Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Золотая рыбка имеет память течение трех секунд.

Еще   [X]

 0 

М. Ю. Лермонтов как психологический тип (Егоров Олег)

В монографии впервые в отечественном лермонтоведении рассматривается личность поэта с позиций психоанализа. Раскрываются истоки его базального психологического конфликта, влияние наследственности на психологический тип Лермонтова. Показаны психологические закономерности его гибели. Дается культурологическая и психоаналитическая интерпретация таких табуированных произведений, как «юнкерские поэмы». Для литературоведов, психологов, культурологов, преподавателей.

Год издания: 2015

Цена: 130 руб.



С книгой «М. Ю. Лермонтов как психологический тип» также читают:

Предпросмотр книги «М. Ю. Лермонтов как психологический тип»

М. Ю. Лермонтов как психологический тип

   В монографии впервые в отечественном лермонтоведении рассматривается личность поэта с позиций психоанализа. Раскрываются истоки его базального психологического конфликта, влияние наследственности на психологический тип Лермонтова. Показаны психологические закономерности его гибели. Дается культурологическая и психоаналитическая интерпретация таких табуированных произведений, как «юнкерские поэмы». Для литературоведов, психологов, культурологов, преподавателей.


Олег Георгиевич Егоров М. Ю. Лермонтов как психологический тип

   © Егоров О. Г., 2015
   © Когито-Центр, 2015
   Посвящается Надежде – жене, другу, помощнице
   Так не требует ли от нас обязанность сыновней любви и почтения всевосхвалять Лермонтова за все то многое, что достойно похвалы, и молчать о другом?
Владимир Соловьев

Предисловие

   Книга эта выросла из доклада, прочитанного на научной конференции в Московском государственном областном университете в 2002 году. Доклад был посвящен невротическому характеру персонажа «Героя нашего времени». В прениях мне был задан вопрос: а не обладал ли сам автор теми же признаками невроза, которые бессознательно воплотил в своем герое? Я дал положительный ответ, хотя тогда еще не мог его обстоятельно аргументировать. За годы, прошедшие с момента написания той работы, я много занимался вопросами психологии писателей и вообще творческих личностей. Отдельные идеи и находки сложились в концепцию, изложенную в настоящем труде.
   Проблема душевной истории писателя имела в отечественном литературоведении двоякое преломление. Психология понималась как «духовные искания» морального, религиозного и экзистенциального порядка в сочетании с социальными, политическими и семейными проблемами, вызывавшими конфликты того же самого свойства (духовная драма Герцена, духовный перелом Толстого, пересмотр мировоззрения Достоевским). Подобный подход к личности писателя перекликался с исследованием «диалектики души», метода «психологического анализа» того или иного произведения и его автора. В незначительных модификациях такой подход господствует и по сей день.
   Психология писателя и психологический анализ его жизни и творчества с позиций конкретного научного метода, известного в мировой культуре по терминам «психоанализ», «аналитическая психология», «фрейдизм», «неофрейдизм», «глубинная психология», не прижился в русском литературоведении. Психоанализ как исследовательский метод не приветствовался даже тогда, когда европейская наука обогатилась рядом убедительных по глубине и научной доказательности работ авторитетных ученых. Приемы и наработки психоанализа либо не принимались в расчет, либо изгонялись научным сообществом отечественных литературоведов, как только заходила речь об их использовании в качестве объяснительного средства душевной жизни писателя. И все это не отголоски далекого прошлого, сорока – пятидесятилетней давности, а реалии сегодняшнего дня.
   Когда я опубликовал в 2003 году в литературоведческом журнале статью о Лермонтове с использованием психоаналитических методик, рядом с ней редакция поместила комментарий известного ученого под заглавием «Нужен ли Лермонтову личный психолог?» За ним последовал второй в следующем номере и в том же духе. В 2005 году впервые была издана очень интересная книга «К. Н. Батюшков под гнетом душевной болезни» неизвестного науке автора конца XIX века Н. Н. Новикова. В ней дана подробная картина психического заболевания поэта с характеристикой «Дневника болезни». При этом не кто иной, как современный издатель сего труда, в предисловии к книге, которую он признает «даже сейчас полезной», мимоходом делает такой пассаж: «предмет исследования „душевной болезни“ великого русского поэта более чем спорен».[1] Получается забавная вещь: налицо душевная болезнь поэта и книга, предметом которой она является, но самого предмета как бы и нет. Гегель называл такой оборот мысли хитростью разума. Аналогичные примеры можно многократно умножить.
   В 1990-е годы гуманитарное сообщество России второй раз после 1920-х годов переживало увлечение психоанализом. Применительно к литературоведению этот бум был связан с переизданием работ В. Ф. Чижа, И. Н. Ермакова. Стал доступен «Клинический архив гениальности и одаренности» Г. В. Сегалина. Зародилось даже, усилиями Белянина, как будто бы новое направление в нашей науке – «психологическое литературоведение». Был защищен ряд диссертаций по литературоведению с использованием открытий З. Фрейда и его школы. Но общая картина в науке от этого так и не изменилась. Психоанализ в любом его истолковании – фрейдовском, юнгианском, адлеровском – по-прежнему пользуется недоверием со стороны научного сообщества литературоведов. Пациент скорее мертв, чем жив.
   В чем же причина такого недоверия к широко признанному универсальному методу? Почему повальное увлечение психоанализом в 1990-е годы практически бесследно прошло для литературоведения и его важнейшей составляющей – биографии писателя? Мой ответ, наверное, не очень понравится почтенным профессорам и маститым литературным критикам, поскольку он лежит в плоскости обыденного сознания, а не философских высот. Но что делать, если учение мужи иной раз уподобляются презренному людскому стаду, от которого дистанцируются за кафедрой и в кругу своих не менее ученых собратьев. – Причина столь устойчивой неприязни к психоанализу заключается в обывательском страхе перед всем, что связано с психами, психушкой, клиникой и им подобными непристойными словами. Они, то есть слова психоанализ, невроз, либидо, сублимации и другие научные термины из арсенала научной психологии, моментально вызывают отторжение, как только встречаются в тексте научного исследования по литературоведению. Безотносительно к объему и характеру их содержания они ассоциируются в сознании филологов с чем-то инородным и даже неприличным для знатока изящной словесности. В лучшем (!) случае они рассматриваются как досадный довесок к работе, который лишь обременяет научное исследование. Отрицательное отношение к материалу исследования переносится на предмет исследования. В этой связи К. Г. Юнг писал: «‹…› Общее пренебрежение к человеческой психике повсюду еще настолько велико, что самонаблюдение и занятость самим собой считаются чуть ли не болезненными явлениями. Очевидно, мы подозреваем психическое в привнесении чего-то нездорового или неполезного, отчего одно уже только проявление интереса к нему несет в себе запах больничной палаты».[2]
   Что же предлагается взамен психоанализа? Устаревший и примитивный «психологический анализ», который связан с подлинным психоанализом психики индивида и психологии межличностных отношений только названием. К этому ветхому хозяйству относится пресловутая «диалектика души» (хотя «диалектика» вовсе не психологический термин), рассуждения типа: «Тургенев изображает лишь начало и конец психологического процесса своих героев, а Достоевский – все течение мыслей» и т. п. Вот классический пример традиционного психологического анализа в книге известного психолога И. В. Страхова: «‹…› Внутренние монологи являются формой художественного изображения чувств. Чувство выступает в них в своей непосредственности, в истоках зарождения в сознании и в последующем течении, которое писатель обрисовывает в различных стадиях, прослеживает влияние этих изменений на общий облик и поведение персонажей. Здесь выступают различные структуры эмоциональных процессов – чувства сложные и простые по составу, цельные и противоречивые. Таков психологический диапазон внутренних монологов».[3] Познавательная ценность подобных аналитических выкладок ничтожна, хотя и сопровождается такими понятиями, как структура и эмоциональные процессы. Действительно, какие механизмы душевной жизни и истоки ее конфликтов у героев Толстого раскрывает указание на то, что писатель воспроизводит «различные структуры эмоциональных процессов» (истоки названы, но не исследованы)? Такой «психологический анализ» вместе с практикующими его исследователями находится на донаучной стадии познания психических явлений. Это как если бы после работ З. Фрейда мы стали толковать сновидения по соннику Г. Х. Миллера.
   Писательской биографии как разделу истории литературы в этом отношении повезло меньше всех. В книгах данного жанра практически отсутствует анализ душевной структуры писателя, истоков и характера его душевных травм, места и значения в его жизни фантазий, снов, воспоминаний, то есть явлений бессознательного, проблемы сексуальности и ряда других важнейших составляющих психической жизни. Поэтому картина этой жизни значительно обедняется, а с ней теряется связь и с его произведениями, которые служат выражением всех перечисленных и иных психических фактов. Боязнь коснуться заповедного, наложение каких-то запретов на принципиально важные темы, утверждение, что психические отклонения не имеют отношения к сущности художественных феноменов, – словом, психология как наука в таком ее применении ближе к медицине, а не к литературе и поэтому не должна допускаться к пиршественному столу эстетики словесного творчества – все это входит в арсенал средств защиты литературоведов от нежелательного вторжения психологии в их епархию.
   Однако еще в далеком 1907 году З. Фрейд развенчал эти предубеждения, указав на истинный путь писателя. «Мы слышим, – писал он в одной из блестящих своих работ, выполненных на литературном материале, – как нам говорят, что писатель должен избегать соприкосновения с психиатрией и оставить описание болезненных состояний психики врагам. На самом деле ни один настоящий писатель не обращал внимания на этот запрет. Ведь описание человеческой психики его самая важная вотчина; он всегда был предшественником науки, а также научной психологии ‹…› Таким образом, писатель не вправе избегать встречи с психиатром, психиатр – с писателем, а художественная трактовка психиатрической темы может быть очень точной без утраты красоты».[4] Десятилетием раньше известный русский психиатр и исследователь литературы В. Ф. Чиж высказал ту же самую мысль: патологические явления «играют значительную роль в жизни человечества и потому необходимо должны обращать на себя внимание великого художника, стремящегося нарисовать полную картину, изобразить жизнь во всех ее проявлениях».[5]
   А в 1970-е годы, когда увлечение Фрейдом в среде гуманитарной интеллигенции не было таким повальным, как два десятилетиями спустя, известный советский философ Мераб Мамардашвили в лекции студентам ВГИКа утверждал: «‹…› Фрейда упрекали в циническом стремлении унизить высшую духовную жизнь человека, а именно искусство. Это недоразумение, ничего этого у Фрейда нет, Фрейд не пытался искусство как таковое или литературу как таковую свести к выражению каких-то человеческих бездн».[6]
   Возвращаясь к теме замысла книги о Лермонтове, должен признаться, что ее окончательная концепция сформировалась не сразу. Сложность материала исследования открывала два пути работы, которые, разнясь изначально, в итоге сошлись. Биограф Лермонтова, приступающий к его жизнеописанию с позиций научной психологии, сразу встает перед проблемой его трагической гибели. Многочисленные свидетельства и неоспоримые факты сразу наталкивают такого исследователя на мысль о преднамеренности поведения поэта, приведшего его к ранней смерти. Обратимся к документам.
   Комендант Пятигорской крепости и окружной начальник подполковник В. И. Ильяшенко незадолго до ссоры Мартынова с Лермонтовым предупреждал последнего: «Посмотрите, сколько врагов вы себе нажили ‹…› И что ж? Только дурачитесь… Бросьте все это… ведь они убьют вас!..
   Лермонтов саркастически улыбнулся, отступил шаг назад и, подумав немного, с чувством проговорил:
Им жизнь нужна моя, – ну, что ж, пускай возьмут,
Не мне жалеть о ней!
В наследие они одно приобретут —
Клуб ядовитых змей».[7]

   Служащий пятигорской военной комендатуры плац-майор В. И. Чиляев так описывает реакцию Мартынова на шутки и колкости Лермонтова в его адрес: «Долго ли ты будешь издеваться надо мной, в особенности в присутствии дам?…» А вот материалы официального документа – Ответы на вопросы следственной комиссии секундантов Васильчикова и Глебова: «6-е. Поводом к этой дуэли были насмешки со стороны Лермонтова на счет Мартынова, который, как говорил мне, предупреждал несколько раз Лермонтова, но, не видя конца его насмешкам, объявил Лермонтову, что он заставит его молчать, на что Лермонтов отвечал ему, что вместо угроз, которых он не боится, требовал бы удовлетворения ‹…› (Глебов)».[8] Другой секундант, князь Васильчиков, так охарактеризовал эту версию дуэли: «Суть верна!»
   Всякого опытного психолога (и непредвзято мыслящего исследователя – непсихолога) подобные факты сразу наведут на мысль о самоубийстве, к которому сознательно шел поэт. А если к этому добавить многочисленные высказывания самого Лермонтова, поэтические и сделанные им в разговоре с близкими ему лицами, о его тягостном настроении перед последней поездкой на Кавказ, то такой вывод не покажется слишком смелым. Важно другое. Самоубийство – акт отчаяния или безнадежности. К нему обычно приводит тяжелое психическое состояние. И вот это последнее обстоятельство заставляло задумываться о психопатической природе поведения Лермонтова накануне дуэли. Мог ли психически здоровый человек проигнорировать все угрозы, предупреждения и предчувствия, которые буквально накатывались на него в последние недели и даже в последние дни перед роковым поединком? И было ли что-то роковое в самом факте дуэли? Логика рассуждения с неизбежностью подводила к мысли о невротическом характере Лермонтова, послужившем главной причиной его решительного шага, то есть самоубийства.
   Первоначально я склонялся именно к такому объяснению причины гибели Лермонтова. Однако изучение фактов его биографии, включая возможные наследственные влияния, переписки и художественного наследия с позиций глубинной психологии, заставило пересмотреть казавшуюся очевидной гипотезу. Мне вспомнилось одно сакраментальное замечание К. Г. Юнга: «Здоровому человеку могут быть присущи отклонения, которые должны представляться посредственности психическим заболеванием либо просто означать уровень развития, превосходящий его собственный уровень».[9]
   В поведении Лермонтова в кругу его знакомых, в светских сферах и, наконец, в «водяном обществе» Пятигорска, в его любовных увлечениях прослеживался ряд психологических закономерностей, которые выводили на другой путь в объяснении причин его гибели и дуэли в частности. Ни теория заговора, ни случайность, ни ошибка в оценке опасности поединка не укладывались в рамки гипотезы самоубийства и психопатического состояния поэта. Если даже и принять в качестве рабочей гипотезы версию о невротическом характере Лермонтова, то и сам характер и детерминирующие его факторы, вместе с преобладающими наклонностями и доминирующими отношениями к людям, должны рассматриваться в более широком психологическом контексте. Для этого необходимо было изучить структуру его семьи, наследственность, структуру его личности с ее доминантами, руководящую личностную идею, сложившуюся вследствие влияния этих структур и интенций. Исследования данного рода вывели на комплекс фундаментальных психологических проблем, в центре которого оказалась проблема психологического типа. От нее вели нити к душевным конфликтам поэта, его социальным установкам, «причудам» характера, вопросам пола, любви и эротики, жизни и смерти. Во всем этом помогла разобраться глубинная (аналитическая) психология. Здесь можно добавить: по контрасту с отечественной традицией в лермонтоведении.
   Согласно идущей еще из XIX века линией интерпретации причин гибели Лермонтова, поэт пал жертвой заговора. Здесь уместно перефразировать известный философский афоризм: чаще всего культурная тень писателя бывает важнее самого писателя, она является реальной исторической силой. Причем нередко заговоров выявлялось два – большой, на уровне великосветского Петербурга, и малый, в кругу «водяного общества» Пятигорска. Причина первого заговора заключалась в конфликте поэта с высшим дворянско-чиновничьим кругом столицы, который видел в Лермонтове, с момента написания стихотворения «На смерть поэта», своего заклятого врага (слова А. М. Хитрово, «разносительницы новостей» и наушницы Бенкендорфа: «А вы, верно, читали, граф, новые стихи на всех нас и в которых сливки дворянства отделаны на чем свет стоит?»[10]). Свет решил отомстить строптивому поэту и использовал с этой целью Мартынова в качестве орудия мести.
   Другая версия схожа с предыдущей и отличается от своей сестры лишь масштабом заговора. Часть «водяного общества» была оскорблена поведением опального поэта, который постоянно направлял против нее стрелы своего остроумия. И «заговорщики» решили наказать оскорбителя, стравив его с соперником по ухаживанию за дамами Мартыновым. Однако в этом заговоре не предусматривался кровавый исход. Его участники предполагали, что сам факт дуэли приведет к более суровому наказанию Лермонтова и его удалению из города. Но как ни заманчивы обе версии и ни укоренены в традиционной литературе о Лермонтове, в них много спорного и противоречивого.
   Первую версию питает «синдром» дуэли Пушкина и заговор против поэта, весьма убедительно изложенных В. В. Кожиновым в книге о Ф. И. Тютчеве. По аналогии с этим заговором строилась и гипотеза о кознях против Лермонтова. Пятигорский заговор выглядел бы более убедительно, если бы не одно хорошо известное обстоятельство. После ссоры Мартынова с Лермонтовым, закончившейся вызовом, полковник Мезенцев, генерал князь В. С. Голицын и доктор Рябов, медицинский консультант Лермонтова, то есть высокие чины и авторитетные в городе люди, посоветовавшись, решили немедленно удалить Лермонтова из Пятигорска, хотя бы в Железноводск, из опасения за его жизнь. Так что опасность вполне возможного «заговора» уравновешивалась заботой о поэте и мерами к его безопасности.
   И все-таки слабость теории заговора не в этих, сугубо внешних обстоятельствах. Искать причины никем не предвиденной и маловероятной по условиям Пятигорска того времени дуэли следует искать в личности Лермонтова, в особенностях его характера и душевных конфликтов. И проводником в такой работе может быть только метод психологического анализа. Заговор и случай – слишком мелкие обстоятельства и совершенно неудовлетворительные объяснения такого судьбоносного события. Ими умаляется личность Лермонтова, а происшедшее с ним низводится до заурядной мелодрамы в духе Коцебу.
   Пора с Мартынова снять ореол злодея, на роль которого он совершенно не подходит: велика честь. Его рукой на самом деле двигали силы, но не те, которые имеют в виде иные мемуаристы и последующие исследователи. Тем силам вряд ли бы удалось направить в цель меткий выстрел плохого стрелка Мартынова на расстоянии двадцати метров.
   Действительно, в гибели Лермонтова приняли участие мощные и влиятельные силы. Но искать их надо не вовне, а внутри самой личности поэта, в истории сложного и замысловатого развития его души. Эти силы действовали стихийно, бессознательно, они не управлялись волей Лермонтова, а напротив, подчиняли ее себе в важных жизненных ситуациях. Выявить эти силы, показать их динамику и воздействие на поступки поэта можно только с помощью метода психологического анализа. Здесь уместно привести слова величайшего знатока человеческой души К. Г. Юнга об этой неведомой нам, но неумолимой силе: «Вместо того чтобы ждать опасностей от диких зверей, обвалов и наводнений, человеку сегодня приходится опасаться стихийных сил своей психики. Психическое – это огромная сила, которая многократно превосходит все силы на свете».[11] Влиянию этой силы на судьбу Лермонтова и будет посвящена настоящая книга.
   Назвав психологический анализ главным инструментом в исследовании истории души Лермонтова, мы только подошли к постановке проблемы и выбору научного инструментария. Метод психологического анализа поистине безграничен. И это его свойство заключает в себе риск впасть в односторонность и субъективизм. Поэтому возникает необходимость его конкретизации. Последняя зависит от объекта исследования. И здесь возникает определенное затруднение. Биографию писателя вряд ли можно рассматривать вне его творчества, вне конкретных произведений. Сами эти произведения помогают разгадать многие загадки его душевной жизни. Но в своих творениях писатель тоже применяет психологический анализ при описании души своих героев. Этот метод чаще всего и становится объектом исследования литературоведов. А поскольку за Лермонтовым закрепилась слава основоположника русского психологического романа, уместно будет с самого начала развести эти два понятия – творческий метод писателя как один из возможных объектов исследования, вбирающий в себя и самоанализ с его многочисленными проекциями в его творениях, с одной стороны, и аналитику душевной жизни автора – с другой.
   Классиками психоанализа было разработано несколько методов изучения души человека. Одни психоаналитики предпочитали детерминистский подход (Фрейд и его школа). Суть его заключается в изучении истоков душевных конфликтов человека и их влияния на всю его последующую жизнь. Другие (А. Адлер) подходят к тем же проблемам с позиций телеологии, то есть ищут конфликты в главной жизненной цели индивида, в его руководящей личностной идее. Третьи (Юнг и его школа глубинной психологии) делают акцент на иррациональных факторах человеческой личности и в их анализе опираются на все богатство человеческой культуры: мифы, символы, религиозные верования, алхимию и астрологию. Но тот же Юнг рекомендовал при выборе метода руководствоваться спецификой материала, своеобразием судьбы той личности, которая подвергается психоанализу. Это наиболее перспективный подход и будет принят нами за основу в настоящем исследовании.
   Личность Лермонтова выделяется своей исключительной сложностью даже на фоне таких противоречивых и патологических фигур русской культуры, как Гоголь, Достоевский, Толстой, А. Иванов, Чайковский. И если в последних силы разрушения вполне созрели к моменту их ухода, завершив долгий изнурительный процесс страданий, то ранняя смерть Лермонтова с его не источенным болезнью организмом и душой, при всех случайных моментах, до сих пор содержит больше загадок, чем проясненных истин. Причину этого я нахожу в том, что как современники, так и несколько поколений исследователей подходили к разрешению этих загадок односторонне. Все они увлекались внешней стороной жизни поэта. Его душевная жизнь (не духовная!) оставалась не только неосмысленной, но даже неоткрытой. XIX век здесь трудно упрекнуть, потому что у него не было научных знаний о душе, открытых психоанализом в веке XX. А отношение своих современников (и наших не в меньшей степени) к психическому прекрасно раскрыл Юнг.
   Поэтому задача построения всеобъемлющей научной биографии Лермонтова немыслима без преодолении барьеров на пути изучения истории его души и интеграции этой истории в его «внешнюю», видимую биографию. Понимание данной проблемы в ее полном объеме – дело крайне сложное. Препятствием этому служит недостаточная подготовленность литературоведов в области научной психологии и названные выше предубеждения против психоанализа и его объекта. Но другого пути к постижению научной истины нет. Психоанализ давно является достоянием мировой культуры, и открещиваться от него было бы равносильно впадению в крайнюю форму аутизма. «Психоанализ – это не только метод лечения, но и научная теория человека ‹…› На переднем плане здесь стоят гуманистические ценности человечества ‹…› это направление оказало наибольшее влияние на людей искусства, философии, теологии». (54, XIII)
   В связи с этим возникает закономерный вопрос: в какой степени и в каких границах область литературного творчества, и в особенности такая ее специфическая часть, как биография писателя, может быть рассмотрена с помощью метода психологического анализа? Не возникает ли здесь опасность перешагнуть границы автономной сферы литературоведения и предоставит другой науке описывать на своем языке и в рамках своего специфического задания литературные явления? То есть встает вопрос о сохранении специфики литературоведения. На мой взгляд, этот вопрос сродни вопросу о сохранении невинности после замужества: взаимопроникновение наук в такой же мере необходимость, в какой и общеизвестный факт. И здесь опять стоит прислушаться к мнению классика: «Без особых доказательств очевидно, что психология – будучи наукой о душевных процессах может быть поставлена в связь с литературоведением. Ведь материнское лоно всех наук, как и любого произведения искусства, – душа. Поэтому наука о душе, казалось бы, должна быть в состоянии описать и объяснить в их соотнесенности два предмета: психологическую структуру произведения искусства, с одной стороны, и психологические предпосылки художественно продуктивного индивида – с другой».[12]
   Даже беглый взгляд на классические труды по психоанализу, в которых литературный и фольклорный материал является объектом исследования, вызывает смешанное чувство удивления и восхищения. Анализ сюжетных коллизий художественных произведений, того, что в науке о литературе принято называть темой, идей, проблематикой, системой образов, выполнен психоаналитиками на высочайшем профессиональном уровне. Анализу таких книг, как «Она» Р. Хаггарда и «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» Р. Л. Стивенсона, сделанного Юнгом, и «Градивы» В. Йенсена, выполненного Фрейдом, нет аналогов в соответствующей отрасли истории литературы. На этих исследованиях не только дóлжно учиться начинающим литературоведам. Не говоря уже об искусствоведческом анализе творений Леонардо да Винчи и «Моисея» Микеланджело Фрейдом, античных, восточных и библейских мифов Юнгом, Э. Нойманном и О. Ранком. Так что возможные упреки в нарушении границ науки выглядят несостоятельными.
   Что касается личности писателя, его биографии, то литературные гении издавна были объектом повышенного внимания психоаналитиков. Краткий обзор этого жанра будет дан во Введении к данной книге. Здесь лишь отметим, что наше исследование посвящено душевным процессам и конфликтам, их истокам и последствиям у Лермонтова. То есть в отличие от традиционного жизнеописания мы сосредоточимся на анализе Лермонтова как психологического типа с точки зрения данных аналитической психологии. Решение этой задачи повлечет за собой обращение к многочисленным источникам, по большей части известным литературоведам в лучшем случае по названиям. Поэтому задача настоящей книги отчасти и пропедевтическая. Она служит введением в разветвленную систему наук о душе. В книге читатель найдет много цитат из трудов по различным направлениям психоанализа. Это связано с высокой степенью изученности тех проблем, которые будут решаться на материале биографии Лермонтова. Я старался уберечь читателей от перегруженности моего труда таким материалом, хотя убежден в том, что обильное цитирование психоаналитической литературы – польза для литературоведческой науки.
   Несколько слов о литературно-биографических источниках. Все те, кто обращался к личности Лермонтова, знают о двух проблемах – скудности источников по отдельным периодам его жизни и противоречивости свидетельств о важнейших фактах его биографии. Изъян, обозначенный первой проблемой, наверное, невосполним, но его можно частично компенсировать косвенными источниками, в чем нам и должна помочь научная психология. Со второй проблемой справиться намного проще. В любых противоречивых, а порой и взаимоисключающих свидетельствах всегда есть нечто общее, хотя бы психологически. Как верно выразился А. И. Васильчиков, «суть верна».
   Иные биографы в изобилии используют материалы художественного творчества писателя для объяснения фактов его биографии. Но чаще всего этот материал относится к духовной жизни писателя, зарождению и эволюции его идей, эстетических, философских и иных взглядов и позиций. Нас он будет интересовать менее всего. К художественным произведениям Лермонтова мы обращаемся в этой книге в тех случаях, когда они согласуются и соотносятся с фактами его душевной жизни, когда они обращены к детству, родителям, возлюбленным поэта; когда его поэтическое творчество служит выражением бессознательного, а художественные символы раскрывают смысл его поступков или душевных конфликтов.
   Суммируя все сказанное, читатель может заподозрить автора в том, что он претендует на создание нового жанра – параллельной биографии писателя, которая посвящена исключительно жизни его души. Это так и не так. Душевную жизнь человека в ее трактовке психоанализом принято было рассматривать как нечто непонятное и недоступное, темное и чуждое сознанию, короче – ночное, а порой и постороннее главной, дневной его жизни. Но от этого факта нельзя уйти, его невозможно игнорировать без ущерба для научной истины. Биография великого человека не будет полной, если в ней, наряду с событиями внешней жизни, этот человек не предстанет в «сумерках» своего бессознательного бытия. Это особенно важно для великого человека с трагической судьбой.
   Какую же цель должно преследовать такое изучение души Лермонтова? Прежде всего оно призвано выявить те внутренние конфликты, которые привели его к дуэли и гибели. Для этого необходимо будет исследовать их истоки, начиная с конституционных и приобретенных свойств личности, динамики тех душевных сил, которые сформировали его психические комплексы. Ядром и источником всех этих свойств и процессов является та устойчивая психическая структура, которая носит название психологического типа. Решение этой сверхзадачи возможно при помощи метода психоанализа в широком его понимании, то есть включая теории и методы всех психологов – последователей Фрейда, Адлера и Юнга.[13] «Но что оправдывает потребность получить сведения об обстоятельствах жизни человека, чьи труды приобрели для нас такое значение? ‹…› Это желание приблизить к нам такую личность как человека ‹…› это потребность обрести эмоциональную связь с такими людьми, поставить их в один ряд с отцами, учителями, примерами для подражания ‹…›
   Биограф хочет не принизить, а приблизить героя. Но это значит сократить дистанцию, т. е. действовать все же в направлении принижения. А если мы больше узнаем о жизни великой личности, то неизбежно услышим о случаях, когда эта личность поступила не лучше, чем мы, и по человечески действительно приблизилась к нам ‹…›
   Психоанализ может привести некоторые объяснения, которые невозможно получить другими путями, и выявить новые взаимосвязи в переплетениях, нити от которых тянутся к влечениям, переживаниям и работам художника. Поэтому одной из важнейших функций нашего мышления является психическое овладение материалом внешнего мира ‹…› надо быть благодарным психоанализу, который, будучи применимым к великому человеку, содействует пониманию его великих достижений».[14]
   Москва, март 2014 г.

Введение

   Психоаналитический подход к литературному произведению – опыт классиков: З. Фрейд, К. Г. Юнг, А. Адлер. Исследования гениальности их последователями. Российский психоанализ и литературоведение: В. Ф. Чиж, И. Д. Ермаков, эвропатология Г. В. Сегалина. Традиционализм в психологических аспектах литературоведения: Б. А. Грифцов. Психологические коннотации в лермонтоведии (выборочный обзор). История проблемы и современный взгляд на М. Ю. Лермонтова с позиций психоанализа (экскурсы)
   Литературоведение в союзе с психологией прошло путь длиной приблизительно в 130 лет. Обозреть его весь – дело целой монографии. Наша задача менее амбициозна. Мы ограничимся обзором отдельных направлений и тех наиболее значимых работ, которые имеют прямое отношение к нашему исследованию. В этот круг с логической неизбежностью попадают труды классиков психоанализа, российских психологов и психологически ориентированных ученых и, наконец, те труды лермонтоведов, в которых предприняты попытки решить проблемы творчества поэта в рамках научной психологии.
   Несмотря на изрядную долю критицизма в отношении к психоанализу и скептицизма к постановке его задач в области литературы со стороны традиционного литературоведения, психоанализ стремительно ворвался в литературу, завладев ее главным достоянием – поэзией, прозой, драмой. Более того, этот незваный гость решительно переориентировал некоторые его теоретические области, добившись за короткий срок сенсационных результатов даже в такой узкопрофессиональной сфере. Последние были настолько внушительны, что позиция страуса, зарывшего голову в песок, которую последовательно принимало литературоведение в отношении психоанализа, стала самым большим курьезом гуманитарной науки XX столетия.
   Если рассматривать весь массив психоаналитической литературы, в которой художественные произведения и личность писателя являются объектом анализа, то в ней можно выделить три группы. К первой относятся работы, в которых литературный материал служит дополнительным источником для решения той или иной психологической (психоаналитической) задачи. Иной раз художественная литература выступает даже в качестве ultima ratio. Такую роль играют повести Г. Р. Хаггарда «Она» и Р. Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда», «Прометей и Эпиметей» К. Шпиттелера и «Фауст» И. В. Гете в известных работах К. Г. Юнга. Вторую группу составляют исследования, специально посвященные литературным произведениям или (примыкающие к ней) определяющие место и роль психологии в их анализе, как статьи З. Фрейда о В. Йенсене, К. Г. Юнга об «Уллисе» Д. Джойса и его же о Ф. Шиллере в «Психологических типах». Наконец, третью группу представляют исследования, посвященные личности писателя, истории его душевной жизни.
   Общим для всех психоаналитиков в их трудах, основанных на литературном материале, является дистанцирование от эстетической специфики художественной литературы как вида искусства (эта позиция свойственна всем психоаналитикам и в отношении к живописи и скульптуре). Классики психоанализа никогда не вторгались в заповедную зону литературоведов, будучи убеждены в том, что область эстетического не подвластна психологии. Такая позиция должна ослабить недоверие литературоведов к проникновению в их епархию психоаналитических методов. Что же полезного для понимания сущности литературно-художественного произведения и творческой личности писателя может дать психоанализ при таком условии?
   Пионером в этой области, как и следовало ожидать, был Зигмунд Фрейд. Психоанализ литературы (и шире – искусства) составил отдельный том в его научном наследии. На работы Фрейда этого жанра наложила отпечаток его доминирующая психоаналитическая идея пансексуальности. Однако в большинстве самостоятельных искусствоведческих исследований она не шокирует чувства в качестве idée fixe, а встроена в вполне классическую схему литературного анализа. Эту установку ученый сформулировал в качестве одного из правил своего метода: «Наши познания или гипотезы по данному поводу (имеются в виду типы характеров. – О. Е.) я буду излагать, по известным причинам, не на случаях врачебного наблюдения, а с помощью образов, созданных великими художниками, располагавшими изобильными знаниями человеческой души».[15]
   Так обстоит дело в статье «Бред и сны в „Градиве“ В. Йенсена». Статья представляет собой блестящий образец литературоведческого анализа с использованием психоаналитического метода. Автор раскрывает психический смысл сновидения героя повести, составляющий ее идейный центр. Анализ повести приводит Фрейда к мысли о том, что, в отличие от психоаналитика, художник движется другим путем. Он «направляет свое внимание на бессознательное в собственной душе, прислушиваясь к возможностям его развития, и выражает их (анормальные психические процессы. – О. Е.) в художественной форме».[16]
   Но главным достижением Фрейда с точки зрения нашей темы стал анализ личности писателя в знаменитой работе «Достоевский и отцеубийство». Этот небольшой очерк до сих пор вызывает отторжение психоанализа как метода у большинства отечественных достоевсковедов, и не только у них. Все они считают, что психопатология не в состоянии объяснить сущность идейно-художественного своеобразия произведений писателя. Однако для Фрейда и психоаналитически ориентированных литературоведов эта взаимосвязь очевидна. «Почти все своеобразные черты его поэтики, – писал Фрейд в письме к Стефану Цвейгу от 19 октября 1920 годы, то есть за восемь лет до публикации очерка, – объяснимы его психическими предрасположенностями ‹…›»[17]
   Великая заслуга Фрейда в этом очерке состоит в том, что он начертал пути психологического анализа личности писателя, раскрыл психические механизмы, формировавшие его творческие установки, и исследовал отражение в его творчестве его душевных конфликтов. Этическое неприятие вызвало (и вызывает до сих пор) то обстоятельство, что объектом анализа стала личность с очевидной патологией. Но Фрейд не уставал повторять, что «психоаналитическое исследование решилось приблизиться к творениям художников еще и с другими намерениями. Оно не искало в них подтверждения своих открытий, сделанных на ‹…› невротических людях, а желало знать, из каких впечатлений и воспоминаний художник формировал свое произведение и каким образом, с помощью каких процессов этот материал превратился в поэтическое творение».[18]
   Вторым психоаналитиком, проложившим новый путь науке о литературе, был Альфред Адлер (1870–1937). Они не писал специальных работ на литературном материале, как его учитель или собрат по профессии К. Г. Юнг. Кроме небольшого эссе «Достоевский», у Адлера нет трудов о гениальных людях. Тем не менее его вклад в разработку психоаналитических методов в литературоведении огромен. Адлеру принадлежит плодотворнейшая идея о роли целевой установки в психологической ориентации личности. Такую установку он назвал руководящей личностной идеей и оценивал ее в качестве решающего фактора в формировании психических механизмов. Центральное понятие аналитической психологии Адлера не следует отождествлять с воззрением, убеждением или главной мыслью. Руководящая личностная идея – это именно жизненная установка, не всегда отчетливо формулированная. Ее питает и направляет психическая энергия. Она концентрирует сознание и бессознательное личности на определенном направлении, по которому устремлены все жизненные силы этой личности: интеллект, воля, интуиция, чувства, миропонимание и т. п. «‹…› Правильно понятые отдельные акты в своей взаимосвязи должны отобразить единый жизненный план и его конечную цель ‹…› независимо от предрасположенности, среды и событий, все психические силы целиком находятся во власти соответствующей идеи, и все акты выражения, чувства, мысли, желания, действия, сновидения и психопатологические феномены пронизаны единым жизненным планом. Из этой самодовлеющей целенаправленности проистекает целостность личности; так в психическом органе проявляется телеология ‹…›»[19]
   Эта адлеровская идея открывает широкий простор для истолкования душевной жизни и судеб как самих писателей, так и многих персонажей художественных произведений. С ее помощью можно расширить круг проблем, изучаемых искусствознанием и литературоведением. «Изучение природы человека, – писал в этой связи Адлер, – можно считать искусством, в распоряжении которого имеется множество инструментов, – искусством, тесно связанным с другими искусствами и важным для них всех. Особое значение оно имеет для литературы и поэзии».[20]
   Как и Фрейда, Адлера привлекла гениальная личность Достоевского. Но, в отличие от своего учителя и антагониста, Адлер изучил ее не «по соотношению сил между устремлениями влечений и противоборствующим им торможениям»[21], а с точки зрения «его попытки подчинить жизнь одной-единственной формуле». Фрейд исследовал главным образом патологические черты личности Достоевского. Поэтому его анализ с моральной точки зрения выглядит неутешительным, а с эстетической – шокирующим. Адлер сумел разглядеть сквозь призму патологии положительное начало в личности и творчестве писателя. Его выводы позволяют смотреть на личность Достоевского с нравственным оптимизмом.
   Болезнь Достоевского как конституциональное свойство его психики сформировала его руководящую личностную идею – стремление к власти. «Границы опьянения властью он нашел в любви к ближнему».[22] Оно превратилось у него в защитный механизм – смирение и покорность. Но последние «всегда являются протестом, поскольку указывают на дистанцию, которую необходимо преодолеть».[23] Доктринальная идея Достоевского о смирении переносится Адлером из этического плана в план психологический. Она порождает концепцию, согласно которой «деяние бесполезно, пагубно или преступно; благо же только в смирении, если последнее обеспечивает тайное наслаждение от превосходства над остальными».[24]
   Адлер дает высочайшую оценку Достоевскому-психологу даже в свете открытий научной психологии XX столетия. «‹…› Его зоркий глаз психолога проник глубже, чем та психология, которая формируется на основе абстрактных рассуждений». Адлеру Достоевский близок тем, что «его представления и рассуждения о сновидении остаются непревзойденными и поныне, а его идея о том, что никто не способен мыслить и совершать поступки, не имея цели, не имея перед глазами финала, совпадают с самыми современными достижениями индивидуальной психологии».[25]
   И еще одно важное наблюдение сделал Адлер при изучении творчества Достоевского. Оно касается проблемы границ, или порога, у которого происходят события романов писателя. М. М. Бахтин рассмотрел эту проблему с позиций философии поступка. Адлер, предвосхищая Бахтина в рамках психоаналитического подхода, показал, что «у Достоевского вряд ли можно найти какой-нибудь другой образ, который повторялся бы столь же часто, как образ границ или стены».[26] Это «чувство границы» постоянно испытывал и сам Достоевский. Он вынес его из детства. О личности Достоевского мы можем получить приблизительное представление по тому, «в какой момент действительности он останавливается», подавляя душевный порыв у границы, переступать которую было недопустимо.[27]
   С К. Г. Юнгом психоанализ литературы вступает в качественно новый этап своего развития. Юнг расширил «источниковедческую» базу классического психоанализа за счет таких пластов культуры, как мифология, астрология, алхимия, восточная философия, религия и магия. Наряду с ними литература стала опорной базой для ряда его фундаментальных исследований эпохального значения. Юнг буквально произвел переворот в понимании соотношения психологии с гуманитарными науками. С точки зрения науки о литературе заслуга Юнга состояла в том, что он переосмыслил исконные представления о субъективном и объективном в творческом процессе писателя. «Применяя истолкование на субъективном уровне, – писал ученый, – мы получаем доступ к широкой психологической интерпретации не только сновидений, но и литературных произведений, в которых отдельные действующие лица являются представителями относительно автономных функциональных комплексов автора».[28]
   В работах Юнга произведения литературы и фольклора используются в концептуальных построениях и в разработках частных проблем в масштабах, не сопоставимых с трудами других психоаналитиков. Так, его главный труд «Психологические типы» написан в значительной степени на материале литературы. Юнгу принадлежит и несколько специальных работ о литературных произведениях и литературном творчестве. Среди них уникальное по своей интерпретации текста эссе «„Уллис“. Монолог». Но главным его трудом в этой области является статья «Психология и поэтическое творчество», в которой он решает кардинальные проблемы методологии психоанализа применительно к литературоведению.
   Концепция Юнга основана на двух фундаментальных идеях.
   1. Произведение художественной литературы является психологическим переживанием, поэтому оно на равных правах с литературоведением может быть объектом анализа психологии. Но литературоведение и психология различаются подходами к интерпретации литературного материала. Психология выводит свой предмет из каузальных предпосылок поэтического произведения к личности художника, в то время как наука о литературе рассматривает психологическое непосредственно в самом произведении и в творческой индивидуальности его создателя. Различия между психологией и литературоведением имеют место и в ценностном подходе к произведению. Психология чаще всего извлекает для себя материал из произведений, в которых «повествование строится на невысказанном психологическом основании», где нет того, что в литературоведении обычно подразумевается под «психологией». В психологическом романе, с которым имеет дело литературовед, автор дает специальные психологические разъяснения действий и мыслей своих героев, которые затемняют «душевную основу». Первую группу произведений Юнг относит к визионерскому типу творчества, вторую – к психологическому. «Психологический тип имеет в качестве своего материала такое содержание, которое движется в пределах досягаемого человеческого сознания ‹…›» Это так сказать «психология переднего плана». В визионерском типе произведений «материал, подвергающийся художественной обработке, не имеет в себе ничего, что было бы привычным ‹…› он выходит за пределы человеческого восприятия и ‹…› предъявляет художественному творчеству иные требования ‹…›»[29]
   2. Применительно к литературному материалу перед психологией стоят две задачи, соответствующие двум предметам анализа – «психологической структуре произведения» и психологии художника слова. «В первом случае дело идет о „предумышленно“ оформленном продукте сложной душевной деятельности, во втором – о самом душевном аппарате ‹…› Хотя эти два объекта находятся в интимнейшем сцеплении и неразложимом взаимодействии, все же один из них не в состоянии объяснить другой».[30] Поэтому Юнг разделяет психологический анализ литературы на две самостоятельных области – изучение произведения поэтического искусства и анализ личности автора. Ценность художественного произведения тем выше, чем меньше в нем личного, авторского, ибо произведение искусства «говорит от имени духа человечества, сердца человечества и обращается к ним».
   Юнг выделяет в писателе два начала с точки зрения психологии – человеческое и творческое. Оба эти начала находятся в нем в состоянии борьбы. Задача психоанализа – изучить личность художника в ее целостности. Личность художника лучше всего объяснять из его творчества, а не из тех конфликтов, которые он переживает как простой смертный. Как творческая личность писатель расходует больше психической энергии, что приводит к потерям на другом полюсе его личности. Но эта потеря несущественная для его искусства. Поэтому биография писателя, хотя и интересна, но в отношении к его творчеству несущественна.
   Та невысокая оценка биографии писателя, которая принадлежит Юнгу, не нашла, однако, своих последователей в кругу психоаналитиков. Напротив, именно в это время зарождается направление в психоанализе, представители которого последовательно разрабатывают биографии гениев, преимущественно литературных и художественных. Неоценимая заслуга и приоритет в этом принадлежит Эрнсту Кречмеру (1888–1964). Он разработал методику анализа личности великих людей, среди которых особо выделял писателей. «Известное предпочтение, отдаваемое поэтам и вообще литературно продуктивным людям, – писал исследователь, – объясняется не их духовным превосходством над другими группами творцов, а очевидным специфическим богатством сохраняющихся во времени оригинальных психологических документов, дающих нам в руки прямые и косвенные самоизображения поэта, у которого манера письма намного более субъективно связана с личностью автора, чем у ученого, и намного легче трактуема, чем выразительные средства художника или музыканта».[31]
   Психоанализ возник из практики лечения душевных патологий. И Кречмер рассматривал гениальных людей как носителей психопатического компонента. Из этой научной установки вырастает и специфическая методика анализа личности гения. Ее надо рассматривать целостно, как советовал Юнг, но в то же время в двояком аспекте «‹…› Чтобы правильно понять всю трагичность жизненного пути многих гениальных людей, нужно рассматривать обе стороны этой медали. На одной стороне – окружение, нормальный человек с его здоровой филистерской натурой, противящийся всякому беспокойству, и наивной завистью к ослепляющему его блеску необычайного, на другой стороне – гений, несколько психопатичный и исключительный человек со сверхчувственными нервами, с дурными аффективными реакциями, с малой способностью к приспособлению, с капризами и перепадами настроения, который ‹…› часто выказывает себя довольно раздражительным, обидчивым, бесцеремонным и надменным ‹…› затрудняет жизнь и истощает терпение тех, кто его искренне любит, поддерживает и хочет ему помочь».[32]
   В отличие от Ч. Ломброзо, Кречмер не склонен видеть в каждом гении непременно психопата. Согласно его концепции и результатам исследований большого числа гениальных людей, психопатический компонент часто встраивается в здоровую целостную личность и служит своеобразным балансиром душевной жизни. Более того, «психопатический уклон почти исключительно помогает гению, сенсибилизируя личность до сверхутонченности, стимулируя, создавая контрасты, углубляя сознание, делая личность сложнее и богаче».[33]
   Другая заслуга Кречмера заключается в классификации соматических конституций гениальных личностей и установлении их взаимосвязи с типами темпераментов. Кречмер описал периодику душевной жизни ряда писателей и ввел в научный оборот применительно к ним такое понятие, как циркулярное состояние. При его помощи стало проще объяснять периодические колебания творческих подъемов и душевных спадов в жизни и творчестве художников. Кречмер также обстоятельно обосновал роль наследственности в формировании высокоодаренных людей, которая (наследственность) является более важным условием их развития, чем внешний фактор влияния окружающей среды.
   Параллельно типологическому исследованию Кречмера Карл Ясперс (1883–1969) проделал тематически близкую работу по изучению методом психоанализа двух гениальных личностей – Ю. А. Стриндберга и В. Ван Гога. Хотя его книга «Стриндберг и Ван Гог» посвящена психопатологии, Ясперс адресовал ее более широкому кругу читателей, чем специалистам, а именно: «исследователю человеческой психики как таковому».[34] В этот круг, естественно, попадали и литературоведы, занимающиеся писательской биографией.
   Несмотря на приверженность Ясперса к философии экзистенциализма, его труд ни по содержанию, ни по стилю не принадлежит к экзистенциальному психоанализу, в отличие, например, от книги о Флобере его философского единомышленника Ж. П. Сартра. Интересен и подбор материала, на котором строит свое исследование немецкий психолог. Он делает акцент на автобиографических сочинениях Стриндберга. Рассмотренные в хронологическом порядке, они дают отчетливое представление, в интерпретации Ясперса, об исходных чертах личности шведского писателя, основных стадиях его болезни, перспективе ее развития и душевном угасании автора «Истории одной души».
   Хотя Ясперс сосредоточен исключительно на душевной патологии героев своего исследования, они выступают в ней не как пациенты. Поэтому книга имеет большое практическое значение для всех занимающихся психоанализом литературы и, в частности, для биографов писателей. Она показательна с точки зрения метода: как отбирать и осмысливать материал, как использовать специфическую терминологию в ее применении к описанию душевной жизни художника, как вообще подходить к жизнеописанию писателя, страдающего патологией.
   Эта последняя проблема стала центральной в монографии Жана-Поля Сартра (1905–1980) «Идиот в семье», посвященной личности Гюстава Флобера. Исследование Сартра – уникальное явление в мировом литературоведении. Его объем уже говорит о многом: в перечете на листаж обычного издания это четыре больших тома (на русский язык переведено приблизительно 40 % текста). Это философская антропология и одновременно – психоаналитическая биография писателя. В данном случае это экзистенциальный психоанализ. Метод диктовала сама биография писателя, очень бедная внешними событиями. Личность Флобера рассматривается Сартром как «универсальная единичность» эпохи, как созданная эпохой и одновременно воспроизводящая в себе универсальные признаки эпохи.
   В книге Сартра детально описывается структура семьи Флобера как единство группы во главе с pater familias, ее культурная детерминированность; дается интерпретация внутреннего опыта будущего писателя в атмосфере отчуждения, приведшей к формированию невроза. Все это Флобер объективировал в своих книгах, и Сартр раскрывает эти объективации, но не через движение вперед, а в обратной последовательности, отыскивая в фактах будущей жизни объяснение предшествующих событий. «Во всяком исследовании, – резюмирует философ свой метод, – касающемся интериоризации, внутреннего мира, один из методических принципов заключается в том, чтобы начинать рассмотрение на крайней стадии изучаемого опыта, то есть когда он представляется самому субъекту во всей полноте своего развития – что бы ни случилось с ним впоследствии – то есть как тотализация, которая, без того чтобы ее можно было бы назвать законченной, не сможет уже быть продолженной».[35] Метод Сартра напрямую связан с практикой психоаналитической терапии и является ее философским выражением. Он напоминает работу психоаналитика с пациентом, который рассказывает о своих настоящих душевных проблемах, а тот старается истолковать их с позиций его прошлого душевного опыта.
   Прежде чем сделать абрис русской психоаналитической традиции в литературоведении, необходимо остановиться на тех немногих авторах, труды которых непосредственно предшествовали возникновению этой традиции. Интерес к психологии писателя и анализу литературно-художественного произведения с позиций психологии зародился в русской науке в конце XIX столетия. Как и в истории с более поздним психоанализом, первоначально исследователи обратились к патологическим состояниям и личностям. Последних в русской литературе XIX века было немало. Первой крупной фигурой в этом ряду был К. Н. Батюшков. Его этиологией занялся в конце века безвестный энтузиаст Н. Н. Новиков, чья книга «К. Н. Батюшков под гнетом душевной болезни» так и не увидела света в течение более чем ста лет. Сегодня она интересна как первая робкая попытка приоткрыть завесу над болезненными душевными процессами поэта, которые привели его к безвременной душевной гибели и которые частично отразились в его творчестве. Книга Новикова интересна не только с точки зрения истории развития психологических подходов к литературе, но и тем, что человек, далекий от всякой науки, сумел сделать немало верных наблюдений и прийти к ряду важных выводов методологического характера.
   В отличие от многих отечественных литературоведов, питавших (и питающих) органическую неприязнь к психоанализу в широком понимании этого термина Новиков (в конце XIX века!) сумел по достоинству оценить значимость этого метода в объяснении литературных явлений и особенно личности писателя. «Все существующее в поднебесной может и должно быть предметом литературного изучения, – писал он в своей книге о больном Батюшкове. – ‹…› злосчастное состояние душевнобольных людей должно быть внимательно изучаемо. Если видное место заслужил Батюшков в русской военной, литературной и общественной истории, то в ней же должно быть место и очеркам его жизни под бременем сгубившей его душевной болезни».[36]
   Человек глубоко религиозный и весьма далекий от естественнонаучных увлечений своего времени, Новиков глубоко уразумел сущность научного подхода к проникновению в душевный мир писателя. Он считал нецелесообразным разделять две стороны его личности – творческую и человеческую и предлагал рассматривать их в единстве в процессе изучения его души. «Человеческая сущность его ‹Батюшкова› определилась ‹…› двумя силами: поэтически-творческого и болезнетворного».[37] В основании своей концепции Новиков выдвигает два требования, научно обоснованные в следующую эпоху психологией: искать истоки последующих душевных конфликтов Батюшкова в его наследственности и в его детстве. Истоки базального конфликта у Батюшкова восходят к семейной драме, которую ребенком он пережил в доме родителей. Эта мысль Новикова интересна с точки зрения темы нашего исследования. Он сопоставляет детские впечатления о семейной драме Лермонтова и Батюшкова: «‹…› в творческих замыслах своих Лермонтов ясно выразил свое убеждение, что семена и корни его неизбежной безвременной гибели таились в пережитом им сиротстве во младенчестве. Не та ли участь роила в тревожной и трепетной душе Батюшкова безысходные мрачные „предвещания“, истощившие его, как нескончаемая боль незаживающей мучительной язвы?»[38]
   Своеобразие исследования Новикова заключается в том, что оно построено на изучении двух источников: художественного и эпистолярного наследия поэта, с одной стороны, и журнала клинических наблюдений лечащего врача Батюшкова – с другой. Такие удачные сочетания редко встречаются в литературоведческой, да, пожалуй, и психологической практике. Для непсихолога и неврача Новикова самопризнания Батюшкова в его письмах и поэтических творениях служат не менее авторитетным источником изучения душевной жизни, чем скрупулезные записи психиатра. Делая первоначальные выводы из своих наблюдений, Новиков как бы обращается к последующим поколениям литературоведов с призывом направить свои усилия именно в этом направлении. «То с досадою и ропотом, то с негодованием и гневом, то с чувством глубокой скорби высказывал он иной раз довольно прозрачные намеки на скрывавшиеся в его душе причины неудержимых волнений ‹…› повторявшиеся ряды таких ‹…› признаний в более или менее очевидных странностях не могли быть плодом одной ‹…› фантазии ‹…› Они были неясным откликом души на ‹…› из ее же глубины исходившие тревожные запросы ‹…› Они были неполным удовлетворением непроизвольных и не поднимавшихся до полного роста ‹…› глубоких и сильных душевных ее требований. Чем непроизвольнее вырывались они из души, тем больше значения могут ‹…› иметь ‹…› как явления, выясняющие сущность и свойства первичных заложений и задатков в душе Батюшкова.
   Теперь ‹…› на историю русской литературы падает обязанность ‹…› искать во всех, вышедших из-под его пера, более или иене видимых следов, первичных причин, последовательно создававших здоровые и больные силы его души и духа».[39]
   История до-психоаналитического этапа литературоведения немыслима без трудов Виктора Федоровича Чижа (1855–1922). Он придал этому направлению науки о литературе подлинно научный характер. Труды Чижа-литературоведа отличаются высокой эрудицией, широкой постановкой задач и до сих пор в известной мере сохраняют научную ценность. Все исследования психолога в данной области делятся на три группы. К первой относятся работы о личности писателя. Это своего рода психологическая биография (патография) Н. В. Гоголя («Болезнь Н. В. Гоголя»). Вторую группу составляют исследования произведений русских классиков: «И. С. Тургенев как психопатолог», «Ф. М. Достоевский как психопатолог и криминолог». Наконец, к третьей группе относятся работы, в которых рассматривается соотношение художественной гениальности, психопатологии и душевного здоровья («А. С. Пушкин как идеал душевного здоровья»).
   Несмотря на несовершенную методику (по меркам психоанализа), примененную Чижом к литературному материалу, ему удалось обстоятельно проанализировать биографический и литературный материал и нарисовать яркий и интересный психологический портрет Гоголя, раскрыть глубинный пласт поздних повестей Тургенева, систематизировать типы душевных болезней героев Достоевского. При этом Чиж руководствовался простым правилом: «‹…› для такого труда недостаточно знания учебников психиатрии, а необходимо ‹…› глубокое знание психологии и, наконец, вдумчивое отношение к предмету».[40] Свои исследования русской литературы
   Чиж адресовал не психиатрам и не психологам, а литературоведам. Этот факт знаменателен в свете последующего скептического отношения последних к психоанализу в его литературном преломлении. Он никогда не злоупотребляет медицинской терминологией, а при описании патологических явлений избегает аналогий с клиническими ситуациями.
   Чиж проложил путь литературоведению к анализу тех сторон личности писателя, которые оказывали существенное влияние на его творчество, но в силу моральных запретов, господствовавших в обществе и гуманитарных науках, оставались в тени, подробно не разрабатывались. Он развеял миф о том, что психопатология писателя не оказывает влияния на содержание его произведений и что его гений может развиваться параллельно душевной болезни. «Именно художественная деятельность Гоголя не вполне понятна, потому что его патологическое состояние весьма резко отразилось на его художественной деятельности ‹…› Психиатрическое изучение жизни и произведений Гоголя потому именно так важно, что объясняет многое и в поведении, и в деятельности автора „Мертвых душ“.[41] Это положение своей научной концепции ученый иллюстрирует на примере религиозности Гоголя. Изучив его произведения, переписку и воспоминания современников, относящиеся к религии, Чиж приходит к выводу: „‹…› Гоголь не был истинно религиозным человеком, и потому тяжкие физические страдания сделали его набожным“».[42]
   Чиж убедительно продемонстрировал значимость психологии для литературоведения в той ее составляющей, которая вносит ясность в характер душевного заболевания писателя и оказывает влияния на всю духовную жизнь его личности. Применительно к Гоголю он показал «громадное влияние органического процесса на чисто духовную жизнь у нашего великого сатирика».[43] А саму болезнь Гоголя он классифицировал как «меланхолию параноидального характера».[44] Одновременно Чиж показал взаимозависимость душевного здоровья писателя и непротиворечивость его мировоззрения, совершенства его нравственных идеалов. «Больной гений, например, Достоевский ‹…› не может выработать такого всестороннего и глубокого миросозерцания, как Пушкин. Большие пробелы и крайне парадоксальные идеи – неизбежные последствия патологической организации ‹…› совершенство умственной деятельности еще не доказывает психического здоровья. Психопаты всегда отличаются нравственными дефектами ‹…›»[45]
   Естественно, что Чиж не мог избежать ошибок по той причине, что в пору создания своих литературоведческих идей и трудов не был знаком с нарождающимся психоанализом. Иной раз в его интересный и даже захватывающий анализ этиологии Гоголя закрадываются трудно объяснимые, противоречащие ходу исследования мысли: «Но великие люди ‹…› страдали своеобразными душевными заболеваниями, весьма отличными от тех, какими заболевают обыкновенные люди ‹…› Гоголь был человек необыкновенный, наделенный – увы! – непонятной нам организацией ‹…›»[46]
   Первым крупным русским психоаналитиком, чьи труды по литературоведению оставили глубокий след в науке, был Иван Дмитриевич Ермаков (1874–1942). О его устойчивом интересе к литературе свидетельствует то, что в середине 1920-х годов он основал в Москве Психоаналитическое общество исследователей художественного творчества. Так же как и Чиж, Ермаков большое внимание уделял личности писателя. Однако личность он предпочитал рассматривать не автономно, биографически, а в контексте всего духовного наследия автора. В этой связи ученый выдвигает перед исследователями литературы требования концептуального характера: «Задача анализа произведений не только в том, чтобы редуцировать их до примитивных бессознательных процессов ‹…› но прежде всего в том, чтобы указать на ‹…› органичность произведения и выявить его целостность как одну из наиболее важных сторон художественного построения».[47] Как и Чиж, Ермаков долго занимался Гоголем. Но если у Чижа акценты сделаны на патологии личности Гоголя, то Ермаков рассматривает Гоголя целостно, в соответствии со своей концепцией психоанализа, то есть фрейдизма. Согласно последнему, Ермаков выискивает истоки всех «странностей» писателя, не получивших научного истолкования черт его характера. «Нам необходимо ‹…› наметить психоаналитические зависимости в характере и творчестве Гоголя», – так определяет ученый задачу исследования. «Поскольку типы, изображенные Гоголем, являются его отражением»[48], его черты характера, привычки, странности в поведении связываются Ермаковым в органическое целое с характерными особенностями его героев и мотивами его произведений: любовь к вещам, к собирательству, франтовство, жалобы на несуществующие болезни, копрологический материал в его переписке и сочинениях и т. п.
   Применяя свой метод целостного психологического анализа к творчеству разных писателей, Ермаков создает универсальную схему, которая отражает творческие проекции психики каждого из них.
   «Если Пушкин в своих маленьких драмах и в „Домике в Коломне“ рассекает единое, целый план своей психики на две половины, которые можно трактовать как правое и левое, т е. деля их по вертикали (например, „Домик в Коломне“ и „Пророк“); если Гоголь, динамически строя борьбу двух противоборствующих сторон, в которых находят выявление его внутренние конфликты, как моралист делит их по горизонтали, т. е. на верхний и нижний – высокий и низкий ‹…› то у Достоевского, психолога по преимуществу, мы встречаем новый тип разделения ‹…› Заставляет его ‹героя› бороться со своим двойником, т. е. как бы зеркальным повторением, но в то же время во всем, что касается поведения, прямо противоположным, полярным ему ‹…›»[49]
   Поворот литературоведения в 1920-е годы в сторону психоанализа не только развел на противоположные позиции его сторонников и противников. В литературоведческой среде имела место и оригинальная позиция, которая возвышалась над спорами двух лагерей. Ее занял Борис Александрович Грифцов (1885–1950), автор книги «Психология писателя». Грифцов был знаком с основополагающими трудами по психоанализу и признавал его право на существование применительно к литературе. «‹…› Психоанализ ‹…› – метод ‹…› просто психологический, его ведению подлежат, пожалуй, и все люди и уж во всяком случае все писатели».[50]
   Однако Грифцов отметил, что сторонники психоанализа в литературоведении до крайности сузили понимание и применение этого метода к литературному материалу. В их исследованиях то плодотворное, что мог дать психоанализ, превратилось в примитивный шаблон, под который подгонялись сложные процессы литературного творчества. «Если бы психоаналитика, – писал ученый в статье „Метод Фрейда и Достоевский“, – остановилась на этих общих положениях (цель, которую ставит поэт, сводится к изображению его собственных бессознательных конфликтов; творчество есть всегда изживание тайных конфликтов и т. п. – О. Е.), прибавив, может быть, к ним и столь ее занимающую сексуальную проблему, психоаналитическое толкование искусства было бы очень плодотворным. Оно во всяком случае требовало осторожнейшей индивидуализации, тонкого различения явлений. Но на самом деле этого не произошло ‹…› Для них (эпигонов психоанализа. – О. Е.) всегда бывает важно только найти краткую формулу и сделать творчество осуществлением простой схемы».[51]
   Грифцов стоит на позициях последовательного психологизма в науке о литературе и убежден, что «психологию творчества» следует передать филологу.[52] Но психология творчества понимается им отлично от фрейдизма и других разновидностей классического психоанализа. По Грифцову, «должна существовать особая разновидность психологии, трактующая об особых условиях творчества».[53] Свой исследовательский метод он называет «описательной психологией».[54] Грифцов именно описывает творческий процесс писателя. В этой области Грифцов выделяет два вида творчества – эстетизирующий и психологизирующий. Психология первого сводится к односторонности актов переживания и создания художественного произведения. Второй вид предполагает некоторую отстраненность автора от своего объекта.
   В этой связи Грифцов скептически относится к тем писательским биографиям, которые создавались на материале их произведений. Ведь в поэтическое произведение входит лишь часть душевно опыта поэта, и то этот опыт отбирается. «Лирическая поэзия эгоистична, – пишет Грифцов. – Лирик всегда видит себя, свою любовную тоску и не заботится о том человеке, которым она порождена».[55] Исторически продукт поэтического творчества есть негативное свидетельство о том, чего автору не хватало. Он вбирает в себя незначительную часть жизненного опыта автора. Но «будучи ответом на какое-то переживание, он затем начинает собою новый психологический ряд, становясь не только отражением, но и новым фактом опыта».[56] С этой точки зрения жизнь писателя становится как бы сюжетом своеобычного романа или патологического исследования. Будучи специалистом по романским литературам Грифцов таким методом анализирует творчества ряда французским и итальянских писателей. В данном ряду особый интерес представляет его книга «Как работал Бальзак».
   Другим направлением психоанализа в СССР 1920-х годов была работа объединения исследователей, группировавшихся вокруг издания «Клинический архив одаренности и гениальности». Этот журнал выходил в Свердловске в 1925–1930 годах. Всего вышло 20 выпусков. Инициатором издания и его редактором был Григорий Владимирович Сегалин (1878–1969). В методологической статье, открывающей первый выпуск «Архива», он определил его цель как «исследование психомеханизмов творческих процессов».[57] Саму науку, которая занимается данной областью психологии, Сегалин назвал эвропатологией: «Вся патология великих людей и вся патология гениального и одаренного творчества объединяется нами в одно специальное понятие эвропатология. Эвропатология, таким образом, объединяет собой всю эстетико-творческую медицину».[58]
   Создавая концепцию нового направления, Сегалин исходил из того, что в сфере психологии одаренности, гениальности и вообще творческих процессов наблюдаются две негативные тенденции, которые необходимо изжить. Во-первых, эта специфическая область стала местом модного эксперимента непрофессионалов. Во-вторых, нередко даже профессионалы впадают в «чисто умозрительные упражнения» в духе старозаветной метафизики в трудах под названием «философия творчества» или «психология творчества». Подлинно научный подход исключает всякую «философию» и должен строиться на естественнонаучных основаниях. Здесь, как видим, Сегалин стоит ближе к Кречмеру, чем в Юнгу и даже чем в известной мере к Фрейду.
   Конструктивную часть своей концепции Сегалин строит на положении о решающей роли наследственности у гениев и творчески одаренных личностей. «‹…› Гений или замечательный человек, – утверждает ученый, – есть результат таких двух скрещивающихся биологических родовых линий, из которых одна линия предков (примерно, скажем, линия отцовских предков) является носителем потенциальной одаренности, другая же линия предков (материнская) является носителем наследственного психотизма или психической ненормальности. В результате скрещения двух таких родовых линий рождается гений, талант или вообще замечательный человек».[59]
   В соответствии с этой концепцией Сегалин и другие авторы журнала обследовали большое число гениальных личностей в разных сферах творческой деятельности, начиная с эпохи Возрождения. Нас, конечно, интересуют писатели. Эта группа гениальных натур преобладает в исследованиях «Архива». Сторонники теории Сегалина изучили наследственность и биографии не только давно умерших писателей, но и своих современников (Есенин, Горький). Среди русских писателей XIX века есть и «эвропатология» Лермонтова. Обзор этого очерка мы сделаем ниже.
   Во второй части обзора мы рассмотрим работы о Лермонтове. Нас будут интересовать те исследования, в которых в той или иной степени рассматриваются проблемы душевной жизни поэта или причины и обстоятельства его гибели. В рамках обозначенной темы можно выделить два направления. К первому относятся работы традиционного плана, в которых, однако, душевной жизни Лермонтова, особенностям его психического склада, свойствам его характера, повлиявшим на его трагический исход, уделяется значительное место. Вторая группа работ написана с позиций психоаналитической концепции творчества. В них рассматриваются специфические проблемы лермонтовской психологии либо анализируются его произведения с точки зрения психоанализа.
   Начать обзор следует, на наш взгляд, с книги Н. А. Котляревского «М. Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения». Написанная в конце XIX века, когда исследований психологии художественного творчества практически не было, она тем не менее представляет определенный интерес как один из первых опытов исследования гениальной личности. Уже в преамбуле к своему труду Котляревский делает очень важное суждение, развитию которого будет посвящена значительная его часть: «загадочной психической организацией был одарен Лермонтов».[60]
   Ученый показывает, что на характер творчества Лермонтова решающее воздействие оказали его врожденные предрасположенности. Из причудливого сочетания темперамента и характера поэта складывалась линия его жизни и пафос произведений. Темперамент Лермонтова Котляревский определяет как меланхолический, а характер называет «нервным и раздражительным». Причину жизненной драмы Лермонтова он также выводит из его психической конституции: «Нервность поэта, вырождавшаяся очень часто в капризное озорство, была главной причиной той несчастной дуэли, которая так неожиданно прервала жизнь Лермонтова».[61] Этот вывод надо признать главным итогом книги Котляревского. К нему автор пришел не путем кропотливого исследования душевной жизни поэта, а скорее силой интуиции. Она помогла ему постичь то, чего исследователи последующей эпохи достигли благодаря новому знанию.
   Другим важным открытием (хотя и не столь значительным, как предыдущее) является установление характера душевного ритма Лермонтова, оказавшего весьма значительное воздействие на его жизненный план, отношения с окружающими и в определенной степени на художественное творчество. «Творчество Лермонтова, – утверждает Котляревский, – оставалось верным отражением его неустойчивого душевного настроения ‹…›»[62] В своем анализе личности Лермонтова Котляревский избегает мотивировок социологического свойства, но делает акцент на природных детерминантах, что вызвано, видимо, его увлечением естественнонаучным знанием его времени. С другой стороны, подобный подход – в духе самого Лермонтова, когда он объясняет историю противоречивой натуры Печорина. «Если несимпатичность многих героев Лермонтова, – пишет Котляревский, – находит себе объяснение и оправдание в природной организации самого поэта, то такое же объяснение найдут себе и несимпатичные стороны его собственного характера».[63]
   Приблизительно в это же время вышла в свет книга военного писателя П. К. Мартьянова «Последние дни жизни М. Ю. Лермонтова». Его автор не был исследователем в общепринятом смысле. Он собрал и обобщил материал об обстоятельствах дуэли поэта из различных источников, в том числе исследовав место его последнего жительства и свидетельства оставшихся в живых современников. Работа Мартьянова имеет не только историко-познавательный характер, и можно даже сказать: не столько таковой. В ней содержится исключительная по своей научной значимости характеристика личности Лермонтова. С методологической точки зрения она предвосхищает последующие открытия в области психоанализа, а в рамках нашей темы дает ключ к пониманию душевных истоков его жизненной драмы. Несмотря на значительный объем фрагмента, мы сочли необходимым процитировать его полностью, тем более что выдержки из книги Мартьянова в этой ее часть никогда не входили в сборник «Лермонтов в воспоминаниях современников».
   «Лермонтов во всех отношениях воплощал в себе могучую натуру; он обладал здоровьем, крепкой физической организацией, сильным умом и железной, несокрушимой силой воли. В Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров Лермонтов гнул и вязал в узлы шомпола гусарских карабинов.
   При таком сочетании разнородных, щедрых даров природы, конечно, ему, как орлу в клетке, было тесно в той среде, в которую толкнула его судьба. Он жаждал свободы, простора и необъятной широты горизонта в области мысли и творчества и жаждал власти, силы, значенья и могущества в сфере деятельности. Но, сознавая вполне, что он для общества не что иное, как захудалый дворянин, с некоторыми связями и положением по матери, субалтерн-офицер, обязанный делать под козырек каждому штаб-ротмистру и становиться во фронт перед командирством, человек, не обладающей ни представительной наружностью, ни физической красотой – душа его болела и возмущалась. Вопрос: „Что делать?“ возникал сам собою, но колебаться долго не приходилось. Его пытливый, светлый ум, задаваясь широкими задачами, рвался к высшей, более достойной его сфере деятельности и рекомендовал борьбу с окружавшими его общественными элементами; необычайная сила воли подавала надежду сокрушить все препятствия, какие попадутся на пути, горячее стремление к достижению предположительной цели сделалось стимулом его действий, и он вступил в бой. Ведь в его годы многие избранники судьбы были уже известны миру и покоряли народы силою своего гения, – почему же и ему было не льстить себя надеждой войти во власть и заставить поклоняться себе? Но что было в руках безызвестного, невзрачного и некрасивого собой поручика с сухим геральдическим древом и довольно тощим кошельком? Ничего или почти ничего. Другой на его месте помирился бы со своим положением и прозябал бы, как мог, т. е. как только можно было прозябать в эпоху сороковых годов, в „самое пустое в истории русской гражданственности время“. Но Михаил Юрьевич был не из тех людей, чтобы „томиться и молчать“. Сознавая, что для достижения предположенной цели есть единственное для него надежное средство – шум и столпотворение, он принялся постепенно, систематически и неуклонно делать только то, что возбуждает шум и производит столпотворение. Люди, стоявшие вблизи, ошалевали и молчали, стоявшие поодаль и более сильные пытались шикать, стоявшие еще дальше и бывшие еще сильнее принимали меры; но могучая натура поэта не падала духом и, применяясь к обстоятельствам, возбуждала еще больший шум и продолжала все выше и выше возводить затеянное столпотворение. И что же? – гениальный юноша оказался правым, произведенный шум возымел свое действие: толпа обратила на него внимание, и о нем заговорили. Но от разговоров до признания авторитета еще далеко. Он это видел и стал работать. Разумно и стойко, шаг за шагом, подвигался он вперед, поражая одних блеском своего гения в сфере творчества и мысли, изумляя других своею беззаветною, не останавливавшеюся ни перед чем храбростью в делах с горцами ‹…› и подчиняя себе третьих силою своего едкого сарказма и язвительной беспощадной насмешки. Многое было сделано, но еще больше нужно было сделать. Чтобы смирить, покорить и заставить поклоняться себе всю эту разношерстную толпу титулованных, чиновных и гордых своим богатством и своими связями людей, нужно было рисковать своей жизнью, и он рисковал, зная, что каждый сделанный по нем выстрел усиливает его обаяние и приближает к цели. Если же в последней ставке жизни на карту случайности ему не посчастливилось, то это был случай вне всякой человеческой предусмотрительности: убийство предусмотреть нельзя.»[64]
   За образами, метафорами и сравнениями писателя Мартьянова скрываются те психические механизмы, которые приводили в движение душевную жизнь Лермонтова, придавали ей направленность и обусловливали характер ее протекания. В тексте отрывка они выделены курсивом, и в процессе дальнейшего анализа мы попытаемся дать им научное (терминологическое) истолкование.
   Подводя итог первоначальному этапу в изучении «душевной биографии» Лермонтова, можно с удовлетворением констатировать, что исследовательская мысль взяла верное направление, сформулировала проблематику, определила реперные точки. Не столь важно, что исследователи пришли к принципиальным выводам интуитивно. На новом этапе науки их порой неотчетливые, шероховатые формулировки смогут приобрести вполне рациональный, научно приемлемый вид. «Стремление к достижению предположительной цели» – не что иное, как руководящая личностная идея; «надежда войти во власть» – стремление к власти, лидерству; «едкий сарказм и язвительная беспощадная насмешка» – тенденциозная острóта и т. д.
   Среди биографических работ о Лермонтове второй половины XX начала XXI столетия мы выделим лишь две. Они являются концентрированным выражением двух господствующих тенденций в лермонтоведении. Нам они интересны потому, что в них описывается поздний период жизни Лермонтова, включающий обстоятельства его дуэли.
   Первое исследование – это книга Э. Герштейн «Судьба Лермонтова». Издававшаяся дважды – в 1964 и 1966 гг., – она не претерпела изменений концептуального характера. Монография отличается фактографической обстоятельностью, скрупулезным анализом мельчайших деталей. В то же время в ней отсутствует единая линия развития, которая должна бы привести к жизненной развязке. Это, скорее, несколько потоков, которые в итоге так и не соединяются. Автор, правда, и не скрывает своего замысла: подобный план входил в ее намерения. В разборе обстоятельств дуэли Герштейн придерживается «теории заговора», пишет о «нарочитом взвинчивании Мартынова кем-то со стороны».[65] Не проводя самостоятельного исследования психологических мотивов дуэли, автор находит таковое в совершенно неожиданном месте: «настоящее художественное исследование психологических причин ссоры поэта с Мартыновым и портрет последнего мы найдем в главе „Поединок“ романа Достоевского „Бесы“.»[66]
   Одним из главных недостатков биографической литературы о Лермонтове было апологетическое отношение авторов к личности поэта. Об этом писал еще Котляревский: «Личные симпатии и антипатии должны были примешаться к суждениям об этом большом поэте ‹…›»[67] Этот недостаток стремился преодолеть А. В. Очман в своей книге «Лермонтов. Жизнь и смерть». Он дистанцируется от апологии и занимает объективную исследовательскую позицию. В его книге нас интересует ее третья часть, посвященная дуэли. Исследователь объясняет гибель поэта стечением случайных обстоятельств. Действительно, нам может не нравиться личность Николая I и тот режим власти, который он установил. Но из этого вовсе не вытекает, что все превратности жизни, конфликты и проблемы в биографии Лермонтова следует выводить из социальной сферы. Если следовать логике фактов, то ведь Лермонтов мог погибнуть и не вследствие выстрела Мартынова, а от шпаги Баранта. Не оступись Барант при выпаде во время дуэли и не переломись конец шпаги Лермонтова, и поэт был бы не оцарапан, а поражен насмерть.
   На наш взгляд, позиция Очмана на сегодняшний день является самой обстоятельной, научно обоснованной. Но, добавим, в той части, которая относится к внешней стороне жизненной драмы Лермонтова. Очман не исследовал (да, очевидно, и не ставил такой цели) внутреннюю, душевную динамику, послужившую основой этой драмы. Задача психологической биографии Лермонтова состоит в том, чтобы объяснить ту внутренние механизмы, которые привели поэта к дуэли. Эти механизмы сформировались и были приведены в действие задолго до пятигорских событий и имели намного более сложное устройство, чем сугубо социальные детерминанты, которые принято было приводить в большинстве биографий Лермонтова. Именно такая динамика и является объектом литературоведческого психоанализа.
   Попытки подойти к личности и творчеству Лермонтова с позиций психоанализа предпринимались еще в 1920-е годы. В «Архиве гениальности и одаренности» была опубликована статья М. Соловьевой «М. Ю. Лермонтов с точки зрения учения Кречмера». Следуя духу концепции Сегалина, исследовательница выводить характер и темперамент поэта из влияний наследственности: «Лермонтов родился со всеми признаками тяжелой физической наследственности – упорной золотухи, рахитизма, повышенной нервозности».[68] Характероанализ бабки, матери и отца поэта на первый взгляд подкрепляет вывода Соловьевой: налицо наследственные предрасположенности и конституциональные признаки. Однако в статье отсутствуют доводы другой группы – те, которые относятся к габитусу и которые Кречмер как научный ориентир автора выдвигает в качестве первичных признаков при определении темперамента, психического темпа, а у писателей – типа творчества. И это несмотря на то, что в середине 1920-х годов практически вся иконография Лермонтова была известна.
   Поэтому итоговые формулировки Соловьевой выглядят неубедительно: «С самого раннего детства в нем проявляются черты, которые считаются наиболее характерными при развитии шизоидной личности, как-то: жестокость ‹…› наряду с этим необычайная доброта и чувство справедливости, страсть к разрушению, раздражительность, капризность, упрямство, гиперфантазирование, раннее развитие и болезненная чуткость души».[69] Перечень признаков отнюдь не укладывается в шизотимический темперамент. Соловьева прибегает к натяжкам, что сказывается на прямолинейности ее выводов. Так, например, она относит habitus Лермонтова к диспластическим. Но при этом не коррелирует строение его тела с психическим складом. Кроме того, слабая ориентация в теории литературы наводит ее на еще одну неверную мысль: «Признание Лермонтова поэтом-лириком уже предопределяет его положение в группе шизотимиков».[70] Согласно концепции Кречмера, не всякий поэт обладает таким темпераментом, а лишь патетики и художники формы.
   В целом работа Соловьевой представляет мало удачную попытку психологического анализа личности Лермонтова. Но она поучительна тем, что последующие исследователи пошли по тому же неверному пути. Психолог Шувалов свою небольшую работу построил почти исключительно из цитат, призванных подтвердить его главный тезис: Лермонтов относится к шизотимикам. Причем главную научную ссылку он делает на работу Соловьевой. Бездоказательный тезис (у Соловьевой) превращается в один из главных аргументов, подводящих автора к категорическому выводу: «Можно согласиться с теми авторами, которые находили у Лермонтова черты шизоидной психопатии ‹…› Не только все основные (и лучшие!) произведения Лермонтова овеяны холодным ветром Танатоса, но и вся его жизнь прошла под этим знаком. Поэт искал раннюю смерть и нашел ее ‹…› Лермонтов не умел быть счастливым. А вот дар быть всегда несчастным у него был».[71]
   Эту же линию продолжает монография психиатра и психолога В. Гиндина «Не дай мне бог сойти с ума…» Психопатологическая галерея русских литераторов. В ней Лермонтову посвящена отдельная глава. Как и у предыдущих исследователей, у Гиндина на первом плане тезис: «Он ‹Лермонтов› обладал врожденным патологическим характером ‹…›»[72] Не говоря уже о научной некорректности формулировки – характер приобретается, врожденным бывает темперамент, психологический тип и т. п., – концепция Гиндина в своей основе так же недоказательна, как и у его коллег по цеху. Он приводит много свидетельств современников, цитат из произведений Лермонтова, выдержек из работ исследователей, но сам не анализирует душевную жизнь поэта, его характер, темперамент, габитус и весь набор психологических характеристик, которые, если и упоминаются, повисают как ярлыки, ничего не говоря об их роли в душевных конфликтах. На одной стороне у Гиндина бездоказательные тезисы, на другой – ворох не объясненных на языке научной психологии цитат. В лучшем случае это – сырой материал, требующий профессионального (в том числе литературоведческого) анализа.
   Исследователи данной группы описывают не процесс, а статику. В их изложении возникает не картина психической жизни, а отдельные пятна, в основном одного цвета. На наш взгляд (это мы постараемся показать ниже), исходный тезис всех исследователей неверен. Он противоречит как тем данным, которые фигурируют в приведенных работах, так и тем, до которых исследователи не дошли в своем анализе.
   В заключение обзора необходимо кратко остановиться еще на одном направлении в свете нашей темы. Это собственно и есть психоанализ литературы, как называют его авторы, причисляющие себя к данному направлению. Среди них нам будет интересна фигура Д. Ранкура-Лаферьера. Он американский литературовед-русист, и основной массив его работ посвящен русской литературе XIX века. В своих работах Ранкур-Лаферьер постоянно указывает на то, что стоит на позициях психоанализа.
   Американский ученый четко формулирует свое понимание этой научной дисциплины, его главного метода и предпосылок. Психоанализ в литературоведении – «это традиционное литературоведение плюс навыки филолога производить и понимать свои свободные ассоциации», – утверждает ученый.[73] Что касается методологии, то «это та же самая практика, которая является основой действий психоаналитика в отношении пациента на кушетке».[74] Отличие между собственно психоанализом и его применением к литературе состоит в том, «что целью наших свободных ассоциаций является понимание, а не терапия».[75]
   В концепции Ранкура-Лаферьера можно выделить три принципиальных недостатка. Научная позиция Ранкура-Лаферьера основывается на сомнительном кумулятивном принципе. Из соединения, которое он предлагает в качестве определения научной дисциплины, ничего оригинального выйти не может. Психоанализ в литературоведении – это не просто одно плюс другое, а качественно особое образование, научная дисциплина, в которой имеет силу так называемый кооперативный эффект, когда соединение качественно выше суммы слагаемых компонентов. Этого, к сожалению, нет в трудах Ранкура-Лаферьера. Поэтому его претензии на особую интерпретацию литературного произведения, отличную от ее «обычной» интерпретации, неубедительны. «Свободные ассоциации» в контексте исследований Ранкура-Лаферьера оказываются не более чем обычными суждениями литературоведа традиционного типа, лишь обремененными терминологией из репертуара классического психоанализа. Такие термины в их употреблении автором легко переводятся на язык обычного литературоведения. Например, термин нарциссизм применительно к Лермонтову – это хорошо известное для слуха и понимания самолюбие.
   Второй недостаток в методологии исследователя – это редукционизм. Ранкур-Лаферьер сводит все многообразие исследовательских подходов к литературному тексту к клиническому понятию «свободных ассоциаций». Кроме того, ограничиваясь фрейдизмом, Ранкур-Лаферьер до предела сужает возможности психоаналитического метода, в сферу применения которого таким образом не попадает ни аналитическая психология А. Адлера, ни глубинная психология К. Г. Юнга.
   И, наконец, третий недостаток методологической концепции американского литературоведа следует назвать релятивизмом. В его концепции отсутствуют критерии истинности исследования. Ранкур-Лаферьер считает их относительными наряду с другими подходами к литературе. Это было бы не так безнадежно с точки зрения конечной цели научного исследования, если бы не вольное обращение психоаналитиков от литературоведения с первоосновой их методологии. Называя себя сторонниками классического психоанализа, то есть фрейдизма, они тем не менее не очень-то церемонятся с наследием отца-основателя, перетолковывая его на свой лад. «‹…› Теперь, – пишет Ранкур-Лаферьер, – когда Х. Кохут представил переработанную теорию Фрейда без упора на сексуальную мотивировку, русисты будут более охотно обращаться к аналитическим методам».[76] Психоаналитики предполагают элиминировать важнейший компонент теории Фрейда! Это как если бы, оскопив человека, стали бы наблюдать за течением его сексуальной жизни.
   Все это относится к теоретическим установкам американского литературного психоанализа. Кратко остановимся на его практических результатах. В обширном наследии Ранкура-Лаферьера есть небольшая статья «Прощание Лермонтова с „немытой“ Россией: исследование нарциссического гнева». Она весьма показательна с точки зрения границ и возможностей его метода. В ней анализируется известное стихотворение Лермонтова «Прощай, немытая Россия…» Хотя ряд современных исследователей оспоривает его принадлежность Лермонтову, мы не станем вмешиваться в спор, так как нас будет интересовать именно метод анализа Ранкура-Лаферьера, который в этом смысле универсален, не зависит от автора или текста.
   Ранкур-Лаферьер пишет, что «стихотворение Лермонтова является в своем роде психоаналитическим исследованием».[77] В процессе анализа он сопоставляет его с другим широко известным стихотворением поэта – «Родина». Полемизируя с советскими издателями, которые сомневались в том, что эти два стихотворения могли быть написаны в течение одного месяца, американец утверждает, «что оба произведения могли быть написаны ‹…› в один и тот же день», на том основании, что якобы «с позиций психоанализа в обоих ‹…› присутствуют как любовь, так и презрение».[78] Такой вывод автор мотивирует амбивалентностью чувств поэта по отношению к родине. Понятие амбивалентность он истолковывает следующим образом: «это такое явление, когда человек не в состоянии согласовывать противоположные направления чувств».[79]
   В обширном списке литературы, который обыкновенно сопровождает каждую, даже небольшую работу Ранкура-Лаферьера, как ни странно, не нашлось места авторитетному в среде психоаналитиков и широко распространенному среди гуманитариев справочнику по психоанализу – «Критическому словарю психоанализа» Чарльза Райкрофта. В этом словаре дается более развернутое толкование термина амбивалентность: «Амбивалентность следует отличать от смешанных чувств по отношению к кому-либо. Она связана с глубинной эмоциональной установкой, где противоречивые отношения имеют общий источник и являются взаимозависимыми, тогда как смешанные чувства могут базироваться на реалистической оценке несовершенной природы объекта (курсив мой. – О. Е.)».[80] Последнее и имело место в отношении Лермонтова к России в обоих стихотворениях. В этом и заключается суть смысловых оттенков отношения Лермонтова к родине. Этого и не заметил Ранкур-Лаферьер в своем двенадцатистраничном анализе восьми строк стихотворения Лермонтова. Поэтому его итоговый вывод звучит поистине обескураживающее: «„Прощай, немытая Россия…“ – весьма занимательное стихотворение».[81]
   Завершая разбор основных и вторичных работ по психоанализу в литературоведении, можно сделать обнадеживающий вывод о широких перспективах, которые открывает взаимодействие этих двух отраслей знания. Как будет показано ниже, особую значимость этот союз представляет для биографического жанра. При всех издержках, которые встречались в истории литературоведческого психоанализа, положительные результаты перевешивают и дают основание надеяться на появление в ближайшем будущем оригинальных и глубоких исследований. И пусть каждого встающего на этот нелегкий путь воодушевляют слова одного из великих основателей этого союза – Кречмера: «Мы ‹…› желали бы приобрести соратников и дать стимул для новых направлений мышления и исследования ‹…› Благодаря такому коррегированию в работе ‹…› исследователей могут быть достигнуты новые результаты ‹…› прежде всего в общей психологии и в известных эстетических, литературных и исторических вопросах ‹…› Если бы удалось расширить кругозор ‹…› в той сфере душевной жизни, которая до сих пор должна была казаться слишком субъективной, колеблющейся и туманной, то этим можно было бы несколько спаять в одно целое наше современное мышление».[82]

Глава первая

   Влияние наследственности на формирование душевного склада Лермонтова. Предки и их психическая конституция. Две наследственные линии. Отец, мать, бабушка. Семейная драма и ее влияние на возникновение базального конфликта
   Анализ личности М. Ю. Лермонтова, его психологического характера и типа закономерно начать с истоков. Какие особенности психики он унаследовал у родителей, какие психические предрасположенности передались ему по обеим линиям, образовав в итоге устойчивые конституциональные признаки – вот вопросы начального этапа исследования. Ответы на них помогут разобраться не столько в причинах и сущности конфликта между родителями поэта, которые подробно описаны, сколько установить характер и степень его воздействия на динамику душевной жизни Лермонтова, на формирование его собственных внутренних конфликтов. Лермонтов – единственный русский классик XIX столетия, в жизни которого конфликт в родительском доме сыграл исключительную роль.
   Биографы всегда интересовались историей лермонтовского рода и его семейными преданиями, подробно описывали характеры родителей поэта, его бабушки, приводили факты семейной жизни. Большинство сведений подобного рода носило описательный характер. Некоторые факты биографии предпочитали оставлять без комментариев либо не находили научно-психологического материала для выдвижения гипотезы, объясняющей, например, связь конфликта в семье родителей с эротической сферой в жизни Лермонтова. А как истолковать такой факт, как устойчивый интерес Лермонтова к своим шотландским предкам?
   Существует определенная психологическая закономерность в отношении семейного предания. Чем меньшей информацией о своих предках располагают потомки, тем богаче работает фантазия последних, наделяя своих пращуров чертами исключительности с положительным или отрицательным знаком. Романтическому сознанию это свойство было присуще в повышенной степени. У Лермонтова это был не просто интерес к генеалогии, а тяга, вызванная чувством ущербности в связи с положением отца в доме и его роли в ранней жизни поэта.
   Нередко можно слышать жалобы на недостаточность документальных материалом о родителях и предках Лермонтова. Но уже то, чем мы располагаем на сегодняшний день, позволяет сделать вполне обоснованные научные выводы. Имеются четыре более или менее достоверных источника, позволяющие установить конституции личности родителей Лермонтова, повлиявшие по психофизиологическую комбинацию у поэта. Таким источником являются иконография, архивные находки, свидетельства современников и – отчасти – воспоминания самого поэта, запечатленные в его художественных произведениях.
   Обычно биографы, затрагивающие проблему наследственности, понимают последнюю упрощенно. Так, например, истолковывает возможное движение исследовательской мысли современный биограф Лермонтова Д. А. Алексеев: «Жизнь Юрия Петровича после смерти Марии Михайловны не интересовала лермонтоведов. Сдается, они опасались, а что невзначай сбудутся слова А. Ф. Тирана, сослуживца Лермонтова по Гусарскому полку: „Стороной мы узнали, что отец его был пьяница, спившийся с кругу, и игрок…“ Какая тогда получается наследственность у поэта? Дед и мать – самоубийцы, а отец – алкоголик, да еще, поди, и карточный шулер!».[83]
   На наш взгляд, неудача в трактовке наследственности Лермонтова была вызвана не самим методом, а способом его применения. Попытается выстроить весь имеющийся в нашем распоряжении материал систематически и проанализировать его на нескольких эмпирических уровнях. Это поможет установить зависимости конституциональных характерологических признаков сначала на персональном уровне (родители, бабушка), а потом и в рамках семейной группы.
   Начать исследование стоит с иконографии родителей Лермонтова. Наукой давно установлена взаимозависимость между физической конституцией человека и свойствами его психики, характером, а у одаренных людей – с творческими особенностями. Более или менее определенная типология внешних свойств поможет подняться на следующую ступеньку в анализе личности, то есть в проникновении в ее внутренний, душевный склад. Внешность – ключ к пониманию обычной психической и творческой жизни личности, к объяснению ее характера, поведения, поступков, предрасположенностей, привычек. Недаром Лермонтов придавал такое большое значение описанию внешности Печорина, а большинство мемуаристов запечатлело характеристические черты облика самого поэта.
   Юрий Петрович Лермонтов, отец поэта. Для определения его габитуса в нашем распоряжении имеется один-единственный портрет и весьма расплывчатое с точки зрения психологии описание его внешности, принадлежащее П. К. Шугаеву и составленное на основе воспоминаний современников: «Отец поэта, Юрий Петрович Лермонтов, был среднего роста, редкий красавец и прекрасно сложен; в общем его можно назвать в полном смысле слова изящным мужчиной ‹…› Юрий Петрович был ‹…› вполне светский и современный человек».[84] Описание скорее похоже на эстетико-эротическую характеристику, бытовавшую в провинциальной среде среди лиц женского пола, мечтающих о замужестве или о легком флирте. Напротив, портрет говорит нам много больше.
   Он датируется не вполне определенно – 1810-е годы. Учитывая, что к нему имеется «парный» портрет матери поэта, написанный, как можно предположить, в то же время, то Юрию Петровичу здесь 26–28 лет. Согласно данным психологии и науки о строении тела, в этом возрасте внешность человека приобретает ту определенность, которая дает основание сделать заключение о его принадлежности к той или иной соматической группе, а с ее помощью определить темперамент и вытекающие из него психологические особенности. Судя по портрету, Ю. П. Лермонтов принадлежал к группе пикников. Этот тип строения отличается следующими характеристиками: средней высотой средней части лица, а если эта часть выше (как у Ю. П.), то лицо приобретает щитовидную форму.[85] При этом у пикников «лоб красивый, широкий; череп большой, круглый»[86] «Выраженное пикническое лицо – верное отражение типического строения тела. Оно имеет тенденцию к ширине, мягкости и закругленности ‹…› Молодые пикнические лица не получают резких форм, они кажутся ‹…› крупными, мягкими ‹…› цветущими, и эта мягкость при известных формах циклотимических темпераментов сочетается с психическими проявлениями добросердечия».[87]

   Ю. П. Лермонтов, отец поэта. С портрета работы неизвестного художника. 1810-е гг.

   Эти свойства типа у Юрия Петровича подтверждает Шугаев: «он был добр, но ужасно вспыльчив».[88] Вспыльчивость, но не нервозность – свойство циклотимического темперамента, преобладающего у пикников. Обладающие данным темпераментом люди отличаются общительностью, добросердечием, живостью, горячностью. «В неприятных ситуациях циклоидный человек становится ‹…› вспыльчивым ‹…›»[89] Шугаев так характеризует Юрия Петровича с этой стороны: «пылкий и раздражительный Юрий Петрович был выведен из себя этими упреками и ударил Марью Михайловну сильно ‹…›»[90]
   Наряду с общими признаками циклотимический темперамент имеет несколько разновидностей. Насколько позволяют судить свидетельства современников и документы, Юрий Петрович относился к типу «беспечных любителей жизни». Этот тип «в более высоких ‹социальных › слоях уклоняется ‹…› в сторону эстетической, красивой жизни ‹…› Здесь заметна склонность к доброжелательной душевности, но без глубоких мыслей и серьезности ‹…› Здесь на первый план выступает удовольствие в материальном, чувственно осязаемом и в конкретных благах жизни».[91]
   Что касается беспечности, то по воспоминаниям крепостного Юрия Петрович, старожила села Кропотовки, Юрий Петрович «был небогатый человек, до крайности беспечный».[92] Подтверждением этого является то обстоятельство, что он своевременно не оформил документ о дворянстве сына вплоть до поступления последнего в Московский Благородный пансион. Кроме того, Юрий Петрович закладывал и перезакладывал свое небольшое имение, что также говорит о его качествах хозяина не в его пользу. О тяге к «чувствительно осязаемым удовольствиям» свидетельствуют его амурные похождения еще при жизни жены, а также наличие у него сына от крепостной его сестры.
   Отголоски беспорядочной («беспечной») жизни отца нашли отражение в драме Лермонтова «Два брата», написанной уже после смерти Юрия Петровича. Герой пьесы Дмитрий Петрович, отец двух взрослых сыновей, в котором фантазия Лермонтова запечатлела некоторые положительные черты Ю. П. Лермонтова, дает самохарактеристику: «Я ‹…› много жил, иногда слишком весело, иногда слишком печально».[93]
   Таким образом, анализ психосоматической конституции отца Лермонтова опровергает бытовавшую вплоть до недавнего времени гипотезу о шизоидном (патологическом) характере его психики. Так, еще д. м. н. Г. В. Сегалин причислил Ю. П. Лермонтова к шизоидному типу.[94] Эту же ошибочную гипотезу воспроизвели уже в 2000-е годы Гиндин и Шувалов. Полагаю, что отныне вопрос о мнимой патологии отца поэта может быть закрыт.
   Мария Михайловна Лермонтова, мать поэта. О ней сохранилось еще меньше сведений. Однако все-таки попытаемся определить характер ее психических предрасположенностей и соотнести его, наряду с другими характеристиками, с типом темперамента. Движение в этом направлении осложняется тем, что Мария Михайловна умерла очень молодой, не дожив до 22-х лет. Существующие же методики анализа позволяют с определенностью судить о соматической конституции в том случае, когда телесные формы примут устойчивый вид (это обычно происходит в возрасте 24–25-и лет). Кроме того, о ее внешности имеются противоречивые свидетельства. Так, П. К. Шугаев утверждает (со слов очевидцев): «Марья Михайловна была точная копия своей матери, кроме здоровья, которым не была так наделена, как ее мать ‹…›»[95] В то же время мемуарист отмечает, что «Марья Михайловна не была красавицей». А художник М. Е. Меликов, лично знавший и поэта и его бабушку, пишет в своих воспоминаниях: «Е. А. Арсеньева ‹…› отличалась замечательной красотой».[96] И это уже отнюдь не в молодости.
   На сохранившемся портрете Мария Михайловна имеет очень мало черт внешнего сходства со своей матерью. Ее облик соответствует стигматам астенико-шизотимического типа: об этом говорит близкая к яйцевидной форма лица с узкими скулами. Среди других соответствующих конституциональных соединений надо отметить приятную нежность, внутреннюю привязанность, мягкость с уязвимостью.[97] Связь Юрия Петровича с бонной сына, по словам Шугаева, «возбудила в Марье Михайловне страшную, но скрытую ревность», следствием которой стала «разразившаяся буря».[98]

   М. М. Лермонтова, мать поэта. С портрета работы неизвестного художника. 1810-е гг.

   Все это происходило на фоне затухания у Марии Михайловны сексуального инстинкта вследствие развившейся после родов женской болезни. Другим признаком шизотимического конституционального строения является быстро развившийся туберкулез, к которому весьма предрасположены из всех других психологических групп именно шизотимики. Так же как и отец поэта, Мария Михайловна не обладала, по всей видимости, патологическими чертами психической конституции, но по своему темпераменту она резко отличалась от своего мужа. Вполне вероятно, что именно это последнее отличие и было причиной психологического конфликта между Юрием Петровичем, с одной стороны, и его женой и тещей – с другой. Правда, здесь нас больше интересует вопрос о степени и роли наследственности Лермонтова. К конфликту обратимся позже.
   Для того чтобы завершить психологическую характеристику семейной группы, в рамках которой формировался будущий поэт, необходимо остановиться на бабушке, которая в его жизни сыграла исключительную роль, в известной мере заменив мать. В отличие от отца и матери Лермонтова о ней сохранились более обстоятельные документальные свидетельства. Портрет дает нам некоторые представления об Е. А. Арсеньевой в возрасте приблизительно 35-и лет.

   Е. А. Арсеньева, бабушка поэта. С портрета работы неизвестного художника. Начало XIX в.

   Фронтальное очертание лица и строение тела в пределах поясного портрета, в сочетании с характеристическими деталями ее психологических предрасположенностей, позволяют судить о типе ее личности. Смешанная пикническая телесная конституция (щитовидная форма лица одновременно с его высотой, широкая средняя часть с длинной шеей) сочетаются с предрасположенностями, свойственными липтозомам (астеникам). Последние склонны к персеверации, к упорному удержанию раз принятой установки. По наблюдениям М. Е. Меликова, «Е. А. Арсеньева была женщина деспотического, непреклонного характера, привыкшая повелевать ‹…›»[99] В юношеской драме Лермонтова «Люди и страсти» поэт вывел свою бабушку в образе Марфы Ивановны Громовой, о характере которой слуга ее внука Юрия Иван отзывается так: «Аспид!»[100] А брат отца Юрия говорит: «старуха любит, чтобы ей никто не противоречил».[101]
   Обычно данный психологический тип с точки зрения деятельности, работы «направлен на координированную единую последовательность реальных явлений».[102] В плане диатетической пропорции (предрасположенности личности по отношению к окружающему миру – к людям, от людей, против людей) Е. А. Арсеньева отличалась общительностью и добросердечием. Так, А. Н. Корсаков со слов двоюродного брата Лермонтова по отцу М. А. Пожогина-Отрошкевича следующим образом характеризует это свойство натуры бабушки поэта: «Старуха Арсеньева была хлебосольная, добрая».[103] О циклотимическом темпераменте Арсеньевой свидетельствуют и наблюдения А. П. Шан-Гирея, бывшего участником детских игр Лермонтова. Вот его описания, относящиеся к 1825 году: «Когда собирались соседки, устраивались танцы и раза два был домашний спектакль; бабушка сама была очень печальна, ходила всегда в черном платье и белом старинном чепчике без лент (в котором она изображена на портере в молодости. – О. Е.), но была ласкова и добра ‹…›»[104] Общительность и добросердечие обычно свойственны циклотимическим темпераментам. Эти свойства постоянно проявляются у их носителей как в депрессивном состоянии, так и в хорошем настроении: они «придают веселости и мрачности оттенок, являющийся именно характерным для циклоидного человека».[105]
   Если говорить о более отдаленных влияниях или наследуемых признаках, то картина будет не столь определенной. Хотя дед Лермонтова по материнской линии, бесспорно, передал поэту некоторые характеристические свойства своей натуры. Об этом недвусмысленно упоминала Е. А. Арсеньева в письме к П. А. Крюковой от 31 декабря 1834 года: «‹…› нрав его ‹внука, М. Ю. Лермонтова› совершенно Михайла Васильича, дай бог, чтобы добродетель и ум был его».[106] (Эти строки по необъяснимым причинам не попали в текст письма Арсеньевой в Полном собрании сочинений поэта – т. 7, с. 72).
   Таким образом, перед нами разворачивается ясная и колоритная картина формирования гениальной личности. Лермонтов родился от родителей, обладавших контрастными темпераментами: циклотимик отец и шизотимик мать. В таком сочетании они дают исключительный по внутреннему напряжению тип личности. «В этих случаях возникает сложная индивидуально-психологическая конституция, – пишет в этой связи Э. Кречмер, – части которой, происходящие из двух резко конфликтных наследственных масс, всю жизнь находятся в поле напряжений противоположных полюсов. Это конфликтное напряжение возникает, прежде всего, как аффективно-динамический фактор, вызывая лабильность равновесия, чрезмерное аффективное давление, не знающую покоя внутреннюю напряженность гениев ‹…› А в интеллектуальной сфере это напряжение создает большой духовный диапазон, многосторонность, сложность и богатство одаренности, широту личности.
   Это с наибольшей ясностью проявляется, когда гений возникает из смешения двух очень разных родительских темпераментов, из некоего контраста брака ‹…› При таком соединении разнородных компонентов возникают внутренние разлады, аффективные напряжения, страстная неуравновешенность и лабильность психики; тем самым создаются предпосылки гениальности – и психопатологических осложнений».[107]
   Еще Б. Эйхенбаум писал, что «вопрос об отце – первая проблема биографии Лермонтова».[108] А современный биограф поэта Д. А. Алексеев считает одной из загадок лермонтовского семейства брак Юрия Петровича и Марии Михайловны.[109] Попытаемся рассмотреть эти проблемы с точки зрения психоанализа.
   Проблема отцовского и материнского влияния на взрослую жизнь индивида хорошо изучена в психологии на обширном материале. Не углубляясь в ее историю, приведем лишь выводы К. Г. Юнга. По мнению ученого, психологические проблемы заставляют взрослого человека «возвращаться к тем своим связям времени детства, которые он никогда не покидал и к которым нормальный человек привязан столькими нитями: к отношениям с отцом и матерью ‹…› Здесь, однако, отмечается особенность, что отношение к отцу, по-видимому, превалирует, имеет более веское значение ‹…› Новейшие фундаментальные исследования в этой области обнаруживают доминирующее влияние отцовского характера в семьях, которые часто можно проследить на протяжении целых столетий. Материнское влияние в семье, по-видимому, гораздо менее значительно».[110]
   В своем художественном творчестве Лермонтов возвращается к воспоминаниям об отце вплоть до его безвременной кончины. Образ отца встречается в нескольких лирических произведениях поэта («Ужасная судьба отца и сына…», в автографе стихотворения «Пусть я кого-нибудь люблю…», «Эпитафия») и в той или иной степени в четырех его пьесах («Испанцы», «Люди и страсти», «Странный человек», «Два брата»). В этой же связи находится и интерес юноши Лермонтова к своим предкам по отцовской линии, которых его фантазия героизировала. В стихотворении «Желание» он называет себя «последним потомком отважных бойцов».[111] Психологически этот интерес вполне объясним: «жгучие интересы и проблемы окружают в его ‹подростка› глазах родителей и ‹…› именно родители в течение продолжительного периода стоят в центре всех интересов ребенка».[112]
   В лирической исповеди поэта образ отца окружен ореолом уважения, сочувствия и участия в его судьбе:
‹…› мой отец
Не знал покоя под конец[113];

‹…›Ты светом осужден[114];

Ты сам на свете был гоним.[115]

   Тональность этих строк обусловлена либо длительной разлукой с близким человеком, либо его смертью. Здесь еще ничего не слышно о его влиянии на сына, не видно реальных черт его облика. В пьесе «Два брата», написанной через пять лет после смерти Юрия Петровича, когда боль сердечной раны немного утихла, поэт дает уже более зрелую оценку его личности и жизни («Я ‹…› много жил, иногда слишком весело, иногда слишком печально».[116]). И это признание героя более отвечает историческому облику отца Лермонтова. Близкий этому психологический портрет Ю. П. Лермонтова циркулировал среди его современников. Пензенский губернатор М. М. Сперанский так отозвался о нем в частном письме: «‹…› Странный и, говорят, худой человек».[117]
   Чем вызваны столь противоречивые суждения: с одной стороны, сочувственно-сострадательные сыновние признания, с другой – отрицательная молва, распространявшаяся среди широкого круга знакомых и незнакомых? И что из этих свойств личности Ю. П. Лермонтова перешло в характер и образ жизни его сына? Устами Юрия Волина, героя драмы «Люди и страсти», Лермонтов признавался: «Я от самой колыбели мало был с отцом ‹…›»[118] Эта отдаленность породила два противоположных мифа: первый – о мнимых несчастиях и изгнанничестве Ю. П. Лермонтова («Ты сам на свете был гоним ‹…›») и второй, компенсирующий его, миф о славных предках по отцовской линии. Портрет своего шотландского предка Лермы, созданный художественной фантазией Лермонтова, срисован им с портрета реального Юрия Петровича Лермонтова, наделен его чертами, но уже с оттенком мужественности и даже некоторой суровости во взгляде.
   На самом деле Юрий Петрович был человеком болезненным и слабовольным, если не сказать сильнее – трусоватым. Иначе как объяснить его уклонение в 1805 году от участия в военных действиях против Наполеона? Как выявил Д. А. Алексеев, «в 1805 году началась война с Наполеоном, и в сентябре Кексгольмский полк выступил из Петербурга в заграничный поход, в котором Ю. П. Лермонтов не пожелал участвовать по слабости здоровья или по иной ‹…› причине».[119] Уклоняется он и от службы в ополчении в Отечественную войну 1812 года, вступив в него, «когда неприятель уже был изгнан за пределы государства. И тем не менее, сын хочет видеть в отце героя ‹…› а в его несбывшемся намерении – подвиг» (имеется в виду стихотворение «Ужасная судьба отца и сына…»)[120]

   «Предок Лерма». Холст, масло. 60х51. (1833).

   С позиций здравого смысла такую героизацию личности отца, действительно, трудно объяснить. Тем более, если к этому добавить позицию Юрия Петровича в споре за сына с тещей. Бедность, непростительное для мужчины слабодушие, супружеские измены с лицами низкого происхождения, общественное порицание – таков набор характеристических атрибутов самого близкого человека. А с другой стороны – полулегендарный шотландец Лерма, пришедший оттуда,
Где в замке пустом, на туманных горах
Их (предков. – О. Е.) забытый покоится прах.
На древней стене их наследственный щит
И заржавленный меч их висит.[121]

   Такие противоположности между обыденной реальностью и реальностью мечты, бессознательного порождают напряжение наподобие брака полярных темпераментов. В гении они порождают грандиозные образы, которые преследуют его с раннего детства. «То, что мы видим во всемирно-историческом процессе, мы опять находим также и у индивидуума (т. е. происхождение и эволюцию божества), – пишет К. Г. Юнг. – Как высший рок, направляет ребенка власть родителей. Но когда он подрастает, начинается борьба инфантильной констелляции и индивидуальности, родительское влияние, связанное с доисторическим (инфантильным) периодом, вытесняется, попадает в бессознательное, вместе с тем оно же не элиминируется, но с помощью невидимых нитей управляет индивидуальными (как это кажется) творениями созревающего духа. Как все, что очутилось в бессознательном, инфантильная констелляция посылает в сознание некие темные, загадочные ощущения, чувство таинственного руководства и потустороннего влияния. Здесь корни первых религиозных сублимаций. Вместо отца с его констеллирующими добродетелями и пороками появляется, с одной стороны, божество на абсолютной вершине, с другой же стороны – дьявол ‹…›»[122] Вот психологические истоки образа Демона, прошедшего через всю творческую жизнь поэта. «Усваивая бессознательное, – утверждает в этой связи К. Г. Юнг, – мы приобщаем коллективное психическое к области личных психических функций, где личная сфера разлагается на целый ряд парных групп, сочетающихся по контрасту, образуя „пары противоположностей“ ‹…›: мания величия = чувство неполноценности ‹…› Образование такой пары сопутствует повышению и понижению чувства самоуверенности».[123] Эти противоположности и возникли на основании реального контраста между чертами личности Лермонтова-отца и его героизированным образом (вместе с происхождением и портретом Лермы) в поэтическом сознании сына.
   Образ матери занимает более скромное место в наследии Лермонтова. Но это относится именно к реальному образу, а не к его заместителю. Так, в драме «Странный человек» Лермонтов рисует мать несчастной и покинутой, достойной сожаления и защиты: «На ее коленях протекли первые годы моего младенчества, ее имя вместе с вашим (именем отца. – О. Е.) было первою моею речью, ее ласка облегчала мои первые болезни…»[124] Но уже в юношеском возрасте в сознании Лермонтова ее образ трансформируется в сакральный образ Мадонны, к которой поэт обращается с молитвой. Этот архаически-символический образ не несет в себе ничего индивидуального. Он в основе своей имеет коллективный характер. «Отношение сына к матери было психологической основой для многих культов. В христианской легенде отношение сына к матери догматически чрезвычайно ясно».[125]
   История замужества Марии Михайловны принадлежит к одной из психологических загадок семейства и судьбы поэта. Замужество матери за Юрия Петровича для всего круга Арсеньевых-Столыпиных было очевидным мезальянсом. Бедный провинциальный дворянин, имеющий трех незамужних сестер и неразделенное имение, нигде не служащий, вышедший в отставку в незначительном чине, никак не соответствовал статусу знатной и весьма состоятельной особы, в перспективе единственной наследницы хорошего состояния (как выявил Д. А. Алексеев, бабка поэта Е. А. Арсеньева завещала родственникам 300 тысяч серебром, и это помимо имения).
   Как могло получиться, что эта гордая, властная, с деспотическими наклонностями женщина («Старуха любит, чтобы ей никто не противуречил») смогла согласиться на такую незавидную партия для своей единственной и горячо любимой дочери? К тому же Юрий Петрович уже в армии страдал рядом тяжелых заболеваний: «он одержим ‹…› геморроидальными припадками, страдает часто болью головы и груди и подвержен бывает судорожным припадкам живота, и оттого в здоровье совсем не надежен», – вот аттестат, данный ему в возрасте 24-х лет полковым штаб-лекарем.[126]
   Можно объяснить такое событие только одной причиной: страстностью и непреклонностью натуры Марии Михайловны, ее способностью сильно увлекаться и столь же сильно негодовать, ее шизотимическим темпераментом, который помог ей не уступить в споре с матерью. Некоторые из этих качеств характера унаследовал и ее сын. А Марию Михайловну, наверное, наградил таким пышным букетом ее отец: «‹…› Для детского воображения отец важнее и опаснее: если такую роль играет мать, то ‹…› удавалось за ее спиной открыть деда, которому она внутренне принадлежала», – объясняет подобные случаи наследственности К. Г. Юнг.[127] Именно так объясняла Е. А. Арсеньева влияние супруга на своего внука. Но не иначе как через посредство матери («нрав его и свойства совершенно Михайла Васильича»).
   Дальнейший ход рассуждений ведет нас к семейной драме, психологические последствия которой были катастрофическими для дальнейшей судьбы поэта. Ее истоки восходят к наследственности так же, как и психологические предрасположенности Лермонтова. Его мать получила, наверное, по наследству от своей матери, Е. А. Арсеньевой, женское заболевание, которое сразу после родов привело к угасанию ее сексуальной жизни. Определенный ответ на вопрос о характере заболевания Марии Михайловны вряд ли можно получить, но можно предположить, что это были гормональные нарушения. Правда, для нас важнее другое. Реакция на состояние супруги со стороны Юрия Петровича оказалась для Марии Михайловны настолько болезненной, что повлекла, по терминологии В. Райха, «физиологическое ускорение душевных переживаний».[128]
   Связь главы семейства с гувернанткой его детей не такая уж редкость в дворянско-помещичьем быту XIX века. Подобную историю подробно описал Л. Толстой в «Анне Карениной» на материале семейной линии «Стива Облонский-Долли». Поэтому весьма правдоподобно выглядит предание, описанное в биографическом материале П. К. Шугаева. Тот инцидент, который произошел между родителями Лермонтова в карете, следовавшей по пути из сельца Кошкарево в Тарханы (упреки, брошенные Марией Михайловной Юрию Петровичу в измене, и его грубая реакция на них), в научной психологии носит название «разрядка деструктивной ярости» (со стороны Марии Михайловны). Такое состояние возникает на почве ослабления сексуальности и способствует «физиологическому ускорению конфликтов, порождаемых либидо»: «Душевные заболевания представляют собой следствие нарушения естественной способности любить», – писал в этой связи психоаналитик В. Райх. – «При оргастической импотенции ‹…› возникают застойные накопления биологической энергии, которые превращаются в источник иррациональных действий».[129] Последствием этого состояния стало скоротечное развитие у Марии Михайловны туберкулеза, к которому лица с шизотимическим темпераментом особо предрасположены.
   Следующее действие семейной драмы подробно воссоздано юношей Лермонтовым в пьесе «Люди и страсти» («Menschen und Leidenschaften»). Психологически Лермонтов тяжело переживал этот конфликт, о чем и поведал в своем произведении: «‹…› у моей бабки, моей воспитательницы (курсив мой. – О. Е.) – жестокая распря с моим отцом, и это все на меня упадает».[130] Конечно, в романтической драме, где страсти играют ведущую роль, реальный семейный конфликт обострен до предела, но его психологическая канва вполне правдоподобна. Для нас наиболее важным в этой истории является состояние главного героя Юрия Волина, который переживает потрясение, вызванное семейной распрей: «Я здесь как добыча, раздираемая двумя победителями, и каждый хочет обладать ею».[131] Следствием этого конфликта стали два события в жизни Лермонтова, оказавшие существенное влияние на его судьбу.
   Первое оставило глубокий след в душевной жизни поэта. В стихотворении на смерть отца Лермонтов высоко отозвался о том компромиссе, на который тот вынужден был пойти с тещей, чтобы обеспечить будущее сына:
Но ты свершил свой подвиг, мой отец[132]

   Однако такая оценка была вызвана скорее эмоциональным состоянием сына, узнавшего о смерти отца. Во всяком случае она никак не вписывается в душевную динамику, отраженную в творчестве тех лет, в его жизнь в Тарханах и последующую учебу. Ни один мемуарист не пишет о том, что Лермонтов когда-нибудь говорил о своем отце. Более того, в этом круге циркулировали нелицеприятные слухи и легенды о его личности.
   Как можно судить по жизненным установкам, планам, самоощущению и самооценке Лермонтова в его юности, он вынес из истории с отцом иные настроения и оценки, повлиявшие на его дальнейшую линию поведения. Отец Лермонтова был человеком слабым (нередко слабость скрывалась под добродушием), непрактичным, нерешительным, не достигшим ничего значительного в жизни. Он не способен был уладить отношения так, чтобы они не переросли в конфликт.
   Юрий Петрович не оказал никакого воспитательного воздействия на сына в течение всей своей недолгой жизни. Более того, проявил нерадение в подготовке документов к его поступлению в учебные заведения (даже в Школу гвардейских подпрапорщиков документ о дворянстве внука представляла бабка «по блату», с помощью влиятельных родственников, так как Юрий Петрович своевременно не оформил его). А его неродовитость стала «отягчающим обстоятельством» в наборе перечисленных свойств его личности. Поэтому Лермонтову пришлось, преодолевая подобный «комплекс неполноценности», выстраивать руководящую личностную идею по контрасту с линией жизни отца, вплоть до создания красивой легенды о славных испано-шотландских предках («Последний потомок отважных бойцов»). К такой целенаправленной и напряженной работе его побудило ощущение в себе громадных творческих сил.
   Вторым событием-выводом из семейной драмы стала позиция Е. А. Арсеньевой в отношении личной жизни внука. Бабушка была настроена решительно против его женитьбы при ее жизни, так как видела в этом событии крах своих надежд на привязанность внука к ней и не желала видеть во внучке-невестке причину еще одной семейной распри. Так, Е. А. Верещагина, сестра жены ее брата Д. А. Столыпина, писала в письме к своей дочери, что Е. А. Арсеньева «слышать не хочет, чтобы Миша при ней женился. Любить будет жену – говорит, что это ее измучит, и – не хочу, чтобы он при жизни моей женился».[133] А ведь нет ничего невероятного в том, что, не будь этого психологического запрета, вызванного семейной драмой, судьба поэта сложилась бы по-другому – счастливее.

Глава вторая

   Наследственные и конституциональные константы психологического характера. Габитус Лермонтова. Основа темперамента и конституционные наслоения. Их отражение в творчестве поэта. Циклотимический темперамент
   Лермонтов был едва ли не единственным русским писателем, в сознании и творчестве которого проблема наследственности носила амбивалентный характер. Он понимал ее как наследственность крови и наследственность духа и оценивал то и другое противоположными знаками. Эту двойственность восприятия Лермонтов и выразил двояким образом – поэтически и графически (живописно). Приговор духовному наследию ближайших предков вынесен в «Думе»: «Богаты мы, едва из колыбели, // Ошибками отцов ‹…›» В портрет же своего воображаемого предка он старался вложить все физически зримые признаки восходящего положительного типа: надменную гордость, суровую мужественность, непреклонную волю. Они резко контрастируют с «холодом тайным», который «царствует в душе» его жалкого потомка. Но не будь Лермонтов наследником славного рода, если в нем не сохранились наследственные признаки «отважных бойцов». Поэтому-то у него еще «огонь кипи в крови».
   В этих поэтических формулах и живописных деталях заключается одна из центральных проблем психологической биографии Лермонтова. Три четверти века назад один из крупнейших лермонтоведов Б. М. Эйхенбаум косвенно указал на эту проблему, даже не пытаясь ее формулировать – такой неподъемной она казалась ему тогда. «Мы изучаем историческую индивидуальность, как она выражена в творчестве, а не индивидуальность природную (психофизическую), для изучения которой должны привлекаться совершенно другие материалы».[134]
   Творчество Лермонтова – важный, но не единственный источник для его психологической биографии, для истории его души. Оно не покрывает его «историческую индивидуальность» и не может заменить (и тем более отменить) всех тех материально-телесных, физически зримых и динамических свойств личности поэта, совокупность которых составила его неповторимую и легко узнаваемую индивидуальность. Всякое историческое исследование личности будет неполным, односторонним без проникновения в ее природно-психологическую основу. Здесь психоанализ напоминает нам, что «психоаналитическое исследование движется от явлений к их сущности и рассматривает процессы, происходящие в „глубинах личности“, так сказать, в продольном и поперечном разрезах ‹…› оно автоматически освобождает путь к идеальному исследованию характеров, к „учению о генетических типах“ ‹…›»[135]
   Задача нашего исследования – изучить душевный склад Лермонтова, его психические предрасположенности, своеобразие его типа и как все это повлияло на движение его линии жизни и его трагический исход. Мы выявили наиболее значимые наследственные факторы, оказавшие глубокое и долговременное воздействие на его психику. Мы также определили истоки того уникального психофизического сочетания, которое сформировало гениальность Лермонтова. Но вместе с этим поэт обладал теми индивидуальными признаками (мы их называем конституциональными), которые не были суммой или результатом соединения наследственных влияний. К ним в равной мере относятся черты внешнего склада и свойства психики. В лермонтоведении, как и в других областях истории литературы, эта проблема не ставилась. Ее считали нелитературоведческой, в лучшем случае относящейся к другой научной дисциплине. Это звучит парадоксально, так как в литературоведении «психологический портрет» и просто «портрет героя» является необходимой составной частью анализа художественного образа.
   С позиций научной психологии соотнесенность внешности человека с его внутренним складом является само собой разумеющимся приемом. «Различие тела и разума, – отмечал в этой связи К. Г. Юнг, – это искусственная дихотомия, дискриминация, которая, несомненно, в большой степени основывается на своеобразии познающего интеллекта, чем на природе вещей. В действительности же взаимное проникновение телесных и психических признаком столь глубоко, что по свойствам тела мы не только можем сделать далеко идущие выводы о качествах психического, но и по психической специфике мы можем судить о соответствующих телесных формах.».[136] Данная мысль приобретает тем более важное значение, что в творчестве Лермонтова – поэтическом и живописном – роль внешности героя, портрета человека служит почти всегда одним из элементов его писхологичесокго характера, ума, чувственно-эмоционального склада. «Мы только тогда будем удовлетворены, – резюмирует психоаналитик, – когда узнаем, какой вид психического соответствует определенным физическим качествам. Тело без психики нам ни о чем не говорит, так же как ‹…› душа ничего не может значить без тела».[137]
   Как и в разделе о родителях Лермонтова, мы начнем анализ его личности с характеристики габитуса. Для этого имеется обширный иконографический и описательный материал. Все мемуаристы, описывавшие внешность Лермонтова, едины в своих наблюдениях и выводах. Они рисуют вполне правдоподобный портрет поэта, который в общих чертах, а нередко и в деталях соответствует живописным изображениям Лермонтова как его кисти, так и кисти других авторов. Важным моментом в разных описаниях внешнего облика Лермонтова является повторяемость главных его признаков независимо от возраста поэта. Эти признаки, соотнесенные с живописными портретами, и послужат в качестве индексов строения его внешности.
   Все современники схожи в том, что Лермонтов отличался крепким, хотя и не атлетическим (sic) сложением. По наблюдениям однокашника поэта по юнкерской школе А. Ф. Тирана, «Лермонтов имел некрасивую фигуру: маленького роста, ноги колесом, очень плечист, глаза небольшие, калмыцкие, но живые, с огнем, выразительные».[138] Ему вторит весьма авторитетный мемуарист, так же выпускник этой школы А. М. Меринский: «Лермонтов был небольшого роста, плотный, широкоплечий и немного сутуловатый».[139] Немецкий писатель Ф. Боденштедт, встречавшийся с Лермонтовым в 1840 году, дает весьма схожее с предыдущими описание внешности Лермонтова: «‹…› судя по плечам и груди, у него должны были быть довольно широкие кости ‹…› волосы оставляли совершенно открытым необыкновенно высокий лоб».[140] Картину завершает екатеринославский помещик П. И. Магденко: «Он был среднего роста ‹… › с широким лицом, широкоплечий, с широкими скулами, вообще с широкой костью всего остова, немного сутуловат – словом, то, что называется с битый человек».[141] (курсив везде мой. – О. Е.)
   Что качается деталей лица, тони тоже запомнились современникам поэта. Так, литератор В. П. Бурнашев отмечает: у Лермонтова были «довольно красивые, живые, черные, как смоль, глаза, принадлежавшие ‹…› лицу ‹…› несколько скуластому, как у татар ‹…› с коротким носом, чуть-чуть приподнятым ‹…›»[142] Столь же подробное описание дает и выпускник Московского университета К. А. Бороздин: «Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком ‹…› нос вздернутый ‹…›»[143] (курсив мой. – О. Е.)
   Не менее важны с этой точки зрения и самоописания Лермонтов, содержащиеся в ряде его художественных произведений. Причем в одном он описывает самого себя, в другом – вымышленного героя, которому придает явно черты своей внешности. В поэме «Монго» поэт противопоставляет внешность своего двоюродного брата А. А. Столыпина своей: «Один – высок и худощав ‹…› Мал и широк в плечах другой» (курсив мой. – О. Е.).[144] В неоконченном романе «Княгиня Лиговская» находим черты портретного сходства автора и его героя Григория Александровича Печорина: «‹…› он был небольшого роста, широк в плечах и вообще нескладен; казался сильного сложения ‹…› Лицо его смуглое, неправильное, но полное выразительности ‹…›»[145]
   Подобные самонаблюдения интересны еще и потому, что Лермонтов не просто придавал большое значение описанию внешности героя, но живо интересовался научной литературой известных в его эпоху френологов и физиономистов. Так, незадолго до гибели он извещал своего друга и родственника А. И. Бибикова в письме во второй половине февраля 1841 года: «Покупаю для общего нашего обихода Лафатера и Галя ‹…›»[146] Подбор далеко не случаен и свидетельствует о глубоко укоренившемся убеждении поэта о роли внешности человека в структуре его психологического характера.
   Теперь соотнесем все приведенные выше описания с живописными портретами Лермонтова. За исключением роста, который не могут подтвердить поясные и погрудные изображения поэта, они почти детально совпадают со словесными портретами, данными современниками. На них Лермонтов предстает перед нами человеком «крепкого» сложения, широкоплечим, «костистым». Средняя часть лица короткая, скулы широкие, нос средне-короткий, лоб высокий и широкий, красивый, выпуклый. По описанию современников, голова поэта несоразмерно велика по отношению к длине тела, что тоже является типичным признаком. Овал лица близок к щитовидной форме.
   Таким образом, Лермонтов – типичный пикник по строению лица и тела. Пикническое строение имеют типы с циклотимическим темпераментом. С точки зрения конституциональных свойств этот тип отличается общительностью, юмором, веселостью, живостью, горячностью и впечатлительностью; одновременно пикники бывают добросердечны, душевны, спокойны и мягки – свойства, которыми в избытке обладал Лермонтов. Не останавливаясь на других чертах его личности, о которых подробнее скажем ниже, обратимся к свидетельствам современников и самохарактеристике поэта.

   М. Ю. Лермонтов в штатском сюртуке. Портрет работы П. Е. Заболотского. Масло. 1840.

   Упоминавшийся уже В. П. Бурнашев при первой встрече с Лермонтовым отметил: «Офицер этот имел очень веселый, смеющийся вид человека, который сию минуту видел, слышал и сделал что-то пресмешное».[147] Циклотимик, как говорит сам термин, отличается перепадами душевного настроения. «Темпераменты, встречающиеся преимущественно у пикников, – поясняет Э. Кречмер, – принимая во внимание склонность людей такого телосложения к периодическим колебаниям душевного состояния ‹…› варьируются в диапазоне от веселого до печального ‹…›»[148] Данную черту в поведении Лермонтова подметила Э. А. Шан-Гирй: «Характера он был неровного, капризного: то услужлив и любезен, то рассеян и невнимателен. Он любил повеселиться, потанцевать, посмеяться, позлословить ‹…›»[149] Другая близко знавшая Лермонтова мемуаристка Е. А. Сушкова отмечает те же колебания в его чувствах и эмоциях: «Но этот милый взгляд, но эта добрая улыбка сливается в моей памяти с той холодной, жестокой, едкой улыбкой ‹…›»[150] Секундант Лермонтова на его последней дуэли А. И. Васильчиков раздвигает рамки диатетической пропорции, свойственной темпераменту поэта: «В Лермонтове ‹…› было два человека: один добродушный для небольшого кружка ближайших своих друзей и для тех немногих лиц, к которым он имел особенное уважение, другой – заносчивый и задорный для всех прочих его знакомых ‹…› день его разделялся на две половины между серьезными занятиями и чтениями и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве только пятнадцатилетнему школьному мальчику ‹…›»[151] Такие перепады настроения отразились в тематике лирических стихов Лермонтова. То встречаем у него стихи, содержащие избыток веселья:
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

45

46

47

48

49

50

51

52

53

54

55

56

57

58

59

60

61

62

63

64

65

66

67

68

69

70

71

72

73

74

75

76

77

78

79

80

81

82

83

84

85

86

87

88

89

90

91

92

93

94

95

96

97

98

99

100

101

102

103

104

105

106

107

108

109

110

111

112

113

114

115

116

117

118

119

120

121

122

123

124

125

126

127

128

129

130

131

132

133

134

135

136

137

138

139

140

141

142

143

144

145

146

147

148

149

150

151

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →