Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Диаметр мужских волос в два раза превышает женский

Еще   [X]

 0 

Лазарева суббота. Расказы и повести (Толстиков Николай)

Священнослужитель из Вологды протодиакон Николай Толстиков мастерски описывает будни родного города и родного прихода (храм святителя и чудотворца Николая во Владычной Слободе), доходчиво рассказывая о том, к чему ведет жизнь без Бога. Крохотные «приходинки» и полновесные рассказы – это смешные и грустные, полные житейской мудрости свидетельства того, как после многих лет безверия возрождается духовная жизнь у людей из российской глубинки. Во всех этих произведениях есть надежда на всеобъемлющий Промысел Божий, есть радость от созерцания мира, который автор видит глазами благодарного художника. Также в книгу включены две повести: «Брат во Христе» – пронзительная история любви уже немолодого человека, решившего стать священником, и увлекательная историческая повесть «Лазарева суббота», написанная на основе жития преподобного Григория, события которой переплетаются с тем, что происходит в наши дни.

Год издания: 2013

Цена: 150 руб.



С книгой «Лазарева суббота. Расказы и повести» также читают:

Предпросмотр книги «Лазарева суббота. Расказы и повести»

Лазарева суббота. Расказы и повести

   Священнослужитель из Вологды протодиакон Николай Толстиков мастерски описывает будни родного города и родного прихода (храм святителя и чудотворца Николая во Владычной Слободе), доходчиво рассказывая о том, к чему ведет жизнь без Бога. Крохотные «приходинки» и полновесные рассказы – это смешные и грустные, полные житейской мудрости свидетельства того, как после многих лет безверия возрождается духовная жизнь у людей из российской глубинки. Во всех этих произведениях есть надежда на всеобъемлющий Промысел Божий, есть радость от созерцания мира, который автор видит глазами благодарного художника. Также в книгу включены две повести: «Брат во Христе» – пронзительная история любви уже немолодого человека, решившего стать священником, и увлекательная историческая повесть «Лазарева суббота», написанная на основе жития преподобного Григория, события которой переплетаются с тем, что происходит в наши дни.


Николай Толстиков (протодиакон) Лазарева суббота (сборник)

   Призываю всех вас, мои дорогие, – в первую очередь владыки, отцы, матушки игумении, братья, сестры; призываю всю Церковь: не теряйте времени, стройте храмы, воспитывайте детей, воспитывайте новое поколение духовенства… несите свое христианское послание миру.
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Кирилл
   Исключительное право публикации книги «Лазарева суббота. Рассказы и повести» протодиакона Николая Толстикова принадлежит ЗАО «ОЛМА Медиа Групп». Воспроизведение книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения правообладателей
   © Толстиков Николай, протодиакон (текст), 2013
   © ЗАО «ОЛМА Медиа Групп» (издание, макет), 2013

Приходинки

Бессеребреники

   Двинулись на дело глухой ночью, здоровенным колом приперли дверь избушки, где спал старик сторож, оконце узкое – не выскочит, и, прилагая все нажитые воровские навыки, выворотили четыре старинных замка на воротах храма.
   Побродили в гулкой темноте с фонариком. В ценностях икон ни тот, ни другой не понимали, потому и трогать их не стали. Наткнулись на деревянную кассу для пожертвований, разломали ее, но и горсти монет там не набралось.
   – Тю! – присвистнул радостно Триня. – Бросай эту мелочевку, тут в углу целый ящик кагора!..
   На задах чьего-то подворья в сарае устроили пир. Там их тепленькими и взяли. А когда их вязали, они возмущались, едва шевеля онемевшими языками:
   – Мы че?! Ниче не сперли, верим так как… Кагор и тот выпить не успели.

Пост

   Кто-то из новоявленных фарисеев радостно, с показным сокрушением на лице, говорит старику:
   – Батюшка, ведь – пост!
   Отец Василий останавливается, скорее не зрением, а по звуку голоса находит укорившего его, и обстоятельно изрекает:
   – У кого – нет, у того и пост.

По времени

   Солидная дама, выходя из храма и собирающаяся пожертвовать Толе мелочь, сожалеющее-брезгливо поджимает подкрашенные губы:
   – Какой он у вас блаженный? Вон, как матом ругается!
   Опрятная старушка рядом отвечает:
   – Так это он по топеришному времени…

Портфельчик

   – Да поставьте дочку на ноги, в конце концов! – говорит батюшка папаше. – Не младенец она у вас.
   Девчонка уже не угрюмо и испуганно, а с некоторым настороженным интересом смотрит на батюшку снизу вверх. К спине непослушной рабы божией, словно блин, прилепился крохотный игрушечный портфельчик.
   – О, сегодня знаменательный день! – нашелся священник. – Причащаются все, кто с портфельчиками.
   И надо же – девчонка сразу свой рот нараспашку, как галчонок.
   Подумалось: а что если бы не только дети, но и взрослые дяди и тети с портфелями причащались почаще. Может, тогда и жили бы все в России лучше.

Дань моде

   – Пригласили меня освящать «новорусский» особняк… Час уж перед обедом. В прихожей юная дама встречает. В одной прозрачной ночнушке, коротенькой, по самое не могу. Этак, спросонок, щебечет: «Вы работайте, работайте! Если я вам мешаю, то на балконе пока покурю…»
   Освятил особняк отец Сергий, водичкой везде в комнатах покропил, от прелестей дамочки-хозяюшки смущенно отводит глаза.
   – Понимаете хоть – зачем вам это освящение жилища? – спрашивает.
   – Так модно же! – удивленно округляются глаза с размазанной косметикой. – Чем я хуже других?!. А вы получили за свою работу, так молчите.

Ни пуха ни пера

   Литургия отслужена, проповедь кратка.
   – Простите, дорогие прихожане, спешу на поезд, буду на сессии экзамены сдавать.
   – Ни пуха ни пера вам! – на весь храм восклицает какой-то мальчик.
   Батюшка смущен: не посылать же пожелавшего ему успехов ребенка туда, куда православному ни в коем случае не надо…
   Но, отдадим должное: два десятка экзаменов и зачетов сдал священник почти на одни пятерки.

Святой

   Время было советское, атеистическое, но храм действующий, и народ тушить пожар бросился дружно.
   Потом батюшка одарил особо отличившихся мужичков полновесными червонцами с ленинским профилем.
   Мужики бригадой двинулись в магазин, событие такое отпраздновали на полную катушку. Потом постепенно, по прошествии лет, все бы и забылось, если бы не опоек Коля – в чем только душа держится. Всякий раз, торча в пивнушке на своих, колесом, ногах за столиком, он вспоминал геройский подвиг. И втолковывая молодежи, что если бы не он, то «сгорела б точно церква!», блаженно закатив глаза, крестился заскорузлой щепотью:
   – Теперь я святой!..
   Так и прозвали его – Коля Святой.

Уполномоченный

   Времена наступили уже горбачевские, и, в отличие от своих предшественников, Голубок настоятеля храма в городке не притеснял, незаметно работал в своей конторе, а на воскресных службах – скромно стоял в уголке возле свечного ящика.
   Скоро необходимость в уполномоченных вместе с самой властью отпала, Голубка вроде бы как отправили на пенсию, но в храме он появлялся неизменно и стоял все на том же месте.
   «Не иначе, уверовал в Бога!» – решил про него батюшка и даже хотел поздравить его с этим радостным событием.
   Но Голубок потупился:
   – Я, знаете ли, захожу к вам… по при– вычке.

Все-таки польза!

   – Хотела вот поросенку отдать… Да ты возьми! Хоть помолишься о мне, грешной!

Фанатка

   – Вот посмотрите сами, сколько у нас при храме работников! – с укоризною трясет дородная бабулька листом ведомости на зарплату со списком фамилий перед просителями. – И всем подай! А прихожане много ли приносят…
   Через полчаса за обедом в трапезной казначей заводит разговор о юбилейном концерте Аллы Пугачевой:
   – Это же моя любимая певица! Жаль, концерт по телику полностью посмотреть не удалось, в двенадцать ночи надо было молитвы вычитывать. А как там Филя выступал…
   И суровая бабулька умильно закатывает глаза…
   Вот когда надо бы было о премии выспрашивать!

Без греха

   – Ой, батюшка, хотела бы причаститься да все никак не получается!
   – Иди на исповедь! – отвечает ей молодой батюшка. – Знаешь, что в Чаше-то находится?
   Старушонка хитро поглядывает, почти шепчет заговорщически:
   – Знаю… Да только не скажу.
   – Евангелие читаешь? – продолжает допытываться священник.
   – На столе всегда лежит, – ответствует бабулька.
   – Так читаешь?
   – Так на столе-то оно ведь лежит!
   – Много грехов накопила?
   – Ох, батюшка, много-много! – сокрушенно всплескивает ручками старушка.
   – Перечисляй тогда!
   Бабулька задумывается, вздыхает вроде бы как с огорчением:
   – Да какие у меня грехи? Нету…

Противостояние

   Храм в нескольких десятках метров от статуи, в старой рощице, уцелел чудом на краю площади в центре города. Всегда был заперт на замок, окна закрыты глухими ставнями.
   Однажды в его стенах опять затеплилась таинственная, уединенная от прочего мира церковная жизнь…
   А на площади возле Ленина разместился луна-парк с грохочущей день-деньской музыкой. И прямо перед вождем мирового пролетариата поставили большую, ярко раскрашенную карусель. Только дети почему-то не полюбили на ней кататься. Визжали и дурачились на этой карусели молодые подвыпившие женщины, а со скамеек возле постамента, опутанного гирляндой из разноцветных мигающих лампочек, им орали что-то пьяные парни с коротко стриженными, в извилинах шрамов, головами и в несвежих майках, обтягивающих изляпанные синевой наколок тела.
   Не думал я, проходя мимо них на службу, что нежданно-негаданно эта компания, спасаясь от жары или вовсе теряя ориентир во времени и пространстве, ввалится в храм…
   Мы служили на Троицу литию. Вышли из зимнего тесного придела в притвор напротив раскрытых врат просторного летнего храма, выстывшего за долгую зиму и теперь наполненного тяжелым влажным воздухом. Из окон под куполом пробивались солнечные лучи, высвечивали, делая отчетливыми, старинные фрески на стенах.
   Парней, пьяно загомонивших, тут же выпроводили обратно за порог бабульки-смотрительницы. Но один из них, в ярко-красной майке, загорелый до черноты, сумел обогнуть заслон и, покачиваясь, пройти в гулкую пустоту летнего храма. Возле самой солеи, у царских врат, он бухнулся на колени и прижался лбом к холодному каменному полу. Старушонки, подскочив, начали тормошить его, чтобы вывести, но батюшка махнул им рукой: пускай остается!..
   Торжественно, отдаваясь эхом под сводами храма, звучали слова прошений ектении, хор временами подхватывал стройным печальным многоголосьем: «Господи, помилуй… Господи, помилуй!..» В эту симфонию вдруг стали примешиваться какие-то звуки. Мы прислушались. Это же рыдал тот стриженный в майке. Бился головой о край солеи, просил, умолял, жалился о своей, скорее всего, несуразно и непутево сложившейся жизни. Что творилось в его душе, какое скопище грехов рвало и кромсало ее?
   Вот он утих и лежал так ничком на полу до конца службы. Потом бабульки помогли ему подняться и повлекли к выходу, умиротворенного, притихшего, с мокрым от слез лицом.
   А молодой батюшка, вздохнув, сказал:
   – Проспится в кустах под Лениным и все свое покаяние забудет. А жаль.

Присоседились

   Проходя по центральной улице, спросил я у девчонок из местного сельхозколледжа: знают ли, в честь кого названа улица Розы Люксембург?
   Те хихикнули:
   – Да в честь какой-то международной…
   А уж кто такой по соседству Лассаль, не каждый здешний учитель истории наверно ответит.
   И ведь гуляли когда-то наши предки по Соборной улице, назначали свидания на тихой, утопающей в кустах сирени, улице Старомещанской, в воскресный день шли на службу в храм по Никольской…
   Отреставрировали у нас недавно часовню, освятили, а в угловом здании бывшего горсовета открыли воскресную школу. Красивыми большими буквами на ее стене написали название. Но чуть выше старая вывеска: улица Коммунистов.

Власть без пола

   Собор – музей, в гулком его нутре холодно, сыро. За толстыми стенами вовсю бушует весна, а здесь впору в зимнюю одежку упаковываться.
   В алтаре священнослужители терпеливо ждут архиерея, разглядывают старинные фрески на стенах.
   Вдруг в алтарь бесцеремонно влетает немолодая дама, затянутая в джинсовый костюм с блестящими заклепками, на голове – взлохмаченная кудель рыжих крашеных волос.
   – Вы куда? Женщинам сюда нельзя! – с тихим ужасом восклицает кто-то из молодых батюшек.
   – Я не женщина! – нисколько не смущаясь, ответствует дама. – Я главный инженер! И неторопливо бродит по алтарю, смотрит на датчики на стенах, фиксирующие процент влажности, записывает что-то в блокнотик.
   Сделала свое дело и – как ни здрасьте, так и ни до свидания!

Подросток

   Отец с ним особо не церемонился: повзрослевшему сыну велел продолжать семейную стезю. Замолвил, где надо, веское свое слово, и готово: Алик – поп. Не стал парень отцу перечить – молодец, но только рановато ему было надевать иерейский крест.
   Служил отец Алик в храме исправно – с младых ногтей все впитано. Да вот только приключилась беда или недоразумение вышло: обнаружились у молодого батюшки две, вроде бы взаимоисключающие друг друга страсти – велосипеды и компьютеры. В свободные часы Алик до изнеможения гонял по дорогам за городом, а вечерами зависал за компьютером.
   Утром мчится на службу на своем велике, влетает в ворота церковной ограды, весело кричит:
   – Смотри, отец диакон, как я без рук могу ездить!
   И выписывает восьмерки по двору, крест на его груди поблескивает. Бабки-богомолки озираются, испуганно сторонятся и торопливо крестятся.
   Юная матушка у Алика – не тихоня, не прочь молодого мужа на увеселения какие-нибудь затащить, хоть на дискотеку.
   И Алик однажды не выдержал: пошел в епархиальное управление и положил на стол прошение уйти за штат:
   – Не дорос я… Подрасту, вернусь!
   Проявился-таки полученный по наследству отцовский характер.
   Старого протоиерея спрашивали, бывало, потом про сына.
   – Компьютерную фирму открыл, соревнования в Москве выиграл, – чуть заметно смущаясь и будто бы оправдываясь, отвечал протоиерей. – Но… вернется еще, даст Бог!

Кто такой идиот

   Настоятель тоже из молодых-ранних: от собственной значимости и гонору голова кружится.
   – Идиоты! – цедит сквозь зубы. – Олухи!
   Негромко сказал, но услышали. Старый горестно вздохнул – он многое повидал и ко многому привык, только все равно неприятно. А у юного от обиды аж губы закривились.
   – Да полно вам расстраиваться, – после панихиды стал утешать их Алексей – мужичок, который при храме обретается на побегушках, на все руки мастер и за словцом в карман не полезет: – Вон, Диму-дауна каждую неделю причащать приводят! Какие у него грехи хоть в поступках, хоть в помыслах? Чист, аки ангел. Гордитесь, что вас так назвали.

Деловое предложение

   – Я кушать хочу… Дай!..
   Выручает казначея – женщина бывалая. Храм, хоть и в центре города, но верующим возвращен недавно, обустраиваться в нем только-только начали. Чтобы не застынуть в мороз, поставили печки-времянки, привезли и свалили на улице возле стены храма воз дров.
   Казначея обращается к бомжам:
   – Берите рукавицы, топоры, и – дрова колоть! Всех потом накормим!.. Ну, кто первый, самый смелый? Ты?
   Бомж в ответ мнется, бормочет себе под нос: «Да я работать-то и отвык…», – и бочком, бочком – на улицу.
   Следом – остальные. Как ветром всех сдуло.

Дай денег!

   – Дай денег! – просит у батюшки.
   А у того детей – мал мала меньше, полная горница.
   – Не дам, – говорит отец Сергий, – мне чад кормить.
   – А я вот семью свою потерял, потому и пью. Не могу без них и до такой жизни дошел, – пытается разжалобить священника бомж.
   – А ты не пей! – строго ответствует отец Сергий. – И все вернется.
   Бомж чувствует, что терпит фиаско и кричит раздраженно:
   – Я… я… Афган прошел!.. Напишу вот корешам, они мне столько денег пришлют, что и тебе дам!..
   Другой бомж – потише, на фантазии его не тянет, в состояние возбуждения он приходит только в одном случае, когда в церковный двор въезжает какая-нибудь шикарная машина, и навстречу ей торопится батюшка с кропилом.
   Освящение машины – дело серьезное, тут хозяин подстраховаться от всякой беды хочет, стоит – весь во внимании. Щедро кропит батюшка машину святой водой, а тут оборванный спившийся мужик подскакивает к хозяину и дергает его за рукав.
   – Дай денег! – говорит и щерит в беззубой улыбке рот.
   Бритоголовый хозяин в другом месте без разговоров въехал бы просителю в ухо, но тут возле храма – нельзя. А бомж не отстает, то за один рукав, то за другой опять дергает.
   – Да на, отстань, – сует, наконец, бомжу купюру.
   А тому только то и надо, будет дожидаться следующей поживы. Дорогих машин в России много, миллионером можно так сделаться.

Капелька

   Кончилось тем, что оказался Жорж перед самым выходом на пенсию у нас на приходе, одинокий, единственная родня – брат в деревне, да и тот бродягу Жоржа принять отказался. Все хозяйство Жоржа – допотопный чемодан, набитый бесполезной всячиной, обмотанный цепью, замкнутой на висячий, приличных размеров, замок.
   Прибившись к приходу, Жорж взирал на молодого настоятеля, как на царя. Пономарничая – прислуживая в алтаре – он, разинув рот, ловил каждое его слово. Да вот беда – седая голова у пожилого Жоржа работала плохо, был он непонятливый и забывчивый. Настоятель молодой, горячий: Жорж от его раздраженных окриков и упреков тычется растерянно во все углы, не знает, что делать. И смех, и грех.
   – Уйду, уйду, уйду!.. – после службы причитает он, однако на следующее утро опять смиренно ждет настоятеля. Смотрят все на него жалеючи: послушный усердный раб.
   Но не так прост Жорж.
   Проходит месяц, другой… В запертую дверь алтаря снаружи пытается постучать диакон: обе руки заняты поклажей.
   – Отопри, Жорж!
   – Не инвалид! В другую дверь обойдешь! – недовольно отзывается Жорж и не трогается с места.
   Что ж, каждый по капельке выдавливает из себя раба…

Тридцать сребреников

   Писатель служил диаконом в храме. Дожил он до седой бороды. Писателем его никто не считал и, если так называл, то за глаза, ухмыляясь. Мало кто знал, что на дне старинного сундука в его отцовском доме лежала толстая стопка исписанных листов, семейная сага – история рода, над которой он в молодости трудился ночами. Многие знаменательные в прошлом веке события, образы дедов и бабок, дядек и теток, удачливых в жизни или бесшабашных и горемычных, укладывались постепенно в главы книги.
   Тогда же он, с радостным трепетом поставив последнюю точку, послал рукопись в один из советских журналов, и ему ответили, что, дескать, ваши герои серы и никчемны. А где, мол, образ передового молодого рабочего? И обескураженный автор спрятал рукопись в сундук, втайне надеясь, что еще придет ее время…
   О своей саге диакон, видимо, обмолвился кому-то из иереев, тот – еще кому-то, узнала о ней и одна интеллигентная бабушка-прихожанка, решила помочь. Взяла, образно говоря, диакона-писателя за рукав подрясника и повела к спонсору.

   Портрет священника и диакона. 1907 г. Худ. Борис Кустодиев

   В назначенный час диакон и бабушка топтались у подъезда особняка-новодела в центре города. Его хозяин, глава фирмы по продаже чистой воды за рубеж, подъехал на дорогой машине. Ладный такой старик, спортивного вида, в отутюженном костюме; глаза из-под очков – внимательно-настороженные. Рукопожатие крепкое.
   – Преображенский, – представился он и сказал диакону: – Давайте свою рукопись, я ознакомлюсь и решу. Вас, когда понадобитесь, найдут…
   Переживал, конечно, писатель несколько дней и ночей, мало ел, плохо спал. Наконец позвонили прямо в храм за свечной ящик: Преображенский приглашает.
   Он ждал диакона на том же месте возле особняка, обходительно открыл перед ним дверь; охранник, завидев за писателем шефа, вскочил и вытянулся в струнку.
   Преображенский провел гостя в свой просторный кабинет с развешенными на стенах полотнами-подлинниками местных художников.
   – Вас, наверное, предупредили… – начал он разговор, – а может и нет…. Я был начальником отдела контрразведки одного известного учреждения. Впрочем, ладно, не в этом суть.
   «Вот влип», – подумал диакон и слегка вспотел.
   – Откуда вы для своей книги сведения черпали? Героев своих расписывали? Из рассказов родственников, соседей? Да? Но всегда ли эти байки объективны были, не обиду или злобу затаив, сочинял иной гражданин разные страшилки про коллективизацию или работу органов? Вас-то в это время еще не было на свете… У меня самого прадедсвященник в двадцатом году во дворе тюрьмы от сердечного приступа преставился, когда на допрос чекисты выкликнули. Но мне это родство потом в жизни помехой не стало… – Преображенский говорил и говорил. – Зачем еще одна книга, где о советском прошлом так плохо?.. Денег на ее издание я не дам… Но не спешите откланиваться, – остановил диакона несостоявшийся спонсор, – у меня к вам деловое предложение. А что если вы напишите такую книгу, где коллективизация, террор и все подобное было только во благо, во имя высшей цели? Вот это вас сразу выделит из мутного потока! А я готов платить вам жалование каждый месяц, такое же, как у вас в храме. Подумайте.
   Диакон вышел на крыльцо, нашел взглядом маковки церковных куполов невдалеке и, прошептав молитву, перекрестился.

Рассказы

Тост

   Из армии его выгнали. По особой он бахвалится причине: тогда еще, в конце восьмидесятых, дурак замполит на построении сорвал нательный крестик с шеи солдата, а Федот за него заступился. Может, это и было последней каплей в его служебных прегрешениях: проговаривался Федот по пьяной лавочке, что, мол, и тушенку в жестяных банках у него на складе мыши успешно и много ели, и спирт из опечатанных канистр чудесным образом улетучивался.
   Короче, оказался Федот в доме у стареньких родителей в деревеньке возле стен монастыря. Тихую обитель, бывшую полузаброшенным музеем под открытым небом, стали восстанавливать, потребовались трудники. Федот тут и оказался кстати. Плотничать его еще в детстве научил дядька.
   Потом забрали Федота в алтарь храма прислуживать, кадило подавать.
   – Веруешь? – спросил игумен у Федота.
   – Верую! – ответствовал тот.
   – И слава Богу!
   Самоучкой – где подскажут, а где и пнут – продвигался Федот в попы. В самом начале девяностых эта профессия стала востребованной, понадобились кадры. А где их сразу «накуешь» средь напичканных советским мусором голов? У кого хоть чуть-чуть просветление образовалось, как у Федота, тому и рады…
   В церкви, как в армии, единоначалие, и отцу Федоту к тому не привыкать. Тут он – в своей тарелке.
   Но иногда выскакивало из него прежнее, прапорщицкое. Бывало, служит панихиду. Какая-нибудь старушка не расслышит, как прочитали с поданной бумажки родные ей имена – с соседкой заболтается или еще что, затеребит настойчиво отца Федота за край фелони: уж не поленился ли, батюшка, моих помянуть?
   – Так! – хватает ее за шиворот Федот и отработанным голосом оглашает ей на ухо список, как команду на утреннее построение: – Слышала?!
   – Ой, батюшка, слышу! – испуганно отвечает старушка.
   Отец Федот поворачивается к остальным и с грозными нотками в голосе:
   – Кто еще не слышал?!
   Все пятятся…
   В определенные моменты на литургии молящиеся в храме должны становиться на колени. Но бывает так, что, кроме знающих богомольцев, зайдет много случайных людей. Стоят, глазеют, а то и болтают.
   Отец Федот строг: выглянет, топорщась бородой, из алтаря и рявкнет, как на солдат, для пущей убедительности сжимая кулак:
   – А ну-ка все на колени!
   И бухались дружно. Даже доски деревянного пола вздрагивали.
   На армейские повадки отца Федота никто особо не обижался: что взять, испортила хорошего человека армия.
   Как-то раз в праздник Победы отца Федота позвали освятить офис одной преуспевающей фирмы. Сотрудники охотно подставляли лица под кропило, а потом начальник, сунув отцу Федоту денег, забыл пригласить его за банкетный стол. Но отец Федот человек не гордый, сам пристроился.

   Церковь в селе Дьякове. 1910-е гг. Худ. Василий Суриков

   Только быстро наскучило ему есть и выпивать: был он, пока кропилом размахивал, главным героем момента, а теперь его никто не замечал. Люди вели какие-то свои, непонятные ему разговоры, лениво потягивали из бокалов вина, нюхали черную икорку.
   Ощутил себя отец Федот инородным телом. И задело его еще то, что о празднике Победы никто из присутствующих даже не вспомнил. Решил он тогда встряхнуть всех старым армейским тостом. В большой фужер из-под мороженого налил мартини, плеснул виски, сухого, пива, водочки…
   Кое-кто с недоумением косился на отца Федота. А он встал из-за стола, под умолкающий шум вознес свою братину, в почти полной уже тишине опрокинул ее в себя и, зычно крякнув, выдохнул:
   – Смерть Гитлеру! И всем буржуям!

Не в то русло

   По воскресным дням отец Василиск неизменно приходил помолиться в храм, и давние старушонки-прихожанки начали подмечать, что батюшка-то стал все больше походить на бомжа. С подачи их, сердобольных, и развернулась за отцом Василиском «охота»…
   Резко выделилась Инга Ибрагимовна из почтенного возраста дам, что попытались определиться к нему в сожительницы. Те кандидатки и выпить-пожрать не дурочки, и благосостояние их детей и внуков – первая забота, а сам батюшка уже на заднем плане, к его просторной квартире досадное приложение.
   А Инга Ибрагимовна попросту пригласила к себе в гости.
   Вот и пошел к ней отец Василиск вместе со старым приятелем, таким же холостяком, любителем лишний раз выпить и закусить.
   Инга Ибрагимовна, хоть и за шестой ей десяток, подвела брови, нарумянила щеки, надела какое-то цветастое кимоно. Глаза у нее черные, с хитрецой, настороженно прищуренные, как будто бы пытающиеся в человечка проглянуть до самого дна. И в ее грудном низком голосе – убаюкивающие, с придыханием, нотки.
   Стол в зале: водочка, сухое вино, закуска.
   Сели, стали приглядываться друг к другу, разговор что-то не клеился. Вроде и заскучали. И тут хозяйка встала из-за стола:
   – Минуточку!
   Инга Ибрагимовна юркнула в соседнюю комнату, тотчас вернулась, но будто бы ее подменили: закатила глаза, волосы всклочены, взбиты вверх, руки подняты, и вдруг заголосила что-то непонятное на смеси арабских, персидских и невесть еще каких языков. При этом стала танцевать дикий танец, извиваясь всем телом.
   Гости ошарашенно наблюдали за ней.
   – Что это она? – спросил отец Василиск.
   – Медитация, – со знанием дела ответил приятель и налил себе еще рюмку.
   – А-а, бесы играют, – сообразил батюшка, – интересно, интересно!..
   Инга Ибрагимовна меж тем приблизилась к столу и стала делать над плешивыми головами гостей загадочные пассы руками, повторяя:
   – Суф! Суф!..
   – Извините, а вы можете поспособствовать, чтобы у сухого вина появилась крепость водки? – деловито осведомился приятель отца Василиска.
   – Или чтобы из водки нечистый дух испарился, а чистый спирт остался? – застенчиво улыбаясь, продолжил отец Василиск.
   – Ну, не продвинутые вы какие-то, мужики, – внезапно вернулась в нормальное состояние Инга Ибрагимовна. Она села за стол, наполнила бокал водкой и с придыханием осушила. Занюхала хлебной корочкой, захрустела соленым огурчиком…
   Когда-то в Германии она служила в воинской части парикмахером, – от солдат и офицеров отбою не было, и потом, на «гражданке», она не раз пыталась устроить свою семейную жизнь, да почему-то не получалось. Мужики попадались вроде бы и не хилые, но недолговечные, деток от них не завелось.

   Осень. Река. 1899 г. Худ. Исаак Левитан

   Вот и стал скоро отец Василиск для Инги Ибрагимовны вроде большого ребенка. Корыстных дам, домогающихся батюшкиных квартиры и сбережений, она – где по-хорошему, а где и пригрозив, – угомонила. Даже старый приятель и тот оказался не у дел: нечего негативное влияние на батюшку оказывать.
   Столкнулись с ним однажды у избирательного участка.
   – За коммунистов голосуй, – сказал ему отец Василиск.
   Тот изумился и спросил, зачем.
   – Инга Ибрагимовна так говорит, – ответил отец Василиск, – она ведь раньше была коммунисткой. В перестройку из партии вышла по идеологическим соображениям. Но делу по-прежнему верна. И коммунисты, хоть и нынешние, за простой народ.
   Приятель промычал что-то невнятно, замахал на отца Василиска руками, только что не перекрестился и ушел.
   А если бы согласился он проголосовать за коммунистов, то Ингой Ибрагимовной позволено было бы отцу Василиску пригласить его в гости… Да и самому батюшке хотелось похвастаться чистотой и уютом в квартире, сытным обедом из трех блюд, рассказать, что теперь бабки не перешептываются за его спиной, обсуждая, как раньше, его непрезентабельный внешний вид. Одет с иголочки! Живу, как кум министру!
   Одна только еще оставалась неувязка: никак не бросала Инга Ибрагимовна «шаманить и медитировать», поднабравшись у всяких заезжих колдунов и экстрасенсов. Хотя и тут иногда своя польза проскакивала.
   Была у Инги Ибрагимовны крохотная дача на берегу чистой лесной речки. Хозяйка туда давно не ездила, но вместе с отцом Василиском собралась.
   В покосившемся домишке куковать им скоро надоело, захотелось к воде. А там дачный народ купается и загорает. Было жарко, и отец Василиск с радостью бы сунулся в воду, да постеснялся обнажить свои тучные телеса, облаченные в цветастые семейные трусы.
   Инга Ибрагимовна пришла на помощь: посреди протоки, наподобие островка, на отмели возвышался большой камень, она на него забралась и начала кричать что-то тревожное на непонятном языке, совершая какой-то немыслимый обряд.
   Дачники-купальщики смотрели на Ингу Ибрагимовну сначала с удивлением, потом с опаской, один за другим стали выходить из воды, от греха подальше, и вскоре поблизости никого не осталось, кроме Инги Ибрагимовны и отца Василиска. Может, это колдунья – подумали люди – и порчу наведет, или беглая сумасшедшая, что еще хуже.
   В блаженном одиночестве отец Василиск, наконец, разделся и погрузился в водную прохладу.
   «Это же какая энергия пропадает, – думал он, косясь на Ингу Ибрагимовну. – Ее бы в нужное русло, Богу на пользу… Окрещу, стерву!»

Уголек

1

   – Отец дорогой, ну поехали! Тряхни стариной!
   В ответ я молчу, раздумываю. Далековато собрались: тот храм в глухих лесах под Тотьмой. Местные утверждают, что будто даже Петр Первый, когда в Архангельск нашими краями проезжал, от того места открестился: ни за что не приверну, то – тьма.
   – Да там же не по одну Пасху кряду не служили, батюшки нет…
   Отец Сергий знает, как вдохновить – от службы Богу я не бегал.
   – А вот и карета подана!
   В ворота ограды нашего городского храма неторопливо и солидно вкатился иноземный джип. Из-за руля его легко выпрыгнул кучерявый смуглый парнишка в спортивном костюме. Оббежав капот, он распахнул дверцу перед спутницей – дородной дамой, пестро одетой, коротко остриженной, грудастой.
   Матушка отца Сергия Елена, скромная неприметная толстушка, радостно с ней облобызалась, как со старой знакомой.
   – Кто такие? – потихоньку интересуюсь у отца Сергия, после того, как молодец, неумело сложив ковшиком ладошки, принял благословение батюшки и отошел обратно к своей «пассии».
   Алик и Анжела. «Новые русские», вернее – дети «новых русских». У Алика папаша владелец ликеро-водочного завода, сын ему – полноправный компаньон. Присмотрелся я получше: это только с виду Алик парнишечка, худенький и шустрый, но возле его внимательных умных глаз уже морщинки основательно проклюнулись. Отцу Сергию наверняка ровесник – под тридцатник.
   Голос у супружницы Алика – напористый, как пулеметная очередь, четко и правильно произносящий слова – где-то я его слышал прежде и довольно часто. Выяснилось: на областном радио Анжела работала диктором и ведущей популярных передач. Вот откуда так бойка на язык – слова со стороны в ее речь не втиснешь. Но это в прошлом, до знакомства с Аликом, теперь она только верная жена и в доме, понятно – не в хибарке, полная хозяйка. Алик влюблен в нее совсем по-мальчишечьи: каждое мало-мальское желание норовит предугадать и тут же выполнить, и все-то надо ему приласкаться к ней, поцеловать украдкой или на ушко приятное шепнуть. А обожжется Алик об чей-то посторонний взгляд – и уши, ровно маки, запунцовеют.
   Не укрылось: когда садились в машину, глянули молодые друг дружке в глаза виновато-тревожно, потаенная в их взорах то ли грусть, то ли боль просквозила.
   «Смилостивится Господь. Образуется у вас все. Помолимся… За тем и едем» – шепнула матушка Елена Анжеле и, успокаивая, погладила ее по руке.
   Знать, по делу собрались, не просто так с жиру бесятся.
   Отец Сергий размашистым крестом осенил салон джипа, спели тропарь святителю Николаю Мир Ликийских чудотворцу, покровителю всех путешествующих, и – с Богом!

   Вечер перед Пасхой. Начало XX в. Худ. Михаил Гермашев

   Пасха Христова в этом году ранняя была. В городе солнышко на улицах асфальт просушило, грязь под заборы загнало, но стоило нам выехать за окраину и убедились сразу – не торопится зима угорбатиться восвояси. Чем дальше на север, тем реже по полям мелькают пригорки с робко пробивающейся на их хребтинах молодой травкой; в низинах, оврагах, буераках еще таятся ноздреватые блекло-сиреневые пластушины снега. А когда почти вплотную подступает к дороге сумрачный лес, не по себе становится – упаси, Боже, сунуться туда, за крайние сосны и ели, в сугробах еще только так закупаешься!
   По ровной шоссейке меня укачало, сморило; я вытряхнулся из полусна, вздрогнув от дикторского безоговорочно-требовательного голоса Анжелы:
   – Алику пора отдохнуть и поразмяться!
   Алик, повернувшись к нам от баранки руля, виновато улыбался: мол, мог бы мчаться без передышки и дальше, да вот…
   Место для отдыха его супружница выбрала по наитию или случайно. Из низины лента дороги взметнулась на вершину высокого холма, солнце поднялось к полудню, обогрело застывшую за ночь землю – и такая даль открылась кругом, дух захватило! Но словно мрачная тень облака на солнышко набежала – немного в стороне от дороги краснели пятнами выщербленного кирпича руины храма. Ни куполов с крестами, ни колокольни, один растрескавшийся остов с черными провалами окон и белыми стволиками молоденьких березок с просыпающимися почками в расселинах кирпичной кладки. Сразу от храма – заполоненная прошлогодним сухим бурьяном улица обезлюдевшей деревеньки с парой-тройкой полуразвалившихся домов.
   Кружит незримо печальный ангел над местом сим, ибо над каждым храмом, пусть даже от него людская злоба, дурость или безверие не оставили и следа, все равно расправляет он свои крыла…

2

   Вот нужный поворот с шоссе, джип неуверенно запетлял по проселку. Тащились так мы еще неведомо сколько, и вдруг – в прогалах редкого чахлого ельника на дорожной обочине мелькнули раз-другой живо-весело нарядные, под цвет весеннего неба с желтыми звездочками поверху, церковные маковки. А вскоре и весь храм стал виден – на взгорочке крутого берега над речной излучиной белобоко высится; длинной чередой к нему – дома деревенской улицы.
   Повеселело на сердце…
   У крайнего домишки, улезшего почти по самые подоконники в землю, топтался мужичок в фуфайке и в нахлобученной на голову зимней шапке с распущенными ушами. Он старательно прикладывал козырьком к глазам ладошку, пытаясь разглядеть того, кто рискнул сунуться сюда на легковой машине.
   – Не узнаешь? – спросил меня отец Сергий и кивнул Алику, чтобы остановился.
   Мужичок, заметив священника, поспешно сдернул с головы шапку, шагнул к машине. Черные, с щедрой проседью, длинные волосы по-поповски стянуты в жиденький хвостик; с бледного лица глядят с потаенной печалью большие черные глаза.
   Володя-богомаз, точно он!..
   Когда восстанавливали в городе наш храм, потребовалось подновить уцелевшие фрески на стенах. Несколько десятилетий в храме размещался какой-то склад, слава Богу, не клуб и не баня, вот и сохранилось кое-что.
   Мастеровитый реставратор ныне в большой цене, днем с огнем его в провинции не сыщешь, и тогда находятся ребята попроще. Умельцы эти кочуют из города в город, из села в село, где им дело в храме, побогаче или победнее, всегда есть. Кто они – художники ли неудачники или с талантишком самоучки – никто их особо не расспрашивает. Посмотрит заказчик-батюшка на начальный образчик работы, крякнет одобрительно и махнет широким раструбом рукава рясы – благословляю! Прокатится времечко, выполнят богомазы заказ и – вольные птицы, дальше по Руси.
   Володя, тот, при нашем храме остался. Взяли его сторожем. В маленькой хибарке сторожки, где он поселился, появились подрамники с холстами. Володя не только ночами бродил с колотухой внутри ограды и отпугивал воров, но, отоспавшись, целый день проводил за холстом с кистью в руке. Если кто заглядывал невзначай, то Володя поспешно закидывал холст куском материи и смущенно улыбался. Пришельцы уходили обескураженные, но, порассудив, махали рукой: когда-нибудь сам посмотреть пригласит, а пока отвадился человек от кочевой жизни и то ладно.
   Вскоре истинная причина выяснилась, почему это художник остался у нас…
   За «свечной ящик» продавец срочно потребовался, и кто-то из прихожан привел молодую женщину. Дожидаясь настоятеля, жалась она к дверям в притворе, одетая в долгополую темную одежду, замотанная по-старушечьи по самые брови в полушалок. К плечу ее льнула девчушка лет двенадцати, другая, поменьше, подпрыгивала нетерпеливо рядом и теребила мать за ладонь.
   – Беженцы они, с югов, – поясняла прихожанка, дальняя их родственница. – Приютились у меня на первое время…
   Весной, после суровых великопостных дней, разглядели все, что Иоанна, помимо доброжелательного и мягкого нрава, еще и очень красива. Расцвела прямо-таки. Что ж, Володя-богомаз красоту видеть и ценить умел. И вот уже просил он у настоятеля отдать для новой семьи комнату-чуланчик, смежную со своей мастерской в сторожке…
   Пропали Володя и Иоанна вместе с дочками внезапно, вроде б уехали куда-то к родне да и не вернулись. «Опять потянула нашего богомаза кочевая жизнь! – решили прихожане. – И семейство с собой для прихватил. Вольному – воля…»
   И теперь вот, в этой глуши, Володя, суетливо забегая вперед с края тропинки, вел нас к своему обиталищу, а на крылечке, приветливо улыбаясь, встречала гостей Иоанна. Вернулась, оказывается, на родину, в дедовский дом, откуда еще девчушкой была увезена родителями в поисках призрачного счастья на чужбину.
   В избе – без особых затей, небогато, только что в одном углу, у окна, Володины холсты. И опять был верен себе скромняга-художник: поспешно забросил холст покрывалом.
   – Вот докончу, чуть-чуть осталось… А для вас, батюшка, все готово.
   На другом холсте неброский пейзаж – широкая унылая гладь реки под снегом, череда темных домишек на дальнем берегу, но возле них весело зеленеет сосновый бор, а над всем, на фоне морозно-багрового предзакатного неба, на крутизне над речной излучиной – торжественно! – храм.
   Отец Сергий, довольно хмыкнув, достал кошелек и протянул деньги Володе. Тот смял их в кулаке и, плохо скрывая радость, забормотал торопливо:
   – Обновок дочкам накуплю! Давно ждут!
   Дочери вышли из тесной горенки-передней, благословились у отца Сергия. Старшие уже невесты, обе белолицые, русые – вылитая мать, а младшенькая, пятилеточка, смуглая, черные волосы в кудряшках и глазенки черненькие, Володины, только не с незатаенной печалью, а живые, веселые.
   Володя хотел взъерошить младшей дочке кудри на голове, но вдруг содрогнулся и аж согнулся весь от накатившегося приступа кашля. Он и прежде покашливал, прикрываясь рукой, да мы не обратили внимания.
   – Простудился я, – отдышавшись, наконец проговорил Володя и, смахивая капли пота, провел ладонью по расцветшему нездоровым румянцем лицу. – На тот берег еще по льду на «натуру» бегал, чтобы картину дописать, в промоине и искупался… Вы прямо сейчас в храм пойдете? Я провожу, ключи вот возьму!
   – Сами бы дошли, страж ты наш неизменный! – ласково сказал ему отец Сергий.
   – Нет, нет! Я быстро! – засуетился Володя.
   На крылечке Анжела брезгливо отстранилась от художника – порог дома она даже не переступала, топталась в сенях, и громко прошептала матушке Елене:
   – Тут у него не простудой пахнет, а много хуже, держитесь подальше… Как только люди не живут!

3

   Весь крутой взлобок берега под храмом, прогретый щедро солнцем, зеленел робкой первой травой. От разлившейся реки веяло свежестью, холодом; темная поверхность воды поблескивала неподвижной гладью, и только посередине, на стремнине, течение несло льдины, бревна, коряги, всякий мусор. Временами течение вроде б как замедлялось, стремнина очищалась, но за речной излучиной грозно нарастал гул, что-то гибельно трещало, и вдруг ахал точно взрыв; опять река несла вырвавшиеся из затора льдины.
   После потаенного сумрака в храме глаза слепило солнце, и со взгорка к воде по узкой деревянной лесенке мы с отцом Сергием спускались боязливо, цепляясь за хлипкие ненадежные перила. В храме, обычном, деревенском, с простоватой росписью на стенах, ткаными домашними половичками, постеленными на дощатом полу, неожиданным было увидеть резной иконостас из нежного розового мрамора. На витых столбиках его и арках над образами каждый крестик, листочек, ангелок вырезаны тщательно и с любовью. Предзакатное солнце заглянуло в окна храма, и мрамор засветился тепло.
   – Откуда ж чудо такое?! Это в Москве или в Питере вряд ли где увидишь!
   Отец Сергий в ответ на мои восклицания улыбается: дескать, не жалеешь теперь, что сюда поехал, и потом неторопливо рассказывает, глядя на проплывающие по реке льдины:
   – Уж как слышал… Село здешнее Пожарским не потому, что когда-то горело, называется. В начале девятнадцатого века отошло оно во владение князю Пожарскому, последнему в роду. Бездетен был князь и уже немолод, переживал, что не оставит по себе наследника. Однажды приехал он из Питера имение свое новое глянуть, а тут старец столетний при храме обретается, проведал он про князеву беду. «Укрась, говорит, сей храм, мил человек, во славу Божию, чтоб слава о нем по всей округе пошла! И тебя Господь наградит».
   Князь богомольный был, пораскинул умом туда-сюда и заказал в Питере мастерам иконостас из итальянского мрамора. Привезли его, установили. Красотища! И предсказание вскоре сбылось: понесла княгиня и родила долгожданного сына. С той поры и стали сюда приезжать и молить Господа о чадородии отчаявшиеся супружеские пары…

   Вечерний звон. 1892 г. Худ. Исаак Левитан

   Эту историю моя матушка Анжеле рассказала. Лежали они в одной палате. Моя двойней разрешилась, а та скинула, и врачи вдобавок приговор вынесли – детей иметь не сможет. Но на все воля Божья…

4

   С клироса зачастил «часы» старушечий голос; в храм мало-помалу стал набираться народ. В конце литургии мы с отцом Сергием, собираясь выйти на крестный ход, уже едва протискивались к выходу из храма вслед за старичком-хоругвеносцем и певчими.
   Тут же стояла вместе со стайкой ребятишек Володина младшая девчонка. И надо же – в узком проеме выхода на паперть кто-то невзначай подтолкнул меня под локоть, и кадило в моей руке, звякнув цепочками, ударилось об створку ворот. Живыми светлячками разлетелись угольки, и один из них обжег нежную щечку Володиной дочки. Девчушка испуганно закрыла личико ладошками, закричала «Мама, мамочка!..» и ткнулась в обтянутые джинсами ноги Анжелы. Молодые на правах почетных гостей шли вплотную за священнослужителями. Анжела подхватила девочку на руки, прижала к себе, успокаивая, что-то зашептала на ушко.
   Мимолетной заминки никто и не заметил, разве что я, старый неуклюжий медведь, да отец Сергий и «новые русские» наши. На верхотуре, на звоннице задорно перекликались колокола, над народом, потихоньку выходящим из храма, торжественно-радостно плыло:
«Христос воскресе из мервых,
Смертию смерть поправ,
И сущим во гробех живот даровав.
Христос воскресе из мертвых!..»

   Анжела с девчонкой на руках обошла кругом со всеми вместе храм; потом уже, когда закончилась служба, и разошлись по домам истинные прихожане и случайные «захожане», мы обнаружили ее сидящей на лавочке за домиком трапезной. Девчонка спала, положив голову Анжеле на плечо; на щечке ее краснело пятнышко ожога.
   – Тихо, тихо!.. – зашипела Анжела на бросившегося к ней обрадовано Алика. Тот еще был и весь мокрехонек, с ног до головы – на крестном ходу таскал за батюшкой «иорданчик» со святой водой для кропления мирян.
   – Где этот ваш… Володя? – по-прежнему шепотом спросила Анжела и, не дожидаясь ответа, для пущей, видимо, убедительности округлив глаза с размазанной краской с ресниц, сказала Алику с капризными и одновременно приказными нотками в голосе:
   – Всё, солнце моё! Решено – берем девочку себе!.. И на тебя, посмотри, она даже немножко похожа!
   Алик согласно кивнул.
   Володя с Иоанной легки на помине: подошли скорым шагом, встревоженные, видно, кто-то из ребятишек нанаушничал о происшествии.
   Иоанна хотела взять у Анжелы спящую девочку, но не тут-то было: та и не подумала ее отдавать, обняла крепче.
   – Мы хотим ее удочерить. Надеюсь, вы не против? – может быть, впервые просяще, а не привычно требовательно: дескать, все нам дозволено, проговорила она. – У нас ей будет хорошо, получит прекрасное воспитание.
   У Иоанны зарделись щеки, она решительным движением высвободила захныкавшую спросонок дочку из объятий Анжелы.
   – Не кукла она вам! – сказала сердито. – Мы своих детей не раздаём!
   И, гордо запрокинув голову, пошла, прижимая дочку к себе. Володя, оглядываясь, побрел за нею.
   – Вы же бедные! Какое будущее девочку-то ждет, подумайте! – кричала им вслед Анжела. – Ну, не понимают люди своего счастья!
   И уж последнее выдохнула горько, чуть слышно:
   – Она же меня мамой назвала…
   Алик, задрав капот джипа, стал сосредоточенно копаться в моторе, Анжела забралась в салон и сидела там с отрешенным видом, вытирая слёзы. Матушка Елена, подобравшись потихоньку к ней, зашептала что-то успокаивающе. Я пошел искать отца Сергия – пожалуй, пора и честь знать, в дорогу собираться. А он тут, неподалеку, был, слышал все:
   – Молодцы, однако! – похвалил. А кого – и непонятно.
   Когда джип подкатил к выезду из села, впереди замаячил вдруг Володя с каким-то свертком в руках.
   – Подождите! – он развернул сверток; это была картина. Белоснежный храм опоясывал по изумрудно-зеленому холму крестный ход; сверкали хоругви, за священством шёл принаряженный празднично люд, взрослые и дети. И в напоенном весною воздухе, в солнечном радостном свете разливалась благодать. «Красная Горка!»
   – Последний штришок дописал… И дарю вам ее, дарю! – свернув холст, Володя совал его в окно автомобиля Анжеле и Алику. – Простите нас…
   Всю обратную неблизкую дорогу ехали мы, не проронив и слова: каждого, видно, одолевали свои думки. Только у въезда в город Анжела, словно очнувшись от тяжкого забытья, попросила нас тихо:
   – Помолитесь за Александра и Александру, так нас при крещении нарекли…
   2010 г.

Попенок

   – Иду-ут?!
   Старушки-богомолки, после тесноты и духоты в храме отпыхивающиеся на лавочках на погосте, привезшие их сюда на «жигуленках» и иномарках сыновья-зеваки ответили ему нестройным хором: «Не идут!»
   Звонарь на верхотуре затих, но сиверко пробирал его до костей, через недолго старик опять возопил тоненьким надтреснутым голоском. Услышав снова разнокалиберное «нет», звонарь яростно взвизгнул:
   – Когда же пойдут…
   И припечатал словечко.
   Народ внизу на мгновение от изумления охнул, замер. Старушонки часто закрестились.
   На паперть, наконец, вывалили из храма, тяжело ступая, колыша хоругвями, церковные служки, заголосил хор, тут-то старик ударил в колокола. Один, побольше и видно расколотый, дребезжал, зато подголосок его заливался, словно бубенец. Звон был слышан разве что в пределах ограды: где ему – чтоб на всю округу окрест. «Язык» от главного колокола, который едва могли поворочать два здоровых мужика, валялся с тридцатых годов под стеной храма…
   Крестный ход опоясывал церковь, священник кропил святою водой то стены, то народ, и о звонаре-охальнике все как-то забыли.
   А он нащупал дощатую крышку люка, открыл ее и осторожно поставил ногу на верхнюю ступеньку винтовой лестницы. Прежде чем захлопнуть за собою люк, подставил лицо заглянувшему в окно звонницы солнцу, похлопал красными ошпаренными веками.
   Звонарь был слеп, но по лестнице спускался уверенно, изучив на ощупь не только каждый сучочек на ступеньках, а и щербинки-метки в стискивающих лестницу стенах.
   Слепого звонаря прозвали дедом Ежкой, именовать же его на серьезный лад Иннокентием считали недостойным, да и языку иному лень было такое имечко произнести. Дед Ежка появился у церкви иконы Знамения Божией Матери в бесконечно сменяемой череде приблудных бродяг, побирался первое время на паперти и с особо щедрых подачек, как и другие убогие, гужевал напропалую в заросшем кустами овраге под церковным холмом, напивался до бесчувствия, бывал бит, но уж если и вцеплялся какому обидчику в горло, то давил до синевы, до хруста, насилу оттаскивали.

   Праздничный трезвон. Конец XIX в. Худ. Михаил Виллие

   Нищие приходили и уходили, а Ежка прижился – обнаружилась у него способность управляться с колоколами. Взамен за службишку слепой много не требовал, довольствовался углом в сторожке да тем, что сердобольные прихожанки подадут.
   Так прошло немало лет, и слепой звонарь стал необходимой принадлежностью храма. Откуда он да чей – выпытать у него не смогли, как ни старались. Трезвый он просто отмалчивался, а из пьяного, когда к нему решались залезть в душу, лезли потоком такие слова, что святых выноси.
   У деда Ежки появился напарник – настоятель принял на работу нового дворника, известного в Городке «молодого» поэта Юрку Введенского.
   Заходя в редакцию газеты, Юрка сожалел, что однажды неосторожно «раскололся» на семинаре местных дарований. На мероприятие приехали областные писатели и прежде чем усесться за банкетный стол решили обсудить творения пары-тройки человечков. Успели они бегло проглядеть Юркины опусы и предложили автору рассказать о себе.
   И дернул черт Введенского «резать» за чистую монету:
   – Вор я бывший, карманник. Четыре «ходки» имею…
   Юрка неожиданно для себя увлекся, живописуя свою прежнюю житуху, да и не удивительно было – солидные седовласые «члены» внимали ему, по-вороньи распяля рты, с интересом разглядывая его – маленького, суетливого, в чем только душонка держится, мужичка за пятьдесят с плешивой, дергающейся в нервном тике головой и, как у мороженого окуня, глазами. Костюм в крупную клетку, позаимствованный на время у тороватого соседа, висел на Юрке мешком, брючины пришлось закатать, но все бы ладно: и треп, и внешний вид, кабы вошедший в раж Юрка не предложил кому-то поэкспериментировать с бумажником. Выну, дескать, не заметите!
   Все с испугом залапали карманы, облегченно завздыхали потом, запосмеивались, и Юрку за банкетный стол не взяли.
   С той поры при появлении Юрки в редакционном коридоре бабенки поспешно прятали сумочки, мужики на всякий пожарный пересчитывали наличность в карманах; и Юркины творения, со старанием переписанные им от руки ровным школьным почерком, вежливенько, холодно отклоняли, морщась:
   «Поезд уходит в даль заревую,
   Колеса мерно стучат.
   Пассажиры запели песнь боевую,
   Над крышей вороны кричат…»
   – Че он приперся-то, тут у нас люди приличные ходют! – ворчала секретарша.
   Введенского, в какой бы кабинет он с робостью ни заглядывал, везде встречали молчаливые, ровно кол проглотившие сотрудники; привечала его только в репортерской клетушке с обшарпанными, прокуренными обоями на стенах и колченогим шкафом, наполненном порожними бутылками, молодяжка. Тут угощали куревом и, слушая какую-нибудь Юркину байку, понимающе кивали. Юрка оставлял свои произведения и не видел, уходя, как их тут же отправляли в «корзину» и смеялись: «Все прикольней с ним!»
   Как-то Введенский заявил вполне здраво: «Буду в корнях своих копаться!», но доброе его намерение, как обычно, пропустили мимо ушей…
   Юрка до поры верил в воровскую судьбу, хоть и играла она с ним, как кошка с мышкой.
   После детдома, «ремеслухи», втыкая где-то на заводе, он влип за пьяную драку: коротышка, сухлец, чувствуя, что забивают его до «тюки», нащупал на полу железяку и всадил ее в здоровенного верзилу. Тот, слава Богу, оклемался в больнице, Юрка же, мотая срок, не любил вспоминать за что его получил, простым «бакланом» не желал прослыть.
   У него иной «талант» в полный цвет вошел, за какой в детдоме крепко лупили да все равно его не выбили.
   После лесоповала на «зоне» возвернувшемуся на волю Юрке вкалывать особо не захотелось. Но сытной жратвы, вина, баб властно требовал его отощавший изрядно организм. Введенского понесло мотаться по разным городам, благо вокзалы, базары, общественный транспорт существовали везде. Он наловчился «работать» мастерски: обчищал карманы у зевак, ловко разрезал отточенной монетой дамские сумочки и долго не попадался. Жаль вот добытые деньжонки мгновенно таяли. Когда особенно фартило, Юрка, приодевшись, пытался кутить, но быстро спускал все до последних порток, да и милиция уже висела на «хвосте» – унести бы ноги. Бывало, не успевал…
   Между «отсидками» Юрке удавалось заводить женщин, но все попадались такие, какие его не дожидались.
   В лагерях в большие авторитеты Введенский не выбился. В «шестерках» его не обижали, хоть и был он безответного и безобидного нрава.
   В лесу, где зеки валили деревья, вдруг замирал возле поверженной в снег сосны, задирал к небу исхудалое, с ввалившимися щеками лицо и устремлял ввысь оторванный от всего взгляд вытаращенных полусумасшедших глаз. Юркины кровоточащие на морозе губы едва заметно двигались, что-то шепча. Порою Юрка падал на колени, прижимая сложенные руки к груди.
   – Придуряется! – говорили, жестко усмехаясь, одни и норовили подопнуть его под бок.
   – Молится! – прятали тоскливые глаза другие, что послабже, поизнуренней.
   Случалось, Юрка лез к какой-нибудь забубенной головушке – угрюмому, зыркающему исподлобья «пахану», расспрашивая того вкрадчиво-участливо, пытаясь затронуть что-то потаенное, бережно хранимое в глубине души. И в ответ обычно получал зуботычину или в ухо, отлетал пришибленным кутенком, но самый лютый громила начинал потом тосковать, о чем-то задумываться.
   За Юркой прочно закрепилось «погоняло» – Поп. Вот за это самое…

   Русская церковь осенью. Начало XX в. Худ. Михаил Гермашев

   После последней «отсидки» Введенского потянуло неудержимо в Городок, на родину, туда, где пуп резан. Он как-то сумел худо-бедно обустроиться в общаге, не запил, не воровал, работал где придется и кем попало, даже стишата сочинять брался.
   Видели часто его стоящим на службе в церкви.
   Юрка молился, внутренне радуясь чудесному совпадению: если в самом деле так, то конец его безродности! В этом храме когда-то служили священники братья Введенские, расстрелянные перед войной. От младшего брата Аркадия осталась куча ребятишек, которых власть рассовала по разным детдомам. А вдруг… он один из них?! Юрка тем и тешился, верил и не верил.
   Юрка с дедом Ежкой вроде б и подружились: один наверху звонит, другой внизу метет. Слепой однажды спросил у Юрки – чей да откуда, и тот вилять не стал, про былую житуху выложил без утайки.
   Дед Ежка хмыкнул одобрительно: ночуй, если хочешь, за компанию в сторожке все веселей. И своровать надумаешь, так нечего. Введенский окинул взглядом горенку, и дед Ежка, видно, учуял это, затрясся от смеха: знал куда гость смотрит – в передний угол.
   – Иконки-то ценные, старые. Про то хозяйка прежняя сказывала, помирая, а ей их попадья Введенская отдала. Родня-то хреновая, взять боялись… И ворье не добралось: сторожа по «кумполу», замки на дверях церкви выворотили, а ко мне заглянуть не догадались. Вот ты, паря, можешь их стянуть али подменить. Я слепой, не увижу!
   Юрка бы в другом месте вспылил, убежал, хлопнув дверью – кому любо, когда старым в глаза тычут. Но он сидел, уставясь на темные, в блестящих окладах, лики. Опять Введенских помянули…
   И старик почувствовал, что болтает лишку, словно зрячий, безошибочно нашел и прижал к столешнице Юркину руку.
   – Не обижайся, паря, шуткую я. Голос твой мне вроде знаком, часом не встречались где?
   Юрка недоуменно пожал плечами, и слепой опять будто увидел это:
   – Ну-ну! Я че вспомнил-то… Перед самой войной я в команде исполнителей приговоров служил. Насмотрелся, как смертный час человек встречает. По-всякому… Попало нам в «расход» расписать двоих братьев-попов. Повел я своего в подвал, поставил к стенке. Бац из нагана! А он стоит, не валится. Я еще – бац, бац! Что такое, поджилки затряслись – все семь пуль в него влепил, а он стоит! Оборачивается ко мне – поп-то здоровый дядька, молодой, – и говорит: «Видишь, служивый, Господь меня хранит, отводит, час мой, чаю не пробил». Я таращусь на него, как дурак, и из нагана только пустой щелкоток слышен. Поп-то на меня надвигается, руки вознял: благословляю тебя, палача моего! Я уж, себя не помня, выбежал за дверь: знаю, что там караульный стоит. Винтарь у него из рук вырвал, хлоп в попа – наповал! А прихожу в караулку – там хиханьки да хахоньки! Чего удумали сволочи – в барабан нагана мне холостых патронов напихали. Всем смешно, а я чаял – все, карачун схватит! – дед Ежка затренькал неприятным трескучим смешком и потрогал пальцами свои изуродованные веки. – Меня Бог по-другому наказал… И кабы не это, лежать бы мне давно в земле сырой. Исполнителей наших всех в «расход» тоже пустили, следом за ими же убиенными. А я вот, хоть и худо, да живу: ни тех, ни других до того свету встретить не боюсь. Никого не осталось, лежат-полеживают… У тебя, паря, голос с тем попом схож, че я вспомнил-то, – закончил неожиданно Ежка и зашаборошил пальцами по столешнице, нащупывая стакашек с водкой. – Налил мне? Давай помянем загубленных человечков!
   Юрка слушал, раскрывши рот: как прожил жизнь дед Ежка, он прежде стеснялся поинтересоваться, теперь же все всколыхнулось, закипело в нем.
   – А-а! – он дико, по-звериному, взвыл, наверное, так, когда подростком еще на заводе всаживал прут арматуры в добивавшего его громилу. – Никого не осталось? А я? Сын того попа! Думаешь, не достану тебя?!
   Юрка, сжимая кулаки, привстал со стула, но дед Ежка, прикрывавший руками голову, вдруг медленно, боком, повалился на пол и, дернувшись, затих.
   «Неужто пришиб падлу? – Введенский в недоумении поглядел на свой кулачок. – Не дотянулся вроде б, не успел. А ведь убил…»
   Юрка засуетился, бросился перед ликами на колени, торопливо крестясь. И опять сработала в нем потаенная пружина – вовек ей не заржаветь. Он, нашарив в углу горенки мешок, принялся запихивать в него иконы.
   – Мои… Имею право! Мое наследство! – бормотал он и, уложив иконы все до одной, закинул мешок на плечо и уже на пороге споткнулся и растянулся во весь мах.
   Из незавязанного мешка выскользнула икона Богородицы, копия храмовой. Юрка, глядя на лик ее, тонко-тонко заскулил, до боли прижимая затылок к острому углу дверного косяка. Если б он умел плакать…

Поздней осенью

   Староверов Сан Саныч, отставной преподаватель педучилища и закоренелый холостяк, сохранил себя. За семьдесят, но не огруз фигурой, не скрючился спиной, был по-прежнему легок на ногу, морщинки лишь мелкой сеточкой собирались возле его глаз. Всегда подтянутый, в строгом костюме, застегнутом на все пуговицы, при черной узкой селедке галстука и в белой шляпе он неторопливо вышагивал по улочке родного городка. Встретив старого знакомого, Староверов окидывал его бесстрастным взглядом холодных голубых глаз и вежливо раскланивался, приподнимая шляпу. Знакомцы, особенно из тех, которым доводилось в детстве играть с ним в лапту или в прятки, заискивающе улыбаясь, трясли ему руку, но прямую его спину провожали, глядя сурово, исподлобья:
   – Ишь, от легкой-то жизни какой, не угорбатился! Все для себя да для себя! Не мы дураки…
   Прежде, пока была жива мать, Староверов приезжал из райцентра в Городок часто. Но потом в осиротевший дом за всю долгую зиму он наведывался раза два-три. Взяв напрокат у соседей лопату, расчищал торопливо, без роздыха, снежные сугробы от дороги к калитке и бывал таков.
   Летом в доме обосновывалась сестра со своими внуками; Староверова, без сожалений покинувшего холодный сырой карцер кооперативной квартиры с неоклеенными стенами и почерневшим потолком, встречали шум, ребячья беготня, смех. Сан Саныч день-деньской мог раскачиваться в гамаке в огороде, искоса наблюдая за возней ребятишек в куче песка, или бродить по лесу, предвкушая сытный ужин и разговоры с сестрой, вечно занятой рукодельем, – так, о пустяках. Растянувшись на диване, он блаженствовал в это время как никогда…
   Все нынешнее лето, до поздней осени, он провел в тревожном ожидании. От сестры из Киева ни слуху, ни духу, хотя и отправил туда ей не одно письмо. Окончательно измучившись, когда в квартире, осточертевшей за долгие месяцы одиночества, стало впору взвыть волком, он помчался в Городок.
   Родительский дом стоял пуст. Сминая засохшее будилье заполонившего двор репейника, Сан Саныч пробился к крыльцу и, переступив порог, не скоро решился пройти в горницу, недоверчиво, с опаскою, втягивая ноздрями затхлый холодный воздух. Потом еще долго бродил по дому, заглядывая во все уголки и чутко прислушиваясь к каждому шороху и скрипу.
   Нежданному гостю – Вальке Сатюкову – он обрадовался. Только не один был поддатенький журналист, гостивший у родителей, а с попутчицей. Сан Саныч поначалу подумал, что она старушка. Уж больно согбенная жалкая фигурка, замотанная в платок, жалась у дверей. Но на свету пришлая оказалась женщиной лет тридцати. Стянув платок, она высвободила свалявшиеся космы грязных волос неопределенного цвета; на лице ее с дряблой сероватой кожей угрюмо синели «подглазники». Женщина села на подсунутый Валькой стул, осоловело уставилась куда-то в угол.
   – Сан Саныч! Не будет у тебя по маленькой! – замасливая глазки, заканючил Валька.
   Еще в райцентре, едва начав работать в редакции местной газеты, Сатюков, молодой парень, зачастил к земляку, прихватывая неизменно с собою с виду вполне интеллигентных личностей. Разгружали портфель с дешевым винцом, и через час становились совершеннейшими скотами, принимались трясти друг друга за грудки, проклинать все на свете. Кое-кто пытался прикорнуть на столе, но столкнутый на пол разгоряченными собутыльниками, заползал под стол в безопасное место и ронял обильную слезу обиды. Староверову, просидевшему весь вечер за одной рюмочкой, было интересно и жутко наблюдать за перевоплощением людей в пьяных скотов, ведь перед началом попойки Валька всегда представлял незваных гостей: это – журналисты, это – инженеры, это – художники или непризнанные поэты. Скоро дошло до милиционеров и водолазов, целая коллекция бы составилась.

   Деревенский пейзаж. Конец XIX в. Худ. Константин Маковский

   Компании вламывались к Староверову сугубо мужские, и затесавшаяся напару с Валькой бабенка поставила Сан Саныча в тупик. Чем ее угостить? Хорошо, что привез с собою бутылку сухого марочного вина, думалось при встрече с сестрой ее откупорить.
   Дама, закинув ногу на ногу, пыхала папиросой. Выглотав стакан сухого как воду, она поморщилась:
   – Покрепче бы чего этого «свекольника»…
   В неловкой тишине Валька попытался рассмотреть что-то в темноте за окном, дама с тупым выражением на лице продолжала пускать клубы дыма, удушая Сан Саныча.
   Он, пригубив из своей рюмочки, чтобы развязать разговор, ляпнул первое пришедшее на ум:
   – Вас, вероятно, с Валентином связывает дружба…
   Язык у Сан Саныча одеревенел, осталось беспомощно и извиняюще развести руками, изобразив на лице глуповатую улыбку.
   Валькина спутница громко и вульгарно расхохоталась.
   – Это с ним-то?! Хотели счас в сараюхе прилечь, да холодно, говорит.
   Валька покраснел и торопливо засобирался, будто вспомнив о неотложном деле. Сан Саныч, испуганный, побежал вслед за ним на улицу.
   – Сан Саныч! Пусть она у вас посидит… пока. Ей некуда идти. А я подойду попозже, – Валька скрылся в темноте.
   Обескураженный, Староверов растерянно побродил возле дома, вернувшись в горницу, остолбенел. Незваная гостья преспокойно, свернувшись калачиком, спала на его кровати. Юбка на бабенке, заляпанная засохшими ошметками грязи, задралась, открыв рваные чулки на ногах.
   Сан Саныч, смущенно отводя глаза, хотел выключить свет, но передумал. Он ушел на кухню, со слабой надеждой стал дожидаться Вальку и заснул за столом…
   Очнулся он от чьего-то легкого похлопывания по плечу и спросонок воззарился удивленно на даму. Та, сутулая, невысокая ростиком, стояла рядом, одной рукою ерошила спутанную кочку волос на голове, а дрожащими пальцами другой норовила сунуть окурок в черные растресканные губы.
   – Послушай, мужик! – прохрипела она судорожным, будто перехваченным удавкой, горлом. – Опохмелиться не найдешь?
   И сорвалась, зашлась в жутком чахоточной кашле: казалось, все ее нутро вывернется наружу.
   Сан Саныч разыскал в шкафу прошлогодний «остатчик» водки, поспешно наполнил стакан. Дама, высосав подношение, морщилась, ужималась, но постепенно на пепельно-серых щеках ее появился робкий румянец, а глаза, понуро-тоскливые, оживясь, заблестели.
   – Да ты фартовый мужик! С меня причитается! Жди в гости, наведаюсь вечерком!
   Она убежала так шустро, что Сан Саныч не успел сообразить: то ли соглашаться, то ли отказываться наотрез…
   Под вечер он решил убрести из дома в лес и на берегу речушки возле костерка скоротать ночь. Собираясь, Староверов в чулане принялся ворошить потертые излохмаченные телогрейки, но ничего путного взять с собою в ночное не подворачивалось. Вообще-то, несмело подумал он, можно и остаться. Запереться на все запоры, не включать свет, сидеть тихо, как мышь. Удавалось же такое в райцентре, в квартире. Под пинками пришельцев дверь ходила ходуном, от непрерывной трели звонка, казалось, что голова вот-вот расколется, но ведь терпел, выдерживал.
   Стемнело. Едва послышалось слабое царапанье за дверью, Сан Саныч подскочил со стула и помчался открывать, на ходу оправдываясь – все-таки женщина, неприлично не принять!
   Вчерашняя гостья, обдав хозяина волной перегара, уверенно прошла в горницу, примостилась за столом. Тяжко вздохнув, с пьяной укоризной взглянула на Сан Саныча, тот засуетился, принес водки в бутылке, сохранившуюся банку огурцов: чем богат тем и рад.
   Дама выпила и, хрумкая прокисший огурец, сидела молча, раскачиваясь на стуле. Староверов надумал еще предложить ей чайку и пошел на кухню ставить чайник. Вернувшись, он опять застал гостью дрыхнущей на его кровати. На этот раз спать сидя за столом не хотелось, Сан Саныч погасил свет и лег на лавку на кухне. Подложив ладонь под щеку, он пролежал, силясь уснуть, неведомо сколько времени. Заслышав шорох, он вздрогнул, нашарив на стене выключатель, зажег свет и обалдело уставился на гостью.
   Она, совершенно нагая, стояла в дверном проеме, жмурясь от света. Сан Саныч, скользнув взглядом по отвисшим тряпично кулечкам ее дряблых грудей, долго не мог отвести глаз от красноватого шрама на животе, перечеркивающего почти пополам ее худое тело с выпирающими костями, обтянутое иссиня-бледной кожей.
   Дама, перехватив взгляд, провела обкуренным пальчиком по гладкой поверхности шрама, криво усмехнулась:
   – Это-то муженек дорогой меня перыщком пополосовал! Чтоб ни дна ему, ни покрышки! Четыре дыры, еле заштопали! Теперь вот Манькой Резаной и зовут… Ну, чего?! Сам разденешься или помочь?
   Она, потянувшись, шагнула к Сан Санычу, но он с утробным испуганным мычанием одним невероятным скачком вылетел из кухни. В спину ему, словно каленый гвоздь, вонзился истерически-дикий смех.
   Староверов прямо с крыльца, будто в омут, нырнул в холодный предутренний воздух: «О, Господи! Что творится-то, а?!», и, не разбирая дороги, по темной пустой улочке помчался прочь от дома, куда глаза глядят.
   «О, женщины!..»
   Когда-то давно, в молодые годы, был он со своими студентками на уборочной в совхозе. С самой глазастой и красивой пришлось укрываться от дождя в шалаше. Она, подрагивая, робко прижалась к Староверову и прошептала: «Возьмите меня замуж»!». Ожженый несмелым поцелуем, Сан Саныч отпихнул девчонку, заговорил резко, нравоучительно. Пуще всего он боялся, как бы не выгнали его из училища за связь с подопечной. А может, и зря, что скрывать, потом всю жизнь сожалел…
   И вот так все время – чуть что! – трясся ровно заяц под кустом. Молчал, как партизан на допросе, на педсоветах в училище, где вел «труд» – невелик кулик, ни разу в застолье не выпивал больше рюмочки вина, дабы не сболтнуть лишнего, а последние годы перед пенсией был готов сплясать «казачка» под окнами директорского кабинета, если б приказали…
   Чаял – уж теперь, в отставке, отпустит эта страшная напасть, загнавшая его в тесный, тщательно сберегаемый от потрясений мирок, ан нет… И когда же она заползла в душу, укоренилась намертво?
   Может, в тот год, когда как «врага народа» арестовали отца? Отец, колхозный плотник, привернул в горсовет за какой-то справкой, а поскольку шел с работы, за пояс у него был заткнут топор. Председатель – жук еще тот! – бочком, бочком из кабинета и – в крик! Убивают! Набежал народ, скрутили растерянного мужика. Потом вроде и никто не верил, что замыслил Староверов-старший смертоубийство представителя власти, но поди докажи, кто рискнет! Закатали ему десять лет без права переписки…
   Санко закончил школу и куда бы ни сунулся – везде получал от ворот поворот. И вдруг к отчаявшемуся парню прямо на дом прибежал нарочный от председателя…
   Тот поджидал Санка, отвернувшись к окну. Парень тихонько прикрыл за собой дверь и несмело поднял глаза на низкорослую, перехваченную в талии широким кожаным ремнем фигуру. Председатель обернулся:
   – Проходи, садись! Понял, паря, что ноне все двери для тебя затворены? А ты, бают, умный, головастый! Не в батяню своего… Да, ладно, я зла не держу. Знаю, как тебе подсобить…
   Председатель разложил на столе перед робко присевшим на краешек стула Санком чистый лист бумаги, сам обмакнул перо в чернила и протянул ручку.
   – А чего писать? – пролепетал, принимая ее дрожащими пальцами, Санко.
   – Не трусись ты, не забижу! – хохотнул, раздвигая губы в довольной усмешке, председатель и, поскрипывая хромовыми сапожками, запохаживал вокруг стола. – А пиши… Я, мол, такой-сякой, решительно и бесповоротно порываю со своим отцом. Так как он есть классовый враг и чуждый Советской власти элемент. Поступаю сознательно и отныне обязуюсь не иметь с вышеозначенным лицом ничего общего… Подпишись! Вот и ладненько.
   Санко, озябнув от одного взгляда председателя, послушно вывел подпись, и опомниться не успел, как председатель ловко выхватил из-под его рук лист и помахал им в воздухе, подсушивая чернила.
   – Отошлю в газету. Пусть пропечатают, чтоб все знали. А тебя… поздравляю. Свободен!
   Санко не заметил, как очутился на улице. Горели щеки, уши. «Порываю, решительно и бесповоротно… Но я же как лучше! Я дальше учиться хочу, сам тятя велел», – оправдывался он…
   Хороших друзей у Староверова никогда не было, ни в педучилище, куда вскоре его приняли, ни после, когда стал учительствовать сам. Он опасался откровенничать, а без этого настоящей дружбе не бывать.
   В свободное от уроков время он ударялся по лесам с ружьишком или просто с корзиной по грибы. Стрелок неважнецкий, зато грибник удачливый, мотался он по чащобам, глуша в себе всякие мысли и желания, до совершенного изнеможения и отупения. Иной раз до дому не хватало сил добрести, приходилось коротать ночь возле костерка.
   На лесных ночевках Староверов простыл, слег с воспалением легких, а потом еще хуже – заболел туберкулезом. Как раз в канун войны. Под вой баб, провожавших на фронт мобилизованных мужиков и парней, нет-нет да и ловил на себе злые и завистливые взгляды: дескать, вон какой бугай за бабьими юбками в тылу отсиживается! Пособил же леший ему чахотку заполучить! Глядишь, так и жизнь свою спасет.
   Спас!
   Правда, когда стоявшая в Городке воинская часть, которой командовал муж его сестры, двинулась на фронт, Староверов на прощальном ужине застенчиво намекнул зятю, что готов пойти ополченцем.
   «Сидел бы дома, белобилетник! Надо будет, до тебя и так доберутся!» – усмехнулся зять, залуживая чарку.
   Но потом сжалился над обидчиво надутым шурином, предложил к себе ординарцем. Староверов, недолюбливая военных, взглянув на подтянутого, мускулистого подполковника, промолчал…
   Он корил себя после войны, особенно в тяжкие горькие часы своей жизни, что не ушел тогда с зятем, вскоре погибшим, хотя и сам в лихолетье едва не умер от болезни и голодухи. Тоска от одиночества с годами все чаще сдавливала его сердце. Припоминался зять, сгинувшие на фронте ровесники. «Я тоже должен был быть там, среди них…» – в отчаянии шептал Сан Саныч, проклиная своенравно распорядившуюся судьбу. И предательство родного отца не давало покоя. Хотелось как-то искупить все, ощутить в душе хоть капельку выстраданного и облегчающего прощения…
   Староверов брел и брел наугад в скорых непроглядных сумерках. Ломая в лужах тонкий ледок, промочив ботинки, он не заметил, как миновал окраину Городка и очутился на полевой дороге, ведущей к лесу.
   Где-то далеко впереди смутно угадывались очертания Лисьих горок.
   На обрывистом краю крайнего холма вдруг вспыхнули яркие огни фонарей, высветивших ослепительно – белые стены храма с черными провалами окон. «Вот бы мама порадовалась!» – пожалел Староверов. Он хорошо помнил, как тихо и безутешно плакала мать, когда с церквей в городке сбрасывали колокола… На центральной площади взрывом развалили летний собор; зимний, посрывав кресты, обустроили в вертеп, нацепив вывеску «клуб», красующуюся и поныне. Церковь же на Лисьих горках белела нетронутой невестой в свадебной фате. До нее тоже было дотянулись поганые загребущие руки. Однако, дальше сброшенных колоколов и разворованной утвари, дорогих окладов с икон лихоимство не двинулось. В подвалы опутанного по ограде колючей проволокой храма в начале войны завезли какие-то ценные архивы, так и пролежавшие до пятидесятых годов под неусыпным караулом стрелков с винтовками. Потом церковь вернули верующим, но мать Староверова не дожила до светлого дня…
   Сан Санычу припомнились последние деньки жизни матери. Она уже не вставала, жалостливыми ввалившимися глазами смотрела на сына: «Как ты, Санко, без меня-то жить будешь? Один, ровно перст… Коли тяжко когда – молись! Господь не оставит».
   Староверову всю жизнь приходилось притворяться отъявленным атеистом, учительствуя, в сторону храма, пусть и порушенного, Сан Саныс не смел взглянуть даже и будучи один. Лекции насчет «опиума для народа», когда приказывали, исправно читал учащимся. Дома мать истово молилась за безбожника-сына, искренне веря, что мерзость на Бога он возводит по принуждению, а не по сердцу. А сын боялся, он хотел быть, как все, хотел выжить…

   Церковь и колокольня в Чугуеве. 1880 г. Худ. Илья Репин

   Сан Саныч тяжко вздохнул и неумело, неловко перекрестился: «Надо в храм сходить…». Он прикрыл глаза и ощутил вдруг себя пареньком среди готовящихся к исповеди. Рядом стояла мама, сжимая ему запястье теплой ласковой рукой. Отец был необычно серьезен, строго и заботливо оглядывал сына. Батюшка, улыбаясь в бороду, поманил мальчонку к аналою с возложенными на нем Евангелием и большим блестящим крестом. Мать легонько подтолкнула смутившегося сынка. А на клиросе пели печально и красиво…
   Староверов, сглотнув горький ком, застрявший в горле, хотел прошептать молитву, но память подвела, как нарочно, ни словечка на ум не пришло. И все-таки он почувствовал, глядя на белеющий впереди храм, тепло в себе – робкое и трепетное на студеном ветру, но живое.
   Возвращаясь, к дому он подходил настороженный, но зря – выстывшая горница была пуста, Манька исчезла. Да и он сам мало-помалу оправился от недавнего смятения и по привычке бормотал вслух, будто невидимому собеседнику: «Вероятно, она женщина легкого поведения. За хлеб и ночлег благодарить таким дурным образом! А… вдруг по-иному она просто не умеет, не может? И ей все одно – кто перед нею?! Бедная женщина!.. Может, чем-нибудь ей помочь?»
   Но тут же мелькнула трусливо мыслишка: «А если она больше не придет?..»
   Манька никуда не делась, подняла глухой ночью, заломилась в калитку да и еще в сопровождении двух зверски пьяных мужиков.
   Староверов не решился высунуть нос, вслушиваясь в грозные выкрики, но когда в окно брякнули камушком, пришлось показаться.
   – Дядя, водки дай! – загалдели наперебой мужики.
   – Сан Саныч! Водки, водки! – прыгала впереди мужиков растрепанная Манька, рассыпая с зажатой в пальцах сигареты светлячки искр.
   – У меня в доме спиртных напитков не имеется! – осветив компанию фонариком и лязгая зубами от холода и неприятного ощущения внизу живота как можно тверже выговорил Сан Саныч.
   На удивление подействовало сразу, канючить перестали.
   – Обманула, падла! – мужик постарше влепил в сердцах Маньке оплеуху и, пошатываясь, побрел прочь.
   – Маня, Манечка! Дорогуша, тебе больно? – другой мужичок, облапив Маньку, поволок ее к кусту под забором.
   Манька визжала, вырывалась, материлась и, поваленная наземь, завопила истошно:
   – Помогите!
   Сан Саныч, словно зверь в клетке, заметался взад-вперед по сеннику. «Не выйду! Ей, бабе, что? Где легла, говорят, там и родина! Но, Господи, что она так кричит-то?!»
   Староверов распахнул дверь и выскочил на крыльцо. Бежать ли к копошившимся под кустом телам или же во все горло звать на помощь, он сообразить не успел.
   Насильник заорал благим матом и скорченной тенью тотчас убрался восвояси.
   – Маня, ты жива? – держась за засов калитки, осторожно осведомился Сан Саныч.
   – Жива, жива! – Манька загнула таким матюком, что у Староверова уши огнем обожгло, и, отряхиваясь, подошла к калитке. – Открывай! Соврал, поди, что нет у тебя выпивона?
   Сан Саныч открывать не торопился.
   – Кто эти мужчины, что были с тобой?
   – А хрен их знает! Пристали: найди выпить!.. Отворяй, чего чешешься, замерзла я вся! Из комнатухи меня намедни выселили, ночевать негде!
   – Прощай! У меня здесь не богадельня и не постоялый двор! Я прошу тебя, Маня, больше не приходи!
   Он содрогнулся от потока мерзкой брани, ударившего в спину. Манька бесновалась не на шутку, швыряла комками земли по крыльцу, по окнам, билась плечом о калитку, пинала ее, не щадя ног. Выдохнувшись, принялась стучать мерно и настойчиво.
   – Вот что, Маня! – не удержался, выглянул Сан Саныч. – Прекращай! Я тебе русским языком сказал.
   – Сан Саныч, сигареточки у тебя не будет? – теперь просительно-жалобно заныла она.
   Сигаретки Маньке хватило ненадолго. Она попросила еще чаю, и Староверов, опорожнив в банку заварочный чайник, вынес ее и опять-таки через забор вручил Маньке.
   – Пей, угощайся, Мария, и с последним глотком – все!
   Сан Саныч слушал смакующие причмокивания Маньки и понимал, что он уже просто издевается над человеком. Стало гадко, противно и со стороны он себя как бы увидел: скрюченным у забора, прижавшим ухо к щели, для пущего слуха раскрывшим рот.
   Манька учуяла слабину и, саданув банку о камень, взвыла:
   – Сволочи все кругом! Подыхай посреди улицы и никому дела нет!.. Прижилась было у одного раздолбая, а он свихнулся с перепою, морду мне набил и средь ночи из фатеры выставил. Забралась ночевать в какой-то курятник пустой, так хозяин утром чуть на вилы не насадил. А вчерась с мужиками день пили на чьей-то хате, а потом старбень-хозяйка пришла и всех – долой! Допивали в сквере, мужики меня бросили, на лавке напротив памятника Ленину дрыхнуть оставили. Тут ночь и стала коротать, хмель-то быстро вышел. Ну, думаю, от холода сдохну. С лавки подняться не могу, примерзла. Молиться уж начала – пусть менты придут и заберут меня в свою кутузку! Все ж ночь в худом да тепле! Не пришли!.. Сан Саныч, ежели есть Бог, пусти погреться, не дай замерзнуть!
   Манька повалилась на колени и, всхлипывая, прижалась лицом к покрывшейся колкими иголочками инея и оттого звенящей жестью траве под забором.
   Сан Саныч открыл калитку, помог подняться Маньке, морщась от перегара.
   – Только на одну минуту! – назидательным деревянным голосом произнес он, хотя знал, что Маньку уже никуда не выгонит.
   Пусть осуждают его доброхоты, злословят, двусмысленно похихикивая, или с недоумением пожимают плечами, крутят пальцем у виска. А Манька отопьется крепким пуншем, уснет мертвецки. Днем она уйдет куда-нибудь и жди опять – в каком состоянии и с кем припрется, если добредет вообще…

   Лик Спасителя. 1890 г. Худ. Владимир Маковский

   «О, Господи, за что такая мука-то?!»
   Манька, прямо с порога, как кошка с мороза, проворно юркнула на горячую печную лежанку, затаилась и вскоре захрапела.
   Староверов остался наедине со своими мыслями.
   «Это все мне кара, от Бога кара! – твердил он, вздыхая. – За то, что от родного отца отрекся, на войну струсил идти. Вот всю жизнь протрясся, как овечий хвост, пекся лишь о куске хлеба да бился за копейку»
   Сан Саныч прислушался к Манькиному храпу с печки.
   «Несчастные люди! И я чем лучше их? Но, может… согревая их, делясь с ними пищей и кровом, я искуплю прошлые грехи перед Богом, совестью?»
   Староверов прошел из кухни в горницу, нашел глазами бумажную иконку Спасителя, оставленную сестрой и сиротливо притулившуюся в углу, в полумраке попытался вглядеться в лик.
   «И нынешняя моя жизнь не продолжение Божией кары, а искупительный крест. Надо нести его и не роптать… Почему прошлое мне кажется таким безрадостным, ненастным, серым, бесконечно долгим осенним днем? Потому что жил без веры!..»
   Охваченный радостным трепетом, Сан Саныч сотворил крестное знамение…

Поминальная свеча

   Севу Изуверова дразнили «попом». С длинными кучерявыми волосами, вьющейся бородкой, а к сорока – и с выпершим изрядно пузом, он поначалу обижался на насмешников, даже подумывал сменить «имидж»: взять да и забриться наголо, «под Котовского». Но в последние годы, когда уже не в диковинку стал колокольный звон, там и сям пробивающийся сквозь шум города, прозвище Изуверову даже льстило, хотя в церковь-то, откровенно говоря, он если и заходил в год раз – то событие.
   Сева был ни бомж, ни деклассированный элемент, просто художник-оформитель, неудачник, к годкам своим начинающий со страхом понимать это. Не спасал дело и звучный псевдоним – Севастьян Изуверов, так-то по паспорту гражданин сей значился проще некуда – Александр Иванович Козлов.
   Прежде халявных заказов и на предприятиях и в школах было – море, потом наступил спад спроса, хоть зубы на полку клади, выслушивая попутно монотонные укоризненные причитания жены на одну и ту же тему, что шея у нее – не верблюжья. Сева все-таки приноровился малевать для заведений новых русских барыг всякие вывески и транспаранты, так и жил от халтуры до халтуры. Все супружница, счетный работник, заполучив лишний рублишко, ворчала меньше.
   В кладовке многие годы неприкосновенно пылились несколько подрамников с холстами с недописанными картинами. Жена грозилась выкинуть все, как ненужный хлам, но в последний момент каждый раз что-то удерживало ее. На всякий пожарный один холст, на котором угадывались очертания маленького домика возле реки, а над избой на высокой береговой круче сияли купола и кресты белоснежного храма-корабля, Изуверов припрятал понадежнее. По памяти родимщину свою пытался изобразить…
   Очередной день для Севы начинался неважнецки. Он очнулся еще в потемках от духоты: словно кто-то ладонями безжалостно сдавливал ему сердце. Какое-то время Изуверов лежал неподвижно, вслушиваясь в собственное нутро, потом заворочался, намереваясь встать. Пружины старенького дивана отозвались пронзительным долгим скрипом, но Сева не опасался кого-либо разбудить в своей келье-комнатушке. За стенкой в соседней комнате всегда мерно и мощно храпела жена – с ней не только что давно не спали вместе, но и друг к дружке не прикасались.

   Церковь. Начало XX в. Худ. Андрей Рябушкин

   Сегодня Севу, с обычной ворчливой бубнежкой под нос продирающего глаза, насторожила непривычная тишина в квартире, но, окончательно оклемавшись, он чертыхнулся, вспомнив, что вчера супружница укатила по турпутевке в Питер, и для него настала, так сказать, свобода. Он вышел на балкон, взглянул на небо, обложенное тяжелыми темно-лиловыми тучами, поежился, опять прислушиваясь к боли в грудине: «До грозы успею к врачу…»
   Одному да вдобавок больному оставаться скверно.
   У кабинета терапевта уже толклась очередишка из пациентов. Народ, стоя, больше терся у стен, хотя в рядке из десятка стульев пара была свободных. Изуверов поозирался и стараясь принять страдальческий вид, примостился на свободный стул. И не рад этому был…
   По соседству с обоих боков нахально обжимали легкомысленного вида девицу два крепких парня, либо в подпитии, либо обкуренные. Они громко гоготали над своими же плоскими шуточками; «мамзель» заискивающе подхихикивала им дребезжащим смешком, жеманно уворачиваясь от их грубых «лап». Для компании, кроме нее самой, вокруг вроде бы никого не существовало. На то в очереди пожилые тетки осуждающе поджимали губы, немногие мужички пугливо отводили глаза. Изуверов же, как неосторожно примостился с компанией рядом, так и уставился напряженно в грязный пол под ногами, боясь лишний раз пошевелиться, вздрагивая только при слишком громких выкриках.
   Еще один парень, помахивая какой-то бумажкой, топтался у двери кабинета. Проблеск фонаря-сигнала над дверью он проворонил; шустрый белоголовый старикашка шмыгнул мимо него к врачу.
   – Вот борзой! Без очереди! – возгласил верзила возле Изуверова и погрозил, развязно ухмыляясь, пальцем. – Надо наказать!
   И верно, едва старикан вывернулся от доктора, верзила поднялся и неторопливо, вразвалочку, побрел за ним на улицу. Другой лоботряс, пожиже и помельче, засеменил следом. Все в очереди, немо вопрошая, уставились на девицу. Та отрицательно замотала головой с нечесаной куделей крашеных волос, проговорила жалобно:
   – Не знаю я их! Просто пристали ко мне! – и даже свои острые коленочки друг к дружке прижала, будто спрятаться норовя.
   Изуверову показалось, что теперь все взгляды, ожидая, скрестились на нем, но он, еще больше клонясь к полу и не глядя ни на кого, выразительно приложил руку к сердцу.
   С улицы через раскрытое окно донесся похожий на заячье вяканье вскрик старика или, может, это просто скрипнула дверь, выпуская из кабинета сотоварища хулиганов. Они уже топали из холла поликлиники ему навстречу:
   – Взгрели дедка! Будет знать… Ты все? Погнали!..
   Сердце у Изуверова болеть перестало. Он еще посидел какое-то время, удостоверяясь в том, потом, на «полусогнутых», пряча глаза от людей в очереди, побрел к выходу.
   «Струсил?! Как всегда?» – на крыльце кто-то невидимый спросил ехидно, точь-в-точь голоском дражайшей супружницы.
   «Да я!.. Сейчас что угодно могу сделать! – беззвучно возмутился Изуверов. – Хотя бы… в Городок немедленно поеду! – сгоряча ляпнул он и осекся.
   На родине своей, в маленьком городишке, он не сразу бы и припомнил – сколько лет не бывал. Там, возле речки, должен достаивать свой век дедов дом: за участок земли на всякий случай исправно платила налоги жена – у нее все всегда по полочкам разложено. Севу тянуло туда, где детство прошло, но пуще желалось закатиться в родной Городок знаменитостью, да вот беда, все не удавалось ею стать. Изуверов до седых волос тешился несбыточной мечтой, так мчались год за годом, и теперь уж он стал страшиться туда, всего-то за сотню километров, наведаться.
   «Что? Или… или?! – поддел все тот же ехидный голосок. – Хулиганы-то, вон они, у ларька пиво трескают, подойди и вразуми! Или – в Городок?!»
   Изуверов для храбрости прошел на вокзале через рюмочную и почти всю дорогу до Городка благополучно продремал, к удовольствию еще и сосед попался не болтливый.
   Едва Сева вылез из автобуса и побрел было от неказистой хибары автостанции по мало чем изменившейся за минувшие годы улочке Городка, хлынул заполошный ливень. Грозовые тучи, может быть, еще душили большой город, но здесь под угрюмое сверкание молний и раскаты грома дождевые струи хлестали по чем зря. Изуверов юркнул под первый же навес и столкнулся с молодым цыганом, испуганно забившимся в уголок. Как раз в это время неистово объяло всю окрестность ярко-сиреневым светом, взметнулся воздушный вихрь – и высоченная железная труба кочегарки напротив через улицу разломилась пополам, верхняя ее половина рухнула на землю. И тотчас шарахнуло так, что под ногами Севы ощутимо запрыгали доски крылечка. Цыганок перекрестился и, лопоча что-то свое, заполз в собачий лаз под крыльцом. Струхнувшего было тоже Изуверова это чрезвычайно развеселило:
   – Смотри, ромал! Не бзди!
   Сева сдернул с себя рубаху и бесшабашно подставил голову и плечи под теплый дождь, хохоча, заскакал, как пацаненок, по лужам.
   Ливень стих, в воздухе еще дрожала изморось, а высоко в небе расцветала радуга. Вскоре Севе голопузым бегать по улице показалось несолидно, и он с грехом пополам влез в мокрую рубаху. Но старался понапрасну – городок будто вымер. Изуверов дошел до речки на окраине, до дедовского дома на берегу оставалось шаг шагнуть, и хоть бы кто живой попался навстречу.

   Радуга. Рубеж XIX–XX в. Худ. Архип Куинджи

   Сева даже вздрогнул от неожиданности, когда из глухого переулочка вывернулись двое. Высокий парень, сжимая за горло бутылку с недопитым пивом, смерил Севу презрительным взглядом и прошел мимо, а вот женщина, тоже с пивком, вовсю таращила на Изуверова изумленные черные глаза:
   – Вы… ты это не Саня Козлов случаем?
   Сева так привык к своему псевдоимени, что не сразу и отозвался, пытаясь припомнить кто это такая, больно на кого-то похожая.
   Дамочка, мало не ровесница Изуверову, оказалась особой решительной: полненькая, невысокого ростика, с копешкой кудрявых волос на голове, подпрыгнула и повисла у него на шее, мокрыми толстыми губами пьяно тычась ему в бородатые щеки.
   – Санечка! Козлик! Неужели это ты! Ведь ты для меня, ты для меня… ну, святой прямо!
   «Да это же Кнопка! Васьки Фута, одноклассника, сестра!» – осенило наконец Изуверова.
   Как две капли воды, на братца похожая, не шепелявит только. У того – шут так фут или парафут, разговаривает, ровно камешника в рот набрал. Он был паренек тихий и миролюбивый, а вот сестренка норова задиристого и неуступчивого. Любому обидчику в школе могла запросто кулачком нос расквасить, а то и куда побольнее лягнуть. Изуверов на всякий случай начал осторожно пятиться и чтобы ослабить напор назойливых ласк додумался спросить Кнопку про брата. А то уж та на шее висла – не продохнешь, а грубо ее отпихнуть – вдруг себе дороже выйдет. Своего спутника Верка спровадила, сделав ему выразительно ручкой; парень, презрительно хмыкнув, нехотя, побрел прочь.
   Услышав про братца, Верка отпрянула, измазанный помадой рот ее скривился, из глаз хлынули слезы, и громко всхлипывая, она опять зарылась лицом в грудь Изуверову:
   – Погиб Васенька! В лесу на делянке и выпили-то с мужиками малость, а тут хозяин нагрянул. У Васьки последнее предупреждение, он за лесовоз и спрятался. А тот возьми да сдайся назад – Васю к стволу дерева и припечатало… Много ли времени с того минуло, а уж все брата моего забыли. Ты помнишь…
   Верка еще повсхлипывала, потом отлепилась от Изуверова, сжала запястье его руки крепкими горячими пальцами и потянула за собой:
   – Пойдем ко мне!..
   Сева почему-то ожидал, что Верка увлечет его в какой-нибудь бардачок, конуру с грязной посудой на столе и с промятой койкой с прожженным искрами от сигарет и закинутым несвежей простыней матрацем, но, переступив порог жилища, он без приглашения стал стаскивать с ног промокшие грязные ботинки. В доме было без затей, дорогой мебели и ковров, зато по-деревенски чисто и просто, даже бумажные иконки в шкафу за стеклом красовались.
   Верка укатилась за занавеску в другую комнату и через минутку вернулась, облаченная в просторный халат.
   – Тебе тоже обсушиться надо. Но сначала – изнутри! – улыбнулась понимающе.
   Мокрую рубаху, разгорячась после парочки пропущенных стакашков, Изуверов расстегнул, но тут же запахнул полы обратно, стесняясь выползающего из-под брючного ремня немалым бугром пуза.
   Верка же неотрывно пялила на Севу восхищенные влюбчивые глаза:
   – Ты, Санечка, особенный еще с малолетства, в школе. Не такой, как все.
   – А сами же меня дразнили мазилом и бумагомараньем! Проходу не давали!
   – Завидовали! Ведь вон какие картинки ты рисовал! И просто так и на всякие выставки. Ты теперь, наверное, у себя в городе великий художник!
   – Есть немного, конечно… – уклончиво, скромно потупясь, промычал Изуверов.
   – А тут живешь – как не живешь… Учетчицей в дорожной шараге работаю. Мужики, лапти мазутные, кобели проклятые, клеятся, а дома свой, постылый, дожидается. Опротивел, спасу нет! На рыбалку, лешего, унесло, пьянствует сволочь. Ты из другого мира, солнышко…
   Гневные морщинки на Веркином лбу разгладились, она опять заулыбалась Севе, маняще заоблизывала языком пересохшие губы.
   – Вы там всякое, небось, рисуете… И баб тоже, – она замялась было, но задорно встряхнула своей копной кудряшек на голове. – Меня бы ты смог нарисовать?
   Верка выпросталась из халата – он бесформенным кулем опал на пол, и тотчас стыдливо прикрылась ладошкой, потупя глазки.
   Изуверов, старательно корча скучающую мину профессионала и разглядывая пухленькое кургузое Веркино тело, белеющее в полумраке комнаты, вспомнил еще одну обидную школьную кличку Верки – Овечьи ножки. Было затлевшийся уголек страстишки в Севе безнадежно потух, он еле сдержал себя, чтобы по-идиотски не расхохотаться.

   Березы. Опушка леса. 1885 г. Худ. Исаак Левитан

   Тут что-то хлопнуло в сенях или на крыльце, заставило насторожиться. Верка подняла и накинула халат:
   – Если муженек это мой благоверный возвернулся и выступать начнет, так я его быстро с крыльца-то налажу! Бывало уже не раз. И не вякнет – на моей шее сидит.
   Тревога оказалась напрасной: за дверью – никого. Но Изуверов, увертываясь от нетерпеливых Веркиных объятий, скользнул в темноту, в кусты возле крыльца.
   – Я сейчас…
   Он, стараясь ступать как можно неслышнее, удалился уже порядочно от Веркиного дома, когда расслышал ее зовущий голос, поначалу тихий, но потом звучащий громче и громче.
   – Санечка! Саня!..
   «Вот баба! Ничего не боится!» – с невольным восхищением пробормотал Изуверов, из темного проулка выбегая на освещенную тусклым светом фонарей центральную улицу.
   Таких поклонниц ему еще не встречалось. Впрочем, и были ли они когда-нибудь? Но как все-таки это сладко!..
   И нового поклонения опять возжаждала неизбалованная вниманием публики душа художника Изуверова!
   На улице было по-прежнему пусто, хоть бы встретился кто, даже в окнах домов ни огонька. Сева с неутолимой жаждой общения побрел обратно от реки в гору, к автостанции, где бодро плясали какие-то разноцветные светлячки. Вблизи они оказались гирляндой из лампочек над зарешеченной витриной круглосуточного ларька. Рядом издавал мелодичные трели игровой автомат – зараза эта везде добралась; тут же возле серебристой «тойоты» топтались несколько парней с обритыми наголо башками, потягивая из банок пиво и то и дело подобострастно поглядывая на лупоглазого сухощавого, Изуверову под годы, мужичка. К «быкам» бы Сева еще подумал подойти, задал бы в целях самосохранения порядочного кругаля, но мужик этот, постоянно обшаривавший настороженным взглядом лягушачьих блестящих глаз окрестность, привлек его внимание. Да он же из параллельного класса!.. Как его там звать?!
   Память Севы предательски дала сбой насчет имени и фамилии, а паренька-то он вспомнил, так и встал тот перед глазами – в алом пионерском галстуке и с сияющим медным горном в руке на школьной линейке. Открытое лицо, аккуратно зачесанные назад русые волосы. Все знали, что у мальчишки дома кавардак, вечно под «мухой» родители, да и как не знать, если в ту пору на любую улицу приходилось всего по двое-трое пьяниц, а то и ни одного. Но парнишка с младых ногтей следил за собой, не позволял себе заявиться в школу мятым или рваным, лез во все общественные дела и учился, хоть и давалось учение туговато, – из кожи вон! Оболтусам его часто ставили в пример – погодите, вот, вырастет и будет из него толк: космонавт или общественный деятель!..
   «Чего ж он тут, среди бандитов, делает? Если, конечно, это он…»
   Изуверов, уверяя себя что только ради любопытства, решился подойти к мужику и, назвав его первым пришедшим на ум именем, осторожно протянул ему руку.
   – Не ошибаешься? – мужик не торопился с ответным рукопожатием и холодным взглядом своих водянистых глаз обстоятельно ощупывал Севу с ног до головы. Память у него оказалась лучше: – Олег я… А ты Козлик, бедный художник?
   То, что поименовали его забытой школьной кличкой, Изуверову не понравилось, но в окружении бритоголовых, поглядывающих на него насмешливо-презрительно и выжидающе, оставалось заискивающе заулыбаться.
   – Может, дернем по пивку?! – отчаянно предложил Сева, нашаривая мелочь в кармане.
   Олег усмехнулся и открыл дверцу «тойоты»:
   – Садись, угощаю!
   Автомобиль резко взял с места и стремительно понесся под гору, к реке. Косясь на молчаливых угрюмых спутников, Изуверов окончательно струхнул, у моста через речку робко попросился выйти и причин