Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Эму по-португальски значит "страус"

Еще   [X]

 0 

Зримые голоса (Сакс Оливер)

«Язык жестов» глухонемых.

Что он собой представляет – пантомиму, более или менее удачно иллюстрирующую фонетическую речь? Или самостоятельный язык, обладающий собственной грамматикой и семантикой и ни в чем не уступающий устной речи?

В работе «Зримые голоса» – одном из самых интересных своих произведений – Оливер Сакс выдвигает смелую и оригинальную теорию, согласно которой именно язык жестов – подлинный и первоначальный язык головного мозга.

Однако главную ценность книги составляют реальные истории людей с ограниченными возможностями, не просто боровшихся за полноценную жизнь, но и победивших в этой борьбе!..

Год издания: 2015

Цена: 139 руб.

Об авторе: Врач-нейропсихолог и писатель - хорошо известен в США. еще…



С книгой «Зримые голоса» также читают:

Предпросмотр книги «Зримые голоса»

Зримые голоса

   «Язык жестов» глухонемых.
   Что он собой представляет – пантомиму, более или менее удачно иллюстрирующую фонетическую речь? Или самостоятельный язык, обладающий собственной грамматикой и семантикой и ни в чем не уступающий устной речи?
   В работе «Зримые голоса» – одном из самых интересных своих произведений – Оливер Сакс выдвигает смелую и оригинальную теорию, согласно которой именно язык жестов – подлинный и первоначальный язык головного мозга.
   Однако главную ценность книги составляют реальные истории людей с ограниченными возможностями, не просто боровшихся за полноценную жизнь, но и победивших в этой борьбе!..


Оливер Сакс Зримые голоса

   Oliver Sacks SEENG VOICES
   Печатается с разрешения автора и литературного агентства The Wylie Agency (UK) Ltd.
   © Oliver Sacks, 1989, 1990
   © Перевод. А.Н. Анваер, 2013
   © Издание на русском языке AST Publishers, 2014
* * *
   Посвящается
   Изабель Рапен, Бобу Джонсону, Бобу Сильверсу и Кейт Эдгар
   Язык жестов в руках тех, кто им владеет, – самый красивый и выразительный язык, которому – в качестве средства общения и средства обратиться к сознанию глухих – ни в природе, ни в искусстве нет достойной замены.
   Люди, не владеющие этим языком, не в состоянии осознать все возможности, которые он открывает глухим, понять его мощное влияние на нравственное и общественное счастье тех, кто лишен слуха. Тот, кто не знает языка жестов, не сможет оценить его чудесной способности доносить мысли до интеллекта, который в противном случае был бы обречен на пребывание в вечной тьме. Не сможет такой человек понять и важности этого языка для глухих. Пока на Земле живут хотя бы двое глухих, будет существовать и язык жестов.

   Дж. Шюйлер Лонг, заведующий учебной частью школы для глухих штата Айова, «Язык жестов» (1910)

Предисловие

   Всего три года назад я не имел ни малейшего представления о жизни глухих и даже не мог себе представить, что знакомство с ними подарит мне столько открытий, и прежде всего в сфере языка. Я был поражен, узнав историю глухих, познакомившись с чрезвычайно тяжелой (лингвистической) ситуацией, с которой им приходится сталкиваться, и с визуальным языком, языком жестов, кардинально отличающимся от моего собственного языка – языка речи. Мы очень легко принимаем наш родной язык за нечто данное нам свыше и не подозреваем, что есть другие, работающие по иным законам языки, способные удивить нас своим строением.
   Когда я впервые прочитал о глухих и об уникальной структуре языка жестов, мне захотелось исследовать его глубже, совершить в него «путешествие». Это желание привело меня к глухим людям, в их семьи; в Галлоде – уникальный, единственный в мире университет для глухих. Я побывал на Мартас-Винъярд, где издавна жила колония людей, страдавших наследственной глухотой, и где все – и глухие, и слышащие – владели местным языком жестов. Я посетил города Фримонт и Рочестер, где сосуществуют общины глухих и плохо слышащих. Это «путешествие» дало мне возможность узнать великих ученых и исследователей, знатоков языка жестов и познакомиться с условиями жизни глухих людей. Эти новые знания открыли мне неизвестную сторону человеческого бытия, его новые границы. Мое «путешествие» привело меня к пониманию развития и функционирования нервной системы, к особенностям формирования сообществ, миров и культур, к тому способу их формирования, который был для меня абсолютно нов. Этот мир оказался познавательным и восхитительным. Новое знание требовало совершенно иного взгляда на старые проблемы, нового и неожиданного взгляда на язык, анатомию и культуру.
   Мои изыскания очаровали и одновременно ужаснули меня. Я был в отчаянии, узнав, как много глухих людей лишено возможности полноценно общаться, а значит, и мыслить, и какая жалкая жизнь им из-за этого предуготовлена.
   Но я сразу же осознал и другое измерение, другой мир возможностей – не биологических, но культурных. Многие глухие люди, с которыми мне довелось познакомиться, не просто владели настоящим языком, но языком совершенно иного сорта, языком, который обслуживал не только способность к мышлению (и на самом деле давал возможность такого восприятия и мышления, какие не могут даже вообразить слышащие), он служил средой общения для очень богатой культуры. Я ни на минуту не забывал о «медицинском» статусе глухих людей, но теперь я видел их в ином, «этническом» свете, как народ, обладающий своим отдельным языком, своей системой понятий и собственной уникальной культурой[1].
   На первый взгляд может показаться, что история изучения жизни глухих людей и их языка представляет весьма ограниченный интерес. Но я думаю, что на самом деле это далеко не так. Верно, что число лиц, страдающих врожденной глухотой, составляет менее одной десятой процента от всего населения, но проблемы, связанные с этими людьми, порождают вопросы огромной важности. Изучение жизни глухих показывает нам многое из того, что составляет сущность человеческого во всех нас – нашу способность к языку, к мышлению, к общению и культуре; показывает, что эта способность не развивается в нас автоматически, что она не является биологической по своей сути и что происхождение ее является продуктом социального и исторического развития; что эта способность – дар, самый чудесный из даров, передающийся от одного поколения к другому. Мы видим, что Культура так же важна для нас, как и Природа.
   Существование визуального языка, языка жестов так же, как и поразительное усиление способности к восприятию и толкованию зрительных стимулов, которым сопровождается обучение языку жестов, показывает нам, что мозг обладает потенциалом, о котором мы раньше даже не догадывались. Перед нами раскрывается почти безграничная пластичность и неисчерпаемость нервной системы, всего человеческого организма, когда он сталкивается с новой ситуацией и вынужден к ней приспособиться. Да, наш организм уязвим и несовершенен, и есть много способов, которыми мы можем (часто непреднамеренно) навредить себе, но есть и неведомые, скрытые, но мощные силы, бесконечные резервы, коими одарили нас Природа и Культура. Таким образом, хотя я надеюсь, что эта книга будет интересна глухим людям, их семьям, учителям и друзьям, мне думается, что она привлечет и широкую читательскую аудиторию, ибо содержит необычный взгляд на conditio humana[2].
   Эта книга состоит из трех частей. Первая, «Мир глухих», была написана в 1985 и 1986 годах, и начиналась она как рецензия на книгу Харлан Лейн «Когда разум слышит». Рецензия разрослась в эссе к тому времени, когда она была опубликована (в «Нью-Йоркском книжном обозрении», 27 марта 1986 года), и позднее я вносил значительную правку и дополнял ее новым материалом. Тем не менее я оставил в книге некоторые формулировки и положения, с которыми в настоящее время уже не согласен, так как считаю, что надо сохранить оригинал, ибо он показывает, как я первоначально относился к предмету моих будущих исследований. К написанию третьей части, «Революция глухих», меня подтолкнул бунт в университете Галлоде в марте 1988 года. Эта часть была опубликована в «Нью-Йоркском книжном обозрении» 2 июня 1988 года и значительно переделана и расширена, прежде чем я включил ее в настоящую книгу. Часть вторая – «Мышление в жестах» – была написана последней, осенью 1988 года, но является в некотором смысле сердцевиной книги – по крайней мере это наиболее систематизированная часть, хотя и отражает свое, очень личностное отношение к предмету. Должен добавить, что я не считал необходимым придерживаться строго последовательного изложения, проводить красной нитью одну тему. Мне часто приходилось делать экскурсы в смежные области, что значительно обогащало мое исследование[3].
   Хочу особо подчеркнуть, что в этой области я лишь сторонний наблюдатель – я не глухой, не владею языком жестов, не являюсь ни переводчиком, ни учителем. Я не специалист по развитию детей, не историк и не лингвист. Область эта, как убедится читатель, весьма спорная; в течение столетий она является ареной ожесточенных дебатов. Я, как уже было сказано, сторонний наблюдатель, не обладающий ни специальными знаниями, ни практическим опытом, но при этом у меня нет ни предубеждений, ни особых предпочтений, и я не точу топор на своих оппонентов.
   Я не мог бы совершить свое исследование, не говоря уже о том, чтобы писать на эту тему, без дружеской поддержки многих людей. Прежде всего это глухие – пациенты, испытуемые, коллеги, друзья, – те люди, которые способны поделиться видением предмета «изнутри». Кроме них, естественно, это те, кто прямо и непосредственно занимается глухими, – семьи, переводчики и учителя. Самую сердечную благодарность я должен выразить Саре Элизабет и Сэму Льюису, а также их дочери Шарлотте; Деборе Таннен из Джорджтаунского университета; сотрудникам Калифорнийской школы для глухих во Фримонте, Лексингтонской школы для глухих, а также сотрудникам других школ и учреждений для глухих, в частности, сотрудникам университета Галлоде – Дэвиду де Лоренцо, Кэрол Эртинг, Майклу Кархмеру, Скотту Лидделлу, Джейн Норман, Джону Ван Кливу, Брюсу Уайту и Джеймсу Вудворду и многим, многим другим.
   Я в неоплатном долгу перед теми людьми, которые всю свою жизнь посвятили изучению глухих и их языка – в частности, перед Урсулой Беллуджи, Сьюзен Шаллер, Хильдой Шлезингер и Уильямом Стокоу, которые щедро делились со мной своими мыслями и наблюдениями. Джером Брюнер, много и плодотворно размышлявший о ментальном и речевом развитии детей, был моим верным другом и проводником в моем «путешествии» в Страну Глухих. Мой друг и коллега Эльханан Гольдберг предложил новую теорию неврологических основ языка и мышления и тех форм, в каких они могут проявляться у глухих. Особое удовольствие я получил от знакомства с Харлан Лейн и Норой Эллен Гроус, чьи книги вдохновили меня в 1986 году, – их взгляд на проблемы глухих расширил мои представления о них. Несколько коллег, среди них Урсула Беллуджи, Джером Брюнер, Роберт Джонсон, Харлан Лейн, Элен Невилль, Изабель Рапен, Израэль Розенфилд, Хильда Шлезингер и Уильям Стокоу, читали рукопись этой книги на разных стадиях ее создания и высказали множество полезных критических замечаний, поддержав меня, за что я им очень благодарен. Всем им я обязан моими знаниями (хотя за возможные ошибки несу ответственность я один).
   В марте 1986 года Стен Хольвиц из издательства Калифорнийского университета доброжелательно отнесся к моему первому эссе и побудил меня развернуть его в полновесную книгу. В течение трех лет, которые потребовались для ее написания, он неизменно терпеливо меня поддерживал, воодушевлял и стимулировал. Пола Сизмар прочитала рукопись, сделав при этом массу ценных замечаний. Ширли Уоррен довела рукопись до набора, терпеливо внося сноски и исправления, которые я делал в последнюю минуту.
   Я очень благодарен также моей племяннице, Элизабет Сакс Чейз, которая предложила название, – она обратила внимание на слова, с которыми Пирам обращается к Фисбе: «Я вижу голос…»[4]
   После завершения работы над книгой я сделал то, с чего мне, конечно, следовало бы начать: я стал учить язык жестов. Особую благодарность я приношу моей учительнице Джейнис Римлер из Нью-Йоркского общества глухих и моим наставникам – Эйми и Марку Трагмен, которые упорно воевали с трудным, перезрелым учеником, убеждая меня в том, что никогда не поздно начать.
   Но самую глубокую признательность я хочу выразить двум коллегам и двум издателям, которые сыграли решающую роль в том, что книга была написана и издана. Первый – это Боб Сильверс из «Нью-Йоркского книжного обозрения», который для начала прислал мне книгу Харлан Лейн, приложив к ней записку: «Вы никогда всерьез не размышляли о языке; книга Лейн заставит вас это сделать». И она заставила. Боб Сильверс обладает даром предвидения, он заранее знает, что может потребоваться другому человеку, хотя тот и сам еще об этом не догадывается. Он играет роль, если можно так выразиться, повивальной бабки идей, которые, по его мнению, должны вот-вот появиться на свет.
   Второй я хочу назвать Изабель Рапен, которая была моим другом и коллегой на протяжении двадцати лет работы в колледже Альберта Эйнштейна. Она сама работала с глухими, пристально наблюдая за ними на протяжении четверти века. Изабель знакомила меня со своими пациентами, водила в школы для глухих, делилась со мной своим опытом работы с детьми и помогала мне понять проблемы глухих, чего я бы никогда не смог сделать без посторонней помощи. (Сама Изабель написала обширную рецензию [Рапен, 1986] на книгу «Когда разум слышит».)
   Я встретил Боба Джонсона, заведующего кафедрой лингвистики университета Галлоде во время моего первого визита в 1986 году. Именно он познакомил меня с языком жестов и с миром глухих – с их языком и культурой, которую едва ли могут самостоятельно постичь непосвященные. Если Изабель Рапен и Боб Сильверс благословили меня на «путешествие», то Боб Джонсон стал моим попутчиком и гидом.
   И наконец, Кейт Эдгар, которая, сочетая в одном лице коллегу, друга, редактора и организатора, неизменно побуждала меня мыслить и писать, рассматривая проблему с разных точек зрения, но никогда не забывать о главном.
   Этим четверым я и посвящаю свою книгу.
   О.В.С.
   Нью-Йорк
   Март 1989 года

Мир глухих

   Мы поразительно невежественны во всем, что касается глухоты, которую доктор Джонсон назвал «одним из величайших бедствий человечества», – более невежественны, чем образованные люди, жившие в 1886-м или 1786 году. Невежественны и равнодушны. В течение последних месяцев я заговаривал на эту тему с очень многими людьми и почти всегда сталкивался с такими приблизительно ответами: «Глухота? Не знаком ни с одним глухим. Никогда об этом не думал. Разве в глухоте есть что-нибудь интересное?» Всего несколько месяцев назад я и сам ответил бы точно так же.
   Для меня все изменилось после того, как мне прислали толстую книгу Харлан Лейн «Когда разум слышит: история глухих». Я открыл книгу с безразличием, которое вскоре сменилось изумлением, а затем ощущением чего-то совершенно невероятного. Я обсудил этот вопрос с моим другом и коллегой, доктором Изабель Рапен, которая работала с глухими на протяжении двадцати пяти лет. Я ближе познакомился с глухой коллегой, замечательной и высокоодаренной женщиной, которую до этого воспринимал как обычную сотрудницу[5]. Я начал лично осматривать и подробно обследовать глухих больных, находившихся на моем попечении[6]. Окончив чтение моей первой книги о глухих, я перешел к «Опыту глухоты», сборнику воспоминаний первых грамотных глухих и их биографий, также изданному Лейн, а затем к книге Норы Эллен Гроус «Здесь все говорят на языке жестов» и ко многим другим источникам. Теперь у меня целая полка заставлена книгами по теме, о которой всего полгода назад я не имел ни малейшего представления. Кроме того, я посмотрел несколько замечательных фильмов о глухих[7].
   Выскажу еще одну благодарность в качестве преамбулы. В 1969 году У.Х. Оден подарил мне книгу «Глухота», замечательное автобиографическое воспоминание южноафриканского поэта и романиста Дэвида Райта, который оглох в возрасте семи лет. «Вы будете очарованы, – сказал Оден. – Это великолепная книга». Страницы испещрены его пометками, хотя я не знаю, писал ли он на нее рецензию. Я бегло просмотрел – без особого, впрочем, интереса – эту книгу в 1969 году и поставил ее на полку. Совсем недавно я вновь открыл это произведение. Дэвид Райт пишет о глухоте, основываясь на собственном, глубоко личном опыте. Он пишет об этом предмете не так, как пишут историки или ученые. Мы, слышащие, можем довольно легко представить его ощущения и чувства, поскольку до семи лет он не был глухим (в то время как нам трудно поставить себя на место человека, родившегося глухим, каким был, например, знаменитый глухой учитель Лоран Клерк). Таким образом, Райт может служить для нас «мостом», соединяя нас своим опытом с миром непостижимого. Так как читать Райта легче, чем великих немых XVIII века, его надо читать первым, ибо он может подготовить нас к чтению других авторов. В конце своей книги Дэвид Райт отмечает:
   «Надо сказать, что глухие мало писали о глухоте[8]. Пусть так, но, учитывая, что я не был глухим, когда учился говорить и выучил язык, я нахожусь не в лучшем положении, чем слышащий человек, пытающийся представить себе, что значит родиться глухим, в полном безмолвии, и дорасти до зрелых лет без носителя мышления и общения. Одна только попытка придает вес великим словам Евангелия от Иоанна: “В начале было Слово”. Как же тогда формулировать понятия?»
   Именно это – отношение языка к мышлению – составляет глубочайшую, главную проблему, когда мы размышляем о том, с чем сталкивается человек, рожденный глухим или оглохший в раннем возрасте.

   Понятие «глухой» очень нечеткое, оно настолько общее, что мешает понять, что глухота может быть различной степени, а эта степень может иметь качественное или даже «экзистенциальное» значение. Есть слабослышащие. Слабым слухом страдают в США 15 млн человек, которые могут слышать речь при использовании слуховых аппаратов и при наличии терпения и внимания со стороны тех, кто с ними разговаривает. У многих из нас слабослышащие родители, бабушки и дедушки – 100 лет назад они пользовались слуховыми трубками, а теперь – слуховыми аппаратами.
   Есть также категория глухих, страдающих тяжелой тугоухостью, полученной обычно в результате заболеваний или травм уха в раннем детстве, но у таких больных так же, как и у слабослышащих, восприятие речи все же возможно, особенно с помощью сложных, часто компьютеризированных и индивидуально подобранных, современных слуховых аппаратов, которые теперь имеются в продаже. Есть также «совершенно глухие» – в просторечии их называют глухими как пень – у этих людей нет никакой надежды слышать речь независимо от прогресса в технологиях слуховых аппаратов. Абсолютно глухие люди не могут общаться обычным способом. Они либо учатся читать по губам (как это делал Дэвид Райт), либо общаются с помощью языка жестов, или пользуются и тем и другим.
   Дело, правда, не только в степени глухоты – здесь важен возраст, в котором человек теряет слух, и его общее развитие. Дэвид Райт в процитированном выше абзаце пишет, что потерял слух после того, как научился владеть языком, и (таков его случай) он не может даже вообразить себе, как чувствуют себя люди, лишенные слуха от рождения или потерявшие его до овладения устной речью. Он пишет об этом в следующих отрывках.
   «Мне повезло – если считать, что глухота была написана мне на роду, – в том, как именно я стал глухим. В семилетнем возрасте дети, как правило, уже владеют языком – как это было со мной. То, что я знал естественный язык, имело еще одно преимущество: произношение, синтаксис, модуляции голоса, идиомы – все это я усвоил на слух. У меня была основа словаря, который я мог легко расширить чтением. Всего этого я был бы лишен, если бы родился глухим или потерял слух до того, как научился говорить». [Курсив автора.]
   Райт пишет о «фантомных голосах», которые он слышит, когда с ним говорят, при условии, что он видит губы и лица говорящих. Он слышит также и шелест листьев, когда видит, как они шевелятся от ветра[9]. Райт превосходно описывает появление этого феномена – он возник сразу, как только мальчик потерял слух:
   «Мне было трудно воспринять мою глухоту, потому что с самого начала мои глаза стали непроизвольно переводить движение в звук. Моя мать проводила со мной большую часть дня, и я понимал абсолютно все, что она говорила. И почему нет? Сам того не зная, я всю жизнь читал по ее губам. Когда она говорила, мне казалось, что я слышу ее голос. Это была иллюзия, которая сохранилась даже после того, как я понял, что это иллюзия. Мой отец, двоюродные братья, все, кого я знал, сохранили свои фантомные голоса. Того, что они являются плодом моего воображения, проекциями опыта и памяти, я не понимал до тех пор, пока не вышел из госпиталя. Однажды, когда я говорил со своим двоюродным братом, он в какой-то момент прикрыл рот рукой. Тишина! Раз и навсегда я понял, что если я не могу видеть, то не могу и слышать»[10].
   Хотя Райт знает, что звуки, которые он «слышит», являются «иллюзорными» – «проекциями привычки и памяти», – они остаются живыми для него все те десятилетия, что он страдает глухотой. Для Райта, как и для всех тех, кто оглох, успев усвоить язык на слух, мир остается полным звуков, пусть даже и «фантомных»[11].
   Совершенно иное, причем абсолютно непостижимое слышащими людьми, а также людьми, оглохшими после усвоения языка на слух (например, такими, как Дэвид Райт), происходит, если слух отсутствует с рождения или теряется до усвоения речи и языка. Те, кто страдает такой ранней или врожденной глухотой, входят в категорию, которая качественно отличается от всех других категорий людей с нарушениями слуха. Для таких людей, которые никогда в жизни не слышали, у которых нет слуховых воспоминаний, образов или ассоциаций, нет и не может быть даже иллюзии звуков. Они живут в мире полного, нерушимого безмолвия и вечной тишины[12]. Людей, страдающих врожденной глухотой, насчитывается в США четверть миллиона. В мире один из тысячи детей рождается глухим.
   Эта книга посвящена этим, и только этим, людям, ибо их положение в мире абсолютно уникально. Но почему это так? Люди склонны, если они вообще задумываются о глухоте, считать ее расстройством более мягким, нежели слепота. Они видят в глухоте небольшой недостаток, источник раздражения, нелепую помеху, но едва ли думают о разрушительных последствиях полной врожденной глухоты.
   Является ли глухота предпочтительнее слепоты, если возникает у взрослого человека, вопрос спорный. Но родиться глухим – это намного хуже, чем родиться слепым. По крайней мере потенциально. Люди, потерявшие слух до того, как научились говорить, люди, неспособные слышать своих родителей, рискуют сильно отстать в овладении языком (или могут вообще им не овладеть), если вовремя не будут приняты надлежащие меры. Неумение владеть языком в человеческом обществе – это одна из самых страшных бед, ибо только посредством языка мы полностью приобщаемся к нашему человеческому состоянию и культуре, вступаем в контакт с другими людьми, усваиваем и передаем информацию. Если мы не сможем этого делать, то станем инвалидами, отрезанными от общества независимо от желаний, намерений и врожденных способностей. Действительно, при отсутствии языка мы не сможем реализовать свои интеллектуальные способности и прослывем умственно отсталыми[13].
   Именно по этой причине в течение тысячелетий глухие от рождения люди считались тупыми и недоразвитыми, и, согласно древним и средневековым несовершенным законам, к ним официально относились как к неполноценным. Они не могли наследовать имущество, вступать в брак, получать образование и профессию, им отказывали также в фундаментальных человеческих правах. Эта ситуация начала улучшаться только в середине XVIII века, когда (возможно, благодаря просвещению, а возможно, смягчению нравов) радикально изменилось отношение к глухим.
   Философы того времени живо интересовались разными необычными явлениями – например, проблемой людей, по всем признакам лишенным языка. В самом деле, дикий мальчик из Авейрона[14], когда его привезли в Париж, был доставлен в Национальный институт глухонемых, которым в то время руководил аббат Рох-Амбруаз Сикар, основатель Общества изучения человека и выдающийся авторитет в сфере образования глухих. Как пишет Джонатан Миллер[15]:
   «Насколько это касалось членов общества, они увидели в “диком” ребенке идеальную возможность исследовать самые основы человеческой природы. Изучая подобные создания, как они рассматривали дикарей и первобытных людей, краснокожих индейцев и орангутангов, интеллектуалы конца XVIII века вознамерились, обследовав маленького белого дикаря, решить, что же является характерным для Человека. Может быть, на этот раз представится возможность взвесить природное наследие человека и раз и навсегда определить роль, которую играет общество в развитии языка, культуры и нравственности».
   Дикий мальчик так и не научился говорить – неизвестно почему. Одна из причин провала (которую, правда, в то время не рассматривали) заключается в том, что его не учили языку жестов, а долго (и безуспешно) пытались заставить говорить. Однако когда «глухих и тупых» начинали правильно обучать, то есть учили языку жестов, они показывали изумленному миру, как быстро и полно могут постичь культуру и жизнь. Это поразительное и чудесное обстоятельство – как презираемое и находящееся в полном пренебрежении меньшинство, практически лишенное статуса человеческих существ, вдруг вырвалось на мировую арену (с трагическим рецидивом, произошедшим в следующем веке) – составляет открытую главу истории глухих.

   Но прежде чем обратиться к этой странной истории, давайте вернемся к абсолютно личностным и «наивным» наблюдениям Дэвида Райта («наивным», потому что, как он сам подчеркивал, он никогда ничего не читал по этому предмету до тех пор, пока сам не стал писателем). В возрасте восьми лет, когда стало окончательно ясно, что его глухота неизлечима и что без особых методик обучения его речь деградирует, Дэвида отправили в специальную школу в Англии, где работали бескомпромиссно преданные делу люди, неправильно понимавшие суть проблемы и причинявшие поэтому непоправимый вред детям с врожденной глухотой. В школе детям прививали навыки устного языка. Юный Дэвид был поражен, впервые столкнувшись с ребенком, глухим от рождения.

   «Иногда мы занимались уроками вместе с Ванессой. Она была первым глухим ребенком, с которым я познакомился. Но даже восьмилетнему ребенку, каким я тогда был, ее знания казались странно ограниченными. Помню, что мы оказались вместе на уроке географии, когда мисс Невилл спросила:
   – Кто король Англии?
   Ванесса не знала. Встревожившись, она попыталась краем глаза прочесть ответ в лежавшем перед ней учебнике, открытом на главе, посвященной Великобритании.
   – Король – король, – начала Ванесса.
   – Продолжай, – приказала мисс Невилл.
   – Я знаю, – сказал я.
   – Сиди тихо.
   – Соединенное Королевство, – сказала Ванесса.
   Я засмеялся.
   – Ты глупая, – сказала мисс Невилл. – Как могут короля звать «Соединенным Королевством»?
   – Король Соединенное Королевство, – покраснев как рак, упрямо повторила Ванесса.
   – Скажи ты, если знаешь, Дэвид.
   – Король Георг Пятый, – гордо сказал я.
   – Это нечестно! Этого нет в книге!
   Конечно, Ванесса была абсолютно права: в главе по географии Великобритании не было ни слова об ее политическом устройстве. Ванесса была отнюдь не глупа; но так как она родилась глухой, то очень медленно и болезненно расширяла свой словарный запас, увы, слишком маленький, чтобы она могла читать для развлечения или удовольствия. В результате у нее не было возможности собирать разнообразную и не всегда нужную информацию, которую слышащие дети подсознательно усваивают из разговоров и бессистемно прочитанных книг. Она знала только то, что ей сказали учителя, или то, что они заставили ее выучить. В этом состоит фундаментальная разница между слышащими детьми и детьми с врожденной глухотой. Во всяком случае, такая разница существовала в прежнюю эпоху – до изобретения электронных приборов».

   Мы понимаем, что Ванесса, невзирая на свои врожденные способности, находилась в трудном положении, которое не только не улучшалось, но и усугублялось порядками этой прогрессивной, как тогда считалось, школы. В ней, руководствуясь чувством безапелляционной правоты, запретили язык жестов – не только стандартный британский язык жестов, но и арго – грубый язык жестов, придуманный учениками школы. Но тем не менее – и Райт очень хорошо это описывает – язык жестов процветал в школе, его невозможно было искоренить никакими наказаниями и запретами. Вот как описывает Райт свое первое знакомство с мальчиками:
   «Это было ошеломляющее зрелище. Руки мелькали, как мельничные крылья во время урагана. Это был эмфатический молчаливый язык тела – вид, выражение лица, манера, взгляд; руки, занятые пантомимой. Захватывающий пандемониум. Постепенно я начал улавливать, что происходит. Бессистемное на первый взгляд размахивание руками превратилось в некий код, абсолютно, правда, для меня непонятный. На самом деле это было обычное просторечие. В школе существовал свой собственный язык, или арго, хотя и невербальный… Предполагалось, что в школе общаются только устно. Конечно, наш доморощенный арго жестов был строжайше запрещен… Однако это правило в отсутствие воспитателей и учителей никто не соблюдал. Я описал не то, как мы говорили, я описал, как мы говорили, когда были предоставлены самим себе, когда среди нас не было слышащих. В такие моменты мы вели себя совершенно по-другому. Мы избавлялись от напряжения и сбрасывали маски».
   Такой была Нортгемптонская школа в английском Мидлендсе в 1927 году, когда туда поступил Дэвид Райт. Для него, ребенка, оглохшего уже после того, как он твердо овладел речью, обучение в такой школе было несомненно полезным. Для Ванессы, для других детей, оглохших до усвоения речи и языка, обучение в такой школе было едва ли не катастрофическим. Однако на сто лет раньше, в открытом в начале XIX века американском приюте для глухих – в Хартфорде, штат Коннектикут, – допускалось и приветствовалось общение на языке жестов как между учениками, так и между учениками и учителями. В такой школе Ванесса не чувствовала бы себя ущербной; она вполне могла бы стать грамотной, а может быть, и пишущей женщиной, одной из писательниц, прославившихся в 30-е годы XIX века.
* * *
   Положение людей с врожденной глухотой или оглохших до усвоения языка было – до 50-х годов XVIII века – поистине удручающим. Неспособные обучиться речи, считавшиеся поэтому «бессловесными» или «немыми», они не могли свободно общаться даже с собственными родителями и членами семьи и объяснялись с помощью нескольких элементарных жестов. Выброшенные на обочину общественной жизни, по закону считавшиеся недееспособными, лишенные доступа к образованию и грамотности, они были обречены на самую черную работу. Жили они почти всегда одни и, как правило, в удручающей нищете. Общество и закон считали их едва ли не слабоумными. Участь глухих была просто ужасной[16].
   Эти притеснения вели к духовной, внутренней нищете – отчуждению от знаний и мышления, каковые было невозможно привнести глухим детям в отсутствие каких бы то ни было средств общения с ними. Плачевное положение глухих возбуждало любопытство и сострадание философов. Так, аббат Сикар вопрошал:
   «Почему необразованный глухой человек отчужден от людей природой и не способен с ними общаться? Почему он низведен до положения умственно неполноценного человека? Отличается ли его биологическая конституция от нашей? Разве нет у него всего того, что позволяло бы ему чувствовать, усваивать идеи и, сочетая их, делать то же, что делаем мы? Разве не получает он, подобно нам, чувственные впечатления от предметов? Разве эти впечатления не пробуждают в нем, как и в нас, чувства и связанные с ними идеи? Почему же тогда глухой человек остается глупым, в то время как мы становимся умными?»
   Задать такой вопрос – вопрос, который раньше никто себе на самом деле не задавал, – значит понять, что решение заключается в использовании символов. Это происходит оттого, продолжает Сикар, что у глухого нет «символов для фиксации и сочетания идей, что существует пропасть между ним и другими людьми». Но самым главным источником фундаментальной путаницы с тех пор, как на эту тему высказался Аристотель, является обманчивая уверенность в том, что символы могут быть только речевыми. Возможно, что это страстное непонимание или предрассудок восходит еще к библейским временам: униженное положение немых было частью законов Моисея, а затем подкреплено библейским восхвалением голоса и слуха как единственного способа общения человека с Богом («В начале было Слово»). И тем не менее звучали – хотя и заглушаемые громами Моисея и Аристотеля – голоса, утверждавшие, что это не обязательно так. В «Кратиле» Платона есть место, впечатлившее юного аббата де л’Эпе:
   «Если бы мы были лишены голоса и языка, но захотели бы сообщить друг другу какие-то вещи, то разве мы – подобно тем, кто нем от природы, – не стали бы обозначать наши мысли руками, головой и другими частями тела?»
   Можно привести также проницательное замечание врача и философа XVI века Кардана:
   «Вполне возможно поставить глухонемого в такое положение, что он будет слышать, читая, и говорить письменным языком, ибо точно так же, как различные звуки по договоренности используются для обозначения разных вещей, так же можно использовать для этого изображения предметов и слов. Письменные знаки и идеи можно сочетать и без участия звуков».
   В XVI веке мысль о том, что понимание идей не зависит от воспринятых на слух слов, была поистине революционной[17].
   Но мир, как правило, изменяют не философские идеи. Наоборот, мир меняют простые люди. Но только встреча этих двух сил – просвещенной философии и энергичной народной массы – движет историю, воспламеняет революции. Высокий ум – аббата де л’Эпе – должен был встретиться с низкой практикой – самодеятельным языком жестов глухих нищих, бродивших по Парижу, – чтобы стало возможным мгновенное преображение. Если мы спросим, почему эта встреча не состоялась раньше, то, наверное, нам придется вспомнить о склонностях и характере аббата, для которого была невыносима мысль о загубленных душах глухонемых, живущих и умирающих без исповеди, лишенных катехизиса, Писания, Слова Божия. Отчасти прорыв произошел благодаря его простоте и скромности – он слушал глухих, – а отчасти благодаря философским и лингвистическим идеям, носившимся в то время в воздухе, идеям об универсальном языке, speceium, о котором мечтал Лейбниц[18]. Так, де л’Эпе подошел к языку жестов не с вызовом, а с благоговением.
   «Универсальный язык, который вы, ученые, столько лет тщетно искали и в создании какового отчаялись, находится здесь; он находится у вас перед глазами, это мимический язык глухих нищих. Вы не знаете его и поэтому презираете, но только он один даст вам ключ к разгадке всех языков».
   То, что это ошибка – ибо язык жестов не является универсальным языком в высоком смысле этого слова, а благородная мечта Лейбница есть не более чем химера, – не имело никакого значения; более того, в этом утверждении таилось и некоторое благо[19]. Главным же было то, что де л’Эпе очень внимательно относился к своим ученикам и освоил их язык (вероятно, первым из слышащих людей). Потом, связывая их знаки с картинками и написанными словами, он научил их читать. Тем самым он открыл глухим дорогу к учености и культуре. Разработанная де л’Эпе система «методических» знаков – сочетание знаков языка жестов со знаками французской грамматики – научила глухих учеников записывать то, что жестами показывал им переводчик. Этот метод оказался таким успешным, что позволил изначально глухим людям читать и писать по-французски, то есть открыл им доступ к образованию. Его школа, основанная в 1755 году, стала первой школой, получившей общественную поддержку. Де л’Эпе подготовил множество учителей для глухих, и эти учителя к моменту смерти аббата (он умер в 1789 году) основали 21 школу во Франции и в Европе. Будущее школы самого де л’Эпе казалось неопределенным из-за захлестнувшей Францию революции, но к 1791 году она превратилась в парижский Национальный институт глухонемых. Возглавил это учреждение блестящий грамматист Сикар. Книга де л’Эпе – революционная в своем роде, как труд Коперника, – была впервые напечатана в 1776 году.
   Эта книга теперь переведена на многие языки, она стала классикой. Но оставалось неизвестным и являлось самым важным (а возможно, и чарующим) – писания самих глухих из школы аббата де л’Эпе. Это были первые глухонемые в мире, научившиеся писать. Харлан Лейн и Франклин Филип сослужили всем нам громадную службу, сделав доступными писания первых грамотных глухих в книге «Опыт глухих». Особенно трогательной и значимой является книга «Наблюдения» Пьера Деложа – первая книга, написанная и изданная глухим автором в 1779 году. Теперь эта книга доступна и на английском языке. Сам Делож, оглохший в очень раннем возрасте и не умевший говорить, дает в своей книге первое реалистическое описание мира человека, лишенного речи:
   «В начале моей болезни и до тех пор, пока я жил отдельно от других глухих людей, я не знал языка жестов. Мне приходилось пользоваться случайными знаками, не связанными друг с другом. Я не знал искусства их соединения, позволяющего формировать четкие представления, с помощью которых можно представлять различные идеи, сообщать их сверстникам и превращать в логические рассуждения».
   Таким образом, Делож, несомненно, очень одаренный человек, едва ли мог создавать идеи или пускаться в логические рассуждения до того, как овладел языком жестов (которому, как это почти всегда бывало у глухих, он научился у другого глухого, в его случае у неграмотного глухонемого человека). Делож, несмотря на свой пытливый ум, оставался интеллектуальным инвалидом, пока не выучил язык жестов и в особенности не освоил то, что британский невролог Хьюлингс-Джексон, через столетие, в отношении больных с афазией[20], назвал «пропозиционированием» (формированием суждений и высказываний). Этот вопрос стоит прояснить особо, приведя довольно обширную цитату из самого Хьюлингса-Джексона[21]:
   «Мы не говорим и не мыслим одними только словами и знаками, мы делаем это, определенным образом соотнося друг с другом слова и знаки. Без правильных взаимоотношений частей вербальное высказывание превратится в последовательность имен, в нагромождение слов, не являющееся суждением или предложением. Единица речи – это предложение. Потеря речи (афазия) является, следственно, потерей способности к составлению предложений, причем не только способности формировать произнесенные вслух предложения, но и способности формировать внутренние предложения. Бессловесный больной теряет речь не только в обиходном значении, то есть в смысле неспособности говорить вслух, но и в более общем смысле. Мы говорим не только для того, чтобы сообщить другим людям свои мысли, но и для того, чтобы сказать себе, что мы думаем. Речь – это часть мышления».
   Вот почему выше я говорил о том, что ранняя или врожденная глухота намного опаснее, чем слепота. Дело в том, что глухота является состоянием, лишающим человека речи – то есть способности к составлению предложений и суждений, – что можно вполне сравнить с афазией, состоянием, при котором само мышление становится бессвязным и притупленным. Бессловесный глухой и в самом деле становится как бы умственно отсталым. Причем эта отсталость у него весьма особого свойства – он может обладать интеллектом, причем очень мощным, но этот интеллект заперт до тех пор, пока глухой лишен речи и языка. Аббат Сикар совершенно прав, когда поэтично пишет о том, что использование в обучении глухих языка жестов «впервые открывает двери темницы перед их интеллектом».
   Нет более чудесного и славного деяния, чем раскрыть способности и дарования человека, дать ему возможность расти и мыслить, и никто не сказал об этом красноречивее внезапно освобожденного немого Пьера Деложа:
   «Язык жестов, коим мы пользуемся в нашем общении, является верным образом выражаемого предмета, он великолепно подходит для точного выражения идей и усиливает нашу способность к оценкам, так как вырабатывает в нас привычку к постоянному наблюдению и анализу. Это живой язык: он придает облик чувству и развивает воображение. Ни один другой язык не в состоянии так живо передавать сильные эмоции».
   Но даже де л’Эпе не знал или не мог поверить, что язык жестов является языком в полном смысле этого слова, языком, способным выразить не только эмоцию, но и любое предложение или суждение, языком, дающим своим носителям возможность обсуждать любые темы – конкретные или абстрактные – так же эффективно и грамматически упорядоченно, как и устная речь[22].
   Это понимали, пусть даже не всегда отчетливо, носители языка жестов, но полноценность его всегда отрицалась слышащими и говорящими, которые при всех своих благих намерениях считали жесты чем-то примитивным, считали сам язык жестов не более чем пантомимой. Подобное заблуждение разделял и де л’Эпе, его и сегодня разделяет подавляющее большинство слышащих. Мы, напротив, должны усвоить, что язык жестов ничем не уступает языку устному, что язык жестов пригоден для строгой речи и поэзии, для философского анализа и объяснения в любви. Причем язык жестов делает все это подчас с большей легкостью, чем язык устной речи. (В самом деле, если слышащие изучают язык жестов в качестве своего первого языка, то они зачастую используют его как предпочтительную альтернативу языку устной речи.)
   Философ Кондильяк, который поначалу считал глухих «чувствующими статуями» или «ходячими машинами», неспособными ни к связному мышлению, ни к осознанной умственной деятельности, посетив инкогнито занятия в школе де л’Эпе, стал ревностным его апологетом и написал первое философское обоснование нового метода и языка жестов:
   «Из языка действия де л’Эпе создал методичное, простое и легкое искусство, посредством коего внушает своим ученикам идею любого типа, причем осмелюсь сказать, что эти идеи сообщаются им более отчетливо, нежели это можно сделать с помощью слуха. Будучи детьми, мы часто бываем вынуждены судить о значении слов по обстоятельствам, в которых мы их слышим, и нередко случается так, что мы схватываем значение лишь приблизительно и всю оставшуюся жизнь удовлетворяемся этим сомнительным знанием. Не то мы видим у глухих учеников де л’Эпе. В его распоряжении есть только одно средство для передачи чувственных идей; он их анализирует и заставляет учеников делать то же самое. Так он ведет их от идей чувственных к идеям абстрактным; отсюда мы можем судить, насколько более предпочтителен язык действия де л’Эпе в сравнении с речевыми звуками наших гувернанток и наставников».
   От Кондильяка до широкой публики, которая тоже бросилась на демонстрационные уроки де л’Эпе и Сикара, все теперь заинтересовались судьбой глухих. Это был поразительный переворот в настроениях. Люди повернулись лицом к глухим, открыли им сердца. Глухих – прежних изгоев – с распростертыми объятиями приняли в человеческое общество. Этот период, который можно считать золотым веком в истории глухих, стал свидетелем быстрого распространения школ для глухих, укомплектованных обычно глухими учителями, по всему цивилизованному миру. Глухие вышли из мрака пренебрежения. Их признали как полноправных членов общества, стало возможным продвижение глухих на социально значимые позиции – внезапно, как по мановению волшебной палочки, появились глухие писатели, глухие инженеры, глухие философы и т. д.
* * *
   Когда Лоран Клерк (ученик Массье, который, в свою очередь, был учеником Сикара) прибыл в 1816 году в Соединенные Штаты, он кардинально изменил отношение к вопросу о социальном статусе глухих, ибо до тех пор американские учителя никогда не видели образованных, интеллектуальных глухонемых и даже не могли их себе вообразить. Мало того, они были не в состоянии представить себе, какие возможности могут быть у глухих людей. Вместе с Томасом Галлоде Клерк основал в 1817 году в Хартфорде Американский приют для глухих[23]. Так же как Париж – учителя, философы и рядовая публика – был тронут, потрясен, изумлен и «обращен» аббатом де л’Эпе в 70-е годы XVIII века, так же была потрясена и «обращена» Америка пятьдесят лет спустя.
   Атмосфера в хартфордском приюте, как и в основанных вскоре других школах, была проникнута неподдельным энтузиазмом и волнением, которые всегда характерны для любого важного интеллектуального и гуманистического начинания[24], быстрый и впечатляющий успех которого вскоре привел к открытию других школ в местностях с высокой плотностью населения, где можно было найти достаточно глухих учеников. Учителя глухих (почти все они бегло владели языком жестов, а многие и сами были глухими) практиковались в Хартфорде. Французская система жестов, привезенная Клерком, быстро смешалась с местной системой языка жестов – глухие создают такой язык везде, где образуется хотя бы небольшое их сообщество, так как он является наиболее простым и естественным для них средством общения, – и в результате получился на редкость выразительный и мощный гибрид – американский язык жестов (АЯЖ)[25]. Живительная мощь народного творчества – убедительно показанная в книге Норы Эллен Гроус «Здесь все говорили на языке жестов» – была щедрым вкладом глухих Мартас-Винъярд в создание американского языка жестов. Весьма значительная часть населения на острове страдала наследственной врожденной глухотой, и почти все остальные жители острова владели легким и выразительным языком жестов. Подавляющее большинство глухих Винъярда побывали в хартфордском приюте в годы его становления, где они способствовали созданию уникального по силе и выразительности национального языка глухих.
   Возникает впечатление, что в те годы происходило своего рода опыление; люди приезжали и уезжали, принося в Хартфорд региональные языки со всеми их особенностями и унося оттуда отшлифованный и обобщенный язык[26]. Распространение грамотности и образованности среди глухих в Соединенных Штатах было таким же впечатляющим, как и во Франции, а вскоре оно охватило и другие части мира.
   Лейн считает, что к 1869 году в мире было 550 учителей для глухих, причем более 40 процентов учителей в США сами были глухими. В 1864 году конгресс утвердил закон, согласно которому Колумбийский институт глухих и слепых в Вашингтоне был преобразован в национальный колледж для глухонемых. Это было первое в мире высшее учебное заведение для глухих. Первым руководителем колледжа стал Эдвард Галлоде, сын Томаса Галлоде, который привез в 1816 году из Франции Клерка. Колледж Галлоде, как он впоследствии был назван (теперь это университет Галлоде), до сих пор является единственным высшим учебным заведением, где глухие могут получить высшее гуманитарное образование. Сейчас, правда, есть несколько образовательных учреждений, организованных при технических колледжах, где учатся глухие студенты. (Самое знаменитое учебное заведение такого рода – Рочестерский технологический институт, на базе которого создан Национальный технический институт для глухих, где обучаются полторы тысячи студентов.)
   Движение, результатом которого явилось образование и равноправие глухих, возникнув и набрав силу во Франции за период с 1770 по 1820 год, продолжало свое триумфальное шествие по Соединенным Штатам вплоть до 1870 года. (Клерк, до конца жизни активно занимавшийся просвещением и образованием глухих, обладавший незаурядным личным обаянием и авторитетом, умер в 1869 году.) Но потом – и это был поворотный пункт всей истории глухих – движение начало угасать, уступив место учению о том, что в общении слышащих с глухими и в общении глухих между собой недопустимо использование языка жестов. В течение двадцати лет были уничтожены все плоды титанического труда.
   То, что произошло с глухими и языком жестов, было частью общего (если угодно, политического) движения той эпохи: склонности к викторианскому подавлению всего нового, к конформизму, нетерпимости к меньшинствам и их обычаям – религиозным, лингвистическим, этническим. Именно в то время началось подавление и принуждение к ассимиляции малых народов и их языков (например, валлийцев и валлийского языка).
   Конечно, в течение двух столетий существовало довольно мощное встречное подводное течение, исходившее от учителей и родителей глухих детей. Это было стремление научить глухих детей говорить. Уже за сто лет до трагического поворота де л’Эпе находился в негласном конфликте с Перейре, самым влиятельным «оралистом» того времени, стремившимся заставить глухих говорить на языке устной речи. Перейре посвятил всю свою жизнь обучению глухих устной речи. Эта работа и в самом деле требовала самоотверженности, так как на решение поставленной задачи уходили годы и годы неимоверно тяжелого труда, ибо для воспитания одного ученика требовался один учитель, в то время как де л’Эпе один мог обучать сотню учеников. И вот теперь, в 70-е годы XIX века, это подводное течение возобладало, как это ни странно, именно благодаря успехам обучения глухонемых, успехам, доказавшим, что глухих можно и должно учить. Новое учение возобладало, но одновременно уничтожило инструмент достижения цели.
   Противоборство обеих систем было реальной проблемой и остается ею по сей день. Какой толк, спрашивали «оралисты», использовать жесты без настоящей речи? Не ограничит ли этот подход жизнь глухих людей повседневным общением исключительно с другими глухими? Разве не следует вместо этого преподать глухим речь (и чтение с губ), что позволит полноценно включить их в жизнь всего населения? Не надо ли вовсе запретить язык жестов, чтобы он не мешал усвоению устной речи?[27]
   Но в любом споре есть и другая сторона. Если преподавание речи является труднейшей задачей, решение которой требует десятков часов в неделю, то не затушевываются ли все преимущества отнятыми от общего образования тысячами часов? Не закончится ли все тем, что мы получим, по сути, безграмотных людей, обладающих некой весьма примитивной имитацией настоящей устной речи? Что лучше – «интеграция» или образование? Можно ли научить глухого и тому и другому, если одновременно обучить его языку жестов и устной речи? Не приведет ли такое комбинированное обучение к наихудшему результату – глухой не приобщится к миру слышащих и не получит образования?
   Эти противоречия, эти споры набирали силу в 70-е годы XIX века под тихой гладью достигнутых за столетия свершений. Многие считали эти свершения извращением, что вело к изоляции и окончательному отчуждению глухих людей от общества.
   Сам Эдвард Галлоде был широко мыслящим пытливым человеком, который в конце 60-х годов XIX века много ездил по Европе, посетил школы для глухих в четырнадцати странах. Он увидел, что в большинстве школ пользуются как языком жестов, так и устной речью, что в школах, где в обиходе были оба языка, учителя добиваются таких же успехов в обучении глухих артикуляции речи, но выигрывают в качестве образования в сравнении со школами, где ограничивались одной только устной речью. Галлоде понимал, что навык артикуляции, как бы он ни был желателен, не может служить основой для первичного обучения. Первичное обучение должно проходить быстро и на основе языка жестов.
   Галлоде придерживался золотой середины, но другие были сторонниками радикальных мер. Появилась целая плеяда «реформаторов» – Сэмюэл Гридли Хоу и Орас Манн – только самые ревностные из них, – которые призывали к полному отказу от отживших свое приютов, насаждавших «вредный» язык жестов, и к организации прогрессивных «устных» школ. Первая из них, школа для глухих Кларка, была открыта в 1867 году в Нортгемптоне, штат Массачусетс. (Эта школа послужила образцом для английской Нортгемптонской школы, созданной в следующем году священником Томасом Арнольдом.) Но самой выдающейся и важной среди «оралистов» фигурой стал Александр Грэхем Белл, бывший отпрыском семейства, представители которого по традиции занимались преподаванием красноречия и логопедией (на этом поприще отличились и дед, и отец Белла), и проживавший в семье, где были глухие, отрицавшие свою глухоту (мать и жена Белла были глухи). Я не говорю о том, что сам Белл был непревзойденным техническим гением своего времени. Благодаря огромному авторитету Белла в научных кругах победа оказалась на стороне «оралистов». На международном конгрессе преподавателей школ для глухих, проведенном в Милане в 1880 году, они одержали верх. Глухих учителей не допустили даже к участию в голосовании. Язык жестов был «официально» запрещен к преподаванию в школах для глухих[28], где ученикам было запрещено изъясняться на естественном для них языке, и отныне они были принуждены изо всех сил учить «неестественный» (для них) язык. Вероятно, это было вполне в духе того времени, времени безграничной веры во всемогущество науки, веры в возможность победы над природой и ее покорения.
   Одним из последствий явилось то обстоятельство, что теперь учить глухих учеников должны были слышащие, а не глухие учителя. Доля глухих учителей, составлявшая 50 процентов в 1850 году, составляла к рубежу веков 25 процентов, а к 1960 году упала до 12 процентов. Английский язык во все большей степени становился языком обучения глухих детей, которых учили слышащие учителя. Большинство последних не владело языком жестов – такую ситуацию, характерную для 20-х годов прошлого века, описывает в своей книге Дэвид Райт.
   Все это не имело бы особого значения, если бы обучение устной речи оказалось эффективным. Но, к несчастью, эффект оказался противоположным желаемому. За усвоение устной речи была уплачена непомерная цена. В 50-е годы XIX века учащиеся Хартфордского приюта и подобных школ не уступали в грамотности и образованности своим слышащим сверстникам. Теперь мы наблюдаем противоположную картину. Принуждение к устной речи и отказ от языка жестов привели к резкому снижению образовательного уровня глухих детей и к снижению грамотности среди глухих вообще[29].
   Эти неприятные факты известны всем учителям школ для глухих, но они нуждаются в толковании. Ганс Фурт, психолог, занимающийся когнитивными способностями глухих, утверждает, что глухие не хуже слышащих справляются с заданиями на интеллект, если эти задания не требуют предварительных знаний. Фурт считает, что люди с врожденной глухотой страдают от резкого недостатка информации. Для этого существует множество причин. Во-первых, они менее подвержены «случайному» обучению, вне школы, – они не слышат постоянный фоновый говор, который окружает нас в обыденной жизни; они не могут смотреть телевизор (если на экране нет субтитров) и т. д. Во-вторых, качество образования, получаемого глухими детьми, намного хуже образования слышащих детей. На обучение глухих детей уходит так много времени – в промежутке между пятью и восемью годами, что его недостает для сообщения им информации, касающейся культуры, сложных навыков и т. д.
   Но желание заставить глухих говорить, упорство, с каким педагоги пытаются это делать – из старого, странного предрассудка, касающегося использования языка жестов, не говоря уже об огромной трате сил на обучение в «устных» школах, – позволяет ситуации оставаться не замеченной никем, кроме самих глухих, которые, поскольку и их самих никто не замечает, не могут громко заявить о своих проблемах. Только в 60-е годы ХХ века историки и психологи так же, как родители и учителя глухих детей, стали спрашивать: «Что произошло? Что происходит?» Только в 60-е и 70-е годы проблема дошла до сведения общества в форме романов (например, романа Джоанны Гринберг «В этом жесте») или сильнейшей пьесы (и фильма) Марка Медоффа «Дети малого Бога»[30].
   У всех есть ощущение, что необходимо что-то делать. Но что? Всегда остается соблазн компромисса. Многие думают, что «соединение» устного языка и языка жестов позволит глухим детям овладеть обоими языками в равной степени. Еще один, порочный, компромисс заключается в следующем: предлагают создать промежуточный язык – нечто среднее между языком жестов и английским (то есть создать английский язык в жестах). Это недоразумение уже имело место в истории. Вспомним методические знаки аббата де л’Эпе, каковые и были попыткой создать нечто среднее между французским языком и языком жестов. Но при этом забывают, что язык жестов – это вполне законченный язык со своим синтаксисом, грамматикой и семантикой. Все эти свойства имеют природу отличную от природы таковых в любом устном или письменном языке. Так, невозможно транслитерировать устную речь в язык жестов – слово за словом или фразу за фразой. Структуры этих языков совершенно различны. Иногда смутно предполагают, что язык жестов может быть английским или французским. Ничего подобного; язык жестов – это абсолютно самостоятельный язык. Таким образом, «английский в жестах», который многие считают подходящим компромиссом, на самом деле совершенно не нужен, как не нужен любой промежуточный квазиязык. Тем не менее глухих вынуждают учить знаки, соответствующие не идеям или действиям, но фонетическим звукам английского языка, то есть звукам, недоступным для учеников.
   Даже теперь использование знаков фонетики английского языка в той или иной форме предпочитают использованию американского языка жестов. Преподавание по большей части, если оно ведется на языке жестов, использует знаки для передачи английских звуков; большинство учителей, если они владеют жестами, – это жесты, которые передают звуки и буквы английского языка, а не жесты американского языка глухих. Переводчики, которых мы видим на маленьких вставочных кадрах телевизионных экранов, тоже пользуются жестовой азбукой, а не языком жестов. Таким образом, спустя сто лет после Миланского конгресса глухие люди по-прежнему лишены своего самостоятельного языка.
   Что можно сказать о комбинированной системе обучения, в ходе которого учащимся преподают не только язык жестов, но и умение читать по губам и говорить? Возможно, это осуществимо, если принять в расчет время появления тех или иных способностей по мере роста и развития ребенка. Решающим здесь является следующее: глухие от рождения люди не обладают врожденной предрасположенностью к устной речи. Умение говорить – это способность, которой их надо научить, а обучение длится много лет, и это упорный, тяжелейший труд. С другой стороны, глухие проявляют врожденную склонность к быстрому усвоению языка жестов, визуального языка, полностью им доступного. Особенно это заметно у глухих детей, рожденных в семьях глухих родителей. Первые осмысленные жесты дети делают в возрасте шести месяцев, а к пятнадцати месяцам они уже бегло владеют языком жестов[31].

   Язык должен быть усвоен ребенком как можно раньше, в противном случае произойдет задержка речевого развития со всеми проблемами в составлении предложений и суждений, о которых писал Хьюлингс-Джексон. В случае врожденной глухоты ребенок может усвоить речь только с помощью языка жестов. Поэтому диагноз глухоты должен быть установлен как можно раньше[32]. Глухие дети должны находиться в тесном контакте с человеком, в совершенстве владеющим языком жестов – будь то родитель, учитель или вообще кто бы то ни было. Когда язык жестов усвоен – а это обычно происходит к трехлетнему возрасту, – становится возможным все остальное: свободный разговор, сообщение информации, приобретение навыков чтения и письма, а возможно, и навыка устной речи. Нет никаких доказательств, что знание языка жестов подавляет способность к усвоению устной речи. Скорее наоборот.
   Всегда ли глухих считали «недоразвитыми» и «неполноценными»? Всегда ли они страдали и будут страдать от сегрегации и отчуждения? Можно ли представить себе иную ситуацию? Если бы только существовал такой мир, в котором не имело бы никакого значения то, что человек глух, в котором глухие могли бы наслаждаться жизнью наравне со всеми. Мир, в котором они бы не воспринимались как «отсталые» или «глухие»[33].
   Такие миры существуют и существовали в прошлом. Один из них изображен в книге Норы Эллен Гроус «Здесь все говорили на языке жестов: наследственная глухота среди населения острова Мартас-Винъярд». В результате мутаций и близкородственных браков у части населения острова Мартас-Винъярд в Массачусетсе проявляется действие рецессивного гена, вызывающего глухоту. Эти люди живут на острове в течение двухсот пятидесяти лет. Первые глухие поселенцы прибыли на остров в 1690 году. К середине XIX века не осталось ни одной семьи потомков первых поселенцев, где не было бы глухих. В некоторых деревнях (Чиллмарк, Уэст-Тисбери) соотношение между слышащими и глухими доходило до трех к одному. В результате все жители острова знали язык жестов, и между глухими и слышащими происходило полноценное живое общение. Едва ли глухие считались там «глухими», и определенно их не считали умственно неполноценными[34].
   В поразительных интервью, записанных Гроус, старые жители острова обстоятельно, живо и с большим чувством рассказывали о своих родственниках, соседях и друзьях, обычно даже не упоминая об их глухоте. Они говорили об этом только в ответ на прямой вопрос. Обычно следовала пауза, а потом человек говорил, например: «Да, уж коли вы вспомнили об этом, Эбенезер был глухой и немой». Но глухонемота Эбенезера не делала его изгоем, едва ли ее вообще замечали как таковую: его считали и помнят до сих пор просто как «Эбенезера» – друга, соседа, рыбака, а не как глухонемого и умственно отсталого дурачка. Глухие острова Мартас-Винъярд любили, женились, зарабатывали на жизнь, мыслили, писали, как и все слышащие, – они не стояли особняком, если не считать того, что они были, как правило, более образованны, чем их слышащие соседи, так как практически все глухие острова учились в Хартфордском приюте и их часто считали самыми умными и дальновидными членами общины[35].
   Интересно, что даже после того, как в 1952 году умер последний глухой островитянин, слышащие жители сохранили язык жестов для себя и не только для особых случаев – для соленых шуток, разговоров в церкви и переговоров между рыбацкими лодками, но и для общения. Иногда они начинают общаться на языке жестов непроизвольно, в середине устно произнесенной фразы, просто потому, что язык жестов для них – естественный (первичный) язык, красотой и совершенством подчас превосходящий наш разговорный[36].
   Меня так заинтересовала книга Гроус, что, едва закончив чтение, я прыгнул в машину, захватив с собой только зубную щетку, магнитофон и фотоаппарат. Мне надо было непременно своими глазами увидеть этот заколдованный остров, ведь некоторые старейшие его обитатели до сих пор сохранили знание языка жестов и общались на нем между собой, хотя были слышащими и говорящими. Первая встреча с островом была поистине незабываемой. Утром в воскресенье я подъехал к старому универмагу в Уэст-Тисбери и увидел на крыльце полдюжины болтавших между собой стариков. Это могли быть старые приятели или соседи. В их разговоре не было ничего необычного до тех пор, пока они вдруг не перешли на язык жестов. Они общались на нем в течение приблизительно одной минуты, а потом рассмеялись и снова заговорили обычной речью. В тот момент я понял, что не ошибся адресом. Поговорив же с одной из местных долгожительниц, я заметил одну очень интересную вещь. Эта старая женщина, которой было уже за девяносто, хотя и находилась в совершенно здравом рассудке, периодически впадала в состояние задумчивой мечтательности. В такие моменты казалось, что она вяжет спицами – ее пальцы постоянно совершали какие-то сложные и замысловатые движения. Но ее дочь, владеющая языком жестов, сказала мне, что ее мать не вяжет, а думает на языке жестов. Дочь сказала мне также, что даже во сне старушка рисовала какие-то фрагменты пальцами по стеганому одеялу. Она видела сны на языке жестов. Этот феномен невозможно как-то связать с общением. Очевидно, что, если человек усвоил язык жестов как свой первый язык, его мозг и сознание сохраняют привычку пользоваться им на всю оставшуюся жизнь, несмотря на то что ему – этому человеку – доступна в полном объеме устная речь. Теперь я убежден, что жест является первичным, фундаментальным языком головного мозга человека.

Мышление в жестах

   Впервые я заинтересовался глухими – их историей, трудностями, языком и культурой, – когда мне на рецензию прислали книги Харлана Лейна. В особенности меня тронули описания жизни одиноких глухих людей, которым не пришлось овладеть никаким языком: их очевидная интеллектуальная ущербность и, что не менее серьезно, их отставание в эмоциональном и социальном развитии. Я задумался о том, что необходимо нам, чтобы стать нормальными человеческими существами? Зависит ли наша «человечность» от языка? Что происходит с нами, если мы лишаемся возможности овладеть языком? Развивается ли речь спонтанно и естественно или это развитие требует контакта с другими людьми?
   Один способ, очень драматичный, – это исследовать проблему, наблюдая за человеком, лишенным доступа к языку; отсутствие способности к языку и речи в форме афазии стал одним из основных вопросов неврологии начиная с 60-х годов XIX века. Об афазии писали Хьюлингс-Джексон, Гед, Голдстейн, Лурия – даже Фрейд в 1890 году опубликовал монографию об афазии. Но афазия – это лишение языка и речи (в результате инсульта или иного поражения головного мозга), наступающее у человека, обладающего развитым сознанием, у сформировавшейся личности. Можно утверждать, что язык в данном случае уже сделал свое дело (если это так) и сыграл свою роль в формировании ума и характера. Если же мы хотим исследовать фундаментальную роль языка, то нам нужно изучать не его потерю, но невозможность его развития.
   Мне было трудно вообразить себе такую ситуацию: у меня были больные, утратившие способность к речи, больные с афазией, но я не мог себе представить, как выглядит человек, который изначально не мог усвоить язык.

   Два года назад в Брэйфилдской школе для глухих я познакомился с Джозефом, который впервые пошел в школу в одиннадцать лет, не владея языком. Он родился глухим, но этого никто не замечал до тех пор, пока Джозефу не пошел четвертый год[37]. Его неспособность говорить и понимать речь объяснили сначала «умственной отсталостью», потом «аутизмом», и эти диагнозы так и прилипли к нему. Когда наконец стало ясно, что ребенок глух, ему поставили диагноз «глухонемоты», сделав его немым не только буквально, но и метафорически. С тех пор никто не предпринимал серьезных попыток научить Джозефа языку.
   Джозеф жаждал общения, но не понимал, что ему нужно предпринять. Он не умел ни говорить, ни писать, ни объясняться на языке глухонемых. Он мог общаться лишь с помощью изобретенных им самим знаков и мимики, а также отличался большой способностью к рисованию. Я не переставал спрашивать себя: что же с ним случилось? что происходит у него в душе, как он все это переживает? Это был непоседливый и смышленый мальчик, но на его лице было постоянно написано недоумение: он внимательно смотрел на шевелящиеся губы и на показывающие какие-то знаки руки – он буквально впивался тоскливым, как мне казалось, взглядом в наши рты и руки, не понимая, что означают эти движения. Он понимал, что между нами что-то происходит, но не мог постичь, что именно. Мальчик не имел ни малейшего представления о том, как общаться с помощью символов, он не понимал, как поток символов передает смысл и значение.
   Прежде лишенный возможности, ибо никто с раннего детства не учил его языку жестов, и лишенный мотивации и положительного аффекта (то есть радости, которую доставляют игры и овладение языком), Джозеф только теперь, в одиннадцать лет, начал понемногу осваивать язык жестов и научился – пусть и очень ограниченно – общаться с другими. Это общение доставляло ему громадную радость. Он все время хотел находиться в школе: днем, ночью, в выходные и в праздники. Было тяжело видеть, как его уводили домой. Для Джозефа возвращение домой означало возвращение в безмолвие, в безнадежный вакуум общения, где он не может говорить, обмениваться впечатлениями ни с родителями, ни с соседями, ни с друзьями; для него это означало снова перестать быть личностью.
   Все это было очень мучительно и не имело никаких параллелей в моем клиническом опыте. Я смутно помнил двухлетнего ребенка, который лепетал что-то нечленораздельное, но Джозефу было одиннадцать лет, и он выглядел на этот возраст. Поведение этого ребенка напомнило мне о бессловесных животных, но ни одно животное не тосковало по речи и языку. Я вспомнил, что когда-то Хьюлингс-Джексон сравнивал больных афазией с собаками – но собаки не стремятся овладеть языком, а больные афазией остро страдают от чувства его потери. Страдал и Джозеф: он мучительно чувствовал, что ему чего-то недостает, чувствовал свою ущербность. Глядя на Джозефа, я не мог не вспомнить диких детей, то есть детей, воспитанных зверями, хотя мне было ясно, что Джозеф не «дикий», он дитя цивилизации и наших обычаев, но отрезанный и от того, и от другого.
   Джозеф, например, был не способен рассказать, как он провел выходные дни, – да, собственно, его было невозможно и спросить об этом даже на языке жестов: он не понимал самой идеи вопроса и еще меньше был способен сформулировать ответ. Мальчику не хватало не только языка, у него не было понимания прошлого, «вчерашнего дня», который бы отличался для него от «прошлого года». Его чувства были лишены автобиографического и исторического измерения; жизнь для него существовала только здесь и сейчас.
   Его зрительный интеллект – способность решать визуальные головоломки и задачи – был достаточно высок в противоположность непреодолимым трудностям в решении вербальных задач. Он умел рисовать и любил это делать: мог очень точно начертить план комнаты, обожал рисовать людей, – угадывал, кто изображен на карикатурах, у него были свои визуальные понятия и концепции. Это внушало мне убеждение в том, что мальчик обладает приличным интеллектом, но этот интеллект ограничен миром его зрительного восприятия. Он понял смысл игры в крестики-нолики и вскоре достиг в ней больших успехов. У меня было такое впечатление, что его можно научить играть в шашки и шахматы.
   Джозеф видел, различал, классифицировал, использовал: у него не было проблем с перцептивной классификацией или обобщением, но выйти за ее пределы он был не в состоянии. Он не мог удерживать в голове абстрактные идеи, не мог рассуждать, играть, планировать. Он был абсолютно буквален во всем – он не мог судить об образах, возможностях и гипотезах, для него не существовало воображаемой реальности и переносного смысла. И тем не менее чувствовалось, что он все же обладает интеллектом, несмотря на всю свою ограниченность. Нельзя было сказать, что у Джозефа не было ума, он просто не мог его эффективно использовать.
   Ясно, что язык и мышление (в биологическом плане) имеют разное происхождение, что предки людей исследовали, размечали и осваивали окружающий мир задолго до возникновения языка, что существует огромный диапазон типов мышления – у животных, у детей, – которое существовало прежде языка. (Никто не исследовал этот вопрос более тщательно, чем Пиаже, но это и так известно любому родителю или любителю домашних животных.) Человеческое существо не становится безмозглым и умственно отсталым в отсутствие языка, но оно замыкается в рамках своего узкого мышления, в тесном маленьком мирке[38].
   Для Джозефа это было началом общения, он стал овладевать языком, и этот процесс вызывал у него трепетное волнение. Учителя решили, что Джозефу нужны не просто формальные инструкции, но игра с языком, как младенцу, только начинающему говорить. Педагоги надеялись, что таким образом он начнет усваивать язык и концептуальное мышление, обретать эту способность в интеллектуальной игре. В связи с этим я вспомнил описанных А.Р. Лурией близнецов, которые казались умственно отсталыми, потому что не знали языка, и насколько улучшилось их состояние после того, как они им овладели[39]. Может быть, то же самое было возможно и с Джозефом?
   Само слово «инфантильный» означает «неговорящий», и можно предположить, что овладение языком означает абсолютный и качественный скачок в развитии человеческой природы. Несмотря на то что Джозеф был хорошо развитым, активным и умным одиннадцатилетним ребенком, он в этом смысле оставался инфантильным, так как не обладал миром, который открывается человеку только с языком. Говоря словами Джозефа Черча:
   «Язык открывает новые ориентиры и новые возможности для обучения и для действия, берет верх над доречевым опытом и преобразует его. Язык не просто одна из многих функций… это всепроникающая характеристика индивида, такая, что с ней он становится вербальным организмом (все переживания и действия которого ныне изменены в соответствии с вербализованным или символическим опытом).
   Язык преобразует опыт… Посредством языка ребенка можно ввести в чисто символический мир прошлого и будущего, познакомить его с далекими странами, с идеальными отношениями, с гипотетическими событиями, с художественной литературой, с воображаемыми сущностями – от оборотня до пи-мезона[40]
   В то же время изучение языка таким образом трансформирует индивида, что он приобретает способность делать для себя что-то новое или старое, но новыми способами. Язык позволяет нам оперировать удаленными от нас вещами, воздействовать на них, не прикасаясь к ним физически. Во-первых, мы теперь можем влиять на других людей или на предметы через других людей. Во-вторых, мы можем манипулировать символами так, как это невозможно делать с вещами, представленными этими символами, и, таким образом, мы узнаем новые грани реальности. Мы можем словесно перестроить ситуацию, которая сопротивляется всем другим видам перестройки. С помощью языка мы можем выделить признаки, которые невозможно выделить иными способами. Мы можем словесно расположить рядом объекты, разделенные между собой временем и пространством. Мы можем, если захотим, символически вывернуть наизнанку саму вселенную».
   Мы можем это сделать, а Джозеф нет. Джозеф не мог овладеть этим символическим планом реальности, на который человек имеет естественное право с момента своего рождения. Он казался животным или ребенком, застрявшим в настоящем, стиснутым буквальными и непосредственными восприятиями, несмотря на то что осознавал свою ущербность, что недоступно младенцу[41].

   Я задумался о других глухих людях, которые достигали подросткового возраста, а иногда и зрелости, не овладев никаким языком. По большей части я думал о людях, живших в XVIII веке: Жан Массье был одним из самых знаменитых. Массье не владел никаким языком до четырнадцатилетнего возраста, но потом стал учеником аббата Сикара и добился поразительных успехов в овладении языком жестов и письменным французским языком. Сам Массье написал короткую автобиографию, а Сикар написал о нем объемистую книгу, где рассказал, как удалось освободить человека из плена немоты и дать ему возможность полноценного бытия[42]. Массье писал о том, как он рос на ферме с восемью братьями и сестрами, пятеро из которых так же, как он, родились глухими:
   «До возраста тринадцати лет и девяти месяцев я жил дома и не получал никакого образования. Я был абсолютно неграмотным. Свои мысли я выражал руками – знаками и жестами… Знаки, которыми я пользовался для сообщения моих идей членам семьи, отличались от знаков языка образованных глухонемых. Незнакомцы не понимали нас, когда мы выражали свои мысли жестами, зато хорошо понимали соседи. Дети моего возраста не играли со мной, они смотрели на меня свысока. Я был для них как собака. Я играл один – в пробки, в крокет или ходил на ходулях».
   Мы не можем точно сказать, каким было в то время сознание Массье, так как он не владел настоящим языком (хотя ясно, что он много общался, но на примитивном уровне, пользуясь «домашним языком жестов», придуманным им самим и его глухими братьями и сестрами. Этот язык составлял сложную, но лишенную грамматического строя систему жестов)[43]. Он рассказывает нам:
   «Я видел быков, лошадей, ослов, свиней, собак, кошек, овощи, дома, поля, виноградники. Увидев один раз эти вещи, я крепко их запоминал».
   У Массье было также представление о числах, хотя он и не знал их названий:
   «Перед тем как я поступил в школу, я не знал, как считать. Меня научили счету мои пальцы. Я не знал чисел, я считал пальцы, и если предметов было больше десяти, то я делал зарубки на палочке».
   Дальше Массье рассказывает, как он завидовал другим детям, которые ходили в школу; как он брал в руки книги, но не мог в них ничего понять; как он пытался пером переписывать из книг буквы, зная, что они обладают какой-то силой, но не мог уяснить их значения.
   Сикар удивительно талантливо описывает процесс обучения Массье. Он обнаружил (как я в случае с Джозефом), что у мальчика хороший глаз: он начал рисовать разные предметы и просил Массье делать то же самое. Потом для того, чтобы научить мальчика чтению, Сикар стал подписывать рисунки. Сначала его ученик был «совершенно озадачен. Он никак не мог понять, каким образом эти линии, которые не являются картинами, могут с такой быстротой и точностью обозначать предметы и представлять их». Потом внезапно Массье ухватил идею абстрактного и символического представления: «в тот момент он понял все преимущества и трудности письма. Теперь с рисованием было покончено, он перешел к письму».
   Массье понял, что объект или образ могут быть представлены именем. Мальчиком овладела страшная, неуемная жажда к именам. Сикар дает чудесное описание того, как они с Массье ходили на прогулки, во время которых Массье спрашивал и записывал названия всего, что видел:
   «Мы пошли в сад, чтобы записать названия фруктов. Мы ходили в лес, чтобы научиться отличать дуб от вяза, иву от тополя, а потом перешли ко всем лесным обитателям. У него не хватало табличек и карандашей для всех имен и названий, которыми я исписал его словарь, и душа его росла и ширилась вместе со всеми этими бесчисленными названиями. Визиты Массье в лес напоминали визит землевладельца, впервые объезжающего свои богатые угодья».
   Сикар заметил, что по мере усвоения названий, слов для обозначения всех окружающих предметов разительно изменилось отношение Массье к миру. Он стал как Адам: «Этот новый пришелец оказался чужим в собственных владениях, и права его восстанавливались по мере того, как он узнавал их имена».
   Если мы спросим, почему Массье требовал называть ему все эти имена или почему это делал Адам, несмотря на то что был единственным на Земле человеком? Почему называние предметов приносило Массье такую радость, почему расширялась его душа и возвышался дух? Как эти названия изменили его отношение к вещам, прежде безымянным, почему он стал чувствовать себя господином вещей теперь, когда они стали его «царством»? Для чего нужно называние? На это можно ответить: все связано с первичной силой слов – с их способностью определять, перечислять, допускать манипуляции с названными предметами. Слова позволяют нам переместиться из царства предметов и образов в мир концепций и имен. Рисунок дуба представляет нам единичное дерево, но название «дуб» означает весь класс деревьев «дуб», обозначает единицу более высокого порядка, «дубовый» – понятие, которое можно приложить ко всем дубам. Называние предметов, которым занимался Массье, гуляя по лесу, стало для него первым опытом понимания обобщающей силы, способной преобразить мир; таким образом, в возрасте четырнадцати лет он вступил в состояние человека, смог почувствовать себя в мире как дома; ощутить мир как свое владение, ощутить его так, как он прежде не мог себе даже представить[44].
   Л.С. Выготский пишет в «Мышлении и речи»:
   «Слово соотносится не с единичным объектом, но с группой или классом объектов. Каждое слово, следовательно, изначально является обобщением. Обобщение – это вербальный акт мышления и отражает реальность совсем не так, как ее отражают ощущение и восприятие».
   Далее Выготский говорит о «диалектическом препятствии» между ощущением и мыслью, препятствии, которое требует для своего преодоления «обобщенного отражения реальности, каковое и является сущностью значения слова»[45].
   Таким образом, для Массье первыми из тьмы выплыли имена собственные, существительные и именные сказуемые. Требовалось добавить качественные прилагательные, но тут возникли проблемы.
   Массье не стал ждать добавления прилагательных, но пользовался именами объектов, в которых он находил важные качества, которыми хотел наделить какой-то другой предмет. Так, желая выразить быстроту одного из своих товарищей, он говорил: «Альбер – птица», для того, чтобы выразить силу, говорил: «Поль – лев», для того, чтобы выразить нежность, говорил: «Делион – ягненок».
   Сикар вначале допускал и даже поощрял такую практику, а потом «очень неохотно» стал заменять существительные прилагательными («нежный» вместо «ягненка», «милый» вместо «голубь»), добавляя: «Я утешал его в потере блага, каковое я у него отнял… объясняя ему, что слова, которые я добавляю, равносильны тем, от которых он теперь должен избавиться»[46].
   С местоимениями возникли иные, особые проблемы. «Он» Массье долго принимал за имя собственное. Путал местоимения «я» и «ты» (эта путаница часто возникает у младенцев). Но в конце концов Массье разобрался и с местоимениями. Трудно было Массье понять и что такое предложение, но наконец он усвоил и это, научившись, как сказал бы Хьюлингс-Джексон, «пропозиционировать». Труднее всего было с невидимыми геометрическими конструкциями. Массье легко складывал вместе квадратные предметы, но абсолютно новым его достижением стало понимание квадратности как геометрической конструкции, как идеи квадрата[47]. Это достижение вызвало подлинный восторг Сикара: «Достигнута абстракция! Это следующий шаг! Массье понимает абстракции! – восклицает Сикар. – Он – настоящий человек!»

   Через несколько месяцев после того, как я видел Джозефа, мне случилось перечитать историю Каспара Хаузера (с подзаголовком: «Рассказ о человеке, просидевшем в темном подвале отрезанным от сообщения с внешним миром с раннего детства до семнадцатилетнего возраста»)[48]. Несмотря на то что положение Каспара было куда более странным и ужасным, он чем-то напомнил мне Джозефа. Каспар, юноша шестнадцати лет, был обнаружен прохожими в 1828 году, когда он, спотыкаясь, бродил по улицам Нюрнберга. При мальчике было письмо с рассказом о его странной истории: о том, что мать, оставшись без гроша после смерти мужа, отдала ребенка в семью поденщика, у которого было десять детей. По непонятным причинам отчим посадил мальчика в подвал и заковал в цепь. Ребенок не мог стоять – он только сидел. Более двенадцати лет Каспар не общался ни с одним человеком. Когда его надо было помыть или переодеть, ему подсыпали в еду опиум, а когда ребенок терял сознание, делали то, что было необходимо. Когда он «появился на свет» (Каспар часто употреблял это выражение для того, чтобы обозначить «свое первое появление в Нюрнберге и первое пробуждение к осознанию умственной жизни»), то скоро понял, что на свете есть «люди и другие существа», и поразительно быстро – в течение нескольких месяцев – начал усваивать язык. Это пробуждение к человеческим контактам, это пробуждение к миру общих смыслов и языка привело к внезапному яркому пробуждению ума и души. Это было расширением и расцветом ментальных способностей – все на свете вызывало у него любопытство, удивление и радость, он проявлял безграничную любознательность, горячий интерес ко всему, это был его «любовный роман с миром». (Такое возрождение, психологическое рождение, как назвал это Леонард Шенгольд, есть не что иное, как особая, преувеличенная, почти взрывоподобная форма того, что обычно происходит на третьем году жизни, когда ребенок открывает для себя язык и начинает им овладевать.) Каспар с самого начала продемонстрировал изумительную способность к восприятию и запоминанию, но воспринимал и запоминал он лишь частности – был блистателен в мелочах, но не мог мыслить абстрактно. Однако, усвоив язык, он обрел и способность к обобщениям и тут же перешел от мира бесчисленных, не связанных между собой частностей к единому, понятному и разумному миру.
   Этот внезапный взрыв речи и интеллекта, по существу, напоминает то, что случилось с Массье, то, что происходит с разумом и душой, когда они долгое время пребывают в неволе (но полностью не разрушаются), а потом двери темницы перед ними внезапно распахиваются[49].
* * *
   Случаи, подобные случаю Массье, должны были чаще всего встречаться в XVIII веке, когда не было обязательного обучения, но такие случаи тем не менее происходят даже в наши дни, особенно в изолированных сельских местностях. Случается такое и тогда, когда ребенку ставят ошибочный диагноз и направляют в интернат для умственно отсталых детей в очень раннем возрасте[50].
   В самом деле, в ноябре 1987 года я получил исключительно интересное письмо от Сьюзен Шаллер, переводчицы на язык жестов и ученого из Сан-Франциско.
   В этом письме она рассказывала о мужчине двадцати семи лет, который родился глухим и никогда не владел ни одним языком, включая язык жестов. Этот ее ученик практически не общался с людьми на протяжении двадцати семи лет (если не считать конкретного функционального общения посредством мимики), однако сумел сохранить себя как личность, несмотря на длительную внутреннюю изоляцию.
   Ильдефонсо родился на ферме в Южной Мексике. Он и его страдавший врожденной глухотой брат были единственными глухими в семье и в деревне. Они никогда не ходили в школу и не знали языка жестов. Ильдефонсо нанимался сезонным сельскохозяйственным рабочим в США, куда ездил со своими родственниками. Несмотря на свою доброту, он был очень одинок, так как практически ни с кем не общался или при необходимости ограничивался несколькими жестами. Когда его впервые посмотрела Шаллер, она заметила, что он обладает живым и острым умом, но постоянно чего-то боится и смущается, ищет сочувствия, – что-то подобное я видел у Джозефа. Так же как Джозеф, Ильдефонсо был очень наблюдательным («он внимательно следит за всеми и за всем»), но это было, так сказать, наблюдение со стороны, язык очаровывал его, но постичь его внутреннюю суть и логику Ильдефонсо не мог. Когда Шаллер жестами спросила его «Как тебя зовут?», он в ответ просто повторил жест. Это было все, что он мог делать на первых порах, не понимая, собственно, что такое знак, что такое жест.
   Повторение жестов и звуков, пока Шаллер пыталась научить Ильдефонсо языку жестов, продолжалось без всякого результата: пациент никак не мог понять внутреннюю сущность, значение. Была немалая вероятность того, что обучение окажется бесплодным, что у Ильдефонсо навсегда останется мимическая эхолалия, что он никогда не научится мыслить и владеть языком. Но потом неожиданно у него все получилось. Первый прорыв случился с числами. Он вдруг понял, что такое числа, и научился работать с ними, он понял их смысл, после чего последовал интеллектуальный взрыв: Ильдефонсо понял главные принципы арифметики. Пока это еще не было понятие о языке (арифметическая символика не является языком, не несет в себе значений как слова). Однако усвоение чисел, понятий операций с ними привело в движение ум Ильдефонсо, создало островок порядка в океане хаоса и внушило ему ощущение возможности осмысления и надежду[51].
   Настоящий успех пришел к Ильдефонсо на шестой день после сотен и тысяч повторений слов, в частности, жеста, соответствующего слову «кот». Внезапно жест превратился из бездумно копируемого движения в жест, чреватый значением, жест, который можно использовать для символизации концепции. Это был волнующий момент, понимание привело к интеллектуальному взрыву, не чисто абстрактному (как в случае с правилами арифметики), а взрыву понимания сути и смысла мира.
   «Лицо его вытянулось от удивления… сначала медленно, а потом все с большей жадностью он всасывал в себя названия всего, что видел вокруг себя – двери, доски объявлений, стульев, столов, часов, студентов, классной доски и меня… Он вступил в человеческую вселенную, открыл для себя единство разума. Теперь он знает, что и у него, и у кота, и у стола есть названия».
   Шаллер сравнивает «кота» Ильдефонсо с «водой» Хелен Келлер – первое слово, первый жест, ведущий к остальным, освобождает плененный прежде ум и интеллект.
   Этот момент и следующие недели стали для Ильдефонсо временем обращения к миру с абсолютно новым, всепоглощающим вниманием. Это было пробуждение, погружение в мир мышления и языка после десятилетий примитивного чувственного существования. Действительно, позже Шаллер писала мне о пятидесятичетырехлетнем пациенте с врожденной глухотой, который не владел языком, но зато владел арифметическими действиями. У него был потрепанный учебник арифметики, в котором он не мог читать текст, но зато легко решал примеры. Этот человек, вдвое старше Ильдефонсо, смог на шестом десятке освоить язык жестов. Шаллер задает вопрос: не помогло ли ему в этом владение принципами и символами арифметики?
   Вероятно, такая арифметическая компетентность служит моделью или зачатком развития лингвистической компетентности сразу (или долгое время спустя). Одна способность облегчает овладение другой. Первые два месяца были прежде всего – так же как и для Массье – временем называния предметов мира и определения своего в нем положения – нового и непривычного для Ильдефонсо. Но так же, как для Каспара Хаузера, для него долго оставалось непостижимым понятие времени. Как пишет Шаллер: «Казалось, для него невозможно понимание того, что такое единицы времени, он не понимал, что такое согласование времен, он не мог осознать даже, что время измеряют прошедшими событиями. Потребовалось несколько месяцев, чтобы научить его этим вещам». Решить проблему удалось не сразу и не полностью.
   Теперь, несколько лет спустя, Ильдефонсо достаточно уверенно владеет языком жестов, познакомился с другими глухими людьми, владеющими этим языком, и вступил в их языковое сообщество. Он стал, как выразился Сикар о Массье, «новым существом».

   Джозеф и Ильдефонсо до овладения языком являют собой крайние (хотя и весьма наглядные) случаи: на самом деле, практически все дети с врожденной и ранней глухотой в детстве овладевают каким-либо языком, хотя приобретается это знание, как правило, поздно и с большими дефектами. Лингвистическая компетентность глухих колеблется в очень широком диапазоне: Джозеф и Ильдефонсо представляют один край этого спектра. Я, например, не смог задать Джозефу ни одного вопроса – и такой тип лингвистического дефицита очень широко распространен среди глухих детей, даже тех, кто в какой-то степени владеет языком жестов. Хочу в этой связи привести наблюдение Изабель Рапен[52]:
   «Задавая вопросы глухим детям о том, что они только что прочитали, я убедилась, что многие из них страдают странным лингвистическим дефицитом. У них отсутствует лингвистический аппарат для распознавания вопросительной формы предложения. Это не значит, что они не знают ответа на вопрос, они не понимают самого вопроса. Однажды я спросила у одного мальчика: «Кто живет в твоем доме?» (Вопрос был переведен мальчику учительницей на язык жестов.) Он ответил мне ничего не понимающим взглядом. Я заметила, что учительница превратила вопрос в последовательность незаконченных повествовательных предложений: «В твоем доме ты, мама…» Взгляд мальчика прояснился, он нарисовал мне свой дом и всю свою семью, включая собаку. Я снова и снова постоянно отмечала, что учителя часто избегают задавать ученикам прямые вопросы, заменяя вопросительные предложения неполными повествовательными, в которых глухие ученики заполняют пустые места нужными словами».
   И дело не только в вопросительных формах, которых не хватает глухим – хотя их отсутствие, как полагает Рапен, является особенно вредным, так как приводит к дефициту информации, – дело в отсутствии языковых навыков и настоящей языковой компетентности, которое столь характерно для детей с врожденной и ранней глухотой, дело в лексическом и грамматическом дефиците. Я был поражен бедностью словарного запаса детей из школы, где учился Джозеф, их наивностью, конкретностью их мышления, трудностями в чтении и письме и их полным невежеством во всем, что касается мира, в котором они живут, невежеством, немыслимым для слышащих детей того же возраста. Первой мыслью было: они и в самом деле страдают задержкой интеллектуального развития. Тем не менее меня уверили – и мои собственные наблюдения это подтвердили, – что эти дети не страдают умственной отсталостью в общепринятом смысле; их интеллект ничем не отличается от интеллекта здоровых детей, но этот интеллект у них подорван. И не только интеллект: в большинстве своем эти дети застенчивы, скованны, лишены уверенности в себе, социально замкнуты – они не такие живые, активные и игривые, какими должны быть.
   Мне не понравилась Брэйфилдская школа, где учился Джозеф. Подобно ему самому, школа в некоторых отношениях являет собой пример крайности (хотя в других отношениях она является удручающе средней). Большинство учащихся там детей росли в неблагополучных семьях, где царили вдобавок к глухоте бедность, безработица и оторванность от социума. Что еще хуже: Брэйфилдская школа ныне не интернат, и после занятий дети расходятся по домам, где с ними не общаются родители, где дети не понимают, что показывают по телевизору, где они не могут черпать никакой информации о мире.
   Другие школы произвели на меня совершенно противоположное впечатление. Так, в Калифорнийской школе-интернате для глухих в городе Фримонте многие учащиеся читают на уровне своих слышащих сверстников, в то время как учащиеся Брэйфилдской школы при выпуске из школы читают на уровне четвертого класса средней школы. Дети из фримонтской школы обладают большим словарным запасом, хорошо владеют языком жестов, проявляют любознательность, задают учителям множество вопросов, а по уверенности в своих силах далеко опережают своих сверстников из Брэйфилда. Я не был удивлен, узнав, что и учатся дети в Калифорнии очень успешно – лучше, чем в среднем по всем школам для глухих.
   Здесь играют роль многие факторы. Как правило, во фримонтской школе учатся дети из более благополучных и состоятельных семей. Значительную долю преподавательского состава представляют глухие учителя. Фримонтская школа – одна из немногих в США, где охотно предоставляют работу глухим учителям: такие учителя не только в совершенстве владеют языком жестов, но могут научить детей культуре глухих и внушить своим ученикам положительный образ глухого человека. Во Фримонте – и это разительно отличает Калифорнийскую школу от Брэйфилдской, – помимо формального школьного обучения, создано сообщество глухих детей. Они вместе живут, общаются на языке жестов, вместе играют, делят друг с другом радости и горести. Кроме того, во Фримонте очень велика доля детей глухих родителей – обычно их доля не превышает 10 процентов. Усваивая язык жестов с детства как родной, эти дети не сталкиваются с трагедией отсутствия общения со своими родителями, а эта трагедия типична для детей, страдающих ранней или врожденной глухотой. В школе-интернате эти дети, в совершенстве владеющие языком жестов, являются гидами, которые знакомят с миром глухих детей слышащих родителей. Таким образом, этим последним не грозит изоляция, каковую я наблюдал в Брэйфилде.
   Если одни глухие дети добиваются больших успехов в обучении, а другие нет, то, значит, дело не в глухоте как таковой, а в ее последствиях – особенно в искаженном или затрудненном общении с другими людьми в самом начале жизни. Не стоит обманывать себя, утверждая, что Фримонтская школа – обычная. Увы, обычной, рядовой школой является как раз Брэйфилдская, именно она в наилучшей степени отражает положение глухих детей в нашем обществе. Но Фримонтская школа показывает, чего могут достичь глухие дети в идеальных условиях; она показывает, что дело не в ущербности врожденных лингвистических или интеллектуальных способностей, но в препятствиях на пути их нормального развития.
   В качестве примера приведу также Лексингтонскую школу для глухих в Нью-Йорке. Дети здесь в отличие от Брэйфилда происходят из довольно благополучных семей, но в Лексингтоне отсутствует одно преимущество Фримонта (а именно бо́льшая доля глухих учителей и глухих родителей). Тем не менее в этой школе я познакомился с многими глухими (страдавшими ранней или врожденной глухотой) подростками, которые, по словам их учителей, были в детстве лишены доступа к языку, отличались лингвистической некомпетентностью, но в настоящее время добились больших успехов в овладении языком и в учебе – они хорошо знали, например, физику и превосходно писали сочинения – почти так же хорошо, как и слышащие учащиеся. Для этих ущербных в раннем детстве учеников был высок риск необратимой лингвистической и интеллектуальной ущербности, но они в результате интенсивного обучения смогли, несмотря на это, овладеть языком и навыками полноценного общения.
   Какой вывод следует из историй Джозефа и Ильдефонсо и других похожих историй? Вывод в осознании чувства опасности, особой опасности, которая угрожает интеллектуальному и эмоциональному развитию ребенка, если он вовремя не усваивает язык, как положено здоровому ребенку. В самых крайних случаях возможно развитие полной неспособности к усвоению языка и возникновение полного непонимания самой идеи языка. Язык же, как напоминает нам Черч, является не просто навыком или способностью, язык – это то, что делает возможным мышление, то, что отделяет мыслимое от немыслимого, то, что отличает человека от животного.

   Никто из нас не помнит, как усвоил язык. Рассказ Блаженного Августина не более чем красивый миф[53]. Мало того, мы, как родители, отнюдь не призваны «учить» наших детей языку; они усваивают его чисто автоматически, во всяком случае, так это нам видится, только благодаря тому, что они наши дети, и благодаря нашему общению с ними.
   Обычно принято различать грамматику, словесное значение и коммуникативное намерение – синтаксис, семантику и языковую практику, – но, как указывают нам Брюнер и другие, в изучении языка усвоение этих частей происходит одновременно: в изучении и практике. Таким образом, мы учимся не языку, а употреблению языка, первая языковая практика, первое общение, обычно имеет место между матерью и ребенком, и язык усваивается и возникает именно в их непосредственном общении.
   Человек рождается с чувствами; они «естественны» и даны нам от рождения как таковые. Но ни один человек не может в одиночку, самостоятельно усвоить язык; этот навык относится к уникальной категории навыков. Невозможно освоить язык, не обладая определенными, необходимыми, врожденными способностями; но сами эти способности активируются в общении с другим человеком, который уже обладает лингвистическими способностями и лингвистической компетентностью. Язык усваивается только через обмен (или, как выразился бы Выготский, через переговоры) с другим человеком. (Витгенштейн вообще пишет о «языковых играх», в которые мы все должны научиться играть, а Браун говорит об «исходной игре словами», в которую играют мать и дитя.)
   Мать – или отец, учитель, или любой человек, разговаривающий с ребенком, – шаг за шагом ведет своего младенца ко все более высоким уровням языка; мать вводит его в язык и в картину мира, которую он воплощает (в ее картину мира, потому что это ее язык; а помимо этого, в картину мира той культуры, к которой она принадлежит). Необходимо все время идти на шаг впереди ребенка, это опережение Выготский называет «зоной ближайшего развития»; дитя не может продвинуться к следующей ступени иначе, нежели в речевом обмене с матерью, которая сама владеет этим более высоким уровнем.
   Но материнские слова и мир, стоящий за ними, будут лишены для ребенка всякого смысла, если не будут соответствовать вещам, доступным его чувственному опыту. Дитя обладает собственными представлениями о мире; это независимое представление дается ему органами чувств, и именно этот опыт представляет собой коррелят и подтверждение материнского языка, с помощью последнего чувственному опыту придается смысл. Именно язык матери, внутренне усваиваемый ребенком, позволяет ему перейти от «ощущений» к чувствам, перейти из мира ощущений в мир понятий.
   Социальное и эмоциональное общение, как, впрочем, и общение интеллектуальное, начинается с первого дня жизни[54]. Выготский живо интересовался этой доречевой, доинтеллектуальной стадией жизни, но все же его научный интерес был сосредоточен на языке и мышлении, на их взаимодействии в развитии ребенка. Выготский ни на минуту не забывает, что язык всегда одновременно выполняет две функции – социальную и интеллектуальную, как не забывает он и о взаимодействии интеллекта и аффекта, о том, что всякое общение, всякое мышление является эмоциональным, отражая «личные потребности и интересы, склонности и побуждения» индивида.
   Из этого следует, что нарушение общения влечет за собой нарушение умственного развития, социальных навыков, речевого развития и эмоционального отношения – причем одновременно и неразделимо. И это, конечно, может случиться, это случается – и очень часто, – если ребенок рождается глухим. Хильда Шлезингер и Кэтрин Медоу начинают свою книгу «Звук и жест» так[55]:
   «Тяжелая детская глухота – это нечто большее, нежели медицинский диагноз; это культурный феномен, в котором неразрывно связаны социальные, эмоциональные, лингвистические и интеллектуальные проблемы».
   Именно благодаря Шлезингер и ее коллегам мы за последние двадцать лет получили глубокие и обширные знания о проблемах, которые преследуют глухих с детства и до зрелого возраста, как и о том, каким образом эти проблемы связаны с самым ранним общением матери с ребенком (а позднее – учителя с учеником) – общением, которое зачастую оказывается недостаточным, а то и просто уродливым. Основная забота Шлезингер касается того, как детей – в особенности глухих детей – постепенно перемещают из перцептуального мира в концептуальный. Этот перевод в решающей степени зависит от ранних диалогов. Шлезингер показала, что «диалектический рывок», о котором говорит Выготский – рывок от ощущения к мышлению, – требует не только разговора, но и правильного стиля разговора, диалога, насыщенного и целенаправленного, обоюдно интересного, так же как правильно выбранных вопросов – все это необходимо, если мы хотим, чтобы ребенок успешно совершил этот важнейший рывок.
   Шлезингер записывала разговоры матерей с детьми начиная с первых дней жизни и показала, к каким катастрофическим последствиям может привести неверное общение, если ребенок глух. Здоровые дети, как правило, безмерно любопытны: они все время ищут причины и смысл происходящего, постоянно задавая вопросы: «Почему?», «Как?», «Что, если?..» Отсутствие таких вопросов и, самое главное, отсутствие понимания самой формы вопроса неприятно поразило меня во время посещения Брэйфилдской школы. Отмечая эту распространенную проблему глухих детей, Шлезингер пишет[56]:
   «В восьмилетнем возрасте многие глухие дети демонстрируют задержку в понимании вопросов, продолжают в ответ на поставленные вопросы просто называть предметы, не приписывая им никакого внутреннего смысла и содержания. Такие дети плохо понимают причинно-следственные связи и очень редко высказывают какие-либо идеи относительно будущего».
   Многие, но отнюдь не все. Существует весьма ощутимая разница между детьми, у которых есть эта проблема, и детьми, у которых ее нет, между теми, кто интеллектуально, лингвистически, социально и эмоционально «нормален», и теми, кто не достиг такой «нормы». Это различие, разительно отличающееся от кривой нормального распределения способностей в популяции, показывает, что такая дихотомия возникает после рождения, что это происходит в самом раннем детстве и на всю оставшуюся жизнь определяет будущее ребенка. Возникновение способности задавать вопросы, предрасположенности искать ответы не является спонтанным процессом, начинающимся de novo или непосредственно из личного чувственного опыта; возникновение такой способности коренится в общении, которое эту способность стимулирует. Эта способность требует диалога – сложного и многогранного диалога между матерью и ребенком[57]. Именно в этом диалоге, считает Шлезингер, начинается упомянутая дихотомия[58]:
   «Разговаривая с детьми, матери делают это самыми разнообразными способами, оказываясь либо по одну, либо по другую сторону дихотомии. Некоторые говорят с детьми, участвуя в подлинном диалоге, другие говорят, только обращаясь к ребенку. Некоторые матери безоговорочно поддерживают все действия своего ребенка, а если не поддерживают, то объясняют ему, почему они это делают. Другие матери просто направляют действия ребенка, не объясняя ему причин. Некоторые задают детям серьезные вопросы, другие этого не делают. Некоторые матери говорят с ребенком, реагируя на его действия, другие находят темы для разговора сами, исходя из своих внутренних потребностей и интересов. Некоторые матери описывают детям мир и происходящие в нем события, как прошлые, так и будущие; другие ограничиваются комментариями по поводу того, что происходит здесь и сейчас. Некоторые матери объясняют происходящее, нагружая его внутренним смыслом [другие же этого не делают]».
   Таким образом, мы видим, что мать обладает великой силой влияния на ребенка, и влияние это зависит от того, как мать общается с ребенком. Задает ли она ему вопросы типа «Как?», «Почему?» и «Что, если?..» или заменяет их бессмысленным монологом с вопросами типа «Что это?» или инструкциями типа «Сделай то-то»; внушает ли мать ребенку понятие о логике и причинности или оставляет все происходящее необъясненным; внушает ли мать живое чувство времени и места или ограничивается указанием на то, что происходит здесь и сейчас; учит ли мать ребенка «обобщенному отражению реальности», вводит ли для него понятие концептуального мира, понятие, которое в будущем придаст жизни связность и смысл, или оставляет все непознанным, неисследованным, необобщенным, опуская тем самым ребенка на уровень едва ли не животного восприятия[59]. Дети не могут выбирать мир, в котором им предстоит жить, – мир ментальный, эмоциональный и в не меньшей степени физический. С самого начала ребенок зависит от того, что сумеет преподать и внушить ему мать.
   Ребенка следует вооружить не только языком, но и мышлением. В противном случае он окажется беспомощным пленником конкретного, чувственно воспринимаемого мира, то есть в положении Джозефа, Каспара и Ильдефонсо. Опасность эта многократно возрастает, если ребенок глух, так как слышащие родители не знают, как общаться с ребенком, и, если они вообще с ним общаются, используют рудиментарные формы диалога и языка, что не способствует развитию детского интеллекта и даже препятствует такому развитию.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

   Эта коллега, Люси К., отлично говорит и безошибочно читает по губам. Она делает это так хорошо, что я вначале не понимал, что она глухая. Но однажды, разговаривая с ней, я случайно отвернулся в сторону и мгновенно оборвал наше общение. Только тогда я понял, что она не слышит, но читает по губам («чтение по губам» – это совершенно неадекватное обозначение того сложного искусства наблюдения, вдохновения и умозаключения, которое требуется для понимания речи по ее артикуляции). Диагноз глухоты был поставлен Люси в возрасте 12 месяцев, и родители ее тотчас изъявили горячее желание научить дочь говорить, чтобы она стала полноправным членом мира слышащих. Мать ежедневно посвящала несколько часов этому обучению. То была тяжкая работа, продолжавшаяся более двенадцати лет. Только после этого в возрасте четырнадцати лет Люси выучила язык жестов; он навсегда остался для нее вторым языком, не став «естественным». Она продолжала, пользуясь умением читать с губ и мощными слуховыми аппаратами, преподавать в «нормальных» (слышащих) классах в школе и колледже, а теперь работает в госпитале со слышащими пациентами. Сама она испытывает смешанное чувство в отношении своего положения. «Иногда я чувствую, – сказала она однажды, – что нахожусь между двумя мирами, не принадлежа ни одному из них».

6

   До прочтения книги Лейн я наблюдал некоторых глухих пациентов, но наблюдал, согласно чисто медицинским понятиям, по поводу «заболеваний уха» или «отоневрологических нарушений». После прочтения книги я стал видеть таких больных в совершенно новом свете, особенно после того, как увидел, с каким напряженным вниманием, с каким воодушевлением общались между собой трое или четверо этих пациентов. Только после этого я стал думать о них не как о глухих, но как о глухих, как о членах совершенно иного языкового сообщества.

7

   С момента показа по английскому телевидению программы «Неслышный голос рук» (Горизонт, 1980) было выпущено еще с полдюжины подобных программ. Много программ было сделано в Соединенных Штатах (в частности, несколько программ, подготовленных университетом Галлоде, например, «Руки, полные слов»), самая важная – это документальный фильм Фредерика Уайзмена «Глухота и слепота», показанный по государственному телевидению в 1988 году. Кроме того, по телевидению было показано несколько художественных фильмов о глухих. Так, в январе была показана последняя серия эпопеи «Звездный путь», озаглавленная «Громче шепота», где показан глухой актер Хови Сиго – глухой посол с другой планеты, общающийся с землянами на языке жестов.

8

   Это было действительно так в 1969 году, когда Райт опубликовал свою книгу. С тех пор глухие написали массу книг о глухоте, из которых самая замечательная – «Глухие в Америке: голоса культуры», написанная двумя глухими лингвистами Кэролом Пэдденом и Томом Хамфрисом. Есть также романы о глухих, написанные глухими, например, «Ислей» Дугласа Булларда, где автор пытается уловить отчетливость восприятия, поток сознания и внутреннюю речь людей, общающихся на языке жестов. Другие книги глухих перечислены в превосходной библиографии, которая завершает книгу Райта «Глухота».

9

10

   Конечно, в природе существует «согласие» ощущений – предметы издают звуки, их видят, осязают, нюхают. Звуки, вид, тактильное восприятие и запах идут рука об руку. Это соответствие устанавливается в чувственном опыте по ассоциации. Обычно мы не осознаем это соответствие, однако мы очень удивляемся, если какая-то вещь, например, начинает звучать вне соответствия со своим видом – в случае если наши чувства дают сбой. Но мы сразу осознаем соответствия разных чувств, если либо лишаемся одного из них, либо резко приобретаем. Так, Дэвид Райт «услышал» речь в тот момент, когда лишился слуха; один из моих пациентов, у которого внезапно развилась аносмия, ощущал запахи цветов всякий раз, когда их видел (Сакс, 1985). Больной, описанный Ричардом Грегори («Случай восстановления зрения после ранней слепоты», Грегори, 1974), смог сразу определять время по часам, как только впервые их увидел (больной был слеп от рождения). Прежде он определял время на ощупь, касаясь пальцами стрелок часов, у которых было снято стекло с циферблата. Как только больной стал видеть, он сразу научился переводить свое тактильное ощущение в зрительное.

11

   Это восприятие (естественно, воображаемое) «фантомных голосов» при чтении с губ очень характерно для глухих, оглохших после усвоения естественного языка на слух, то есть для тех, для кого речь (и внутренняя речь) была когда-то слуховым переживанием. Эти звуки не «воображают» в обычном смысле этого слова, но скорее автоматически «переводят» визуальный опыт в его слуховой коррелят, основанный на опыте и ассоциации, – этот перевод имеет свою неврологическую основу, экспериментально подтвержденную связь слуховых и зрительных областей мозга. Этого, естественно, не происходит у больных, утративших слух до овладения естественным языком и речью. У таких глухих нет опыта слуха, на который можно было бы опереться. Для них чтение с губ, как и обычное чтение, является чисто зрительным опытом; они видят движения губ, но не слышат голос. Нам, слышащим людям, практически невозможно себе представить такой визуальный голос так же, как людям, которые никогда не слышали звуков, невозможно представить себе звучащий голос.
   Люди, страдающие врожденной глухотой – это следует обязательно добавить, – могут обладать обширными познаниями в письменном английском языке, могут помнить наизусть всего Шекспира, несмотря на то что этот язык для них не звучит, он не говорит с ними звуком, он говорит с ними чисто зрительно; они не слышат, они видят «голоса» слов.
   Когда мы читаем или воображаем, что с нами кто-то говорит, мы слышим голос своим внутренним ухом. Но что чувствуют люди, страдающие врожденной глухотой? Как они воображают себе голоса? Клейтон Валли, глухой поэт, сочиняющий на языке жестов, когда к нему приходит стих, чувствует, как его тело производит мелкие жесты, то есть он говорит сам с собой своим собственным голосом, который он способен воспринять. Но как быть с воображением чужих голосов, со сновидениями и галлюцинациями? Безумцы часто слышат голоса, чужие голоса, обвиняющие, изводящие, обманывающие. Страдают ли глухие, если они сходят с ума, от привязчивых зримых голосов? И если да, то как они их видят? Видят ли они висящие в воздухе жестикулирующие руки? Или перед их внутренним взором появляется жестикулирующий призрак? Я так и не смог ответить на этот вопрос. Так же трудно, например, заставить проснувшегося человека отчетливо вспомнить, что и как ему снилось. Он что-то узнал во сне, но получил ли он эту информацию зрительно или на слух, он, как правило, вспомнить не может. До сих пор было проведено очень мало исследований о галлюцинациях, сновидениях и языке глухих.
   Вопрос о том, каким образом поздно оглохшие люди могут продолжать «слышать», аналогичен вопросу о том, как поздно ослепшие люди могут продолжать «видеть» и продолжают – наяву и во сне – жить в визуальном мире. Самая поразительная автобиография такого слепого была написана Джоном Халлом (1990). «В первые два года моей слепоты, – пишет он, – когда я думал о знакомых мне людях, они распадались на две группы: людей с лицами и людей без лиц. Люди, которых я знал до потери зрения, имеют лица, те, с кем я познакомился потом, лиц не имеют. С течением времени доля безликих стала расти». У Халла было живое зрительное представление о тех людях, которых он знал до того, как потерял зрение, он явственно видел своих собеседников во время разговора, хотя их образы были фиксированы в прошлом и поэтому с годами устаревали. При встречах с другими людьми, о которых у него не сохранились зрительные воспоминания, у Халла периодически возникали неустойчивые зрительные «проекции» (возможно, аналогичные слуховым «фантомам» Райта и фантомным ощущениям ампутированных конечностей; такие сенсорные призраки создаются мозгом, когда он внезапно лишается нормальных сенсорных входов).
   В целом Халл чувствовал, что по мере того, как проходили годы, он все больше и больше впадал в то, что сам он назвал «глубинной слепотой». Он все меньше и меньше помнил, представлял себе зрительные образы, да, в общем, и перестал в них нуждаться. Он постепенно стал «видеть всем телом». Он жил теперь в автономном и совершенном мире телесных ощущений: осязательных, обонятельных, вкусовых и, конечно же, слуховых. Причем все эти чувства значительно усилились и обострились. В речи он продолжал использовать зрительные образы и метафоры, но теперь они действительно стали для него всего лишь метафорами. Вероятно, те, кто поздно оглох, тоже могут терять воспоминания о слуховых образах, все больше и больше погружаясь в исключительно визуальный мир «глубинной глухоты». Когда Райта однажды спросили, хотел бы он сейчас вернуть себе слух, он ответил, что нет, так как сейчас его мир и без этого совершенен.

12

   Таков стереотипный взгляд, не вполне, впрочем, верный. Люди с врожденной глухотой не чувствуют «безмолвия» и не жалуются на него, точно так же, как слепые не видят «тьму» и не сетуют на нее. Это лишь наши проекции или метафоры их состояния. Более того, люди, страдающие тяжелейшей глухотой, могут слышать самые разнообразные звуки и превосходно ощущают вибрацию. Эта чувствительность к вибрации может стать дополнительным чувством. Так, например, Люси К., несмотря на то что она практически ничего не слышит, различает звучание «пятой струны», если кладет руку на рояль, и узнает по телефону голоса людей при значительном усилении громкости. В обоих случаях она воспринимает вибрацию, а не звук. Развитие вибрационного чувства как дополнительного средства восприятия в какой-то степени аналогично развитию «лицевого зрения» (когда слепые используют лицо как эхолокатор для получения звуковой информации) у слепых.
   Слышащие люди воспринимают звук или вибрацию: так, очень низкая нота «до» (ниже диапазона фортепьянной первой октавы) может восприниматься человеком либо как очень низкий звук «до» или беззвучная вибрация с частотой 16 колебаний в сек. Если спуститься еще на октаву ниже, то будут восприниматься только колебания. Если же подняться на октаву выше, то есть заставить струну колебаться с частотой 30 колебаний в сек., то это будет восприниматься как чистый звук без вибрации. Восприятие «тона» в звуковом диапазоне является своего рода синтетическим суждением или конструктом нормальной слуховой системы (см. книгу Гельмгольца «Восприятие тона», написанную в 1862 году). Если же создание такого конструкта невозможно, например, у глухого, то происходит расширение диапазона восприятия вибрации; этот диапазон смещается вверх, в область, которую слышащие люди воспринимают как чистые тоны. Такое расширение может достичь середины музыкального или речевого частотного диапазона.

13

   Существует поразительная разница между стилем подхода к миру между глухими и слепыми (а также и зрячими). Слепые дети, в частности, склонны к избыточному развитию речевых способностей и пользуются вербальными описаниями вместо зрительных впечатлений, пытаются вытеснить или заместить зрительные образы словесными. Все это приводит, считала психоаналитик Дороти Берлингем, к псевдовизуальному самоутверждению – ребенок притворяется, что видит, хотя на самом деле он не видит ничего (Берлингем, 1972). Она считала, что дети, страдающие врожденной слепотой, нуждаются в совершенно особом воспитании, требующем, быть может, даже особого языка, чтобы обращаться с ними не как с ущербными, но как с особыми людьми, обладающими такими же правами, как и все прочие. Это была революция в 30-е годы, когда появились ее первые публикации. Было бы неплохо иметь такие психоаналитические исследования, касающиеся детей с врожденной глухотой. Правда, психоаналитик в таком случае должен быть либо глухим, либо в совершенстве, как родным, владеть языком жестов.

14

   Виктор, дикий мальчик, был обнаружен в лесах близ Авейрона в 1799 году. Ребенок передвигался на четвереньках, питался желудями и вел жизнь дикого животного. Когда его в 1800 году привезли в Париж, он привлек к себе громадный философский и педагогический интерес. Как он мыслит? Можно ли его воспитать и дать ему образование? Врач Жан-Марк Итар, известный своим пониманием (или непониманием) глухоты, взял мальчика к себе домой и попытался научить его языку и воспитать его. Первые заметки Итара по этому поводу были опубликованы в 1807 году, за ними последовали и другие публикации. Харлан Лейн также посвятила мальчику книгу, где среди прочего рассуждает о разнице между «дикими» мальчиками и детьми с врожденной глухотой.
   Романтические мыслители XVIII века, самым ярким представителем которых был Руссо, были склонны видеть причину всех бед, несчастий и притеснений в цивилизации. Они считали, что невинность и свободу можно найти только в природе: «Человек рождается свободным, но везде пребывает в цепях». Ужасающая реальность, в которой жил Виктор, стала для романтиков холодным душем, откровением, которое так описал Клиффорд Гирц:
   «Нет такой вещи, как человеческая природа, независимая от культуры. Люди без культуры не станут аристократами природы в духе примитивизма Просвещения. Такие люди превратятся в неуправляемых чудовищ с весьма малым набором полезных инстинктов, с неразвитыми чувствами, лишенными всякого интеллекта: короче, они превратятся в безмозглых безумцев. Так как наша центральная нервная система, как и венчающее ее проклятие и благословение – новая кора, развивалась во взаимодействии с культурой, то она не способна направлять наше поведение и организовывать наш опыт без руководства, обеспеченного системой значащих символов. Мы в итоге являемся незаконченными и недоразвитыми животными, чье завершение и развитие осуществляется только в культуре» (Гирц, 1973, с. 49).

15

16

   В начале XVI века некоторых глухих детей из благородных семейств учили говорить и читать, хотя на это уходило много лет упорного обучения. Детей учили для того, чтобы закон признал их равноправными гражданами (немые не считались таковыми) и они могли унаследовать титул и состояние. Педро Понсе де Леон в Испании XVI века, Брэйдвуды в Англии, Перейре и Дешан во Франции – все это были слышащие просветители, добившиеся некоторых успехов в обучении глухих детей членораздельной речи. Лейн тем не менее подчеркивает, что многие из просветителей пользовались для этого жестами. Действительно, даже самые известные из их глухих учеников, несмотря на владение устной и письменной речью, пользовались также и языком жестов. Речь их была, как правило, невнятной и неразборчивой; к тому же после прекращения занятий эта способность быстро регрессировала. Но в целом до 1750 года 99,9 процента людей с врожденной глухотой не имели ни малейшей надежды на овладение грамотой и получение образования.

17

18

   Здесь де л’Эпе в точности повторяет идеи своего современника Руссо, как это делали авторы всех описаний языка жестов в XVIII веке. Руссо (в своем «Рассуждении о происхождении неравенства» и в эссе «О происхождении языка») вводит понятие первичного, или исходного, человеческого языка, в котором каждая вещь имеет свое истинное и естественное название, языка настолько конкретного, настолько частного, что он может ухватить сущность, «бытийность» всего на свете, настолько спонтанного, что он может прямо выразить все эмоции, и настолько прозрачного, что становятся невозможными уклончивость и обман. Такой язык не нуждается (и это действительно так) ни в логике, ни в грамматике, ни в метафорах, ни в абстракциях. Это был не язык-посредник – язык символического выражения мыслей и чувств, а язык непосредственного выражения того же. Возможно, мысль о таком языке – языке сердца, языке прозрачности и света, языке, который никогда не обманывал и не запутывал нас (Витгенштейн часто говорил о колдовстве языка), языке чистом и глубоком, как музыка, – является универсальной фантазией.

19

   Эта идея о том, что язык жестов является однородным и универсальным, что он дает возможность глухим всего мира мгновенно вступать между собой в общение, дожила до нашего времени. Тем не менее это неверно. Существуют сотни различных языков жестов, возникших независимо друг от друга везде, где существует достаточное число глухих, вступающих в контакт. Так, существуют американский язык жестов, британский язык жестов, французский язык жестов, датский язык жестов, китайский язык жестов и майский язык жестов, хотя они не имеют никакого отношения к устным английскому, французскому, датскому, китайскому и прочим языкам. (Более пятидесяти национальных языков глухонемых – от языка австралийских аборигенов до югославского – описано в «Энциклопедии Галлоде о глухих и глухоте», изданной Джоном Ван Кливом.)

20

21

22

   Действительно, незнание или недоверие привели де л’Эпе к созданию и внедрению совершенно ненужной и на самом деле абсурдной системы «методических знаков», которая в какой-то степени замедлила обучение глухих и явилась препятствием для их общения со слышащими. Оценка аббатом де л’Эпе языка жестов была одновременно экзальтированной и уничижительной. С одной стороны, он видел в языке жестов «универсальный» язык, а с другой стороны, считал его языком, лишенным грамматики (отсюда необходимость привлечения понятий из французской грамматики). Эта оценка господствовала в сурдопедагогике в течение шестидесяти лет, до тех пор, пока Рох-Амбруаз Бебьян, ученик Сикара, поняв, что самодеятельные языки жестов являются автономными законченными языками, не отбросил «методические знаки» и грамматику устной речи.

23

   История вербовки Лорана Клерка и его приезд в Америку является излюбленным местом в истории глухих и их фольклоре. Однажды преподобный Томас Галлоде наблюдал из окна своего дома, как в его саду играют дети, и увидел, что одна девочка не принимает участие в общем веселье. Он узнал, что девочку зовут Алисой Когсвелл и что она глухая. Сначала он попытался сам заниматься с ней, но потом решил поговорить с ее отцом, хартфордским хирургом Мэйсоном Когсвеллом, об основании в Хартфорде школы для глухих (в то время в Соединенных Штатах не было школ для глухих).
   Галлоде отправился в Европу, чтобы поискать учителя, который смог бы основать или содействовать основанию школы в Хартфорде. Сначала он отправился в Англию, в одну из брэйдвудских школ, в «устную» школу, основанную в предыдущем веке (это была та самая школа, которую посетил Сэмюэл Джонсон по пути на Гебриды), но здесь ему оказали весьма холодный прием: сказали, что метод «устного» обучения составляет секрет школы. Получив отказ в Англии, Галлоде пересек пролив и поехал в Париж, где нашел Лорана Клерка, который в то время работал преподавателем в национальном институте глухонемых. Захочет ли он – сам глухонемой, никогда не покидавший пределов родной Франции и, мало того, практически не покидавший стен института, – захочет ли он уехать, чтобы нести Слово (Жест) в далекую Америку? Клерк согласился, и они вдвоем пустились в обратный путь. За пятьдесят два дня путешествия Клерк научил Галлоде языку жестов, а Галлоде научил его английскому. Вскоре по приезде они начали изыскивать деньги – публика и чиновники оказались на удивление щедрыми – и уже в следующем году вместе с Мэйсоном Когсвеллом открыли в Хартфорде приют для глухих. Сегодня на территории университета стоит статуя Галлоде, дающего первый урок Алисе Когсвелл.

24

25

   У нас нет достаточных прямых свидетельств об эволюции американского языка жестов, особенно за первые 50 лет его существования, когда по мере американизации французского языка жестов происходила дальнейшая креолизация американской системы (см.: Фишер, 1978, и Вудворд, 1978). Через 50 лет мы застаем уже широкую пропасть между французским языком жестов и креольским американским языком жестов – об этой разнице был осведомлен уже и сам Клерк. Разница продолжала увеличиваться на протяжении всех последних 120 лет. Тем не менее между этими языками продолжает существовать и определенное сходство, во всяком случае, американские глухие чувствуют себя в Париже, как дома. Напротив, американцы плохо понимают британский язык жестов, у которого совершенно иные народные истоки.

26

27

   Старые термины «глухой и бессловесный» и «глухонемой» обозначали предполагавшуюся неспособность людей с врожденной глухотой к устной речи. Конечно же, это не так. Глухой человек вполне способен к речи, так как обладает таким же голосовым аппаратом, как и всякий другой человек; но глухой не может слышать собственную речь и соответственно корригировать свое произношение на слух. Поэтому их речь может быть аномальной по громкости и тональности, глухие, говоря, пропускают согласные и гласные, иногда в таком количестве, что их речь становится совершенно невнятной. Так как глухие не могут отслеживать свою речь на слух, им приходится для этого корригировать ее за счет других чувств – визуально, осязательно и кинестетически. Более того, рано оглохшие люди и люди с врожденной глухотой не знают, как реально звучит речь, не имеют никакого понятия о соотнесенности значений и звуков. То, что составляет суть слухового феномена, должно быть понято неслуховыми средствами. Именно в этом состоит главная трудность, именно поэтому на обучение речи уходит так много времени и сил.
   В этом причина резкого расхождения во мнениях между людьми с врожденной глухотой и поздно оглохшими людьми. Позднооглохшие помнят, как говорить, пусть даже они уже не в состоянии следить за своей речью и корригировать ее. Людей с врожденной глухотой или оглохших до усвоения речи приходится учить, как говорить, при этом они не помнят и не чувствуют, как звучит настоящая устная речь.

28

   «Думаю, что если мы примем в расчет умственные способности глухого ребенка без учета его отношения к языку, то поймем, что ни один язык не будет доступен для него лучше, нежели язык жестов. Это единственный способ достучаться до сознания глухого ребенка».
   Кстати, и сам он не был невеждой в языке жестов. Напротив, он превосходно владел этим языком, «соперничая в этом навыке с глухонемыми… он изъяснялся на языке жестов изящно, легко и непринужденно», – говоря словами его глухого друга Альберта Бэллина. Сам Бэллин называл интерес Белла к глухим своеобразным хобби, но, думается, это хобби было больше похоже на противоречивую одержимость (см.: Гэннон, 1981, с. 78-79).

29

   Сегодня многие глухие являются функционально неграмотными. Исследование, предпринятое колледжем Галлоде в 1972 году, показало, что среднее качество чтения среди восемнадцатилетних выпускников средних школ для глухих соответствовало четвертому классу общеобразовательной школы, а исследование британского психолога Р. Конрада указывает на аналогичное положение в Англии, где выпускники школ для глухих читают, как девятилетние дети (Конрад, 1979).

30

   Конечно, были и другие романы, например, роман Карсон Маккаллер «Сердце – одинокий охотник». Образ мистера Сингера, глухого человека, одинокого в мире слышащих, резко отличается от образов, нарисованных в романе Гринберг. Ее герои живо осознают себя, свою личность, участвуют в общественной жизни. За тридцать лет, разделяющие эти две книги, в обществе произошли глубокие изменения, позволившие глухим осознать свое место в мире и свои потребности.

31

   Несмотря на то что глухие дети рано усваивают словарь языка жестов, овладение его грамматикой происходит в том же возрасте, в каком слышащие дети усваивают грамматику устного языка. Таким образом, лингвистическое развитие происходит в одинаковом темпе и у глухих, и у слышащих детей. То, что способность воспроизводить жесты появляется раньше способности артикулировать речь, объясняется больше легкостью жестикуляции, так как она требует простых и медленных движений немногочисленных мышц, в то время как устная речь требует координированной деятельности сотен структур, и поэтому ребенок овладевает речью к двум годам. Интересно, что четырехмесячный глухой ребенок может воспроизвести жест «молоко», в то время как слышащий ребенок, когда он голоден, может лишь кричать и поворачивать голову из стороны в сторону. Возможно, всем детям было бы полезно усвоить некоторые важные жесты!

32

   Глухоту можно заподозрить по внешним признакам, но доказать ее наличие довольно трудно в первый год жизни ребенка. Если есть какие-то веские причины подозревать глухоту – например, если в семье есть глухие или если ребенок не реагирует на резкие звуки, – то необходимо провести электрофизиологическое исследование – зафиксировать вызванные слуховые потенциалы мозга в ответ на звуковые раздражители. Это сравнительно простое и безболезненное исследование позволяет подтвердить или исключить глухоту уже в первую неделю жизни ребенка.

33

   «Может ли в каком-нибудь уголке мира существовать целое сообщество глухих людей? Может – и еще как! В этом мире мы бы никогда не подумали, что населяющие его люди отсталые, что они не умны и не способны общаться. У них наверняка был бы язык жестов, причем язык, может быть, богаче нашего. По крайней мере этот язык был бы лишен всякой двусмысленности и мог бы точно передавать все движения человеческой души. Так почему эти люди были бы нецивилизованными? Почему они не могли бы иметь законы, правительство, полицию, не уступающие нашим?» (Лейн, 1984b, с. 89-90).
   Это видение, столь идиллическое у Сикара, предстает устрашающим в столь же гиперболической утопии Александра Грэхема Белла «Записки о возникновении глухой разновидности человеческой расы», напечатанной в 1883 году. В этой книге содержатся предложения драконовских мер в отношении глухих. Книга появилась после посещения Беллом острова Мартас-Винъярд (см. ниже). Оба эти воззрения – идиллическое и антиутопическое – характерны для великой сказки Г. Дж. Уэллса «Страна слепых».
   Сами глухие иногда проявляют склонность к глухому сепаратизму, к глухому «сионизму». В 1831 году Эдмунд Бут предложил создать поселения или общины глухих, а в 1856 году Джон Флерной предлагал реально создать такие поселения «где-нибудь на Западе». В фантазиях эта идея жива до сих пор. Так, Лайсон К. Сулла, герой книги «Ислей», в своих сновидениях становится правителем государства Ислей и делает его государством «глухих, из глухих и для глухих» (Буллард, 1986).

34

   Вероятно, общины, подобные общине острова Мартас-Винъярд, вовсе не редкость. Вероятно, они возникают везде, где велика доля глухих среди местного населения. Например, есть одна отдаленная деревня на полуострове Юкатан (она была открыта и исследована этнографом и кинорежиссером Хьюбертом Смитом, а теперь там работают лингвист и антрополог Роберт Джонсон и Джейн Норман из университета Галлоде), где живут 13 глухих взрослых и один ребенок. Всего в деревне живут 400 человек, причем все жители владеют языком жестов. У семьи есть и другие глухие родственники, двоюродные и троюродные, живущие в окрестных деревнях.
   Люди здесь пользуются не «местным» языком жестов, а довольно древним майянским языком, так как он понятен глухим жителям всех деревень, рассеянных на пространстве в сотни квадратных миль и не имеющих между собой практически никакого сообщения. Этот язык отличается от центральномексиканского языка, используемого в Мериде и других городах Центральной Мексики. Носители этих двух языков взаимно не понимают друг друга. Полноценная жизнь деревенских глухих – в общинах, которые принимают их как равных и слышащие представители которых владеют языком жестов, – находится в вопиющем контрасте с положением «городских» глухих в Мериде, где они занимают самые низкие ступени социальной лестницы, не имея доступа к информации, культуре и языку, и работают уличными торговцами или велорикшами. Из этого примера следует, как подчас хорошо работает общество даже при плохой «системе».

35

   Помимо образцовой школы для глухих, город Фримонт (штат Калифорния) предлагает глухим престижные рабочие места. В этом городе глухие пользуются заслуженным почетом и уважением как со стороны государственных учреждений, так и со стороны общества. В городе проживают тысячи глухих людей, что создало уникальную лингвистическую и культурную ситуацию, где равными правами пользуются язык жестов и устная речь. В городе есть кафе, где половина посетителей изъясняется устно, а половина – на языке жестов. В гостиницах Молодежной христианской организации работают как говорящие, так и глухие. Глухие и слышащие играют в одних спортивных командах. Здесь произошла не только встреча, дружеская встреча глухих и слышащих, здесь произошло слияние двух культур, так что многие слышащие (в основном дети) усваивают язык глухих, причем не в результате целенаправленного изучения, а в процессе общения. Так, здесь, в городе, расположенном в самом сердце Силиконовой долины, сегодня, в 80-е годы (похожая ситуация сложилась в Рочестере, штат Нью-Йорк, где несколько тысяч студентов учатся в Национальном техническом институте для глухих), возрождается положение, знакомое нам по Мартас-Винъярд.

36

   Недавно я познакомился с молодой женщиной, Деборой Х., слышащим ребенком глухих родителей. Сама она владеет языком жестов с детства, это ее первый «родной» язык. Дебора рассказала мне, что часто непроизвольно переходит на язык жестов и даже «думает» на нем всякий раз, когда сталкивается со сложной интеллектуальной проблемой. Помимо коммуникативной функции, язык также обладает функцией интеллектуальной, и для Деборы, которая теперь живет в мире слышащих и говорящих, функция общения, естественно, связана с разговорным, устным языком, но интеллектуальная функция для нее неразрывно связана с языком жестов.
   Добавление (1990): Интересная диссоциация или двойственность вербального и двигательного способа выражения была описана Арлоу (1976) в психоаналитическом исследовании слышащего ребенка глухих родителей:
   «Общение с помощью двигательного поведения стало существенной частью переноса. Сам этого не зная, я одновременно получал два набора сообщений: одно в словах, а другое в том виде, в каком он обычно общался с родителями. Иногда ребенок выражал свои мысли жестами, как в разговорах с отцом. В иные моменты имел место перенос, когда двигательные символы служили лакировкой для вербальной информации, которую пациент сообщал обычными словами. Они иногда усиливали значение устно произнесенных слов, но чаще противоречили последним. В каком-то смысле «подсознательный материал» проявлялся в сознании двигательным, а не словесным способом представления».

37

   Такое встречается очень часто. Глухота иногда долго не распознается даже умными и наблюдательными родителями. Диагноз в таких случаях ставят с большим опозданием, когда ребенок уже теряет способность к усвоению языка. Часто определяют такие сопутствующие диагнозы, как «немота» или «умственная отсталость», и эти ярлыки остаются потом на всю жизнь. В госпиталях для хронических больных находится много пациентов, страдающих врожденной глухотой, с диагнозами «умственная отсталость», «аутизм» или «замкнутость». Они на самом деле не страдают ни одним из этих расстройств. Просто эти люди с самого раннего возраста были лишены возможности нормально развиваться.

38

   Действительно ли это так? Уильям Джемс, всегда интересовавшийся взаимоотношениями языка и мышления, переписывался с Теофилусом д’Эстреллой, одаренным глухим художником и фотографом, а в 1893 году опубликовал автобиографическое письмо д’Эстреллы, сопроводив его своими рассуждениями на эту тему. Д’Эстрелла родился глухим и до девятилетнего возраста не знал ни одного языка жестов (правда, с раннего детства он объяснялся с семьей на домашнем языке жестов). Сначала д’Эстрелла пишет:
   «До того как я пошел в школу, я мыслил картинами и знаками. Картины были общими, лишенными подробных деталей. Картины эти были мимолетными и быстро проплывали перед моим мысленным взором. Домашние знаки были немногочисленны, но очень образны, в мексиканском стиле… и были совсем не похожи на символы языка глухонемых».
   Несмотря на то что д’Эстрелла был лишен языка, он, несомненно, был любознательным, вдумчивым и даже созерцательным ребенком, обладавшим сильным воображением: так, он думал, что соленое море – это моча морского бога, а Луна – богиня неба. Все это он был способен сообщить другим, когда на десятом году жизни пошел в Калифорнийскую школу для глухих, где научился языку жестов и письму. Д’Эстрелла считал, что он мыслил, и мыслил широко, хотя и зрительными образами, еще до того, как овладел формальным языком. Он считал, что язык помог ему отточить мышление, но для самого мышления язык не является необходимым. Таково же было и заключение Джемса:
   «Его космологические и этические рассуждения были всплесками его одинокого мышления… Конечно, он не располагал нужными жестами для выражения причинных и логических отношений, которые были необходимы для его индуктивных умозаключений, например, о Луне. Насколько можно судить, его рассказ опровергает идею о том, что абстрактное мышление невозможно без слов. Абстрактная мысль весьма тонкого свойства, как с научной, так и с нравственной точки зрения, выступает здесь прежде средств ее выражения». [Курсив мой. – О.С.]
   Джемс считал, что исследование таких глухих людей может пролить свет на соотношение мышления и языка. (Следует добавить, что некоторые критики Джемса высказывали сомнения в достоверности автобиографических воспоминаний д’Эстреллы.)
   Но и в самом деле, зависит ли мышление, все мышление, от языка? Определенно создается впечатление (если можно доверять интроспективным наблюдениям), что математическое мышление (вероятно, очень специфическая форма мышления) может осуществляться без использования языка. Этот вопрос довольно подробно обсуждал математик Роджер Пенроуз (Пенроуз, 1989). В качестве примера он приводит собственные интроспективные наблюдения, а также автобиографические данные Пуанкаре, Эйнштейна, Гальтона и других. Эйнштейн, когда его спросили о том, как он мыслит, написал:
   «Слова языка в том виде, в каком они пишутся или произносятся, не играют никакой роли в механизме моего мышления. Психические сущности, которые служат элементами мышления, являются определенно знаками и в большей или меньше степени ясными образами… зрительного и мышечного типа. Обычные слова или другие символы подбираются уже на второй стадии и с большим трудом».
   Жак Галамар пишет в «Психологии математического открытия»:
   «Я настаиваю на том, что слова вообще отсутствуют в сознании, когда я думаю. Даже после того, как я прочитаю или услышу вопрос, слова тотчас исчезают, когда я начинаю обдумывать ответ. Я полностью согласен с Шопенгауэром в том, что “мысли умирают в тот момент, когда они воплощаются в слова”».
   Пенроуз, геометр по роду деятельности, заключает, что слова практически бесполезны для математического мышления, хотя они, может быть, подходят для иных видов мышления. Нет сомнения, что шахматист, компьютерный программист, музыкант, актер или живописец придут к подобным умозаключениям. Ясно, что язык, если понимать его узко, не является единственным носителем или инструментом мышления. Возможно, нам стоит расширить понятие языка, чтобы он включал в себя математику, музыку, актерскую игру, живопись… и любую форму репрезентирующей системы.
   Но действительно ли мышление осуществляется именно так? Действительно ли Бетховен, поздний Бетховен, мыслил музыкой? Это представляется маловероятным, пусть даже его мысли выражались и воспроизводились музыкой и могут быть поняты только через музыку. (Бетховен всю жизнь был великим формалистом, особенно же в те двадцать лет, когда он стал глухим и не мог уже слышать свою музыку.) Мыслил ли Ньютон дифференциальными уравнениями, когда «в одиночестве путешествовал по странным морям мыслей»? Это тоже представляется маловероятным, хотя его мысли едва ли могут быть поняты без дифференциальных уравнений. На самом глубинном уровне люди мыслят не музыкой и не уравнениями, и даже мастера слова, вероятно, не мыслят словами. Шопенгауэр и Выготский, прекрасно владевшие словом, мышление которых было, казалось, неотделимо от слов, настаивали на том, что мышление происходит помимо слов. «Мысли умирают, – писал Шопенгауэр, – когда воплощаются в слова». «Слова умирают, – писал Выготский, – когда вперед выступает мысль».
   Но если мысль трансцендентна по отношению к языку и всем формам представления, она тем не менее создает их и нуждается в них для своего выражения. Мысль сделала это в человеческой истории и продолжает делать это в каждом из нас. Мысль не язык, не символика, не воображение и не музыка, но без них она может, не родившись, умереть в голове. Именно это угрожает Джозефу, д’Эстрелле, Массье, Ильдефонсо, это угрожает глухим детям и всем детям вообще, если их лишить языка и других культурных инструментов и форм.

39

   А.Р. Лурия и Ф.Я. Юдович описали однояйцовых близнецов, страдавших врожденной задержкой речевого развития (следствие заболевания головного мозга, но не глухоты). Эти близнецы, несмотря на нормальный и даже высокий уровень развития интеллекта, вели себя довольно примитивно: игры их были повторяющимися и не блистали изобретательностью. У них были большие трудности при обдумывании проблем, выполнении сложных действий или планировании. Это была, выражаясь словами А.Р. Лурии, «особая, недостаточно дифференцированная структура сознания, с неспособностью отделить слово от действия, ориентироваться, планировать деятельность… формулировать цели деятельности посредством речи».
   Когда они были разлучены и каждый получил в свое распоряжение нормальную языковую систему, «вся структура умственной жизни обоих близнецов одновременно и разительно изменилась… и всего лишь через три месяца мы могли наблюдать начало осмысленной игры… возможность продуктивной конструктивной деятельности в свете четко сформулированной цели… интеллектуальные операции, которые незадолго до этого находились у них в зачаточном состоянии…»
   Все эти «кардинальные улучшения», как назвал их Лурия, улучшения не только в интеллектуальной сфере, но и во всем существовании детей, «мы можем объяснить влиянием только одного изменившегося фактора – приобретением языковой системы».
   Вот что говорили Лурия и Юдович об ущербности немых глухих:
   «Глухонемой, которого не научили говорить… не владеет всеми теми формами рассуждения, которые реализуются с помощью речи… Он указывает объект или действие жестом; он не способен формулировать абстрактные понятия, систематизировать явления внешнего мира с помощью абстрактных сигналов, отшлифованных языком, но эти сигналы неестественны для визуального, приобретенного практикой опыта».
   Можно только сожалеть о том, что у Лурии не было опыта работы с глухими людьми, овладевшими беглой речью, иначе он оставил бы нам несравненное описание усвоения одновременно с языком способности к формированию концепций и к систематизации.
   Добавление (1990): Недавно я узнал, что, несмотря на то что он никогда не публиковал работ на эту тему, Лурия в 50-е годы много работал с глухими и слепоглухими детьми, подчеркивая важную роль языка жестов в их образовании и развитии. Это было возвращением к «дефектологии», первопроходцами которой были Лурия и Выготский в 20-е и 30-е годы, результаты которой он позже применил для реабилитации больных с неврологическими поражениями.

40

41

   Примечание 1990 года. Недавно, будучи в Италии, я познакомился с 9-летним цыганским мальчиком Мануэлем, который родился глухим, но никогда не встречался с глухими людьми и (из-за бродячей жизни родителей) не получал никакого образования. Он не был знаком ни с одним языком – ни с языком жестов, ни с итальянским, но был смышленым, умным, дружелюбным и эмоционально уравновешенным. Его очень любили родители, старшие братья и сестры, которые доверяли ему выполнение самых разнообразных заданий. Когда Мануэля взяли в школу для глухих на виа Номентана, у учителей были большие сомнения, сможет ли он в таком возрасте освоить язык. Но Мануэль учился блестяще и через три месяца уже владел языком жестов и итальянским языком. Он любит оба языка, любит общение, всегда задает массу вопросов, проявляет непритворное любопытство и интеллектуальную живость. Его успехи лучше, чем у бедного Джозефа, для которого усвоение языка оказалось долгим и трудным.
   В чем причина такой разницы? Действительно, Мануэль обладает незаурядным умом, а умственные способности Джозефа находятся на среднем уровне (хотя и в пределах нормы), но дело, видимо, в том, что Мануэля всегда любили, относились к нему как к здоровому – он был полноправным членом семьи и сообщества, особенным, но не чужим. Мануэль никогда не чувствовал себя покинутым, как Джозеф, заброшенным, изгоем.
   Эмоциональный фактор, по-видимому, очень важен в определении того, сможет ли ребенок усвоить язык после достижения критического возраста или нет. Так, Ильдефонсо сделал это успешно, но трое других глухонемых взрослых, с которыми работала Сьюзен Шаллер, были настолько ущербны в эмоциональном плане из-за своей изоляции (а в одном случае человек был помещен в спецучреждение), что окончательно замкнулись в себе, отказались от общения и пресекли все попытки преподать им формальный язык.

42

43

   В 1977 году С. Голдин-Медоу и Х. Фельдман начали постоянную видеосъемку группы страдающих тяжелой глухотой детей дошкольного возраста, изолированных от носителей языка жестов, потому что их родители хотели, чтобы дети овладели устной речью и умением читать по губам. Несмотря на изоляцию и строгое требование родителей пользоваться только устной речью, дети начали создавать свой язык жестов – сначала единичные жесты, потом последовательности жестов – для того, чтобы обозначать людей, предметы и действия. Именно это происходило в XVIII веке с Массье и другими глухими. Домашние знаки, придуманные Массье, и знаки, изобретенные дошкольниками нашего времени, – это простые жестовые системы, обладающие рудиментарным синтаксисом и весьма бедной морфологией. Но дети не совершили переход от простейшей системы к системе, обладающей грамматикой и синтаксисом, которыми овладевают дети, учащиеся формальному языку жестов.
   Такие же наблюдения были сделаны в отношении изолированных глухих взрослых. Был один такой глухой мужчина на Соломоновых островах – первый в 24-м поколении (Кушель, 1973). Эти взрослые тоже пользуются системой жестов с очень простым синтаксисом и морфологией. С помощью этой системы они могли сообщать о своих базовых потребностях и чувствах соседям, но сами не были в состоянии превратить эту жестовую систему в полноценный, грамматически правильный язык жестов, в полноценную лингвистическую систему.
   Здесь мы видим, как пишут Кэрол Пэдден и Том Хамфрис, мучительную попытку создать язык в течение жизни одного поколения. Но это невозможно сделать, потому что для создания языка нужен ребенок, его детский мозг, который, когда на него воздействует природный язык, начинает его трансформировать и превращает в видоизмененный естественный язык. Таким образом, язык жестов является продуктом исторического развития и требует для своего создания по меньшей мере двух поколений. Язык жестов становится богаче и грамматически более насыщенным, если его создают несколько поколений, как это видно на примере глухих острова Мартас-Винъярд, но двух поколений достаточно.
   То же самое происходит и с устной речью. Когда встречаются два сообщества, говорящие на разных языках, они вырабатывают некий понятный для всех суррогат языка, лишенный всякой грамматики. Грамматика появляется только в следующем поколении, когда дети привносят его в суррогатный язык взрослых. Таким образом создается грамматически полноценный креольский язык. Таково, например, утверждение лингвиста Дерека Биккертона (см.: Рестак, 1988, с. 216-217). Так, глухие Адам и Ева не смогли бы создать полноценный язык жестов, такой язык мог возникнуть только после появления на свет их детей – Каина и Авеля.
   Грамматический потенциал присутствует в каждом детском мозге и всегда готов к взрыву. Эта способность реализуется всякий раз, когда возникают подходящие условия, что хорошо видно на примере изолированных глухих детей, которые по счастливой случайности сталкиваются с языком жестов. В этом случае даже самое мимолетное знакомство с грамматикой мгновенно производит просто разительные изменения. Взгляд на знаки, обозначающие отношения подлежащего и дополнения, может разбудить дремлющие грамматические способности мозга и произвести настоящее извержение, приводящее к быстрому превращению системы жестов в настоящий язык. Среди детей грамматика распространяется со скоростью лесного пожара. Для того чтобы этого не произошло, нужна очень высокая степень изоляции.

44

   Одержимость Массье называнием деревьев и других растений помогала ему определять их в уникальных, чувственно воспринимаемых категориях (это дуб, это «дубовость»!), но не могла помочь определять их более концептуальным способом (эге, это голосеменное растение; эге, а это крестоцветное!). Кроме того, все эти естественные категории были знакомы ему и раньше. Трудности, как правило, возникали с незнакомыми объектами, которые раньше не были частями окружавшего Массье чувственно воспринимаемого мира. У Массье это лишь намек, а более ярко проявлялось у дикого мальчика Виктора. Так, когда Итар, учитель Виктора, учил его слову «книга», Виктор воспринимал слово как некую конкретную книгу. Та же неудача постигала его при изучении других слов. Виктор неизменно называл словом вполне определенный предмет, но не категорию предметов. Сикар же сначала ввел Массье в мир образов, а уже потом перешел к «образам-концепциям» (как называл их исследователь первобытного мышления Леви-Брюль). Такие концепции по необходимости являются частными, так как по ним невозможно распознать родовой образ.

45

   Л.С. Выготский родился в 1896 году в Белоруссии и, будучи еще совсем молодым человеком, опубликовал замечательную книгу по психологии искусства. Потом он обратился к систематической психологии, и за десять лет до своей смерти (он умер от туберкулеза в возрасте тридцати восьми лет) выполнил титаническую работу, которую многие из его современников (включая Пиаже) считали выдающейся, оригинальной и даже гениальной. Выготский считал развитие языка и ментальных способностей не следствием обучения в обычном смысле этого слова и не результатом эпигенетического возникновения, но феноменом социальным и опосредованным, возникающим в результате взаимодействия взрослого и ребенка и внутреннего усвоения культурного инструмента, языка, для осуществления процессов мышления.
   Работы Выготского вызвали большое подозрение у марксистских идеологов, и книгу «Мышление и речь», которая вышла в свет в 1934 году, после смерти автора, через два года запретили как «антимарксистскую», «антипавловскую» и «антисоветскую». Было также запрещено упоминать его работы и научные теории, но они были сохранены усилиями его учеников и коллег, прежде всего А.Р. Лурией и А.Н. Леонтьевым. Позже Лурия писал, что знакомство с таким гением, как Л.С. Выготский, было самым значимым событием в его жизни, и он рассматривал свои изыскания всего лишь как продолжение трудов Выготского. Благодаря мужественным усилиям А.Р. Лурии, труды которого тоже в разные периоды запрещались, а сам он был вынужден пребывать во внутренней эмиграции, книга Выготского «Мышление и речь» была в конце 50-х годов издана на русском и немецком языках.
   На английском языке она была издана впервые в 1962 году с введением Джерома Брюнера. Эта книга оказала определяющее влияние на труды самого Брюнера, в его работах, написанных в 60-е годы (самая известная из них «К теории обучения»), чувствуется сильное влияние Выготского. Исследования Выготского настолько опережали время в 30-е годы, что один из современников назвал его «гостем из будущего». Но в течение последних двадцати лет именно его работы явились основой для изучения развития языка и ментальных процессов (а также процесса образования) у ребенка, изучения, в котором выдающуюся роль сыграли Шлезингер и Вудс, которые сосредоточили свое внимание на глухих детях. Только теперь, в конце 80-х, собрание трудов Выготского стало впервые доступно на английском языке. Собрание вышло под редакцией Брюнера.
   Дополнение (1990): Только теперь сборник статей Выготского «Дефектология», в том числе его важнейшая статья 1925 года об особенностях обучения глухих детей, опубликован на английском языке (см.: Выготский, 1991, и Нокс, 1989). С самого начала надо оговориться, что «Дефектология» – это не только неприятное слово, но и название, вводящее в заблуждение. Дело в том, что она посвящена не дефектам, но как раз чему-то противоположному – адаптации и компенсации (на самом деле ее, видимо, следовало бы назвать «интактологией»). Выготский горячо возражал против того, чтобы больных детей оценивали по их дефектам или неврологическим дефицитам, по их «минусам», он выступал за то, чтобы их оценивали по их здоровым позициям, по их «плюсам». Он не рассматривал их как дефективных, а считал их другими. «Отсталые дети представляются качественно иными, в них проявляется уникальный тип развития». Именно это качественное отличие, эта уникальность, полагал Выготский, должны определять направление усилий, направленных на образование и реабилитацию таких детей: «Если слепой или глухой ребенок достигает такого же уровня развития, как и здоровый ребенок, – пишет он, – то ребенок с дефектом достигает его другими средствами, другим путем, другим способом; для педагога особенно важно знать уникальность пути, по которому следует вести ребенка. Эта уникальность помогает трансформировать минусы отсталости в плюсы компенсации».
   По Выготскому, развитие высших психологических функций не является процессом, происходящим «естественно» и автоматически. Оно требует культурной среды, передачи информации и инструментов культуры, самым важным из которых является язык. Однако при этом Выготский считает, что инструменты культуры и языки были созданы для «нормальных» людей, людей с интактными органами чувств и биологическими функциями. Что же считать лучшим для ребенка с дефицитом, для другого человека? Ключом к его развитию будет компенсация – использование альтернативного культурного инструмента. Так, Выготский приходит к особенностям обучения глухих детей: альтернативным культурным инструментом для них является язык жестов – язык жестов, который они создали сами. Он обращен к чувству, остающемуся интактным у глухих детей – к их зрению. Это самый прямой путь к контакту с глухим ребенком, самый простой способ развития его способностей и единственный, при котором можно сохранить уважение к отличию человека, к его уникальности.

46

   Каспар Хаузер после своего освобождения из многолетнего заточения в бессловесности (история этого человека описана дальше в этой главе) также использовал вначале подобные метафоры в своей наивной, естественной, детской поэзии. Но его учитель, фон Фейербах, потребовал отказа от них. В истории всех народов и культур первым появляется такой первобытный поэтический язык, который затем заменяется языком более аналитическим и абстрактным. Потеря в этих случаях иногда кажется больше, чем приобретение.
   Леви-Брюль пишет, что у тасманийцев «нет слов… для обозначения абстрактных идей… они не могут выразить такие качества, как твердый, мягкий, круглый, длинный, короткий и т. д. Для выражения твердости они скажут «как камень»; для выражения чего-то длинного они скажут «большая нога»; для выражения чего-то круглого – «как шар, как луна» и т. д. Свои слова они всегда сопровождают выразительными жестами перед глазами тех, к кому обращаются». Здесь невольно вспоминается, как учил язык Массье, как он говорил: «Альбер – птица», «Поль – лев», прежде чем начал применять родовые прилагательные.

47

   То, что Массье воспринял идею квадрата посредством обычного слова, символа, было (осознанным или неосознанным) ответом Сикара Гоббсу, ибо Гоббс на полтора столетия раньше утверждал, что глухой может понять, что сумма углов треугольника равна сумме двух прямых углов, и даже повторить доказательство Евклида, но не сможет понять, что это универсальное свойство треугольников, ибо он не обладает словом или символом «треугольник». Не умея употреблять нарицательные существительные, не обладая абстрактным языком, полагал Гоббс, глухой не способен к обобщениям. Возможно, это и так, говорил Сикар, но если глухой начнет пользоваться нарицательными существительными, пользоваться абстрактным языком и языком жестов, то он сможет обобщать не хуже любого другого человека. Когда читаешь Сикара, невольно вспоминаешь диалоги Платона «Кратил» и «Менон». Сначала, говорит Платон, человек должен видеть реальные стулья или квадраты, то есть предметы, обладающие свойством квадратности (или какими-либо иными свойствами), и только потом усваивается идея квадратности, архетипический или идеальный квадрат, копиями которого являются все остальные конкретные квадраты. В «Меноне» невежественный, безграмотный юноша постепенно постигает азы геометрии, переходя ко все более высоким уровням абстракции, отвечая на вопросы учителя, который постоянно на шаг опережает ученика, но своими вопросами помогает ему подняться на следующую ступень. Так, для Платона язык, знание, эпистемология являются врожденными качествами – всякое обучение, по сути, есть «воспоминание», но оно становится доступно только под руководством учителя и в контексте диалога. Сикар, прирожденный учитель, не инструктировал Массье, он вел его и просвещал посредством такого диалога.

48

49

   Но такое чудо может и не произойти. Современный дикий ребенок, девочка Дженни, была найдена в Калифорнии в 1970 году. Страдавший психозом отец держал ее дома взаперти, и она ни с кем не разговаривала с раннего младенчества (см.: Кертис, 1977). Несмотря на интенсивное обучение, Дженни смогла усвоить лишь зачатки языка – несколько слов для обозначения ряда предметов, но так и не научилась задавать вопросы, хотя и овладела некоторыми рудиментарными знаниями по грамматике. Но почему у Каспара получилось все, а у Дженни почти ничего? Возможно, все дело в том, что Каспар в какой-то степени успел овладеть языком к трехлетнему возрасту, когда его заперли в подвал, Дженни же была изолирована от мира в возрасте двадцати месяцев. Вся разница определялась этим годом, в течение которого Каспар овладел речью, феномен, который мы часто замечаем у детей, оглохших в возрасте двух лет, и детей, оглохших в три года.

50

   В январе 1982 года нью-йоркский суд постановил выплатить два с половиной миллиона долларов «семнадцатилетнему глухому мальчику, которому поставили диагноз «умственная отсталость» в возрасте двух лет и направили в интернат для умственно отсталых детей, где он пробыл до одиннадцатилетнего возраста. В этом возрасте его перевели в другое учреждение, где при рутинном психологическом исследовании было выявлено, что он обладает по меньшей мере нормальным интеллектом». Об этом случае сообщил Джером Шейн (Шейн, 1984). Видимо, такие случаи происходят отнюдь не редко – почти о таком же ребенке было рассказано в газете «Нью-Йорк таймс» от 11 декабря 1988 года.
   Добавление (1990): Такие ошибки, как ни невероятно это звучит, могут случаться и со взрослыми. Совсем недавно в психиатрическом госпитале, где я работал, я увидел человека, оглохшего в возрасте 37 лет в результате менингита. После болезни он внезапно обнаружил, что перестал слышать и потерял способность понимать, что говорят ему другие. Он обращался к нескольким врачам, ни у одного из которых не нашлось ни времени, ни желания выслушать больного и разобраться в его состоянии. Один из врачей поставил ему диагноз «шизофрения», а другой нашел у больного умственную отсталость. Немного поработав с этим пациентом, я написал ему несколько вопросов, после чего мне стало ясно, что он не страдает ни шизофренией, ни умственной отсталостью, что он не нуждается в психиатрическом лечении, а нуждается в изучении языка жестов.

51

   Когда я собрался писать о нескольких парах близнецов, вычислительных гениях (Сакс. «Близнецы», 1985), и их выдающихся арифметических способностях, мне было интересно понять, нет ли в их мозге «глубинной арифметики, описанной Гауссом… похожей на врожденный синтаксис Хомского и порождающую грамматику». Когда же я узнал о неожиданном успехе Ильдефонсо в работе с числами, я невольно вспомнил близнецов и подумал, не обладает ли Ильдефонсо врожденной, органической арифметикой, которая проснулась вследствие стимуляции числами.
   Действительно, позже Шаллер писала мне о пятидесятичетырехлетнем пациенте с врожденной глухотой, который не владел языком, но зато владел арифметическими действиями. У него был потрепанный учебник арифметики, в котором он не мог читать текст, но зато легко решал примеры. Этот человек, вдвое старше Ильдефонсо, смог на шестом десятке освоить язык жестов. Шаллер задает вопрос: не помогло ли ему в этом владение принципами и символами арифметики?
   Вероятно, такая арифметическая компетентность служит моделью или зачатком развития лингвистической компетентности сразу (или долгое время спустя). Одна способность облегчает овладение другой.

52

53

   «Когда они (мои родители) называли какой-либо предмет и приближались к нему, я видел это и начинал понимать, что вещь названа тем звуком, какой был произнесен, когда указывали на предмет. Намерение свое они выказывали телесными движениями, как то принято в естественном языке всех людей: игрой глаз, движениями других членов тела и тональностями голоса, каковые выражают состояние нашего ума при поиске, обладании, отказе или избегании. Так, раз за разом слыша слова, употребленные в надлежащих местах в различных предложениях, я постепенно научился понимать, какие предметы они обозначают, а потом начал приучать свои уста формировать эти знаки. Я использовал их уже для выражения моих желаний» («Исповедь», I:8).
   Витгенштейн замечает по этому поводу: «Августин описывает усвоение человеческого языка так, как усваивает его ребенок, попавший в чужую страну, так, словно он уже обладает знанием языка, но другого. Или: как усвоение языка ребенком, который уже способен мыслить, но еще не в состоянии говорить. Но «мыслить» – это значит «говорить самому с собой» («Философские исследования»: 32).

54

   Когнитивный аспект данного превербального общения был подробно изучен Джеромом Брюнером и его коллегами (см. Брюнер, 1983). Брюнер видит в превербальных взаимодействиях и «разговорах» архетип всякого вербального общения, зародыш тех словесных диалогов, которые будут иметь место в будущем. Если такие превербальные диалоги выпадают из опыта ребенка или нарушаются, то это, считает Брюнер, может стать значительным препятствием на пути формирования способности к речевому диалогу. Именно это может произойти – и на самом деле происходит, если не принять соответствующих мер предосторожности, – с глухими детьми, которые не могут слышать мать, звуки, которые она произносит с первых дней невербального общения с ребенком.
   Дэвид Вуд, Хизер Вуд, Аманда Гриффитс и Йен Ховарт особо подчеркивают это обстоятельство в своем фундаментальном исследовании глухих детей. Авторы пишут:
   «Представьте себе глухого младенца, который практически не знает, что такое звук. Когда такой ребенок смотрит на какой-либо предмет, он не слышит «музыки настроения», которая сопровождает вид предметов для слышащих детей. Предположим, что ребенок затем переводит взгляд с предмета на взрослого человека, который тоже смотрит на предмет и говорит ребенку о том, что тот только что видел. Понимает ли в данном случае ребенок, что здесь уже имеет место коммуникация? Для того чтобы осознать связь между словом и его референтом, глухой ребенок должен запомнить то, что он увидел, и соотнести это впечатление с каким-то другим наблюдением. Глухой ребенок должен приложить больше труда, ибо ему приходится «открывать» связь между двумя весьма различными визуальными впечатлениями, отстоящими друг от друга во времени».
   Авторы считают, что эти и другие значимые причины могут приводить к существенным проблемам общения задолго до развития речи.
   Глухому ребенку глухих родителей дается шанс преодолеть эти коммуникативные трудности, ибо его родители на собственном опыте очень хорошо знают, что все общение, все игры должны быть визуальными, а детский лепет должен начинаться с жестикуляции. В этой связи Кэрол Эртинг и ее коллеги недавно убедительно продемонстрировали разницу между глухими и слышащими родителями. Действительно, у глухих детей отмечается повышенная или даже чрезмерная визуальная чувствительность, они практически с самого рождения ориентируются в мире на вид предметов и окружения, и глухие родители очень рано это осознают. У глухих детей с самого начала иная организация контактов с внешним миром, и она, эта организация, требует иной реакции родителей. Умные слышащие родители в какой-то степени распознают эту ситуацию и начинают весьма умело общаться с ребенком визуальными средствами. Но в этом деле слышащие родители, как бы сильно ни любили они своего глухого ребенка, не могут сильно преуспеть, так как сами ориентируются по большей части не с помощью зрения, а с помощью слуха. Глухому ребенку для полноценного развития его личности требуется чисто визуальное общение, и обеспечить его может только другое визуальное существо, то есть другой глухой человек.

55

56

57

   Это взаимодействие является основным предметом когнитивной психологии. См. в этой связи: Л.С. Выготский. «Мышление и речь», А.Р. Лурия и Ф.Я. Юдович. «Речь и развитие ментальных процессов у ребенка», а также Джером Брюнер. «Детская речь». И конечно же (особенно в том, что касается развития эмоций, фантазии, творчества и игры), оно является предметом пристального внимания аналитической психологии. См.: Д.В. Уинникотт. «Процесс созревания и облегчающее воздействие окружающего мира»; М. Малер, Ф. Пайн, А. Бергман. «Психологическое рождение ребенка» и Дэниел Н. Стерн. «Мир межличностного общения ребенка».

58

59

   «Соматически здоровый глухой ребенок превосходно развивается в возрасте двух лет и старше, невзирая на неспособность к словесному общению. Эти дети достигают совершенства в пантомиме и вырабатывают изобретательные способы общения, высказывая жестами и мимикой свои желания, потребности и даже свои мнения… Почти полное отсутствие речи у таких детей не мешает им играть в самые сложные, требующие сильного воображения игры, соответствующие их возрасту. Они любят игры, требующие воображения; они строят фантастические сооружения из кубиков; они умеют играть в игрушечную железную дорогу, быстро учатся включать ее и заранее радуются тому, как поезд будет делать повороты и проезжать мосты. Такие дети любят рассматривать картинки, и никакая степень абстракции не мешает им постичь смысл и сюжет рисунка. Их собственные рисунки ничем не отличаются от рисунков их слышащих сверстников. Таким образом, когнитивное развитие, проявляющееся в игре, не отличается от развития детей, обладающих слухом и речью».
   Взгляды Леннеберга считались верными в 1967 году, но они не подтвердились изысканиями, в ходе которых осуществлялось пристальное наблюдение за поведением глухих детей. Большинство исследователей согласны с тем, что у ребенка могут уже в дошкольном возрасте возникнуть большие коммуникативные и когнитивные проблемы, если ребенка как можно раньше не обучить языку. Если не предпринять специальных мер, то к возрасту пяти-шести лет глухой ребенок располагает словарным запасом в 50-60 слов, в то время как словарный запас его слышащего и говорящего сверстника равен в среднем 3000 слов. Как бы ни очаровывался глухой ребенок играми, требующими воображения, и игрушечными железными дорогами, он лишится очень многих детских радостей, если к школьному возрасту не овладеет языком. Ребенок должен общаться с родителями, с другими людьми, он должен понимать, что вообще представляет собой окружающий его мир, от которого он отрезан барьером глухоты. Во всяком случае, следует понимать одно: нужны дополнительные разработки, включающие аналитическую реконструкцию, для того, чтобы понять, что нарушается в первые пять лет жизни ребенка, если за это время он не овладевает языком.

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →