге он уже остаётся в прошлом, и кто возжелает его здесь живым застать, пусть назад возвращается, а зима-то холодная выдалась, как в голову уже спроста приходило, и потому кутаются все восемь священников церкви Святого Иеронима в шубы свои и дублёнки, и на руки дышат, а всё равно холодно в катафалке будто на улице, и, сугубо в терапевтических, а не в душеспасительных целях употребляют священники водку, и лишь один из них, отец Дмитрий, не пьёт и смотрит всё время, не отрываясь, на упокоенное лицо отца Георгия, в гробу промеж них лежащего, и на братьев своих по службе, по обеим сторонам на лавках вдоль гроба сидящих; отец Дмитрий, патриархом самим поставленный, как случилось, к ведению дел отца Георгия, упокой Господи его душу, отца Георгия конечно сейчас, а патриарха в будущем, не столь далёком, к слову сказать, для чего вызывал его патриарх к себе, прервавши поездку заграничную к братьям по католической вере по делам ненавистным толка экуменистического, сидит потому теперь отец Дмитрий у головы отца Георгия, и больше чем на братьев своих, которые стараются не смотреть на отца Георгия, будто обнажил он смертью своей что-то тайное и всех их касающееся, или же вызов даже в этом всем им бросил, смотрит отец Дмитрий на покойного, вследствие неровностей дорожных в гробу своём из стороны в сторону головой качающего, нет и нет, нет и нет, это после смерти-то; смотрите, говорит молодой священник отец Василий, будто с чем не соглашается до сих пор, на что другой, тоже молодой, отвечает: с чем теперь-то можно быть несогласным, на что отец Дмитрий, тоже молодой, но иначе совсем умудрённый чем те, пресекает болтовню братьев своих, напоминая им о том, что лишь теперь для христианской души жизнь подлинная начинается, а в жизни есть и печали, которых мы избегать стремимся, но принимать смиренно должны, и радости есть, которые должны смиренно принимать; едут дальше молча, гроб ухает лишь, автобус скрипит, запах смерти гвоздичный священники водкой безуспешно перебивают, да отец Георгий головой нет да нет выдаёт; водитель катафалка сказал, когда гроб вмещали, что у покойника вид такой, будто голова у него до сих пор болит, редко такое встретишь, обычно они спокойны и даже немного им завидуешь в помыслах своих посюсторонних, а этому нет, ибо вечность теперь с головой болью отбывать ему, а таблеток, должным образом от этого излечивающих, не изобрели ещё и не изобретут уж наверное никогда, на что церкви уповать только и остается в мире современном; на это отец Дмитрий сказал ему, что верующий и неверующий в этом мире равны, да отличаются только тем, что один с Богом живёт, а другой думает, что нет, в то время как Бог никуда от этих помыслов не исчезает; легче верующему, с Богом, да неверующий думает, что он свободней, а на самом деле несвобода или свобода у всех одна; непонятно к чему это отец Дмитрий сказал, известно только, что остальные братья смолчали и правильно сделали, а теперь вот отец Дмитрий на отца Георгия смотрит и отмечает про себя всю меткость водительского замечания про боль головную, да ещё пару обстоятельств, другим неведомых: чрезвычайно величествен отец Георгий в этом болезненном посмертном лике своём, и, кроме того, определяет этот вот отец Георгий дальнейшую жизнь отца Дмитрия, какое-то странное наследство ему, не без помощи патриарха, передаёт, величественное и головной болью отмеченное; кладет отец Дмитрий руку свою с перстнем непонятным на лоб отцу Георгию, а другой рукой берёт покойника за руку, сжимает холодную и тяжелую плоть, на морозе железнее любого железа ставшую, и отказывается от водки, которую в очередной раз протягивает ему отец Василий, и когда отказывается, так иногда выходит, что вместе с отцом Георгием в согласии супротив не соглашается, тот в гробу: нет и нет, а этот над гробом: нет и нет; смотрят на это братья, но ничего не говорят, не повезло отцу Дмитрию и всем это известно, похоже ведь, что дело тёмное и даже будто самоубийство священника в одной из престижных церквей, тень всё это бросает на безупречный свет церкви Святого Иеронима, а отцу Дмитрию вместе с делами отца Георгия тем самым поручается, не гласно, но надежно, со всеми обстоятельствами случившегося разобраться; закрывает отец Дмитрий глаза и голову наверх закидывает, руки отца Георгия не отпуская, и представляет себя в этом катафалке на месте отца Георгия, всё сходится, да только голова в такт движению сама выбивает не: нет и нет, а: да и да. Да, непросто со всем этим разобраться будет, ибо странно выглядел отец Георгий перед этим всем, если смерть можно назвать этим всем, а как же иначе, что же это всё, как не смерть и погибель напрасная; странно выглядел на фотографии этой, журналом модным помещённой в оборот полный, ибо умер отец Георгий в день тот же, и на фотографии этой отец Георгий глядит в объектив неопределённо весьма, и никого рядом нет, и будто там уже голова у него болит, и странно вёл себя, говорят, в фотостудии той, а затем мёртвым дома одного его нашли, и как в этом во всём разобраться, вот и сочувствуют братья отцу Дмитрию искренне и хотят водки ему дать отпить, а тот глаза вон закрыл, отказывается стало быть, будто отмеченный уже роком отца Георгия, который вон, тоже водку не пьет и не предложишь даже, и вон как смотрел отец Дмитрий в мёртвое лицо, и представляют братья на миг, все вместе, и не сговорившись о том никак, каждый про себя, что лежит в гробу уже не отец Георгий, а отец Дмитрий, и становится им немного не по себе, но ничего они сделать с этим не могут, а потому лишь с сочувствием и горечью глядят на отца Георгия, к которому из них никто зла никакого особого не питает, а если и питал обиду какую-то, то настолько она мелкая была, что теперь, перед лицом покойника с головной болью, всё прошлое худое ничем предстало, хотя и хорошего вследствие этого особо не обрелось. Отец Георгий был хорошим человеком, это все знают, в том числе и отец Дмитрий, отец Георгий был лучше отца Дмитрия, но это так, ни к чему говорить, ибо не в чём они уже соревноваться не могут, лишь пред ликом Господним, а пред Ним, как известно даже детям, все равны. И все живы.

Часть вторая


   Это как же поле это бесконечное перейти-то можно, кто же сподобится на подвиг сей заведомо безвестный и неблагодарный, а стало быть, и не на подвиг вовсе, а так, на мытарства пустынные, кто же жизнь свою единственную, Господом на спасение души дарованную, а матерью и отцом, земными родителями, на что непонятно, но уж точно не для этого, и это определённо, кто же встанет на эту гладь, лишь издалека гладью выглядящую, а на самом деле всю изрытую котлованами и насыпями нанесённую, которую историей чужой жизни назвать можно только не понимаючи о чём говоришь и что называешь, кто же погрузится в эти бесконечные переходы, якобы любому открытого простора, да и не так притом, чтобы праздно шататься, а так, чтобы самому форму этих рытвин принять и полем этим самому стать, кто попробует в отношении чужой жизни, коль своя такое же поле, и лишь иногда, когда ко сну отходишь и из детства что-то знакомое всплывает, так ухватишься, дабы в сон протиснуться, а там, глядь, такие живописные пейзажи и живые натюрморты за портретами мёртвыми скрываются, что только диву даёшься, неужто всё это сам ты переживал и во всём этом участвовал, и понимаешь тогда, что жизнь тобой уже прожитая поле тобой же неперейдённое составляет, и ровного места на нём ни одного нет, и всегда уже всё заполнено и изрыто и насыпано и зарисовано и засказано так, что и за жизнь оставшуюся не перейти прожитого, даже если осталось дольше чем прожил жить, и находит до тебя разумение дивное о полном неведении того, что ты есть, и это при полном ведении того, кто ты в смысле как звать тебя, где родился и прочие подробности так называемые автобиографические, упомянуть кои в силах, а что это всё такое, и даже не в целости, а по частям неведомо, и неведомо даже, что за части у этого тебя разорванного были и не были даже, а всегда тут наготове пребывают, наготове да не для тебя, а ты в них исключительным дезертиром или же туристом непонимающим пребываешь, безвестным господином среди слуг, либо же даже подглядывающим, стало быть, за интимностью своей же любящим подсматривать и видеть при этом, что интимность эта сама собой пребывает и тебе нисколько не принадлежит, а кому принадлежит не ведаешь, и ужас уже овладевает, ибо не ведаешь никакого кого-то, кто всё это вынести сможет, ну не Господь же в самом деле, нельзя ведь всуе упоминать, хотя вовсе это не суя никакая, кто понимает поймёт, а кто нет нет, и суда, как говорится, нет, и туда, как не говорится, никак, кто же это в отношении другого на себя взять сможет, кто может быть настолько туп или самоуверенно силён, хотя почему или, здесь и обычное, кто жизнь отца Георгия так перейти сможет как свою он сам никогда, кто как не отец Дмитрий, и если не сможет даже, то должен наверное, и деться ему некуда, некуда, а он вон делся, и даже вроде замысла этого не наблюдает в величии оном, и занят всё житейскими делами да разговоры смутительные ведёт, и это в Пасхи-то канун, пятница Страстная ведь. Отец же Георгий, вместо службы церковной в день такой прискорбный, обязательна которая для всех служителей Господних, да и не для них одних, а для всех верующих вообще, предписывается небом самим и Писанием Священным, не на службе он, а рясу свою придерживая, через ограду невысокую переступает аккуратно, газон призванную от таких как он ограждать, дабы трава молодая, пока весна хотя бы, ещё зелениться могла, переступает отец Георгий через ограду, дабы путь себе скостить, и опять же не в дом Божий спешит он, а в магазин продуктовый путь держит, и что-то при этом себе под нос, вполголоса, приговаривает.
   И, стало быть, вина покупает отец Дмитрий, и не церковного даже для причастия хотя бы предназначенного, и правильно, откуда в магазине для мирских нужд предназначенном, вино причащающее быть может, хотя ведь продают там вино с лицами монахов из кинематографа взятыми, в первую очередь, ибо кто же лицо настоящего монаха на бутылку спиртного напитка поместить осмелится, оную же никто после этого не купит, а вот с лицом актёра какого признанного, в капюшоне бенедитинском, непременно, а помимо лиц таких псевдомонашьих ещё и храмы часто на этикетках встречаются, а на дешёвых винах бывает даже говорится, и это независимо от выведенного на них в остальном, вино освещено церковью Православной или же самим патриархом, что одно и то же чаще всего, ибо ведь не может церквушка хоть какая убогонькая денежку зарабатывать, не отчисляя при этом тому, кто прикрывает её сверху, и притом Господом вовсе не являясь; ан нет, такого вина отец Дмитрий, хотя и в одежды церковные чёрные облаченный ныне, пятница Страстная ведь, и в магазин войдя, такого вина не покупает, а покупает бутылку вина испанского и другую бутылку вина французского, красного и белого, но сухого и не креплённого, не мадерного, непременно, куда дороже всех монахов кинематографических, патриархами неизвестных церквей освященных. А ежели кому интересно, в чём сомневаться без сомнения смело любому читателю и слушателю настоятельно требуется, что на них изображено, то изображено на них вот что было: на вине испанском, этикетки бежевого цвета, чёрным по ней очертания замка какого-то заграничного изображены, а ниже название неведомое было, будто от руки писанное, хотя понятно что никто не будет бесчисленное количество таковых этикеток от руки писать да так ещё, чтобы все одинаково выглядели и смотрелись притом, название будто от руки писанное то ли замка этого, то ли местности, этот замок в себя вмещающей, ведь известно что замки европейские именуются тремя способами различными, друг с другом иногда в себе сочетающимися, по имени владельца, по названию местности, каковое до всяких владельцев сложилось у земли тамошней или же по другим причинам, им имя дарующим, последние же весьма и весьма замысловатыми быть могут, то есть далеко-далеко от мысли находиться, так что мысль никакая вразумительная до них добраться не может, ведь понятно только почему Бог Бог, Адам Адам, и Ева Ева, а всё остальное неведомо вовсе, Каин исключение и то в бреду лишь, и даже наука особая алхимическая вполне на этот счёт есть средь искусств словесных, этимологией зовётся, хотя сама она приходит на помощь там, где по уму, как иногда могли бы говорить, уже не понять ничего в сказанном; да-да, красное с замком, и кабы глянул отец Дмитрий на этот замок, то мы бы призадуматься и вспомнить о замке Кафкином смогли бы, которого на картине никто и не видел ни в глаза, ни в другие органы тем паче, а всегда воочию издали лишь, по смутным очертаниям, и то Иосиф с К. инициалом, что означает не отца земного Иисуса, хотя какой он отец, если к Марии не притрагивался до, хотя зависит это всё от разночтений в слове дева, девственница или же просто баба молодая, ибо даже не плотничал этошний Иосиф, а лишь на словах землемерствовал и, стало быть, на земле, словобросался; Иосиф замок этот видел, да не попал туда, текст ведь не дописан, как Броды всякие полагали, не ведая, что писать дальше нельзя по написанному уже, даже будь написан полностью, вряд ли бы Иосиф в замок этот смутный попал, такова ведь судьба всякого, словами землю мерящего, да еще и с библейским именем, немецким языком на свой лад приспособленным; а этот вот замок всякий, вино такое пьющий, видит в весьма чётких очертаниях его, и видит его на горе стоящим также, но видит так, будто сам на соседней горе в таком же точно замке уже сидит и будто всё уже обо всех на свете замках знает, чего не скажешь об Иосифе К., и знает не смутно, а чётко, только от знания своего желания туда попасть уже не испытывающий, ибо никак не связана жизнь смотрящего на чёткость замковую с господами из замка этого, и любого другого, поскольку сам он уже от рождения господствует, по меньшей мере в своём пьяном состоянии, и с вином потому связана жизнь эта вполне, хотя и ненадолго: бутылка пусть и дорогая, да всё ж таки меньше литра, долго не разопьёшься, и не желает туда попадать ещё потому, что рисунок графический и весьма схематичный, да и придал ему художник намеренно черты небрежности некоторой, линией он будто одной выведен, да только рука неужто дрожала, хотя очень умело, сказать надо непременно, дрожала, так, что жизнью эту графику, насколько для графики это вообще возможно, насколько это для чёткого очертания неведомого, хотя вероятнее Иосифиного существующего замка, возможно; увидел бы это всё отец Дмитрий, если бы этикетку красного им сухого вина рассматривать и рассмысливать вздумал, но этого он не сделал, а мы за него смогли лишь в меру сил наших убогих, и не потому что наши силы сейчас у Бога, а потому, что никчемны мы для дела этого серьёзного; на второй бутылке вина, но не мокрее первой по сахара в нём содержанию, не слаще стало быть, хотя как известно действие иное оказывающее, нежели красное, другая картина предстать взору могла бы, если бы предстала, однако не предстала: цветная, с девушкой среди цветков различных лицом своим изображённой с частью грудей её обнажённых, причем упрятал кто-то барышню эту за набросанные сразу же по ту сторону этикетки, поближе к зрителю возможному расположенные, а в нашем случае невозможному, ибо не стал отец Дмитрий смотреть на неё так же, как не стал смотреть он на замок чёткою линией выведенный, лицо частично и соски ее полностью цветами заваленные, цветами полевыми, да столь радостное лицо, сколь и заваленные соски, что васильки прямо в рот заваливаются, а фиалки прямо из подмышек ее бритых растут, хотя вряд ли девушка эта неизвестная по имени столь ретиво в этикетку при жизни своей улыбалась, хотя что это мы о ней в прошедшем, как будто она вослед отцу Георгию уже отправилась; мы так только оттого, что теперь она себе не принадлежит, а всякому пьющему такое вино вот принадлежит, и то без части лица и с грудями без сосков, но, скорее всего, вообще такой девушки никогда и не существовало, ибо лицо её и груди такие усреднённые, не в пример лицу и груди Марфы нашей, нигде тип этот средний не существует и сам собой существовать не может, а потому именно большая часть девушек живых так походит на него, а ещё большая часть этой самой большей части стремится всячески походить на него, дабы что-то с лицом своим, Богом данным и с грудями своими, совершить; и ежели эта самая, в силу своего несуществования, никогда ни в какую этикетку и не улыбалась, то живые и посему существующие, в своём стремлении на эту несуществующую походить, ещё как в этикетки своими подправленными губами лыбятся, и к бутылкам своими подправленными грудями льнут, и ежели кто вино им такое купит, вкусное и дорогое, тем самым их единственно представимому благополучию замечательно способствует, за что так улыбаться они готовы, что не только васильки, кактусы готовы в рот себе и на грудь нацепить полностью, даже с иглами, с землёю, благо корни у кактусов не очень большие; и ежели поглядел бы отец Дмитрий на эту этикетку, то подумал бы о том, наверное, что о девушках нельзя как о почивших, а всегда лишь как о грядущих думать и говорить надобно, и подумал бы он так потому, что в гости вознамерился идти, для чего вино и сигареты разные покупает, и не иначе как к девушке какой, и это он-то, сигареты ведь дамские там среди прочего, и это священник-то в пятницу Страстную. А как сочеталась бы мысль о всегда грядущих девушках с замком Иосифа небиблейского, этого мы за отца Дмитрия сказать не можем даже предположительно, без того, чтобы он сам этого даже не подумал, и хотя бы подумать собрался, но он этого думать, судя по всему не желает, кладет аккуратно бутылки в портфель из кожи коричневый; а то, что это всё со Страстной пятницей не сочетается, ни девушки, ни замки, оплоты греха в различных прочтениях, ежели Августина блаженного здесь было бы к месту упомянуть, любил ведь он аллегории читать везде, то есть смыслы одинаковые в различных вещах видеть, и нельзя было сказать о замках и о девушках как о разных ипостасях греха, ибо нет у греха ипостасей, знает это всё отец Дмитрий, и об Августине, и о грехах различных, и знает, что не сочетается это всё вместе вообще никак, но и об этом он нахально не думает, а спрашивает о только что упомянутых сигаретах дамских, тонких с пониженным содержанием никотина, и о сигаретах обычных крепких, мужских стало быть, ведь мужчины обычны, крепки и сигаретны, продавщицу благодарит, визиту священника не удивившуюся нисколько, в день-то такой, ибо день какой она не помнит, причин у нее к этому нет никаких, знает и помнит лишь, что через два дня Пасха, стало быть Праздник Светлого Воскресения Господнего, стало быть, после смены уборку надо генеральную дома сотворять, ибо так принято, а назавтра, заутрене, куличи ставить, а то что Пасха не в куличах и в уборке, знает она превосходно, однако вовсе не в истине божественного Воскресения Пасха её заключается, не это она знает, и ежели кто-нибудь напомнит ей об этом, она и слышать ничего не пожелает, а потому отец Дмитрий ни о чём и не напоминает ей, скорее же всего, не потому не напоминает, что она не знает, а почему не напоминает, сам не ведает, ибо торопится; продавщицу не удивил бы визит священника, даже помни она о мученичестве и распятии, а также светлом Воскресении из мёртвых Христовом, ибо знает она неплохо, что все люди люди, и ничто человечье им не чуждо; плохо она это знает вообще-то, но для неё неплохо, выпить и покурить, вина то есть хорошего испить и сигарет дорогих выкурить, не просто человечьим, но ангельским для неё предстаёт ныне, это ведь помимо куличей и уборки о Пасхе она знает, что муж её опять исчез куда-то, хоть сегодня спокойно уберусь, а на утро тесто сумею поставить, здорово, что на Пасху поменялась, лишь бы как на прошлую из-за дурня этого драки с отцом не вышло, а ещё хуже стало бы, ежели сюда бы ко мне припёрся, на смену мою, перед людьми стыдно, лучше уж дома отсидеть и перетерпеть, перелюбить стало быть, глядишь на этот год пронесёт и будет Христос воистину Воскресе хоть раз в моей жизни, воскресе как миленький, думает продавщица и улыбается, говорит же вслух: не за что, и уходит отец Дмитрий тихо-тихо, а она ещё вослед долго смотрит, будто в лице и теле священника дарована была ей надежда на воскресение Господне в её взрослой жизни; и неведомо ей, что покупает священник вино в пятницу Страстную не потому, что ему ничто человечье не чуждо, но, напротив, потому что отцу Дмитрию давно уже, а ныне как нельзя более, чуждо всё человеческое. Иначе не выбрали бы его дела отца Георгия вести, иначе не намеревался бы он вино это в словоохотливом землемерии своем со всегда будущими девушками распивать в пятницу эту роковую.
   А пока отец Дмитрий следует неизвестно нам куда, почти неизвестно, ибо отчасти нам из покупок, на которые внимание им должное обращено не было, пришлось нам отдуваться, вот мы и отдулись как смогли, мы же не стеклодувы, но своё теперь непременно обратно забрать хотим, частично известно, что к девушке какой-то вознамерился идти, а будут ли они наедине общаться, или же кто ещё там, обычно мужски и сигаретно обретётся, не ведаем, и к чему это вообще всё не ведаем, а ведаем, напротив, что ни к чему всё это, супротив ведомого ведаем стало быть, а самого ведомого не ведаем, хотя ведать очень даже хотели бы, клянемся, знаем нельзя клясться, но ведь и вино с сигаретами в пятницу эту нельзя, как и в любую другую, а в эту тем паче, что мы, хуже других что ли, нет, ничуть не хуже, да и сказать о нас что угодно можно, никаких ведь нас по сути нет вовсе, без сути имеемся лишь, да и зачем мы какие-то вообще нужны, ведь даже не имеясь, в сообществе нашем неподлинном отца Георгия пережить смогли, и кого хочешь переживём, а даст нам Господь, и отца Дмитрия переживём, а коли не даст, то пусть сначала найдет, чтобы не дать нам, несуществующим ещё крепче, чем та девушка с этикетки, пусть попробует найти, дабы сделать отца Дмитрия нас переживающим, ничего не выйдет, нас бумага прочно хранит, ведь редко Господь даже с бумажного листа библейского своплощаться в мир наш умеет, Иисус это случай единичный, хотя отнюдь и не случайный, а очень даже необходимый, а посредством снов мы уже наблюдали какие чёртовы выкрутасы проникают, ежели кто им всерьёз в жизни нашей взрослой доверится; и ежели имеется рассуждение Тертуллиана более к снам благоволящее, в трактате о душе именуемом, так там же опять слова только одни, латинские или в переводе каком, слова и не более, а более слов ничего и нет. Обезопасившись от Господа таким образом, на словах опять же, стало быть, надобно спросить о героях повести этой вялотекущей и ничтожной, спросить: что же мало так их, а те, что есть, что же они нас своими действиями не очень радуют, лишь повсеместно своей бездеятельностью печалят, в смысле разочарования развлекательного только, какая же иная печаль от буковок на бумаге исходить может, ведь не документ это о смерти, рождении, собственности или письмо о любви, ненависти или выгодном дельце, к нам обращённое, и не счёт нам за жилище наше скорбное, домовладельцем присланный, в общем, нет ничего от живого человека какого к нам и именно нам обращённого, ведь автор не является живым человеком для читателя, сидит в своем нигде летнем и пишет из ничейного ниоткуда, опровергая язычески творение христианское из ничего, ведь не может же это всё Всевышним быть вдохновлённым, или же берёт этот автор несуществующий сор всякий, да и то, когда стихи сочиняет, ещё чего не хватало, давайте ещё стишки здесь нарифмуйте или наверлибрируйте заметки свои незначительные о поездках на работу, лучше уж увольте, а поскольку увольнять некого, то с просьбой не просто считаться приходится, и на вопросы не просто отвечать, а чудесно и в крайней степени необычайно считаться, без правил арифметических считаться, да и отвечать за пределами слов человеческих, и это там-то, где ничего кроме слов и расчёта быть не может; ведь высчитано же на этом листе очередное окончательное раздражение среднего читателя и слушателя, словами лишь его неудовольствие и вызвано, у среднего несуществующего читателя автором, которого нет: будто два зеркала поставленных одно другого напротив, всё возможное и ничего из существующего враз отражающих и друг другу кажущих, пока никто не смотрит на них, а ежели кто башку свою любопытную сюда промеж них всунет, дабы хоть одним глазком взглянуть, что же тут творится такое, то мы и размножим голову его незадачливую в бесконечность одиночества его, и ничего кроме морды его любопытствующей не покажем ему, и это всё мы, которых нет вообще-то. Вот мы изловчились и приноровились друг к другу, чуть хотя бы, ушли раздражения, головы любопытствующие бесконечностью размозжили, и отчёт дать можем вполне: людей тут мало, да ничуть не меньше, чем людей живых за пределами буквенными, ведь тела и мясо, нами там видимые на улицах ещё очень далеки от того, чтобы человеками живыми и полными предстать могли, живыми и полными бывают редко, человек загадка ведь, это только и полно, и живо, а то что имеющиеся здесь не действуют, не делают ничего, не виноваты мы, давайте терпеливыми будем, хотя и нетерпеливым угождать надо время от времени, и выдавать изредка мелочи, ничего не значащие, выдавать за дела важнейшие необходимо уметь, это вполне мы умеем, а потому не надо голову свою в бесконечность двух зеркал интимную вмещать, головой ведь думать можно ещё. А вот перед одним зеркалом можно и безнаказанно лик свой заявить, особо если ты девушка и гостей к себе ждёшь, да не простых, а для тебя важных, даже ежели не понимаешь, что они важны и чем они важны именно, но коли перед зеркалом надолго задержалась, то это тебе и могло бы указать, что, выходит, важно это для тебя же, хотя сопротивляться отчаянно будешь и скажешь, что важно для себя исключительно хорошо выглядеть, а то, что эта важность возрастает неизмеримо как раз перед тем, как на твоё лицо другие, да еще и мужеского пола, взирать будут, коли не вертихвостка и не лесбиянка ты, умолчишь об этом и не заметишь, как вот это пятнышко над губой неожиданное, ну и смотри на свой прыщик, у нас нет сейчас желания тебя же тебе самой научать, против воли к тому же: хочешь верить, что ради себя всё делаешь исключительно, так и верь, нашла во что верить, и не дура ведь, обидно, право слово, хотя, помимо желания, уже и времени у нас не остаётся, ибо надо ещё одно место успеть посетить до гостей твоих долгожданных, а ты пока прыщ свой ничтожный замазывай, хотя красива ты воистину, и не о прыщах тебе сейчас думать надо, но, видимо, девушка умеет о прыщах помышляя, заодно с этим и вселенские вопросы решать, к коим у неё те в первую очередь относятся, что её жизнь непосредственно затрагивают; хорошие девушки в этом смысле от плохих неотличимы вполне, различие между ними в том лишь, что плохие пределы своей жизни непомерно суживают и полагают притом, что иных вопросов, кроме как к ним относящихся, не бывает вовсе, хорошие же помнят, что бывают, да и горизонт жизни их часто за пределы видимого непосредственно окрест выходит; бывают ещё и очень хорошие, которые могут даже на вопросах, за непомерно расширенный ими же горизонт их жизни выходящие, сконцентрироваться личностью всею, и даже слово веское сказать, но мы сами в данный миг не можем сказать и сконцентрироваться не в силах, какая же из этих трёх девушек ныне в зеркало смотрится, ведь в этом действии все три воедино очень даже могут сливаться, и если не три, то две уж точно, а какие именно рано нам ещё тут знать, не время стало быть, а пока крем тональный легко-легко на лицо накладывается, вселенские вопросы, для человека любого в вопрос о судьбе его легко сходящиеся, в любом случае, вопросы эти, если и не решаются, то замазываются хотя бы слоем тонального крема флиртового, мыслями девичьими, которые успокоить могут мужчину любого, и многих обмануть даже, ежели он в рясу отца Дмитрия не облачён только, и именно в его рясу, ни в чью более, тональной судьба становится, однотонной с лицом девичьим, банальным и манящим: вот тебе, отец Георгий, глаза её, вот тебе, отец Георгий, нос её, вот тебе, отец Георгий, губы её, вот тебе, отец Георгий, вся она, глаза, смотрел в которые дважды по-разному, благоговейно и изумленно, нос с горбинкой, очарован которым как мальчик был, губы, смеялись которые над тобой и шептали которые сокровенное своё, тело, ангелами хранимое бывши, и чертями оглумлено, вот это всё тебе твоё, отец Георгий, где бы ты ни был ныне, аминь; всё это перед зеркалом, а оно, как известно, никогда точным и не бывает, всегда ведь глядящая в него видит не ту, что в зеркало смотрится; и ежели зеркало этого не может сделать, слить их двоих воедино в силу несоизмеримости Богом сотворенной, так это потому, что ума оно не имеет, а ты, отец Георгий, ум имея, как раз глупее зеркала оказался, вместо того, чтобы различить что-то, слил воедино, и не потому, что ума не имел, а потому что умом чутким чрезвычайно наделён был, да от этого без ума совсем вознамерился под канкан бесовский судьбу решать, говорить и действовать, хотя и нельзя вещи эти различать, ведь Господь Сам и то Словом стал, да и Христос, Сын Его и Сам Он зараз, сегодня терзаем, а к этому вечернему часу уже и распят; служителю же Господнему ничего иного, окромя слова действующего и действия словесного не остаётся, да и не стоит забывать как Фауст текст Книги Священной с самого начала перевёл, и к чему это его привело, и ежели там девушка спастись помогла, то тут очень даже напротив, хотя какая тут девушка, их же две здесь как минимум: одна перед зеркалом, а другая в зеркале, зеркальное, почти зеркальное отражение её, стало быть, глядят друг на друга одинаково, одна не отличая другой, кремом обе лицо своё тонируют под цвет лица, которое кремом тонируют; а если кто желает бесконечность не человеческую или Господнюю получить, а физическую просто, то пусть зеркало сзади поднесёт, а девушку удалиться попросит, и будет ему бесконечность, но кривая, ибо одно зеркало точно не отражает, отчего бы это двум вдруг точно надо бы отразить, но этого никто, кроме Господа, не ведает, ибо нельзя заглядывать, никто, кроме Господа, не знает, что бесконечность воистину искажена, ибо сам Господь, как Фома из Аквината говорил, и есть бесконечность, а вот правильная или же искажённая, нам неведомо, ибо мыслить можем лишь то, что ничего мыслить, кроме простоты божественной нельзя, дабы в обман зеркального подобия не впасть: прост Господь и бесконечен, мыслить можем лишь то, что мыслить ничего не можем, и всё это просто донельзя, вот и мы усложнять не будем, кто мы такие, ведь нас и нет, ни в одном, читательском, ни в другом, авторском смысле или зеркале, если угодно. И, кроме того, некогда нам, сказали ведь уже, а повторять не будем, мы ничего не повторяем и потому повторять ничего не будем; умом мы за различие выступаем, а не за повторение, особенно ежели оно бездумное или к безумию привести очень даже умными путями способное; повторение ещё встретим, и ужасно близко уже повторение подбирается, главное не думать об этом вовсе, и, как Кьеркегор говорил, это есть верный рецепт точного повторения; мы ничего не опережаем, не опережаем и искусственно не повторяем, не повторяем, за нас природа, природа всё что можно сама, и самое скверное, что нельзя тоже, уж наповторяла; или Господь это, нам того не знать, не ведаем и ведать не желаем, а ведомое нами, как выяснилось, совсем нам не желанно по другим уже причинам, не даёт ибо с места тронуться, но ничего кроме понурого следования нашему понурому ведению нам не остаётся в надежде, что оно что-нибудь да сумеет; вот и теперь сказалось нечто в зеркалах, хоть и пустые они друг перед другом, ан нет: две девушки похожие явились, и хоть одна всего кажется перед зеркалом, да и то дело у неё не весьма возвышенное, прыщик какой-то себе кремом скрывает перед приходом гостей важных, но всё же две их, а за одну мы их сосчитали лишь по убогости своей вышеназванной; не верим слову, не верим Господу, давайте хоть в зеркало посмотрим, да так ещё, чтобы ничего кроме того, что в нём видеть, увидеть не смогли бы, и там уже бесконечность целая явлена, умом не вмещаемая, но простая-простая, как и всё, умом не вмещаемое, стало быть, есть ещё надежда, не совсем безнадежные мы, надежда, не хуже той, коей смог одарить отец Дмитрий продавщицу магазина продуктового в Пасхи канун, а потому мы тоже теперь улыбаемся, хотя и не существуем; такая чеширская улыбка ничуть не сложнее, чем понимание Господа Фомой из Аквината.
   Дабы в простоте не прозябать до отупления изнемогающего, нашей лишь неспособностью простоту восприять вызванной, а не от Господней простоты исходящей, поторопимся туда, куда так скоро торопимся, что уже три раза об этом упомянули, а с места не двинулись вроде совсем, хотя тут-то мы и ошибаемся весьма, если полагаем, что ничего там не происходит, где никто никуда не торопится двигаться; как раз наоборот, всё по-видимому и невидимому свершается, где куда-нибудь спешат, там непременно любого движения подлинного страшатся более всего, страшнее коего из всех движение в душе собственной или даже движение души собственной; и не важно куда она движется, ввысь или пониже выси, в любом случае неуютно это для человека, ибо меняется он, а любое такое изменение действовать ему не позволяет и к бездвижности внешней приговаривает, а ежели он и действует, то по инерции лишь, и ничего путного из этой инерции выйти не осилится. И посему, коли в миру кто активен донельзя, то бежит он либо от движения души собственной, закостенел либо в неподвижности бездуховной, инерцией либо руководствуется, а потому даже нельзя сказать: в своих действиях, но аккуратно добавлять следует: в своих бывших действиях, но точнее: в действиях себя бывшего, а ныне кто эти действия свершает, никогда деятелю такому активному вдомёк не бывает. С такими людьми дела особенно иметь трудно, если дела эти спасения их души или души им близкой касаются, а иных дел подлинных на земле и не бывает вовсе, а бывает целая уйма дел неподлинных, с той долей решительности совершаемых, коей даже отец Дмитрий позавидовать бы мог, да только напрочь зависти лишён он, в первую очередь её лишался целенаправленно, душу свою к тому упражняя, разве что за этой усталостью некоторой расплачивается поныне, но ходу ей, усталости этой, равно как и зависти, не даёт он, ведь времени человеку весьма мало отмеряно даже своей душой озаботиться чтобы, а уж если по полю чужой жизни ходить при этом вздумается, так вообще всё невероятно усложняется и кажется нет той нехватки временной конца и края. Разве что Господь мудро со временем спасения души человеческой распорядился, как и со всем остальным впрочем, и ежели его, времени то есть, а не Господа конечно же, на себя не хватает, то стоит о другой душе заботу начать питать подлинную, как, тут же, и в своём деле нелёгком продвинешься, и другому поспособствуешь, а подлиннее этого пособничества ничего и нет, вот ведь чудо какое свершается непрестанно, что и говорить.
   Но дабы не только простоты отупляющей избежать нам, но и слащавости душеспасительной, а слащавость эта, надо сказать, не делает дело души спасения неподлинным нисколько, но избегнуть её нам сейчас всё же требуется, и потому мы сейчас как раз обратному, к только что изложенному, обратиться намерены, не как другим помогая, о себе заботиться можно, но к тому, как от других, в твоей душе никчёмной поселившихся, избавить душу свою, и тело своё от наслаждений, телом другим ему предательски доставляемых. Здесь уже никакие слова помочь не могут вследствие всесилия чувств ощущаемого, и это не только у людей сентиментальных, но даже у черствых быстрее проявляться способно, ведь сентиментальный увлечения свои быстро менять способен, хотя никуда они не исчезают насовсем, и хлещут пошибче плети в самые даже беззаботные миги жизни их сентиментальной, чёрствые же постоянно, не под плетью конечно, но в нытии игольного уколения пребывают. Избавление от другого, прежде близкого человека, возможно любимого даже, откуда нам знать, лишь Господь знает, что есть любовь, ибо Он она Сама и есть, Себя стало быть только Он знает, а мы знать ни себя, ни Его до конца не можем, а можем себя пестовать, а в Господа веровать, ещё же лучше Господу веровать; избавление от другого, если уж об этом, а куда без этого, обстоятельствами случайными обусловленное, как, впрочем, и встреча с другим изначально, в нужду изгнания настоятельную обращаться с необходимостью может, когда плеть сентиментальная свистко по лицу хлещет, либо игольные уколения чёрствые к животу прикрепляются, до обоих оснований позвоночных окликая; и оборачивается тогда-то всякое избавление, обстоятельствам предоставленное, изгнанием активным души чужой, да и не из комнаты бездушной или тела больного какого, тоже чужого, а из себя самого экзорсизм творить надобно, безапелляционно, стало быть, себя комнатой бездушной представлять, и телом каким больным и чужим одновременно, да решительно и бесповоротно представление оное ставить следует, пока оно само тебя не свалило. А всякие бесповоротности решительные инерции есть, либо чёрствость, либо бегство, но чаще всего, одно, в трёх единое ипостасях неподлинное, и вся эта монстрица на изгнание активно направляется. Плеть хлещет иль игла колется, равно нудит особенно тогда, когда другой, может быть любимый, которой внешне по случайностям обстоятельно выставлен из жизни вроде уже, жить себе сам позволяет, да и не для того, чтобы доказать что, например, из чувства мести недостойного, ибо прощением руководствоваться требуется в жизни здешней, тем паче тамошней, а просто потому жить себе позволяет, что любимый бывший, из жизни тем вычеркнутый, кто любил его прежде, живым и далее остаётся, а не умирает вследствие оставления его нами. Ежели ребенок у кого случился, то сердце родительское знает чувство это с доброй стороны, не всё ж пеленки ему менять да за руку водить кушать, ан нет, характер и предпочтения всяческие от родителя неизвестно порождаемые дитя себе заводит, само изначально того не ведая, и родителей, соответственно, не оповещая, и свободным становится, можно сказать, в этих вещах тогда уже, когда взгляд свой несмышленный на лице материнском или же отцовском сдержать безуспешно пытается, или же когда заявляет, песочницу покинув впервые, что друзья у него новые появились, и это он серьёзно о детях тех людей, с которыми молодые родители ещё сами познакомиться не смогли, так дети малые уже заставляют себя всерьёз вкупе со сверстниками своими воспринимать и выставлять, даже если совочков и машинок дело касается изначально, но дело то серьезнее некуда; но то удары всё добрые и такие же уколы приятные тут ощущение себе находят, тешится ими родительское чутьё новое и необычное, этими самыми хлёстами и иглами зарождающееся. Но могут быть, и непременно случаются, до чувства родительского приятного ещё ранее, недобрые плети и уколы самостоятельной свободой чужой жизни вызванные, это когда любимый прежде человек оказывается другими, не назло, а сам по себе, и вполне возможно счастливо и тихо, любим, и даже взаимностью этим другим отвечает, и это после другого сердца отзывчивого и души гостеприимной, хотя ныне сердце к нему оглохло, и душа на порог не пускает, но и что ж, прежде же было иначе, и как это всё неблагодарный другой, любимый может, прежде, забыть мог, не ясно, и хлещет плеть, и иглы закалывают, и нет конца их ударам и уколам, и на избавление обстоятельствами полагаться уже никак нельзя, силы нет никакой, а стратегию изгнания активную применять надобно, и не к другому, ну не убивать же его, а к родному себе, и понимание тут случается, что себе не принадлежишь, а другому всецело, коего отпустил прежде, а ныне так и упустил бесповоротно, и себе уже сам не родня, если и был прежде братом себе, или сестрой, или отцом, или матерью, или сыном, или дочерью, теперь это уже совсем не так всё.
   И на автомобиле своём едет человек молодой с именем апостольским Андрей, на дорогу глядит взглядом несколько отрешённым, что правилами дорожного движения не поощряется, хотя и не прописано нигде, что надобно и насколько именно внимание дороге оказывать, ведь надо просто внимательным быть, как будто быть внимательным просто, не каждый это умеет, но не размышляет сейчас Андрей о правилах дорожного движения, и не потому, что знает их превосходно, не в последнюю очередь потому, что внимательным быть, вопреки сложности задачи этой, умеет, несмотря на возраст свой молодой и имя свое апостольское, и не потому, что правила эти, вследствие знания их, у него сами собой исполняются, и думать о них не надо даже, а лучше даже не думать о них, иначе запутаешься, как то часто случается с теми, кто слова грамотно выписывать умеет сложные, но до тех лишь пор, пока внимание своё на слове каком не остановит, и без словаря тогда уж никак не выпутаться, а тут дорога ведь и опасность для жизни серьёзная более, чем слово написанное орфографически калеченным скажется, здесь нависает с каждой секундой угроза иного совсем калечения, как тот вон знак поворота светоотражательный в фарах автомобиля твоего, вечер ведь, сумерки пятницы Страстной везде наступили уже, и дороги, по которым молодые люди с именами, пусть и апостольскими, но ездят, их это тоже, дорог и людей молодых, касается; но и не об этом сейчас Андрей. Скорее в сумерках души собственной светоотражательный знак ищет, да понимать не желает никак, что душа его Господом, сплошь из таких знаков состоящая, и сотворена, однако чтобы свет знак такой отразил, свет надобен, сами по себе ведь даже верные указатели ничего указать не способны, а без света сверкать изначального и твоего собственного могут лишь рекламные неоны, коих в душе твоей дельцы всякие без твоего ведома понаставили, и видишь этот неон ложно заманивающий в душе своей отчётливо, и чем меньше в ней света и дня, тем больше неон тот различимым становится, и света никакого для этого не требуется, а вот коли был бы, то не пропускал бы непрестанно знаки стоп, объезд и сбавь скорость, и доехал бы туда, куда не дельцам надобно, но куда в согласии с Господом свет души от рождения изначально устремлён был, пока аккумулятор отзвывчивости не сел оттого, что много неоновым заманиваниям следовал, важного не примечая.
   Довольно долго уже Андрей Марфу не видел, да и теперь он не к ней едет, а к товарищу своему, или же к тому, кого товарищем назвать можно, за других неимением, но всплывает разделительной полосой Марфа, не ставшая ему нужной, да так неожиданно, что ни она, ни он момента этого должным образом встретить не смогли, пропустили, хотя как встретишь такое: ежели ждёшь, тем самым пропустил уже почитай, а ежели не чаешь, тоже пропускаешь; следовал Андрей совету отца Георгия, священника Марфиного, упокой Господи его душу, мы от себя добавляем здесь, ибо Андрей о душе отца Георгия мало ныне печётся, да и душах вообще чьих-либо, телом он ныне озабочен, и своим более любого чужого, ибо стало оно почему-то чужее любого чужого, которые, ежели они девичьи только, и даже более женские, чем девичьи, он получше своего чувствовать сподоблен. Да и ныне, вон, на дорогу смотрит, Марфа мерещится, а телом возбуждение ощущает, и не оттого, что о Марфе против воли думается, о теле её желанном, и уж не оттого точно, что на дорогу глядит, что странно было бы, хотя в мире сём всякое случалось, случается, и ещё более случится, и ежели животнолюбы от животных, а фетишисты от предметов всяких неодушевленных могут выброс семени своего осуществлять, то почему бы от полосы этой разделительной вот, в самом деле, как она прямая и белая по асфальту шершавому обещающе движется, чуть отклоняясь и вибрируя, в самом деле, всякое случается, но не с Андреем сейчас, а ежели с ним такое впоследствии наблюдаться будет, то мы надеемся, что с ним дела к тому времени уже не будем иметь, либо же умолчим об этом странном удовольствии скромно, ибо никак оно нашего рассказа не касается. А вот то, что Андрей видит одно, думает о другом, а третье чувствует при том, это рассказа нашего недостойного и не только рассказа, весьма даже касается, и трудно себе представить силу касательства этого странного, ведь иначе только в книгах плохих бывает, когда смотрит герой на девушку, думает при этом о ней, и ещё от этого всего кошмара возбуждается. Это всё легко себе пыткой вообразить, достаточно читателю посмотреть на что-нибудь, и заставить мысль свою от этого предмета рассматриваемого никуда не отклоняться, да не сойти с ума мы ему ещё пожелать на прощание можем, ведь читатель у нас один, а слушателей и того меньше, один и терпеливый, а такими читателями не бросаются, поди подыми эту тушу, не бросаются ими на психиатров всяких, ведь тем и алкоголиков с наркоманами хватает, книг которые давно уже никаких не читают, а ежели и читают, то уж точно не эту. Не бывает такого единения, к сожалению, и Андрей это знает хорошо весьма, и не только это, ведь даже находясь в постели с девушкой какой и, можно сказать, изнутри её чувствуя, частично весьма, но тою частью, которая в такие мгновения всё чувствование на себе одной съединить способна, даже в этих случаях неспособность наблюдаема думать о том, что делаешь, ибо в противном случае ничего делать, особенно того, что вот сейчас делаешь, не захочется; не говоря уже о том, что мысли твои далеко весьма, и не только от действия тобой непосредственно совершаемого, витают, но и от девушки этой близкой, не близко находятся; тут можно предположить, конечно, что Господь так непременно поступил и устроил, дабы человек делом продолжения рода занимаясь, как раз не мог о нём, о деле этом, да и о роде своём также, в этот момент помышлять, ибо опасность велика, что дело это само по себе человека увлечь в итоге сможет, что конечно же и произошло, и происходит, и ещё как произойдет, но, однако же, нет, не обмануть Господа, не этим делом мысли даже тех, кто себя без этого дела представить уже не в силах, заняты, но другими, хотя ум наш и убедил себя в том, что эти другие мысли напрямую с этим делом увязываются, и без этих мыслей дела этого помыслить особенно те, кто его весьма почитает, уже не могут, хотя и другие эти мысли весьма, и далеки очень даже, например, тем как подруга той, с кем ты сейчас это дело делаешь, сказала тебе, пока той, с кем ты сейчас дело это делаешь, не было рядом, что та, с которой ты сейчас дело это делаешь, в восторге и по-дружески секретно рассказывала ей, как ты это превосходно с ней дело это делаешь, что значит: как той, с кем ты сейчас дело это делаешь, от этого дела с тобой хорошо, и что сама подруга давно хотела с тобой дело это сделать, и ждёт от тебя назначения времени только, а место для этого дела у неё всегда готово во всех, двух возможных, смыслах; и даже ежели никогда этого времени ей не предоставишь, подруге этой, зато теперь и именно теперь, когда дело это делаешь, не сама подруга даже изначально, но лишь то, как она тебе это предлагать осмелилась, мысли твои занимает, и позволяет органы соответствующие не только в надлежащей форме удерживать, но даже сверх обычного к усердию склонять, пока мысли яростно от интонации подруги той, с которой дело это сейчас делаешь, к подруге её переходят и незаметно для тебя самого, не говоря уже о той, с которой сейчас дело это делаешь, подругой этой эту самую вот подменяют; и всё это из одной интонации только, и в мыслях своих что делаешь уже непонятно совсем, голоса слушаешь, подруг подкладываешь, собой восхищаешься или ещё что, и от этого то, что ты сейчас делаешь, ещё лучше делаться способно. Если это, конечно, не плохой роман, а жизнь наша никчёмная, а это она, несомненно, в рассказ наш выписанная, как выше выяснилось уже, фантастический весьма, и знает обо всём этом разладе человеческом молодой человек с именем апостольским Андрей, но и об этом не думает вовсе, ибо знание себя к тому разладу троичному четверицей дополняет, видим одно, думаем о другом, чувствуем третье, а знаем и вовсе четвертое, поди сыщи единство это осьминожье. Не бывает таких людей, у коих всё это различное в единство сходится, не бывает, но мы всё же давайте попробуем встретим его, почему бы и нет, ведь нас самих тоже нет, и творим мы, как водится, из ничего, и почему бы не теперь, здесь и сейчас, не ввести нам такого героя нового, знакомьтесь пожалуйста: Брут, имя такое древнее, римское, в жизни на земле русской так вовсе не называют, но могли бы ведь и назвать, ежели народился бы такой необычный герой плохого романа плотью весьма не скверной облачённый, а в рассказе нашем единство немыслимое четырьмя буквами Брут, единство видимого, мыслимого, чувствуемого и знаемого, явиться вполне может, может и отныне даже обязано весьма; упомянем здесь кстати ещё и то, что Брут этот сам весьма кстати, впрочем как и всё тут, приходится, ибо это никто другой как товарищ, к коему Андрей в сумерках пятницы Страстной приехал, а ежели и не товарищ, то никого кроме него Андрей товарищем назвать не мог бы, и мы Андрею вполне доверять должны, ведь у него кроме Брута товарищей нет, даже если и Брут не товарищ, а у нас тут кроме Андрея вообще живой души нет, во дворе этом, где Брут живет, а ежели душа Андрея не живая вполне, то живее её тут ничего не намечается. Единственное, что мешает её жизнь ощутить книжную, это её жизнь действительная, поскольку как быть с этой разобщённой четверицей; как здесь быть не ведаем, ибо нас самих здесь, как впрочем где угодно, нет, а Андрей вон уже подъехал куда ехал, и машину остановил свою, и фары погасил, впуская сумерки пятницы Страстной повсюду и делая их всеохватными.
   Неизвестно о чём думает Андрей, юноша с именем апостольским, и почему из машины не выходит, не покидает её, ежели она только что разве средство передвижения есть, и теперь сделало это средство то, к чему предназначено творителями её, доставило человека, куда тот отправляться намерен был, самому ещё зачем неясно, и вообще удивительно это, что человек окружил себя средствами, точности легко достигающими, а сам так и остался в неопределённости своей человечьей пребывать; и всё труднее и неожиданнее человеку пребывание его в мире им же порожденных средств сказывается; вот и Андрей наш сидит, в оцепенении будто, и будто недостаточно ему того, что всё так вышло, как и хотел он, расстаться с Марфой ранее хотел, приехать к другу теперь хотел, а до того жизнь свою с девушкой этой необычайной до конца дней своих связать хотел, вот и получилось у него всё: с Марфой расстался ранее, к другу теперь прибыл, и, для себя неожиданно, с Марфой связался, и если не до конца жизни, то уж до того времени точно, конца которому нет и края не измерить, хотя Марфа об этой связи не ведает, ежели только Господь ей о том не сообщил, в сновидении, к примеру, как это с ней случилось уже единожды, по меньшей мере, почему бы и не более раза, но это возможно лишь при том условии, что сам Господь это был, и это при том, что Господь ныне ведает, что в душе Андрея творится, когда сам Андрей о том ничего не знает; но с чего это Господу в душе какого-то юноши искать что-то или же, напротив, вкладывать в неё что-то, разве что юношу этого зовут как апостола, ученика самого Господа, но и выходит тогда, что Господь лишь с теми, кто имена такие носит, дело иметь желает, а помимо Петров, Иаковов, Иоаннов, Андреев, Филиппов, Фом, Варфоломеев, Матфеев, Иуд и Симонов его никто более и не интересует, стало быть, чем более людей на земле размножается, тем легче Господу, дабы имена мальчикам давали не апостольские, и когда не будет ни одного юноши с именем таким, потерять должен Господь интерес к мужской части рода людского, ежели еще Иисусы какие не найдутся, а затем обратится Господь ненадолго к женской части рода людского, покуда в нём Марии всевозможные не перевелись, о коих он и будет заботиться; но что же это за мысль глупая, Господь ведь обо всех заботится, а если уж так хочется или так не хочется, то ни о ком вообще он не заботится, а иначе бы к Марфе он не явился, хотя с чего это мы решили, что Господь это непременно был, может кто пониже рангом, ангел, да ещё и пошибу не лучшего, а кроме того у Марфы тоже имечко ничего себе, и хотя отец её начальственный так её именовал, дабы в детях своих засвидетельствовать укорененность собственную корнями дубовыми в земле русской, о коей, о дубовости отца то есть, уже говорилось нами, однако бывает так иногда, что эти корни из земли русской неожиданно к Заветам Новому и реже Ветхому ведут напрямую, но рано нам, воистину рано вспоминать историю новозаветную, с Марфой связанную, а на улице, напротив, поздно уже, достаточно для того, чтобы фары машины погасив, ничего вообще вокруг себя не видеть, а включив, видеть лишь то, что непосредственно ими освещается, и не более. Сидит Андрей в своем средстве точном с мыслями неопределёнными и к Бруту уже сходит он сейчас, а зачем, сам того не ведает, и тот, после расставания с Марфой Андреевого, только и знай себе, о Марфе, будто назло, выспрашивает и выспрашивает, душу будто намеренно растравляет, а потому покинет быстро Андрей дом Брута, друга своего, и в машину снова сядет свою, приключение необычайное испытает он, зачем к другу ездил, не понимает вовсе, может за этим и поехал, чтобы испытать встречу необычную, случится которая вот-вот, но пока он снова один оказывается, с мыслями своими непоределёнными, об одном лишь ему говорящими, что нельзя так дальше, а как именно так, не говорящими, и даже лень ему следить за этими мыслями своими, и, в машине сидя, сам он машинальным становится, и это единственная для людей надежда, помимо Господнего присутствия, конечно, что средствами своими точными они настолько жизнь свою размытую застят, что на собственную неопределённость смогут уже внимания не обращать нисколько, но пока этого почему-то не происходит, на все старания несмотря, а лишь машинальностью, будто забвением себя самих, иногда быт их заполняется, и иногда даже весьма надолго, вместо определённости беспамятство обретают, будто проклятие вместо благословения, хотя люди существа такие, что благодать Божию с чистым сердцем за проклятие принимают, и самому же Господу, и себе подобным жалуются на то неимоверно; вон, Андрей наш нисколько не жалуется, но лишь продолжает он в машине сидеть, и начинает хулиганить даже несколько, выключателем щёлкать, фары машины выключающим и включающим, так, что прямо перед ним земля то освещается, то во тьму уходит, и глядит Андрей в это безлюдное мерцание перед собой, и фары дорожку вдоль дома выхватывают влажную, и часть газона, который зеленеет уже, к Пасхе будто специально, но это ему не интересно нисколько, а интересно отсутствие людей вокруг чуть более, хотя самое интересное человеку в жизни этой есть пожалуй неопределенность его собственная, которая, и Господа интересовать должна, особенно если эту неопределенность свободой назвать, что чаще всего и делается, а вот что с этой свободой делать чаще всего не называют; вот и Андрея его свобода собственная в ступор некоторый вводит, который мы машинальностью за слов неимением нарекли только что, и сидит свободный юноша с именем апостольским в машине, свободой своей парализованный, и светом фар мерцает, будто знак кому подает, сам того не ведая, хотя кому тут его подавать, ни одной души живой окрест, район такой, да ещё и вечер не самой обычной Пятницы. Но, несмотря на свою машинальность, оказалось, что Андрей весьма внимательно в света фар окоём вглядывался, ибо вздрогнул он от неожиданности, нельзя сказать испугался, когда, будто из ниоткуда, человек возник прямо перед машиной, а не испугался Андрей потому, что из ниоткуда никто не появляется, а шёл, видимо, этот человек по дорожке, и с машиной тёмной сравнялся, а тут вон, у оной фары зажглись, и не испугался тот, кто в свете фар оказался потому лишь, что, вероятно, когда ещё издали шёл, внимание не мог не обратить на то, что в машине есть кто-то, кто бесцельно или же с целью свет ей ближний включает и выключает, либо потому, что человек этот ко многому привычный был, ведь этого человека Андрей знал, не хорошо, но знал, ибо встречался с ним раз несколько в жизни прошлой, и даже свет выключил, дверцу открыл и позвал: отец Георгий, здравствуйте, ибо не знал Андрей, что священников надо особо приветствовать: благословите, отче, или: отец Георгий, а потому просто поздоровался. Подходит отец Георгий, в черном одеянии своём к машине, и говорит: приветствую тебя, Андрей, и Андрей приглашает его к себе, говоря, что совета у него испросить желает, и принимает отец Георгий приглашение, ибо не торопится никуда, потому что некуда, либо не может отказать в просьбе, к нему обращённой, либо интерес какой сам испытывая. Садится он в машину к Андрею, и Андрей даже не смотрит на священника, ибо собой занят, хотя, коли знал бы, что отец Георгий умер уже довольно давно как, довольно достаточно, чтобы по улицам не ходить вот так вот запросто, посмотрел бы непременно, да и в машину вряд ли бы по рассеянности своей позвать осмелился, но не ведает Андрей о том, что схоронили отца Георгия зимой ещё, ибо с Марфой перестал общаться до смерти священника, а с отцом Георгием лишь она Андрея и связывала дотоле, и, ежели бы мысли его или безмыслия нынешние Марфой смутно не заполнились, то и не дал бы он о себе знать отцу Георгию, а просто про себя бы поздоровался, хотя и вспомнил бы о Марфе, пусть и ненадолго. И прежде, чем совета обещанного испросить, интересуется Андрей у отца Георгия, почему не на службе тот, а отец Георгий отвечает, что его сегодня отпустили там; и это в пятницу перед Пасхой, Андрей удивляется, не зная, что она Страстной именуется, но помня, что Иисуса в день этот распяли, фильмы глядел всякие, где это в конце обычно показывают, до воскресения, хотя в некоторых фильмах воскресения не воспоследует, и такие фильмы Церковь не жалует, хотя вообще не очень-то любит она библейские экранизации, и жаль этого Иисуса всегда Андрею в фильмах неимоверно, а до того Андрей еще Библию детскую читал, с картинками, ему бабушка оную даровала на восьмилетие его. Да, перед Пасхой именно меня и отпустили, говорит отец Георгий таким тоном, себе не свойственным несколько, что Андрей понять бы мог, что не желает на эту тему отец Георгий более распространяться, но не замечает этого Андрей, ибо в себя погружён, и потому не важно ему нисколько, почему отца Георгия он встретить смог, важно лишь, что встретил, и может чем ему священник поможет, а если нет, то просто есть с кем поговорить, и от этого легче стать должно непременно, Андрей знает об этом психологическом свойстве, у него в университете психология на втором курсе была, уже через большой срок после того, как он Библию бабушкину читал в детстве и картинки смотрел, и потому должна психология вернее быть, ведь после Библии она людям встретилась и встречается, но оказался предмет во всем бесполезный, и Библия, и психология, понял Андрей, ибо человека он раскрыть, когда то требуется, не способен, а ясность наводит лишь тогда, когда человеку ничего не надо и так всё ясно до чёртиков, и потому теперь Андрей не обращает внимания никакого на то, что отец Георгий добавляет: к тому же тебе, сын мой, и мне, не менее твоего, помощь теперь требуется.
   И, ежели словам отца Георгия верить, то, как это принято, коли помощь кому-то принудительно требуется, то её тут же и оказывают, однако странным образом, ни Андрей, ни отец Георгий к этим словам отца Георгия вроде бы даже не прислушались, но молча продолжали вместе в молчании сидеть, в освещённый фарами кусочек газона невидящим взором глядя: Андрей полагая, что, ежели ему помощь и требуется, то какая именно отцу Георгию неоткуда знать, хоть он и священник, однако же не пророк, и события месяцев минувших это превосходно показывают: пророк не стал бы давать совета людям молодым сойтись так, чтобы они, этому совету последовавши, впоследствии скорого времени и вовсе друг друга терпеть перестали, и разошлись, получив на свою долю недоумение разве что; по наивности своей Андрей полагал, что пророки только добро людям нести должны, да и только тем, кому до любви дела нет особого, а кому есть, так любовью их в первую очередь, а добром во вторую одарить следовало бы пророкам этим самым; а что любовь и добро могут быть очень даже несовместимыми меж собой вещами, Андрей о том сейчас не думал, хотя, честно сказать, и мог, и ничто ему не мешало в этом, и не думал он о том, что, пожалуй, самой большей оплошностью является в данном случае, если, конечно, недумание оплошностью назвать можно, обычно напротив, оплошиваются те, кто думать осмеливается, и тем больше, чем самостоятельнее они это осмеливание свершают, и не думал Андрей, что в этом вот случае пророк вообще роль неблагодарная, поскольку задача его не столько угодное, сколько неугодное людям донести, кого это касается, поскольку угодное небеса и без нас нам свершить могут, а вот о неугодном специальное уведомление требуется, и, ежели кто хоть раз пробовал донести неугодное тому, кто о себе лишь угодное полагает, кто этими мыслями себе путь в пустоте жизненной устилает, тот знает пренепременно, как это тяжело, а в случае пророка ещё хуже, ибо пророк вообще не хочет ничего из предрекаемого или напророченного, кому больше нравится, да никому вообще не нравится, не хочет ни плохого, ни хорошего, пророк, вообще, может быть, в офисе бы работал и на футбольные матчи ходил, дабы отуплённо с командой болельщиков город свой защищать от того, что им, болельщикам, в их нетрезвом и неблаговидном виде в тот момент покажется угрожающим, смешным или попусту ничтожным, может и хотел бы пророк всего того для себя судьбиною избрать, однако ж, нет, его самого избирают, и никто иной, как Бог какой, и сказали мы так потому только, что у мусульман, да и не у них одних, пророки свои имеются, а ежели точно говорить: имелись, и, безусловно, иметься будут, а пока нет пророка ни в каком отечестве, и не сказать, чтобы уж совсем не ожидался он, просто не совсем в своем отечестве ожидается, но, ежели и встретится, так те, кому он вещает, непременно его услышав, что сегодня, кстати сказать, тоже довольно обременительно, ибо не только искусство говорить, но и искусство говоримое слушать иссекает, хотя нет ничего удивительного в этом их взаимном самоуничтожающемся соответствии, так вот, ежели услышит кто пророка, так непременно всё им говоримое кажется слушателю для пророка желанным, и повезло ещё Иоанну в своё время, который апокалипсис предвещал, ибо были у него слушатели примерные в положительности своей, а точнее – положительные в своей примерности, а Иисусу, вон, не очень повезло, когда обещал храм в три дня разрушить, ибо не хотели уже слушать, что новый храм взведётся старому вослед, и не столько разрушения боялись, в коё никто не верил всерьез, и до сих не верит, сколько тому негодовали, что Иисус-де желает того сам всё, хотя, согласимся, сравнение не очень удачное, поскольку Иисус не пророк, но Сын Божий как минимум, да и как максимум впрочем, а о тех, для кого он пророк и не более, мы в другой раз упомянем, и, может историю даже новую напишем, хотя загадывать не берёмся, ибо осень на дворе наступила, да и поезд трясёт сильно, и проводник свет выключает в вагоне; при чём тут это, не спрашивайте, не знаем. Да и вообще обо всём этом мы спроста заговорили, видимо, ибо Андрей ни в коем случае отца Георгия за пророка или, что и вовсе невероятно по всем меркам, за Сына Божия не воспринимал и воспринимать не собирался, а думал он о нём, что священник этот человек хороший, однако, как и все люди, заблуждается часто, подтверждением чему может очень даже послужить то, что сейчас он помощи вон просит, а то, что помощь и самому Андрею требуется, так это он, видимо, просто так говорит, приём такой ведь имеется риторический. И полагает Андрей поэтому, и не то чтобы полагает, громко сказано это, хотя никто особо и не слышит грома оного, не глас вопиющего в пустыне, но писк ненадёжный в толпе разве что, не то чтоб полагает, но думается ему под это немного напряжённое взирание в окно, во-первых, что никогда он лично со священником этим так вот не общался, а лишь здоровался и прощался, когда с Марфой оного встречал, и раз единственный сообщил ему отец Георгий, Марфы рядом когда не было уже, что сорок дней следует претерпеть и Марфа будет, но и это не общение, вот и выходит, что с этим не общался, а с другими тем более, помним про детскую библию от бабушки исключительную, помним незабвенно с иллюстрациями гравюрными Гюстава Море, и, во-вторых, хотя это мы говорим только так, а в действительности никаких первых и вторых, а всё сразу, и думает во-вторых, что что-то священнику этому от него, Андрея, понадобилось, в связи с чем две мысли ещё у него меж собой терзаются: интересно, что именно, и эта мысль занимает его и в беспокойствие приятное от собственных невзгод отвлекающее приводит, а вторая, что не будет он этому священнику помогать, и мысль эта его бодрит весьма и к горестям собственным возвращает, поскольку чтобы горестями собственными терзаться, к тому ещё силы нужны и желание, которое мы сами зачастую не выделяем никак. А не будет он помогать потому, что этот священник с Марфой связан, видимо, до сих пор, в то время как Андрей с ней тоже до сих пор связан, и связи эти разные весьма во всех отношениях, одна духовная и личная, а другая плотская и на расстоянии после расставания, да ещё эта, Андреева, так странна, что сама Марфа о ней и не ведает вероятно, о чем мы уже сказали; и не потому, что отец Георгий священник, ибо Андрею это на самом деле безразлично, одет мужчина в платье подобное, или же в джинсах и свитере пред ним явился, как и сам Андрей одевается чаще всего, и сегодня не исключение; и не по тому, и не по этому, а исключительно лишь постольку, поскольку Андрея ныне лишь его горе занимает, которое он даже сформулировать доходчиво не в силах себе, зная наверняка лишь то, что оно с Марфой связано; и даже что это вообще горе есть, он только сейчас понимать начинает, а до этого, иначе как зудом и не назвал бы, назойливым, но зудом. А то, что это горе, а не просто неприятность мелкая, Андрей себе придумал вследствие бесповоротности и непонятности оного зуда, чтобы отцу Георгию не помогать, хотя для самого Андрея всё так обстоит, что, напротив, горе у него, и потому помогать он не собирается. Но нечему тут удивляться, мы что-то часто не хотим делать, и причину к тому прилагаем, однако никакая это не причина, поскольку после приложена она, а очень даже следствие, причём характера фривольного и произвольного, и будь характер этого следствия женщиной, мы бы с ней разве что интереса ради переспали, или от скуки, но не цеплялись бы за неё ни в коем случае, как Андрей вот сейчас, хотя ничего об этом эфемерном тоже сказать нельзя, ибо мы говорим так, будто мы есть, в то время как появимся и то, быть может, лишь когда всё до конца расскажем; и чем более мы этого не делаем, тем менее нас остаётся, а в итоге не факт, что самый верный даже останется, очень может быть, и вовсе никчёмный, кому лень разбегаться было вместе со всеми, или кто прикорнул, и потому не понял, что история эта яйца выеденного не стоит, ибо никто яйца бывшие в употреблении не продаёт и не сносит, да и мы не собираемся, а вот яйцо невыеденное очень даже мир в себе содержать может, по меньшей мере так индусы язычески себе частенько представление составляли. А вот Андрей под всеми этими самыми вялыми мыслями, лишь друг друга терзающими, а самого мыслителя нисколько не трогающими, вдруг в себе решительность недоброго порядка ощутил, и это обрадовало его чрезмерно, и подъём настроения вызвало, ибо на фоне отсутствия даже решительность радует, и даже особо радует, а то, что она недобрая, так это мелочи, и не стоит здесь крохоборством заниматься также, как яйца б/у пытаться с выгодой на руки незадачливые сдать, ибо в народе ведь неспроста говорят, что рак за рыбу в безрыбье сходит, и ничего себе, хорошо всем, кроме рака естественно, но его никто спрашивать не собирается, коли назвался рыбой, то и будь нем как оная. Единственное же, отчего эта решительность Андрея недобрая, мы можем судить, хотя судить мы не любители, лишь по тому, как он к отцу Георгию обратился неожиданно, и тон у него был такой сладкий-сладкий, какой у людей воистину сладких не наблюдается, но да впрочем дело не в глюкозности тона, а в том, что именно он тоном этим спросил. А спросил он так, что вопрос его облёкся в рассуждение пространное для вида, и при этом смотрел Андрей на отца Георгия смело и открыто, что называется с вызовом, а отец Георгий, напротив, всё это время, пока Андрей говорил, как-то понуро пялился что ли в стекло лобовое, и могло бы сложиться впечатление даже, будто известно отцу Георгию наперёд всё, что Андрей ему сейчас скажет, и мог бы он прервать его, ан нет, терпит, будто ритуал какой, как поездку иные люди терпят ежеутреннюю на работу свою, ведь так и хочется бывает возмутиться, что видел уже этот маршрут не раз, и знаешь его отменно, но нет, опять же, нет смысла, не услышат раз, и на работу иначе как через это не доберёшься два; вот так же и слушал отец Георгий терпеливо Андрея, но у Андрея этого впечатления не сложилось, ибо Андрей весьма увлёкся тем, о чём спрашивал, а подпитывало его речь внезапное для него самого ощущение, что у него горе, ощущение, которое его радостью и силой одарило, каковые у нас ото всякой неожиданно наступившей определённости случаются. Скажите, начал свой вопрос Андрей, вот к чему церковь сегодня нужна, и это было совсем не то, что он спросить желал, а прелюдия так сказать, не более, и посему ответил отец
   Георгий просто весьма, ибо знал, что не остановится собеседник его на таком пустяшном риторическом вопросе, хотя спорить никто не будет, вопрос этот важный и без нацеленности на него, не то что современная, но любая вообще церковь во все времена не устояла хотя бы так, как она стоит ныне, а стоит она ныне неплохо, хотя и вяло весьма, но это ведь нужно её возраст ещё учитывать, и лучше бывало, чего уж скрывать, и не скрывает никто, хотя об обновлении вопрос весьма спорный и ереси различные к жизни взывающий, а потому известно, что старый конь борозды не портит, а церковь и не претендует сегодня на то, чтобы глубоко пахать, и никто не скрывает этого, кроме разве что церкви самой, но у постели умирающего ведь тоже о болезнях говорить не принято, а о мелочах всяких, например, о межконфессиональной дружбе и толерантности, и оправдано сокрытие подобное в том только случае, ежели сокрытие оное позволит ей лучше то, к чему она призвана, осуществлять, а призвана она всё к апокалипсису предуготовить, сама бдительность сохраняя, хотя ныне наоборот выходит всё, эпоха бдительна, а церковь агонизирует, и дело, не дело даже, а беда сплошная, ежели от себя самой это своё положение церковь не лучше скрывать вознамерится, однако ж, нет, вся церковь этого не скрывает, себя не скроешь, как могла бы дама на восьмом месяце беременности сказать, а до того, когда могла ещё скрывать вздутие чрева своего, говорила она: не себя, но: беременность свою, однако же если положение твоё долго тебе принадлежит, да ещё и развитие какое-никакое имеет, так мы перестаем его просто положением своим называть, а зовём уже ещё проще, собою самими, и это когда уйдёт то время, себя когда помнишь от этого положения в пребывании отъединенном, хотя бы мысленно, но у церкви долгий кризис, несколько столетий уже как, вот и стала она сама не просто кризис символизировать, но кризисом зваться, и это неспроста, ведь кризис это суд по-гречески, а также разделение, поскольку судить и разделять это одно и то же отчасти; и ежели ещё встречаются священники, которые это от самих себя пагубно скрывают, то мы о них тут говорить не будем, ибо ни отец Дмитрий ныне, ни тем паче отец Георгий, к оным не относятся, и один поболе другого ведает, а другой поболе первого в делах этих кризисных увяз; задача первого исследовать то, чем второй стал к моменту опредёленному, а о целях второго не ведаем, да и как мы могли бы, и то хорошо, что вон, появился отец Георгий, и на том спасибо мы ему скажем, а Андрей не скажет и даже сказать не подумает, он, наоборот, даже вопрос обратного толка задаёт, и не вопрос, а прелюдию, как мы сказали только что, а повторяться не любим, и, коли повторяться не любим, то давайте уже и ответ выслушаем, который отец Георгий произносит, а говорит он то лишь, что, видимо, имеет в виду Андрей теперь, что для постижения Господнего церковь не очень требуется, ибо легко эту повсеместно распространённую ересь несторианскую предугадать, да и опровергнуть, как это уже много веков практикуется, и что прилежно в семинариях духовных под видом катехизиса преподносят, и много чего ещё под этим видом диалога передаётся, но, оказывается, что нет, Андрей не это хотел сказать; удивительно не то, что отец Георгий прекрасно направленность вопроса усмотреть не сумел и предугадал неверно, о чём Андрей выспрашивает, но как раз то, что отец Георгий направленность вопроса прекрасно увидел, а ответил неверным вопросом на вопрос к тому лишь, дабы сам Андрей легче смог сориентироваться в том, что он сказать хочет, и отделил от этого очень чётко то, что он сказать не желает, и чтобы различие это перед его глазами духовными явилось также чёко, как вот перед глазами физическими сейчас лицо отца Георгия явлено, отрешённое несколько и будто бы ничего не видящее. Я к тому, произносит Андрей всё так же напевно, что церковь людей обрекает, к ней примкнувших, на одиночество, и при этих словах отец Георгий будто даже не делает вид, что удивлён, поскольку действительно удивлён, оборачивается к этому юноше, встречает его дерзостный несколько взгляд, и тут же опять к виду, фарами выхваченному, отворачивается, да-да, молвит Андрей, ведь люди которые вкоруг ходят этого человека, они свою жизнь как-то планируют, в соответствие с общепринятыми планами её приводят, не задумываясь достигают чего-то, уж не знаю чего там именно они достигают, вот именно, прерывает его отец Георгий, будто про себя это замечание делая, вот именно, что не зная чего, на что Андрей внимания не обращает, и не по тактическим соображениям, что уместно было бы, ежели отец Георгий зевнул во время разговора, или, даже, в носу начал ковырять пальцем, но не обратил Андрей внимания потому только, что тотчас эту реплику малозаметную освоил, вооружил как ему представилось, способом изо всех наилучшим, и обратно её пославшему тут же адресовал, я имею в виду, что неизвестно чего достигают потому лишь, что когда хуже чаемого, а когда лучше, когда же в самую точку попадают, но тут вновь прерывает его отец Георгий: а не кажется ли тебе, сын мой, именно так, а не: молодой человек, или же: дочь моя, тут, не: агнец божий, а так вот непременно: сын мой, не кажется ли тебе, сын мой, что у этих людей совпадение чудесное оттого лишь случается, что они о том, чего хотели изначально, лишь по результату достигнутому постигают, а за результата достижение лишь лень и усталость мерилом им служит, вначале же они так вообще ничего не желали, ведь желать уметь того что достижению подлежит наука сложная весьма, равно как уметь желать того, что достижению никак не подлежит и подлежать не может, ещё более сложная наука, и искусство надобно, чтобы от фантазии пустой отличить её смочь, а те, которые большего или меньшего достигают, так они просто не вовремя наглость возымели под сейчас имеющимся задним числом желание своё якобы находить, или же от трусости, так вот просто отец Георгий, между делом будто спрашивает, Андрей же немного ошарашен, но чем непонятно, и тут же придумывает и говорит себе, мол, странно, когда священник речи такие излагает, и это он-то, всего одного священника до того знающий, и именно этого вот, странного, да и то, лишь здороваясь и прощаясь изредка, но, поскольку торопится он своё более высказать, чем чужое приять в душу, то и не желает на словах отца Георгия останавливаться, это ныне не желает, а наступит время, когда каждое слово и даже букву в уме восстановит из беседы нынешней, и будут у него к тому причины непраздные отнюдь, хотя как будто бы с этой речью даже никак напрямую не связанные, но о них, о причинах этих, ниже скажем, а ныне лишь уверим, что поначалу эти слова Андрей как ребёнок леденец на палочке обсосёт, затем как собака кость сахарную разгрызёт, дабы мозг в ней найти, но трудно будет это сделать, и ничего ему иного не останется, как просто съесть слова эти, без надежды на приятное пищеварение и последствия из него вытекающие, но так это всё после случится, не ранее как с завтрашнего пробуждения, а сегодня ещё вечер такой необычный идет, и говорит потому Андрей отцу Георгию: нет, не кажется, но даже если бы это так и было, то в любом случае, тому, кто церкви принадлежит, ещё хуже; и тут вновь отец Георгий его прерывает, уточняя лишь, Андрей, для тебя Бог и церковь это одно и то же, вероятно, нет, отвечает тот, кого спросили, нет, разумеется, вообще, но сейчас это одно и то же, поскольку ничего не меняет в том, что хочу я спросить, тут трудно согласиться, уже примиряюще молвит отец Георигй, но, продолжай. И продолжает Андрей: а что приобретают те, кто Бог или церковь, как хотите это, что я в виду имею ныне, называйте, выиграет, помимо одиночества, вследствие исключения его полного, что; и ответа не дожидаясь, ибо не в этом ещё вопрос: ведь остальные пусть в глупости пребудут, как вам полагать удобно, прозябают пусть в ней, зато они в этой глупости поддержку друг другу оказывают и чувствуют себя как дома вполне по всему миру, в то время как вы, чуть тут запнулся Андрей; ничего вообще не получают взамен обещаний пустых; да, добавляет отец Георгий согласно, хотя то согласие далеко не окончательно, и это видно тут же стало: ничего, кроме обещаний пустых они не получают, пожалуй ничего, кроме пустоты и Бога; но уж мне-то об этом заливать не следует, хватит, уж я-то правду всю знаю, меня на этом не проведёшь, свойски замечает Андрей, и в это время бодрость его пика достигает, и орган его, желание до того лишь смутно весьма ощущавший, с мягким стуком ныне, которого никто на свете не слышал, со стуком, похожим на тройное мамамарфа, до предела наливается, и ткани джинсовой касается, и хорошо, что джинсы такие особые в твердости своей, что ничего из этой метаморфозы окружающим не видать, такого вот волшебника не понаблюдать, и понятное дело, отец Георгий здесь не исключение, а весьма и вполне правило даже, да и кто же в здравом уме, видя такую вот беседу, заподозрит собеседника в возбуждении, ведь это только о себе мы полагаем, что во время беседы можем ещё великое множество вещей зараз делать: как Цезарь, к примеру, а другие. собеседники наши, для нас обычно предстают этакими особями, которые могут лишь на предмете разговора концентрироваться, а ежели и ещё на чём могут, то уж права сейчас на это никакого не имеют, если только нас к досаде особой тем самым обратить не желают; вот и отец Георгий вряд ли здесь исключением оказался, однако же, и это Андрей уже про себя тогда отметил, и будет ещё бесчисленное множество раз с ужасом вспоминать впоследствии, и вовсе не потому, что отец Георгий мёртвый с ним общался, здесь как раз бояться нечего, галлюцинация, что с неё взять, а как раз потому, что мёртвый оказался не таким уж и мёртвым, будет вспоминать, как отец Георгий взгляд свой на Андрея перевёл в миг этот, затем как-то отстранённо глаза свои пустоватые в отрешённости неземной опустил на то место, где у джинсов замок имеется и ремень застёгивается, и почудилась Андрею лёгкая ироническая улыбка, краешки губ священнических озарившая на миг лишь, и вновь исчезает она, когда тут же глаза отца Георгия по глазам Андрея скользнули, и к окну вновь обратились; и с чего это именно тебе, Андрей, про Бога известно так хорошо, спрашивает прежним тоном отец Георгий, и точнее даже, пусть это твой секрет с Богом будет, откуда же способностью обзавестись откровения сказывать, даже ежели их получаешь, этому никто не учит, даже Господь, он просто является и всё, а дальше уж сам, и потому неизвестно на радость он явился или нет, вот и говорит Христос, чтобы не заботились мы что говорить, ибо дано будет нам, что сказать, но ты мне лучше расскажи, что ты о Нём теперь знаешь; и вопрос этот звучал как-то странно, сокровенно чересчур что ли, подумалось Андрею только, что люди остальные так не спрашивают у людей остальных ничего, хотя могли бы, и это весьма, может, даже и лучше было бы, но теперь ничего Андрею не остаётся, как лишь издевательство некоторое со стороны отца Георгия в этом вопросе усматривать, и усматривает он его, и только его однго, что из ответа его сквозит: не знаю я ничего о Боге, и поэтому из нашего рассмотрения исключаю его; хорошо, хорошо, соглашается отец Георгий чрезвычайно поспешно, лишь бы Он тебя и меня из Своего так же вот не, и, к тому же, ежели его исключить, так то и действительно почитай что пустота одна остается, вот-вот, оживляется Андрей, правоту свою ощущая впервые в полную силу и победу скорую, чувствами Гектора пред Ахиллом наполняясь, когда Ахилл копьё первый раз в него метнул, но Гектор успел уклониться и не видел, как Афина, незримой сделавшись, копьё то же самое вновь в Ахилла руки предала, отчаялся бы Гектор, узрев как боги негласно его сопернику помогают, и сам бы себя мог пронзить от отчаяния этого, хотя не пронзил, но тут отец Георгий говорит, что пустота остаётся и для тех, кто к церкви приобщён, коли Бога исключить хотя бы в мыслях, и для тех, кто своими силами прожить стремится, ибо без воли Господа ни один волос не падёт ни с чьей головы, а то, что к лысым это не относится, и они могут воли Господа избежать, то вопрос казуистики пошиба низкого весьма; но зато те вместе, а этот в одиночестве, упорствует юноша с именем апостольским так, что впору его Фомой переименовывать из Андреев: но это не так, они так же легко друг другу помогают, как и пожирают друг друга без сожаления любого, тут же возражает отец Георгий весьма уже оживлённее, если к нему это слово теперь можно хоть в каком виде отнести, что тоже весьма условно, и мы это понимаем, а Андрей нет, так, будто отцу Георгию известно, что сейчас часть ритуальная уже к концу близится и время для существенного деяния наступает, и тогда выходит, что только приближение к завершению сил придаёт жизненных, но Андрей и в самом деле не выдерживает, и то, что до этого уже раз про себя проговорил, теперь вслух провозглашает с негодованием, что не пристало священнику речи такие вести, на что отец Георгий с той же, ранее лишь промелькнувшей, а теперь с весьма уже задержавшейся улыбкой замечает, что, вот, Андрей, второй раз ты уже знаешь, что я делаю неправильно, но тогда укажи так же на правильное мне, на что Андрей про себя удивляется, насчёт раза второго видимо, думается ему, я в первый раз всё же вслух что ли сказал то, что не следует, а вслух при этом говорит, что не знает он как священникам надобно поступать, говорить с прихожанами то есть; почтительно, наверное, уже открыто усмехается отец Георгий, но ведь ты к приходу не принадлежишь, замечает священник: нет не принадлежу, с чувством превосходства некоторого Андрей ответствует, но мог бы, ежели вы бы меня убедить сумели бы и склонить к тому, что уж точно иным, нежели нынешний ваш, тоном делаться должно; это что же, Андрей, ты полагаешь, будто Бог перед тобою как курица в супермаркете должен разлагаться, да так красиво, чтобы ты Его другим продуктам предпочесть смог, ориентируясь на аппетиты сиюминутные; становится тут Андрею немного жутко; и впервые он понимает, что сидит один на один в безлюдном месте с человеком, себя за священника выдающим, и которого все остальные за такового почитают, но как есть безумным, и ведущим себя потому сейчас не подобающим священника статусу образом, но жуть от слов этих непонятная куда более, чем от какой-то там опасности иллюзорной, сквозит эта жуть, хотя окна закрыты, ибо на улице достаточно прохладно уже, и говорит Андрей: а почему бы и нет, ежели мы Бога из рассмотрения исключили и вы со мною согласились, так и выходит, что церковь производить должна продукт качественный, а поскольку мир ныне капиталистический донельзя, то, в условиях конкуренции жёсткой, извольте, говорит так Андрей, и сам в окно смотрит, куда отец Георгий также взгляд свой направляет, а за окном в свете фар кот серый в полоску чёрную сидит, умывается, может и кошка, но скорее всего кот всё же, и хоть бы хны ему, никакого внимания на машинное присутствие не обращает, разве что свет полагает фарный специально для себя зажжённым, умоется сейчас хорошенько, и на свидание, это ведь говорится так только, что коты мартовские, ныне конец апреля, а они не угомонятся никак, а нормальные, не фольклорные и не лубочные коты, так те вообще этим делом круглый год занимаются, как и люди нормальные, и умываются то есть, и на свидания ходят. Видишь ли, Андрей, отец Георгий говорит и начинает отныне на Андрея смотреть безотрывно, что до конца разговора так и будет, видишь ли, Андрей, ты для церкви Христовой человек потерянный пока, и, да, да, ты прав, так говорить нельзя, но у меня мало времени, и нет его тем паче на эту всю толерантность и политкорректность пустую изводить, коей ум твой не на пользу сызмальства проштамповали, и не возражай, говорю же, нет времени, для церкви ты потерян, но для Бога нет, и посему Господь в таких случаях поступает не совсем толерантно и даже совсем не политкорректно, он тебя супротив воли твоей в оборот берёт, специально так говорю, это ты предложил нашу эпоху в качестве рыночной истолковывать, не видя того, что она ничем не рыночнее той, в коей Иисус обретался, но, прежде чем это случится, я тебе нашу тему разъяснить доходчивее постараюсь: люди, и те, что впустую на себя безбожно весьма полагаются и уповают, и те, что делишки свои с учётом Господа обделать стремятся, и прочие, коих меньше, все эти люди Господом любимы и хранимы, и все они в ладони Господа раскрытой пребывают, поскольку обратил Господь руку к миру этому изначально в жесте дарящем, и не в кулаке, например, что с людьми было бы тогда, внутри кулака Господнего зажатыми будучи, представить несложно, и тут замолкает отец Георгий, хотя Андрей весьма внимательно слушать только теперь его начал, но, коли отец Георгий прервался, а он для того, собственно, и прервался, Андрей спрашивает: а какая тогда разница, ежели Бог сам меня держит, независимо от того, верую в него или нет, полагаюсь на него или на пустоту лишь свою, как вы выразиться изволили; а такая, Андрей, что все мы в ладони Господа, но одни это чувствуют, а другие нет, и те, кто чувствует, к Богу не ближе, но им жить легче и свободнее, они к себе самим ближе. Замолкает тут отец Георгий, и Андрей молчит, первый смотрит на второго, а второй на кота серого в полоску чёрную, что сел вполоборота, лапу заднюю вытянул за плечо, и языком себе место свидальное намывает, то ли к свиданию, то ли вместо него, это как случится, и думает Андрей, что интересно всё это, но в итоге к банальности сводится, как и всё в церкви, и ещё миг, и начнётся проповедь о вреде курения, например. Но тут происходит нечто неожиданное весьма: отец Георгий достает из ниоткуда сигарету, прикуривает зажигалкой, из ниоткуда же взятой, будто из внутреннего кармана, но как там это может у священника храниться, и, что самое интересное, каким образом это оттуда извлечь можно было так, чтобы Андрей этакого жеста заметить не смог бы; только и произносит Андрей изумлению поддавшись: отец Георгий, да как же, но прерывает его отец Георгий, повторяя то, что некогда сейчас на пустяки время тратить, и, дым выпуская сноровисто, так, что тот его бороду седеющую немного окутывает облаком прямо, говорит: но только бывает так, что Господь некоторых людей еще и сверху второй ладонью накрывает, и тогда руки, этот мир сотворившие, одним человеком заботливо заняты. А этот человек непременно священник должен быть, справившись с удивлением, Андрей иронически уже спрашивает, ирония ведь лучший способ от удивления избавиться, по меньшей мере для других; нет, не обязательно, выпускает дым отец Георгий, священники, если тебе интересно, вообще в одной ладони Господа даже не стоят, а Господь их часто подбрасывает так, что ловит непременно, однако когда взлетаешь в прыжках этих диких, не ровен час разувериться во всём, и тогда Господь для некоторых вторую ладонь сверху держит, но не бережно ею прикрывает, а придерживает так, чтобы слишком высоко не улетел, и вторая ладонь Господа оказывается лучшим способом себе голову навсегда размозжить и так и остаться меж пальцев ея, так, что и первая уже не надобна будет. Андрей тоже закуривает, причем отец Георгий ему прикурить дает, да, меня тоже подбросило, и что же, вы теперь чувствуете, что поймало, нет не чувствую теперь, но не об этом надо, а о том, что только чувствующий Господнюю ладонь снизу сможет почувствовать в полной мере, когда она сверху его коснётся, и что тогда спрашивает Андрей, а кот серый в полоску чёрную умылся и на них, глаза сощурив, косится, тогда всё, отвечает отец Георгий, но ощутить это можно потому лишь, что чувствование развиваем мы от той, на коей стоим изначально, а та, коей накрывают иногда, кого-то, ничем от первой и не отличается, тем разве, что как левая от правой, и замолкает отец Георгий надолго. За это время Андрей ничего не говорит также, однако это мы только так выразились, что время было долгим, на самом деле прошло ровно столько, сколько понадобилось серому с чёрными полосами коту на то, чтобы встать и, с присущим только этим тварям подобием собственного достоинства, скрыться с глаз долой, причём не со всех четырех, способных его видеть в данный торжественный миг, а лишь с Андреевых, поскольку отец Георгий, как упоминалось, смотрит отныне на Андрея, и его не теряет с поля зрения, да и мудрено это было бы, сидя в одной машине рядом, а когда кот скрывается, то открывает отец Георгий стекло боковое в дверце своей, выбрасывает весьма вульгарным жестом окурок некультурно за окно, и окно закрывает вслед за тем, и Андрей, не глядя на всё это, говорит, что это некультурно, и пример плохой, так вот мусорить, ибо не знает Андрей, что ещё сказать, а сидеть молча неловко как-то, хотя никуда он не торопится, но кажется Андрею, что исчерпана не только суть, но даже и всякая мелочь разговора, и потому он так и говорит, и это всё помимо того, что действительно так делать некультурно и пример плохой, и отец Георгий соглашается будто нехотя: да, да, некультурно, и ты, сын мой, никогда так не делай, а на этот счёт, в этот раз, не переживай, никаких следов моего курения не будет, и уже нет, и правда, втягивает Андрей запах в машине от их курения только что оставленный, и лишь свой табак замечает, или, как говорят: слышит, хотя почему так принято говорить неясно, ведь нос не уши, нос на лице ведь, а вопрос об ушах как части лица у нас подвешен ещё с первой части нашей истории, и пока неясно, разрешится ли он вообще, и мы не говорим: я унюхал седьмую симфонию Бетховена, можем лишь образно сказать: учуял, но это уже не к ушам, а к уму относится, который как пить дать нюх и ничто иное, так вот учуял Андрей только запах табака своей сигареты, хотя наоборот быть должно по распорядку вещей естественному: чужое вперёд своего ухватывать, а своё так и вообще не улавливать, особенно если чужое присутствует, привычка это называется ещё, но чужое вообще везде и всегда присутствует, вопрос не в нём. а в том, есть ли что своё вообще в этих условиях, но не об этом мы сейчас, а о сигаретном запахе, хотя, стоит добавить, что мы вообще ничего обычно не улавливаем, ежели чужого не чуем, а сейчас не так всё; но Андрей всё равно сказал бы всё, что сказал теперь: я и не переживаю, это даже не совсем он сказал, а средний человек повышенного содержания гордости в крови или где там ещё, в желчи к примеру, сказал этот самый человек за Андрея, а у нас так может быть, что Андрей и есть только лишь этот самый человек и никакой не Андрей, но об этом мы тоже уже всё выяснили ранее, но тут отец Георгий вздыхает и говорит всё о том же: а теперь, Андрей, пришло время самой важной части, которую я тебе сообщить обязан, и тут Андрей вновь ощущает ту жуть, которая немного его до сего момента, за время этой беседы их, уже коснулась, и спрашивает, без страха впрочем: это теперь то, как меня Господь будет против воли моей к Себе привлекать, и в вопросе этом ирония своей кульминации достигает, и отец Георгий её не страшится вроде, и Андрей думает наивно, что священник не замечает иронии, даже сарказма, и жаль, что нет зрителей, которым эта ситуация комичной непременно показалась бы, но это ничего, он сам готов за всех них побыть, лишь к себе не повёртываться, поскольку отовсюду смешно теперь, а изнутри жутко, снаружи сильно через стекло непробиваемое, а изнутри больно бескостно, и говорит отец Георгий: да, и скажу я тебе только вот что: та штука, которая у тебя ныне меж ног возбуждена и удовольствие тебе приносит, когда ты иногда с девушками время проводишь и всегда, когда наедине её касаешься, должна тебя к Господу ныне привести, говорит отец Георгий и смолкает. Андрей изумился, но, поскольку скрывать было уже нечего, может заметил отец Георгий, но и что же, пусть завидует себе, коли ему нравится, а про одиночество в удовольствии или лучше сказать про удовольствие в одиночестве, должно быть просто приём такой священническо-риторический, и потому спрашивает Андрей: это что же, мой член Господу понадобился, а про себя его мысль осенила, что этот священник ненормальный извращенец, и многое на места стало вставать, и понял Андрей, что скорее надо Марфу от его влияния освободить и спасти даже, и как удобно, удобно, что повод увидеться появился достаточно важный, но отец Георгий продолжает, революции этой в собеседнике нескрываемой уже и не замечая: в каком-то смысле, в каком-то смысле, но не Богу член твой, а тебе член твой теперь поможет отчасти, насколько это Господу необходимо, Господа постичь супротив воли твоей, и вот как, это отец Георгий добавляет, чтобы предотвратить предсказуемую вполне реакцию Андрея: так, что теперь, когда Господа ты из рассмотрения исключил, пусть будет у тебя в мыслях это исключение его в то мгновение, когда пожелаешь кого, и обратишься с этим, дабы ко греху плотскому склонить, и кладёт тут руку на орган обсуждаемый, и сжимает слегка, и Андрею весьма понятно, дело зашло слишком далеко и не шутки всё это, а приставание безумного священника в собственной машине, и пытается Андрей всеми силами руку убрать, но сделать этого не в силах, он вообще шевельнуться не в силах, не понимает происходит что, точнее не понимает, почему не происходит того, что должно быть, когда мы например, желаем пошевелить рукой и о, чудо, она шевелится, а теперь не так, и страшно оттого лишь, что настолько его неожиданный соперник несоизмеримо сильнее оказался: а чтобы ты нашу беседу помнил, даровано тебе от меня лично лёгкое освобождение от чрезвычайно тяжкого бремени твоего нынешнего: коли Господь будет в душе твоей исключенным пребывать, позволено тебе через посредство моего присутствия дело твоё недоброе и для тебя приятное сотворять, но при этом, ежели ты, и тут Андрей чувствует, будто членом в камень вошел, и холод, и давление до боли, это отец Георгий руку свою чуть сильнее сжимает, ежели ты имя моё будешь вслух повторять, хочешь громко, хочешь тихо, но вслух непременно: отец Георгий, отец Георгий и так до конца, вот и всё пожалуй, и на этих словах отпускает отец Георгий руку свою, кланяется чуть, и со словами: благословляю тебя, сын мой, не дожидаясь ответа, выходит сразу же из машины, туда входит, откуда появился, в свет фар и исчезает столь же внезапно, как и возник, видимо, шествуя по дорожке. Андрей закуривает сигарету, рукой правой ширинку расстегивает, там все ледяное-ледяное, вот псих, думает Андрей, поймаю тебя и засажу к чёрту за совращение, таких как ты там любят, наверное, и от этих мыслей ему становится спокойнее, а вскоре Андрей даже и развеселится, ненадолго, конечно, весьма, ибо история, что ни говори, необычная, и ежели жуть из неё исключить, которая ныне так легко разъяснилась, что отец Георгий никакой не священник, а извращенец обыкновенный, так вообще с этим всем эта история комически выглядит. Мы же пока не будем смеяться, ведь нам ещё одно место посетить надобно, и оно уже не такое банально близкое, как возле дома Брута, где мёртвый священник с юношей имени апостольского общение имеет, нам ныне надо во времени побродить недолго, чем, собственно, каждый из нас постоянно занимается, о том зачастую не ведая. На этом мы должны попрощаться с отцом Георгием, а навсегда или нет, не известно, пока думать себе позволим, как и в прошлый раз, что навсегда, но фраза какая-то корявая выходит и саму себя отвергает, но так всё обстоит в той жизни, где из рассмотрения Господь исключается, при этом ладонь свою не убирая. Теперь же Андрей вот не может понять, о ладонях божеских позабыв, и в своих собственных орган свой отогреть пытаясь: он навсегда замёрз или нет; спустя минуты три этот вопрос другим сменится: он возбужден или нет, если да, то что-то не до конца как-то, если нет, то откуда эта застылость каменелая. Впрочем, к чему нам за этим всем теперь следить, нам нельзя вечера этого упускать, такого больше никогда не будет, хотя, подождите, подождите, не зря мы тут задержались: вновь в свете фар отец Георгий появляется, но Андрей его не видит, ибо занят делом более важным, то ли камень, то ли труп в ладонях растирая, а отец Георгий дверцу машины открывает, и Андрей вздрагивает, от неожиданности, не от стыда понятное дело, чего стыдиться перед этим священником особенно, а от того, что это не священник мог быть, а кто угодно другой, и неловко было бы как-то, и потому даже рад Андрей, что это священник, и возникает на мгновение мысль, что их теперь что-то такое необъяснимое связывает, но отец Георгий наклоняется в салон машины, и говорит: странно весьма, сын мой, прости что отвлекаю, но я забыл кое-что сказать: неизвращённых людей не бывает, я не более извращенец, чем ты или Марфа; и, предупреждая жест Андрея, который вроде уже пришёл в себя от неожиданности, подаёт ему крест свой: вот, передай пожалуйста, отцу Дмитрию, я новым уже обзавелся; а кто этот отец Дмитрий, спрашивает Андрей, а про себя думает, наверное такой же извращенец, на что отец Георгий отвечает: да, это такой же извращенец, и даже похлеще, тебе за ним не угнаться, впрочем, вы скоро сами познакомитесь, и, в каком-то смысле, навсегда. И с этими словами уходит, проделывая всё тот же путь.

Часть третья




   Определенно: то, что видится нами и то, что с нами происходит, разрыв меж собой имеет непреодолимый, да такой хитрый, что чаще всего то, что мы видим не то, что происходит, а того, что происходит мы совсем не видим, краем глаза разве лишь, и всем это прекрасно известно, и не стоило бы на банальности такой останавливаться вовсе, тем более новую часть истории нашей сомнительной весьма начинать, однако же разрыв этот упомянутый хитро весьма устроен, так, что мы в него валимся быстрее, нежели он сам возникнуть успеет, и никогда бы он не возник, ежели бы мы в него на ровном месте не падали и падением своим сами не создавали его, и случается так часто, что полагается человек на этот разрыв и действует соответственно, будто он налицо или под ноги, а он, вон тебе, намеренно будто отсутствует в момент оный, и тогда то, что мы видим и понимаем, и то, что с нами происходит единство составляет неожиданное, однако ж мы о единстве том не ведаем и поступаем этому неведению под стать, и тогда не иначе как сами этим разрывом случаемся, и в мир, вкруг нас раскинувшийся, разрушение являем, без нас в него никак привнесённым быть не могущий; да и как в этом во всём свою исключительность обрести, не пресловутую там ни на кого непохожесть, а хотя бы присутствие своё жалкое в этом во всём засвидетельствовать, хотя бы в образе этого самого вот жалкого присутствия? Вопрос трудный и отвечать на него нет никакой возможности так, чтобы ответ этот сразу же таким засвидетельствованием и явился; и тем не менее, случается ответ неожиданно, будто от мира этого исходя, тем самым разрыв во всём упомянутый знаменуя, и, вместе с тем, преодоление его шуточное. А пока уютное и тесное место, оттого уютное, что тесное, но непременно тёплое, обрести можно разве что, откуда никто тебя не усмотрит, а ты каждого усмотришь и весьма хорошо, и будешь при этом играючи уверен, что каждому о том неизвестно ничего, и потому сидит отец Дмитрий под двумя табуретками с верхом белым и ножками железных уголков, плечи царапающими, сверху покрывалом зелёным с кровати снятым прикрытыми, и когда гостей много, то слышится только: где же наш маленький отец Дмитрий, куда же он делся, а отец Дмитрий притаился, родители его говорят гостям: не знаем, не знаем, и сквозь щель видно какое лицо у них при этом весёлое, у них и у гостей, и все смотрят на табуретки эти, стало быть радостно им оттого же, отчего отцу Дмитрию в темноте подтабуретной, хотя темно и тесно, зато уютно чрезвычайно и хорошее духа состояние здесь обретается; хотя чаще такого духа обретается состояние обратное, открытого нахождения на общем рассматривании, однако в эти мгновения ничего уже самому не видно, будто отсутствуешь и внимание всеобщее, на тебя обращённое, тебя из мира выковыривает и надолго весьма, куда надольше, чем смотрят, это когда отец Дмитрий с баяном на сцене играть садится перед рабочими заводскими в день рождения завода этого самого, который для рабочих в то время пожалуй важнее и торжественнее их собственных именин ещё быть мог, садится, дабы тем самым умение игры, несколько лет до того им обретаемое, предъявить, и хорошо даже показалось, что баян был большой, неудобный и для по-настоящему взрослых предназначенный, и потому ничего не видно за ним играющему такого роста, каков ныне отец Дмитрий, ничего, кроме потолка зала зрительного, но и там смотреть не на что, и всё хорошо играется до тех пор, пока меха баяновы разворачиваются, и клавиши руки правой к земле опускаются, а вот как до конца разворот случился, воздуха уже в мехах много, и новый не поступает, а старый не выходит, и звук ничто оживить не в силах, и надобно обратно баян справа к части левой поднимать, мехи сжимая, для чего сила руки требуется, и при этом ещё пальцами обоих рук клавиши перебирать, да вот как оказалось, сил на это уже нет никаких, поскольку на репетиции вчера это с мехами проделывалось раньше по времени, и не допускалось учителем полное их разворачивание, которое ни инструменту, ни отцу Дмитрию, на нём играющему, на пользу никогда пойти не может, а ныне тем паче; и стало быть, остаётся, на потолок глядя, по клавишам пальцами, занемевшими от волнения и усилий, водить, будто баян обнимая с последних сил никчёмных в раз последний; да, так оно и будет, раз этот последним окажется, и никакого два уже, но до этого ведь всё это завершать как-то надо, и это лишь теперь можно говорить: завершать, когда знаешь, что всё завершается, а тогда кажется, что не всё завершается, что всё завершается, а это вот нет, не завершается, и будет бесконечно длиться, и никак, и слёзы от бессилия стыдного на меха эти чёрные, вкусно тканью и игрушками новыми пахнущие, на меха с железными уголками на краях, падают уже, мехам это не на пользу, и жалко их, меха эти, и себя как их, но не более; и кто-то появляется, всегда кто-то непременно появляется, в этот раз и в некоторые другие, чтобы помочь, в остальные разы, всё чаще, дабы подтолкнуть, но никогда он поделать ничего не может, и помогает, да что-то от его помощи всё никак не помогается, и толкает, да всё что-то не добьёт, а в этот раз учитель рукой своей баян поднимать обратно начал, мехи сворачивать, и отец Дмитрий играть уже не желает, вообще больше ничего навсегда не желает теперь, и всегда-то это чувство в жизни его перелом какой-то знаменовать отныне будет, перелом, ему одному лишь ведомый, а для остальных всё всегда одним и тем же продолжается, не изменяясь будто никак вовсе, и теперь вот также; отец Дмитрий более играть не желает ни на баяне, ни на чём другом никогда, но пальцы-то сами теперь играют, вернее сказать: доигрывают мелодию, и мелодия эта то ли: степь да степь кругом, путь далёк лежит, в той степи глухой замерзал ямщик, и тогда рабочим это хорошо знакомая мелодия, и они наверное там подпевают, то ли: на свете много есть того, про что не знают ничего ни взрослые ни дети, и коли вторая, то она значительно первой сложнее для баяна, а взрослые точно про неё почти ничего не знают, а детей в зале мало, вообще нет, дети за сценой, танец показывать будут после номера отца Дмитрия сольного, однако теперь и так всё сложилось непросто, и люди в зале с мест своих встают уже, и хлопают, и не потому, что им мелодия понравилась, даже если это первая была, мелодия теперь вообще не важна, а то им понравилось, что когда ничего уже не получалось и все музыканту восьмилетнему сопереживали чрезвычайно, спаситель появился, и музыкант, пусть и заплаканный, но мелодию таки свою доиграл для них, а то что отец Дмитрий глаза свои ото всех сокрытыми за баяном почитал, так это только потому, что сам их в зал опустить боялся, и тем самым полагая, будто зала отсюда не видно, оттого ему и легче было в момент этот непростой, но зал видно было, и зал видел всё, а потому иногда лучше видимое невидимым полагать, дабы сделать что-то годное, в том числе и для невидимых, а если и не сделать, то доделать начатое воочию, и лучше доделывать, ибо начинать с этого не стоит. Очевидного не видеть не недостаток есть, в качестве недостатка впрочем часто весьма наблюдаемый, но достоинство исключительное там, где оно на дело какое-либо направляется, и детям особенно Господь подобные прегрешения допускает, поскольку к детям в играх их Он весьма серьёзно относится, к взрослым уже иронически и шутя не смешно, отчего взрослые своею серьёзностью непременно перед Господом кичатся, хотя легче им не становится от того, зато детям проклятие это своё часто за преимущество выдать желают, ты ещё маленький, ничего не понимаешь, вот вырастешь, тогда поймешь, говорят, а не видят, что жизнь к натянутому пониманию не принуждающая, которая детская, куда более благостна, и само это взрослое принуждение к пониманию такую службу могло сослужить, дабы видно было: отвернул Господь взор свой с дитя своего, не насовсем, а вполовину лишь, но и этой половины отсутствующей взгляда Божьего вполне себе хватит к тому, чтобы жизнь единственная не задалась никак и насовсем; а хуже то ещё, что задалась она или не задалась, взрослые о том тоже решать вполне натужно и по-взрослому стараются, будто решением этим переменчивым они что-то к себе прибавляют, если не в глазах Господних, то уж наверняка в глазах окружающих их; и хотя прибавка такая часто и удаётся, то потому только, что окружающие сами с бельмом удавшести собственной вокруг себя ходят, не ведая о том, что всем этим себя бесповоротно обворовывают, а значит и в глазах Господних тоже; остаётся надеяться им, что Господь и вовсе не существует, что они и надеют себе; отец Дмитрий пока вопросов себе таких может не ставить, именно так: не не может ставить, а: может не ставить, ибо свободен он ещё в постановке вопросов своих, и потому они пока звучат и по-настоящему спрашивают, а когда взрослым он станет и с вопросами такими познакомится, даже и воли собственной супротив, то, поскольку воля его свободна будет весьма, сможет он избавить себя от нужды отвечать на них иначе как вопросами другими, и будут требовать окружающие ответа настоятельно, и тем настоятельнее, чем отец Дмитрий будет на этот счёт молчаливее, но воистину отзывчив тот человек, который не на всё подряд отзывается, но, напротив, понимает, что некоторая отзывчивость тем самым и гибелью уже оборачивается; но это всё затем, а пока переворачивает отец Дмитрий необходимость прятаться и таиться, дабы что-то ему удалось до конца довести, и осваивает показательность особую: пусть все видят, кто он, и тогда, пожалуй, он сможет стать тем, кем все его увидят; сидит с друзьями на лавке без спинки зелёной в аллее, что через город протянулась вдоль дорог основных, вечером, и ходят тут эти самые все, которые видят всё и видеть должны, будто в целях прогулочных, хотя понятно весьма, что гулять среди людей невозможно, разве только в одиночестве на гору поднимаясь и в лесу бродя, пусть даже и вечером зимним, когда листьев нет, все деревья чёрны, и лишь ветки от ветра скрипят да птицы иногда крыльями хлопают и по-вороньи каркают; но сейчас не одинок он, а в компании друзей или тех, кого так назвать можно, и кого он так потому и называет, сидит на лавке этой, и самой красивой среди их компании девушке слывущей, со светлыми волосами и ногами длинными, ещё подростку совсем, гладит все места потаённые через джинсы её узкие, на колени её к себе предварительно и нескромно чрезвычайно усадив, и подыгрывает она ему, бёдрами своими по чреслам его ёрзает, от этого и лишь от этого, да ещё от того, что думает отец Дмитрий, что все ему завидуют, возбуждается он весьма, и дыхание своё учащённым чувствует, но не чаще её дыхания, а её куда чаще, и прямо-таки горячее, хотя назойливость подруги этой, которую звали Светланой, чрезмерной становится, и была бы отцу Дмитрию оттого неприятна она, но теперь перед взглядами друзей завистливыми и прохожих неравнодушными, ему приятно, убеждает он себя в приятности происходящего насильственно прямо-таки, отчего ещё сильнее дыхание учащается, но только не через сердце своё убеждения обрести чает, но в зеркале мнений других людей предполагаемом себя ищет, языками они сплетаются, и чувствует как у неё там, где рука его промеж ног её, джинсами обтянутых, двигается неспешно весьма, там у неё всё теплым, прямо-таки горячим делается в момент этот, да и у самого уже в джинсах части выдающиеся весьма появляются, но о возбуждении своём сказать ей не смеет теперь, хотя и чувствует она его хорошо, иначе она соскочит с члена его джинсового бедрами своими джинсовыми, и интересно теперь отцу Дмитрию: почему к высказыванию она прямому не готова никак, и вспугнуть правдой её сейчас, когда он в центре внимания общественного ищет себя, и вот-вот обрящет искомое, никак нельзя; а то, что она вмиг убежала бы от него и сказала, что пошл он, как бежала Эмма, но не Бовари, а как бежала Эмма от героя Стивена, и так же Света, это она-то, нынешняя, это твёрдо отец Дмитрий уже знает, сердцем как раз и чувствует, так же твёрдо как органом своим ей в правую ногу упирается, и сейчас он не будет ничего напрямую говорить, а потом будет, и лишь затем он получит подтверждение этому чувствованию сердечному, но, поскольку оно сердечное, то от подтверждения его или опровержения ничего не прибавляется нисколько; а пока неприятен отцу Дмитрию язык её уже, сколько же можно, ну полизались и будет, у него уже и возбуждение от этого пропадает, а у неё, наоборот, растёт, видимо от этого именно целования; и нехорошо как-то это, равнодушно для сердца, но убеждает себя он, что коли на неё так много взоров завистливых, и даже ради неё он раз с местным хулиганом на драку вышел, но подружился с ним вместо драки, и часто так будет: кто всерьёз решается и долго весьма на это дело недостойное, тот с противником роднится ещё крепче чем друзья обычные, по равнодушию лишь вместе находящиеся, так вот, если взоров так много и драка почти, то не может быть язык её так неприятен, как он сейчас неприятен, это в нём, в отце Дмитрии, что-то не то, ужасается он сейчас, и потому учиться надо, пока шанс есть и возможность благостная, учиться тому, что вот то, что неприятно тебе сейчас и есть единственно приятное в этом мире, если миру этому верить, а больше верить и некому; заставляет отец Дмитрий так думать себя, и время тянется, вечер идет, и надоело уже это всё ему, и разговоры интересные лишь до тех пор, пока собеседники не смолкнут, а как смолкнут, то умы их юные поймут, что глупости говорят, и потому задача не смолкать негласная над их голосами витает, но нет ведь, длится и длятся, тоже бесконечность разворота баянных мехов в отсутствии интимности приятной подтабуреточной, учит себя отец Дмитрий, что жизнь такова; и учит себя отец Дмитрий тому, что любит он, несомненно, а то как же, Светлану, хотя и не чувствует этого, опять же, так непосредственно, как вот рукой чашечки бюстгальтера её, любовь как грудь Светланы для него сейчас, когда чашечки ощущаешь, и это Светлана сама и есть, а вот до груди её, до соска торчащего, никак не добраться, и это любовь глубокая к Светлане этой; а ежели тут любви нет, то её вообще, видимо, не бывает, но не может быть, чтобы это не она, в конце концов ведь теоретически, в разумениях, понимает отец Дмитрий, что ежели бюстгальтер снять, как это Света в одиночестве вечером делать будет, перед тем как в ванную идти, так там, на месте соски, просто он сейчас до них добраться не сможет, она ему по рукам даст и обидится, но они же там есть, вот и любовь также: он просто до неё добраться не может чувствованием своим, но она же есть, вот, задницей по коленям елозит так, что ноги уже отсиделись и вставать теперь трудно будет, а идти смешно; да, это любовь, она такова и другой не бывать: когда у отца Дмитрия на коленях сидит девушка всеми другими красавицей почитаемая, но сидит на коленях она именно у него, и язык её мокрый отцу Дмитрию почти до горла доходит, и член его девственный она сломать своей задницей упругой даже на напополам, а частей на пять, как минимум, стремится, такова любовь, может уже на следующее утро заметить житейски весьма отец Дмитрий, однако он не сделает этого, а будет так говорить тот, кто следующий будет со Светланой через неделю уже так же на лавке сидеть, и скажет он это отцу Дмитрию, и добавит ещё насчет него, отца Дмитрия: видно не судьба у тебя, и вздохнёт деловито; а пока постигает отец Дмитрий ту часть истины очередную, которая целой сможет стать лишь когда он скажет себе не громко и прилюдно, но тихо и в одиночестве покойном, что не для него всё это, и все эти, когда тебе все завидуют, это приятно конечно весьма, но коли завидуют, то пусть такой любовью и довольствуются, ежели ею довольствоваться можно вообще; и они завидуют, и довольствуются и надовольствоваться не могут, потому, что это не любовь никакая, но никак этого им не объяснишь, а вот отец Дмитрий это уже понимает, и понимает ещё опечаленно, что он сам-то, видимо, вообще любить не способен, и любовь всякая это не для меня; но мы знаем, что он погорячился, потому что любовь всякая весьма всякой бывает, а выводы о ней делать, даже с первой не столкнувшись и лба о неё не разбив, вообще нельзя, но отец Дмитрий этого не знает пока, как и все в возрасте его, ибо наоборот, весьма суждения резкие и всеохватывающие из мелочей подростки выуживают, а взрослые, напротив, из событий глобальных мелочи тащат, и подростки очень этим во взрослых весьма раздражены, а взрослые терпеть подростковое в подростках могут, да не всегда; а дня через два, много над этим думая, что весьма людей молодых такого возраста среди людей остальных выделяет, долго и серьёзно над недостойным размышления размышлять, приходит отец Дмитрий к выводу о том, что в любви он всё же нуждается и не может от неё отказаться потому лишь, что, к примеру, сосок у Светланы в вечер тот не нащупал, а попросить нельзя было, хотя и ей и ему этого хотелось весьма, нуждается он в любви, но не в такой вот, коей все восторгаются и к коей своим восторгом всех остальных склоняют, а в другой, в какой именно, не ведает, ибо нет примера пока, лишь нужда великая к тому имеется; и пусть отныне любви критерием будет не то, что ею зовется и со стороны так опознано без труда быть может, что само как собака бездомная под колеса бросается, но то, о чём отец Дмитрий может чётко и твердо сказать, что это вот ему нравится, и в нравильности чего он убеждён всем сердцем быть может. А вот с этим возникнут, непременно возникнут, и даже уже возникли, и тут как тут, наготове другие трудности, похлеще невкусного языка красивой для других девушки, к коей сам равнодушен: убеждённость твёрдая в том, что отцу Дмитрию нравится, вещью чрезвычайно мягкой и податливой оказывается, не в пример убеждённости воспитанной к тому, что не нравится; мягкость эта и податливость, конечно, не кисель в детском саду, в полдник подаваемый, но по меньшей мере, как разноцветные пластилина куски в том же детском саду, на занятиях воспитателем выдаваемые; с пластилином оно понятнее, он ведь разве перед тем только, как из него что-то лепить собираешься и не приступил ещё, разделённым на разноцветные бруски и кирпичики пребывает, а как лепка началась, и особенно как она закончилась, а тем паче когда перелепливваешь что-то из уже слепленного, так смешивается он весь в одноцветную серую либо коричневую смесь, в зависимости от преобладания цветового изначального, смесь с вкраплениями цветными, и тогда, супротив остального, вкрапления эти ничтожные откровением чистого цвета предстают для глаза неискушенного детского, хотя никакие это не откровение и не чистота, а лишь смешаться в грязь не успевшее; вот и намерения наши, до того как мы действовать начали, чистыми цветами и откровением, не иначе, наперёд выглядят и ощущаются, пока у них зритель единственный: тот кто их свершить вознамерился, а как решимость в действие их приводит, так становятся они серыми и коричневыми, и хорошо, если взгляд чей ещё вкрапления чистоты изначально задуманной в действиях этих смазанных намерений если уж не усмотреть, то хотя бы предположить по наивности или по доброте неоправданной сподобится; и даже если всё так угадать удастся, что намеренно не смешается цвет с цветом другим в грязь, и сохранится он так именно, как хотел лепитель оного, то не предугадать тут уж никак, как эти цвета с другими смотреться будут, поскольку особость собственная всегда постигается разве что так, будто один ты во всём мире, но она, напротив, и не она даже, а то, что ею по привычке зовётся, предстаёт лишь в окружении именно что непредвиденном, на столе когда фигурки собираются, к картону ногами, хвостами, головами и другими частями уже немыслимыми и неназываемыми прикрепляясь, это когда занятие пластилиновое заканчивается; и стало быть особость намерений никакой лепкой их не приобрести, и, стало быть, нет её в лепке, и от привычки избавляться надобно этой, а ещё лучше не приобретать её, привычки не в наших силах имеются, в отличие от первоначального обретения их нами; и тогда привыкшему кажется уже, будто никакой особости и вовсе в мире нет, однако же, точнее было бы сказать, что она, ежели и имеется, что под вопросом большим весьма, да под таким, что в тени его незримо то, о чём спрашивает он; так вот, ежели и имеется она, особость эта, то иначе она обретается явно, а именно образом неявным; это отец Дмитрий уже сейчас понимает, пока слонов пластилиновых и зайцев лепит цветом грязных со всеми вместе, но как особость обретается намерений, не пред лицем Господнем, что неизвестно никому, хорошо хоть бы Он Сам о том ведал, хотя Ему-то зачем, а перед людьми, это отцу Дмитрию чуть позже известно станет и странно весьма, а раньше или позже это вопрос ведь времени, несущественный то есть, и главное, как тоже ясно весьма, это не ответы, а умение под вопросом на происходящее взирать, а уж в этом отец Дмитрий преуспел даже раньше, чем пластилин в руки взял впервые; хотя ребёнок всего этого в смешении цветов не замечает, он ведь помнит что сделать хотел более того, чем сделалось, и потому по рисункам детским мы намерения легко видим, и восхищаемся их чистотой, не рисунков, но намерений, что для детей совпадает впрочем, от исполнения чистотой нисколько не зависящей, и потому дети умеют ещё играть в игры, где лишь намерения одни, почитаемые за свершённые, когда палка это ружьё и стреляет в намерении, а в действительности не стреляет, и хорошо, что нет, и меж собой намерения свои они так же отчетливо видят, как и взрослые их намерения умеют некоторые видеть; но у взрослых, у них всё иначе: глядя на намерения даже пока ещё в действие не приведённые, мы уже лишь грязь смазанной действительности предугадываем без труда; но это так, к слову, а когда руки с трудом от пластилина отмыты уже, и под ногтями пластилин лишь и смог остаться, да ещё кусочки мыла, которое воспитательница торопливо под ногти пихала, пока суп, по тарелкам разлитый, не остыл, и чтобы зараза пластилиновая на стол не попала обеденный предсонный, тогда все за столики по четверо садятся, девочки две и мальчика тоже два, одна другого напротив, суп тогда этот самый подается, все равно подостыть успевший, и когда это суп всё успевает, а те, кто его едят едва-едва, суп, гороховый к примеру, и с хлебом нарезанным тарелочка; и наглец за столом, которым отец Дмитрий никогда не является, и до того это верно, что начинает казаться даже, будто наглецом становится каждый, кто вот с этим, пока ещё белокурым, мальчиком в шортах синих с полоской белой по бокам двум, и в маечке жёлтой с утенком странно изогнутым белым, кто с ним сядет за один стол, тот сразу же наглецом и станет; это он, отец Дмитрий, наглецов всяческих своим присутствием смиренным на свет порождает, и сотворяет их, и не иначе затем только все рядом наглецами становятся, чтобы подчеркнуть лишний раз отцу Дмитрию и для остальных незримо, что он наглецом не является, не такой, и потому удовольствий ему в другом искать совсем стоит, либо вообще удовольствия не для него, как и длинноногая светловолосая Светлана чуть позже им будет оставлена себе на удивление, у отца Дмитрия свои, ненаглые, удовольствия быть должны, и вот наглец новоиспеченный тянет руку за хлебом и вытягивает кусок, если он корочка непременно, корочкой за столом общим завладеть в саду детском, это всё равно что на дорогом автомобиле в саду взрослом, который городом зовётся, проехаться, и всё равно что Светлану при всех к себе на колени сажать, да так, чтобы органом этим в неё сначала её джинсы, а затем и твои, хотя это с какой стороны смотреть, а смотреть чуть после будет отец Дмитрий на это достаточно, сначала по телевизору, впрочем не об этом сейчас речь; и ничего в этом особенного нет, и отец Дмитрий это ещё в шортах сидючи на стульчике деревянном со спинкой резной уясняет, он будет довольствоваться транспортом общественным, а теперь берёт он те куски хлеба оставшегося, которые для наглеца интереса уже не представляют никакого, наглец бахвальски взглядом всех окидывает, и досаду испытывает оттого, что отец Дмитрий будто не заметил его победу, хотя сейчас он её, победу эту ещё замечает, но не понимает, а позже и замечать перестанет, как это всегда с тем, что для него интереса не представляет, происходить будет, и смотрит тогда наглец: как дела с этим же за соседними столиками обстоят, а отец Дмитрий берёт оставшийся хлеб, который не корочка, да разве что мягче и есть его приятнее, как и девушки у него будут, которые не другим нравятся, а которые очень плотно его в себя принимают, так что чувствует он их хорошо, и они, к обоюдному удовольствию обоих; а пока готов мирится отец Дмитрий с большей мягкостью и приятностью хлеба никому не нужного по сравнению с хлебом, всем нужным, и мирится с радостью для себя, и для наглеца новорожденного тоже с радостью, что уступил, но с радостью, досадой попорченной, что уступил, сам того не понимая якобы, но и это всё к слову пришлось, а дело в том, что в супе этом, к примеру гороховом, мяса кусок небольшой плавает.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →