Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Когда жирафа рожает, ее детеныш падает с высоты полутора метров.

Еще   [X]

 0 

Рональд Лэйнг. Между философией и психиатрией (Власова Ольга)

Рональд Дэвид Лэйнг (1927–1989) – один из самых известных деятелей эпохи 1960-х гг. и самый популярный психиатр столетия после 3. Фрейда и К. Г. Юнга. Его взгляд на природу безумия и революционная деятельность навсегда изменили облик психиатрии, его книги, выходившие миллионными тиражами и переведенные более чем на двадцать языков, читаются, словно романы и манифесты, а его яркая индивидуальность до сих пор вызывает споры в среде биографов и критиков. Первая русскоязычная биография Лэйнга, построенная на оригинальных источниках, воссоздает канву его жизни и творчества, основные идеи его работ и проектов, представляя его фигуру в единстве множества образов – психиатра и антипсихиатра, философа и социального критика, гуру и революционера.

Год издания: 2012

Цена: 100 руб.



С книгой «Рональд Лэйнг. Между философией и психиатрией» также читают:

Предпросмотр книги «Рональд Лэйнг. Между философией и психиатрией»

Рональд Лэйнг. Между философией и психиатрией

   Рональд Дэвид Лэйнг (1927–1989) – один из самых известных деятелей эпохи 1960-х гг. и самый популярный психиатр столетия после 3. Фрейда и К. Г. Юнга. Его взгляд на природу безумия и революционная деятельность навсегда изменили облик психиатрии, его книги, выходившие миллионными тиражами и переведенные более чем на двадцать языков, читаются, словно романы и манифесты, а его яркая индивидуальность до сих пор вызывает споры в среде биографов и критиков. Первая русскоязычная биография Лэйнга, построенная на оригинальных источниках, воссоздает канву его жизни и творчества, основные идеи его работ и проектов, представляя его фигуру в единстве множества образов – психиатра и антипсихиатра, философа и социального критика, гуру и революционера.
   Работа выполнена в рамках проекта «Социальная теория и социальная практика антипсихиатрии» при поддержке Российского фонда фундаментальных исследований (№ 10-06-00078а).


Ольга Власова Рональд Лэйнг. Между философией и психиатрией

Введение

   Рональд Дэвид Лэйнг, если смотреть на него с позиции биографа и критика, – великолепный материал. В его образе, жизни, работах и проектах было все, необходимое для яркой работы: «сумасшедшая мамаша», очарованные женщины и брошенные семьи, пьянство и провокационное поведение, наркотики и проблемы с законом. О нем можно сказать много общих фраз и придумать много общих определений, которые действительно подойдут под его образ. Он был мятежником и революционером, лидером контр культуры и гуру безумцев, философом и антипсихиатром, он повел за собой тысячи людей по всему миру, он был одним из самых известных интеллектуалов 1960-х гг. и уж точно самым известным психиатром своего времени, его книги выходили миллионными тиражами и были переведены более чем на двадцать языков, его образ не сходил с телевизионных экранов Великобритании, а на его лекции, словно на рок-концерты, собирались толпы людей. И что самое главное – он был одиночкой: одним из самых публичных и одним из самых одиноких людей своей эпохи. Все очень красиво, очень ярко и очень трагично. Все ровно так, как нужно.
   Нет сомнения, и это прозвучит даже как-то хрестоматийно, что значение Лэйнга для психиатрии, для гуманитарной мысли, для культуры 1960–1970-х гг. неоспоримо. Ему действительно повезло. Своими работами он вскрыл кризис психиатрии, он попытался вывести проблему психического заболевания в широкое поле гуманитарного осмысления, он сделал так, что о ней заговорила общественность. Благодаря обращению к философии Ж.-П. Сартра, своими революционными идеями он показал, что проблема безумия, проблема инаковости и психической ненормальности является не только медицинской, но и политической, социальной, общественной. Он попытался преодолеть не только психическое, но и социальное отчуждение психически больных. В своей деятельности он выразил настроения бунтарской эпохи 1960-х, и организованные им психотерапевтические коммуны стали блестящим примером утопических проектов. В самом своем образе он нес независимость и свободу, верность идеалам и искреннее желание помочь. Он стал фигурой эпохи, которая воплотила все противоречия современной ему психиатрии и современного ему общества.
   В пространстве осмысления психического заболевания, в пространстве выстраивания дискурса безумия среди мыслителей XX в. Лэйнга можно сравнить разве что с Мишелем Фуко. Ни одна из работ, которая хотя бы вскользь касается этой проблемы, не избегает упоминания его имени. Вокруг его фигуры объединилось множество идей, множество проектов, множество людей, благодаря которым мы совершенно по-другому смотрим на дискурс безумия.
   Лэйнг – фигура во всех отношениях маргинальная, и маргинальность эта имеет свои плюсы и минусы. Он никогда не принадлежал ни к какой институции, политической партии, теоретическому направлению или отдельной науке, а его исследования всегда стояли или особняком, или на границе. Возможно, именно поэтому он был так популярен – поскольку говорил обо всем. Но, поскольку он говорил обо всем, ни одна наука до сих пор так и не признала его своим.
   Кем он был? Психиатром? Да, по образованию, по области исследования. Да, представителем радикальной психиатрии, но не по принадлежности к лагерю, и поэтому множество психиатров отрицали в нем своего. Психоаналитиком? Да, он обучался в Институте психоанализа, он прошел учебный анализ и практиковал как психоаналитик, но если положить его книги рядом с работами психоаналитиков, вряд ли можно увидеть сходство, к тому же в его кабинете на Уимпол-стрит не было ничего, что напоминало бы кушетку. Философом? Да, он воспринял традицию континентальной философии, он развивал в психиатрии идеи феноменологии и марксизма, но вряд ли когда-либо его имя сможет войти в разряд философов-классиков. Он был прикладником, хотя и говорил о фундаментальных проблемах. Психологом? Чаще всего именно это определение выбирают его исследователи, но был ли он психологом в самом деле… Он ненавидел гуманистическую психологию, хотя все чаще о его работах говорят именно в этом русле. Он не похож на среднего психолога XX в., поскольку его задачи были гораздо более глубокими, во всяком случае, он заплывал дальше, чем позволяют психологические буйки. Академические философы, психиатры и психоаналитики всегда вынуждены говорить о нем с какими-то оговорками и извинениями, словно бы оправдываясь за то, что вообще осмелились завести разговор. Как-то, действительно, повезло в этом отношении психологам, но это еще ничего не значит. В любом случае, ученому, который в научной книге говорит о человеке, собиравшем стадион там, где за неделю до него выступал Боб Дилан, организовывавшем коммуны и расширявшем свое сознание всеми возможными путями, всегда требуются смелость и обманные уловки, чтобы под оберткой научных гипотез Лэйнга протащить и все остальное.
   Наверное, именно потому, что невозможно определить, к какому научному ведомству можно отнести его смелые идеи, на свете так много книг под незатейливым названием «Р. Д. Лэйнг». Лэйнг – это яркая фигура, которая маргинальна во всем и может быть адекватнее всего представлена только неразделенной. Лэйнг – это человек, о котором нужно рассказывать, рассказывать по порядку.
   В силу этого традиция рассказа о Лэйнге – это очень давняя традиция. Моду копаться в своей жизни задал он сам: в 1985 г. вышла его автобиография «Мудрость, безумие и глупость». Она охватывала лишь годы до выхода первой книги и предполагала вторую часть, которая так никогда и не была опубликована. Первые жизнеописания Лэйнга и первые критические работы появились еще при его жизни. В 1973 г. вышла книга «Р. Д. Лэйнг» Эдгара Фриденберга, в 1975 г. – «Социальная амнезия: критика современной психологии от Адлера до Лэйнга» Рассела Джакоби, в 1975 г. – «Шизоидный мир Жана-Поля Сартра и Р. Д. Лэйнга» Дугласа Кеснера, в 1976 г. – «Р. Д. Лэйнг: человек и его идеи» Ричарда Эванса, в 1977 г. – «Р. Д. Лэйнг: философии и политика психотерапии» Эндрю Коллира и «Р. Д. Лэйнг: творчество и его значение для социологии» Мартина Ховарта-Вилльямса, в 1982 г. – «Психополитики» Питера Седжвика. Одновременно в 1971 г. выходит сборник «Р. Д. Лэйнг и антипсихиатрия», а в 1972 г. – сборник «Сойти с ума: радикальная терапия Р. Д. Лэйнга и др.».
   Вторая, хотя и менее мощная, волна биографий и исследовательских работ пришлась на середину 1990-х гг. Именно тогда, вскоре после смерти Лэйнга, появилась книга «Р. Д. Лэйнг: биография», написанная его сыном Адрианом Лэйнгом. Вышедшая в 1994 г., на настоящий момент времени она является наиболее полной и подробной и, несмотря на определенную пристрастность, считается эталоном. Ни одна из книг о Лэйнге не может избежать опоры на представленный в ней биографический материал. Адриан Лэйнг, будучи его сыном от первого брака, выстраивает, конечно, не очень позитивный образ своего отца. В его описании Лэйнг – пьяница и наркоман, скандалист и безответственный хиппи, бросающий на произвол судьбы своих жен и детей. Однако, если помнить о том, что автор – сын героя повествования, биография дает бесценный материал, учитывая и материалы так и не законченной автобиографии, доступ к которой был только у Адриана Лэйнга. В то же время вышел почти четырехсотстраничный сборник интервью Лэйнга с Бобом Малланом, записанных в течение последнего года его жизни, которые охватывают как биографию Лэйнга, так и его основные работы и проекты и позволяют узнать обо всем от него самого.
   В девяностые же вышли авторские биографии Дэниэла Берстона («Крыло безумия: жизнь и творчество Р. Д. Лэйнга», 1996), Джона Клея («Р. Д. Лэйнг: расколотое Я», 1997), Збигнева Котовича («Р. Д. Лэйнг и пути антипсихиатрии», 1997), Боба Маллана («Р. Д. Лэйнг: персональный взгляд», 1999) и сборник «Р. Д. Лэйнг: творческий разрушитель» (1997). Двухтысячные показали изрядное затухание интереса к фигуре Лэйнга. Из того что можно было бы причислить к классике, можно назвать лишь книги Дэниэла Берстона («Суровое испытание опыта: Р. Д. Лэйнг и кризис психотерапии», 2000) и Гэвина Миллера («Р. Д. Лэйнг», 2004) и сборник «Р. Д. Лэйнг: современные перспективы» (2004). Разумеется, выходили и другие работы, но мы остановились лишь на том, что наиболее почитается лэйнговедами. В общем, немало, но, с другой стороны, и немного.
   Так вот, все «эталонные» биографии отмечены пристрастным взглядом: Лэйнг оказывается то подлецом, то гением, – возможно, в силу слишком близкого расстояния, слишком важного значения его фигуры. И при прочтении всех этих историй неизменно хочется чего-то другого: истории, в которой образ можно рисовать самому, которая не уничтожает многообразия и которая будет не законченным портретом, а своего рода введением, наброском. В настоящей книге и представлена такая попытка истории о Лэйнге, истории его биографии, истории его идей. Здесь намеренно не принимается никакой отчетливой позиции, Лэйнг намеренно не представляется ни психиатром, ни антипсихиатром, ни философом, ни социальным критиком, ни психоаналитиком, ни психотерапевтом. Собственно, мы преследуем две задачи: 1) воссоздать основные вехи творческого пути Лэйнга в единстве биографии, идейного развития и практической деятельности и 2) попытаться представить все то многообразие образов, которые принимала его фигура в сознании современников.
   Эта книга не обойдет всех тех ошибок и натяжек, которыми грешат «книги о…», и бессмысленно писать, что здесь кто-то старается избежать чего-то. Невозможно избежать психологизма, выстраивая биографию человека, который сам любил спекулировать на психологических мотивах своего творчества. Невозможно избежать сожаления и грусти, когда пишешь об одной из фигур эпохи шестидесятых – той романтической эпохи, у которой за душой еще что-то оставалось. Невозможно избежать легких ноток патетики, когда пытаешься рассказать о человеке, который всю жизнь стремился жить на грани. И нельзя не попытаться выстроить хотя бы мало-мальски цельный образ творчества и деятельности того, кто был одновременно всем и ничем из того, что о нем говорили, в конце концов, «книга о…» – это всегда попытка последовательного рассказа.
   Нами была избрана герменевтическая стратегия изложения. Мы ставили своей задачей представить идеи и деятельность Лэйнга в контексте его собственных устремлений, в контексте деятельности его единомышленников, в контексте духа его эпохи. Мы постарались быть беспристрастными, в какой-то мере реализуя историко-культурный подход. Нам кажется, что наиболее адекватный образ Лэйнга получится в том случае, если мы будем смотреть на него как на фигуру шестидесятых, знаковую фигуру этой эпохи. Казалось, что это позволит избежать не всегда правомерных этических, политических, социальных, научных оценок. Лэйнг стал тем, кто во многом изменил сознание миллионов, он повлиял на интеллектуальный климат, на культуру, на развитие психиатрии, психологии, философии и других гуманитарных и общественных наук. Он – человек, который заслуживает отдельной книги.
   Это не означает, что мы поддерживаем или осуждаем саму антипсихиатрию или идеи Лэйнга. Это не означает, что мы считаем необходимой или невозможной антипсихиатрическую практику. Сейчас, через полвека после выхода его первой книги, писать о Лэйнге, или писать об антипсихиатрии, означает осуждать или поддерживать, продолжать или критиковать позиции, действия, проекты. Лэйнг и антипсихиатрия во многом стали символами критицизма и радикализма, к которым принято относиться пристрастно.
   Творчество Лэйнга стало рубежом в развитии европейской культуры и науки, поэтому мы предлагаем посмотреть на него именно как на рубеж, как на явление культуры. Мишель Фуко в своей работе «История безумия в классическую эпоху» настаивал на том, что отношение к безумию проливает свет на понимание человеком самого себя, на самоосмысление культуры. Однако мы забываем, что в своей эпистемологии он дошел лишь до XIX в., отметив, что говорить о современности будучи погруженными в нее мы не можем. Фуко и его «История безумия», так же как и Лэйнг с его Кингсли Холлом и «Разделенным Я», расширением сознания и попытками приблизиться к опыту безумцев, сам давно уже превратился в знак и выражение движения европейской культуры. Перефразируя Гуссерля, можно сказать, что на феномены нужно смотреть как на данность. Именно так в этой книге мы смотрим на творчество Лэйнга.
   И последнее. Эта книга не претендует на создание сколь-либо завершенного образа. Все, что осталось за бортом, оставлено там намеренно, поскольку всякие биографические, аналитические, сопоставительные подробности могли бы перегрузить повествование. Эта книга только о Лэйнге – его жизни, работах и деятельности. Его многочисленные соратники по борьбе и идеям либо уже упомянуты, либо еще будут упомянуты в других наших работах. Это своеобразное введение, набросок интеллектуального портрета, что, как хочется верить, запустит последующее движение.

Университеты

Корни

   Семья моего отца считала себя потомками викингов, когда-то осевших в Северо-Восточной Шотландии. Но пришли они с севера более дальнего, чем Северо-Восточная Шотландия. Они пришли с дальнего севера и востока, из Скандинавии, возможно, из Норвегии. Семья моей матери считала себя потомками кельтов. Это были протестанты с юго-запада Шотландии. Со стороны отца у всех моих предков были голубые глаза, со стороны матери – темные. У меня глаза темные. Я часто думал, что моя мать выглядела почти как испанка, почти как еврейка[1].
   Итак, предки со стороны отца происходили с северо-востока Шотландии. В середине XIX в. дед Лэйнга после женитьбы переехал в Стричен, деревушку в нескольких милях к юго-востоку от Фрейзербурга в Абердиншире, именно туда, где находится известный каменный круг Стричен. Его старший сын женился на местной девушке Изабелле Баркли и в поисках работы двинулся на юг, в Абердин. В Абердине у них родились шестеро детей, старший из которых – Джон (уже Лэйнг), военно-морской архитектор, – женившись на Энн Макнэр, породил четверых: Дэвида Парка Макнэра (отца Рональда), Изабеллу, Джона и Этель. Через некоторое время семья перебралась в Гованхилл, южный район Глазго, где стала проживать по адресу Вестморелэнд, 21.
   Бабушка по матери, Элизабет Глен, была австралийкой, семья ее владела фермой и разводила овец. Дед по матери, Джон Керквуд, в 1880-х гг. увез возлюбленную на свою родину, в Шотландию, в Ранкинстон (Эршир). Джон работал кассиром на местной угольной шахте, и здесь они и обосновались. В их браке родились Уильям, Арчи, Нетти, Сара, Амелия (мать Лэйнга) и Мизи. Впоследствии семья переехала на север, в пригород Глазго Уддингстон, а затем в Гованхилл на Гартак-стрит, неподалеку от Вестморелэнд, где проживали Лэйнги.
   Гованхилл отделяло две мили от другого района Глазго – Горбалс, района трущоб, места проживания мигрантов из Италии и Ирландии, а также еврейского населения. Несмотря на то что Гованхилл граничил с Горбалс, это были совершенно разные районы. Гованхилл был районом рабочих среднего достатка, и в нем проживали в основном шотландцы.
   Предки Лэйнга были ткачами, инженерами, мастеровыми (изготавливали керамику и расписывали фарфор), мелкими фермерами, учителями, архитекторами и священниками. Все они были шотландцами, и только одна из сестер матери вышла замуж за англичанина, к которому, как отмечает сам Лэйнг, в семье относились вполне учтиво. Лэйнг гордился этой шотландской кровью:
   Я неисправимый типичный глазговчанин, типичный уроженец южного Глазго. Всякий глазговчанин отличит, что я не из Бирсдена, всякий сразу скажет, что я из южного Глазго.

   А какие они, южные глазговчане?

   [смеется] Не знаю, не могу сказать. Я больше могу рассказать о том, каковы те, что из Келвинсайд, а Вы о том, каковы глазговчане из Саутсайд[2].
   Начиная с конца XVIII в. только один образ и одно событие перебивало тихую череду рождений, жизней и смертей: в 1920-х гг. на семьдесят третьем году жизни[3] дядя Лэйнга получил степень магистра искусств Абердинского университета – он был самым великовозрастным студентом университета за всю его историю. Была и еще одна, правда, «сказочная» семейная легенда: в семье рассказывали, что его двоюродным прадедом был Роберт Льюис Стивенсон. Лэйнг даже включил эту историю в первое издание своей автобиографии, но потом узнал, что это был всего лишь семейный миф: Роберт Льюис Стивенсон был единственным сыном в семье, братьев и сестер у него не было.
   Биографы Лэйнга очень любят писать, что его семья была совершенно обычной пресвитерианской семьей среднеклассников. Истории знакомства его родителей не сохранилась, известно лишь то, что в 1917 г. Дэвид Парк Макнэр Лэйнг, которому тогда было двадцать четыре года, сочетался браком с Амелией Глен Керквуд, двадцати шести лет. Они поселились на Ардбег-стрит, 21, приблизительно равноудаленной от места проживания обоих родительских семей. Семьи Лэйнгов и Керквудов не дружили, но и не враждовали друг с другом, просто Лэйнги считали, что Амелия – не партия их сыну, а Керквуды думали то же самое о Дэвиде.
   Дэвид Лэйнг служил тогда младшим лейтенантом Королевского воздушного корпуса. Он был солидным и респектабельным молодым человеком: высоким, красивым, с армейской выправкой, всегда гладко выбритым и аккуратно подстриженным. Трудолюбивый и честный работяга, он начал свою карьеру в четырнадцать лет, в 1907 г., подмастерьем на судоверфи Мэйверса и Кулстона на реке Клайд. В 1910 г. он вступил в Королевский танковый корпус, а затем в Королевский воздушный корпус, где и служил в Первую мировую войну, хотя в сражениях не участвовал. Впоследствии, ко времени рождения Рональда, Дэвид вышел в отставку и стал работать инженером-электриком в Управлении энергетики Западной Шотландии. Его зарплаты хватало, чтобы оплачивать аренду квартиры (пять шиллингов в неделю) и сносно питаться, не перебиваясь с хлеба на воду.
   Амелия Керквуд была красивой и совершенной обыкновенной девушкой. Однако ее отношения с мужем нельзя было назвать счастливыми: «…Они проживали в одной квартире, вместе питались, были родителями одному ребенку, иногда делили одну постель. Помимо этого они делили общую эмоциональную пустоту»[4]. У Амелии была отдельная спальня и огромная двуспальная кровать, Дэвид спал на софе в гостиной или в задней комнате. Амелия всегда опровергала всякие сексуальные отношения с Дэвидом и, как проницательно отмечает Адриан Лэйнг, если бы не родинка на колене у Рональда, точно такая же, как у Дэвида, можно было бы поверить в непорочное зачатие. «Сколько я себя помню, – вспоминал Лэйнг, – я всегда пытался разобраться, что же такое происходит между этими двумя людьми. Стоило мне поверить одному из них, и я уже не мог верить другому»[5].
   Лэйнг появился на свет после десяти лет супружеской жизни. Он был единственным внуком в отцовском семействе. Семья Амелии переживала тяжелые времена – отец был при смерти. Однако ее положение не отягощало семейную ситуацию: никто, ни Лэйнги, ни Керквуды, не знали о беременности (этот факт ей помогало скрывать широкое пальто), о ребенке они узнали уже после его рождения. «Если бы с ребенком что-то случилось во время родов, никто в семье, кроме Дэвида и Амелии, не узнал бы о том, что он вообще был»[6], – пишет Адриан Лэйнг.
   Рональд Дэвид Лэйнг родился 7 октября 1927 г. на Ардбег-стрит, 21, в 17 часов 15 минут. Впоследствии Лэйнг говорил, что каждый день, ровно в 17.15 чувствует непреодолимое желание выпить водки.
   Через два месяца умер отец Амелии, через год – мать Дэвида[7]. Так история предков стала уходить в прошлое, и началась совсем другая история – история Рональда Лэйнга:
   В 17 час. 15 мин. 7 октября 1927 г. в семье моих родителей, проживавших вдвоем в маленькой трехкомнатной квартире на юге Глазго, родился я[8].

Детство и юность

   Лэйнг рос чувствительным ребенком. Впоследствии все годы его детства и юности, все их перипетии найдут отражение в автобиографии. И это время имело для его профессионального становления важнейшее значение. «Его карьера антипсихиатра, – отмечает Эдвард Подволл, – началась еще с колыбели. Трудно представить, что в его движении были какие-то масштабные реальные повороты, поскольку, кажется, оно было уже присуще ему с рождения»[9]. Но с этим первыми этапами жизни существует одна проблема: взгляд, который представляет сам Лэйнг, несколько отличается от того, что в его биографии представляет его сын Адриан. Поскольку уже не установить, кто прав, кто виноват, мы будем учитывать обе версии.
   Если верить самому Лэйнгу, его детство было глубоко несчастным, и главным виновником тому он считал свою излишне сдержанную и безэмоциональную мать. Адриан Лэйнг пишет: «Вне зависимости от материальных привилегий, которые ему давались, он был погружен в мир полной растерянности и неопределенности. Он переживал эмоциональную депривацию, и этот факт он открыто признавал на протяжении всей жизни. Хотя Амелия, без сомнения, очень любила своего сына, эти чувства к Рональду (так она его всегда звала) она выражать не умела. Поэтому, когда Лэйнг вырос, он всегда был склонен представлять Амелию как классическую помешанную мамашу. Очень грустно, что близких отношений у них не наладилось и тогда, когда Ронни стал подростком. Амелия считала, что он пошел по кривой дорожке. Даже когда Ронни было около пятидесяти, посещения матери продолжали оставаться для него чрезвычайно болезненными. <…> Действительной проблемой, бывшей одной из черт характера Амелии, была ее неспособность выражать любовь к другому человеку, даже к своему единственному сыну»[10].
   Сам Лэйнг характеризовал свою мать лишь в негативных тонах:
   …Озлобленная женщина, которая вышла замуж за моего отца и считала, что он мог бы заработать больше и вытащить ее из того ада, в котором она жила…[11]
   Она ничего не читала, я имею в виду книги, а не чтение вообще. Она читала глазговскую газету и иногда слушала радиопередачи, и все. Она никогда не ходила в церковь, я никогда не слышал, как она поет или хотя бы что-то насвистывает или издает какие-либо звуки, кроме слов, да и на последние она была крайне скупа [смеется][12].
   Я не упоминаю, чтобы моя мать когда-либо просто так, по крайней мере, на ее взгляд, обняла меня, она никогда или почти никогда не целовала меня[13].
   Отец оставил у Лэйнга более теплые воспоминания. Он был религиозен и считал себя христианином, однако одновременно поддерживал и научный гуманизм, симпатизируя идеям Юлиуса Хаксли. В отличие от матери у него было увлечение, которое захватывало его целиком, – музыка. Он мечтал о Ковент-Гардене, но, к сожалению, его голос не подходил для сцены, и в течение более чем двадцати лет он был ведущим баритоном в хоре часовни университета Глазго.
   Амелия играла на фортепьяно, хотя делала это крайне плохо, а после рождения Рональда и вовсе отказалась аккомпанировать Дэвиду, поэтому музыке учился маленький Рональд, и эта музыка всю жизнь связывала его с отцом. Пик музыкальной карьеры Дэвида пришелся на 1931–1932 гг., Рональду было тогда четыре: 21 февраля 1932 г. он выступал на одном из постоянных вечеров в Сент-Эндрюс Холл в Глазго.
   Дэвид любил рассказывать сыну и об еще одном значимом событии своей жизни – о встрече с Альбертом Швейцером: «Альберт Швейцер… он был очень впечатлен той встречей со Швейцером, которая случилась, когда я был еще ребенком. Швейцер посетил Глазго и дирижировал хором часовни университета Глазго, и отцу посчастливилось тогда прогуливаться с ним»[14].
   У Лэйнгов была маленькая квартирка: спальня, гостиная, кухня и задняя комната, в которой спал Дэвид. Рональд спал в одной комнате с Амелией, на разных кроватях: она – на шикарной двуспальной кровати, он – на обычной односпальной. Повзрослев, Рональд переместится в заднюю комнату, а отец будет спать в гостиной. Воспитывали Лэйнга в строгости:
   Меня учили не ковыряться в носу; не сутулиться на стуле; не ковыряться пальцем в ушах; конечно же, не сосать пальцы; не раскрывать рот; не мямлить и не бормотать себе под нос; не чавкать; не пить из блюдца, уже не говоря о том, чтобы пролить что-либо; подносить чашку ко рту (а не рот к чашке), держа ее двумя пальцами; правильно сморкаться; как чистить зубы; расчесываться; завязывать шнурки на узел, всегда держать носки прямо; как должным образом испражняться и как правильно вытирать задницу; не закатывать глаза; как правильно говорить; когда и о чем в каком тоне говорить, например, не монотонно, или что нельзя произносить около полудюжины запрещенных слов и всякие вульгарные словечки[15].
   Из ранних лет жизни Лэйнга вряд ли можно упомянуть что-либо примечательное. Он рос, как и все маленькие дети, за тем лишь исключением, что его мать не выказывала в отношении к нему никаких эмоций, отсутствия эмоциональных привязанностей она требовала и от него. Однажды, когда ему было около пяти лет, Амелия подарила ему дорогой игрушечный автомобиль: это был предел мечтаний для мальчика его лет. В машину можно было забираться и ездить на ней, приводя ее в движение с помощью специальных педалей. Рональд был на седьмом небе от счастья, но счастье это оказалось недолгим. Амелия сожгла его любимую деревянную лошадь, его лучшего друга, будучи убежденной, что он был слишком привязан к этому «куску дерева». Радость обернулась горем. Амелия вообще не очень одобряла его привязанности:
   <…> Как-то у нас жил волнистый попугай.
   Кто его завел, твоя мать?
   Да, но все было не так просто. Я был очень привязан к этому волнистому попугайчику, но однажды он заболел, и когда я вернулся из школы, я обнаружил, что она выбросила его, взяла его газетой и выкинула в мусорку, где виднелась его зеленая спинка[16].
   В Рождество 1932 г. Лэйнг пережил первый экзистенциальный кризис. Именно тогда, в пять лет, родители рас сказали ему, что Санта Клауса не существует. Вот как описывает это событие он сам:
   Я верил в Санта Клауса. Наступило Рождество после того, как мне исполнилось пять. <…>
   Всю ночь я боролся со сном, только чтобы встретиться с ним. Но все равно заснул, и когда проснулся, стал, как обычно, с досадой искать подарки от Санты.
   Моя мать потом рассказала мне, что она в течение часа несколько раз пыталась доползти до моей кровати и назад, пока я боролся со сном.
   «Как Санта Клаус принес сюда эти подарки?» За завтраком я почти обезумел. Мои родители подождали немного, чтобы я догадался сам. Но я не мог ничего предположить.
   «Подумай сам, – сказали они, – мы не хотели тебе этого говорить. Кто такой Санта Клаус?»
   Я сдался. «Кто такой Санта Клаус?»
   «Это мы!»
   «Как вы?» Я никогда не мог такого даже предположить.
   Я видел, что мать с отцом сидели, смотрели на меня и ждали, когда я поблагодарю их за эти замечательные подарки. Но я не смог. Я был ошарашен. Я почувствовал ком в горле. Санта Клаус – это они. Я возненавидел и Санта Клауса, и их за то, что они оказались одним лицом. Я был огорчен, я не мог быть им благодарен. Я сказал «спасибо». Но игрушки больше меня не интересовали.
   Миллионы детей «узнают» о Санта Клаусе и ничуть не расстраиваются по этому поводу. Но я был действительно в панике. Почему? Для меня пятилетнего это был настоящий интеллектуальный кризис. <…>
   После этого инцидента я больше не мог поверить во что-либо, если мне об этом говорили. Я верил в Бога и в Иисуса, может быть, даже меньше, чем в Санта Клауса.
   Я верил, что они существуют, потому что мне сказали, что они существуют. Я верил в то, что мне говорили. До этого момента со мной такого никогда не происходило.
   Я получал игрушки от Санта Клауса, потому что так говорили мне мои родители. Игрушки приносил Санта Клаус, и Санта Клаус был Санта Клаусом, кем бы он ни был. Если Санта Клаус – это не Санта Клаус, то нет никакого Санта Клауса. Они сказали мне, что Санта Клаус – это они. Если Санта Клаус – это они, то нет никакого Санта Клауса. Если они – это Бог, то нет никакого Бога.
   В следующее Рождество я расколотил все игрушки, которые они подарили мне[17].
   За год до этого первого опыта столкновения с реальностью Рональд пошел в школу Поскольку ни Дэвид, ни Амелия не имели хорошего образования, они решили дать его своему сыну Местная начальная школа была сразу же отвергнута как несоответствующая их требованиям. Они выбрали школу Катбертсона, куда 2 мая 1932 г. в возрасте четырех лет и был принят Рональд.
   «Кабби», как называли это учреждение, была достаточно приличным заведением, высоко ценилась в округе и давала хорошее начальное образование в пресвитерианском духе. В школе училось около восьмисот учеников, но директор Джеймс Рид знал каждого из них. Здесь учили писать и считать, декламировать стихи и рассказы, петь и, разумеется, молиться. Рональд был очень послушным воспитанником и закончил это заведение безо всяких проблем. Любимыми его книжками тогда были иллюстрированная энциклопедия мировой истории и иллюстрированная история мировой литературы. Он начал читать их, когда пошел в школу.
   Одновременно Дэвид Лэйнг задумался и о музыкальном образовании для своего сына. Что неудивительно, ведь Рональд мог стать для него аккомпаниатором. Дэвид выбрал музыкальную школу Джулии Оммер, специализирующуюся на обучении маленьких детей, и Рональд с терпением и усердием будущего пианиста приступил к занятиям. «Моя жизнь проходила между школой, домом, музыкой, воскресной школой и играми»[18], – впоследствии будет вспоминать он. Это была беззаботная жизнь маленького мальчика, тогда, по его собственному признанию, ее омрачали только синяки.
   Лэйнг любил вечера у камина. В зимний вечер, после уроков, музыкальных занятий и чтения, ему нравилось сидеть у огня, вглядываясь в его языки:
   Когда я смотрел на огонь, я погружался в него и растворялся в нем. Я не дремал. Это не было похоже на сон. Я проделывал это для хорошего сна. Но также можно сказать, что я засыпал для «созерцания огня». Спустя несколько лет я с удивлением обнаружил, что этот процесс, этот уход от ясности сознания посредством чистого сосредоточения является широко практикуемой формой медитации.
   Я имел обыкновение в течение долгих часов сидеть рядом с моей матерью и вглядываться в то, что происходит за окном. Так, смотря за окно, я проводил тогда столько же часов, сколько мои дети тратят теперь на просмотр телевизора.
   Это окно было односторонним экраном[19].
   В детстве у Лэйнга почти не было друзей. До того как он пошел в школу, его ни разу не выпускали поиграть на улице, сверстники, за редким исключением, не приходили и домой. Он был домашним ребенком. И вместо тихих семейных вечеров с дедушками и бабушками, вместо друзей родителей и застольных бесед дом постоянно был наполнен музыкой:
   За все свое детство я не припоминаю ни одного раза, когда у нас бы собрались взрослые, просто для того, чтобы посидеть и поболтать… <…> Ничего похожего ни в нашем доме, ни где-либо еще, поскольку я не слышал об этом, не было. Я в полной мере наверстал это позже, но вместо этого была музыка, – более чем выгодный обмен. Если бы мне предложили выбрать между разговором или пением, я предпочел бы пение. Беседа казалась мне лишь вырождением пения, партией без мелодичности, тембра, ритма и слуха. Только музыка развертывается, ослабевает и умирает. Да, только пение и музыка были живыми[20].
   У Лэйнга были великолепные музыкальные данные. Все – и он сам, и преподаватели – были уверены в абсолютном слухе. В десятилетнем возрасте сделали ряд тестов, которые один за другим подтверждали эти предположения, пока на одном из них он не ошибся. Тест повторили, повторилась ошибка. Это было провалом. Никто не мог поверить в это, и никто не понял, было ли это действительной ошибкой, или мальчик просто не понял, что от него требовалось. Уже в зрелом возрасте, досадуя об этой промашке, сам Лэйнг будет говорить, что до сих пор не может понять, как это могло случиться.
   26 июня 1936 г. в возрасте восьми лет Лэйнг закончил начальную школу, и перед родителями встал вопрос о выборе средней. Все-таки он был лучшим в воскресной школе: пунктуален, трудолюбив и очень прилежен, необходимо было поддерживать планку. Выбор пал на среднюю школу для мальчиков Хатчесона. Основанная еще в XVII в. Джорджем и Томасом Хатчесонами и существующая до сих пор, «Хатчи», в те времена входила в пятерку наиболее престижных школ Глазго. Для того чтобы обучаться здесь за государственный счет, необходимо было сдать вступительные экзамены, но могли оплачивать обучение и родители. Лэйнг выдержал экзамены и к радости гордых за него родителей стал учеником этой школы.
   Лэйнг учился в «Хатчи» с 1936 по 1945 г., в годы Второй мировой войны, и, несмотря на удаленность Глазго от линии фронта, учения на случай нападения немцев были обычным делом. В 1941 г. в результате воздушного налета была разрушена греческая церковь близ Королевского парка, неподалеку от улицы Ардбег, где жили Лэйнги, поэтому от страха он не мог избавиться еще многие годы. Кроме того, «Хатчи» располагалась на Кроун-стрит – в самом сердце Горбалс, и это всегда беспокоило Амелию. Уличные банды Горбалс держали учеников в постоянном страхе.
   В «Хатчи» преподавали математику и географию, греческий и латынь, историю и английский, рисование и физкультуру Классическое образование включало чтение греческих философов и историков на языке оригинала, ученики знакомились с произведениями Гомера, Софокла, Еврипида, Эсхила, Овидия, Аврелия Августина, Св. Франциска Ассизского, Платона, Аристотеля, с жизнеописаниями римских императоров, киниками и скептиками, работами Плотина и отцов церкви, сочинениями протестантских теологов.
   Лэйнг прилежно учился, добиваясь немалых успехов и всегда входя в четверку лучших учеников класса. Он с легкостью осваивал предметы и иногда участвовал в спортивных состязаниях, играя в регби, а также по настоянию отца брал уроки бокса. Последние, однако, были недолгими, поскольку отец вскоре понял, что для музыкальных рук Рональда бокс представляет немалую угрозу. От увлечения регби в скором времени тоже пришлось отказаться: перелом восьми костей левого запястья и повреждение ключицы могли поставить крест на его карьере. По счастью, все обошлось, но занятия спортом Лэйнг вынужден был прекратить.
   Результаты выпускного экзамена говорят о том, что наиболее успешно Лэйнг освоил греческий, латынь, английский и историю. Географию он не любил из-за неприятия ее учителя, с математикой тоже были проблемы. Он успешно учился до четвертого класса, затем, как он сам выражается, «впал в математическое слабоумие»: был способен производить арифметические расчеты, но всегда допускал ошибки и вообще не мог понять, что есть число. Это непонимание математики сопровождало Лэйнга на протяжении двадцати лет, пока он не познакомился с Джорджем Спенсером-Брауном и не понял, что те вопросы, которые его мучили («Что есть число?», «Можно ли извлечь квадратный корень из отрицательного числа?», «Отличаются ли 0 и 1 так же, как 1 и 2?»), как раз и являются предметом математики.
   Во время обучения в средней школе шла вверх и музыкальная карьера Лэйнга. 30 марта 1944 г. в возрасте 16 лет он стал лицензиатом Королевской консерватории. Директор «Хатчи» с гордостью поздравил его с этим достижением перед всей школой на утреннем собрании учеников. В 1945 г. он стал ассоциатом Королевского музыкального колледжа. Он любил классику, но уже в школьные годы Джулия Оммер познакомила его с джазом, который тогда был на пике популярности. Чуть повзрослев, Лэйнг покупал пластинки, посещал джазовые концерты и вечеринки и иногда позволял себе наиграть какой-либо джазовый фрагмент. К классике, тем не менее, он всегда тяготел больше.
   Наравне с музыкой одним из увлечений юного Лэйнга стало чтение. Из окна его комнаты была видна Гованхиллская публичная библиотека, крышу которой украшал каменный ангел. Для Рональда все годы юности этот ангел олицетворял мудрость, истину и дух свободы. Именно там, в этой библиотеке, он проводил долгие часы и целые дни школьных каникул. Так у него развилась любовь к книгам и желание их писать:
   Я погрузился в бездны библиотеки, от «А» до «Z», после того как сломал левое запястье, долгое время носил гипс и не мог не только играть на фортепиано, но и бегать, играть в регби и гольф, гонять на велосипеде. Я читал. На этом пути я повстречался с Фрейдом, Кьеркегором, Марксом и Ницше. В том, что они писали, я находил беспокоившие меня идеи. Я испытывал безмерную благодарность по отношению к книгам, библиотекам, авторам этим книг, учредителям и организаторам публичных библиотек. Я хотел стать писателем, или, скорее, я верил, что я был таким же писателем, как и они, и что у меня есть своего рода долг, призвание стать писателем. Я решил, что к тридцати я должен обязательно издать свою первую книгу[21].
   Лэйнг вспоминал, что, когда он читал Ницше, Фрейда и др., всегда обращал внимание на то, когда эти люди написали свою первую книгу. «…Например Хевлок Эллис, – говорил он, – написал в своей биографии, что, когда ему было девятнадцать, он решил, что в тридцать он уже издаст свою первую книгу Так я подумал: „Отлично, и я не буду отставать“ [смеется]»[22].
   В Гованхиллской библиотеке была хорошая коллекция философской и классической литературы, поэтому почитать Лэйнгу было что, и обретенная в этих стенах начитанность впоследствии будет поражать его собеседников. В интервью с ним Боб Маллан удивляется тому, сколько уникальной философской литературы хранила эта библиотека:
   Это просто поразительно, что в конце 1940-х гг. ты мог прочесть Фрейда, Ницше, Кьеркегора и прочее в маленькой публичной библиотеке…
   Да, это удивительно. Я не был знаком ни с кем еще, кто читал бы это, но в Гованхиллской публичной библиотеке была копия „Или… или…“. <…>
   Что из Фрейда ты прочел первым: его первые лекции, «Психопатологию обыденной жизни»?
   В библиотеке было пять томов, изданных Hogarth Press…
   Да, хорошая библиотека, ничего не скажешь!
   Да, я не знаю, кто был библиотекарь, но все это у них было. Во всяком случае, был университетский перевод Ницше и было первое издание Фрейда в пяти томах[23].
   В этой удивительной библиотеке Лэйнг прочел Фрейда, Маркса, Ницше, Кьеркегора и много античной классики.
   В детские годы Лэйнга определенную роль играла и религия. Семья Лэйнгов исповедовала пресвитерианство и была окружена пресвитерианами. В автобиографии Лэйнг рассказывает, что в четырнадцать лет его отец пережил глубокий религиозный опыт: однажды, когда он лежал в своей постели, но еще не спал, ему явился ангел и поцеловал его в лоб. Дэвид считал, что этим поцелуем он благословил всю его жизнь. Он не был догматиком, но вместе с сыном часто обсуждал вопросы веры: «Бог существует? Да, – ответил отец. И какой же он? Он – идеализированное понимание человеком своего собственного образа. Тогда ты атеист. Ничего подобного»[24]. На религиозное мировоззрение отца повлиял дед Рональда, т. е. отец Дэвида, который был спенсерианцем, эволюционистом, материалистом, агностиком и, как подчеркивал впоследствии сам Лэйнг, возможно, даже и атеистом. Людей других вероисповеданий в детстве Рональд практически не встречал: только Глэдис, аккомпанировавшая его отцу, принадлежала епископальной церкви, а Джулия Оммер, учительница музыки, была католичкой.
   Тем не менее до четырнадцати лет воспитание Лэйнга проходило в религиозном ключе. Ежедневно (по крайней мере, до семнадцатилетнего возраста) отход ко сну предваряла молитва – с закрытыми глазами, склонив голову и сложив руки:
   Я засыпаю, Господи, храни мою душу. Если я умру до того, как проснусь, прими, Господи, мою душу к себе. Благослови, Господи, мамочку и папочку и маленького Ронни и сделай так, чтобы маленький Ронни был хорошим мальчиком ради Иисуса. Аминь[25].
   В четыре года маленький Рональд стал посещать воскресную школу, и именно в ней он получил свои первые награды: за успехи в учебе и хорошее поведение в течение года и за самое быстрое в классе (40 секунд) перечисление без запинок и ошибок книг Библии от «Бытия» до «Откровения».
   В возрасте десяти-одиннадцати лет Лэйнг посещал подростковый центр ковенантеров в Вест-Энде. В четырнадцать, летом 1939 г., благодаря им он провел первые каникулы вне стен дома. Ковенантеры, будучи одной из ветвей пресвитерианства, брали на себя роль воспитания взрослеющих подростков. Они всячески ограждали мальчиков от контактов с девочками (дьявольским промыслом признавались даже парные бальные танцы) и других греховных вещей, например, кинематографа.
   В четырнадцать лет проблемы религии (преподававшиеся раз неделю) в школе стал вести учитель, считавший себя агностиком. Он рассказывал ученикам, что о существовании Бога нельзя сказать ничего определенного, что подлинность Библии носит вероятностный характер, он не верил в Иисуса и говорил о том, что многие известные и по-настоящему мудрые люди не верили в Бога: Сократ, Будда и т. д., о том, что за порогом смерти существование прекращается. Эти поднятые учителем проблемы стали для Лэйнга откровением. Он стал сомневаться в незыблемости религиозных истин и постепенно отошел от религии:
   Я рос веря, как мне кажется, во все, что мне говорили.
   Я верил этому, потому что мне так говорили. Но мне не хотелось прожить жизнь, веря во что-то, как мне сказали, только потому, что мне так предписывали[26].
   Тогда, в годы учебы в «Хатчи», Рональд был спокойным и по-прежнему домашним ребенком, не ходил на футбол (а такое времяпрепровождение было типичным для его сверстников), у него было мало друзей и его совершенно не интересовали девчонки. Он был даже слишком примерным:
   Я припоминаю, что матерное ругательство прозвучало в нашем доме только однажды, и употребил его я, сказал что-то вроде: «Да и вообще, ебтв, он что-то слишком много на себя берет». Мне было тогда пятнадцать лет, но я все еще не имел ни малейшего представления о том, что это значит. В тот миг, когда над головой моей матушки грянуло вышеупомянутое слово, она стояла на фоне этаких, знаете, цветастеньких обойчиков. Кровь отхлынула от ее щек, лицо стало пепельно-серым, и, отшатнувшись к стене, она плавно сползла на пол. Мой отец был настолько ошарашен, что ему и в голову не пришло ударить меня, его хватило только на то, чтобы сказать с дрожью в голосе: «Никогда, никогда, слышишь, никогда больше не смей произносить этого слова в стенах этого дома»[27].
   Обычно, возвратившись из школы, Рональд делал домашнее задание, читал, занимался музыкой, иногда слушал радио:
   Мой отец приходил домой где-то между половиной шестого и шестью, около половины седьмого мы пили чай, потом после чаепития я делал домашнюю работу или играл на фортепиано, а затем в положенный час, как и все дети, ложился спать; сначала это было часов девять, потом половина десятого, десять и к возрасту 16–17 лет половина одиннадцатого. После этого я был предоставлен самому себе. Я шел в свою комнату, родители, конечно, интересовались мной, но никогда не следили, чтобы я ложился спать по часам. Разумеется, каждую ночь в моей комнате горел свет, но они никогда не входили ко мне[28].
   Родители были убеждены, что их сын достоин большего, и пристально следили за увлечениями Ронни. Эта забота иногда доходила до абсурда: вплоть до пятнадцатилетнего возраста во время принятия ванной Амелия терла спину сына, и успешная попытка прекратить этот ритуал в пятнадцать лет сопровождалась бурным скандалом:
   Когда мне исполнилось пятнадцать, ванная приносила мне жуткие переживания. Моя мать всегда терла мне спину. Тот фрагмент, который она терла, и время, которое она на это тратила, постепенно сокращались, и, в конце концов, она терла маленький участок между лопатками в течение нескольких секунд. Однако, чтобы сделать это, она должна была зайти в ванную.
   Я волновался, что когда она заходила, она могла случайно увидеть недавно появившиеся на моем лобке волосы, я намыливался ниже пояса (если я мылился весь, я должен был смыть все перед этой процедурой) или делал так, чтобы вода в ванной была непрозрачной.
   Детали этой процедуры были оговорены нами заранее. Она не разрешала мне запирать дверь изнутри. У меня было право позвать ее, когда я был готов.
   Она же не должна была заходить до того, как ее позовут, а зайдя, сделать необходимое и уйти.
   Предлогом тому было то, что я не мог полностью вымыть свою спину, и если вся она не была вымыта, то на ней могло появиться пятно, и разрастись сыпь.
   Я все сильнее и сильнее чувствовал унижение. В конце концов я закрылся на задвижку. Моя мать стояла за дверью и колотила в матовое стекло. Вскоре, угрожая выломать дверь, она перешла к крикам (Сейчас же открой дверь. Я кому сказала. Я твоя мать. Открой дверь), к истеричным воплям и визгу.
   В этот момент отец оттащил ее от двери. Она по-прежнему орала и визжала и не отступала в своем намерении. Тогда он наорал на нее: «Если ты не замолчишь, я выйду на лестничную площадку и буду орать во все горло, пока не соберутся соседи!» Это подействовало. Она успокоилась. Я вышел из ванной.
   Я очень благодарен отцу, что в этой ситуации он встал на мою сторону. Если бы он тоже потребовал открыть дверь, это было бы ужасно[29].
   В 1945 г., незадолго до завершения Второй мировой войны, Лэйнг окончил среднюю школу, и встал вопрос о выборе пути. Он был хорошо образован и необычайно музыкально одарен, причем в музыке он уже достиг немалых успехов. Успехи в школе подтверждали две награды: «Анатомия Грея» и двухтомник «Краткого Оксфордского словаря английского языка». Семья долго обсуждала целесообразность продолжения музыкальной карьеры. В итоге решили, что, хотя у него были все данные и он уже достиг немалых успехов, его профессионализм не настолько высок, чтобы рискнуть и попытаться покорить музыкальные вершины. Музыка как первая специальность была исключена. Уже в конце своей жизни в разговоре с Бобом Малланом Лэйнг будет вспоминать об этом выборе:
   Пожертвовал бы ты чем-либо, книгами и всем остальным, если бы мог писать музыку?
   Я ничем не пожертвовал бы, чтобы быть Горовицем, и пожертвовал бы всем, чтобы стать Шопеном или Скрябиным. <…> У меня было очень отчетливое ощущение, что, пока мои способности были такими, какие они были тогда, на это не нужно тратить той массы времени, которую бы можно было потратить на то, в чем я мог бы достичь больших успехов. Я чувствовал, что то, в чем мне нужно совершенствоваться и для чего необходимо прилагать все усилия, – это исследование жизни и писательство[30].
   У всех перед глазами был пример тетушки Изабеллы, сестры отца, чья певческая карьера в Лондоне так и не состоялась. Но Рональд все еще музицировал вместе с органистом часовни университета Глазго и давал уроки фортепиано в школе Джулии Оммер. Впоследствии он вспоминал, что двое-трое преподавателей музыки в Глазго были его учениками.
   Школьный преподаватель Лэйнга говорил, что уровень его образования в греческом и латыни соответствует уровню магистра, но на эту карьеру он также не решился. Он решил выбрать медицину:
   Это было одно из тех занятий, которое одобряли мои родители и которое открывало путь к тайным ритуалам рождения и смерти и давало доступ к знанию сексуальности. Кроме того, в учебном плане университета не было ничего такого специфического, как философия или психология. Последние были сопряжены с самосовершенствованием, и к тому же я не знал ни одного философа или психолога, преподающего в каком-либо из университетов Великобритании, и моя осведомленность не простиралась за берега Британских островов… Я даже не видел большей части Глазго. Я не мог представить себе Достоевского, учившегося литературе в университете. Но я мог представить себе такого человека, учившегося медицине[31].
   Медицина давала возможность не только стать ученым, но и обратиться к реальности, соприкоснуться с рождением и смертью, с болезнью и болью, с социальной действительностью, она позволяла исследовать человеческий разум. Тогда все эти вопросы волновали Лэйнга. Поэтому он и выбрал медицинский факультет университета Глазго.

Медицинский факультет

   Несмотря на отказ от музыки как от профессиональной карьеры, она не уходит из жизни Лэйнга. Он продолжает играть, но теперь уже или для отдохновения, или чтобы подзаработать. У него был большой репертуар: от классики до непристойных песенок, – и это позволяет ему развлекать самую разную публику на свадьбах, днях рождения и других мероприятиях.
   Однако в первое время обучения на место музыки как всепоглощающее увлечение пришел спорт. Спорт стал способом объединения с друзьями и приятелями: Лэйнг увлекался крокетом, теннисом, альпинизмом, ориентированием на местности. Занимался он и легкой атлетикой, однако на первом курсе в состязании с Дублинским университетом во время забега у него случился астматический приступ, и от легкой атлетики, а также от регби и всех видов спорта, требующих интенсивного и долгого напряжения, пришлось отказаться. На втором курсе Лэйнг вступает в университетский клуб альпинизма. Хотя он и не участвовал в рискованных вылазках, он с удовольствием присоединялся к этой группе в относительно безопасных прогулках, покорив, например, самую высокую гору Шотландии Бен-Невис и гористые области Инвернесса. Приятели-альпинисты вспоминали о нем как о смелом, веселом и необычном парне, а один из них – Норман Тодд – впоследствии говорил, что тогда Лэйнг носился с идеей о связи между гениальностью и безумием и всячески досаждал ею во время вылазок. В альпинистском клубе Лэйнг познакомился с Аароном Эстерсоном, с которым впоследствии напишет совместную книгу но тогда, в студенческие годы, они были лишь приятелями.
   Забота о здоровом теле при этом не мешает заботе о здоровом духе. В университетские годы Лэйнг со своими приятелями создает Сократический клуб, призванный обеспечить площадку для свободного обсуждения различных, преимущественно философских и теологических, вопросов и проблем. Он пишет письмо Бертрану Расселу и просит его стать почетным президентом клуба, через некоторое время он получает согласие. В клубе собиралось человек 10–20, обычно бывали и приглашенные: генетики, химики, поэты и писатели. Клуб знакомил и примирял людей различных слоев общества и убеждений, обеспечивал общение с известными в академическом и культурном мире людьми. В Клубе шли оживленные дебаты, и Лэйнг, как вспоминали впоследствии его приятели, был одним из самых запоминающихся участников: с широкой эрудицией и искрометным умом. Примечательно, что этот Клуб просуществовал достаточно долго – до 1970-х гг.
   Занятия спортом, студенческие вечеринки, интеллектуальное общение в Сократическом клубе часто сопровождались распитием бутылочки-другой, и в этом Лэйнг ничем не отличался от своих сверстников. Его университетский приятель Майк Скотт вспоминает, что однажды, выпив, они держали с Лэйнгом весьма любопытную теннисную партию: никто не был в состоянии следить за счетом, поэтому играли на выживаемость, от рассвета до заката весь день, выясняя, кто дольше протянет. Его знакомые считали, что тогда он пил не больше и не меньше, чем остальные, хотя его сын Адриан Лэйнг и отмечает: «Неумеренное пьянство было закономерным продолжением трудового дня»[32]. Сам Лэйнг описывал те времена по-другому:
   Выпивали достаточно редко, поскольку тогда у меня совершенно не было денег и больше чем на редкую выпивку мне не хватало. В альпинистский клуб Глазго, кроме меня, входило два-три человека, с рюкзаками за спиной мы путешествовали автостопом по Ломонд Роад, останавливаясь на ночлег в молодежном общежитии, и субботней ночью посещали местный сельский паб в Крианларахе; это все, что мы могли себе позволить, – я имею в виду, что шесть пинт пива были абсолютным пределом.
   Я не думаю, что мог себе их позволить, я выпивал где-то пару пинт. Иногда можно было позволить себе один виски, но его цена была равна стоимости проезда на трамвае в течение половины недели…[33]
   Однако уже этот эпизодический опыт употребления алкоголя открыл для Лэйнга двери сознания, и оказалось, что это очень притягательное переживание:
   Первый раз в жизни я напился в стельку в Крианларахе, это произошло в ночь с субботы на воскресенье во время уикенда в горах, куда я, студент первого курса медицинского факультета, приехал с клубом альпинистов университета Глазго.
   В тот вечер я накачался непомерным количеством рома, джина, виски, пива и гиннеса. И вот я лежу ничком на проселочной дороге в одиннадцать вечера, уткнувшись лицом в слякоть, снег, собственную блевотину, и ни души кругом: только я и звезды.
   О том, чтобы перевернуться навзничь или приподняться, не может быть и речи.
   Мир вращается. Я зависаю над ним. Безуспешно пытаюсь пошевелить пальцами, надеясь вцепиться в землю, предотвратить падение в пустоту.
   Все бесполезно. Ну и пусть. Закрыв глаза, я мог хоть где-то, наконец, оказаться.
   На самом деле там и быть не могло никакого я. Просто вихревое кружение рассеянных частиц[34].
   Несмотря на такую интенсивную жизнь за стенами университета, не забывал Лэйнг и об учебе. Университетские годы стали годами самоопределения – из всех медицинских наук ему почти сразу же приглянулась психиатрия. Он посещал заседания семинара на Дьюк-стрит и заседания Медико-хирургического общества, часто организовывавшего для студентов посещение Гартнавельской психиатрической больницы. Для многих его сверстников это было занятным развлечением, сродни посещению Бедлама, однако Лэйнг относится к этим визитам более чем серьезно. На первой же лекции он наблюдал на кафедре двоих беседовавших друг с другом людей, один из них был профессор Макнивен, а другой – пациент. Только вот Лэйнг обманулся: он на полном серьезе полагал, что больной именно тот, кто оказался профессором – никаких внешних опознавательных атрибутов на этих двух мужчинах не было. Вот так уже в молодом возрасте он невольно понял, что отличия в этом пространстве относительны.
   В то же время Лэйнг серьезно задумался над этическими вопросами науки, над теми нормами, которые приняты в научном сообществе и обществе вообще, и над происхождением этих норм. В курсе анатомии в те времена студентам демонстрировались учебные фильмы, показывающие суставные движения, работу пищеварительного тракта и пр. Это были экспериментальные фильмы, снятые нацистами в лагерях уничтожения по технологии покадровой съемки. В конце войны их изъяли британцы и в послевоенное время использовали в медицинских университетах. Лэйнг был поражен этой ситуацией:
   Мы вместе с моим другом Джоном Оуэнзом вышли из аудитории. Остальные двести студентов оставались сидеть и смотрели с нескрываемым интересом. У нас это вызвало только отвращение и возмущение. Мы пошли к профессору Гамильтону и попытались усовестить его: «Мы смотрим фильм о людях, засвеченных до смерти! Как Вы можете использовать это как обучающий материал?»
   «Да, я знаю. Я совершенно согласен с вами. Но это уникальный обучающий материал. Если мы не используем его, их смерть окажется напрасной». <…>
   Этот инцидент укрепил тот ужас, который я испытывал перед людьми, ужас от самих фильмов, от разума их создателей, разума, стоящего за бюрократической и научной реальностью, остающейся толерантной и слепой к злу социальной машинерии, его распространителям и разработчикам[35].
   Вопросы о том, каким образом люди превращаются в управляемую толпу и верят всему, что им говорят, привели Лэйнга к гипнозу Он входил в группу исследователей-любителей, стремившихся изучить гипноз в теории и на практике. Они встречались раз в неделю и гипнотизировали друг друга, а также прибегали к помощи тех, кто позволял экспериментировать на себе. В этом деле Лэйнг был весьма успешен: с помощью стандартных методов он мог вызвать состояние транса, что впоследствии пригодилось ему при работе с пациентами. Опыт транса он испытал и на себе. Он интересовался гипнозом как методом, феноменом, ставящим специфические вопросы, и никогда не увлекался им как практикой изменения сознания. Он был знаком с работами по гипнозу Фрейда и Брейера, с французской школой гипноза, знал о практике использования гипноза в хирургии, однако сам по себе гипноз его не увлекал.
   Упражнения в гипнозе еще больше озадачили Лэйнга, поставив перед ним проблемы пределов внушаемости и доверия ощущениям, направленного воздействия общества на человека и власти социальных структур, взаимосвязи ощущений и разума, слепоты и игнорирования невежества, нашей свойственной каждодневной жизни веры в ясность сознания. Эти переживания и сомнения подкрепило и столкновение с феноменом спиритизма. Однажды вместе с приятелем Лэйнг отправился на спиритический сеанс. Войдя через черный ход, они услышали слова женщины-спирита: «К нам присоединились два юноши. Мы давно ждали их. Они студенты-медики… У одного из них есть тетя Мизи. У другого… в левом кармане лежит записная книжка, и в ней на такой-то странице значится такой-то телефонный номер». Приятель Лэйнга с ужасом открыл свою записную книжку и обнаружил именно то, что говорила эта незнакомая женщина. Как впоследствии вспоминал сам Лэйнг, они не знали ни одного из пятидесяти присутствующих, и никто не был знаком с ними.
   Тогда же Лэйнг заинтересовался проблемой связи медицины и философии. В медицинском журнале университета «Surgo» были опубликованы две его работы: «Философия и медицина» (июнь 1949 г.) и доклад перед Медико-хирургическим обществом «Здоровье и общество» (февраль 1950 г.). Другое его эссе «Здоровье и счастье» было признано лучшим в 1948/1949 учебном году и вознаграждено денежным призом в 25 фунтов стерлингов.
   В университете была не только учеба. Здесь Лэйнг повстречал и свою первую любовь – студентку из Анси, француженку, симпатичную и начитанную Марсель Винсен, изучавшую в Глазго английский язык. Как он будет вспоминать впоследствии, она была первой женщиной в его жизни, читавшей Кафку. Марсель происходила из приличной семьи: ее отец был последователем французского социалиста Леона Блюма и играл весьма заметную роль в движении Сопротивления. Это был самый бурный и самый трогательный роман в его жизни. Они любили друг друга, не разлучались ни на мгновение и собирались всю жизнь пройти рука об руку. Марсель подарила Лэйнгу удивительную поездку в Париж. Тогда он впервые был в столице Франции, они подолгу гуляли по ее улочкам, разговаривали в кафешках, а по ночам предавались любви. Она была его первой женщиной, он был ее первым мужчиной. И эти три недели любовного упоения Лэйнг будет вспоминать многие годы.
   В письмах к Марсель Лэйнг излагал и свои первые профессиональные размышления. Так, где-то в 1950 г. он пишет о молодом человеке двадцати восьми лет, писателе, муже и отце. Его симптоматика и его понимание своего заболевания цепляет Лэйнга. Он, анализируя случай в основном с психоаналитических позиций, уже намечает ясперсовско-хайдеггерианские идеи о подлинности и ложном существовании, которые впоследствии лягут в основу его первой книги:
   Он жил случайными доходами, писал, что хотел написать: хорошо, талантливо, но за это ему ничего не платили. Он взялся писать для женских журналов и пр. Зарабатывал порядка двух тысяч фунтов в год и имел успех. Недавно ему стало трудно концентрироваться на работе, трудно начинать, он стал раздражительным, начал злиться на жену и оскорблять ее. Потом, правда, он раскаивался; после комиссии он был направлен на лечение.
   Став его психиатром, я смог сформировать свое мнение об этом случае. Фундаментальная проблема – это его неумение приспособиться к внешним обстоятельствам. Он впервые в жизни успешен, у него есть любимая жена и ребенок. Но очевидно, что он недостаточно талантлив, чтобы зарабатывать на жизнь высокой литературой. Он не может одновременно и признать этот факт, и, как это часто происходит, принять успех. Корни его неспособности принять успех могут быть обнаружены в вине, являющейся результатом комплекса кастрации и т. д. Это можно открыть ему, а он может смириться со своей судьбой и приспособиться к ней.
   С другой стороны, можно увидеть, что он на самом деле страдает от вины, но не вины как результата подавления эго со стороны супер-эго, а той вины, которая появляется, когда человек игнорирует или отрицает свои настоящие, подлинные возможности и отказывается увидеть то, что происходит. Эта трактовка не обязательно исключает первую, но в первой (ортодоксальной фрейдистской) нет ничего, что указывает на вторую[36].
   Учебу в университете и первые поиски дополнял, разумеется, и первый клинический опыт: первый опыт столкновения с болезнью и смертью, с реальностью больницы.
   Первой хирургической операцией, на которой Лэйнг присутствовал, стала весьма сложная операция по ампутации ноги вследствие развившейся гангрены. У больного было слабое сердце и легкие, и считалось, что после общей анестезии он не выживет. Решено было сделать заморозку. Перед операцией больному, кроме того, должны были дать выпить бутылку виски, однако дежурная медсестра дала всего сто граммов. Заморозка также не дала желаемого эффекта. Поэтому ампутация была произведена на живую. В том же хирургическом отделении большое впечатление на Рональда произвел больной с прогрессирующим оссифицирующим миозитом, характеризующимся развитием окостенения скелетных мышц. Он мог перемещать взгляд только по горизонтали – справа налево, не мог не то что говорить, но даже шевелить языком, его диафрагма практически не двигалась, он питался через трубку, и его мышцы практически полностью окостенели. Это столкновение с ужасающей реальностью болезни и практической медицины шокировало Лэйнга:
   Это вселяло дикий ужас и страх. Это было генетическое заболевание. Оно не могло быть следствием человеческой ошибки, человеческого зла. Эти жуткие болезни, которые я увидел, совершенно отвратили меня от всякого Бога, который, как предполагалось, был исключительно всемогущ и добр. Если Он был всемогущ, как Он мог быть добр, если на Нем лежала ответственность за такое страдание? <…> Жизнь была абсурдом. Мы были абсурдом…[37]
   Уже в университете Лэйнг познакомился с буднями психиатрических больниц. В течение трех месяцев во время обучения он стажируется в психиатрическом отделении Больницы на Дьюк-стрит. Уровень психиатрической помощи оставлял там желать лучшего, использовался весь спектр бытовавших тогда методов: инсулиновые комы, медикаментозная терапия и пр. Однако заведующий отделением уже шел на шаг впереди по отношению ко всему остальному психиатрическому миру: он был активным противником электрошока, и электрошок в отделении был строго-настрого запрещен.
   В общем, Лэйнг был весьма успешным студентом, все ожидали блестящей сдачи выпускных экзаменов в начале 1950 г. Но неожиданно он провалил абсолютно все испытания, что по тем временам было практически неслыханным позором. Сам он тогда объяснял провал лишь одной своей особенностью – он иногда путал левое и правое, а также дозы лекарств, поэтому на экзамене в ответ на вопрос о дозировках барбитуратов выказал полнейшее смятение, не назвал и дозировки аспирина. Его словно переклинило. При повторной попытке в конце декабря 1950 г. все экзамены были успешно сданы. И 14 февраля 1951 г. Рональд получил диплом выпускника медицинского факультета университета Глазго.
   Между этими двумя попытками Рональд работает в психиатрическом отделении больницы в Стобхилле, в пригороде Глазго. Здесь на лечении находилось около восьмидесяти пациентов (40 мужчин и 40 женщин), больных летаргическим энцефалитом. Именно здесь он окончательно понимает, чем он хочет заниматься дальше: неврологией, нейропсихиатрией, психиатрией и гипнозом.
   Надо сказать, что родители восприняли этот выбор без восторга. Отец просто не знал, что это за наука, мать же считала, что психиатрия имеет дело лишь с «грязью», набитой в людских головах, ибо таким словом она обозначала любые отклонения от того, что она считала нормальным. И вот ее сын, вместо того чтобы стать настоящим врачом-хирургом, решил возиться в этой грязи[38].

Климат эпохи, климат психиатрии

   Когда Лэйнг пришел в медицину и в те времена, когда он выбрал психиатрию, эти области переживали времена трансформаций, и трансформации эти во многом были движимы социально-экономическим и интеллектуальным климатом пятидесятых-шестидесятых. В 1967 г. в работе «Политика переживания» он напишет: «Во взглядах на проблему психического здоровья и психической болезни происходит перманентная революция как в рамках самой психиатрии, так и за ее пределами. Клинический подход уступает место позиции, соединяющей в себе экзистенциальный и социальный подходы»[39]. Начался этот процесс в начале века и к 1960-м достиг своей кульминации.
   Одним из поворотных событий на пути к трансформациям стало развитие психоанализа. Психоанализ являлся первой маргинальной теорией, не вписывающейся ни в одну из областей медицинского знания. Возможно, именно по этой причине он занял одно из центральных мест в процессе интеграции философии и психиатрии в XX в. Он во многом подготовил развитие антипсихиатрии в силу двух особенностей. Во-первых, в своем пространстве он первые соединил медицину и психиатрию с философской и общегуманитарной мыслью, представив первый опыт гуманитаризации учения о психической патологии. Во-вторых, вследствие такого соединения Фрейд выработал специфическое учение о микросоциальных и внутрипсихических предпосылках неврозов. Стало быть, психоанализ представил первый опыт маргинальности как по своему статусу, так и по содержанию.
   Дело в том, что метод Фрейда был не философским и не психологическим, а клиническим, медицинским. Как подчеркивает Л. Бинсвангер: «Чтобы правильно понимать великие идеи Фрейда, не нужно, следовательно, исходить из психологии – ошибка, которую я сам делал некоторое время. <…> Но если понятия понимаются – как желал Фрейд – биологически, тогда они легко вписываются в психиатрическую мысль…»[40]. «Соратник» Лэйнга по антипсихиатрическому движению и его критик Томас Сас в ряде работ анализирует роль психиатрии на рубеже веков. Тогда психиатрия была отделена от неврологии. При этом психиатрия несла функцию ограждения общества от безумных. Неврология, в свою очередь, имела дело с органическими поражениями. Еще Ж. Шарко, оказавший значительное влияние на Фрейда, пытался найти органическую подоснову истерических параличей. В конце XIX столетия быть психиатром означало работать врачом в государственной психиатрической системе. Фрейд никак не мог быть психиатром, он был лишь невропатологом. Но к неврологии, как к чистой медицине, душа у Фрейда не лежала. По этой причине он предложил метод психоанализа, маргинальный по отношению как к психиатрии, так и к неврологии[41].
   С опорой на маргинальный по своему статусу метод Фрейд вывел изучение психического заболевания из предметной области неврологии и психиатрии, указав на возможность создания междисциплинарной теории. Отталкиваясь от описания причин психической патологии (для Фрейда главной психической патологией была истерия), эта маргинальная теория пыталась не только объяснить патологию, но и дать целостную картину функционирования человека в мире. Именно целостную, поскольку психоанализ не принадлежал ни к одной научной дисциплине и не мог, соответственно, использовать конкретно-научную методологию и термины. Тем самым Фрейд, вольно или невольно, сделал первый шаг на пути к гуманитаризации науки о душевных болезнях, а впоследствии – к сближению клинического и медицинского способов мышления. Все частные достижения Фрейда служат тому доказательством.
   Фрейд впервые попытался описать не просто клиническую картину истерии как набора симптомов, а «истерическое» бытие в мире. И Лэйнг это прекрасно понимал. Психоанализ Фрейда впервые приоткрыл внутренний мир психически больного, описав психопатологию как переживание, но тут же создал теорию, которая исключала всякую возможность увидеть и понять это переживание.
   Как известно, Фрейд начал свою клиническую деятельность в рамках немецкой традиции, которая всегда давала психическим расстройствам анатомические и физиологические объяснения. Именно естественно-научное понимание человека и лежит в основе положения о механистической инстинктивной детерминации психической жизни. Л.Бинсвангер подчеркивает:
   Редукционная диалектика, которую Фрейд использовал для создания своей теории человека, – это до последней детали диалектика естествознания[42].
   При этом Фрейда как естествоиспытателя интересовал вопрос о том, как вещи стали таковыми, а не о том, какими они были в действительности (проблема истории) или какие они есть в действительности (проблема психологии). В итоге получилась концепция естественного человека и его инстинктивной природы.
   Преодоление ограничений метода и теории Фрейда толкало исследователей на поиски новых решений и выдвижение новых гипотез. Построить целостную теорию функционирования человека в мире на основании психоанализа, как показала его критика, невозможно. Лишь только когда выберут другой вектор «от философии» (после обращения к феноменологии и экзистенциализму), будут частично преодолены ошибки Фрейда. Но для этого необходимо, чтобы возникла возможность совместить клиническое мышление с философским, чтобы сама психиатрия пошла по пути гуманитаризации.
   XX в. приносит психиатрии новый диагноз. В 1911 г. Юрген Блейлер вводит термин «шизофрения»[43], которым обозначает группу психозов, объединенных на основе трех общих характеристик: а) расщепления психических функций на независимые комплексы (впервые используется термин «схизис»), б) ассоциативных расстройств и в) аффективных расстройств. Тем самым Блейлер впервые в истории психиатрии предлагает определять шизофрению по «невидимым глазу» признакам, не по синдромам, а по стертым симптомам.
   Введением этого термина он одновременно и укрепляет позиции психиатрии как закрытой науки, и расшатывает их. Ю. В. Каннабих пишет:
   Блейлер стоит на рубеже новейшей эпохи. Шизофрения, учил он, гораздо чаще протекает в скрытых формах с мало выраженными признаками, чем в формах явных с законченной симптомологией. <…> В этих мыслях сказалось характерное знамение времени: психиатрия вышла из стен своих специальных больниц и в виде «малой психиатрии» проникла в самую гущу повседневной жизни[44].
   Шизофрения стала основной темой творчества Лэйнга и самым распространенным диагнозом психиатрии 1960-х. Алек Дженер даже подчеркивает, что, возможно, этот всплеск шизофрении был вызван неким неизвестным вирусом, аналогичным вирусу летаргического энцефалита 1930-х гг.[45]
   В третьем издании работы «Аутистически недисциплинированное мышление в медицине и его преодоление» Блейлер причисляет к сопутствующим чертам аутистического мышления создание внутреннего фантастического мира, обладающего не меньшей реальностью, чем внешний[46]. В «Руководстве по психиатрии» он замечает:
   Шизофреники теряют контакт с действительностью, в легких случаях мало заметно, кое-когда, в тяжелых случаях целиком…Они живут в воображаемом мире, полном осуществленных желаний и идей преследования. Однако оба мира представляют для них реальность; иногда они могут сознательно их различать. В других случаях аутистический мир для них более реален, а другой мир только кажущийся. Реальные люди это «маски», «наскоро сделанные люди» и т. п.[47]
   Тем самым Блейлер впервые в истории психиатрии описывает внутрипсихическую реальность душевнобольного человека, открывает ее.
   После открытий Блейлера изучение внутреннего мира шизофрении и сравнение его составляющих с внутренним миром нормального человека осуществляется в исследованиях творчества душевнобольных. В 1922 г. выходит работа Ханса Принцхорна «Художества душевнобольных». Эта работа резко отличается от аналогичных работ, выходивших ранее. Принцхорн рассматривает творения душевнобольных не как признаки и симптомы болезни, а как самостоятельные произведения искусства. Он сравнивает мышление и творчество шизофреников с творчеством детей, авангардом и примитивным искусством. Такие сравнения, по его мнению, «стирают контуры любого понятия патологии, потому что они ищут общий элемент во всех психических явлениях, поэтому, в конце концов, они непременно разрушают „патологические картины“ и постоянно рискуют выйти на простор общечеловеческих стремлений»[48]. Ж. Гаррабе указывает, что эта работа знаменует точку разрыва в культурной истории шизофрении. По его мнению, после выхода этой книги прилагательным «шизофренический» обозначают и иррациональную манеру поведения, и манеру творчества художников, и определенную форму психоза. В результате термин «шизофренический» выводится за пределы узкой области психиатрии.
   В работе «Стриндберг и Ван Гог» психиатр и философ Карл Ясперс поднимает сходную проблему. Он анализирует творчество четырех великих «шизофреников»: Э. Сведенборга, И. X. Ф. Гельдерлина, А. Стриндберга и В. Ван Гога. Данная работа примечательна тем, что в ней звучит мысль, которая впоследствии будет развита в экзистенциальном анализе Бинсвангера и в антипсихиатрии Лэйнга. Говоря о начальном периоде развития шизофрении, Ясперс указывает, что в этот момент для человека открывается некая «метафизическая глубина»:
   …Демоническое существование, это вечное преодоление и всегдашняя наполненность, это бытие в ближайшем отношении к абсолютному, в блаженстве и трепете и, несмотря на это, в вечном беспокойстве, – совершенно независимо от нас проявляется психозом. То есть складывается такое впечатление, словно бы это демоническое, которое в здоровом человеке приглушено, упорядочено, включено в долгосрочную целенаправленную деятельность, может в начале душевной болезни с огромнейшей силой прорваться на поверхность[49].
   Эта глубина, по мнению Ясперса, у творческих шизофреников объективируется, опредмечивается в произведениях искусства.
   Эта позиция выражает совершенно новый взгляд на шизофрению: творчество шизофреников уже не рассматривается как выражение симптомов их болезни. Как подчеркивает Ясперс, «шизофренический процесс – это фактор, влияющий на творчество, но не придающий этим шизофренического характера самому творению»[50]. Поэтому если мы говорим о произведении искусства как о выражении душевного порыва, его никак нельзя рассматривать как следствие патологии, поскольку, по справедливому утверждению Ясперса, дух пребывает по ту сторону противопоставления здорового больному. Таким образом, Ясперс, как и Принцхорн, приходит к выводу о том, что обращение к творчеству безумцев снимает не только вопрос о произведении искусства как о выражении симптомов болезни, но и вообще стирает грань между психической нормой и патологией.
   Тем самым психоанализ и междисциплинарные теории психиатрии в первой половине XX в. приводят к гуманитаризации клинической психиатрии. Проблематика клинических исследований начинает пересекаться с проблематикой гуманитарных наук. Эти явления (сближение клинического и гуманитарного) составляют начальный этап процесса интеграции философского и клинического. Следующим шагом на этом пути станет обращение клиники к философии, что приведет к развитию экзистенциально-феноменологической психиатрии.
   Составляющие экзистенциально-феноменологическую психиатрию феноменологическая психиатрия (К. Ясперс, Э.Минковски, В.Э. фон Гебзаттель, Э. Штраус) и экзистенциальный анализ (Л. Бинсвангер, М. Босс, Р. Кун и др.) в качестве своего основного достижения, продолжая идеи феноменологии Э. Гуссерля, закрепили за безумием онтологический статус. Для представителей этих направлений реальность патологических фантазий больного стала неопровержимой реальностью опыта. Как писал Э. Штраус: «Реальное – это то и только то, что затрагивает и захватывает переживающего человека. „Реальное“ означает „произошедшее со мной“. При этом оно не обязательно должно соответствовать установленным законам природы. Нереального как возможности или вероятности не существует»[51].
   Феноменологические психиатры и экзистенциальные аналитики стали рассматривать психически больного человека не как носителя определенного набора патологических симптомов и синдромов, которые психиатру необходимо зафиксировать и описать, но как человека со специфическим бытием. При этом в качестве методологии такого исследования начиная с Карла Ясперса стали использовать методы понимания и описания. Понимающая и описательная психология в пространстве психиатрии стали ориентироваться на исследование внутреннего мира больного, отбросив его естественно-научную трактовку как объекта исследования. Теперь нужно было понять больного, «понять» – значит по возможности пережить его опыт как свой, даже если это и с трудом возможно, «понять» – значит осмыслить этот опыт на основании его самого, изнутри его самого, посмотрев на него как на непосредственно данное переживание, не апеллируя к научной объективности. Этот непосредственно данный опыт необходимо было не только понять, но и зафиксировать, не обращаясь к опосредованности теорией, но так, как он видится самому больному.
   В результате использования такой методологии в психиатрии феноменологические психиатры и экзистенциальные аналитики стали описывать психическое заболевание как специфический модус опыта или бытия, который отличается своей особой организацией пространства и времени. Исследования феноменологических психиатров и экзистенциальных аналитиков стали ориентироваться на поиск некой априорной структуры патологического опыта.
   Продолжив в психиатрии идеи Эдмунда Гуссерля и Макса Шелера, Мартина Хайдеггера и Анри Бергсона, описательной психологии Вильгельма Дильтея и марбургского неокантианства, экзистенциально-феноменологическая традиция произвела эпистемологический переворот в психиатрии. Она заставила посмотреть на психически больного как на человека с его страданием и болью, а на психиатрию – как на несовершенную практику, которая в обязательном порядке должна быть преобразована на основании философской парадигмы.
   Эти экзистенциальные поиски в психиатрии XX в., которые имели решающее значение для формирования воззрений Лэйнга, вследствие гуманитаризации психиатрии дополнялись обилием социальных теорий, причем социальное осмысление психического заболевания первоначально было связано с этнографическими и транскультурными исследованиями и началось в 1920-1930-х гг. В это время наибольшую актуальность приобрело изучение особенностей мышления и сознания в примитивных культурах. Достижения этнологов привели психиатров к закономерному вопросу о том, отличаются ли симптомы психических расстройств у представителей различных обществ и культур, одновременно началось исследование этноспецифичных психических заболеваний.
   Уже в 1934 г. в статье «Антропология и анормальное» Рут Бенедикт указывает, что критерием нормальности является соответствие взглядам социальной среды, которая окружает индивида[52]. В том же году Джорж Герберт Мид настаивает на том, что девиантное поведение является прежде всего социальной проблемой и выражает нарушение социальных норм и ожиданий[53]. М.Херсковиц, основываясь на исследованиях Бенедикт, предлагает термин «инкультурация». Под этим термином он понимает вхождение индивида в конкретную культурную среду, которая впоследствии определяет мышление, модели поведения и восприятие реальности. Инкультурация находится в тесной связи с формированием представлений о норме и патологии. В работе «Культурная антропология» Херсковиц указывает, что окончательное определение того, что нормально и что ненормально, зависит от организации отношений в культуре[54].
   В 1939 г. этнолог и психоаналитик Жорж Деверо, считающийся родоначальником этнопсихиатрии, на основании проведенных этнологических исследований (индейцы хопи, папуасы Новой Гвинеи, племя седанг и др.) предлагает социологическую теорию шизофрении[55]. Он пытается ответить на вопрос, почему шизофрения спонтанно возникает у человека, тогда как для того, чтобы вызвать сходные изменения у животных, нужны долгие экспериментальные воздействия. Шизофрения, по Деверо, является следствием дезориентации в изменяющейся социокультурной среде, но сама среда не может быть при этом причиной шизофрении. Отвлекаясь от узкого понимания шизофрении, Деверо говорит о том, что современная цивилизация сама страдает от социополитико-экономической формы шизофрении, ложного и нереалистического восприятия окружающего мира. Представление о реальности в этом случае подобно архаическим формам мышления, которые допускают возможность псевдоориентации в сверхъестественном мире, если ориентация в реальном мире невозможна. Именно поэтому некоторые черты и симптомы шизофрении воспроизводят различные обычаи и ритуалы. По мнению Деверо, шизофрения – это этнический психоз нашей культуры, им страдают все: как врачи, так и пациенты. По этой причине невозможно определить ни анатомический субстрат шизофрении, ни ее органическую этиологию, ни излечить от нее. Избавиться от шизофрении можно лишь путем культурной революции.
   Изучение роли семейной ситуации в развитии психических заболеваний продолжается в психоанализе. Такие психоаналитики, как К. Юнг, К. Хорни, Г. Когут, М. Кляйн, А. Фрейд, предлагают собственные психоаналитические гипотезы возникновения безумия. Кроме того, социальные катаклизмы XX в. способствуют социологизации психиатрии. В 1950-е гг., университетские годы Лэйнга, только что закончившаяся мировая война оставила огромное число покалеченных судеб и характеров. У тех, кто вернулся с фронта, часто наблюдались психологические изменения, а иногда и психические расстройства. Психиатры все чаще и чаще стали задумываться не только о психологических, но и о социальных причинах психических расстройств, поэтому послевоенное время – это всплеск социологических теорий психического заболевания.
   За социологическими и социально-психологическими теориями последовали исследования и эксперименты. Одним из первых стало проведенное в Америке исследование А. Стантона и М. Шварца «Психиатрическая больница», в котором больница впервые рассматривалась как целостная культура, проводилась оценка поведения персонала и его мотивации и было установлено, что трудности организации лечения часто связаны с проблемами принятия решений у персонала[56]. При этом симптомы пациентов и динамика течения заболеваний связывались с организацией больницы, слаженность которой приводила, как предполагалось, к успешному лечению. Двумя годами позже И.Белкнап опубликовал результаты социально-ролевой структуры психиатрической больницы, в котором показал, что традиции стратификации поддерживаются ядром персонала, – теми, кто работает в больнице в течение всей жизни[57].
   Лэйнг впоследствии утверждал, что он ничего не знал о других экспериментах и работах, в частности не был знаком с созвучным его идеям проектом социолога Эрвина Гофмана, который в конце 1950-х проводил исследования системы социальной стратификации и распределения социальных ролей в психиатрической больнице в Батесда, в Америке. Уже впоследствии он читал его работы «Приюты», но увидел лишь схожие идеи, ничего нового для себя он не почерпнул:
   Насколько я помню, ни одна из американских работ по социологии не задела меня, все они представлялись мне слабыми-преслабыми. Гофман был единственным исключением, однако я не читал его предшественников в том, что теперь называется микросоциологией. <…> Гофман не открыл для меня ничего такого, что я бы уже не знал[58].
   Единственным деятелем психиатрии, с достижениями которого Лэйнг был знаком, был Максвелл Джонс. Вместе с Уилфредом Бионом он был одним из первых исследователей, включившихся в подобные эксперименты. Бион был старшим коллегой Лэйнга в Тавистоке. Сама же Тавистокская клиника была одним из основных исследовательских пространств этой проблемы, поэтому об уже проведенных исследованиях Лэйнг не мог не знать. Максвелл Джонс работал в Динглетоне и развивал проект терапевтического сообщества с «открытыми дверями». На тот момент этот проект был революционным, и, стремясь познакомиться с идеями и практикой Джонса, в 1950-х Лэйнг посещал это терапевтическое сообщество.
   Из всех социальных теорий психического заболевания наибольшее влияние на Лэйнга оказали школа исследований семьи «Palo Alto» (Д. Джексон, Дж. Хали, Дж. Викланд и др.) и взгляды самого известного ее представителя – американского антрополога Грегори Бейтсона. В 1958 г. директор Тавистокской клиники Дж. Боулби знакомит с трудами Бейтсона тогда еще никому не известного Лэйнга. Лично Лэйнг знакомится с Бейтсоном во время своего первого визита в Америку в 1960–1961 гг. Они периодически общались и всегда испытывали взаимную симпатию друг к другу.
   В 1956 г. Бейтсон на основании своих исследований, проведенных вместе со своими коллегами Джеем Хэйли, Доном Джексоном и Джоном Виклэндом, в работе «К теории шизофрении» предлагает теорию происхождения шизофрении, основанную на коммуникативном подходе, а конкретнее – на части коммуникативного подхода, названной Б. Расселом теорией логических типов. Бейтсон соглашается с утверждением эго-психологии о том, что шизофрения вызывается слабостью Эго, уточняя при этом, что слабость Эго соответствует слабости процесса дифференциации коммуникативных модальностей (таких как игра, фантазия, метафора, ритуал и др.) как во внутриличностной, так и в межличностной коммуникации. Шизофреник, по Бейтсону, не различает коммуникативные модальности в следующих трех областях: в сообщениях, которые он получает от других; в сообщениях, которые он вербально или невербально передает другим; в собственных мыслях, ощущениях и восприятиях[59].
   Основной предпосылкой неразличения коммуникативных модальностей, в свою очередь, является ситуация «двойного послания» (double bind), которая возникает при следующих условиях: 1) двое или более участников; 2) повторяющийся опыт, а не единичное травматическое переживание; 3) первичное негативное предписание (например, «не делай этого, иначе я накажу тебя» или «если ты сделаешь это, я накажу тебя»); 4) вторичное предписание, вступающее в конфликт с первым на более абстрактном уровне (чаще выражается на невербальном уровне, на вербальном – реже, например, «я тебя люблю», «я никогда не наказываю тебя»); 5) третичное негативное предписание, лишающее «жертву» возможности покинуть поле коммуникации[60]. Ситуация «двойного послания» является безвыходной. Из нее нельзя выйти или разрешить ее. По мнению Бейтсона, с такими ситуациями индивид часто сталкивается в детстве и по причине своей зависимости от взрослых не может их избежать. Впоследствии такой человек («жертва») начинает воспринимать мир и действовать в нем, опираясь на стереотипы «двойного послания».
   Бейтсон предполагает, что причина возникновения ситуаций «двойного послания» кроется в амбивалентном отношении матери к ребенку. С одной стороны, любовь ребенка и его стремление всегда находиться рядом с матерью вызывают у нее тревогу, враждебность и желание отдалиться. С другой стороны, для матери неприемлемы такие чувства, и она вынуждена их скрывать, внешне выражая любящее поведение. Поэтому мать, вступая в коммуникацию с ребенком, передает два типа сообщений: враждебность и отчужденность как реакцию на приближение ребенка и поддельную любовь после того, как ребенок показывает реакцию на враждебность. Эта двойственность сообщения и приводит к невозможности различения модальностей коммуникации и риску формирования шизофрении. Тем самым Бейтсон говорит о том, что шизофрения формируется в ходе закрепления опыта двойственности коммуникации, в процессе научения. Исходя из его представлений предпосылки шизофрении закладываются прижизненно и не являются следствием врожденной патологии и физиологической или анатомической перестройки.
   Влияние Бейтсона и его теории двойного послания заметно уже в последней главе «Разделенного Я» и, главным образом, в «Я и Другие». Эдгар Фриденберг отмечает: «Лэйнгова концепция фундаментальной роли семьи в производстве „опыта и поведения“ своих жертв, которые классифицируются как безумцы, соответствует сходным аспектам теории игр»[61]. Однако это влияние не следует переоценивать. Сам Бейтсон весьма высоко оценивал Лэйнга и сочувствовал ему в том, что их идеи часто отождествляют: «Он как-то произнес примечательную фразу. Он сказал: „Я слышал, что Вам приходится нелегко от обвинений в том, что я слишком сильно повлиял на Вас“»[62].
   Выход первых работ Лэйнга и зарождение того, что станут называть антипсихиатрическим движением, совпадет и с масштабным реформированием психиатрических больниц в Великобритании. Дело в том, что на начало 1960-х в стране насчитывалось несколько десятков старых больниц, численность пациентов в которых превышала две тысячи. Правительство взяло курс на строительство новых больниц и перераспределение в них пациентов из старых. В 1961 г. министр здравоохранения Энок Пауэл обратился к Национальной ассоциации психического здоровья с требованием закрыть эти учреждения[63]. Как и любая психиатрическая реформа, эта сопровождалась эпохой смутного времени. Многие пациенты, которым требовалось лечение, оказались без наблюдения, многие вовсе на улицах, что привело к всплеску уличной преступности.
   Удивительно, что через несколько десятилетий после так называемого освобождения психически больных Тьюком больницы в Великобритании еще оставались закрытыми учреждениями. На пятидесятые годы также приходится и организация первых дневных психиатрических стационаров, а также больниц с системой открытых дверей, которые постепенно переставали быть тюрьмами для их обитателей. Первой такой больницей стала в 1949 г. больница Динглетон в Мелроуз, где работал Максвелл Джонс. В некоторых больницах по системе открытых дверей функционировали отдельные отделения. Так было в больнице Мапперли в Ноттингеме (с 1953 г.) и в больнице Уорлингем Парк (с 1954 г.). Вскоре к ним присоединились и другие: к концу 1950-х гг. таких больниц было достаточно много. В 1954 г. Джошуа Бирер в рамках деятельности Центра социальной психотерапии организует в Хампстеде первый дневной и ночной психиатрический стационар, закрывающийся на выходные. Начиная с середины 1950-х гг. система открытых дверей психиатрических больниц очень активно обсуждается на страницах журнала «Ланцет», поэтому неудивительно, что отчет о своем первом эксперименте с «Шумной комнатой» Лэйнг опубликует именно в нем.
   Не нужно также забывать и то, что в 1950-е были открыты и начали использоваться нейролептики – антипсихотические препараты, снимающие острые симптомы психических заболеваний. Это позволило снять острые проявления с целью лучшей организации психотерапии. И во многом успехи медикаментозной психиатрии способствовали реформированию. Примечательно, что, когда Лэйнг будет знакомиться с практикой и организацией больницы Максвелла Джонса в Динглетоне, ему поведают, что основным достижением медицины и терапевтической практики, которое сделало возможным открытие дверей больницы, был… электрошок. Так, казалось бы, антигуманные приемы становились на службу гуманизации практики и самой системы психиатрии.
   На смягчение пространства психиатрии повлияла и волна критики в гуманитарной науке и литературе. Творчество и деятельность Лэйнга проходили на фоне господствующей критики современного общества. Совсем недавно закончилась Вторая мировая война, за которой последовали война в Алжире, Вьетнам, Корея. Чувство опасности, постоянной угрозы и страх витали в воздухе. Общество, как считалось, не заботилось о человеке, общество убивало человека, человек убивал своих сородичей. Одновременно с первыми работами Лэйнга, словно залпом, «выстрелили» и другие: в 1964 г. вышел «Одномерный человек» Герберта Маркузе, в 1965 г. – «Проклятые земли» Франца Фанона, в 1962 г. – «Культура против человека» Жюля Генри. Работы Лэйнга и его деятельность лежали в русле этого общего критического движения.
   В силу таких предпосылок – внимания к социальному аспекту психических расстройств, начала реформирования системы психического здоровья, развития критицизма в гуманитаристике и пр. – в психиатрии вызревает мощная критическая волна. Постепенно начинают говорить о психиатрии как о социальном институте, в котором отражаются все проблемы общества, о принуждении и подавлении человека, о необходимости освобождения и гуманизации. Этой моде будет следовать и Лэйнг.

Учителя

   В школе Лэйнг получает неплохое классическое образование. Именно там он читает Платона и Аристотеля, причем первый приходится ему больше по душе. Он штудирует его диалоги, читает, в частности, «Государство», «Федона», «Пир». Не обходит он своим вниманием и других представителей античности, особенно привлекает его скептицизм. Впоследствии, уже в зрелые годы, сам называя себя скептиком, он будет вспоминать об античной традиции.
   Однако большее влияние на Лэйнга в юности оказывает иррационализм. В Гованхиллской библиотеке он берет Кьеркегора, его «Или… или» и «Замечания к философским крохам». Кьеркегор дает Лэйнгу иной взгляд на мир. Он впервые открывает для него то, что наше мировоззрение (этическое, эстетическое, религиозное) задает особенности нашего выбора, специфический взгляд на жизненные ситуации. И при этом Лэйнг воспринимает Кьеркегора скорее на интуитивном, чем на интеллектуальном уровне:
   Лэйнг чувствовал, что веком ранее человек из другой страны говорил то, что было актуально для Европы второй трети XX в.
   Чутко восприняв настроение философии Кьеркегора, Лэйнг не обошел своим вниманием одну из центральных тем его творчества – отчаянье. Представление о том, что психически больной человек погружен в пучину отчаянья, которое он впоследствии разовьет в «Разделенном Я», а также понимание шизофрении как пути через отчаянье к подлинности, ставшее основной идеей «Политики переживания», своими истоками во многом будет иметь именно философию Кьеркегора.
   К влиянию Кьеркегора тогда же добавилось влияние Ницше. «Кьеркегор и Ницше во многом похожи»[65], – говорил Лэйнг в интервью Маллану. Он воспринимал Ницше как великого демистификатора, испытывающего неугасаемое презрение ко лжи обычной жизни и отказывающегося подчиняться толпе. В этом Ницше для него был похож на Маркса: они оба выступали против отчуждения и ратовали за возвращение человеку его подлинной сущности. Лэйнг прочел пятитомник Ницше, составленный по хронологическому принципу, и, по его собственному признанию, особенно интересными ему показались идеи дионисийского и аполлонического типов культуры, идея переоценки ценностей, выраженная в «Так говорил Заратустра», и определенного рода структурализм Ницше:
   Я взял от него то же, что взял от него Фуко. Я не знаю, многое ли ты читал из Фуко, он немало написал о Ницше, но он многим был ему обязан. В те дни не было структурализма, и в курсе математики нам не преподавали в терминах теории множеств и теории решеток, но я понимал, что существовало нечто вроде решетки. Сознанием управляли с помощью представления о том, что такое хорошо и что такое плохо, правильное и неправильное, бинарной системы. <…> Я рассматривал Ницше как современника. Он тем самым был предшественником структурализма, от Ницше я позаимствовал структуралистский интерес, и хотя у меня не было достаточного уровня подготовки, чтобы облечь это в термины структуры, благодаря Ницше в свои двадцатые годы я размышлял о том же[66].
   Философия Ницше стала для Лэйнга первым образцом критической мысли и во многом сформировала векторы его собственной критической позиции. Несмотря на различие приоритетных тем, именно от Ницше Лэйнг, вероятно, позаимствовал антитезу «сильное меньшинство – слабое большинство», представление о властных практиках морали, о принижении с их помощью непохожих на других членов общества и о большей жизнеспособности этих «чужаков». Только он перенес это ницшеанство в психиатрию. «Оглядкой» на Ницше был отмечен и жизненный стиль самого Лэйнга: он всегда призывал к жизни вне ложной морали, был спонтанен и искренен в хорошем и плохом, его революционность и призывной характер многих работ и выступлений отсылали к революционности Ницше, поскольку он так же, как и философ, претендовал стать провозвестником и проповедником новой эпохи, он предвидел крушение старых устоев и констатировал приниженность человека.
   Одновременно с Ницше, лет в восемнадцать-девятнадцать, Лэйнг обращается к буддизму. В книжном магазине Смита в Глазго он покупает Сутру Помоста Шестого патриарха. Это буддийское мировоззрение удивительным образом накладывается на ницшеанскую критику рабской этики христианства. Пессимизм в отношении западной культуры укрепляется благодаря чтению философов и мыслителей XIX в. – Шопенгауэра, Теннисона, Элиота и др.
   Критическая настроенность Лэйнга была подкреплена и в университете, где он открыл для себя Маркса. Разумеется, Маркс был и в Гованхиллской библиотеке, но глубоко он тогда его не задел. Примечательно, что в университетские годы, да и позднее, он воспринимал Маркса скорее в русле критической политической теории, а не политического активизма, хотя с проявлениями последнего сталкивался часто. На втором курсе университета Лэйнг часто посещал уличные собрания, проходившие каждое воскресенье в различных местах Глазго. Тогда марксистские призывы наложились на его атеистическое мировоззрение, и уже в те годы он занял открыто протестную позицию по отношению к лейбористской партии. Приблизительно тогда же он стал посещать Центр сообщества Иона, основанный Пенрисом Джонсом и расположенный на Клайд-стрит. Там он открыл для себя Джона Маклина, соратника Ленина. Его фигура настолько захватила его, что Лэйнг собирался даже написать его биографию, но этот проект так и не был реализован. Иногда он пропускал пинту пива с ветераном Испанской гражданской войны Джимми Кериганом, иногда встречался с членами компартии или анархически настроенными активистами, но вся эта братия была на десяток лет старше его и ориентировалась в основном на практику, а не на теорию.
   Для Лэйнга же путь к Марксу и марксизму лежал через многотомник, изданный марксистско-ленинским издательством: через книги в синем переплете, большая часть которых принадлежала перуне Маркса, а Ленина. В конце первого курса университета и в течение следующего лета Лэйнг буквально проглотил все эти тома. Тогда же, во многом независимо от Маркса, он пришел к выводу, что справедливым и успешным может быть лишь общество равных, общество без угнетения и без борьбы за права, поскольку эта борьба – гражданские войны, революции, мировые войны – была следствием противоречий в обществе.
   Лэйнг стал читать не только самого Маркса, но и книги по политической экономии. Особенно интересен при этом стал для него экономический аспект. Он прочел Адама Смита и Рикардо, Джона Мейнарда Кейнса и экономистов XVII в. Он стал интересоваться феноменом прибавочной стоимости, капиталом, деньгами и тем, как циркулируют мировые денежные потоки. Но это была уже экономика, которая требовала специальных знаний, поэтому здесь он решил остановиться. Лэйнг не просто «почитывал» Маркса и марксистов, на эту тему он сделал несколько докладов. Лет в 18–19 состоялся его дебют: он выступал с докладом в Горбалском полемическом обществе – говорил о некоторых аспектах идей Ленина и ленинизма. Этот опыт столкновения с марксизмом глубоко повлиял на него, однако при этом он никогда не заимствовал и не копировал классические марксистские идеи и концепты. Он осмыслил марксизм творчески, преломив его через призму интересовавшей его проблематики:
   Я никогда не считал себя приверженцем классического марксизма, особенно после Второй мировой войны. Да и, черт возьми, что такое эта подлинно марксистская линия?
   К примеру, Россия полностью приняла так называемый сталинизм, и это была такая всеохватывающая система, но имело ли то, что происходило в России, какое-то отношение к чистому марксизму, сказать трудно. И, во всяком случае, я никогда не понимал, как можно приложить апокалиптические революционные работы Маркса XIX в. к реалиям современного мира. <…> Я всегда испытывал лишь презрение к тем идеологам-дилетантам, которые заучивают несколько сочных фраз и думают, что переворачивают мир[67].
   Такая позиция часто вызывала непонимание. Так, известный марксистский активист Питер Седжвик неизменно обвинял Лэйнга в недостаточной акцентированности марксистской линии при одновременной радикальности поднимаемой проблематики[68].
   Третьим направлением после философии жизни и марксизма, увлекшим Лэйнга, стал психоанализ. Лэйнг прочитал Фрейда еще в школе, посещая Гованхиллскую библиотеку. Он читал «Лекции по введению в психоанализ», «Психопатологию обыденной жизни», работы по искусству и многое другое. Так получилось, что работы Фрейда об Эдиповом комплексе были прочитаны Лэйнгом параллельно с «Царем Эдипом» Софокла, с его же «Антигоной», эпосом Гомера и другими образцами античной классики, поэтому восприятие Фрейда наложилось в сознании Лэйнга на любовь к греческой классике. Был и еще один момент.
   Приблизительно во время знакомства Лэйнга с работами Фрейда его отец переживает нервный срыв. Он испытывает постоянные панические приступы, и его кладут в больницу под наблюдение врачей. Этот случай подталкивает Лэйнга к более пристальному и подробному прочтению работ основателя психоанализа, особенно тех из них, которые обращаются к проблеме происхождения неврозов. Однако им двигал не только личный, но и профессиональный интерес. Для Лэйнга, по его собственному признанию, Фрейд был первым встретившимся на его пути мыслителем, который превратил свою теорию в средство для зарабатывания денег:
   Я заинтересовался Фрейдом, потому что он был единственным человеком, который оказался достаточно сообразительным для того, чтобы превратить свои идеи в способ зарабатывания денег, он понял, что на них можно заработать. <…> Он отличался от Ницше и Кьеркегора, но я тогда не собирался становиться профессиональным революционером, вроде Троцкого или Грамши, поэтому эта была стоящая мысль. Теория Фрейда имела практическую, экономическую сторону[69].
   Психоанализу была посвящена и первая научная работа Лэйнга. Когда ему было двадцать и он был студентом, на доске объявлений он увидел сообщение о конкурсе студенческих эссе по проблематике психоанализа. Победителю было обещано вознаграждение в двадцать фунтов стерлингов. В первые же выходные он сел и написал двадцати страничное эссе «Здоровье и болезнь». Оно принесло ему победу. Жюри конкурса, в которое входили преимущественно лондонские психоаналитики, похвалило его талант и неординарность и выразило свое желание видеть его в Лондоне.
   Фрейд во многом определит для Лэйнга подход к человеку. Гэри Фрейзер указывает на тот факт, что именно от Фрейда идет традиция, которую в своих работах развивает Лэйнг, – традиция понимания разумного человека лишь как маленькой части того, чем человек может стать на самом деле[70]. Можно добавить, что одновременно это традиция толкования внутренней жизни, внутреннего опыта лишь как частицы потенциального опыта человека. Только у Лэйнга она будет преломляться через идеи экзистенциализма и марксизма.
   Фрейд не был единственным повлиявшим на Лэйнга психоаналитиком. Среди значимых фигур здесь можно назвать и двух других классиков психоанализа – Юнга и Адлера. Юнг как человек, как мыслитель не очень импонировал Лэйнгу. Он был жестким психиатром и всегда занимал достаточно дистанцированную позицию по отношению не только к психически больным людям, но и к гениям и нестандартно мыслящим мыслителям. Однако он подсказал Лэйнгу одну из идей, которая станет центральной в его практической деятельности – идею метанойи. Импонировал Лэйнгу и Альфред Адлер, работы которого он начал читать в университетские годы. Адлер походил на Ницше. Он говорил о комплексе неполноценности и его компенсации, о выживании и борьбе за существование, сверхкомпенсации и преодолении себя. В глазах Лэйнга он был кем-то вроде Ницше от психоанализа.
   Кьеркегор и Ницше, Маркс и Фрейд были своеобразными базовыми влияниями. Возникающие в последние годы обучения в университете и впервые годы работы вопросы побудили Лэйнга обратиться к новым горизонтам. Наблюдая за неврологическими больными, он заметил, что в течении заболевания немаловажным является личностный фактор. Он задавался вопросами о том, как нейрофизиология одного человека связана с нейрофизиологией другого. Обычно эта проблема скрывалась за нагромождениями симптомов и синдромов, за непробиваемым зданием интерпретации, поэтому внимание Лэйнга привлекли феноменология и теория межличностного взаимодействия.
   В те времена не все было доступно в переводах, и это затрудняло знакомство с некоторыми авторами. Но Лэйнг не всегда останавливался перед такими препятствиями: Хайдеггера он читал по-немецки, Сартра – по-французски. Еще в студенческие времена основанный Лэйнгом Сократический клуб посещал необычайно одаренный китайский юноша. Он приехал в Великобританию учиться и прекрасно знал английский и немецкий языки. Он великолепно говорил и читал Гегеля и Маркса в подлинниках, всегда настаивая на том, что такие вещи нужно читать на языке оригинала. Лэйнг повстречал в нем самого одаренного ровесника. И он действительно задел его: владение языками тогда было для него недостижимой мечтой. Но… Хайдеггер и Сартр помогли ему взглянуть на свои способности по-другому. Техника чтения была следующей: Лэйнг выискивал каждое слово в словаре, а где-то через десять страниц текста работа уже начинала идти быстрее – основную суть он мог понять и без словаря. Можно догадаться, что при таком методе чтения понимал он на самом деле немного, но этих работ не было в переводе, и это было лучше, чем ничего.
   Феноменология привлекла Лэйнга как теория описательной психологии. Он воспринял Гуссерля в духе его ранних проектов, – так же, как восприняло его большинство психиатров. Он читал «Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии» и статью Гуссерля о феноменологии в «Британике». Но Гуссерль был для него лишь помощником на его собственном пути, ориентиры же задавала психиатрия:
   В то время не было никакого интеллектуального пространства, чтобы возвыситься над психопатологией и начать говорить о ней. Так что мне казалось, что, в чем мы нуждались, так это в специфическом описании, которое не облекает непосредственно наблюдаемое в понятия «признаков» или «симптомов» болезни, фактически превращаясь в теорию болезни, которую мы стремимся описать. Мы нуждались в своего рода чистом описании. <…> Я пытался донести идею о том, что то, что в учебниках по психиатрии называют «описанием» болезни, не является лишь простым описанием действительности, потому что именование чего-либо болезнью – это уже часть теории болезни[71].
   Феноменология пришла в жизнь Лэйнга не только благодаря работам Гуссерля. Первым текстом, в котором встречался сам термин «феноменология» и который он прочел, была «Феноменология духа» Гегеля. Он познакомился также с лекциями Жана Валя, посвященными Гегелю и прочитанными им в Сорбонне, читал «Сущность и формы симпатии» Макса Шелера, а также некоторые работы Мориса Мерло-Понти. Его как раз начали переводить на английский, читать его по-французски Лэйнг не смог, поскольку стиль и язык Мерло-Понти оказались для него слишком сложны.
   Лэйнг штудировал не только феноменологов-философов, но и тех психиатров, которые использовали феноменологические идеи в своей практике. Так он познакомился с работами Карла Ясперса, прочитав все, что было тогда переведено на английский. Кроме того, второе издание его «Общей психопатологии» Лэйнг читал по-французски, поскольку английский перевод, по сравнению с французским, запаздывал. Он читал также французского психиатра Эжена Минковски, благодарность которому впоследствии выразит в посвящении к «Разделенному Я». Существовал также перевод «Смысла и содержания сексуальных перверсий» и фрагментов «Сна и его толкования» швейцарского психиатра, ученика Хайдеггера Медарда Босса. Так что Лэйнг был достаточно подготовлен в идейном отношении, чтобы написать то, что он напишет в своей первой экзистенциально-феноменологической книге.
   Первый опыт Лэйнга в качестве специалиста был не психиатрическим, а неврологическим, поэтому обращение к достижениям неврологии и нейрофизиологии также было как нельзя кстати. Старший товарищ Лэйнга Джо Шорстейн познакомил его с идеями Курта Гольдштейна, который тогда был классиком неврологии. Его идеи холизма – целостности нервной системы, при которой поражение одного уровня приводят к изменениям на другом, – привели Лэйнга к вопросам о межличностном холизме, и он обратился к актуальным теориям межличностного взаимодействия и восприятия. Первый полученный Лэйнгом грант был связан с исследованием пациентки Нэн – больной с травмой головы.
   Фактически единственной работой, которая касалась этих проблем, как обнаружил Лэйнг, была работа Мартина Бубера «Я и Ты». Благодаря этой книге он понял, что между людьми всегда существуют непосредственные отношения. Когда человек заболевает соматическим или психическим заболеванием, эти отношения не исчезают, напротив, они становятся гораздо более значимыми. «Я мечтал исследовать отношения между „я“ и „ты“ в связи с нейрофизиологией»[72], – говорит Лэйнг в интервью Бобу Маллану. Влияние Бубера особенно заметно в ранних работах Лэйнга, например, в «Разделенном Я» и «Я и Других», в диалектике Я и Ты, в понятии межличностной коммуникации, во взаимодополнении одиночества и взаимодействия и пр.[73].
   Но Бубер писал о философии отношений между людьми. Лэйнг стал интересоваться тем, что говорят о взаимодействии между пациентом и врачом. Здесь ему на помощь пришли работы психоаналитика Гарри Стэка Салливана. Впервые Лэйнг наткнулся на его имя во время службы в армии, когда работал в больнице в Нетли. В медицинской библиотеке он обнаружил статью, где цитировалось высказывание Салливана, его обращение к молодым психиатрам: «Мне бы хотелось, чтобы вы всегда помнили, что в современном обществе прав пациент, а вы неправы». Эта фраза задела его, и он стал искать работы незнакомого ему психоаналитика. Он отыскал несколько статей и лекций Салливана и то, что он прочел в них, оказалось созвучно его вопросам и идеям:
   Так, доводы Гарри Стэка Салливана оказались весьма важны, потому что тогда я был в состоянии понять, что, в общем, мезальянс между неврологией и межличностными отношениями существует. В то же время я чувствовал, что у рассогласования между теорией межличностных отношений и неврологией были определенные теоретические и практические последствия, что они обе были правы: разве не может быть нейрофизиологии межличностных отношений, которая будет учитывать различия между двумя дисциплинами, и разве это не будет настоящим слиянием?[74]
   Вот такая своеобразная смесь критической теории психоанализа, методологических, онтологических и антропологических наработок феноменологии и экзистенциализма, а также психоанализа в его различных проявлениях сформировала тот интеллектуальный базис, благодаря которому Лэйнг будет делать свои первые шаги в теории и практике. Он постоянно читал, он читал помногу, он читал запоем и сразу же переосмыслял прочитанное применительно к своей области исследования и практической работе. Поэтому к этим интеллектуальным влияниям в обилии добавятся другие, однако фигуры, которые увлекли его в юношеские и студенческие времена, так и останутся основополагающими.
   Надо признать, что Лэйнг был одним из самых, если не самым, начитанным и читающим психиатром своего времени. Но если в начале XX в. интеллектуализм психиатра отражался в основном в уровне, в характере, но не в содержании его теории, то эпоха 1960-х потребует смещения идей к действию. Все, о чем он читал, Лэйнг попытается адаптировать к психиатрической практике. И так будет начиная с его первых шагов в медицине.

Больницы

Нейрохирургическое отделение больницы Киллерна

   Шорстейн был на восемнадцать лет старше Лэйнга. Он был выходцем из маленькой деревеньки в нескольких милях от Вены, сыном раввина-хасида, доктора философии, получившего свою степень в Гейдельбергском университете. В десятилетнем возрасте его отец решил впервые приобщить его к философии: дал задание прочесть и проанализировать за три месяца «Критику чистого разума» И. Канта, после чего проэкзаменовал сына.
   В возрасте шестнадцати лет Шорстейн попал под обаяние коммунизма, чего отец принять так и не смог. Он переехал в Прагу и там поступил на медицинский факультет, затем переместился в Лондон и Манчестер. После получения диплома и специализации по оперативной нейрохирургии он стал военным нейрохирургом и возглавлял 1-ю полевую нейрохирургическую медчасть британской армии: служил в Африке, Италии, Австрии, иногда оперируя по восемнадцать часов в сутки.
   Шорстейн был чрезвычайно избирателен в дружеских связях и перед тем, как сдружиться с Лэйнгом, подверг его суровому испытанию:
   В три часа утра, после длившейся в течение нескольких часов операционной сессии, в ординаторской Джо Шорстейн решил проверить меня. Он гонял меня от Гераклита до Канта, Гегеля, Ницше, Гуссерля, Хайдеггера и требовал от меня мелочей. Этот допрос шел два часа, пока Джо не убедился в моих познаниях. Тогда он призвал меня к дискуссии, которая продолжалась еще в течение двух часов. Никто ни до того, ни после не прогонял меня через такую мясорубку. После той ночи Джо принял меня как своего ученика; он стал для меня духовным отцом, наставником в неврологии и интеллектуальных поисках и проводником по европейской литературе[75].
   Шорстейн прекрасно ориентировался в европейской культуре и философии. Знал греческий, латынь, иврит, чешский, французский, итальянский, английский, немецкий и немного португальский с болгарским. Он был необычайно музыкален и любил исполнять хасидские песни. Он нес в себе, как выражался Лэйнг, основные мировоззренческие доминанты европейского сознания – хасидизм, марксизм, научный духи нигилизм[76]. Шорстейн пересекался с Ясперсом, Хайдеггером, Бубером, посещал лекции Адлера. «Он был первой непосредственной ниточкой к „великим“ людям»[77], – будет вспоминать Лэйнг.
   С февраля по октябрь 1951 г. Лэйнг под началом Шорстейна служит интерном в нейрохирургическом отделении больницы Киллерна. Киллерн, расположенный неподалеку от крупнейшего пресноводного озера Великобритании Лох-Ломонд, был одним из самых красивых местечек Шотландии. Холмы, утесы и крутые дороги привлекали туда экстремальных автомобилистов и мотоциклистов. Как вспоминал впоследствии сам Лэйнг, в студенческие времена, выпив виски, он и сам несколько раз гонял по трассе на западном берегу Лох-Ломонда. Двое его друзей расстались на этой дороге с жизнью.
   Разумеется, большую часть пациентов больницы составляли пострадавшие в автомобильных авариях. Но были и другие: многочисленные нейрохирургические и неврологические расстройства от абсцессов мозжечка до боли в пояснице. В обязанности Лэйнга входили общие и неврологические обследования, ассистирование при операциях и общеврачебных обходах, проведение анализа крови, постановка капельниц, спинномозговые пункции и т. д. В свои двадцать три года в качестве ассистента он присутствовал на сложных хирургических операциях, в том числе и на лоботомиях.
   При ассистировании в обязанности Лэйнга входили фиксация хирургических щипцов, а также освещение оперируемой области прикрепленным на его лбу фонарем. Операции иногда длились по шесть часов кряду, а луч света должен был падать точно на оперируемую область, при этом не скакать и не дрожать. От направляющего этот луч Лэйнга требовалась немалая выдержка и физическая выносливость: он стоял, согнувшись, вытянув шею и не двигаясь, что вызывало нестерпимую боль в шее и пояснице. Пару раз он не выдерживал и падал в обморок.
   Традиционно в это отделение направляли и психически больных с целью проведения практиковавшихся тогда в медицине лоботомий. И только один профессор отделения – профессор Робертсон – был на это согласен. Работавший там профессор Патерсон считал, что медицинские показания к лоботомии не настолько весомы, чтобы оправдать производимые воздействия. Шорстейн был противником этой процедуры по другой причине: он был убежден, что против такого «лечения» есть сильные этические доводы. Лэйнга курировали Патерсон и Шорстейн. Оказавшись в центре дебатов, он считал консервативной даже позицию Шорстейна, полагая, что лоботомия разрушала волю больного, и находя ее негуманной процедурой, преступлением человека против человека. И он был искренне поражен тем, почему практически никто не разделял его мнения.
   Нейрохирурги были специфическими людьми. Они ежедневно проводили сложнейшие операции, сопряженные с высочайшим риском и ответственностью, они имели доступ к святая святых человеческого сознания – головному мозгу. Они работали целыми днями и не были кабинетными учеными. Впоследствии Лэйнг будет вспоминать, что частенько он только работал и спал.
   В нейрохирургии не бывает легких случаев. Поэтому самым трудным для Лэйнга в это время было выдержать боль пациентов и одновременно помочь им, не закрыться и не стать равнодушным к их горю:
   Это был десятилетний мальчик, гидроцефал, у него была неоперабельная опухоль всего лишь с горошину, но она мешала оттоку цереброспинальной жидкости из головы: можно сказать, что он наполнялся водой и она разрывала его голову, а мозг оказался скованным, словно оправой, такое же давление испытывали и кости черепа. У него были мучительные и непроходящие боли.
   Одна из моих обязанностей состояла в том, чтобы длинной иглой сделать прокол, чтобы жидкость вытекла. Я должен был проделывать это дважды в день, и эта жидкость, которая убивала его, била фонтаном вверх, иногда прямо мне в лицо… Но этот маленький мальчик мужественно выносил свои мучения. Он по праву мог бы кричать от боли. Но он только стонал и изредка жаловался… И он понимал, что скоро умрет.
   Он начал читать «Посмертные записки Пиквикского Клуба». Он поведал мне, что просил у Бога об одной-единственной вещи, – дать ему, прежде чем он умрет, дочитать этот роман. Он умер не дойдя половины[78].
   Тогда Лэйнг интересовался системой человеческих отношений, политикой их организации, подчинением индивида группе, политикой любви и человеческих уз. Он изучал философию, психологию, теологию и неврологию, читал Хайдеггера, Сартра, Мерло-Понти и Гуссерля, Кьеркегора, Ницше и Витгенштейна, Фрейда и Юнга, Ясперса и Бубера, Маркса и Сартра, интересовался проблемой разделения понимания и объяснения, связи герменевтики текста и герменевтики межличностных отношений, вопросами бытия и истории. В конце 1940-х – начале 1950-х гг. Лэйнг вел подробный учет прочитанных книг, и благодаря этому мы можем, к примеру узнать, что с октября 1951 по июль 1954 г. он среди прочего читал Кафку, Камю, Сартра, Витгенштейна, Декарта, Бергсона, Колриджа, Блейлера, Толстого, Фрейда, Швейцера, Руссо, Элиота, Гуссерля, Хаксли, Д. Томаса, Дж. С. Милля, Ивлина Во, Симону Вейль, Рекса Уорнера и др.[79]
   Лэйнг продолжал свои интеллектуальные поиски. Он мечтал связать свою судьбу с Марсель, а также стажироваться у Ясперса в Базеле. Он уже связался с философом, и тот согласился принимать его один раз в неделю, а также договорился со своим коллегой, что Лэйнг будет стажироваться у него в отделении психоневрологии Базельского университета. Университет Глазго предоставил стипендию для обучения. К тому же Марсель была девушкой из весьма обеспеченной семьи, которая многое могла себе позволить. В предвкушении воссоединения влюбленных ее мать приобрела уютную квартирку на Монмартре, выходящую окнами на Сакре-Кёр, где они и должны были поселиться. Перед Лэйнгом открывались перспективы, о которых можно было только мечтать.

Королевская больница Виктории в Нетли

   Но в тот год призыв был расширен и он оказался в числе призывников. Он был ошарашен этой несправедливостью и дошел даже до Министерства военных дел в Эдинбурге, но ему так и не удалось ничего доказать. На его доводы отвечали только одно: хотя Ясперс и является автором одного из самых фундаментальных учебников по психиатрии, он уже много лет не занимается ею, теперь он кабинетный философ, и для клинической карьеры служба в Британских войсках намного полезнее. Ему представили единственный выбор: неврология или психиатрия. Хотя Шорстейн советовал предпочесть неврологию, Лэйнг выбрал психиатрию.
   Лэйнг служил в Королевском военно-медицинском корпусе с октября 1951 г. по сентябрь 1953 г. Часы ходьбы по плацу и службы в больнице были, разумеется, тягостны для молодого Лэйнга. Утешением в часы после отбоя служило только чтение Сартра – «Бытие и ничто» он штудировал на французском. После учебного месяца Лэйнг попал в военно-психиатрическое отделение Королевской больницы Виктории в Нетли. Здесь он исполнял обычные для врача подобного отделения обязанности. Как отмечает его сын Адриан,
   в эти армейские дни Ронни впервые в своей жизни был лишь частью системы. Он назначал лекарства, делал электрошок, он вызывал кому и эпилептические припадки инъекциями инсулина. Неотъемлемой частью психиатрической практики того времени являлись смирительные рубашки и мягкие палаты для буйных. Тогда не предполагалось, что доктора должны разговаривать с психиатрическими пациентами. Начало 1950-х было средневековьем в истории заботы о безумных[80].
   Между службой в должности лейтенанта в Нетли и работой гражданского психиатра в любой другой психиатрической больнице Великобритании не было никакой разницы. Лэйнг ходил в военной форме, но сталкивался с теми же проблемами, с теми же инстанциями, с какими сталкивался всякий гражданский психиатр. Впоследствии он вспоминал, что было строго-настрого запрещено разговаривать с пациентами или поощрять их обращения к врачам, пациент вообще не должен был обращаться к врачу. Не должны были больные общаться и друг с другом. Считалось, что общение губительно действует на развитие психоза: активизирует мозг и болезненный процесс. В ходу были смирительные рубашки, транквилизаторы, инсулиновые комы, мягкие палаты, электрошок. Против использования мышечной силы по отношению к психически больным в армии ничего не имели. Все это вызывало у Лэйнга только негативные эмоции:
   Эта глухомань, в которой я провел около двух лет, была местом страдания, абсурда и унижения. По ночам в своей комнате на своей служебной квартире я живо представлял другие такие же бараки, тюрьмы, сумасшедшие дома, отделения уничтожения, – все те обители, стоны и слезы в которых раздирают тишину ночи[81].
   В обязанности Лэйнга входила психиатрическая экспертиза тех, кто был признан непригодным для службы. А такой приговор был тогда далеко не избавлением от бед, напротив, вел к ним. Диагноз непригодности к военной службе оказывал влияние на всю жизнь больного, и часто таких людей переводили из военных психиатрических больниц в гражданские с последующим лечением. Другой обязанностью было отслеживание микроклимата войск. Он должен был наблюдать за отношениями служащих, пресекать возможные акты насилия и обеспечивать поддержание дружеской атмосферы. Уже тогда он частенько становился на сторону слабых. Несколько солдат, признанных невменяемыми, действительно доверяли ему и как-то пожаловались на избиения и издевательства. Лэйнг не оставил это дело без вмешательства. Он сообщил об инцидентах в верховное армейское командование, возбудили дело. В результате расследования были установлены виновные, и их судили на военном суде. Лэйнг выступал свидетелем по делу Вспоминая этот случай, впоследствии он скажет слова, которые можно назвать девизом его профессионального пути и начальных этапов его профессиональной карьеры:
   Они, конечно же, рассчитывали избежать наказания, не стану же я слушать психов, думали они. Но я уже слушал психов[82].
   Здесь, в армии, Лэйнг встретил своих первых пациентов – тех, что войдут в его жизнь как клинические случаи. Первый из них, как называет его Лэйнг, Джон, был буйным шизофреником с бредовыми идеями:
   Я вошел в мягкую палату и сел, перед тем, как сделать ему инъекцию, я хотел некоторое время послушать, что же он говорит. Он постепенно успокаивался. Я пробыл там с полчаса или около того. Я понял, что инъекции были ему не нужны. Несколько последующих ночей я проводил с ним все больше и больше времени, пока, наконец, не начал ночами напролет «болтаться» в его мягкой палате. Что удивительно, там, на полу, я чувствовал себя как дома.
   Впервые за всю мою карьеру в присутствии больного я чувствовал себя спокойно, непринужденно, не ища смысла, не пытаясь подобрать верный диагноз, интерпретировать поведение как неврологический симптом или отыскать стоящее за ним заболевание центральной нервной системы.
   Впервые я почти понимал его, я почти шел за ним[83].
   Джон жил в мягкой палате, поскольку был чересчур агрессивен, в том числе и по отношению к себе самому. Он с разбега бросался на кирпичную стену и уже расколотил себе голову. Джон обитал в фантастическом мире, и в этом мире он мог быть кем угодно, часто меняя роли. Большую часть времени он был вором, взломщиком сейфов, промышлявшим в различных районах Манхеттена и Лондона. Он проникал в высотные здания, недоступные окна, проходил через самые крепкие и надежные двери, вскрывал сейфы с самой хитроумной комбинацией. И, разумеется, ему удавалось скрыться: он уходил незамеченным или удачно скрывался от преследования. Свою добычу – золото и драгоценные камни – он отдавал беднякам. Он был настоящим Робин Гудом. И в некоторых из этих подвигов у него был сообщник – Лэйнг.
   Лэйнг обсуждал фантазии и галлюцинации Джона, разделял их, говорил с ним по душам, пил с ним виски, слушал его. Они стали добрыми приятелями. Это живое общение было совсем не таким, о котором писали в учебниках по психотерапии. Лэйнг сознательно не использовал никаких методик. Он просто прислушивался к нему, стремился понять его и, в конце концов, просто и непринужденно общался с ним, пытаясь угнаться за быстротой его чувств и мыслей. Джон действительно стал для него настоящим приятелем и другом. «Это, – писал он позднее, – не входило в мои обязанности. Его мягкая палата стала для меня убежищем, а его компания – настоящим утешением»[84]. Он стал Горацио Гамлету-Джону. И тот постепенно пошел на поправку, а через некоторое время и вовсе выписался из больницы. После выписки на имя Лэйнга пришло благодарственное письмо, начинавшееся словами: «Дорогой Горацио!..»
   Здесь же он встретил и Питера, который впоследствии станет героем двух его книг – «Разделенного Я» и «Я и Другие». Питер заболел шизофренией через некоторое время после призыва. Его лечили электрошоком и инсулином. И Лэйнг начал сомневаться в том, приносит ли это лечение позитивные результаты. Так совпало, что на неделю он отлучался в положенный периодически отпуск, и он решил взять Питера с собой. Они вместе отдыхали и путешествовали, спали в одной комнате и жили, как добрые приятели или братья. По окончании отпуска они вернулись назад. И через несколько недель Питер выписался из больницы. Он успешно жил и спустя несколько лет даже стал директором престижного колледжа танца и драмы. Стоит ли упоминать, что, не встреться на его пути Лэйнг, инсулин и электрошок погубили бы его.
   Лэйнг уже тогда понял, что безумие, на самом деле, является не медицинской, а во многом философской проблемой, что к больным необходимо относиться по-другому и что чрезвычайно важно понять мир психически больного человека. «„Нормальность“ – это жесткость и тоталитаризм. Это смерть души и конец свободы. В противовес этой оправдывающей себя тавтологии, этой непобедимой и неизбежной незыблемости возникает романтический протест», – отмечал он тогда в своих заметках. Он стремился приблизиться к этому опыту доступными ему средствами. И начал много пить. «То, чего я стремлюсь достичь через опьянение, все еще скрыто от меня», – писал он в своем дневнике в феврале 1952 г.[85]
   В Нетли Рональд познакомился с медицинской сестрой Энн Ханн. Энн была лейтенантом сестринского корпуса Королевской армии. Она поступила в него добровольцем в Эдинбурге, ей очень хотелось увидеть мир, и она считала, что служба сможет ей в этом поспособствовать. Из Эдинбурга ее перевели в Нетли. Там они и познакомились с Лэйнгом: она была медицинской сестрой в том отделении, где он служил лейтенантом. Их бурный роман скрашивал дни. Серьезных намерений у него тогда не было, им просто нравилось проводить время вместе.
   Через год службы в Нетли молодой лейтенант Рональд Лэйнг продвинулся по служебной лестнице до капитана и был переведен в Каттерикский военный госпиталь в Йоркшире. Здесь ему вменялась в обязанность психиатрическая экспертиза: он должен был отличать настоящих больных от симулянтов. Работа эта была более скучная, чем та, что он делал в Нетли. К тому же роман с Энн практически закончился. Их развела армия: его направили в Каттерик, а ее в Германию. Но, как оказалось, все было не так просто.
   В Каттерике Рональд узнал, что Энн беременна: в своем письме к нему она сообщала, что находится уже на шестом месяце. Вначале он попытался увильнуть от ответственности, но, поговорив с Джо Шорстейном, решил жениться. Энн демобилизовалась и вернулась к нему. Свадьба состоялась 11 октября 1952 г. в Ричмондском бюро регистрации актов гражданского состояния. Родители приглашены не были. 7 декабря у них родилась дочь Фиона. Через два дня после женитьбы Лэйнг написал прощальное письмо Марсель. И для него это было настоящей трагедией, его романтическая мечта разбилась о жизнь: «Для меня это было сопряжено с душераздирающими страданиями. Это было одной из самых сильных эмоциональных катастроф в моей жизни. Но в каком-то смысле это случилось прежде, чем я встретил Энн»[86]. Возможно, он так утешал себя, а возможно, что эти отношения и вправду были обречены на провал. Лэйнг был воспитан в традициях шотландского пресвитерианства, в рамках которых брак и семья играли очень важную роль. Марсель же выросла в светском обществе, она никогда не читала Библию и не думала о браке. В любом случае Энн и ее будущий ребенок навсегда разлучили Марсель и Рональда. Хотя они и встречались позднее, хотя Марсель еще не раз помогала ему, их роману не суждено было продолжиться.
   Вскоре служба в армии подошла к концу, и в своих записях 18 мая 1953 г. Рональд подводил промежуточные итоги:
   Служба почти закончена – осталось 4 месяца. Чего я добился? Ни черта. Все же у меня есть дочка, я женат, есть квартира, из меня выбили много бестолочи, у меня остались старые друзья, возможно, я причинил нестерпимую боль одному человеку, стал больше ладить с родителями, я вынужден был стать смиреннее, я обратился к Библии, Платону, Канту. Но вряд ли можно сказать, что я продвинулся в карьере[87].
   Тогда он находился на пороге своего профессионального подъема. Перед ним только открывались перспективы.

Королевская Гартнавельская больница

   Отношения с родителями становились все напряженнее. По возвращении из армии он, в частности, не нашел своего любимого огромного письменного стола, а также любимого детского рояля, отсутствовали и первые эпистолярные опусы. Все это сразу же стало поводом для скандала. Куда этот стол делся, в семье Лэйнгов не могут выяснить до сих пор. Сам Лэйнг потом говорил, что Амелия изрубила его топором. Но есть и другая версия: возможно родители продали его, он был большой, занимал много места, а они не пользовались им, и им были нужны деньги. В любом случае, у Лэйнга об этом не спросили. С отцом все было в целом нормально, в то время как мать еще сильнее отдалялась. Возможно, она ревновала сына к невестке.
   У Энн отношения со свекровью тоже не сложились. Только через несколько лет их брака Энн рассказала Лэйнгу, что в самом начале их знакомства Амелия высказывала Энн крайнее сочувствие и по-дружески предостерегала ее от отношений с ним, рассказав при этом, что ее сын… гей. Поводом для такого мнения матери послужили дружеские отношения Лэйнга с Джо Шорстейном. Тот очень хотел познакомиться с ней, и Лэйнг в год после получения диплома пригласил его домой. Джо пришел в компании двух других знакомых Лэйнга – лорда Чарльза Макартни и его приятеля детского психиатра. Оба они были гомосексуалистами. Через несколько лет этот детский психиатр покончил с собой из-за проблем на работе. История широко обсуждалась в прессе, и, очевидно, Амелия прочла одну из заметок, узнала о нетрадиционной ориентации этого парня и методом простого переноса пришла к умозаключению, которое она и озвучила Энн.
   Однако отношения с родителями теперь не мешали академической карьере Лэйнга, а Гартнавельская психиатрическая больница была решительным шагом вперед. В ней он впервые повстречался с хрониками – теми, кто болел уже десять, пятнадцать, а то и двадцать-тридцать лет. Армейская психиатрия ориентировалась на острые расстройства и, в любом случае, была своеобразным «перевалочным пунктом». Отсюда все больные в случае развития заболевания отправлялись в обычные гражданские психиатрические больницы. «В Гартнавеле были больные, находившиеся там уже десять, тридцать, шестьдесят лет: те, которых положили в больницу еще в девятнадцатом веке»[88], – впоследствии, поражаясь, вспоминал Лэйнг.
   Лэйнг работал в женском отделении для неизлечимых больных. Там еще сохранились мягкие палаты для буйных, и большинство больных имели опыт лечения шоковой терапией и инсулиновыми комами. Некоторые пережили лоботомию. Атмосфера этого отделения напоминала ему описания Гомера, его тени Аида. «Как же можно возвратить этих призраков к жизни, преодолев отделяющую их неизмеримую пропасть и реки нашего страха?»[89], – думал тогда Лэйнг.
   Один-два часа в день на протяжении нескольких месяцев Лэйнг проводил в комнате отдыха этого отделения. Вместе с ним там обычно находилось около пятидесяти больных. Большинство из них сидели, углубившись в себя, не общаясь ни с кем, или в качестве собеседников довольствовались лишь собой. Всего в этом отделении находилось 65 пациенток, на которых приходилось четыре (а иногда только две) медицинских сестры.
   Пациентки были исключительно шумными и дезорганизованными. В основном они сидели около стены или лежали на полу – каждый день на одном и том же месте, некоторые были склонны выкрикивать отборную брань или бросаться на других. Никакой терапии не проводилось: даже если кто-то из больных начинал что-то делать, пытался шить или что-то мастерить, вмешивались другие пациенты, и все шло наперекосяк. Персонала не хватало, и на пациентов никто не обращал внимания:
   Я помню, как в самом начале моей работы, и это было одним из первых моих впечатлений, когда я сидел на своем стуле в комнате отдыха, несколько пациенток схватились друг с другом за право обнять или поцеловать меня, они набросились на меня: садились мне на колени, дотрагивались до меня. Они касались моих волос, развязали галстук. Пуговицы на моих брюках были расстегнуты. И я был вынужден, прибегнув к помощи двух работающих в отделении медсестер, бороться за свою жизнь[90].
   Большая часть пациентов существовала в собственных мирах, они были замкнуты и необщительны:
   Иногда за вуалью безумия мне удавалось увидеть мгновения пробуждения. И это было пробуждение (при воспоминании о нем у меня все еще пробегают мурашки) от тотального и абсолютного отчаянья, от ничто, от небытия. Внутри пациентов была лишь пустота, наполненная только непрекращающимся террором против окружающих их существ, которые угрожали стереть их с лица земли. «Шизоидно-параноидное состояние» воистину является лишь живой смертью[91].
   Коллега Лэйнга доктор Рой заметил, что отделение напоминало расстроенный оркестр, где каждый инструмент играл сам по себе, не обращая внимания на другие, где никто не прислушивался ни к кому и где не было дирижера: «Он сказал, что в самом начале [все это] напоминало настраивающийся оркестр, когда инструменты не связаны друг с другом, и выдается абсолютно хаотичный звук»[92].
   Лэйнг продолжал много читать и решил наконец-то воплотить свои идеи на практике. Здесь, в больнице, он планирует эксперимент, который должен был стать первым исследованием особенностей терапии психически больных. В этом эксперименте Лэйнг убедил поучаствовать двух своих коллег – докторов Кэмерона и Макги.
   Эксперимент, который впоследствии стал известен как «Шумная комната»[93] («The Rumpus Room»), проходил в 1954–1955 гг. в отделении неизлечимых больных. Тогда Лэйнг предполагал, что если персонал будет дружелюбно и внимательно относиться к больным, это поможет смягчить течение болезни. Лечение медикаментами, инсулиновыми комами и электрошоком, считал он, только усиливает болезненный процесс.
   Суть эксперимента заключалась в следующем. Одиннадцать «безнадежных» пациенток с хроническими формами шизофрении и две медицинские сестры каждый день с понедельника по пятницу с девяти утра до пяти вечера находились в большой специально оборудованной, недавно отремонтированной, хорошо освещенной и полностью меблированной комнате. Возраст пациенток колебался от двадцати двух до шестидесяти трех, но все они находились в больнице уже не меньше четырех лет.
   Вот как Лэйнг описывает второй день эксперимента:
   На второй день в половине восьмого утра меня ожидало одно из самых волнующих переживаний за все время, проведенное в этой палате. Двенадцать пациенток сгрудились около запертых дверей и просто-таки не могли дождаться момента, когда они выберутся отсюда и окажутся там вместе со мной и двумя сестрами. И пока мы шли туда, они пританцовывали, припрыгивали, делали нетерпеливые круги и тому подобное. Совсем не мало для «окончательно съехавших»[94].
   Основой эксперимента было живое общение между персоналом и больными. Последние проводили время в занятиях кулинарией, искусством и т. д. В хорошо освещенной и недавно отремонтированной комнате все было предназначено для легкого общения и отдыха: журналы и материалы для вязания и шитья, кисти и краски. На час в день заходил в «Шумную комнату» и сам Лэйнг, отслеживая изменения. Помимо этого медсестры ежедневно сдавали ему отчеты, необходимость в которых, впрочем, скоро отпала. Лэйнг беседовал с ними раз в неделю.
   Через несколько месяцев медсестры полностью наладили отношения с пациентками, а пациентки находились в замечательных отношениях друг с другом. Все женщины были опрятно одеты: все носили белье, платья, чулки и туфли. Волосы были аккуратно уложены, некоторые пользовались косметикой. Они часто покидали комнату и помогали персоналу: кто-то ассистировал на кухне, кто-то полировал пол, кто-то убирал лестницы. Иногда они выбирались и за стены больницы, отправляясь за чаем или конфетами, косметикой или материалами для рукоделия. Хотя у некоторых сохранялись симптомы шизофрении (в частности речь большинства пациенток все еще была речью психотиков), они вновь стали выглядеть как обычные люди.
   После некоторых колебаний пациенткам было позволено обзавестись газовой плитой и духовкой. Теперь они могли готовить себе еду и баловаться выпечкой. Чай с выпечкой стал постоянным блюдом этой комнаты:
   Один из психиатров, Ян Кэмерон, прихватил несколько булочек в ординаторскую и предложил угоститься своим коллегам. Там, коротая время, сидело семь-восемь человек. И только двое или трое оказались достаточно смелы или безрассудны, чтобы попробовать булочку, испеченную хронической шизофреничкой[95].
   Этот случай подвел Лэйнга к вопросу о том, кто является по-настоящему сумасшедшим – пациентки или персонал – и почему так зазорно съесть булочку испеченную человеком с диагнозом «шизофрения».
   Отчет об этом эксперименте появился в 1955 г. в журнале «Ланцет»:
   За прошедшие двенадцать месяцев в этих пациентах произошло много изменений. Их поведение стало социально ориентированным, они стали осуществлять активность, которая имела смысл в их маленьком обществе. Они лучше выглядели, поскольку стали интересоваться окружающими. Эти изменения весьма радовали штат. У пациентов исчезли многие симптомы хронического психоза; в отношениях друг с другом и со штатом они стали менее вспыльчивыми, более аккуратными и перестали допускать непристойности в языке. Медсестры начали хорошо и тепло отзываться о них.
   В своей работе мы отталкивались от идеи предоставить пациентам и сестрам возможность построить свободные и прочные отношения. Пациенты содержались в чистоте, у них было все для того, чтобы вязать, шить и рисовать, был граммофон, продукты и все условия для приготовления пищи; пациенты и сестры были вольны пользоваться всем, как им было угодно. Но, как нам кажется, результаты эксперимента подтвердили наши первоначальные догадки о том, что самое главное в той среде, в которую включен пациент, – это окружающие его люди. Медсестры сочли ненужным заставлять больных делать что-либо насильно, но после того как больные начали доверять им, помощь сестер стала основой для самостоятельной деятельности с предоставленным материалом. Нарушение и разлад отношений, происходившие из-за отсутствия какой-то сестры или ее непонимания, мешали этой деятельности.
   Используемый материал или содержание деятельности имели вторичное значение. Одни пациенты шли на поправку, когда убирали, другие – когда пекли, вязали коврики или рисовали картины. Следовательно, физический материал в окружающей больного среде, несмотря на свою пользу, не является решающим фактором для изменений. Им были медсестры. И самым важным для них, как и для других людей в окружении, было то, что они чувствуют к больным. Нам кажется, наш эксперимент доказал, что барьер между больными и штатом воздвигается не только больными, он строится обеими сторонами. И устранение этого барьера должно быть совместным[96].
   Через некоторое время все обитательницы «Шумной комнаты» были выписаны. Но вскоре они снова возвратились в больницу. Конечно, не стоит трактовать это возвращение как следствие ошибок Лэйнга, общепризнанным фактом является то, что за пределами больницы для бывших пациентов необходимо поддерживать терапевтическую среду. По-видимому, эти женщины не нашли тех теплых отношений, которые они выстроили за эти восемь месяцев, за пределами больницы. Позднее Лэйнг, оценивая результаты этого эксперимента, говорил:
   Результаты показали, что через восемнадцать месяцев все мои пациентки вернулись назад, к своим семьям, поскольку чувствовали себя намного лучше. И год назад они все вновь вернулись. Естественно! В те дни в отношении шизофрении никто еще не думал о семье[97].
   Этот эксперимент стал решающим этапом для профессиональной эволюции Лэйнга. Он впервые доказал то, что ранее лишь смутно чувствовал, и это подвигло его к дальнейшим шагам.
   Однако это официальная история. Дэвид Абрахамсон, поработав в архиве Лэйнга в библиотеке университета Глазго, а также в отделе отчетов Гартнавельской королевской больницы, отыскал несколько документов, которые представляют этот первый и решающий для Лэйнга эксперимент совершенно по-другому.
   Абрахамсон обнаружил, что: 1) в терапии пациенток «Шумной комнаты» использовался ларгактил, 2) после увольнения из больницы Лэйнг утратил контакт с пациентками и практически не следил за ходом эксперимента, и самое главное – 3) вопреки утверждениям Лэйнга, ни одна из пациенток после прохождения «Шумной комнаты» не была выписана из больницы.
   Абрахамсон отмечает, что расширенная версия отчета об эксперименте, которая так и не была опубликована, включает упоминание о сопутствующей терапии нейролептиком ларгактилом (хлорпромазином): «Перед этим в больнице были очевидны выраженные напряженность и возбуждение… Отделение (для хроников) было вечным бедламом… С введением ларгактила сразу же стал заметен эффект: от этого препарата у пациентов наблюдалось значительное улучшение. Многие изменились коренным образом…»[98]. Однако надо признать, что из этого отрывка не явствует точно, использовался ли ларгактил вообще в этом отделении или конкретно в самом эксперименте.
   Именно увольнением и тем, что Лэйнг оставил эксперимент, Абрахамсон и объясняет то, что Лэйнг искажает результаты эксперимента – на самом деле не все пациентки тогда были выписаны из больницы. Трое умерли в больнице естественной смертью от старости намного позже увольнения Лэйнга, двое, когда состарились, были направлены в частные санатории, одна пациентка так и оставалась там еще пятьдесят лет.
   В феврале 1955 г. Лэйнг покинул Гартнавельскую больницу Он продолжал периодически посещать своих пациенток, но эксперимент проходил уже без его участия, да и пациентки уже не испытывали к нему доверия. Он начинал чувствовать себя чужим:
   Сначала это прокомментировала… одна из них, она сказала, что раньше до и после моего посещения пациентки были возбужденными и взволнованными, но теперь этого не было. Она подчеркнула, что теперь при моем появлении они не отрывались от того, чем они вместе занимались, т. е. не прерывали свое общение. После этого и вследствие этого, посещая комнату, я чувствовал себя некомфортно…Меня практически совершенно игнорировали. Но, как я чувствовал, это не было враждебностью: ко мне не относились неприветливо. Я просто присутствовал там, и со мной общались, но было очевидно, что больше я не являюсь для них значимым человеком[99].
   После ухода Лэйнга из Гартнавеля его коллеги Кэмерон и Макги завершили эксперимент и на основании его результатов написали и издали книгу. Лэйнг потом обиженно говорил: «Так я оставил команду из трех человек руководить продолжением моего проекта и предложил сразу же написать что-нибудь для „Ланцета“… Следующей вещью, которую я узнал о них, было то, что они издали книгу без меня»[100].
   В своей книге коллеги Лэйнга, описывая результаты своих экспериментов с мужчинами и женщинами (а в эксперименте Лэйнга были только женщины), указывают всего лишь на два случая выписки из шести мужчин и двенадцати женщин, а также указывают (вопреки утверждениям Лэйнга) на поддержание постоянного контакта с семьями пациентов[101].
   Знал Лэйнг или нет об истинных результатах, неизвестно. В чем-то здесь вспоминаются лучшие традиции психиатрии XIX в., когда ассистенты великого психиатра и невролога Шарко заранее репетировали с больными истерические припадки, чтобы не поколебать теории мэтра и не расстроить его. Какова правда с Гартнавелем, мы узнать уже не сможем. Лэйнг говорил об этих результатах очень уверенно, а он был не из тех, кто любил хотя бы приукрасить. Гартнавель был для него во всех смыслах первым самостоятельным профессиональным опытом: и опытом практики, и опытом теории.
   Во время работы в Гартнавельской больнице, в ноябре 1954 г., когда его дочери Фионе было два года, у Рональда и Энн родилась Сьюзен, а в начале 1955 г. Энн снова ждала ребенка. В ноябре 1955 г. родилась их третья дочь – Карен. Можно было только удивляться, как быстро у этой пары, которая когда-то совершенно не рассматривала свои отношения всерьез, появились детишки. Казалось, что семья была совершенно счастлива и благополучна, казалось, что со временем к ним стала приходить любовь. Впоследствии Лэйнг объяснял это гораздо проще: «…Я никогда не задумывался о противозачаточных средствах или о чем-то подобном, и Энн понимала, что она практически не видела меня, кроме как в постели. Я читал, писал или работал, а она ужасно хотела ребенка, а потом еще одного ребенка, еще и еще. Я хочу сказать, что она упивалась ими, стремясь не отстать от своей старшей сестры, имевшей четверых детей, и если ей хотелось того, я был только счастлив. Они бегали по всему дому, я был папой и меня это не напрягало. <…> Это устраивало нас обоих, и мы продолжали…»[102]. Маленькая квартира, где обитали Лэйнги, уже не могла вместить эту выросшую семью. Лэйнги переехали в большую квартиру на Раскин-плейс, неподалеку от университетского городка.

Южная общая больница

   Фергюсон Роджерс как-то сразу приметил Лэйнга. Он расценивал его как перспективного и активно ищущего исследователя. И хотя ему не очень нравились проведенные Лэйнгом эксперименты, и он всячески препятствовал повторению «Шумной комнаты» в Южной общей больнице, он сыграл в жизни Лэйнга чрезвычайно важную роль.
   Лэйнг был молод, ему было всего двадцать восемь лет, а к тридцати, как мы помним, он хотел уже стать писателем. Поэтому именно здесь, в Южной общей больнице он начинает писать свою первую книгу, которая впоследствии получит название «Разделенное Я». И он продолжал получать весьма интересный опыт.
   В отделение психиатрии обратились священнослужители, желавшие прослушать лекции о теории межличностных отношений. Роджерс набрал группу, включавшую семь протестантских священников разных чинов и одного раввина. Встречи проходили один раз в неделю, и Роджерс попросил Лэйнга работать с ним в компании. Роджерс и Лэйнг раз в неделю рассказывали духовным лицам о человеческих отношениях. Надо ли говорить, что жизненного опыта и опыта общения у них было гораздо больше, чем у молодого, хотя и старшего, ординатора. И этот факт всячески удручал Лэйнга. Он не мог говорить с ними на равных и, будучи помощником Роджерса, отвечал за теоретический блок. Тогда в общении с ними он понял, как немного на самом деле он знал о жизни:
   Одновременно Лэйнг продолжал свое психиатрическое обучение – для получения диплома было необходимо три года постдипломного образования. Он получил диплом 1 января 1956 г., и его имя было включено в регистр Королевской медико-психологической ассоциации.
   Именно в годы работы в Южной общей больнице через друзей-евреев Лэйнг познакомился с теорией Мартина Бубера. «Отделение психологической медицины было прозвано отделением психосемитов, поскольку пятеро самых почтенных его специалистов, кроме профессора, все были евреями»[104], – вспоминал он. Благодаря им он и посетил лекцию Бубера.
   Лекция проходила в Еврейском обществе Глазго. Присутствовало около пятидесяти слушателей. И, как впоследствии вспоминал Лэйнг, он был единственным неевреем. Бубер произвел на него тогда колоссальное впечатление:
   Бубер был низкорослым, с растрепанными волосами и длинной белой бородой – словно бы реинкарнация ветхозаветного пророка. Я отчетливо помню каждую секунду этого вечера. Он стоял за кафедрой и говорил о человеческой природе, о Боге и Завете с Авраамом, как вдруг схватил двумя руками лежавшую перед ним громадную и тяжеленную Библию, воздел ее насколько можно было высоко над головой, со всего размаха ударил ее об кафедру и, протянув руки к слушателям, воскликнул: «Какой прок в этой книге после лагерей смерти!». Он на самом деле был очень зол на Бога за то, что тот сделал с евреями. И это неудивительно[105].
   Приблизительно тогда же, в 1955–1956 гг., Лэйнг посетил лекции Пауля Тиллиха. Тиллих достаточно свободно толковал Библию и был радикально мыслящим теологом. Этот радикализм в действии Лэйнг и наблюдал на лекции:
   Я до сих пор помню, как присутствовал на одной из его лекций. Я сидел рядом с очень набожной пожилой протестанткой из Глазго, когда он стал разбирать пассаж из Евангелия от Марка. <…> Когда лекция закончилась, сидевшая рядом со мной пожилая леди повернулась ко мне и очень громко, уже практически срываясь на крик, выпалила: «Для такого, как он, это просто невежливо: прийти сюда и разбить веру пожилой женщины»[106].
   Однако Лэйнг все еще не терял связи с неврологией. Он поддерживал дружеские отношения с Джо Шорстейном и вместе с ним в течение года руководил клиникой. Связующим звеном между неврологией и психиатрией, как он ожидал, должна была стать теория межличностных отношений.
   Лэйнг активно интересовался межличностными отношениями и штудировал не только работы Бубера. Его очень привлекала неврология, и он пытался найти для нее, если можно так выразиться, межличностный выход. Он штудировал Гольдштейна, но эти работы не давали ответов на его вопросы. Неврология Гольдштейна была исключительно внутриличностно ориентированной. «…Если бы у Гольдштейна было немного больше психоанализа, его неврология, возможно, была бы намного более глубокой»[107], – впоследствии скажет он.
   Единственной связующей нитью между неврологией и пространством межличностных отношений была проблема схемы тела. Именно она и заинтересовала Лэйнга в те времена. Она задавала его интересы и проблематику докладов, определяла круг профессионального чтения и накладывала отпечаток на формирование концептуальной сетки его будущих работ. Понятие воплощенного/невоплощенного я, которое появится в его первой книге «Разделенное Я», будет отголоском именно этого интереса.
   Лэйнг читает Пола Шильдера – психоаналитика, делавшего особый акцент на формировании схемы тела. Он штудирует «Психологию тела» Джона Рикмана, в которой межличностная коммуникация рассматривается сквозь призму теории объектных отношений. Читает он и «Прямой анализ» Джона Розена, представившего взаимодействие с невротиками и психотиками на доступном широкой публике языке.
   Здесь же, в Глазго, Лэйнг примыкает к группе единомышленников, исследующей широкую проблематику психиатрии, неврологии и психологии. В нее, кроме Лэйнга, входили секретарь Международного совета церквей Арчи Крейг, психиатр Гартнавельской психиатрической больницы Ян Камерон, студент Ясперса и юнгианский психотерапевт Карл Абенгеймер, переводчик «Бытия и времени» Хайдеггера Джон Маккуори и Джо Шорстейн. Группа собиралась на дому у одного из своих членов и обсуждала различные профессионально-теоретические проблемы. Именно на этих встречах Лэйнг озвучил доклад, который знаменовал начало работы над «Разделенным Я». Доклад назывался «Размышления об онтологии человеческих отношений» и касался философских и теологических оснований межличностного общения.
   Лэйнг начал писать эту работу[108] (которая до сих пор не издана) еще в 1954 г., в Гартнавельской психиатрической больнице. В ней он предлагает свой первый проект межличностной феноменологии. Он указывает, что самая большая ошибка антропологов и философов – это неспособность понять фундаментальный потенциал человека, который задается в Библии и выражается фразой «возлюби ближнего как самого себя». По мнению Лэйнга, этой ошибки при построении своей онтологии не смог избежать даже Хайдеггер. Лэйнг предполагает, что это произошло, поскольку Хайдеггер, а также другие феноменологи и экзистенциалисты исключили из поля своих исследований человеческое взаимодействие. «Связь между людьми – ахиллесова пята онтологии»[109], – отмечает он.
   Лэйнг подчеркивает, что уникальной человеческой способностью является способность к любви. Онтологически (потенциально) человек предстает для него именно как любовь. Следуя за Хайдеггером и распространяя его идеи на пространство межличностного взаимодействия, Лэйнг говорит прежде всего об онтологии. Он подвергает резкой критике идеи Спинозы, в частности за то, что философ исключает из своей онтологической системы детей, дураков и сумасшедших. Впервые в своем творчестве Лэйнг настаивает на том, что Спиноза, путая онтологию с психологией, отказывает некоторым людям в онтологическом статусе. Он подчеркивает: «Никакой онтолог не может оставлять за скобками того человека, поведение которого он не может объяснить, даже если его поведение кажется ему еще более странным, чем пение птиц в его саду»[110].
   Лэйнг ставит задачу пробуждения любви, разбивая ее на шесть принципов:
   1) безусловная любовь к ближнему;
   2) любовь – это глагол, который обозначает отношения не с безликим, а с личностью;
   3) мы должны любить всякого, без исключения, ближнего, а не абстрактное и безликое человечество;
   4) мы должны признать право другого на инаковость как непохожесть на нас;
   5) любить как самого себя означает то, что существует отношение к самому себе и оно влияет на отношение к другому, поэтому, если я плохо отношусь к себе, страдают и другие;
   6) любить как самого себя означает всегда быть связанным с другим, человек всегда существует в отношении, а не в изоляции.
   Как справедливо отмечает Стивен Ганс, последний принцип впоследствии станет центральным для социальной феноменологии Лэйнга.
   Эта теоретическая работа дает Лэйнгу повод думать о том, что нужно двигаться дальше – и в теории, и на практике. Тема межличностных отношений приводит его к психоанализу, и ему опять везет: оказывается, что профессор Фергюсон Роджерс – хороший друг Джона Сазерленда, директора Тавистокской клиники в Лондоне. Лэйнг не упускает возможности воспользоваться этой дружеской связью (а Сазерленд с удовольствием составляет ему протекцию) и отправляется в Лондон – покорять вершины. Он внедряется в Британское психоаналитическое общество.

Тавистокская клиника

   Сазерленд берет Лэйнга на должность старшего ординатора клиники с зарплатой тысяча фунтов стерлингов в год. Таким образом, он проходил обучение при Британском психоаналитическом обществе, в Институте психоанализа, но работал в Национальной службе здравоохранения.
   Тавистокская клиника, основанная в 1920 г. и получившая свое название по месторасположению – Тавистокской площади Лондона, – была одной из первых амбулаторных клиник Великобритании, проводящих преимущественно психоаналитическую психотерапию. В 1948 г. клиника была официально лицензирована и отнесена к ведомству Национальной службы здравоохранения.
   В 1930-х – начале 1940-х гг. Тавистокская клиника, как и Лондонский институт психоанализа, были включены в борьбу между сторонниками Анны Фрейд и Мелани Кляйн и расколоты на два лагеря. Фрейдисты не принимали кляйнианцев, называя их сугубо английской школой. В 1946 г. в Институте психоанализа произошел окончательный раскол. Группу кляйнианцев (группу А) возглавляла Сильвия Пайн, ортодоксальная группа Анны Фрейд (группа В) была теперь обособлена, но, как это обычно бывает, остались и сомневающиеся. Они стремились выйти за пределы споров о чистоте учения, избавиться от догматизма сторонников Кляйн и Анны Фрейд и обратиться к изначальному психоанализу. Большинство из них были практиками, и главным критерием успешности теории для них был позитивный результат проведенного анализа. Однако, несмотря на отказ от следования за Кляйн и Анной Фрейд, доминирующими влияниями в этой группе стали все же теории Кляйн и Шандора Ференци. По причине своего критического восприятия взглядов Анны Фрейд эта группа примыкала к лагерю кляйнианцев и была одной из его подгрупп. Туда входили Михаэль Балинт (именно через него в английский психоанализ проникли идеи Шандора Ференци), Джон Сазерленд, Джон Боулби, Дональд Винникот, Чарльз Рикрофт и Марион Милнер. Эта группа и составляла костяк Тавистокской клиники.
   Следуя идеям Кляйн, тавистокские психоаналитики обращали пристальное внимание не на психосексуальную природу инстинктов и особенности их выражения, а на особенности ранних отношений ребенка с матерью. Психическая конституция ребенка, по их мнению, формируется в первый год жизни, и особое значение при этом имеет двойственное отношение ребенка к матери и к материнской груди. При развитии кляйнианского метода Винникот, Боулби и др. пришли к выводу о том, что немаловажную роль в жизни ребенка и в формировании его психики имеют фантазия и различные способы ее реализации. В частности, Винникот заговорил о существовании «переходного объекта» – объекта, который олицетворяет для ребенка гармоничные отношения с матерью (куклы, погремушки и пр.) и дает ощущение безопасности.
   До прихода в Тавистокскую клинику Лэйнг заочно уже был знаком с идеями некоторых ее сотрудников и примыкающих к ней психоаналитиков. Он читал работы Биона, посещал тренинги бионовских групп в Глазго, и эти идеи нашли свое выражение в главе его второй книги «Я и Другие» о негласной договоренности. Эта книга даже была первоначально задумана как описание опыта работы в бионовских группах. Кроме того, Лэйнг был знаком и с принципами семейной терапии Михаэля Балинта.
   Лэйнг, разделяя позицию своих старших коллег по Тавистокской клинике, достаточно свободно относился и к теории Анны Фрейд, и к идеям Кляйн, поэтому исключительно кляйнианские методы работы не вызывали в нем ни восторга, ни одобрения. Ему не нравилась ее манера общения с начинающими психоаналитиками как с потенциальными неофитами и одновременно потенциальными противниками, ее несокрушимый догматизм, надменное и эгоистическое поведение. Одновременно он уважал ее боевую храбрость, то, что она не боялась отвержения и презрения, и говорил о ней как о необычной личности, фигуре значительного масштаба[111]. В 1957 г. он просил Кляйн стать его клиническим супервизором, но она отказалась на том основании, что обучающий аналитик Лэйнга – Чарльз Рикрофт – сам не получил должного курса индивидуального психоанализа (Рикрофт анализировался не у Кляйн, а у Сильвии Пайн).
   Во многих вопросах Лэйнг расходился и с Джоном Боулби, который тогда претендовал на пост главного администратора клиники. Боулби был убежден, что вся жизнь человека, его нормальность, его отношение к миру определяется материнской заботой в первые годы жизни. Если же ребенок такой заботы не получал, его психика остается травмированной на всю жизнь. Лэйнг считал подобные аналогии неуместными. В свою очередь, Боулби не одобрял увлечения Лэйнга философией и его попыток перенести философские концепты в пространство психиатрии. На его взгляд, психиатрия должна была опираться скорее не на философию, а на этологию. Уже после смерти Лэйнга в интервью Дэниэлу Берстону в июне 1990 г. Боулби отмечал, что, чтобы сыграть какую-то позитивную роль для психиатрии, экзистенциальная феноменология была излишне запутана и неправильно ориентирована, но тем не менее признавал, что «реальная» работа Лэйнга оказала на него и его коллег весьма значимое влияние[112].
   Лэйнгу было очень непросто резко сменить курс. Несколько лет он находился в пространстве неврологии и психиатрии, где по преимуществу признавалось, что за каждым изменением личности стоит изменение деятельности нервной системы, где все четко регламентировалось, где использовались физические или медикаментозные методы воздействия. Здесь все было совершенно иначе: за изменениями личности отыскивался ранний детский опыт отношений, лечение основывалось на разговоре с психоаналитиком и включенности в терапевтические группы, а свобода интерпретации не знала границ.
   Кроме того, Лэйнг привык к больничной, стационарной системе, он несколько лет проработал в палатах и отделениях. Тавистокская же клиника была амбулаторной, и этот режим и распорядок работы были ему несколько непривычны:
   Я все время работал в больницах, и впервые с тех пор, как я окончил школу, я оказался за пределами больницы и клинического фона. Это были люди, проживавшие в Хампстеде, белокожие представители среднего класса, и все они казались больными не больше, чем я или любой другой[113].
   Эти жалобы на недостаток клиники и клинического духа в психоанализе впоследствии были использованы против Лэйнга. Так, в предисловии ко второму изданию биографии Лэйнга, написанной его сыном Адрианом, профессор Энтони Дэвид писал, что он «так быстро разочаровался в амбулаторном психоаналитическом мире и не смог установить с ним никаких связей, поскольку, несмотря на неистовую критику, единственным местом, где он чувствовал себя как дома, был психиатрический госпиталь или лечебница»[114]. В этой критической фразе, возможно, и есть доля истины – той истины, что к психоанализу душа у Лэйнга не лежала, его корни были в психиатрии, он вырос из психиатрической клиники.

   Работая в клинике в качестве ординатора, Лэйнг в основном имел дело со страдающими личностными расстройствами невротического толка, часто неврозом навязчивости. При этом анализ касался исключительно личности пациента, органическая и телесная сфера не затрагивалась. Обычно с клиентом беседовали его лечащий аналитик и клинический психолог. После этого проводилась своеобразная мини-конференция по случаю: представлялись результаты «обследования» и работы с последующим совместным обсуждением случая.
   Клиника дала ему то, чего ранее в его опыте работы не было, и то, чего ему так не хватало. Но оказалось, что этот полюс в чем-то не лучше ему противоположного. Через некоторое время после начала работы Лэйнг поймал себя на мысли, что, вспоминая времена работы в больницах, тоскует. Ему казалось, что обсуждения случаев и практика проработки личностных проблем не имеют под собой никаких оснований. В больницах, где он работал, за всем лечением стояла медицина, а здесь на смену ей приходила исключительно свободная интерпретация. По сути, ни одна из крайностей не нравилась ему: там были жесткие техники лечения – лоботомия и электрошок, здесь – неконтролируемая техника истолкования, но профессия врача раньше давала ему хоть какую-то уверенность. Лэйнг всю жизнь не переставал повторять, что обучение в Институте психоанализа и работа в клинике имели для него не такое уж большое значение. «…Я чувствовал, что в своей карьере опускался на ступеньку ниже»[115], – говорил он о тех временах.
   Одновременно с работой в Тавистокской клинике Лэйнг обучался в Лондонском институте психоанализа. Четырехлетняя программа обучения там включала три основных элемента: 1) учебный анализ продолжительностью в пятьдесят минут пять раз в неделю, 2) посещение лекций, 3) двухгодичный анализ собственного пациента под наблюдением двух супервизоров. Самым важным при этом был собственный четырехлетний анализ. Причем, чем статуснее был твой аналитик, тем успешнее считался анализ. Джон Сазерленд долго обсуждал кандидатуру для Лэйнга. Сам он хотел в качестве такового видеть Дональда Винникота – тогда он был очень известен. В конце концов решено было попросить об этой любезности Чарльза Рикрофта. После года учебного анализа супервизорами были выбраны Марион Милнер и Дональд Винникот.
   Примечательно, что Рикрофт и Лэйнг были, что называется, людьми разных сословий. Лэйнг – выходцем из рабочей семьи, Рикрофт – представителем элиты, высшего сословия Британии. Рикрофт был лет на двенадцать постарше Лэйнга, ему было где-то 40–41, и был он тогда еще относительно неизвестен, только в конце 1960-х гг. были изданы его психоаналитические работы, и его имя стало знакомо исследователям. «Рикрофт был просто Рикрофт. Вежливый, интеллигентный человек, у которого, как мне казалось, не было никакого определенного взгляда на то, каким должен быть анализ»[116], – говорил Лэйнг. Обычно он просто ложился на кушетку и начинал говорить: о том, что ему приснилось прошлой ночью, о чем он думал в течение дня и пр.
   Рикрофт называл случай Лэйнга особым. Он демонстрировал сильное сопротивление, и невозможно было понять, принес ли этот анализ хоть какую-нибудь пользу, однако этот анализ был необходимым элементом психоаналитического обучения. Лэйнгу не очень импонировало излишне терпимое отношение его аналитика к медицинскому и аналитическому догматизму: он прекрасно понимал ситуацию, но не осмеливался, да и не хотел открыто выступать против. Рикрофт же говорил о депрессивных элементах личности его анализанта, о «необыкновенно эффективной шизоидной защите от демонстрации признаков депрессии». В любом случае, как выражается его сын Адриан, «час в день Ронни мог выдохнуть и расслабиться»[117].

   Это время к тому же было для Лэйнга омрачено личной катастрофой. В январе 1959 г. трагически погиб его лучший друг Дуглас Хатчинсон. Он сорвался с высоты в три тысячи футов во время восхождения на Бен-Мор в Северной Шотландии. Хотя официальной версией был несчастный случай, не исключалась вероятность суицида. Они дружили со студенческой скамьи, вместе проводили свободное время и занимались альпинизмом. Впоследствии Лэйнг убедил Дугласа изучать психиатрию, и тот присоединился к нему в Тавистоке. Он переживал не лучшие времена и находился в глубокой депрессии. Рождество и новогодние каникулы 1959 г. они провели вместе в Глазго. И именно тогда Дуглас сказал Лэйнгу, что это их последняя альпинистская экспедиция. 3 января 1959 г. он сорвался с горного хребта. Ему был 31 год.
   Лэйнг сообщал эту трагическую новость жене Дугласа, которая тогда ждала их первенца. Утром после происшествия он был неспособен к сеансу анализа и заливался слезами. Он рыдал, не скрывая своего горя, и на панихиде. Он настолько не мог сдерживать себя, что присутствовавший там психоаналитик Том Фриман назвал такое поведение неподобающим и посоветовал ему сохранять мужество перед лицом этой трагедии. «Со смертью Дугласа я лишился родного брата», – говорил Лэйнг. Но нужно было продолжать жить.
   Во время обучения психоанализу Лэйнг не отказывался и от своих «непсихоаналитических» поисков. Фактически тогда свою задачу Лэйнг видел во внедрении в психологию, психоанализ и психиатрию феноменологии и экзистенциальной философии. Он считал, что работает на пересечении психоанализа и экзистенциализма. В Европе уже были признанные классики этого междисциплинарного пространства: Бинсвангер, Минковски, Босс. Но в Тавистокской клинике господствовал чистый психоанализ, поэтому то, чем занимался Лэйнг, ценилось мало. «Они не понимали того, о чем я говорил»[118], – рассказывал он.

   Тогда Лэйнг с интересом относился не только к фрейдистскому, но и к юнгианскому психоанализу, что его коллегам по Институту психоанализа не очень нравилось. В 1935 г. Карл Густав Юнг читал лекции в Тавистоке, и его идеи были весьма распространены в Великобритании, но не всегда с восторгом воспринимались ортодоксальными членами психоаналитического общества. Лэйнг познакомился с идеями Юнга еще в Глазго благодаря своему другу Карлу Абенгеймеру, анализировавшемуся у Юнга. Впоследствии он общался и с Обществом аналитической психологии, в июле 1960 г. он читал для его членов лекцию о новых теориях шизоидных состояний.
   Поклонником Юнга был один из сотрудников Тавистокского института Эрик Грэхем (Graham) Хау. Он был одним из немногих, кто тогда разделял увлечение Лэйнга мистикой и восточной философией, и, самое важное, стоял у истоков организации «Открытый путь». Организация располагалась на улице Королевы Анны, 37, в лондонском Вест-Энде, в непосредственной близости от Института психоанализа, Королевского медицинского общества и других организаций. Благодаря такому удачному расположению «Открытый путь» стал своеобразным объединяющим центром, культурным и интеллектуальным средоточием Лондона. «Открытый путь» был своего рода учебным центром для врачей и аналитиков. Организация предоставляла терапевтические услуги тем, у кого было недостаточно средств для психоанализа, и состояла из восьми докторов, работающих на часть ставки. Здесь говорили о философии и психологии, психиатрии и психотерапии, мистике и теологии. Сюда приходили, чтобы высказаться и быть услышанным в компании единомышленников. Здесь читали лекции, проводили семинары и вели терапевтические сессии. «Открытый путь» собирал философов и психоаналитиков, психологов и психиатров, всех интересующихся мистикой и восточной философией. Здесь Лэйнг пересекся с учеником Гуссерля Паулем Зенфтом, глазным хирургом и автором «Феноменологии глаза» Джоном Хитоном и знатоком Востока Аланом Уотсом.
   Лэйнг познакомился с Грэмом, как его называли друзья, в 1960 г. в доме своего коллеги и приятеля Джона Хитона, и в начале 1960-х гг. он стал одним из его лучших друзей, по сути, в интеллектуальном отношении самым значимым для него человеком. Он был одаренным и необычайно чувствительным человеком, с которым очень приятно было вести беседу. Его отец был епископом, брат – астрологом, а сам он любил все, что было связано с Востоком: интересовался медитацией, буддизмом, мистикой, оккультизмом и всем паранормальным и был знаком с Кришнамурти, Судзуки, Ньянапоника Махатхера и Аланом Уотсом, а также со многими исследователями буддизма. Они с Лэйнгом были добрыми друзьями, Лэйнг раз в неделю гостил у него дома на Монтегю-сквер, и ночь напролет они говорили о медитации, сознании и многих других вещах. «Тогда он был единственным знакомым мне человеком, который практиковал медитацию»[119], – вспоминал он.
   Чрезмерное увлечение Лэйнга «посторонними» вещами привело к проблемам с посещением занятий в Институте психоанализа и, как следствие, к проблемам с получением диплома. Когда Лэйнг заканчивал обучение, мнения его наставников разделились. Милнер, Винникот и Рикрофт, а также Джон Боулби и Джон Сазерленд ходатайствовали о присуждении ему квалификации психоаналитика. Однако Учебный комитет Британского психоаналитического общества и Института психоанализа считали, что человеку с темпераментом Лэйнга нельзя давать диплом психоаналитика и настаивали на отсрочке квалификации на год. К тому же он нерегулярно посещал учебные лекции. Правда, надо признать, только в силу личной антипатии, по причине проблем со здоровьем или когда завершал «Разделенное Я». В остальное же время он, как правило, ходил на занятия. Было принято решение пропустить нерадивого студента через формальную беседу. Тогда же Лэйнг написал письма с извинениями за нерегулярное посещение занятий.
   За Лэйнга вступились Милнер, Рикрофт и Винникот. Марион Милнер в своем письме к Учебному комитету говорила, что Лэйнг является весьма многообещающим молодым человеком, что работать с ним было для нее большим удовольствием, поскольку он никогда не искажал материал и никогда не судил с позиций какой-либо одной теории. Она полагала, что продление обучения Лэйнга еще на год будет «бросать тень на психоаналитическое общество, показывая нашу неспособность к гибкости по отношению к исканиям блестящего студента; в нашем случае, к человеку, который пропустил большую часть семинаров, однако был глубоко поглощен творческой работой по планированию независимого исследования и получению финансирования для него». Чарльз Рикрофт в своем обращении к Учебному комитету отмечал, что Лэйнг является самым интеллектуальным кандидатом, который когда-либо проходил у него анализ и супервизию, и что он представляет из себя гораздо больше, чем кажется на первый взгляд или чем думается ему самому. Одной из главных проблем психоаналитического общества Рикрофт поэтому называет то, что большинство кандидатов являются чрезвычайно пассивными. Поэтому Учебный комитет, на его взгляд, в данном случае должен проявить по отношению к этому студенту либеральный подход, тем более что в своих исследованиях тот показывает значительную новизну и уже имеет немалые достижения. Их поддерживал и Дональд Винникот, подчеркнувший, что «если сам этот человек не желает совершенствоваться, никакое продление ученическо-учительских отношений не будет иметь эффекта. По моему личному мнению (хотя я и не озвучивал его д-ру Рикрофту), д-р Лэйнг нуждается в освобождении от статуса студента, чтобы сделать следующий шаг в своем личном анализе, и это не только педагогический прием, который должен принести плоды»[120].
   24 октября 1960 г. Фанни Райд, ученый секретарь Учебного комитета написала на имя Чарльза Рикрофта достаточно длинное письмо:
   Уважаемый доктор Рикрофт!
   В ответ на Ваш запрос о докторе Лэйнге мы отвечаем Вам от имени Учебного комитета. Ученый секретарь мисс Хеллман и председатель Учебного комитета доктор Райд присутствовали на интервью доктора Лэйнга.
   После анализа полученных знаний и клинической работы доктора Лэйнга интервьюеры, насколько они могли судить, пришли к заключению о том, что нет никакой необходимости задерживать получение доктором Лэйнгом квалификации. Они, однако, остались обеспокоены тем фактом, что доктор Лэйнг является, очевидно, возбужденным и больным человеком и выразили опасение в том, как это состояние обеспокоенности будет отражаться на пациентах, у которых он должен был взять интервью.
   Во время интервью доктора Лэйнга обнаружилось много моментов, которые отчетливо показали, что он безответственно подошел к процессу обучения. Так, говоря о причинах прогулов лекций и семинаров, не упоминая курсов и имен, он сказал, что после обсуждения этих проблем «компетентный человек» посоветовал ему «ничего не говорить и надеяться, что не ошибешься». <…>
   Принимая во внимание определенные обстоятельства, которые были на протяжении ряда лет причиной нерегулярного посещения доктором Лэйнгом учебных курсов, Учебный комитет полагает, что доктор Лэйнг в достаточной степени владеет базовыми знаниями и навыками. Учебный комитет также понимает, что квалификация присуждается в нарушение определенных условий[121].
   Лэйнг тогда страдал астматическими приступами, но в конце 1960 г. он чувствовал себя так отвратительно, как не чувствовал еще никогда. Врачи из Госпиталя Болингброка никак не могли поставить диагноз. Симптомы напоминали моноцитарную ангину, подозревали даже рак. Он был при смерти.
   В сентябре 1958 г. у Лэйнга было уже пятеро детей. К трем дочерям добавились два сына, Пол и Адриан. Старшей дочери при этом не было и шести лет. Его обычный день состоял из посещения своего аналитика Чарльза Рикрофта (а иногда начало анализа стояло в 7.30 утра), работы в Тавистокской клинике, посещения лекций в Институте психоанализа, который, правда, располагался по соседству. К такому распорядку добавлялись еженедельные супервизорские сессии у Марион Милнер и Дональда Винникота. Лэйнг работал полные пять дней в неделю. Не нужно было забывать о чтении и работе над книгой. Для того чтобы успеть везде и всюду, Лэйнг обычно вставал в пять утра и вскоре уходил из дома, а возвращался около полуночи. Много времени при этом он тратил на дорогу в Лондон.
   Его жена Энн оставалась дома одна с пятью детьми. В Лондоне у Лэйнгов не было родственников, друзей или знакомых. Няни или помощницы не было, не было и стиральной машины. Они оба очень уставали. Все это вызывало немалую напряженность. Что-то нужно было делать. Денег немного прибавилось, и Рональд, Энн и дети перебрались в многоквартирный дом на Прайор Корт, в новом районе на северо-западе Лондона, заселенном преимущественно рабочими. Теперь вокруг, по крайней мере, были соседи, и маленькие детишки Лэйнга были не одиноки, их можно было чем-то занять.

Книги и проекты

«Разделенное Я»

   Я знал, о чем хотел писать. Я хотел выведать своего рода истину, стоящую за всем, что свершается в человеческом мире. Я знал, что то, что это за истина, я не узнаю, пока она не пробудится во мне. Почему человечество столь несчастно? Почему все мы смертны? Это данность. Неужели всегда будет так, неужели нельзя обойтись без отравлений, эпидемий, бомб, радиации, болезней, смерти, или судьба хуже смерти? Что не так? В чем дело? Что, черт возьми, происходит?[122]
   Лэйнг всегда хотел написать книгу В конце 1950-х гг. он был известен лишь немногим психиатрам и психоаналитикам. Среди его публикаций были только статьи. И вот, наконец, пришло время книги.
   Первоначально работа «Разделенное Я» должна была включать две части: соответственно «Я» и «Другие», но издатели посчитали, что в этих частях речь идет о разных вещах и потому решили издать их отдельно как «Разделенное Я» и «Я и Другие». Правда, Лэйнгу пришлось их немного доработать.
   Лэйнг начал писать «Разделенное Я» еще в Глазго. Первый машинописный текст был напечатан в отделении психологической медицины университета Глазго в Стобхилле. Остальное было отпечатано секретарем Тавистокской клиники, когда Лэйнг уже перебрался в Лондон. В целом, на первом году работы в Тавистокской клинике книга была уже готова.
   Рукопись Лэйнг практически никому не показывал. Исключением стали Карл Абенгеймер и Джо Шорстейн. Абенгеймер был студентом Юнга и Ясперса и в то время работал психотерапевтом в Глазго. Он расценил книгу как недостаточно глубокое и зрелое исследование и советовал еще некоторое время поработать над ней. Шорстейн, по сути, придерживался того же мнения. На его взгляд, это была неплохая докторская диссертация по философии, которая должна обрасти практическими наблюдениями и стать основой более зрелой монографии.
   Лэйнг не стал слушать своих коллег и начал поиск издателей, отнюдь не сразу увенчавшийся успехом. Сначала он послал рукопись в «Golancz», но пришел отказ, потом были «Penguin», «Allen», «Unwin», «Pantheon Books», «Kegan Paul». Отказы, аргументированные тем, что возможности напечатать книгу нет, следовали один за другим. Тогда Лэйнг предложил книгу «Tavistock Publications», и они были очень рады получить работу сотрудника Тавистокского института. Рукопись была закончена в 1957 г., но издательство продержало ее три года. Оно переживало финансовый кризис и на тот момент было банкротом. К тому же издатели не верили в ее коммерческие перспективы. Предполагалось, что такая книга может разойтись тиражом где-то в две тысячи экземпляров. Это примечательно, поскольку при жизни Лэйнга только в одной Великобритании было продано семьсот тысяч экземпляров «Разделенного Я», она была переведена на большинство языков мира.
   Само название, «Разделенное Я», отсылало к одноименной восьмой главе работы Уильяма Джеймса «Многообразие религиозного опыта», понятие ложного я напоминало «болезнь-к-смерти» Кьеркегора, концепт онтологической ненадежности был во многом заимствован из «Сопротивляющегося эго» Лайонела Трилинга[123].
   Любопытно, что главную роль в написании этой книги сыграл не Тавистокский институт, а Гартнавельская психиатрическая больница. Именно в ней Лэйнг встретил большинство героев своей книги, в ней сформировался и замысел работы. Там, в Гартнавеле, он познакомился с Эдит Эдвардс – Джулией, ставшей его любимой пациенткой. Он подолгу разговаривал с ней, встречался с ее родителями и в конце концов включил ее в свою «Шумную комнату», хотя она и не лежала в отделении неизлечимых больных. Случай Джулии составил главу «Разделенного Я» «Призрак заброшенного сада». Это название Лэйнг даже предполагал использовать для всей книги.
   Случай Джулии, как справедливо указывает Питер Седжвик[124], представлял собой первую попытку исследования социальной ситуации пациента, того, чем Лэйнг будет заниматься совсем скоро. Лэйнг описывает детство Джулии, ее юность, оценку ее со стороны родителей и особенное внимание уделяет ситуациям их общения: то, что они говорили своей дочери и что слышали в ответ. И оказывается, что за словами матери или отца, за словами самой больной скрывается тонкая сеть отношений – требования, ожидания, предписания и оценки, сочетание которых двигали ребенка к психозу.
   «Разделенное Я» отличается от всех остальных работ Лэйнга и по стилю, и по содержанию. Здесь Лэйнг, уже интересуясь коммуникацией и пространством межличностного общения, рассматривает эти темы исключительно во внутреннем плане личности. Это наименее политизированная и декларативная его книга. И это его единственная экзистенциалистская книга. Здесь он, как метко выражается Эндрю Коллир, «…читает свои экзистенциалистские идеи… в умах своих пациентов…»[125].
   «Разделенное Я» просто поражает своим стилем. Эту книгу Лэйнг пишет в духе экзистенциально-феноменологической психиатрии, которой он увлекался начиная со студенческой скамьи. Уже первые абзацы работы у человека, знакомого с этой традицией, вызывают стойкое ощущение дежавю: о ней напоминает буквально все – и стиль, и поднимаемая проблематика, и специфика развертывания сюжетной линии. В то время, когда было написано «Разделенное Я», экзистенциально-феноменологическая психиатрия была практически неизвестна в англоязычных странах, практически отсутствовали переводы работ основоположников этой традиции, выходило мало критических переосмыслений. В этой ситуации Лэйнг стал тем человеком, который принес экзистенциально-феноменологическую психиатрию Великобритании, поразительно полно передав ее дух и проблематику.
   Надо признать, что без усвоения экзистенциально-феноменологической традиции Лэйнгу было бы чрезвычайно трудно сформулировать такую яркую и интересную теорию, какая была представлена им в «Разделенном Я». Экзистенциально-феноменологическая психиатрия обусловила саму возможность такой постановки вопроса о психическом заболевании и вывела вопрос о психической патологии из узкой области психиатрии в широкое поле гуманитарной рефлексии.
   «Разделенное Я» Лэйнга продолжает это движение. Питер Седжвик отмечает:
   …Лэйнг перенял продуктивную способность проникновения в психотические и подобные им состояния сознания не только от клиницистов европейской феноменологической школы (Бинсвангера, Минковски, Босса), но и от философов и писателей (Сартра, Беккета, Тиллиха, Хайдеггера и даже Гегеля). <…> Экзистенциальная философия с ее духом интровертированной мрачности и спекулятивной нечеткости была здесь поставлена на службу конкретной, социально важной цели (понимания психически больного)…[126]
   Критика естественнонаучного подхода, представление психического заболевания как особого модуса бытия, внимание к больному, поиск онтологических оснований психопатологии – все это выдает отчетливый почерк экзистенциально-феноменологической психиатрии. В таком следовании традиции на первой же странице признается и сам Лэйнг:
   В этой книге предпринимается попытка экзистенциально-феноменологического описания некоторых шизоидных и шизофренических личностей. <…> Экзистенциальная феноменология пытается описать природу переживания личностью своего мира и самой себя. Это попытка не столько описать частности переживания человека, сколько поставить частные переживания в контекст всего его бытия-в-его-мире. Безумные вещи, сказанные и сделанные шизофреником, по сути, останутся закрытой книгой, если не понять их экзистенциального контекста[127].
   Однако, несмотря на сходное движение, Лэйнг актуализирует пласт, который остался недостаточно освоенным экзистенциально-феноменологической психиатрией, – проблему соотношения психопатологии и межличностного диссонанса. Уже в этой своей первой книге он обозначает важность исследования коммуникации в психиатрии и подчеркивает, что именно с нарушением коммуникации связана постановка психиатрического диагноза:
   …Я полагаю, что нормальность или психоз проверяются степенью схожести двух личностей, одна из которых по общему согласию является нормальной. <…> «Психически больной» – это имя, которое мы даем другой личности при разобщенных взаимоотношениях определенного рода. Только из-за этого межличностного разобщения мы начинаем брать на анализ его мочу и искать аномалии в графиках электрической активности его мозга[128].
   Положение о психической патологии как о разобщенной коммуникации между людьми уже заранее предполагает реабилитацию статуса психически больного, что и проделывает Лэйнг. Он отходит от принятого в психиатрии рассмотрения больного как организма и машины:
   Ниже мы будем особо интересоваться людьми, переживающими себя как автоматы, роботы, части машин и даже как животные. Подобные личности справедливо рассматриваются как сумасшедшие. Однако почему мы не считаем теорию, стремящуюся превратить личности в автоматы или в животных, равным образом безумной?[129]
   Критическая позиция по отношению к традиционной психиатрии, которую Лэйнг отчетливо демонстрирует уже на первых страницах, наследуется им от экзистенциализма и по своей направленности является, по сути, не обвинительной, отрицательной, а позитивной стратегией, направленной на выработку иного взгляда. Этот момент его идей проясняет его более ранняя работа, посвященная анализу идей Тиллиха, в которой Лэйнг подчеркивает: «Тиллих не заинтересован деструктивным критическим нападением на наши базирующиеся на клиническом опыте теории, а, скорее, содействует их прояснению. Мы все должны признать, что фундаментальные основания нашей работы проработаны не настолько, как нам бы хотелось. Тиллих полагает, что их разъяснение должно быть основано на познании онтологических оснований человека»[130]. Такая методологическая экзистенциальная критика свойственна и «Разделенному Я».
   Лэйнг обращается к самому больному, к его переживаниям, его опыту, его взгляду на мир, его непосредственному окружению и переживанию им самого себя. Он предлагает начать с человека, его бытия, поскольку, как отмечает в одном из своих интервью, «если кто-то стоит по ту сторону пропасти, он не перестает быть человеком»[131]. Для достижения этой цели он выбирает исключительно описательную стратегию, оставив в стороне теоретические и практические вопросы психиатрии, отбросив расщепляющую человека психиатрическую терминологию и обратившись – несомненно, развивая проект Ясперса – к описанию целостности человеческого бытия. Эта целостность, на его взгляд, существует до и глубже всяких научных и философских теорий, методов исследования и терапевтических подходов, поэтому требует первостепенного внимания. Кирк Шнайдер отмечает, что именно в движении к целостности (уже в «Разделенном Я») заметно влияние на Лэйнга экзистенциально-феноменологической традиции, которое выражается во внимании к 1) целостному человеку в противоположность частным процессам, 2) человеку в его специфическом мире или жизненном контексте, 3) человеческому бытию в отношении к экзистенции или творению[132].

   По сути, в этом экзистенциально-феноменологическом проекте Лэйнг осмеливается на достаточно рискованный шаг. Он обращается к самому безумию, к самому безумному опыту, стремясь максимально приблизиться к той границе нормального и патологического, разума и неразумия, пересечь которую и вернуться удается лишь единицам. Он стремится заглянуть в глаза безумия, вскрыть самую ее природу, словно вырвать из оков психиатрии его сердце и лежащее в голых руках донести его бьющимся до остальных людей. Его манил опыт шизофрении, и теперь он задумал нырнуть в него с головой:
   Самым великим психопатологом стал Фрейд. Фрейд был героем. Он сошел в «Преисподнюю» и встретился там с абсолютным ужасом. Он принес с собой свою теорию, как голову Медузы, превратившую эти ужасы в камень. Мы, следующие за Фрейдом, обладаем знанием, с которым он возвратился и передал нам. Он выжил. Мы должны увидеть, сможем ли мы выжить, не пользуясь теорией, которая в некоторой степени является оборонительным орудием[133].
   Общая настроенность «Разделенного Я» задается настроенностью кьеркегоровского экзистенциализма. Потерянность, отчаянье, утрата оснований бытия – вот основные черты шизофренического сознания и мира. Как замечает А. Паломо-Ламарка, для Лэйнга шизофрения является не психическим заболеванием, а, если говорить экзистенциально, философски, душевной болезнью, точнее, болезнью духовной. Точно так же, как болезнь духа, представляется у Кьеркегора отчаянье:
   «Разделенное Я» четко показывает, что, для того чтобы понять шизофрению, необходимо понять отчаянье, поскольку на самом деле шизофреник живет в отчаянии. Страх и отчаянье – наши душевные грехи, но они могут быть исцелены. Лэйнг очень хорошо знал об этом, поэтому он и включил это в свои описания шизофрении[134].
   Это отчаянье, как и у Кьеркегора, запускается изменением существования, бытия человека.
   Иное бытие-в-мире, которое лежит в основе развития шизофрении, на взгляд Лэйнга, возникает по причине онтологической незащищенности[135], которая присуща потенциальному шизофренику. Сама онтологическая защищенность формируется в раннем детстве, на этапе экзистенциального рождения (экзистенциальное рождение приводит к восприятию ребенком себя и мира как реального и живого), следующего за биологическим рождением. Это сформированное в детстве образование, являющееся ядром онтологической защищенности, Лэйнг называет первичной онтологической безопасностью. Ее формирование является частью происходящего в раннем детстве процесса структурирования бытия на основные элементы. При нормальном протекании этого процесса формируется стабильная структура, а конституированное на ее основе бытие личности гибко и пластично. В шизоидном состоянии все происходит наоборот: фундамент бытия становится гибким, а надстройка чрезмерно жесткой.

   В такой трактовке истоков шизофрении, несмотря на явно экзистенциальный ракурс исследования, Лэйнг сохраняет определенную верность психоанализу. Он направляет свое внимание не только на экзистенциальные основания, углубляясь к философским истокам человеческого бытия, но и акцентирует роль становления человека, его прошлого, первых лет его жизни, когда формируется структура бытия человека. Эмми Ван Дорцен отмечает, что, говоря об онтологической ненадежности, Лэйнг, по сути, говорит об экзистенциальной тревоге, которая присуща не только шизофреникам, как полагал он сам, но и всем остальным людям, поскольку заложена в основания человеческого бытия как такового[136].

   Онтологически защищенный человек, по Лэйнгу, переживает внешний мир как целостный и непрерывный, а других людей как реальных и живых. Он обладает «чувством своего присутствия в мире в качестве реальной, живой, цельной и, во временном смысле, непрерывной личности»[137]. В противоположность этому, онтологически незащищенный человек ощущает себя при тех же условиях нереальным, несвязным, несогласованным, раздробленным, неавтономным, лишенным индивидуальности и временной непрерывности. Даже обычные условия существования угрожают нижнему порогу онтологической защищенности такой личности. Э. Спинелли[138] подчеркивает, что у онтологически неуверенного индивида происходит нарушение осознания на трех уровнях: на уровне существования, сущности (чем является человек) и идентичности (кто он такой).
   Лэйнг выделяет три формы онтологической неуверенности: 1) поглощение (engulfment), 2) разрывание (implosion) и 3) окаменение (petrification)[139]. В основе поглощения лежит потеря автономности и индивидуальности, что приводит к боязни любых отношений с другими людьми из-за страха быть постигнутым, понятым, любимым, из-за проницаемости личностных границ и страха потерять свое я. Разрывание основано на переживании собственной личности как вакуума, абсолютной внутренней пустоты, сопровождающейся страхом наплыва индивидуальности из внешнего мира. Реальность воспринимается таким человеком как угрожающая, преследующая, взрывоопасная. Окаменение – это страх деперсонализации, превращения в вещь, и, как следствие, боязнь потерять субъективность.
   При всех этих формах онтологической ненадежности другой человек и внешняя реальность переживаются как преследующие, угрожающие, убийственные для я. При этом я отказывается от своей автономии и индивидуальности, но отказ от собственной автономии является средством ее скрытой охраны, а симуляция болезни и смерти становится средством сохранения жизни. Этот отказ необходим для экзистенциального выживания и в то же время он ведет к экзистенциальной смерти. Человек попадает в порочный круг. Он боится уничтожения собственной субъективности (хотя она почти уничтожена) и одновременно пытается уничтожить индивидуальность и субъективность другого как потенциально опасную. Он пытается отгородиться от угрожающей внешней среды и погружается в пустоту своего внутреннего мира. Но с отрицанием онтологического статуса реальности и бытия других уменьшается собственная онтологическая безопасность. Чем сильнее защищается я, чем больше оно разрушается, тем больше растет угроза для я со стороны других людей, и я приходится защищаться с еще большей силой. Само я, а не другие личности или внешняя реальность губит и уничтожает себя.
   Шизофреник пытается убить свое я для того, чтобы его сохранить. Как замечает Р. Янг, «страх превращения в небытие становится настолько сильным, что я заточает себя в крепость»[140]. Все бытие при этом находится где-то вне я, которое пытается быть вне всего сущего, оно лишается субстанции, становится невоплощенным. Раскол между переживанием своего тела и своего я, который Лэйнг называет невоплощенным я, по его мнению, является основной предпосылкой онтологической незащищенности.
   У Лэйнга невоплощенное я является следствием расщепления на разум и тело, расщепление, в свою очередь, – это попытка справиться с онтологической незащищенностью. Человек отождествляет себя с той частью, которую ощущает как невоплощенную – как правило, этой частью является разум. В противоположность воплощенному я, которое можно представить схемой «(я/тело) – другой», невоплощенное я Лэйнг описывает как «я – (тело/другой)». Онтологически защищенный человек ощущает тесную связь со своим телом, осознает себя субстанциональным, биологически жизнеспособным и реальным, чувствует, что родился с рождением своего тела и умрет с его смертью. Онтологически неуверенный человек не чувствует себя связанным со своим телом, он отстранен от тела, не воплощен. Тело ощущается не как ядро индивидуального бытия, а как один из внешних объектов. По причине того, что человек отделен от тела, он отделяется и от всего своего бытия, становится его сторонним наблюдателем.
   Так как человек не ощущает себя хозяином своего тела и внутреннего мира, в его я ничего не остается, все становится по отношению к нему внешним, я делается «невидимой трансцендентной сущностью», пустотой, вакуумом: «Все находится вовне, снаружи; здесь, внутри, нет ничего»[141]. По мнению Лэйнга, в самом начале такого процесса опустошения образуется оболочка, которая окружает я и несет защитную функцию, но затем эта оболочка ведет я к гибели.
   Переживание онтологической ненадежности и разрушения я поразительно напоминает состояние Антуана Рокантена, героя романа Ж.-П. Сартра «Тошнота»:
   Я говорю «я» – но это понятие утратило для меня смысл. Я настолько предан забвению, что мне трудно почувствовать самого себя. <…> Никого. Антуан Рокантен не существует. Ни-для-кого. Забавно. А что такое вообще Антуан Рокантен? Нечто абстрактное. Тусклое воспоминание обо мне мерцает в моем сознании. Антуан Рокантен… И вдруг «я» начинает тускнеть, все больше и больше – кончено: оно угасло совсем[142].
   Отделенность и отстраненность от внешнего мира онтологически неуверенного и невоплощенного человека приводят к тому, что он начинает конструировать внутри себя микрокосм, в котором стремится стать полным хозяином. В этом мире нет реальных людей и отношений, есть лишь фантомы, заменитель внешнего мира. Если я не связано с телом, а действия не ощущаются как выражение собственного я, последнее превращается в ложное я, ядром которого и становится невоплощенное я. Точнее, я расщепляется на истинное я и ложное я. По мнению Дж. Миллса, «в разделенном я не существует единственного ложного я, но только частично развитые фрагменты, которые могли бы составить индивидуальность»[143]. Ни один из фрагментов не развит настолько, чтобы обладать собственной «всесторонней личностью».
   Раскол между собственной внутренней фантазией и реальным внешним миром основан на расщеплении на истинное и ложное я. При этом расщеплении как ложное, так и истинное я становятся отчужденными: маска не связана с внутренней сущностью, а фантазия не укоренена во внешнем мире. Целью человека становится стремление «стать чистым субъектом без какой-либо объективной экзистенции»[144]. Лэйнг называет это состояние состоянием хаотичного небытия. Небытие хаотично, потому что я не может быть совершенно разрушенным. Оно, несомненно, продолжает существовать, поэтому позиция онтологически неуверенной личности – это вхождение в состояние небытия с целью сохранить бытие.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

   Остался один дед, отличавшийся бурным характером и любовью к спиртному. Его стычки с Дэвидом доставляли постоянные неудобства семье. Лэйнг вспоминал: «Своего отца мой отец считал человеком, который „систематически“, год за годом, сживал со света его мать. В тот роковой день, когда, по словам моих родителей, „его нога в последний раз переступила наш порог“, в гостиной работало радио; дед уселся и сказал матери, чтобы она его выключила. Отец сказал, чтобы она не вздумала этого делать. Папаша, так называл деда мой отец, снова сказал, чтобы она выключила радио. Ну, и так далее в том же духе. В конце концов отец сказал: „Это мой дом, и радио здесь будет работать до тех пор, пока я не скажу, чтобы его выключили“. <…> Они сошлись: пятидесятилетний папаша и тридцатилетний отец. Они катались по всему дому. Наконец, мой отец уложил папашу поперек кровати и стал колотить его по физиономии, пока не хлынула кровь. Тогда отец поволок его в ванную, кулем перевалил через край ванны, обдал холодной водой, всего мокрого и окровавленного вытянул оттуда, поволок к входной двери, пинком выставил наружу и запустил вслед его кепку. Потом он отправился к окну, чтобы посмотреть, поползет тот на карачках или все-таки как-то исхитрится доковылять до дому. „А знаешь, он держался молодцом, – сказал папа. – Так и передай ему“» (Лэйнг Р. Д. О важном. С. 189).

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

45

46

47

48

49

50

51

52

53

54

55

56

57

58

59

60

61

62

63

64

65

66

67

68

69

70

71

72

73

74

75

76

77

78

79

   Лэйнг читал постоянно и на протяжении всей жизни. В 1977 г. он обнаруживает, что образование сына-адвоката Адриана ограничено лишь областью юриспруденции, а общий кругозор при этом оставляет желать лучшего. Для его расширения он спонтанно, схватив первый попавшийся листок бумаги и ручку, советует прочесть досократиков, Еврипида, Эсхила, некоторые диалоги Платона («Государство», «Федр», «Парменид», «Законы»), Аристотеля, «Мистическую теологию» Дионисия Ареопагита, Плотина, «Этику» Спинозы, сборник работ Беркли, Юма, Локка и Гоббса, «Государя» Макиавелли, «Критику чистого разума» Канта, «Феноменологию духа» Гегеля, «Болезнь-к-смерти» Кьеркегора, «Так говорил Заратустра» и «Антихриста» Ницше, «Мысли» Паскаля, Льва Шестова. Список этот должен быть любопытен для тех, кто считает Лэйнга психиатром-активистом, неглубоким мыслителем и недалеким человеком.

80

81

82

83

84

85

86

87

88

89

90

91

92

93

   «The Rumpus Room» можно переводить и как «шумная», и как «игровая» комната. В русскоязычной литературе традиции не выработано, логичнее (по сущности эксперимента) передавать его название как «игровая комната». Однако одно из примечаний в статье Дэвида Абрахамсона рассеивает все сомнения, знакомя нас с историческим контекстом. Ссылаясь на неопубликованную версию отчета об эксперименте, а также на разъяснения Иэна Смита, психиатра-консультанта Королевской Гартнавельской психиатрической больницы, он пишет: «Название „шумная комната“, как сообщалось, было введено медсестрами и через несколько месяцев отброшено, однако впоследствии оно часто использовалось как Лэйнгом, так и другими. Оно, очевидно, отсылает к шуму, скорее, в самом отделении, за стенами комнаты, а не внутри ее» (Ibid. Р. 213).

94

95

96

97

98

99

100

101


   Laing R. D. Wisdom, Madness and Folly. P. 167.

102

103

104

105

106

107

108

109

110

111

112

113

114

115

116

117

118

119

120

121

122

123

124

125

126

127

128

129

130

131

132

133

134

135

136

137

138

139

140

141

142

143

144

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →