Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

В Америке в три с лишним раза больше пиарщиков, чем журналистов.

Еще   [X]

 0 

Сексуальная жизнь в Древнем Риме (Кифер Отто)

В книге исследуется национальный характер древних римлян, на основании анализа взаимоотношения полов в Римской империи во времена правлений Цезаря, Августа, Калигулы, Нерона. Автор приводит интересные сведения о положении женщин в государстве, о брачных ритуалах и традициях истории костюма и украшений, косметики и красок. Также даны литературные портреты наиболее знаменитых римлян, раскрываются причины упадка древней цивилизации.

Год издания: 2003

Цена: 69.9 руб.



С книгой «Сексуальная жизнь в Древнем Риме» также читают:

Предпросмотр книги «Сексуальная жизнь в Древнем Риме»

Сексуальная жизнь в Древнем Риме

   В книге исследуется национальный характер древних римлян, на основании анализа взаимоотношения полов в Римской империи во времена правлений Цезаря, Августа, Калигулы, Нерона. Автор приводит интересные сведения о положении женщин в государстве, о брачных ритуалах и традициях истории костюма и украшений, косметики и красок. Также даны литературные портреты наиболее знаменитых римлян, раскрываются причины упадка древней цивилизации.


Отто Кифер Сексуальная жизнь в Древнем Риме

Введение
Римские идеалы

   Чтобы верно оценить место и роль морали в жизни какого-либо конкретного народа, необходимо знакомство с идеалами, на достижение которых направляет свои усилия этот народ. Хотя основа характера любых народов и рас мира едина – человеческие инстинкты, – сексуальная мораль на практике может быть одной, если в ее основе лежит философия позднего Ницше (что вполне возможно), и совершенно иной, если она основывается на доктринах христианской церкви Средневековья.
   Историки и философы всегда пытались объяснить характер древних римлян путем сравнения и сопоставления их с другими типичными народами той эпохи – например, с греками или германцами. Мы и сегодня, следуя течению современной мысли, объясняем величайшие достижения римлян и Римского государства ссылкой на национальный характер и закрепляем это объяснение, приписывая характер римлян к одному вполне определенному типу. С первого взгляда кажется, что для этого есть некоторые основания, так как римские авторы (особенно эпохи Августа) часто высказываются в том смысле, что римляне действительно подпадают под данную классификацию. В шестой книге «Энеиды» Вергилия (851) призрак Анхиза, заглядывая в будущее, предрекает задачу еще нерожденного римского народа:
Римлянин! Ты научись народами править державно —
В этом искусство твое! – налагая условия мира,
Милость покорным являть и войною смирять надменных!
[1]

   Ливии, великий историк эпохи Августа, в предисловии к своей гигантской работе говорит: «Если какому-нибудь народу позволительно освящать свое происхождение, возводя его к богам, то военная слава народа римского такова, что, назови он своим предком и отцом своего родоначальника самого Марса, племена людские снесут и это с тем же покорством, с каким сносят власть Рима»[2]. Такими возвышенными словами задачу и характер Рима описывали римляне эпохи Августа. Но следует помнить, что описывали они идеал, который еще предстояло воплотить. Делать вывод, что этот идеал иллюстрирует истинную натуру римлян, было бы такой же ошибкой, как и заключать, судя по ницшевскому «Заратустре», что сам Ницше обладал сильным и доминирующим характером. Мы постоянно сталкиваемся с тем, что философы и поэты объявляют идеалом такой характер, который им самим менее чем свойствен. Поэтому на основании слов Ливия и Вергилия нельзя делать вывод, что характер римлян раскрывался в насилии и завоеваниях.
   Поэт Гораций высказывался о римлянах старой поры более осторожно. «То были дети воинов-пахарей» – так он называет их в «Одах» (iii, 6):
В полях ворочать глыбы привыкшие
Киркой сабинской, и по слову
Матери строгой таскать из леса
Вязанки дров в тот час, когда тени гор
Растянет солнце, снимет с усталого
Вола ярмо и, угоняя
Коней своих, приведет прохладу[3].

   Гораций восхваляет это племя, хотя подвергает презрению его деградировавших потомков – своих современников: ведь именно оно победило Пирра, Антиоха и могущественный Карфаген, тем самым заложив основы мировой империи. В этом отношении Ливий согласен с Горацием: «Не было никогда государства… куда алчность и роскошь проникли бы так поздно, где так долго и так высоко чтили бы бедность и бережливость»[4]. Несложно отыскать цитаты и других авторов, которые подтверждали бы подобный взгляд на ранних римлян как на народ простых и скромных земледельцев. Итак, самые первые римляне, какими они смутно видятся на рассвете истории, вовсе не похожи на народ, рвущийся к власти, и еще менее – на народ, стремящийся покорить весь мир. Это было сообщество здравомыслящих, трудолюбивых, прагматичных крестьян.
   Народу со здоровыми и примитивными инстинктами естественно было размножаться, резко увеличивая свою численность, и по этой причине стремиться к расширению своих территорий. Это неизбежно приводило к конфликтам с соседями, которые сперва были могущественнее Рима. Кроме того, нам сообщают, что нация земледельцев занялась также и торговлей и даже заключила торговые соглашения с Карфагеном, который в те времена был хозяином Западного Средиземноморья. Но по-прежнему мы не видим ни следа попыток доминировать, свойственных тем прирожденным завоевателям и строителям империи, которых нам советуют искать среди римлян. Следовательно, мы не вправе делать вывод о том, что психологически римляне были расой завоевателей.
   Приходим к заключению, что в начальный период своей истории римлянин прежде всего был практичным человеком с примитивным и здравым разумом, который видел свой мир как место для простейшей и древнейшей деятельности цивилизованного народа – земледелия и животноводства. И весь его образ мышления был столь же примитивен, сколь и его жизнь. Любая отвлеченная деятельность – искусство, наука, философия – была еще недоступна ему. Этот народ не мог породить мыслителей, таких, как Фалес и Гераклит, художников, как Фидий, поэтов, как Алкей и Сафо. Но с самой ранней эпохи своего существования он должен был обладать примитивной верой в божественные силы, особенно в персонифицированные силы природы и в религиозный характер некоторых действий и обрядов. Легко понять, как подобный народ, проводящий все свое время в узком круге примитивных практических обязанностей, приобретает чрезвычайно сильную волю к жизни, для которой не свойственны малейшие следы отвлеченной мысли. Если подобная воля к жизни сталкивается с внешним противодействием, она сопротивляется изо всех сил, удваивается и учетверяется в своей мощи, находит удовольствие в успешной самозащите, затем от обороны переходит к наступлению, ищет и находит более широкие сферы и новые возможности для самореализации, выполнения своей задачи, повсюду навязывая свою волю слабым и побежденным. Таков процесс: народ, сражающийся за выживание, вначале становится завоевателем, а завоевание, как известно, ведет к созданию империи.
   Но народ, пользующийся силой на протяжении веков, с легкостью научится и злоупотреблять ею. Это вытекает из природы данного процесса, вернее, из природы человека. Человек с самого момента своего появления на земле не был ангелом, скорее диким зверем. Можно сослаться на последнюю работу Шпенглера «Человек и техника», особенно на следующие слова: «Человек – это не добродушный простак, но и не антропоид со склонностью к технике, каким его описывает Геккель и изображает Габриэль Макс. Такое изображение – карикатура, на которую до сих пор падает плебейская тень Руссо. Напротив, вся жизнь человека – это жизнь храброго и великолепного, жестокого и хитроумного дикого зверя. Она проходит в охоте, убийствах и поглощении. Этот зверь существует – и поэтому он властвует». Столь откровенные слова правдивы лишь отчасти; но речь об этом пойдет позже. Сейчас важно, что они скорее относятся не к человечеству в целом, а к римской нации в том виде, какой она сформировалась в ходе истории.
   Рим, постепенно возвысившись и достигнув блестящей вершины своего развития, создал величайшее доступное ему творение – гордую и с виду вечную империю. Но не следует забывать, как строилось это величественное сооружение. Оно покоилось на жестокой тирании, зверском умерщвлении людей и целых народов, на широкомасштабном и непрерывном кровопролитии. Мы уже говорили, что злоупотребление властью – естественное следствие господства правителя и завоевателя. И такие злоупотребления возникнут тем скорее и неизбежнее, если духовная конституция завоевателя не сможет их предотвратить, то есть если ему чужды элементы интеллектуальной или духовной жизни, уравновешивающие волю, направленную лишь на сугубо прагматичные цели самосохранения и достижения власти.
   Примерно ко времени окончательного поражения Ганнибала римляне начали вступать в контакт с царствами Восточного Средиземноморья. Когда эти контакты участились, Рим познакомился с греческой культурой, и она, как мы увидим в дальнейшем, оказала на него глубокое и разнообразное влияние, которое не всегда шло ему на пользу. Именно первые контакты с эллинизмом и завоевание великих богатых царств дали Риму возможность найти выход своим амбициям в новом проявлении – жажде наживы. С тех пор покоритель средиземноморских стран становится и их безжалостным эксплуататором. С тех пор, как мы покажем ниже, Рим затопили миллионы рабов, на хребтах которых держалась вся надстройка римского общества. (Эта надстройка с экономической точки зрения была смертельно опасна для собственного существования, так как не могла не обрушиться сразу же, как только исчезнет ее основа – иссякнет постоянный приток рабов.) Кроме того, «богатство привело за собою корыстолюбие, а избыток удовольствий – готовность погубить все ради роскоши и телесных утех», как говорит Ливий в своем предисловии[5]. С одной стороны, идеал власти вел Рим к грубой эксплуатации мира, а с другой – к более зловещему явлению, к деградации, неизвестной грекам – к садизму, характерной черте римской сексуальной жизни, столь распространенному в имперский период.
   Не хотелось бы утверждать, что жизнь римлян находила удовлетворение только в садизме и жестокостях. Контакты с Грецией привели к появлению римской литературы, которая в последующие столетия достигла большой утонченности. Был в Риме и небольшой слой богатых людей, чью жизнь, протекавшую среди покоя и культуры, нам не за что презирать, – об этой добродушной жизни дают представление некоторые строки Горация и письма Плиния Младшего. Но все же мы должны помнить, что большинство людей не интересовало ничего, кроме panem et circenses – хлеба и зрелищ, и что для многих богатых культурных римлян культура была всего лишь оболочкой, которая легко слетала, обнажая грубые и жестокие инстинкты крестьянина. Данные темы мы будем развивать и подробно рассматривать в следующих главах книги.
   Естественно поэтому, что у римлян сексуальная жизнь принимала более грубые, чем у греков, формы. Римляне изначально были неотесанными крестьянами, прикованными к плугу и стойлу; затем они стали жестокими воинами; и наконец, горстка самых лучших и одаренных превратилась в государственных деятелей. Но для народа с подобной историей, для народа, почти никогда не проявлявшего реального интереса к искусству, истории и философии, возвышенная и одухотворенная сексуальная жизнь, или ее развитие в духе видений Платона, была недоступна. Для римлян с их примитивным характером достаточно было направить свои сексуальные инстинкты в простейшее русло. В течение столетий брак означал для римлян суровый и чистый, но прозаический союз; вся власть в семье принадлежала мужу, который не задумывался над более утонченными возможностями секса. Помимо брака, в Риме с ранних времен существовал грубый и отталкивающий тип проституции, направленный практически лишь на удовлетворение чисто чувственных желаний. Об этом характерно высказывается Гораций в «Сатирах» (i, 2, 116):
Когда же ты весь разгорелся и если
Есть под рукою рабыня иль отрок, на коих тотчас же
Можешь напасть, ужель предпочтешь ты от похоти лопнуть?
Я не таков: я люблю, что недорого лишь и доступно[6].

   Если Лихт в книге «Сексуальная жизнь в Древней Греции» прав, говоря о «преобладании чувственности в жизни греков», то мы имеем еще большее право допустить такое же преобладание чувственности у римлян.
   Однако наше изображение римской жизни будет односторонним, если мы забудем о поэзии. Драматурги Плавт и Теренций, лирики Катулл, Тибулл, Овидий, Проперций, Гораций, эпический поэт Вергилий – все они пытались, и часто не без успеха, соединить римскую силу с греческим изяществом и совершенством формы. В их многочисленных произведениях вырисовывается запоминающееся и впечатляющее отображение любовной жизни народа. Правда, изобразительное искусство в Риме не дало великих и независимых произведений, которые бы говорили о любви так же выразительно, как греческие вазы, или дышали тем же утонченным и чарующим эротизмом, как великолепные скульптуры Праксителя и других греческих мастеров. Единственная по-настоящему идеальная фигура в римской скульптуре, Антиной, возможно, появилась на свет благодаря гомосексуальным чувствам императора Адриана. Многочисленные стенные росписи в Помпеях и других местах выражают грубую и неприкрытую чувственность.
   Попробуем подвести итоги. Римский характер в основе своей был прагматичным. Этот дух прагматизма приводил римлян в ряды крестьян, солдат, государственных деятелей и тем самым вызвал к жизни их величайшее достижение – империю. Позже, посредством контактов с греческим духом, прагматизм породил философскую мысль Цицерона и Сенеки и исторический гений Ливия и Тацита. Но в римском характере отсутствовали интеллектуальная и духовная основы истинной, оригинальной цивилизации, активно заявлявшие о себе в греческом характере. Римская сексуальная жизнь шла параллельно этому развитию: сперва находя удовлетворение в простой, суровой и прозаической семейной жизни, развиваясь затем в более утонченные формы чувственности и деградируя до садизма, но всегда оставаясь инстинктивной и бездуховной. И все же, подобно могучей Римской империи, римская сексуальная жизнь иногда дает примеры величия, возможно отталкивающие, но неизменно впечатляющие.

Глава 1
Женщина в Риме

1. Брак

   Моммзен в своей книге о римском уголовном праве пишет: «При исследовании начал человеческого развития мы обнаружим, что ни один народ не дал нам так мало информации о своих традициях, как италийцы. Рим является единственным представителем италийской расы, прошедшим историческое развитие; ко времени возникновения в нем истинных традиций он был уже высокоразвитой нацией, находившейся под сильным влиянием более высокой греческой цивилизации и возглавлявшей великий национальный союз городов-государств. В ранней истории Рима абсолютно нет неримских традиций. Даже для самих римлян эти отдаленные века покрыты мраком. Тщетно мы будем искать какие-либо воспоминания о возникновении и подъеме Рима как среди его обезличенных и лишенных мифологии божеств, так и в тех юридических сказках, помещенных в хроники, которые глубоко национальны, несмотря на свою повествовательную форму. Рим – мужественная нация, никогда не оглядывавшаяся на свое детство».
   Возможно, замечание Моммзена сильнее применимо к сексуальной жизни Рима, чем к любому другому аспекту его истории – под сексуальной жизнью мы понимаем взаимоотношения полов. В историческое время мы видим у римлян и моногамный брак, и различные внебрачные взаимоотношения (которые варьируют от самых, как мы бы выразились, низменных до наиболее утонченных); но практически ничего мы не знаем о том, как эти взаимоотношения развивались.
   В связи с ограниченностью места наш труд по истории римской цивилизации не может представить или подвергнуть критическому разбору все взгляды на римский брак и внебрачные отношения. Тем не менее, попытаемся воспроизвести несколько наиболее важных взглядов на эту проблему, – взглядов, которые сейчас вновь занимают первейшее место в дискуссиях просвещенного мира.
   В эпоху ранней республики основой римской социальной жизни был моногамный брак, в котором всецело доминировал муж. Власть отца (patria potestas) управляла всей жизнью римской семьи в исторические времена; мы снова столкнемся с этим, когда речь пойдет об образовании. Но было бы неверно заключить, что сексуальные отношения ограничивались только браком, основывавшемся на отцовском доминировании. Наоборот, как мы увидим, свободные сексуальные отношения, как бы ни называть их – «свободной любовью» или «проституцией», – сосуществовали с браком даже в самые ранние известные нам эпохи. Но как объяснить сосуществование моногамного брака и таких взаимоотношений?
   Фрайерр Ф. фон Рейтценштайн пишет в своей книжке «Любовь и брак в Древней Европе»: «Во-первых, ясно, что людям был неизвестен полный connubium, то есть юридический брак; во-вторых, обычным в древнейшие времена был брак через похищение. Но для дальнейшего развития брака особенно ценны свидетельства из римского законодательства и истории. Благодаря юридическому гению римлян мы можем присмотреться к каждой стадии их развития, хотя этот же самый гений до такой степени изгладил следы древнейших эпох, что мы не можем получить о них никакого представления. Мы не можем сомневаться в существовании матриархата, которому способствовало влияние этрусков… Брак как связующий союз, конечно, был неизвестен плебеям; соответственно, их дети принадлежали к семье матери. Такие агамные или внебрачные взаимоотношения еще существовали в Риме в позднейшие эпохи и составляли основу широко развитой системы свободной любви, которая вскоре превратилась в проституцию разных видов».
   Подобные мнения, во многом основанные на предположениях, в действительности восходят к углубленным исследованиям швейцарского ученого Бахофена. Пока преобладала моммзеновская школа мысли, Бахофен долго оставался в почти полном забвении, но сейчас он снова пользуется всеобщим признанием. В своей важной работе «Легенда о Танакиль – исследование влияния Востока на Рим и Италию» он пытается доказать, что в древней Италии владычеству сильной отцовской власти предшествовало состояние полного матриархата, представленного в основном у этрусков. Он полагает, что исключительное развитие патриархата, который представляет собой преобладающий тип законных взаимоотношений в исторический период, происходило повсеместно, являясь громадным и несравненным достижением цивилизации. На с. 22 своего основного труда «Право матери» Бахофен выделяет три этапа в развитии брака: примитивный этап – неразборчивые сексуальные связи; средний этап – брак с доминированием жены; последний и наивысший этап – брак с доминированием мужа. Он пишет: «Принцип брака и принцип авторитета в семье, подкрепляющий брак, является частью духовного ius civile (гражданского законодательства). Это переходный этап. Наконец, за этим этапом следует наивысший этап – чисто духовный авторитет отца, посредством которого жена подчинена мужу, и все значение матери переходит к отцу. Это высочайший тип законодательства, который был развит римлянами в наиболее чистом виде. Нигде больше идеал potestas (власти) над женой и детьми не достиг столь полной завершенности; и также нигде больше соответствующий идеал единой политической imperium (верховной власти) не преследовался столь сознательно и настойчиво». Бахофен добавляет: «ius naturale (естественный закон) древних времен – не умозрительная философская конструкция, какой ius naturale стал в более позднюю эпоху. Это историческое событие, реальный этап цивилизации, более древний, чем чисто политический статусный закон, – это выражение древнейших религиозных идеалов, свидетельство о ступени в развитии человечества… Но предназначение человека состоит в том, чтобы бросать новые и новые вызовы законам действительности, в преодолении материальной стороны своей природы, которая связывает его с животным миром, и в подъеме к более высокой и чистой жизни. Римляне изгнали из своих законов физический и материалистический взгляды на человеческие взаимоотношения более последовательно, чем другие народы; Рим с самого начала строился на политическом аспекте imperium; в сознательной приверженности этому аспекту Рим видел свое предназначение…»
   Мнение Бахофена мы не станем ни опровергать, ни поддерживать. Однако он может сослаться на таких авторов, как Цицерон, который в своем трактате «О нахождении» (i, 2) так говорит о первобытном состоянии человечества: «Никто не знал законного брака, никто не видел своих законных детей».
   Более того, даже современные ученые, например Ганс Мюлештайн (в своих знаменитых книгах «Рождение Западного мира» и «О происхождении этрусков»), следуют Бахофену, находя очень сильное этрусское влияние в течение всего доисторического развития Рима. И недавние раскопки дали серьезные доказательства в поддержку этой точки зрения. Вероятно, мы можем согласиться с ней, заключив, что матриархат в каком-то виде преобладал в течение столетий до того, как началось истинное развитие римской семьи и римского государства, основанное на patria potestas, и что остатки матриархата сохранились в разнообразных формах свободных сексуальных отношений, которые сосуществовали с моногамным браком, признаваемым государством. Конечно, при современном уровне знания истории это более или менее ненадежные гипотезы; возможно, в будущем, особенно когда мы расшифруем этрусский язык, они превратятся в исторический факт.
   После этих вступительных замечаний опишем брак, каким он был в Риме в исторические времена.
   До 445 года до н. э. официальный брак (iustae nuptiae) мог быть заключен только между патрициями – членами правящего класса. Между патрициями и плебеями не существовало connubium, то есть не было таких брачных отношений, которые могли быть признаны в гражданском суде. Позже историки напишут, будто бы злобные децемвиры первыми наложили запрет на браки между патрициями и плебеями (Цицерон. О государстве, ii, 37). Но на самом деле запрет этот входил в число старых законов, которые до того соблюдались только по обычаю, а в 445 году до н. э. были зафиксированы на так называемых Двенадцати таблицах. Впоследствии, после длительной и тяжелой классовой борьбы, запрет был отменен трибуном Канулеем.
   В данной связи было бы интересно упомянуть историю Виргинии. Вероятно, за этим сказанием не лежит никаких исторических фактов, но она любопытна с точки зрения своего влияния на литературу (например, «Эмилию Галотти» Лессинга). Приведем сказание так, как его рассказывает Дионисий Галикарнасский, – этот вариант менее известен, чем другие (Дионисий Галикарнасский. Римские древности, xi, 28):
   «Жил плебей по имени Луций Виргиний. Он был одним из лучших воинов в Риме и командовал центурией в одном из пяти легионов, участвовавших в Эквинской кампании. У него была дочь Виргиния, самая прекрасная девушка в Риме, обрученная с бывшим трибуном Луцием. (Луций был сыном Ицилия, который ввел должность трибунов и первым ее занимал.) Аппий Клавдий, глава Совета Десяти, увидел девушку, когда она занималась в школе – в то время школы для детей размещались вокруг форума, – и был потрясен ее красотой, ибо она была уже во вполне зрелом возрасте. И без того порабощенный страстью, он еще сильнее разжигал ее, снова и снова проходя мимо школы. Жениться на девушке он не мог, потому что она была обручена с другим и сам он был женат; кроме того, он презирал плебеев и считал позором взять плебейку в жены; да и брак такой запрещался тем самым законом, который он лично внес в Двенадцать таблиц. Поэтому он попытался сперва соблазнить ее деньгами. У нее не было матери, и Аппий непрерывно присылал людей к женщине, воспитавшей ее. Он передал этой женщине много денег и обещал дать больше. Своим слугам он запретил называть женщине имя влюбленного в девушку, велел лишь передать, что он – один из тех, которые могут погубить или спасти любого. Однако он не преуспел и узнал лишь, что девушку стерегут еще тщательнее, чем прежде.
   Совсем сгорая от любви, он решился действовать смелее. Послав за одним из своих родственников по имени Марк Клавдий, храбрецом, который мог помочь в любом деле, он признался ему в своей страсти. Затем, объяснив Марку, что тот должен сказать и сделать, он отправил его с несколькими негодяями в школу. Марк схватил девушку и пытался увести ее через форум на глазах у граждан. Поднялось возмущение, сразу же собралась большая толпа, и он не сумел доставить девушку в назначенное место. Тогда он отправился в магистрат. В то время Аппий сидел один на судейской скамье, давая советы и отправляя правосудие тем, кто в нем нуждался. Когда Марк начал было говорить, зрители стали возмущенно кричать, требуя подождать, пока не прибудут родственники девушки.
   Вскоре явился ее дядя, Публий Нумиторий, пользовавшийся у плебеев большим уважением. С собой он привел многих друзей и родственников. Чуть позже пришел Луций, с которым Виргинию обручил ее отец. Его сопровождал сильный отряд юношей-плебеев. Едва подойдя к судейской скамье и не успев отдышаться, он потребовал сказать ему, кто осмелился схватить дочь свободного гражданина и с какой целью. В ответ было молчание. Затем Марк Клавдий – человек, схвативший девушку, – сказал такую речь: «Аппий Клавдий, я не совершал никаких поспешных или насильственных действий по отношению к этой девушке. Я ее законный хозяин, и я увожу ее в соответствии с законами. Я расскажу вам, как вышло, что она принадлежит мне. От моего отца я получил в наследство женщину, которая много лет была рабыней. Когда она забеременела, жена Виргиния – которая была ее подругой – убедила ее отдать ей ребенка, если он родится живым. Рабыня сдержала слово, ибо она родила вот эту девушку Виргинию, сказала нам, что ребенок родился мертвым, а сама отдала его Нумитории. Бездетная Нумитория удочерила девочку и вырастила ее как родную дочь. Я долго не знал об этом; но теперь мне все рассказали. У меня есть много надежных свидетелей, и я допрашивал рабыню. И теперь я апеллирую к закону, по которому дети принадлежат их истинным, а не приемным родителям, и по которому дети свободных родителей свободны, а дети рабов – рабы, принадлежащие владельцам их родителей. По этому закону я заявляю о своем праве забрать дочь моей рабыни. Я готов обратиться с этим делом в суд, если кто-нибудь даст мне надежную гарантию, что девушку тоже приведут в суд. Но если кто-нибудь желает решить дело сейчас же, я готов к немедленному рассмотрению дела, без задержек и без каких-либо гарантий относительно девушки. Пусть мои противники решают, что они предпочтут».
   После того как Марк Клавдий изложил свое дело, против него выступил с длинной речью дядя девушки. Он сказал, что лишь тогда, когда девушка достигла брачного возраста и ее красота стала очевидной, объявился истец со своим бессовестно наглым иском, который к тому же печется не о своей пользе, а о другом человеке, готовом на удовлетворение любых своих желаний, не считаясь ни с чем. Что же касается иска, он сказал, что отец девушки ответит на него, когда вернется домой из военного похода; сам же дядя девушки заявит формальный встречный иск на обладание девушкой и предпримет необходимые юридические шаги.
   Эта речь пробудила в публике сочувствие. Но Аппий Клавдий хитроумно ответил: «Я хорошо знаю закон о залогах за людей, которые объявлены рабами, – он запрещает претендентам на владение этими людьми содержать их у себя до рассмотрения дела. И я не отменю мной же введенный закон. Вот каково мое решение. По этому делу встречный иск заявили два человека, дядя и отец. Если бы они оба присутствовали, девушку до рассмотрения дела надо было бы отдать на попечение отца. Однако, так как он отсутствует, я постановляю отдать девушку ее владельцу, а ему выставить надежных поручителей, что он приведет ее в суд, когда вернется ее отец. Что же до поручителей и честного и внимательного рассмотрения дела, Нумиторий, я уделю большое внимание всем этим вопросам. А пока же отдай девушку».
   Женщины и все собравшиеся принялись громко причитать и жаловаться. Ицилий, жених девушки, поклялся, что, пока он жив, никто не посмеет ее увести. «Аппий, отруби мне голову, и тогда уводи девушку куда хочешь, да и всех других девушек и женщин, чтобы все римляне поняли, что они уже не свободные люди, а рабы… Но помни – с моей смертью Рим постигнет либо великое несчастье, либо великое счастье!»
   Виргинию схватил ее мнимый владелец; но толпа вела себя так угрожающе, что Аппий был вынужден на время уступить. Отца девушки вызвали из лагеря. Как только он прибыл, дело было рассмотрено. Он привел самые убедительные доказательства законности ее рождения, однако Аппий объявил, что давно подозревал о сомнительности ее происхождения, но из-за множества обязанностей до сих пор не мог расследовать дело подробно. Угрожая силой разогнать толпу, он приказал Марку Клавдию увести девушку, дав ему эскорт из двенадцати ликторов с топорами.
   Когда он сказал это, толпа рассеялась. Люди стонали, били себя по лбу и не могли сдержать слез. Клавдий хотел было увести девушку, но она цеплялась за отца, целуя его, обнимая и называя ласковыми именами. Измученный Виргиний решился на поступок невыносимо трудный для отца, но уместный и достойный храброго свободного человека. Он попросил разрешения в последний раз обнять дочь и попрощаться с ней наедине, прежде чем ее уведут с форума. Консул разрешил ему это, и его враги отошли чуть в сторону. Отец обнимал ее, ослабевшую, почти бездыханную и льнущую к нему, называл ее по имени, целовал ее и вытирал ее обильные слезы, а тем временем потихоньку отводил в сторону. Приблизившись к лавке мясника, он схватил с прилавка нож и пронзил сердце дочери со словами: «Дитя мое, я отправляю тебя свободной и непорочной в край мертвых; ибо, пока ты жива, тиран не оставит тебе ни свободы, ни непорочности!»
   Рассказ кончается свержением тиранов-децемвиров, но нам это уже не интересно. Неизвестно, основана ли эта история на факте или является выдумкой, иллюстрирующей свержение тиранов, главное, что в ней отражается растущее у обывателей чувство собственного достоинства и их ненависть к касте благородных, ведущих себя тиранически, в данном случае особенно в связи с браком. Аппий считает ниже своего достоинства вступать в законный брак с девушкой из низшего класса и по этой причине решается на описанное выше преступление; Виргиний же – обыватель, гордый принадлежностью к своему классу и отказывающийся терпеть беззаконие, предпочитая убить дочь, чем позволить ей вступить в позорный, по его мнению, союз с членом другого сословия – к тому же сословия, чьи привилегии он больше не может признавать.
   Если мы хотим понять сущность законного брака в Риме (iustum matrimonium), то сперва нужно провести разницу между браками, в которых женщина переходит «под руку» (in manum) супруга, и теми, в которых это не происходит. Что означает эта фраза? Вот что: в девичестве женщина, как и все дети, находится под властью отца. Ее отец имеет над ней patria potestas. Если она выходит замуж за человека, «под чью руку» переходит, это означает, что она уходит из-под власти отца и оказывается под властью (manus) мужа. Если она выходит замуж sine in manum conuentione (не подпадая под власть мужа), она остается под властью отца или его юридического представителя – на практике муж не получает прав на ее собственность. В поздние эпохи, в связи с постепенной эмансипацией римских женщин, независимость от мужей в смысле имущественных прав была для них преимуществом; соответственно, они старались избегать браков, в которых бы переходили в manus своих мужей.
   Супружеская власть (manus) приобреталась лишь через три формы брака, признававшиеся гражданским судом – confarreatio, coemptio и usus. Мы должны рассмотреть их подробно постольку, поскольку они имеют отношение к нашей теме; более тонкие детали – некоторые из них весьма спорные – являются законной сферой истории римского правосудия.
   Самая старая и самая торжественная форма брака, соответствующая нашему церковному венчанию, – confarreatio. Это слово происходит от названия пирога (farreum libum), который являлся обязательной частью церемонии. Дионисий так говорит о confarreatio («Римские древности», ii, 25): «Римляне в стародавние времена называли бракосочетание, совершавшееся посредством духовных и мирских церемоний, confarreatio, выражая всю его сущность в одном слове, производном от названия употреблявшейся при церемонии полбы (far), которую мы называем zea… Точно так же, как мы в Греции считаем ячмень древнейшим зерном и под названием oulai используем его, начиная жертвоприношения, так и римляне считают, что полба – самое ценное и древнейшее из всех зерен, и без него не разжигают жертвенного огня. Этот обычай еще жив; не изменились и некоторые более дорогостоящие жертвоприношения. И церемония получила свое имя от того, что жены делят с мужьями самую древнюю и самую святую пищу, соглашаясь точно так же разделить с ними жизнь и судьбу; таким образом между супругами образуются тесные связи нераздельного родства, и такой брак оказывается нерасторжимым. Закон требует от жен жить лишь к удовольствию своих мужей, так как больше им некуда деваться, а мужьям – повелевать своими женами как вещами, необходимыми и неотчуждаемыми от них».
   Описывать ритуалы подробно нет необходимости: главным среди них было жертвоприношение, которое производил верховный жрец (pontifex maximus) и жрец Юпитера (flamen Dialis) в присутствии десяти свидетелей. Содержание некоторых ритуалов сейчас уже почти невозможно расшифровать. Бахофен интерпретирует церемонию такого брака в книге «Легенда о Танакиль». В более поздние времена эта форма брака оставалась обязательной для родителей некоторых жрецов, но становилась все более обременительной (Тацит. Анналы, iv, 16). Разумеется, это была старейшая и самая аристократическая форма брака; первоначально она являлась обязательным видом брака для патрициев и просуществовала долгое время наряду с более простыми и менее церемониальными формами.
   Отношение других видов брака к старейшему confarreatio остается темой дискуссий. В наше время в целом принято, что вторая форма (coemptio) первоначально применялась для браков среди простонародья, поскольку плебеям аристократический confarreatio был недоступен. Признанный авторитет в области права, Карлова в своей книге об истории римского права предполагает, что coemptio восходит к временам Сервия и было введено как законная форма брака для плебеев. Сперва брак через coemptio не требовал от жены (если она была плебейкой) входить в семью (gens) мужа. Это возбуждало недовольство среди простолюдинов, в результате чего закон трибуна Канулея юридически приравнял coemptio к confarreatio. Но последний продолжал существовать в качестве привилегии патрицианского класса.
   Третья форма брака – брак по обычаю, или usus. В законах Двенадцати таблиц говорилось, что непрерывное сожительство в течение года должно считаться законным браком. Главная особенность этого брака – в исключениях, а не в правилах: если сожительство прерывалось на три ночи подряд (trinoctium), то manus не имел места, то есть брак был вполне законным, но жена не уходила из-под власти отца под власть мужа. Это устанавливалось законами Двенадцати таблиц (Гаи. Институции, i, III). Брак по обычаю, по мнению Карловы, предназначался для упорядочения постоянных союзов между иностранцами и римлянами. И только позже он стал использоваться для освобождения жены из-под власти мужа. Как пишет Карлова, широкая распространенность формы, при которой жена могла оставаться вне власти мужа посредством trinoctium, восходит к «временам, когда после завоевания Италии Рим начал задумываться о заморских завоеваниях, о том, чтобы освободиться от религиозного мировоззрения и разрушить старую мораль». Позже мы более подробно обсудим то, что можно назвать борьбой римских женщин за эмансипацию; поэтому мнение Карловы сейчас оставим без рассмотрения. Неизвестно, появился ли этот тип брака «без manus» в результате законодательного акта или просто со временем оказался узаконенным. Однако ясно, что он был известен поэту Эннию в годы 1-й Пунической войны.
   Три рассмотренные нами формы брака различаются именно в этом отношении. При confarreatio на церемонии присутствовал верховный жрец, и брак осуществлялся одновременно с manus. При coemptio муж получал manus в специальной юридической церемонии, которая сама по себе не нужна была для свадебного обряда. При usus год сожительства был равнозначен браку, но manus не имел места, если только за этот год не происходило перерыва, называвшегося trinoctium.
   Юридически церемония coemptio представляла собой шуточную покупку: муж покупал жену за символическую сумму. Приставка co подчеркивает, что муж получал власть над женой как над родственницей, равной ему по положению (Карлова). Но если жена передает себя под власть мужа – она не пассивная фигура в церемонии, а ее активная участница.
   Брак посредством coemptio был самой распространенной формой в позднюю эпоху. Мы знаем, что confarreatio был архаическим обычаем и вышел из употребления из-за своей чрезмерной усложненности. Юрист Гай говорит, что в его дни брак посредством usus был упразднен, частично законодательно, а частично по обычаю («Институции», i, III).
   В задачу нашего труда не входит более подробное рассмотрение взаимосвязи этих трех форм брака. Однако ясно, что ритуалы, совершавшиеся при всех трех формах, были почти идентичны. Решение, какие именно ритуалы выполнять, принимали бракосочетающиеся стороны. Современные ученые (см., напр.: Рейтценштайн. Указ. соч. и др.) считают, что церемонии при coemptio и usus произошли от церемонии, использовавшейся при браке confarreatio, и являются всего лишь ее разновидностями. Попробуем дать краткую сводку самых распространенных ритуалов, какими они сохранились в описаниях свидетелей.
   На свадьбе по типу confarreatio присутствовали верховный жрец и жрец Юпитера; из этого можно заключить, что священный обряд проходил в священном месте, вероятно в курии или здании Сената. Но для свадебной церемонии других типов не требовалось специального места, и они совершались в доме невесты. Бракосочетанию обычно предшествовало обручение, но если оно расторгалось, это (по крайней мере, в поздние времена) не могло быть основанием для судебного иска (Ювенал, vi, 200; Кодекс Юстиниана, v, I, I). На церемонии обручения жених давал будущей невесте плату либо железное кольцо, которое она носила на безымянном пальце левой руки. Позже при обручении обычно заключали брачный контракт. Вся церемония обручения, как правило, проходила в присутствии гостей и заканчивалась банкетом.
   Свадьбу нельзя было проводить в некоторые дни года. По религиозным соображениям под этот запрет подпадал весь май, первые половины марта и июня, календы, ноны и иды каждого месяца и многочисленные римские праздники. Ритуалы обычно начинались за день до церемонии: в тот день невеста снимала платье, которое носила в девичестве, и посвящала его богам вместе со своими детскими игрушками. Теперь она надевала свадебный наряд: специально сотканную тунику, шерстяной кушак и – самое главное – flammeum (большое красное покрывало на голову). Особое внимание уделялось ее прическе. Обычно волосы невесты с помощью железного наконечника копья с загнутым концом заплетались в шесть кос. Авторитетный источник сообщает, что позже это делалось копьем, вынутым из трупа гладиатора, – возможно, потому, что такое оружие считалось наделенным собственной мистической властью (Becker. Roman Private Antiquities, v, I, 44). Под красным покрывалом невеста носила венок из цветов, собранных собственноручно. Остальные присутствовавшие на церемонии также носили гирлянды цветов.
   По словам Цицерона («О дивинации», i, 16, 28), брак начинался с гаданий, проводившихся рано утром; в древние времена гадали по полету птиц, а позже по внутренностям священной жертвы. Тем временем собирались гости, и им официально объявляли результат гаданий. Затем заключался свадебный контракт в присутствии десяти свидетелей – хотя это было необязательно (Цицерон. Цит. по Квинтилиану, v, 11, 32). После этого жених и невеста торжественно заявляли, что согласны вступить в брак. При бракосочетании по типу confarreatio или coemptio невеста говорила: «Quando ti, Caius, ego, Caia»[7] – формула, смысл которой стал предметом многих споров и которая, согласно Рейтценштайну, означает: «Если ты отец семьи, то я буду ее матерью». Эти слова, очевидно, подразумевали, что жена готова и желает войти под manus мужа и таким образом вступить в его семью (gens). После этого заявления молодоженов подводили друг к другу, и pronuba соединяла их руки (pronuba обыкновенно была замужней женщиной, символизировавшей богиню Юнону. У Клавдиана (ix, 284) сама Венера появляется как pronuba, соединяя руки невесты и жениха). После этого важнейшего момента церемонии новобрачные шли к жертвеннику, чтобы лично принести главную жертву. Не следует путать эту жертву с той, что приносилась рано утром. В древнейшие времена она состояла из фруктов и упомянутого выше пирога – в соответствии с правилами confarreatio; позже жертвой было животное, обычно свинья или бычок. Во время жертвоприношения невеста и жених сидели на двух стульях, связанных друг с другом овечьей шкурой. Auspex nuptiarum, или, при confarreatio, присутствующий жрец, читал слова молитвы, и новобрачные повторяли их, обходя вокруг жертвенника. Потом следовали поздравления и пожелания новобрачным, а затем пир (напр., Ювенал, ii, 119).
   Наконец наступала ночь. Начинался последний этап церемонии – deductio, процессия, сопровождавшая невесту к дому жениха. Древний обычай требовал, чтобы муж вырывал невесту из рук матери, к которой она бежала за защитой. (Фест («О значении слов», 288) выражается совершенно ясно: «Они делали вид, что девушку вырывали из-под защиты матери, а если ее мать не присутствовала, из-под защиты следующего ближайшего родственника, причем ее тащили (trahitur) к мужу».) Этот обычай явно восходит к первобытному браку через похищение. Затем невесту вела к дому мужа веселая процессия – впереди шли флейтисты и мальчик с факелами, затем (согласно множеству росписей на вазах) новобрачные в экипаже, а вокруг и за ними – гости и любые зрители, оказавшиеся поблизости. Процессия распевала «фесценнические» песни – первоначально фаллического характера, так как слово fescennius происходит от facsinum (мужской половой орган). Вполне вероятно, что в древнейшие времена исполнялся также фаллический танец, – этот обычай мы видим у первобытных народов (Рейтценштайн. Цит. соч.). Известно, что песни содержали весьма непристойные шутки (см. одну такую песню в «Ахарнянах» Аристофана; ср. Рейтценштайн. С. 46). Интересное изображение подобной процессии мы видим в знаменитой свадебной песне Катулла. Она состоит из хора юношей, обедавших с женихом, и девушек – подружек невесты. Вот ее начало:
Юноши! Веспер взошел. Подымайтесь! Веспер с Олимпа,
Жданный нами давно, наконец свой факел возносит.
Стало быть, время вставать, отходить от столов изобильных.
Скоро невеста придет, и славить начнут Гименея.
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!

   Хор девушек отвечает:
Юношей видите ль вы, подружки? Вставайте навстречу!
Правда, вечерней звезды показался огонь из-за Эты.
Значит, время пришло, – поспешно юноши встали,
Смело встали, сейчас запоют: нужна им победа!
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену![8]

   Когда процессия достигала дома мужа, обычай требовал, чтобы жена смазала дверные косяки жиром или маслом и обвязала их шерстяными нитями. Затем муж переносил жену через порог, потому что коснуться порога считалось для новобрачной плохой приметой. Оказавшись внутри, жена совершала обряд вступления во владение огнем и водой: вместе с мужем она зажигала новый очаг, а затем ее окропляли водой. Тем самым она получала разрешение делить домашнюю и религиозную жизнь с мужем.
   Финал свадьбы сопровождался несколькими священными обрядами. Pronuba готовила брачное ложе и давала невесте все необходимые указания. Сама невеста молилась Юноне Виргинензис и Цинции, богине, которой посвящалось развязывание пояса. Муж снимал с жены пояс, и она садилась (вероятно, голая) на фаллос бога плодородия по имени Мутун-Тутун. В древнейшие времена первый половой акт, вероятно, проходил в присутствии свидетелей. Возможно, первоначально с невестой совокуплялись друзья мужа. Согласно Бахофену, это был пережиток свободной проституции, предшествовавшей свадьбе в первобытную эпоху: «Естественные и физические законы чужеродны и даже противоположны брачным узам. Поэтому женщина, вступающая в брак, должна искупить свою вину перед Матерью-Природой и пройти через этап свободной проституции, в ходе которой она достигает брачного целомудрия через предварительное распутство». В более поздние времена друзья мужа бросали орехи в спальню новобрачных. Наконец, следует заметить, что половому акту молодоженов покровительствовал ряд божеств, чьи имена свидетельствуют, что они представляли различные моменты полового акта.
   На следующий день невеста принимала родственников и приносила первую жертву богам своего нового дома.
   (Следует отметить, что одним из важнейших источников для приведенного выше описания является «Private Antiquities of Rome» Беккер-Марквардта (1864).)
   Теперь можно задать следующий вопрос. Какими в действительности были эти браки? Что мы знаем о супружеской и семейной жизни римлян в различные периоды их истории? В старых и новых трудах по римской морали зачастую можно прочесть, что римский брак начал разрушаться уже в раннюю римскую эпоху, самое позднее – в начале империи. Предполагается, что эта дегенерация в значительной степени несет ответственность за крушение империи, казавшейся непоколебимой. Например, вот цитата из крупного авторитета по римской супружеской жизни, А. Россбаха. Она взята из его труда «Римские свадебные и брачные памятники» (1871): «Если мы рассмотрим эти памятники в соответствии с эпохами, в которые они были созданы, то они представляются напоминаниями о славном прошлом, о дисциплинированной семейной жизни римлян с их домашними ритуалами, суровой отцовской властью, моралью и жертвенностью на благо общества, которые внесли такой сильный вклад в развитие государства».
   Возможно, нам удастся найти достоверное описание римской супружеской жизни, из которого мы сумеем получить достаточно точное представление о ней. Такое описание следует искать у Дионисия Галикарнасского: «Ромул не позволил ни мужу привлекать жену к суду за измену или неверность, ни жену – мужа за плохое обращение или несправедливый развод. Он никак не определил размер приданого, которое должна приносить жена или которое должно возвращаться ей. Он не издал никаких подобных законов, кроме одного – который оказался подходящим во всех случаях. Закон гласит: «Жена, соединенная с мужем священными обрядами, должна разделять с ним все имущество и все ритуалы». Хотя Дионисий говорит о законе, введенном Ромулом, его замечание не противоречит предположению, что римский брак (в древнейшие времена, имеющие хоть какое-то значение для истории) отличался простотой и регулировался лишь несгибаемой patria potestas. Но современному разуму трудно увидеть что-нибудь выдающееся или благородное в жизни древнеримской женщины, которая проходила в узких рамках непреложных обычаев и жесткого подчинения, а ее идеалом была austeritas (благородная суровость). Жизнь римской женщины, хоть и нравственно безупречная, «была лишена изящества, которым обладали греческие женщины, и не имела того жизнерадостного очарования, которое приносит счастье мужу» (Беккер-Марквардт). Сенека справедливо пишет, что во времена 1-й Пунической войны «нескромность считалась не пороком, а кошмаром».
   Кроме того, римлянка, происходившая из богатой или знатной семьи, имела репутацию высокомерной, надменной и властной женщины, что являлось обычной темой для шуток в римской комедии. Римской матроне жилось достаточно привольно: ей не приходилось готовить и делать черную работу. Она лишь пряла и ткала со служанками, вела домашнее хозяйство и воспитывала маленьких детей. У римлян (в отличие от греков) не было специальных помещений, где женщина вела жизнь затворницы, скрытую от глаз всех, кроме других женщин и немногих родственников-мужчин. Она ела вместе с мужем, сидя рядом с ним за столом. Однако ей запрещалось пить вино – древняя римская мораль считала это проступком, достойным смерти. Домочадцы, в том числе и муж, называли ее domina («хозяйка»). Ее присутствие было гарантией особенной вежливости в манерах и разговорах. В ту раннюю эпоху от нее не ждали, что она как-то приобщится к культуре, и стимулировать ее интеллектуальное развитие мог разве что ее муж. Образование женщины было главным образом направлено на практические цели. Выходя из дому (чего она не могла сделать, не оповестив мужа и не взяв спутницы), она надевала длинную stola matronalis (платье матроны). Однако она могла появляться в театре, суде или на религиозной церемонии, и на улице все должны были уступать ей дорогу. Прикасаться или как-то приставать к ней было абсолютно запрещено.
   В целом изображение римской семейной жизни, которое Плутарх дает в жизнеописании Катона Старшего, едва ли можно назвать особо идеалистичным. Он пишет («Марк Катон», 20): «Он взял жену скорее хорошего рода, чем богатую, полагая, правда, что и родовитости и богатству одинаково свойственны достоинство и некоторая гордыня, но надеясь, что женщина знатного происхождения, страшась всего низкого и позорного, окажется особенно чуткой к добрым правилам, которые внушает ей муж. Тот, кто бьет жену или ребенка, говорил он, поднимает руку на самую великую святыню. Он считал более почетной славу хорошего мужа, чем великого сенатора, и в Сократе, знаменитом мудреце древности, его восхищало лишь то, как неизменно снисходителен и ласков был он со своей сварливой женой и тупыми детьми.
   У Катона родился сын, и не было дела настолько важного (не считая лишь государственных), которое бы он не отложил, чтобы постоять рядом с женой, когда она мыла или пеленала новорожденного. Она сама выкармливала младенца, а нередко подносила к своей груди и детишек рабов, желая такого рода общим воспитанием внушить им преданность и любовь к сыну». Очень многозначительно поведение Катона после смерти его первой жены. Плутарх говорит (24): «Сам же он, отличаясь железным здоровьем и незыблемой крепостью тела, держался дольше всех, так что даже в глубокой старости продолжал спать с женщиной и – отнюдь не по возрасту – женился вот при каких обстоятельствах. Потеряв жену, он женил сына на дочери Павла, приходившейся сестрою Сципиону, а сам, вдовствуя, жил с молодою служанкой, которая ходила к ним потихоньку. Но в маленьком доме, где бок о бок с ним жила невестка, связь эта не осталась тайной. И вот однажды, когда эта бабенка прошла мимо спальни, держась, по-видимому, слишком развязно, старик заметил, что сын, не сказав, правда, ни слова, посмотрел на нее с резкою неприязнью и отвернулся. Катон понял, что его близкие недовольны этой связью. Никого не упрекая и не порицая, он, как обычно, отправился в окружении друзей на форум и по пути, обратившись к некоему Салонию, который прежде служил у него младшим писцом, громко спросил, просватал ли тот уже свою дочь. Салоний сказал, что никогда не решился бы это сделать, не спросивши сначала его совета. «Что ж, – заметил Катон, – я нашел тебе подходящего зятя, вот только, клянусь Зевсом, как бы возраст его вас не смутил: вообще-то он жених хоть куда, но очень стар». В ответ Салоний просил его принять на себя эту заботу и отдать дочь тому, кого сам выберет: ведь она его клиентка и нуждается в его покровительстве; тогда Катон, не откладывая, объявил, что просит девушку за себя. Сначала, как и следовало ожидать, Салоний был ошеломлен этой речью, справедливо полагая, что Катон слишком стар для брака, а сам он слишком ничтожен для родственной связи с домом консула и триумфатора, но, видя, что тот не шутит, с радостью принял предложение, и, придя на форум, они тут же объявили о помолвке… У Катона от второй жены был сын, названный в честь матери Салонием»[9].
   Еще одно изображение семейной жизни в старые добрые времена появляется у Тацита в «Диалоге об ораторах»: «Некогда в каждой римской семье сын, родившийся от порядочной женщины, возрастал не в каморке на руках покупной кормилицы, а окруженный попечением рачительной матери, которую больше всего хвалили за образцовый порядок в доме и неустанную заботу о детях. Подыскивалась также какая-нибудь пожилая родственница, чьи нравы были проверены и признаны безупречными, и ей вручался надзор за всеми отпрысками того же семейства; в ее присутствии не дозволялось ни произнести, ни сделать такое, что считается непристойным или бесчестным. И мать следила не только за тем, как дети учатся и как выполняют свои другие обязанности, но и за их развлечениями и забавами, внося в них благочестие и благопристойность. Мы знаем, что именно так руководили воспитанием сыновей и мать Гракхов Корнелия, и мать Цезаря Аврелия, и мать Августа Атия, взрастившие своих детей первыми гражданами Римского государства»[10].
   Эти описания, особенно описание Плутарха, показывают нам: то, что мы называем любовью, едва ли имело какое-то отношение к этим бракам. Более того, муж и жена очень часто были просватаны друг за друга родителями в раннем детстве по той или иной причине, обычно экономического характера. Самый ранний возраст, в котором можно было жениться, составлял 15–16 лет; женщина могла выйти замуж в 12 лет. Тацит женился на 13-летней девушке, когда ему самому было около 25 лет. Если при этих условиях между мужем и женой действительно возникала любовь, то это была скорее счастливая случайность, чем общее правило. Катону Старшему приписывают такую фразу: «Все народы правят своими женщинами, мы правим всеми народами, но наши женщины правят нами». Тацит же заметил: «Истинный римлянин женился не по любви и любил без изящества или почтения». Прежде всего римляне женились, чтобы родить наследников, – таково было их свободное и естественное отношение к вопросам пола.
   Тем не менее, положение жены в семье не было подчиненным. Наоборот. Ее не привязывали к мужу какие-либо нежные чувства; ничего подобного римский характер не знал, особенно в «лучшие» времена, то есть в период старой республики. Но жена вместе с мужем управляла большим домашним хозяйством, во благо или во зло. Таким образом она заполняла свою жизнь, которая могла бы показаться нам очень приземленной. Колумелла ярко живописует ее следующими словами («О сельском хозяйстве», xii, praef.): «У греков, а потом и у римлян вплоть до поколения наших отцов забота о доме лежала на жене, в то время как отец приходил в свой дом как в место отдыха от тревог форума. Дом содержался с достоинством и уважением, с гармонией и прилежностью; жена была полна благороднейшего рвения сравняться в своем трудолюбии с мужем. В доме не было разногласий, и ни муж, ни жена не требовали никаких особых прав: оба трудились рука об руку».
   В этой связи мы должны также обсудить вопрос материнства в жизни римской женщины. Мы уже знаем о матери Кориолана, Ветурии, женщине из легендарного прошлого, пред чьей гордостью даже доблесть ее сына обращалась в ничто. Ливий (ii, 40) пишет: «Тогда римские матери семейств толпой сходятся к Ветурии, матери Кориолана, и к Волумнии, его супруге. Общее ли решение побудило их к этому или просто женский испуг, выяснить я не смог. Во всяком случае, добились они, чтобы и Ветурия, преклонных уже лет, и Волумния с двумя Марциевыми[11] сыновьями на руках отправились во вражеский лагерь и чтобы город, который мужчины не могли оборонить оружием, отстояли бы женщины мольбами и слезами. Когда они подошли к лагерю и Кориолану донесли, что явилась большая толпа женщин, то он, кого не тронуло ни величие народа, воплощенное в послах, ни олицетворенная богобоязненность, представленная жрецами его взору и сердцу, тем более враждебно настроился поначалу против плачущих женщин. Но вот кто-то из его приближенных заметил Ветурию между невесткой и внуками, самую скорбную из всех. «Если меня не обманывают глаза, – сказал он, – здесь твои мать, жена и дети». Как безумный вскочил Кориолан с места и когда готов уже был заключить мать в объятия, но женщина, сменив мольбы на гнев, заговорила: «Прежде чем приму я твои объятия, дай мне узнать, к врагу или к сыну пришла я, пленница или мать я в твоем стане? К тому ли вела меня долгая жизнь и несчастная старость, чтоб видеть тебя сперва изгнанником, потом врагом? И ты посмел разорять ту землю, которая дала тебе жизнь и вскормила тебя? Неужели в тебе, хотя бы и шел ты сюда разгневанный и пришел с угрозами, не утих гнев, когда вступил ты в эти пределы? И в виду Рима не пришло тебе в голову: «За этими стенами мой дом и пенаты, моя мать, жена и дети?» Стало быть, не роди я тебя на свет – враг не стоял бы сейчас под Римом, и не будь у меня сына – свободной умерла бы я в свободном отечестве! Все уже испытала я, ни для тебя не будет уже большего позора, ни для меня – большего несчастья, да и это несчастье мне недолго уже терпеть; но подумай о них, о тех, которых, если двинешься ты дальше, ждет или ранняя смерть, или долгое рабство». Объятия жены и детей, стон женщин, толпою оплакивавших свою судьбу и судьбу отчизны, сломили могучего мужа. Обнявши своих, он их отпускает и отводит войско от города прочь».
   Ветурия – легендарная личность, но Корнелия, знаменитая мать злосчастных Гракхов, является нам в ярком свете истории. Как выразился Бирт, она – «римская Ниоба»: другие ее сыновья рано умерли, а два оставшихся сына, реформаторы, погибли в жестоких схватках на улицах Рима.
   Трагическая судьба также выпала Агриппине, матери Нерона, о которой речь пойдет ниже.
   Но помимо этих великих исторических фигур, простое совершенство римской жены и матери является нам во множестве трогательных и красноречивых надгробных надписей. Очень важно, что большинство из них посвящено памяти женщин не высокородных, а из среднего и низшего слоев общества. Большое их число содержится в труде Фридлендера «История римской морали». Конечно, процитировать все их мы не можем, но несколько характерных примеров приведем. Надгробная надпись республиканского периода гласит: «Коротки мои слова, путник: остановись и прочти их. Под этим бедным камнем лежит прекрасная женщина. Родители назвали ее Клавдией. Она неизменно любила своего мужа и родила двоих сыновей. Одного она оставила на земле, другого погребла на груди земли. Ее слова были добрыми, а походка гордой. Она заботилась о своем доме и своей пряже. Я закончил; можешь идти». Вот другая, имперского времени: «…Она была духом-хранителем моего дома, моей надеждой и моей единственной любовью. Чего я желал, желала и она, чего я избегал, избегала и она. Ни одна из самых сокровенных ее мыслей не была тайной для меня. Она не знала небрежения в прядении, была экономна, но и благородна в своей любви к мужу. Без меня она не пробовала ни еды, ни питья. Разумным был ее совет, живым ее ум, благородной ее репутация». На саркофаге начертаны следующие слова:
«Здесь лежит Амимона, супруга Марка;
Доброй была она, миловидной и прилежной,
Усердной хозяйкой, экономной и опрятной,
Целомудренной, почтенной, набожной и тактичной».

   Эти немногие примеры с трудом могут дать представление о массе подобных надписей.
   Но самый величественный из всех памятников римским женщинам – «Царица элегий», написанная Проперцием для Корнелии, жены Эмилия Павла Лепида (последняя элегия в книге IV). После безвременной смерти Корнелии поэт рисует ее мысленный образ, обращая элегию к тем, кто оплакивает Корнелию, чтобы утешить их горе. Ни один из известных образцов обширной римской литературы не дает нам более прелестного и простого изображения высот, до которых мог подняться римский брак. Закончим наш разговор о браке в раннюю римскую эпоху цитатой из этого благородного и глубокого произведения человеческого разума.
Павл, перестань отягчать слезами мою ты могилу,
Вскрыть никакою мольбой черных дверей не дано.
Раз как только вступил погребенный в подземное царство,
Неумолимая сталь все запирает пути.
Пусть мольбы твои бог и услышит во мрачном чертоге,
Все-таки слезы твои выпьет тот берег глухой.
Трогают вышних мольбы; но примет лишь деньги паромщик,
Тени с костров за собой бледная дверь заключит.
Так-то печальные трубы звучали, как голову снизу
Мне, поджигая, с одра факел враждебный совлек.
Чем мне тут помогло супружество с Павлом, чем предков
Колесницы? Или славы залоги моей?
Были ли парки ко мне, Корнелии, менее злобны?
Вот же я то, что пятью пальцами можно поднять.
Клятые ночи, и вы, озера с теченьем ленивым,
Вся и волна, что кругом ноги объемлет мои,
Хоть преждевременно я вступила сюда невиновна,
Тени моей да воздаст суд благосклонный отец.
Если ж близ урны судьей Эак тут какой восседает,
Жребий сперва получа, кости пусть судит мои.
Пусть восседает и брат к миносскому креслу поближе,
И со вниманьем большим хор предстоит Эвменид.
Груз свой оставь ты, Сизиф; уймись, колесо Иксиона;
Влаги обманчивой пусть Тантал успеет схватить.
Пусть сегодня Цербер ни на чьи не кидается тени,
И с не гремящим замком цепь распростерта лежит.
Буду сама за себя говорить: коль солгу, в наказанье
Скорбная урна сестер пусть мне плеча тяготит.
Ежели слава кого украшала трофеями предков,
Нумантийских дедов Африка мне назовет.
Им под стать и еще толпа материнских Дибонов,
И поддержан своим каждый отличием дом.
Тут как претекста уже уступила факелам брачным,
И уж повязкой иной волос был влажный увит:
Павл, я с ложем твоим сочеталась, чтоб так лишь расстаться.
Пусть этот камень гласит: муж у меня был один.
Прахом предков клянусь, пред которым ты, Рим, преклоняйся,
Африка, пав к их ногам, с бритой лежит головой;
Тем, кто Персея, на вид подражавшего предку Ахиллу,
И Ахиллом своим чванный их дом сокрушил,
Что не смягчала никак для себя я закона цензуры,
И ни единым пятном лар не стыдила у нас.
Не повредила таким Корнелия пышным трофеям,
Нет, и в великой семье я образцовой была.
Жизнь не менялась моя: вся она до конца безупречна,
Прожили в славе добра между двух факелов мы.
Мне природа дала по крови прямые законы:
Чтоб из-за страха судьи лучшей я быть не могла.
Как бы строго меня ни судили таблички из урны,
Хуже не стать ни одной, что просидела со мной.
Ни тебе, что смогла канатом снять с места Цибебу,
Клавдия, редкая ты жрица богини в зубцах;
Ни тебе, для кого, как Веста огонь свой спросила,
Белое вдруг полотно вновь оживило очаг.
Милой твоей головы, я, Скрибония мать, не срамила.
Что ж ты желала б во мне, кроме судьбы, изменить?
Материнскими я и сограждан слезами хвалима,
Цезаря вздохи моим лучшей защитой костям.
Он вопиет, что была его дочери кровной достойна
Жизнью сестра; и при всех слезы у бога текли.
Все же почетную я себе заслужила одежду,
Не из бесплодного я дома изъята судьбой.
Ты, мой Лепид, и ты, Павл, моя и по смерти отрада,
Даже смежились мои очи на вашей груди.
Дважды видела я на курульном кресле и брата;
Только он консулом стал, тут умчало сестру.
Дочь, ты была рождена образцом цензуры отцовской,
Мне подражая, держись мужа навек одного.
Поддержите свой род потомством; отвязывать рада
Я челнок, чтоб зол не умножала судьба.
Женского высшая в том состоит награда триумфа,
Если свободно молва хвалит потухший костер.
Ныне тебе, как залог я общий, детей поручаю.
Эта забота о них дышит и в пепле моем.
Матери долг исполняй ты, отец; всю мне дорогую
Эту толпу выносить шее придется твоей.
Плачущих станешь ли их целовать, поцелуй и за матерь.
Стал отныне весь дом бременем ныне твоим.
Если сгрустнется тебе, когда их при этом не будет,
Только войдут, обмани, щеки отерши, целуй.
Будет с тебя и ночей, чтоб, Павл, обо мне сокрушаться,
Чтоб в сновидениях ты часто мой лик признавал.
И когда говорить ты начнешь с моим призраком тайно,
Как бы ответов моих каждому слову ты жди.
Если, однако же, дверь переменит напротив постелю,
И на ложе мое мачеха робко придет,
Дети, сносите тогда и хвалите брак вы отцовский,
Вашей пленясь добротой, руку она вам подаст,
И не хвалите вы мать чрезмерно; сравненная с первой,
Примет в обиду себе вольное слово она.
Если ж останется он, мою лишь тень вспоминая,
И настолько еще прах мой он будет ценить,
То научитесь сейчас облегчать грядущую старость,
Чтоб ко вдовцу у забот не было вовсе путей.
Что у меня отнято, пусть к вашим прибавится годам,
Из-за детей моих пусть Павл будет старости рад.
Пусть хорошо ему жить; как мать, я утраты не знала.
Вся ватага пошла следом моих похорон.
Я защитила себя! В слезах вы, свидетели, встаньте,
Как благодарна за жизнь плату земля воздает!
Нравы и в небо введут: пусть буду я стоить заслугой,
Чтобы вознесся мой дух к предкам своим в торжестве[12].

2. Развод, супружеская неверность, безбрачие, конкубинат

   Брак типа confarreatio в раннем Риме не мог быть расторгнут. Но в те времена confarreatio был единственной законной формой брака. Следовательно, в тот период развод был неизвестен. Дионисий пишет («Римские древности», ii, 25): «Сведущие люди единодушно считают, что в Риме на протяжении пятисот двадцати лет не был расторгнут ни один брак. Но в 137-ю олимпиаду, в консульство Помпония и Папирия, некто Спурий Карвилий (довольно известный человек), говорят, расстался со своей женой, став первым, кто так поступил. Цензоры заставили его поклясться, что он не может жить с женой, так как желает иметь детей, а она бесплодна – но плебеи с тех пор ненавидели его за этот развод (пусть и вынужденный)».
   Дионисий также сообщает, что, если жена совершала измену или пила вино, семейный совет в присутствии мужа приговаривал ее к смерти. Согласно Плутарху («Ромул», 22), «Ромул издал также некоторые законы. Самый суровый из них состоит в том, что женщина не имеет права уйти от мужа; но муж может прогнать жену, если она оказалась виновной в отравлении или подмене детей или была поймана в прелюбодеянии»[13]. Совершенно ясно, что жены (поскольку Рим в те древние времена был государством мужчин для мужчин) не могли развестись с мужьями, но мужья могли развестись с женами, главным образом по причине измены.
   Согласно законам Двенадцати таблиц, расторжение брака происходит в форме изгнания жены мужем; по словам Валерия Максима («Меморабилия», ii, 9, 2), такой развод произошел в 306 году до н. э. Следующие проступки давали мужу право дать жене развод: измена, употребление вина, а также peruerse taetreque factum (капризное и отвратительное поведение), о чем трудно сказать что-либо более определенное. Многое зависело от воли мужа; но, как показывает вышеупомянутый отрывок из Валерия Максима, прежде чем дать жене развод, муж был обязан собрать семейный или дружеский совет. Вот как Геллий описывает первый развод («Аттические ночи», iv, 3): «В памяти людской сохранилось предание, будто на протяжении чуть ли не пятисот лет от основания Рима ни в самом Городе, ни в Лации не было ни каких-либо тяжб, ни юридических правил по супружеским делам, поскольку, наверное, тогда еще не видели причин для разводов. Да и Сервий Сульпиций в книге, озаглавленной «О приданом», написал, что впервые стали нужны юридические нормы, касающиеся супружеских дел, тогда, когда… знатный муж Спурий Карвилий, прозванный Руга, разошелся с женой, которая по причине телесного изъяна была бесплодной»[14]. Из этого отрывка видно, что первое расторжение брака в Риме было вызвано бесплодием жены. По мнению Беккера-Марквардта, это был не первый развод, но первый, не связанный с позором и осуждением жены. В данном случае за женой сохранялось приданое, хотя, если жена уличалась в неверности, оно оставалось после развода за мужем. (Юридическая формула для развода без супружеской неверности была tuas res tibi habeto – «оставь свою собственность при себе».)
   Все эти описания сходятся в том, что в раннем Риме разводы были редки. Но можем ли мы на этом основании сделать вывод о высокой нравственности в семейной жизни? Это другой вопрос. Не следует забывать, что закону неизвестны были поступки, которые считались бы покушением на основы брака со стороны мужа: руки у последнего были развязаны. А свобода жен была столь ограниченна, что у них редко появлялась возможность совершить проступок, особенно перед лицом ужасающего наказания. Жену могли не только изгнать с позором и бесчестьем из дома, в котором она жила, но и предать смерти по решению семейного совета, действовавшего заодно с мужем.
   В эту раннюю эпоху не было установлено никаких наказаний за неверность – вероятно, потому, что муж брал дело в свои руки или обращался к семейному совету для вынесения наказания. Например, Валерий Максим («Меморабилия», vi, 1, 13) упоминает несколько случаев, когда супружеская неверность наказывалась поркой, кастрацией или familie stuprandus – последнее наказание заключалось в том, что слуги и подчиненные потерпевшего мужа учиняли сексуальное бесчестье неверной жене. Аналогично подлежал суровому наказанию муж, совершавший адюльтер с замужней женщиной, но только не с рабыней или проституткой, хотя мы бы тоже сочли это изменой. Например, Валерий Максим приводит такой рассказ про Сципиона Африканского Старшего («Меморабилия», vi, 7, 1): «Терция Эмилия, его жена… была настолько добра и терпелива, что, узнав о его забавах с одной из служанок, сделала вид, что ничего не замечает, чтобы не бросить тень вины на Сципиона, покорителя мира». А у Плавта («Два Менехма», 787 и далее) отец так отвечает на жалобы дочери:
Твердил я часто: мужа слушайся,
Не следи за ним, куда он ходит, что он делает.

   Когда же она жалуется на его измены, он говорит:
Он прав.
Будешь наседать – добьешься, крепче с нею свяжется.

   После чего добавляет:
Золото тебе и платье он дает? Съестной запас,
Слуг предоставляет ли? Так будь благоразумнее[15].

   Катон лаконичным и прозаическим языком описывает весь контраст между изменой мужа и жены (цит. по: Геллии. Аттические ночи, x, 23): «Уличив жену в измене, можешь смело убить ее без суда. Но если измену совершишь ты или измену совершат с тобой, она и пальцем пошевельнуть не имеет права». И все же, если муж изменял жене с рабыней, решительная женщина знала, как поступить. Об этом говорится у Плавта («Два Менехма», 559 и далее; «Ослы», v, 2), и Ювенала (ii, 57). Ювенал говорит о «любовнице грязной», которая «сидит на жалком чурбане» и трудится под присмотром жены.
   Раннее христианство отличалось суровой идеалистичностью в отношении сексуальных связей. Следующее высказывание было хотя бы теоретически верным: «В нашей среде то, что запрещено женщинам, равно запрещено и мужчинам». (Иероним. Послания). С другой стороны, Августин вынужденно признается: «Если изгнать проституток из общества, оно из-за неудовлетворенной похоти обратится в хаос» («О порядке», ii, 12).
   Итак, мы видели, что в раннем Риме не было узаконенного наказания за измену, совершенную как мужем, так и женой. Это подтверждается заявлением Катона (цит. по Квинтилиану, v, 11, 39), что обличенная в любодеянии обличается одновременно и в отравлении. При отсутствии закона непосредственно против измены с этим преступлением боролись таким странным косвенным способом. Первые юридические наказания за измену появляются во время нравственных реформ Августа, разговор о которых будет ниже. Наказания включали ссылку и лишение некоторых имущественных прав; к лицам из низших классов применялись телесные наказания. В более поздние времена имелась тенденция к ужесточению этих наказаний. Констанций постановил, что измена должна наказываться сожжением заживо или утоплением в мешке, а Юстиниан приказал заключать изменивших жен в монастыри. Эти позднейшие меры можно назвать, по выражению Моммзена, «благочестивым зверством».
   Во время поздней республики в связи с общим улучшением положения женщины развод упростился и стал более распространен. Важным моментом было то, что брак без manus мог быть просто объявлен как соглашение между двумя сторонами. Это, конечно, вело к множеству фривольных результатов. Валерий Максим («Меморабилия», vi, 3, 12) говорит о браке, который был расторгнут, потому что жена ходила на игры без ведома мужа. А Цицерон в одном из своих писем[16] упоминает о жене, получившей скорый развод еще прежде, чем муж вернулся домой из провинции, просто потому, что она познакомилась с другим человеком и захотела стать его женой. И мы не можем удивляться, когда узнаем, что Сулла женился пять раз, Помпей – пять, Овидий – три раза. Следовательно, нельзя сказать, что упрощенный развод появился лишь во время империи – когда, тем не менее, к браку и разводу стали относиться еще более легко. Сенека пишет («О благодеяниях», iii, 16, 2): «Разве какая-нибудь женщина станет краснеть от развода, после того как некоторые знатные и благородные женщины считают свои годы не по числу консулов, а по числу мужей и разводятся, чтобы выйти замуж, а выходят замуж, чтобы развестись?» Конечно, подобная практика не избежала бича язвительно-гротескной сатиры Ювенала. Он пишет (vi, 142 и далее, 224 и далее):
К Бибуле что же горит таким вожделеньем Серторий?
Любит, по правде сказать, не жену он, а только наружность.
Стоит морщинкам пойти и коже сухой позавянуть,
Стать темнее зубам, а глазам уменьшиться в размере,
Скажет ей вольный: «Бери-ка пожитки да вон убирайся!
Нам надоело с тобой: сморкаешься часто; скорее,
Живо уйди! Вон с носом сухим приходит другая».

   А вот о жене, которой так же легко избавиться от мужа:
Так она мужу велит; но скоро она покидает
Царство жены и меняет семью, затоптав покрывало,
Вновь исчезает – и снова приходит к постылому ложу;
Входа недавний убор, занавески она покидает,
В доме висящие там, и у двери зеленые ветви.
Так возрастает число, и в пять лишь осенних сезонов
Восемь будет мужей – достойный надгробия подвиг![17]

   Поскольку нет сомнения, что возросшее число разводов имело более глубокую причину, нежели «упадок эпохи», мы оставим пока эту тему и обратимся к ней позже, в разделе об эмансипации римских женщин.

   Но было бы несправедливо обвинять только женщин в так называемом упадке брака. Мы знаем, что даже в ранние времена мужчины не слишком стремились к ответственности отцовства. Если бы это было не так, мы бы не могли понять, почему человек, упорно отказывавшийся жениться, подлежал наказанию со стороны цензоров с наложением некоторого денежного взыскания. Цицерон пишет («О законах», iii): «Цензоры да… запрещают оставаться безбрачными». Согласно Валерию Максиму («Меморабилия», ii, 9, 1), цензорский указ против безбрачия был издан уже в 403 году до н. э. Ливий (lix., epit.) и Геллий («Аттические ночи», i, 6) рассказывают, что в 131 году до н. э. цензор Метелл произнес знаменитую речь по этому вопросу; в ней содержатся значительные положения, ярко освещающие римскую концепцию брака: «Если бы мы могли жить без жен, не было бы и всех этих забот. Природа устроила так, что мы не можем жить с ними в мире, но и вовсе без них нам не прожить, а посему мы должны стремиться к вечной пользе, а не к временному удовольствию». Самое интересное то, что оратор состоял в счастливом браке, имел четырех сыновей, двух дочерей и одиннадцать внуков; он говорил опираясь на собственный опыт. Из Геллия («Аттические ночи», i, 6, 6) мы узнаем официальную точку зрения: «Государство, в котором браки нечасты, не может быть в безопасности».
   После войны с Ганнибалом низшие классы увеличились численно. Теперь авторы откровенно писали об уклонении от браков. Плутарх пишет («О любви к потомству», 497e): «Бедняки не заводят детей, опасаясь, что если те будут плохо питаться и не получат образования, то вырастут невежами, лишенными каких-либо добродетелей». Кроме того, существовали и соображения, о которых говорит Проперций (ii, 7, 13):
Где для отечественных триумфов детей мне доставить?
Никому из моей крови солдатом не быть.

   Сенека приводит еще одну причину («Фрагменты», xiii, 58): «Самая бессмысленная вещь на свете – жениться с целью родить детей, чтобы наш род не пресекся, или чтобы иметь опору в старости, или чтобы получить наследников». Даже у государства отпал сильнейший побудительный мотив к поощрению браков: оно перестало нуждаться в непрерывном притоке молодых солдат для своих бесконечных войн. В длительный период мира в первые столетия новой эры Риму не требовалось такого количества воинов для сохранения своего статуса или расширения владений. В то время было гораздо проще вести образ жизни одного из персонажей писем Плиния («Письма», iii, 14) – бывшего претория, который жил на своей вилле с несколькими наложницами. (Естественно, он не был женат.) И наконец, для человека, знакомого с философией, семья была не чем иным, как ненужным бременем. Вот что говорил Цицерон (цит. у Сенеки, «Фрагменты», xiii, 61): «Гирций спросил Цицерона, женится ли тот теперь, расставшись с Теренцией, на сестре Гирция. Цицерон ответил, что никогда больше не женится снова, потому что ему не совладать с философией и с женой одновременно». Он же так высказывается в «Парадоксах стоиков»: «Или в нашем представлении останется свободным тот, которым повелевает женщина, устанавливая ему свои законы, предписывая, запрещая все, что ей угодно?»[18]
   Итак, мы видим, что с постепенным освобождением личности из оков традиционной морали и требований общества число причин не вступать в брак увеличивалось. Такой процесс неоднократно повторялся в истории.
   Естественно, государство иногда старалось обуздать этот процесс законодательно, ведь под угрозой было само его существование. Первым такую попытку предпринял Август. Его указы о нравственности были решительными и радикальными, но не дали особого эффекта, поскольку государственное законодательство в таких случаях всегда мало помогает. Моммзен описывает их в замечательных выражениях; они были, по его словам, «одним из самых впечатляющих и долгодействующих нововведений в уголовном законодательстве, известных истории». Они известны как Juliae rogationes и включают в себя lex sumptuaria, lex Julia de adulteriis et de pudicitia, lex Julia de maritandis ordinibus и lex Papia Poppaea-принятые между 18 годом до н. э. и 9 годом н. э. Их назначение можно описать словами Беккера-Марквардта: «Наказывать лишением имущественных прав за безбрачие мужчин в возрасте от 20 до 60 лет и женщин от 20 до 50 лет и за бездетность мужчин старше 25 лет и женщин старше 20 лет; наделить в качестве поощрения различными правами и привилегиями родителей трех или более детей; способствовать подходящим бракам между отпрысками сенаторских семей; и ограничивать разводы некоторыми правилами и постановлениями».
   Август жестко проводил эти законы в жизнь. Какого результата он добился? Выслушаем свидетельства нескольких современников. Светоний («Август», 34), описывая закон о порядке брака для всех сословий, говорит: «Этот последний закон он хотел сделать еще строже других, но бурное сопротивление вынудило его отменить или смягчить наказания, дозволить трехлетнее вдовство или увеличить награды. Но и после этого однажды на всенародных играх всадники стали настойчиво требовать от него отмены закона; тогда он, подозвав сыновей Германика, на виду у всех посадил их к себе и к отцу на колени, знаками и взглядами убеждая народ не роптать и брать пример с молодого отца»[19]. У Кассия Диона («Римская история», 54, 16) читаем: «В Сенате раздавались громкие жалобы на распущенность женщин и молодежи; этой распущенностью объяснялось постоянное уменьшение числа браков, и сенаторы пытались вынудить Августа исправить положение личным примером, намекая на его многочисленные любовные похождения. Он сперва ответил, что необходимые меры уже приняты и что невозможно принять закон на все случаи жизни. Но потом, поскольку сенаторы продолжали докучать ему, сказал: «Вы бы сами приказывали своим женам все, что сочтете нужным. Лично я так и делаю». Но после этих слов они стали приставать к нему еще сильнее, желая знать, что именно он приказывает Ливии. И он был вынужден сказать несколько замечаний о женском платье и украшениях, появлении женщин в общественных местах и скромном поведении – не заботясь, что его слова расходятся с его делами». В другом отрывке Кассий Дион рассказывает, что император произнес большую и подробную речь в защиту своих законов. Хотя приведенная Дионом речь вряд ли подлинна до последнего слова, все же она дает представление об общих идеях и задачах юлианского законодательства; поэтому приведем несколько цитат из нее (Кассий Дион.
   Римская история, 56, 1 и далее): «Во время триумфальных игр всадники бурно настаивали на отмене закона о безбрачии и бездетности. Тогда Август собрал в разных частях форума тех всадников, которые были неженаты, и тех, которые были женаты, включая и имевших детей. Увидев, что женатых намного меньше, чем остальных, он опечалился и обратился к ним приблизительно с такой речью:
   «…Рим изначально был лишь горсткой мужчин; но, надумав жениться и завести детей, мы превзошли весь мир не только своей силой, но и числом. Мы должны помнить это и преодолевать свою смертность, передавая свою породу, как факел, по нескончаемой линии наследников – и таким образом совместными усилиями обратить свою смертность (это свойство нашей природы, которое не позволяет нам сравняться в счастье с богами) в вечную жизнь. Именно с этой целью наш Создатель, первый и величайший из богов, разделил людей на два пола, мужской и женский, и вложил в оба любовь и сексуальные желания, позаботившись, чтобы их союз приносил плоды – чтобы новые поколения даже смертную жизнь превратили в бессмерную… И конечно, нет большего благословения, чем хорошая жена, которая печется о вашем доме, следит за вашим состоянием, воспитывает ваших детей, наполняет счастьем ваши здоровые дни и заботится о вас, когда вы больны, делит с вами радость и утешает вас в беде, обуздывает ваши юношеские страсти и смягчает суровую старость… Вот лишь несколько из тех примуществ, которыми пользуются женатые и имеющие детей. Что же касается государства – ради которого мы вынуждены многим поступиться, – без сомнения, почетно и необходимо (если мы хотим, чтобы города и люди существовали, если мы хотим править другими и чтобы весь мир нам подчинялся), чтобы обильное население в мирное время пахало землю, плавало по морям, занималось искусствами и ремеслами, а в войну с большим рвением защищало бы не только свои пожитки, но и семью, и выращивало бы новых людей на смену погибшим…» Затем он так обратился к неженатым мужчинам: «Как мне называть вас? Мужчинами? Вы еще не доказали право на такое имя. Гражданами? По вашей вине город гибнет. Римлянами? Вы делаете все возможное, чтобы само это имя исчезло… Город – это мужчины и женщины, а не здания, колоннады и пустынные форумы. Представьте себе справедливый гнев, который бы охватил великого Ромула, нашего основателя, если бы он сравнил время и обстоятельства своего рождения с вашим отказом заводить детей даже в законном браке… Те, старые римляне, рожали детей даже от чужестранок, а вы отказываете римлянкам в праве стать матерями ваших детей… Вы не такие затворники, чтобы жить без женщин, – никто из вас не ест и не спит в одиночку. Все, чего вы желаете, – свободы для чувственных удовольствий и излишеств…»
   Таким был антимальтузианский идеал, лежавший в основе законодательства Августа. Но оно не нашло решительных сторонников; все сословия уже давно боролись за расширение личных свобод. Принимаемые меры были обречены на неудачу – тем более что все знали: сам принцепс до той поры не заботился о соблюдении строгих моральных норм. Результатом в итоге стало создание дотоле неслыханной системы полицейского шпионажа за самыми интимными подробностями частной жизни и множество браков, заключенных из чисто корыстных мотивов. Сенека говорит: «Что мне сказать о мужчинах, из которых многие женились, приняв имя мужа лишь для того, чтобы насмехаться над законами против безбрачия?» Согласно «Дигестам» (xlviii, 5, 8), мужья зачастую получали доход от неверности своих жен и фактически были их сутенерами. Тацит пишет («Анналы», iii, 25): «Но зато росло число тех, кому угрожала опасность, – ведь каждая семья по навету доносчиков могла подвергнуться разорению, и если раньше она страдала от порчи нравов, то теперь – от законов».
   Вдобавок был издан закон, который мы обсудим позже – о том, что женщина, чей дед, отец или муж были всадниками, не имеет права продаваться за деньги. Таким ничтожным был истинный эффект законодательства Августа.
   Одним из важнейших обстоятельств, не позволивших закону принести практическую пользу, было то, что он распространялся только на свободнорожденных граждан.
   Поэтому под него не подпадали рабы и различные категории продажных женщин. Это позволяло мужчинам столь же свободно получать сексуальное удовлетворение вне брака, как и прежде. Кроме того, свобода проституток должна была быть очень привлекательной для так называемых приличных женщин, которые теперь подпадали под законодательные ограничения, и поэтому многие из них облачались в одеяния проституток, чтобы не иметь помех со стороны закона (ср: «Дигесты», xlvii, 10, 15, 15).
   Закончить разговор о законодательстве Августа мы можем, заметив, что в нем впервые юридически признается конкубинат, то есть сожительство вне брака. Кодекс среди своих основных задач ставил поощрение подходящих браков между сенаторскими семьями. При этом закон неизбежно учитывал наличие «неподходящих» брачных отношений – например, если сенатор имел желание жениться на вольноотпущеннице или бывшей проститутке или жил с ней как муж с женой. Все подобные случаи юридически признавались конкубинатом. Мужчина мог брать выбранную им женщину в наложницы, вместо того чтобы жениться на ней; но он был обязан сообщать об этом властям. Такое сожительство внешне ничем не отличалось от брака, и его последствия были чисто юридическими: дети считались незаконными и не могли предъявлять к отцу каких-либо претензий. Поэтому высокопоставленные мужчины часто брали себе наложниц после смерти первой жены, чтобы не наносить ущерба правам рожденных от нее детей. Например, так жили императоры Веспасиан, Антонин Пий и Марк Аврелий. Конкубинат не противоречил принципу моногамии, так как (Паул. Сентенции, ii, 29, 1) было невозможно одновременно иметь жену и наложницу. Соответственно, звание наложницы не было унизительным, и оно появляется на надгробиях.

3. Эмансипация римских женщин

   Как мы часто упоминали, ранняя Римская республика, насколько позволяет судить нам история, была государством мужчин для мужчин. Мы можем сослаться на важные положения, выдвинутые М. Вертингом в его книге «Характер женщин в мужском государстве и характер мужчин в женском государстве» (Карлсруэ, 1921). Когда он говорит (с. 35), что «стандарты социального поведения в мужском государстве обращаются в противоположность в женском государстве», его замечание без всяких оговорок может быть приложено к раннему Риму. Правящий пол – мужчины – имел все имущественные права; при браке жена приносила приданое мужу; мужчины имели «тенденцию поручать подчиненному полу – женщинам – дом и хозяйство в качестве сферы их деятельности». Но Вертинг выделяет и многие другие характерные черты мужского государства в связи с семейной жизнью; и все они вполне приложимы к раннему Риму, особенно положения о женском целомудрии, представляющие собой «двойной моральный стандарт».
   Далее Вертинг утверждает, что, если в государстве, где доминирует один пол, другой пол освобождается, «одновременно с потерей правящим полом своей власти специфические функции и природа полов также меняются». То есть мужчина, до тех пор выступавший лишь как суровый повелитель и хозяин, грубый солдат, могущественный и энергичный политик, становится более мягким, более гуманным – хотя эти качества доселе считались немужественными. Женщина до тех пор была не более чем целомудренной и скромной домохозяйкой и матерью, теперь же она выступает как независимая личность: она отбрасывает узы, прежде связывавшие ее, провозглашает свое право на счастье и стремится к нему со всем старанием. И при этом те, кто признавал лишь мужское государство и его идеологию, провозглашают ее поступки вырождением.
   Именно такая перемена произошла в истории Рима, и она побуждает нас задаться вопросом, каким образом прежняя республика, которой управляли мужчины, могла превратиться в то государство, развитие которого мы наблюдаем в имперский период.
   Вертинг полагает, что ответ будет следующим: «Как общее правило, давление доминирующего пола первоначально приводит к его полной власти и полному подчинению другого пола. Эта власть и подчинение побуждают правителей усиливать давление – до того момента, когда оно станет столь сильным, что породит противодействие вместо подчинения». Таким образом, считает он, ход истории представляет собой колебания между доминирующей властью мужчин и женщин.
   Эта идея, без сомнения, привлекательна. Но в Древнем Риме ситуация была другая. Старый республиканский институт семьи постепенно изменил свою природу; но, по нашему мнению, причина этого изменения была чисто экономическая, и сейчас мы это обоснуем.
   Едва ли было случайностью, что все античные авторы называют окончание 2-й Пунической войны поворотным пунктом в морали и общественной традиции Рима, а также началом эмансипации римских женщин. В то время Рим перестал быть государством земледельцев. Начало этих зловещих перемен описывается в известном пассаже Аппиана («Гражданские войны», i, 7): «Римляне, завоевывая по частям Италию, получали тем самым в свое распоряжение часть завоеванной земли и основывали на ней города или отбирали города, уже ранее существовавшие, для посылки в них колонистов из своей среды. Эти колонии они рассматривали как укрепленные пункты. В завоеванной земле римляне всякий раз выделенную часть ее тотчас либо разделяли между поселенцами, либо продавали или же сдавали в аренду; невозделанную же вследствие войн часть земли, количество которой сильно возрастало, власть не имела времени распределять на участки, а от имени государства предлагала возделывать ее всем желающим на условиях сдачи ежегодного урожая в таком размере: одну десятую часть посева, одну пятую – насаждений. Определена была также и плата за пастбища для крупного и мелкого скота. Римляне делали все это с целью увеличения численности италийского племени, на которое смотрели как на племя в высокой степени трудолюбивое, а также чтобы иметь в своей стране союзников. Но результат получился противоположный. Богатые, захватив себе большую часть не разделенной на участки земли, с течением времени пришли к уверенности, что никто ее никогда у них не отнимет. Расположенные поблизости от принадлежащих им землям небольшие участки бедняков богатые отчасти скупали с их согласия, отчасти отнимали силою. Таким образом богатые стали возделывать обширные пространства земли на равнинах вместо участков, входивших в состав их поместий. При этом богатые пользовались покупными рабами как рабочей силой в качестве земледельцев и пастухов с тем, чтобы не отвлекать свободнорожденных земледельческими работами от несения военной службы. К тому же обладание рабами приносило богатым большую выгоду: у свободных от военной службы рабов беспрепятственно увеличивалось потомство. Все это приводило к чрезмерному обогащению богатых, а вместе с тем и увеличению в стране числа рабов. Напротив, число италийцев уменьшалось, они утрачивали энергию, так как их угнетали бедность, налоги, военная служба. Если даже они и бывали свободны от нее, то все же продолжали оставаться бездеятельными: ведь землею владели богатые, для земледельческих же работ они использовали рабов, а не свободнорожденных».
   Каким бы ни был источник этого отрывка, в нем показывается неизбежный результат военной экспансии Рима. Истинные представители и продолжатели этой политики – старые римские семьи – постепенно вымерли, и их сменили рабы; а мелкие землевладельцы, пережившие многочисленные войны, превратились в безработный городской пролетариат.
   Великие завоевания на Западе и Востоке имели и другие результаты, описанные многими авторами. Выращивать в Италии зерно стало невыгодно, поскольку римский рынок затопило привозное, что вызвало обвал цен (Ливий, xxx, 26). Победоносные армии вернулись домой (особенно с Востока) с огромными богатствами. Ливий пишет (xxxix, 6): «Именно это азиатское воинство впервые [в 186 году до н. э.] познакомило Рим с чужеземной роскошью, понавезя с собой пиршественные ложа с бронзовыми накладками, дорогие накидки и покрывала, ковры и салфетки, столовое серебро чеканной работы, столики из драгоценных пород дерева. Именно тогда повелось приглашать на обеды танцовщиц и кифаристок, шутов и пантомимов, да и сами обеды стали готовить с большими затратами и стараниями»[20].
   Полибий подтверждает («История», xxxi, 25, как цитирует Афиней, «Пирующие софисты», 6, 274 и далее): «Катон публично выразил свое неудовольствие тем, что многие люди завозят в Рим чужестранную роскошь: они покупают за триста драхм бочонок соленой рыбы с Черного моря и готовы за красивого раба заплатить больше, чем за поместье». У Веллея Патеркула («Римская история», ii, 1) мы читаем о несколько более позднем периоде: «Могуществу римлян открыл путь старший Сципион, их изнеженности – младший: ведь избавившись от страха перед Карфагеном, устранив соперника по владычеству над миром, они перешли от доблестей к порокам не постепенно, а стремительно и неудержимо; старый порядок был оставлен, внедрен новый; граждане обратились от бодрствования к дреме, от воинских упражнений – к удовольствиям, от дел – к праздности. Тогда ведь воздвиг Сципион Назика портик на Капитолии, тогда Метелл построил то, о чем мы уже говорили, тогда же был сооружен в цирке самый красивый портик Октавия, за общественным великолепием последовала частная роскошь»[21].
   Если изучить все эти свидетельства непредвзято, то неизбежно придем к следующему выводу: произошло экономическое превращение небольшого государства мелких земледельцев в могущественную олигархию процветающих, но необразованных землевладельцев, торговцев и финансистов, которым противостоял класс пролетариев. Легко понять, что в ходе этой экономической перемены должны происходить гражданские беспорядки и характерная классовая борьба, так как новое богатство и роскошь подавляли старую мораль, открывая невообразимые возможности для тех, кто мог захватить и удержать власть. Гражданские войны Мария и Суллы, Помпея и Цезаря были неизбежны. Братья Гракхи сделали последнюю тщетную попытку поставить на ноги старый Рим мелких земледельцев, но эпоха Суллы уже представляла собой лишь борьбу за власть и богатства Рима. Веллей пишет («Римская история», ii, 22): «Все государство пришло в беспорядок… алчность стала подавать повод к жестокости, а виновность стала определяться размером имущества, и, кто был богат, тем самым был уже виновен, каждый сам оплачивал угрозу своей жизни, и ничто не казалось бесчестным, если сулило прибыль».
   Старая организация семьи со всеми ее ограничениями личной свободы посредством господствующей patria potestas была обречена на гибель – хотя она гарантировала известный минимум нравственности и порядочности.
   И не следует удивляться этому распаду, если вспомнить аналогичные обстоятельства бума в Германии после Франко-прусской войны или даже в период после Первой мировой войны. Когда рушится целая экономическая эпоха, невозможно, чтобы природа и облик женщин остались неизменными, особенно когда новое богатство и новые возможности оказывают более сильное воздействие на дух женщин, чем мужчин.
   Средняя римская женщина той эпохи видела новые и беспрецедентные возможности в удовлетворении своего врожденного тщеславия, амбиций и чувственности. Но более глубокие натуры приветствовали возможность получить и улучшить образование, развить свои танцевальные, музыкальные, певческие и поэтические таланты. Античная литература сохранила для нас несколько примеров. Саллюстий оставил превосходное изображение эмансипированной женщины такого типа («Катилина», 25). Он пишет:
   «Среди них [сторонников Катилины] была и Семпрония, с мужской решительностью совершившая уже не одно преступление. Ввиду своего происхождения и внешности, как и благодаря своему мужу и детям, эта женщина была достаточно вознесена судьбой; знала греческую и латинскую литературу, играла на кифаре и плясала изящнее, чем подобает приличной женщине; она знала еще многое из того, что связано с распущенностью. Ей всегда было дорого все, что угодно, но только не пристойность и стыдливость; что берегла она меньше – деньги или свое доброе имя, было трудно решить. Ее сжигала такая похоть, что она искала встречи с мужчинами чаще, чем они с ней. Она и в прошлом не раз нарушала слово, клятвенно отрицала долг, была сообщницей в убийстве; роскошь и отсутствие средств ускорили ее падение. Однако умом она отличалась тонким: умела сочинять стихи, шутить, говорить то скромно, то неясно, то лукаво, – словом, в ней было много остроумия и много привлекательности».
   Саллюстий отзывается об этой даме с известным пристрастием; но мы видим, что Семпрония была исключительно культурной женщиной, высоко поднявшейся над уровнем средней римской матроны. Именно таких, как она, женщин воспевали немецкие романтики. В сущности, она сознавала свои права женщины и не обращала внимания на предрассудки своих честных, но недалеких сестер. Естественно, к таким женщинам и в наши дни иногда пристает репутация аморальной, экстравагантной, развратной особы. Чтобы судить о Семпронии верно, мы должны помнить, что она происходила из выдающейся семьи, будучи женой консула Децима Юния Брута и матерью Децима Юния Брута Альбина, одного из убийц Цезаря.
   Разумеется, неверно приписывать образованию и культуре ответственность за превращение серьезной матроны древних времен в похотливую и распутную гетеру. Это доказывает, например, прелестный отрывок из Плиния. Он восхваляет свою жену за живость ума («Письма», iv, 19): «Ум у нее очень острый, большая сдержанность. Меня она любит: свидетельство целомудрия. Прибавь к этому любовь к литературе; она родилась от привязанности ко мне. Она держит у себя мои произведения, перечитывает их, даже заучивает наизусть. Как она беспокоится перед моими выступлениями и как радуется после них! Она расставляет людей, которые бы ей сообщали, какими возгласами согласия и одобрения сопровождали мою речь, каков был исход суда. Когда я рецитирую, она сидит тут же за занавесом и жадным ухом ловит похвалы мне. Она поет мои стихи и даже аккомпанирует себе на кифаре: у нее не было учителя музыки; ее учила любовь, лучший наставник»[22].
   Но обвинения римских женщин в аморальности имеют долгую историю. Не случайно, что одна из первых подобных жалоб появилась почти одновременно с началом эмансипации. Плиний Старший («Естественная история», xvii, 25 [38]) рассказывает, что консул Пизон Фруг примерно в середине II века до н. э. сетовал по поводу исчезновения целомудрия в Риме. А старейший римский сатирик Луцилий (живший в то же время), как передают, «клеймил излишества и пороки богачей» («Схолия к Персию», 3, 1). Аналогичные выступления появлялись на протяжении столетий. Их хватит не на одну книгу, поэтому нескольких характерных примеров будет вполне достаточно.
   Саллюстий («Катилина», 13) замечает, что после эпохи Суллы «мужчины стали вести себя как женщины, женщины – открыто торговать своим целомудрием». В шестой «Римской оде» Горация («Оды», iii, 6) содержится знаменитое обвинение:
В грехом обильный век оскверняются
Сначала браки, семьи, рождения.
Отсюда выйдя, льются беды
В нашей отчизне, во всем народе.
Едва созревши, девушка учится
Развратным пляскам, хитрым ласкательствам,
От малых лет в глубинах сердца
Мысль о нечистой любви лелея.
А выйдя замуж, юных поклонников
За чашей ищет, – даже без выбора,
Кого б запретною любовью,
Свет погасив, одарить украдкой, —
О нет, открыто, с мужнина ведома
Бежит по зову – кликнет ли лавочник
Или испанский корабельщик,
Щедро платящий за час позора[23].

   Овидий с шокирующей откровенностью заявляет («Любовные элегии», i, 8, 43): «Чиста лишь та, которой не ищут». Проперций пишет в том же духе (ii, 32, 41 и далее):
Кто ж, при избытке таком распутства спрашивать станет,
Как столь богата она? Дал кто? Откуда он дал?
О, какое в наш век великое счастье для Рима,
Если хоть дева одна нравам пошла вопреки!
Делала ведь до нее безнаказанно Лесбия тоже.
Та, что позднее живет, меньше заслужит хулы.
Древних латинок кто тут, да строгих ищет сабинок,
Тот в наш город ногой, верно, недавно вступил.
Ты скорее бы мог осушить и волны морские,
И созвездье сорвать смертной рукою с небес,
Чем добиться, чтобы отказались грешить наши девы.
Были, как правил Сатурн, нравы такие еще,
И как воды текли Девкалиона по свету,
И затем, как вода Девкалиона стекла.
Ты скажи мне, как мог сохранить в целомудрии ложе?

   Интересно, что Проперций не верит в высокую мораль старого Рима. Он откровенно говорит (ii, 6, 19):
Ты ввел преступленье,
Ромул, волчицы лихой вскормленный сам молоком.
Ты беззаветно внушил похитить невинных сабинок;
В Риме теперь от тебя всячески дерзок Амур.

   При императорах жалобы на распущенность женщин многократно умножились. Сенека говорит («К Гельвии», 16, 3): «Ты не присоединилась к большинству женщин и избежала величайшего зла нашего века, порочности». Однако Сенека был слишком хорошо образован, чтобы не знать, что «и предки наши жаловались, и мы жалуемся, да и потомки наши будут жаловаться на то, что нравы развращены, что царит зло, что люди становятся все хуже и беззаконнее. Но все эти пороки останутся теми же и будут оставаться, подвергаясь только незначительному изменению, подобно тому как море далеко разливается во время прилива, а при отливе снова возвращается в берега. Порою станут более предаваться прелюбодеяниям, чем другим порокам, и разорвет узы целомудрие, порою будут процветать безумные пиры и кулинарное искусство – позорнейшая пагуба для отцовских богатств. Порою будет распространен чрезмерный уход за телом и попечение о внешности, прикрывающее собою духовное безобразие. Будет время, когда худо управляемая свобода перейдет в нахальство и дерзость. По временам станет распространяться жестокость в частных и общественных отношениях и неистовые междоусобные войны, во время которых подвергнется профанации все великое и святое. Будет время, когда войдет в честь пьянство и будет считаться достоинством пить вино в самом большом количестве. Пороки не ждут в одном месте: подвижные и разнообразные, они пребывают в смятении, подстрекают и прогоняют друг друга. Впрочем, мы всегда должны заявлять о себе одно и то же: мы злы, злыми были и, с неохотой добавлю, злыми будем» («О благодеяниях», i, 10). Итог своим мыслям он подводит в Письме 97: «Ты ошибаешься, Луцилий, если думаешь, будто только наш век повинен в таких пороках, как страсть к роскоши, пренебрежение добрыми нравами и все прочее, в чем каждый упрекает свое столетье. Это свойства людей, а не времен: ни один век от вины не свободен».
   Мы должны запомнить слова этого спокойного и бесстрастного мыслителя, чтобы рассмотреть жалобы Ювенала и насмешки Марциала в верном свете. К сожалению, мы слишком привыкли выслушивать именно их гневные преувеличения, а не спокойные размышления Сенеки.
   Тацит в «Германии» противопоставляет чистую и неиспорченную мораль германцев так называемым порочным нравам своих современников («О происхождении германцев и местоположении Германии», 17–19). В другом месте он говорит («Анналы», iii, 55): «Но после того как начали свирепствовать казни и громкая слава стала неминуемо вести к гибели, остальные благоразумно притихли и затаились. Вместе с тем все чаще допускавшиеся в Сенат новые люди из муниципиев, колоний и даже провинций принесли с собою привычную им бережливость, и, хотя многие среди них благодаря удаче или усердию к старости приобретали богатство, они сохраняли, тем не менее, прежние склонности. Но больше всего способствовал возвращению к простоте нравов державшийся старинного образа жизни Веспасиан. Угодливость по отношению к принцепсу и стремление превзойти его в непритязательности оказались сильнее установленных законами наказаний и устрашений. Впрочем, быть может, всему существующему свойственно некое круговое движение, и как возвращаются те же времена года, так обстоит и с нравами; не все было лучше у наших предшественников, кое-что похвальное и заслуживающее подражания потомков принес и наш век. Так пусть же это благородное соревнование с предками будет у нас непрерывным!»
   В поддержку этих утверждений можно привести много примеров истинного героизма женщин так называемой эпохи упадка; упомянем лишь некоторые.
   Веллей Патеркул («Римская история», ii, 26) рассказывает о женской верности в эпоху Мария: «Да не забудется благородный поступок Кальпурнии, дочери Бестии, супруги Антистия: когда ее муж был зарезан, как было сказано выше, она пронзила себя мечом». Далее, повествуя о времени, когда Антоний воевал с убийцами Цезаря и вписал многих из своих личных врагов в проскрипционные списки, он говорит (ii, 67): «Однако примечательно следующее: наивысшей по отношению к проскрибированным была верность у жен, средняя – у отпущенников, кое-какая – у рабов, никакой – у сыновей». Этот факт подтверждается многими примерами из Аппиана («Гражданские войны», iv, 36 и далее). Он начинает с общего замечания: «И поразительные примеры любви жен к мужьям… имели тут место» – и приводит многочисленные примеры, из которых мы упомянем лишь некоторые из глав 39 и 40.
   «Лентула, тайно бежавшего в Сицилию, жена просила взять ее с собой и с этой целью не спускала с него глаз. Он не желал, чтобы она подвергалась опасности наравне с ним. Будучи назначен Помпеем претором, он сообщил жене, что он спасся и состоит претором. Она, узнав, где находится муж, убежала из-под надзора матери с двумя рабами, с которыми благополучно совершила трудный путь под видом рабыни и вечером из Регия переправилась в Мессину. Легко разыскав преторскую палатку, она застала Лентула не в пышной обстановке претора, но с непричесанными волосами, лежащим на земле, в неприглядных условиях, все это из-за тоски по жене. Апулею жена пригрозила, что выдаст его, если он бежит один. И вот против воли он взял ее с собою. Помогло ему в бегстве, которого никто не подозревал, то обстоятельство, что он отправился в путь вместе с женой, рабами и рабынями, на глазах у всех. Жена Анция завернула его в постельный мешок и поручила носильщикам за плату доставить его из дома к морю, откуда он и убежал в Сицилию».
   В более поздние времена мы узнаем о не менее преданных женах – так что осуждение всей этой эпохи является, мягко говоря, преувеличением. Тацит пишет («Анналы», xv, 71): «За Приском и Галлом последовали их жены Аргория Флакцилла и Эгнация Максимилла; большое богатство Максимиллы сначала было за нею сохранено, в дальнейшем – отобрано; и то и другое содействовало ее славе». Знаменитый переводчик Тацита А. Штар – один из немногих ученых старшего поколения, которые не понимали каждое слово Тацита буквально, – замечает по этому поводу: «Общество, которое в полной мере оценивает такие качества, не может быть окончательно испорченным». (Данный случай относится к концу правления Нерона.) И наконец, самый знаменитый из подобных примеров женской добродетели – геройская стойкость старшей и младшей Аррии. Вот как Плиний рассказывает о старшей («Письма», iii, 16): «Болел Цинна Пет, муж ее, болел и сын – оба, по-видимому, смертельно. Сын умер; он был юношей редкой красоты и такого же благородства. Родителям он был дорог и за эти качества, и как сын. Она так подготовила похороны, так устроила проводы, что муж ничего не узнал; больше того, входя в его комнату, она говорила, что сын жив и чувствует себя лучше; на постоянные расспросы отца, как мальчик, отвечала: «Хорошо спал, с удовольствием поел». Когда долго сдерживаемые слезы прорывались, она выходила из комнаты и тогда уже отдавалась горю; наплакавшись вволю, возвращалась с сухими глазами и спокойным лицом, словно оставив за дверями свое сиротство. Обнажить нож, пронзить грудь, вытащить кинжал и протянуть его мужу со словом бессмертным, внушенным свыше: «Нет, не больно» – это, конечно, поступок славы великой. Но когда она это делала и говорила, перед ее глазами вставала неумирающая слава. Не больший ли подвиг – скрывать слезы, таить скорбь; потеряв сына, играть роль матери, не ожидая в награду бессмертной славы»[24]. Тацит так рассказывает о ее дочери («Анналы», xvi, 34): «Обратился он [ее муж] с увещанием и к Аррии, высказавшей желание умереть вместе с мужем, последовав в этом примеру своей матери Аррии, и уговаривал ее не расставаться с жизнью и не лишать единственной опоры их общую дочь».
   Как можно видеть по этим примерам «высокой» и «низкой» женской нравственности, эмансипация римских женщин привела к развитию самых разных типов характера. Это позволяет нам сделать вывод, что эмансипацию нельзя критиковать исключительно с моральной точки зрения. Конечно, можно рассматривать все развитие общества только как процесс прогрессивного сексуального освобождения женщин; но новая свобода нашла выражение не только в сексуальной жизни. В первую очередь женщины добились экономической свободы.
   Выше мы объясняли, что при ранней республике женщины экономически зависели от мужчин. Первоначально бракам всегда сопутствовал manus, что, как мы видели, означало полное подчинение жены мужу. Когда брак старого типа, в котором господствовал муж, постепенно стал заменяться свободным браком, женщины начали пользоваться экономической свободой. При свободном браке женщина сохраняла всю свою собственность, за исключением приданого, которое отходило мужу. Если ее отец умирал, она становилась sui iuris – до тех пор она была полностью в его власти, но теперь либо оказывалась полной хозяйкой своей собственности, либо брала опекуна, чтобы помогал ей справиться с хозяйством. Опекун нередко входил в более тесные взаимоотношения с ней и во многих случаях в конце концов становился ее любовником. Со временем, очевидно, женщины стали владеть весьма значительной собственностью. Если бы это было не так, не было бы попыток уменьшить ее размеры – в 169 году до н. э. lex Voconia запретил женщинам получать наследство. Геллий («Аттические ночи», xvii, 6) сообщает, что Катон следующими словами рекомендовал принять этот закон: «Сначала жена приносит тебе большое приданое. Потом она получает много денег, которые не отдает мужу, а лишь вручает ему в качестве займа. И наконец, разозлившись, приказывает своему сборщику долгов всюду следовать за своим мужем и требовать от него оплаты». Этот закон до сих пор служит предметом дискуссий среди ученых. Разумеется, он не мог принести особых результатов, поскольку законы о наследстве с течением времени становились все более и более благоприятными для женщин, и в конце концов при Юстиниане оба пола получили почти равные права. Женщина в итоге была признана дееспособной и юридически, и экономически. Но эти последние этапы развития происходили в эпоху преобладания христианства, и поэтому выходят за рамки нашей книги.
   Кроме сексуальной и экономической свободы, полученной женщинами в раннем Риме, происходила и их политическая эмансипация. Она имеет намного меньшее значение, чем эмансипация в половой и экономической жизни, однако заслуживает того, чтобы посвятить ей небольшое обсуждение, так как без нее изображение жизни римской женщины будет неполным.
   Женщины в Риме не имели абсолютно никаких политических прав. Мы читаем у Геллия («Аттические ночи», v, 19), что «женщинам запрещено участвовать в народных собраниях». Но с другой стороны, римская матрона пользовалась гораздо большей личной свободой, чем греческая женщина. Как мы уже говорили, она принимала участие в мужских трапезах, жила в передней части дома и могла появляться на публике, как пишет в своем предисловии Корнелий Непот. По словам Ливия (v, 25), во время галльского вторжения женщины свободно жертвовали государству свое золото и драгоценности, а впоследствии получили право ездить на религиозные праздники и игры в четырехколесных экипажах, а на обычные праздники и по будним дням – в двухколесных экипажах. Кроме того, некоторые религиозные обряды совершались исключительно женщинами – подробнее мы поговорим об этом ниже. Можно напомнить читателям о поведении женщин во время нападения Кориолана на Рим. Постепенно освобождаясь от оков старой патриархальной семьи, женщины создавали различные союзы для защиты своих общих интересов. Мы не имеем точных сведений об этом этапе, но авторы эпохи Тиберия говорят о существовавшем прежде ordo matronarum – сословии, почти что сообществе замужних женщин (Валерий Максим. Меморабилия, v, 2, 1). У Сенеки («Фрагменты», xiii, 49) находим следующие слова: «Одна женщина появляется на улицах в богатом наряде, другую все прославляют, и только меня, беднягу, женское собрание презирает и отвергает». Светоний («Гальба», 5) также знает о собраниях матрон – явно постоянном институте, представляющем женские интересы. При императоре Гелиогабале (Элий Лампридий. Гелиогабал, 4) для «сената женщин» (mulierum senatus, как его называет Лампридий) был построен зал на Квиринале, где обычно происходили встречи conuentus matronalis (собрание замужних женщин). Однако указы этого «сената» Лампридий называет «нелепыми» и говорит, что они в основном касались вопросов этикета. Следовательно, никакого политического значения они не имели. Догадка Фридлендера («История римской нравственности», v, 423) может быть верной: он полагает, что эти собрания восходят к какому-то религиозному союзу женщин.
   Нет политического значения и в событии, которое так живо описывает Ливий (xxxiv, 1); однако оно существенно для понимания характера римской женщины, и по этой причине мы рассмотрим его подробнее. В 215 году до н. э., в условиях ужасного напряжения войны с Ганнибалом, римляне приняли закон lex Oppia, который ограничивал использование женщинами украшений и экипажей. Однако после победы Рима эти суровые меры, казалось бы, потеряли необходимость, и женщины требовали отменить этот закон. Он был аннулирован в 195 году до н. э., во время консульства Марка Порция Катона, хотя этот консерватор из консерваторов поддерживал его всем своим влиянием и властью. Вот что пишет Ливий:
   «Среди забот, что принесли римлянам великие войны, – и те, что недавно закончились, и те, что вот-вот грозили начаться, – возникло дело, о котором и упоминать бы не стоило, если бы не вызвало оно бурные споры. Народные трибуны Марк Фунданий и Луций Валерий предложили отменить Оппиев закон. Этот закон провел народный трибун Гай Оппий в консульство Квинта Фабия и Тиберия Семпрония, в самый разгар Пунической войны; закон запрещал римским женщинам иметь больше полуунции золота, носить окрашенную в разные цвета одежду, ездить в повозках по Риму и по другим городам или вокруг них на расстоянии мили, кроме как при государственных священнодействиях. Народные трибуны Марк и Публий Юнии Бруты защищали Оппиев закон и сказали, что никогда не допустят его отмены. Многие видные граждане выступили за Оппиев закон, многие – против него. На Капитолии чуть ли не каждый день собиралась толпа; все римляне тоже разделились на сторонников и противников Оппиева закона, женщин же не могли удержать дома ни увещевания старших, ни помышления о приличиях, ни власть мужа: они заполняли все улицы и все подходы к форуму, умоляли граждан, которые спускались на форум, согласиться, чтобы теперь, когда республика цветет и люди день ото дня богатеют, женщинам возвратили украшения, которые они прежде носили. Толпы женщин росли с каждым днем, так как приходили женщины из окрестных городков и селений. Уже хватало у них дерзости надоедать своими просьбами консулам, преторам и другим должностным лицам; самым неумолимым оказался один из консулов – Марк Порций Катон».
   Далее Ливий описывает великое ораторское состязание главных оппонентов – твердолобого Катона и либерального Валерия; он перечисляет все доводы, которые те приводили за закон и за его отмену. Самые интересные фрагменты их речей – те, в которых они высказывают совершенно противоположные взгляды на характер и желаемое положение женщин в законодательстве и в общественной жизни. Катон заявил: «Предки наши не дозволяли женщинам решать какие-либо дела, даже и частные, без особого на то разрешения; они установили, что женщина находится во власти отца, братьев, мужа. Мы же попущением богов терпим, что женщины руководят государством, приходят на форум, появляются на сходках и в народных собраниях. Ведь что они сейчас делают на улицах и площадях, как не убеждают всех поддержать предложение трибунов, как не настаивают на отмене Оппиева закона. И не надейтесь, что они сами положат предел своей распущенности; обуздайте же их безрассудную природу, их неукротимые страсти. Сделайте это и имейте в виду, что требования Оппиева закона – самое малое из того бремени, которое налагают на женщин наши нравы, установления нашего права, которое они хоть как-то снесут своей нетерпеливой душой. В любом деле стремятся они к свободе, а если говорить правду – к распущенности». Далее в своей речи Катон особенно осуждает тот факт, что женщины желают свободы ради большей роскоши: «Каким предлогом, более или менее благозвучным, прикрывается этот мятеж женщин? Мне ответят: «Мы хотим блистать золотом и пурпуром, мы хотим разъезжать по городу в повозках в дни празднеств и чтобы везли нас как триумфаторов, одержавших победу над законом, отвергших его, поправших ваши решения. Да не будет больше предела тратам нашим и нашей развратной роскоши».
   Трибун Валерий возражает Катону следующим заявлением: «Женщины и раньше выходили на улицы – вспомни о сабинских женщинах, о женщинах, вышедших навстречу Кориолану, и других случаях. Кроме того, вполне правомерно, ничем не рискуя, отменять законы, как только обстоятельства, призвавшие их к жизни, изменятся, как бывало уже не раз… Сейчас все сословия в государстве, – говорит он (и здесь мы снова приводим его слова в версии Ливия), – все и каждый чувствуют, как счастливо изменилась судьба государства, и только одни наши жены не могут наслаждаться плодами мира и спокойствия. Мы, мужчины, отправляя должности, государственные и жреческие, облачаемся в тоги с пурпурной каймой, дети наши носят тоги, окаймленные пурпуром, мы дозволяем носить окаймленные тоги должностным лицам колоний и муниципиев, да и здесь, в Городе, самым малым из начальствующих людей, старшинам городских околотков; не только живые наряжаются, но даже и мертвых на костре покрывают пурпуром. Так ужели одним только женщинам запретим мы носить пурпур? Выходит, тебе, муж, можно коня покрывать пурпурным чепраком, а матери твоих детей ты не позволишь иметь пурпурную накидку! Что же, даже лошадь у тебя будет наряднее жены?» Он указывает на то, что, даже если эта уступка и будет сделана, женщины все равно останутся под властью своих мужей и отцов: «Пока ты жив, ни одна не выйдет из-под твоей руки, и не они ли сами ненавидят свободу, какую дает им вдовство или сиротство; да и в том, что касается их уборов, они предпочитают подчиняться скорее тебе, чем закону. Твой же долг не в рабстве держать их, а под рукой и опекой; и вам же любезнее, когда называют вас отцами и супругами, а не господами… Женщины слабы, они должны будут подчиняться вашему решению, каково бы оно ни было; но чем больше у нас власти над ними, тем более умеренной должна она быть»[25].
   (Смотри превосходную книжку Тейфера «Об истории женской эмансипации в Древнем Риме».)
   Неизвестно, насколько точно Ливий приводит эти речи. Тем не менее они передают атмосферу и взгляды оппозиции; даже во времена Ливия мужчины из правящих классов точно так же противились эмансипации женщин. Можно напомнить читателям, что после этого исторического собрания Сената женщины не успокоились, пока устаревший, по их мнению, закон не был отменен. Но не следует воображать, что после этого успеха женщины приобрели какое-либо существенное влияние на римское правительство. В принципе женщины и тогда, и позже были отстранены от политики. Но невзирая на это, умные и волевые римские женщины все же имели сильное политическое влияние через своих мужей. Не будем говорить о легендарных фигурах Танакиль или Эгерии; но вспомним Корнелию, мать Гракхов, Порцию, знаменитую жену Брута, или умную и осторожную Ливию, жену императора Августа. В истории позднего Рима мы видим много женщин со свирепой и неумеренной амбицией: например, Фульвия в такой степени помыкала Марком Антонием, что он чеканил ее изображение на серебряных монетах и позволял ей (Плутарх. Антоний, 10) «властвовать над властелином и начальствовать над начальником». В истории имперского периода мы встречаем таких амбициозных и властных женщин, как Агриппина Младшая, мать Нерона, Юлия Домна, мать Каракаллы, и Юлия Меза, бабка Гелиогабала.

4. Свободная любовь

   Мы уже говорили, что в раннем Риме существовали разнообразные сексуальные взаимоотношения помимо брака. По поводу их происхождения ученые до сих пор теряются в догадках. Поскольку о периоде до галльского вторжения нет достоверных сведений, невозможно сколько-нибудь точно определить, как эти сексуальные взаимоотношения возникли и развивались в первые столетия истории Рима. Свидетельства таких пристрастных авторов, как Ливий, сознательно или бессознательно направлены на то, чтобы показать упадочному, как они считали, настоящему лучшее и более чистое прошлое. Поэтому мы не можем сказать, насколько верна с исторической точки зрения история смерти целомудренной Лукреции, не можем и заключить, что ранняя республика в нравственном отношении стояла выше ранней империи, когда жил и работал Ливий.
   В речи Цицерона в защиту Целия имеется чрезвычайно важный фрагмент, который не читают и не изучают в школах (20): «Но если кто-нибудь думает, что юношеству запрещены также и любовные ласки продажных женщин, то он, конечно, человек очень строгих нравов – не могу этого отрицать – и при этом далек не только от вольностей нынешнего века, но даже от обычаев наших предков и от того, что было дозволено в их время. И в самом деле, когда же этого не было? Когда это осуждалось, когда не допускалось, когда, наконец, существовало положение, чтобы не было разрешено то, что разрешено?»
   В том же духе пишет Сенека Старший («Контроверсии», ii, 4, 10): «Он не сделал ничего плохого, он любит проститутку – обычная вещь для молодости; погодите, он исправится и заведет жену». И ниже: «Я наслаждаюсь удовольствиями, доступными моему возрасту, и живу по правилам, установленным для молодых людей». А согласно Горацию, даже суровый моралист Катон был вполне либерален в этих вопросах. Гораций говорит в «Сатирах» (i, 2, 31 и далее):
Встретив знакомого раз, от девок идущего, «Славно!» —
Мудрый воскликнул Катон, изрекая великое слово:
«В самом деле: когда от похоти вздуются жилы,
Юношам лучше всего спускаться сюда и не трогать
Женщин замужних»
[26].

   Из подобных отрывков мы можем получить представление об истинном положении дел в раннюю эпоху, особенно из уверенного заявления Цицерона, что мораль предков была не настолько сурова, чтобы запрещать молодым людям иметь дело с проститутками. Значит, в этом отношении Рим не мог ко времени Цицерона сильно измениться или деградировать. Еще один интересный факт – Ливий (который утверждает, что впервые luxuria были принесены армией из Азии) пишет в своей первой книге, что, согласно некоторым источникам, Ларенцию, кормилицу Ромула и Рема, пастухи называли lupa. Но lupa означает и волчицу и женщину, которая отдается любому. Кроме того, Ливий вполне спокойно приводит такой рассказ из эпохи вскоре после царствования Порсены (ii, 18): «В этом году в Риме во время игр сабинские юноши из озорства увели несколько девок, а сбежавшийся народ затеял драку и почти что сражение. Казалось, что этот мелкий случай станет поводом к возмущению». Таким образом, даже в те времена в Риме были подобные фигуры.
   Палдамус в книге «Римская сексуальная жизнь» (1833) на с. 19 привлекает внимание к тому факту, что «ни один письменный язык настолько не богат на слова, означающие самые грубые из физических сексуальных отношений, как ранняя латынь. Это хорошо видно по старым словарям, а именно словарям Нония и Феста. Все эти слова совершенно лишены жизнерадостной и игривой прелести; это выражения тупой чувственности». Можно также процитировать переводчика Плавта, Л. Гурлитта (Гурлитт был честным и непредвзятым исследователем истории цивилизации; тем не менее, рецензент презрительно отозвался о его труде, беспричинно обозвав его «полузнанием». Мы цитируем с. 15 его «Erotica Plautina»). Гурлитт пишет: «В эпоху, прославившуюся своей очевидной нравственной деградацией, римляне придумали для себя идеальное прошлое. Доныне школьников заставляют читать отрывки из римских поэтов и прозаиков, которые изображают благородный, простой народ. Можно разрешить педагогам использовать эти отрывки, если не забывать, что реальность имела совсем иной аспект».
   Безусловно, правда, что проституция и частые визиты молодых людей к проституткам были старым и общепризнанным обычаем в Риме; римлянам не пришлось ждать, чтобы этот обычай был занесен из Греции. Как мы уже говорили, чистота брака и защита девственности – это совсем другое дело; но для вульгарных и чувственных римлян требовать от молодых людей добрачного воздержания было бы абсурдно и неестественно.
   Теперь обратимся к детальному обсуждению явлений, которые в Риме обозначались как «проституция» – каким бы односторонним ни мог показаться этот термин с современной точки зрения. Но сперва мы должны привлечь внимание к фундаментальной разнице между современной проституцией и свободными сексуальными взаимоотношениями у римлян. Сегодня проституткой обычно называют действительно «падшую» женщину, то есть выпавшую из класса уважаемых граждан. Но в Риме женщина, имевшая сексуальную связь с мужчиной вне брака, была либо рабыней (которая не боялась лишиться социального статуса) или вольноотпущенницей (аналогичная ситуация), либо свободно живущей представительницей высших классов, не лишившейся уважения к ее личности и к ее положению. Вполне возможно, что в особенно высокоморальных кругах ее называли безнравственной, но ясно одно: все, связанное с сексом, считалось совершенно естественным и невинным и было гораздо более доступно, чем в наши дни. Все эти дамы легкого поведения – от любовницы и музы знаменитого поэта до тысяч ее безымянных сестер – были прислужницами Венеры и Купидона; их сердца не разрывались от угрызений совести, и поэтому они не были столь низко падшими, как современные проститутки.
   Среди этих жриц любви мы можем выделить вслед за Палдамусом несколько классов. Но очевидно, что женщина, удостоившаяся чести быть возлюбленной прославленного поэта, тем самым достигала более высокого социального положения, чем многие менее удачливые ее сестры, бесследно пропавшие в пучинах веков. В самом ли деле возможно выделить среди них высший и низший классы? Сомнительно. Но всегда и везде утонченные мужчины и женщины остаются в меньшинстве: действительно чувствительных людей очень мало. Поэтому нечего удивляться, когда нам много говорят о женщинах, служивших лишь преходящим чувственным усладам среднего римлянина, и мало о тех, кто ценился выше и был более почитаем. Катуллова Лесбия – кто бы она ни была в действительности, – разумеется, была личностью, и (если только все это не придумал поэт) она, разумеется, не была Ипсифиллой[27]. Поэтому, вероятно, было бы более справедливо сказать так: среди многих известных нам женщин – сексуальных спутниц римских мужчин – были действительно запоминающиеся личности, образованные и утонченные, и множество других, о которых мы знаем лишь то, что они удовлетворяли чувственные желания мужчин.
   В другом разделе книги мы поговорим более подробно о женщинах, которые вдохновляли знаменитых поэтов. Палдамус, без сомнения, прав, когда говорит: «И кем были те женщины, которым посчастливилось прославиться в стихотворениях (красноречивых или не очень) их возлюбленных? Разумеется, они были не матроны, не замужние женщины из какого-либо общественного класса; и разумеется, они были не проститутки. Они составляли особое сословие женщин, в некоторых отношениях аналогичное вольноотпущенницам. Своим высоким образованием и многосторонностью они компенсировали отсутствовавшие у них права гражданства и привилегии. Иногда они даже отвергали эти права как ненужное бремя и образовали прослойку между аристократией и женщинами из низших классов – между matrona или materfamilias и meretrix>>. Сомнительно, справедливо ли причислять к этой прослойке таких женщин, как Саллюстиева Семпрония; она принадлежала к знатному семейству и была женой консула и матерью Децима Юния Брута Альбина, одного из убийц Цезаря. Следовательно, она не была женщиной, о которой можно судить лишь по ее сексуальной жизни. Я гораздо сильнее склонен видеть в ней одну из эмансипированных женщин, которых не понимали соседи, но не проститутку. Мы встречаем женщин такого типа и в истории, и в настоящее время; возможно, они принадлежат к особому типу, которых Блюхер (в своей известной книге «Роль сексуальной жизни», ii, 26) называет «свободными женщинами». «Свободные женщины, – пишет он, – принадлежат к промежуточному миру. Их дух находится под властью известного мужества; их внешние манеры говорят о живом и возбуждающемся характере, точно так же, как манеры мужчин-художников говорят о гамлетовской нежности и чувствительности. Свободная женщина считает свою принадлежность к женскому полу проблемой, – это видно либо по сознательному мастерству и утонченности, с которым она проводит свои любовные интриги, либо по борьбе за равенство с мужчинами, которые до тех пор притесняли ее своими правилами и законами. В своем окончательном и чистейшем воплощении свободная женщина – исследователь и пророк того, что сообщает женскому полу его наивысшую ценность – эроса… Но совершенно точно, что во все эпохи у всех народов эти два типа женщин всегда разделялись очень отчетливо и решительно, и их преследовали или прославляли в соответствии с тем, насколько сильно их боялись. Но хотя эти женские типы являются предметом общественного суждения, мы не должны считать их общественными типами. Они – природные феномены. Одна женщина рождается женой, другая – проституткой; и ни одна женщина, рожденная для свободной любви, не станет женой посредством брака».
   Идеи Блюхера подтверждаются тем, что среди наиболее выдающихся римских гетер (если использовать это слово в блюхеровском смысле) были актрисы и танцовщицы, а если спуститься на уровень ниже, то и арфистки и другие музыканты (такие женщины подпадают под блюхеровское определение «гетеры» вместе с эмансипированными женщинами, которые освободились от старой морали и получали у старых римлян прозвище «развращенных»). Большим любителем таких женщин был Сулла (как уже говорилось выше); Цицерон обедал с некоей Киферис («Письма к близким», ix, 26); а судя по одному замечанию Макробия, философы особенно любили общество таких «образованных гетер» – что несложно понять.
   Но граница между проституткой и женщиной свободного образа жизни, которая не любила за деньги, была очень зыбкой. Это видно из указа начала I века н. э., времен Тиберия: указ запрещал женщинам, чьи деды, отцы или мужья были римскими всадниками, продаваться любовникам за деньги (Тацит. Анналы, ii, 85). В раннее время подобные случаи, конечно, происходили гораздо реже, поскольку у женщины было меньше возможностей расстаться со своей социальной позицией матроны, укреплявшейся столетиями.
   Теперь рассмотрим истинную проституцию в раннем Риме, то есть те случаи, когда женщина сознательно желала получать деньги, предоставляя свое тело для сексуальных услуг. Сперва мы должны указать, что в течение столетий государство не замечало этой проблемы. Моммзен пишет в «Римском уголовном праве»: «Снисходительное отношение Римской республики к невоздержанности тесно связано с общим упадком нравственности и появлением распущенности, бесстыдства и откровенности». Мы приводим это утверждение лишь как свидетельство отношения к этому вопросу в раннем Риме, не соглашаясь с подразумевающимся подтекстом – что закон в данном случае был великодушен. Законы Августа о нравственности не содержали абсолютно ничего нового; в моммзеновском смысле ситуация не «улучшилась». Но факт остается: первоначально римляне не знали юридического запрета на иные, помимо брачных, сексуальные связи, хотя, согласно Тациту («Анналы», ii, 85), эдилы вели официальный список проституток, «в соответствии с принятым у наших предков обыкновением».
   Однако актрисы, флейтистки и танцовщицы, предававшиеся свободной любви, не заносились в этот список и не считались проститутками. Если проституцией занимались высокопоставленные женщины (то есть из аристократических кругов), они уже во время Самнитской войны (Ливий, x, 31) подлежали штрафу. Позже, во время войны с Ганнибалом, их действительно наказывали ссылкой (Ливий, xxv, 2). Соответственно, любая женщина, не принадлежащая к старой аристократии, пользовалась в своей сексуальной жизни такой свободой, какой сама желала, за единственным исключением – профессиональные проститутки должны были быть внесены в эдильский список. Когда суровый Тацит говорит, что это занесение в списки проституток считалось наказанием («Наши предки думали, что признание вины было для развратных женщин достаточным наказанием»), он забывает, что очень немногие из женщин, отдававших свое расположение даром или за деньги, придавали какое-либо значение своей репутации в глазах правящего класса. Иначе было бы бессмысленно запрещать женщинам благородного происхождения записываться в эти списки, как они делали, чтобы жить свободно.
   Настоящие профессиональные проститутки из этих списков были исключительно рабынями. Женщины свободного образа жизни были, как правило, бывшими рабынями, вольноотпущенницами; по крайней мере, они точно не были римлянками по рождению.
   Неизвестно, когда в Риме открылся первый публичный дом. Плавт, без сомнения, знал про такие заведения. Их подробное описание можно опустить, поскольку оно приводится у Лихта в «Сексуальной жизни в Греции». Здесь можно лишь добавить, что они размещались во втором районе Рима, в квартале Субура, между холмами Целий и Эсквилин. Но согласно Ювеналу и другим авторам, дома, служившие борделями, находились и в Вике Патриции, рядом с цирком Максима, и за городскими стенами. Ювенал, Катулл и Петроний обычно называют их lupanaria; Ливий, Гораций и Марциал пользуются словом fornices. По lupanar, сохранившемуся в Помпеях, мы можем судить, что бордели имелись в каждом крупном провинциальном городе. Маленькие темные комнатушки с непристойными росписями оставляют впечатление грязного, нездорового места; однако даже в те времена принимались ограниченные меры против инфекционных болезней посредством стирки и мытья. (Более подробно об этом см.: Блох. Происхождение сифилиса, ii, с. 652 и далее.)
   Содержатель борделя назывался leno, содержательница – lena, их профессия называлась lenocinium. Девушки в борделях были рабынями. Торговля этими служительницами похоти, должно быть, процветала. У Плавта («Перс», 665) за девушку, похищенную из Аравии, платят 100 мин. Сенека Старший («Контроверсии», i, 2, 3) описывает продажу похищенной девушки: «Она стояла нагая на берегу, и покупатель критиковал ее, осматривая и ощупывая все части ее тела. Хотите знать, чем кончился торг? Пират продал, сутенер купил». В одной из эпиграмм Марциала (vi, 66) содержатся интересные подробности:
Раз девчонка не слишком доброй славы,
Вроде тех, что сидят среди Субуры,
С молотка продавалась Геллианом,
Но в цене она шла все невысокой.
Тут, чтоб всем доказать ее невинность,
Он, насильно схватив рукой девчонку,
Целовать ее начал прямо в губы.
Ну чего ж он добился этим, спросишь?
И шести за нее не дали сотен![28]

   Я придаю большое значение информации, которую приводит Розенбаум в «Истории сифилиса». Он говорит, что множество проституток селились рядом с цирком Максима и приставали к мужчинам, которых садистское удовольствие от игр приводило в сильное сексуальное возбуждение.
   Кроме проституток, живших в борделях, в Риме и, без сомнения, в провинциальных городах было много девушек, которых содержали для сексуальных целей. Хозяева гостиниц, харчевен и пекарен часто заводили рабынь такого рода для ублажения своих посетителей (Гораций. Послания, i, 14, 21). Были и уличные проститутки – scorta erratica. Для них в латыни имелось множество названий: noctilucae (ночные бабочки); ambulatrices (по-бродяжки); bustuariae (смотрительницы могил), которые занимались своим ремеслом на кладбищах, а одновременно являлись профессиональными плакальщицами; и diobolariae (двухгрошовые), находившиеся на самом дне. Этот список можно продолжить. Местом работы этих женщин были углы улиц, бани, глухие уголки города, и – согласно Марциалу (i, 34, 8) – даже могилы и надгробия.
   Большое число этих женщин легкого поведения, без сомнения, свидетельствует о спросе на их услуги. Кто были их клиенты? Во-первых и главным образом, молодые люди. Мы уже говорили о либеральных взглядах римлян на добрачное сексуальное поведение мужчин. Поэтому нет ничего удивительного в том, что молодые холостяки удовлетворяли свои инстинкты с проститутками. Но нельзя забывать и о другом. Согласно Кассию Диону («Римская история», 54, 16), в начале империи в Риме свободнорожденных женщин было гораздо меньше, чем мужчин. Согласно Фридлендеру, мужское население превышало женское на 17 процентов. Неизбежным последствием было то, что многие мужчины не могли жениться, даже если хотели, и поэтому им приходилось обращаться к проституткам.
   Кроме молодых людей, основными клиентами проституток были солдаты, моряки, многие вольноотпущенники, рабы и мелкие торговцы; из Плавта мы узнаем, что в борделях иногда встречались представители криминального мира (Плавт. Пуниец, 831 и далее; «Псевдол», 187 и далее; Гораций. Эподы, 17, 20; Ювенал, viii, 173 и далее; Петроний. Сатирикон, 7).
   Более поздние авторы, такие, как Светоний и Тацит, говорят, что бордели посещали и имели дело с проститутками особенно испорченные представители императорского дома. Но это ни о чем не говорит. Подобные сенсационные известия не могут считаться исторической правдой, хотя их приводит Мюллер в своей «Сексуальной жизни древней цивилизации» (1902) – книге, полезной исключительно лишь как собрание свидетельств.
   Можно процитировать интересную работу Польманна «Перенаселение в древних городах в связи с коллективным развитием городской цивилизации» (1884). Он указывает, что «невообразимое скопление людей, живших буквально друг у друга на головах, было невозможно без разнообразных осложнений семейной жизни, без смешения полов и умножения соблазнов в такой степени, которая неизбежно подрывала мораль нации, тем более что она почти не имела противовеса в виде нравственного и интеллектуального просвещения масс». Мы можем предположить – хотя точных цифр у нас нет, – что проституция резко увеличилась, когда население Рима достигло миллиона. (В имперскую эпоху население города составляло 1–2,5 миллиона.) По крайней мере существенно, что в правление Калигулы был введен налог на проституток (Светоний. Калигула, 40), а содержателям борделей позже также пришлось платить налог (Лампридий. Александр Север, xxiv, 3).
   Наконец, соответственное признание или презрение, которого удостоивались женщины подобного типа, является важным свидетельством взглядов римлян на сексуальную жизнь. Как и в случае с мужской гомосексуальностью, люди, развлекавшиеся с проститутками, не подрывали тем самым своей репутации, но женщины, принимавшие деньги в обмен на свои услуги, лишались уважения. По римским законам свободнорожденный мужчина не мог жениться на lena или lenone lenaue manumissa (содержательнице борделя или вольноотпущеннице содержательницы или содержателя борделя); а сенатор и его наследники не могли жениться на quaestum corpore faciens (женщине, жившей продажей своей тела). (Источник: Россбах. Исследование римского брака. С. 467.) С другой стороны, сводник мог стать римским гражданином (Ювенал, vi, 216) – еще одно доказательство, что Рим был исключительно мужским государством и что только женщина, занимавшаяся проституцией, подлежала вековечному осуждению. Была и внешняя разница: «бесчестные женщины», особенно проститутки, должны были носить другую одежду, чем уважаемые девушки и матроны; а именно в качестве верхней одежды им полагалась только тога, которая была исключительно мужским одеянием (Гораций. Сатиры, i, 2, 63 и 82).

Глава 2
Римляне и жестокость

   В нравоучительных легендах из римской истории прослеживается общая тема о том, что римляне прежних времен были суровым, но простодушным и честным народом. Нам говорят, что они не находили удовольствия в жестокостях, примером которых служат охота и гладиаторские бои, так широко распространенные в позднем Риме. Ранних римлян якобы не радовали всяческие ужасы, и лишь иностранное влияние со временем превратило «благородных» римлян древних времен в «деградировавший» народ, самые худшие стороны которого все чаще и чаще давали о себе знать в эпоху императоров. В итоге он пал так низко, что только полный переворот – решительная перестройка всего способа существования нации – спас человечество от окончательного погружения во мрак и полной «моральной деградации» – или как бы ни называли это явление другие авторы.
   Я не могу разделить мнение, основными творцами которого являются авторы христианского толка. С того момента, как я приступил к исследованию римской цивилизации, мне казалось необъяснимым, каким образом народ, столь предрасположенный к чистоте и честности, мог внезапно подпасть под влияние какой-то необычайной и таинственной силы и превратиться в нечто совершенно иное – в грубое, аморальное и жестокое общество. Напротив, мне становилось все яснее, что нация, развитие которой идет от грубой и примитивной чувственности к бесспорным признакам садистских наклонностей, всегда должна была обладать по крайней мере теми чертами, которые свидетельствовали бы о такой предрасположенности. Можно возразить, что римляне, получавшие удовольствие от садизма, были совершенно иным народом: что в нем не осталось и следов тех простых и честных земледельцев, которые одолели армию Ганнибала, так как многочисленные последующие войны практически уничтожили старое римское племя. Так или иначе, именно правящие классы сами положили начало вышеупомянутым отвратительным забавам, и в эпоху империи мы встречаем много блестящих имен (вспомним лишь про представителей нескольких императорских семей), ответственных за эту деградацию.
   Но факты не таковы, какими их доселе представляли. Даже в древние времена с их якобы незамутненной чистотой у римлян проявлялись многочисленные черты, которые, будучи обращенными в другую сторону, привели бы к тем же самым садистским наклонностям, которые порождают у нас – вследствие наших представлений – чувство ужаса и удивления. Основа характера римлян всегда была одна и та же. В ней ничего не изменилось, за исключением сферы применения, пределов, в которых она нашла свое выражение. Далее мы рассмотрим, в чем конкретно она проявлялась. Итак, мой вывод – жестокость и зверство были исконными характеристиками римлян, а не поздними заимствованиями, чужеродными для первоначально «неиспорченного» народа.
   В моих исследованиях полезным руководством служила книга венского психоаналитика Штекеля «Садизм и мазохизм». Согласно этой книге, «жестокость является выражением ненависти и властолюбия». Иными словами, жестокость часто выступает зримым практическим воплощением властолюбия. Но вряд ли можно найти более чистое воплощение властолюбия, чем Рим, и самые лучшие римляне иначе и не представляли себе свое государство. Достаточно одного примера. Вспомним процитированную в начале книги строку из «Энеиды», сочиненной величайшим римским поэтом Вергилием: пусть другие народы, говорит он, занимаются искусством и науками, но
   Самые прославленные и знаменитые римляне – к какой бы партии они ни принадлежали – всегда действовали в соответствии с этим идеалом. Они неизменно считали себя хозяевами мира по божественному праву. Можно ли найти более очевидное воплощение властолюбия? Мы увидим в ходе нашего исследования, что римский народ, который в самые древние времена видел свое предназначение в завоевании мира, никогда не отказывался ни от одного инструмента власти (каким бы жестоким он ни был) для достижения этой цели. И нам станет ясно, что вся социальная жизнь римлян, их отношение к образованию детей, к женщинам и рабам, к наказанию преступников, целиком определяется единственным побуждением – властолюбием. Следовательно, если верно (как утверждает Штекель), что властолюбие часто находит выражение в жестокости, не нужно удивляться, когда мы находим у римлян ранних времен много тех черт, которые в более позднее время, обратившись на иные цели, наполняют нас ужасом.
   Ницше описывает подъем древней аристократии, и это описание вполне применимо к росту Римского государства. Отрывок из его труда «По ту сторону добра и зла» (афоризм 262) гласит: «Посмотрим же теперь на какое-нибудь аристократическое общество… мы увидим там живущих вместе и предоставленных собственным силам людей, которые стремятся отстаивать свой вид главным образом потому, что они должны отстаивать себя или подвергнуться страшной опасности быть истребленными. Тут нет тех благоприятных условий, того изобилия, той защиты, которые благоприятствуют варьированию типа; тут вид необходим себе как вид, как нечто такое, что именно благодаря своей твердости, однообразию, простоте формы вообще может отстаивать себя и упрочить свое существование при постоянной борьбе с соседями, или с восставшими, или угрожающими восстанием угнетенными. Разностороннейший опыт учит его, каким своим свойствам он главным образом обязан тем, что еще существует и постоянно одерживает верх, наперекор всем богам и людям, – эти свойства он называет добродетелями и только их и культивирует. Он делает это с суровостью, он даже хочет суровости; всякая аристократическая мораль отличается нетерпимостью, в воспитании ли юношества, в главенстве ли над женщиной, в семейных ли нравах, в отношениях ли между старыми и молодыми, в карающих ли законах (обращенных только на отщепенцев): она даже саму нетерпимость причисляет к числу добродетелей под именем «справедливость». Таким образом, на много поколений вперед прочно устанавливается тип с немногими, но сильными чертами, устанавливается вид людей строгих, воинственных, мудро-молчаливых, живущих сплоченным и замкнутым кругом (и в силу этого обладающих утонченным пониманием всех чар и nuances общества); постоянная борьба со всегда одинаковыми неблагоприятными условиями, как сказано, является причиной того, что тип становится устойчивым и твердым»[30].
   Поскольку эти объяснения Ницше относятся к подъему Римского государства, его последующие замечания сильно помогают нам понять дальнейшее развитие, так называемую «деградацию» этого народа в последующие эпохи. Ницше продолжает: «Но наконец наступают-таки благоприятные обстоятельства, огромное напряжение ослабевает; быть может, уже среди соседей нет более врагов, и средства к жизни, даже к наслаждению жизнью, проявляются в избытке. Одним разом разрываются узы и исчезает гнет старой культивации: она перестает уже быть необходимым условием существования – если бы она хотела продолжить свое существование, то могла бы проявляться только в форме роскоши, архаизирующего вкуса. Вариации, в форме ли отклонения (в нечто высшее, более тонкое, более редкое) или вырождения и чудовищности, вдруг появляются на сцене в великом множестве и в полном великолепии; индивид отваживается стоять особняком и возноситься над общим уровнем. На этих поворотных пунктах истории чередуются и часто сплетаются друг с другом – великолепное, многообразное, первобытно-мощное произрастание и стремление ввысь, что-то вроде тропического темпа в состоянии растительного царства, и чудовищная гибель и самоуничтожение благодаря свирепствующим друг против друга, как бы взрывающимся эгоизмам, которые борются за «солнце и свет» и уже не знают никаких границ, никакого удержу, никакой пощады, к чему могла бы обязывать их прежняя мораль. Ведь сама эта мораль и способствовала столь чудовищному накоплению сил, ведь сама она и натянула столь угрожающе тетиву лука: теперь она «отжила» свой век, теперь она становится отжившей».
   Примерно так же мне представляется римский садизм. Неустанное стремление к власти было неотъемлемой чертой римского характера, и в ходе борьбы с другими народами римляне не отказывались ни от одного шага, казавшегося хоть в малейшей степени необходимым для завоевания господства – необходимым и, так сказать, «хорошим» с точки зрения превращения Рима в мировую империю. Позже, когда это властолюбие лишилось какой-либо цели, оно было вынуждено обратиться на самое себя или на порабощенных подданных; иначе же оно бесцельно растрачивалось в непрерывно усиливавших свой накал цирковых зрелищах с поединками людей и зверей. Если бы римляне по своей природе, как греки, были способны оценить высшие достижения цивилизации, они бы, как можно предположить, нашли бы другие возможности для утоления и сублимации своего властолюбия – например, создавая великие произведения искусства или строя социально совершенное государство. Но поскольку такие возможности у них отсутствовали, они создали римское законодательство, эту утонченно-очищенную кодификацию их властолюбия; людские массы, однако, не могли придумать для себя ничего, кроме зверских развлечений. Поэтому не случайно, что дикие садистские оргии, в которые превратились цирковые игры, достигли наивысшего пика в позднем Риме. Именно тогда римское властолюбие лишилось своей первоначальной цели – покорения мира и охраны своей власти от непрерывных нападений внешних врагов. С эпохой принципата началось и царствование «вечного мира», оказавшееся более-менее долговечным.
   После этого вступления мы перейдем к отдельным фазам развития римского садизма, если его можно так назвать. Было бы бессмысленно давать полный обзор бесчисленных свидетельств, так как в итоге получилась бы история морали, представлявшая собой антологию из объемистого труда Фридлендера. Наша цель – привести лишь некоторые характерные примеры.
   Древний римлянин, каким мы его знаем, смотрел на внешний мир главным образом как его покоритель и враг. Однако враг может быть великодушным; он может удовольствоваться покорением тех, кто противится его воле, в то же время обращаясь с ними милосердно. Римляне же с самого начала своих завоеваний были суровы, а порой жестоки и грубы. Не случайно поэтому, что внешними символами римской власти были ликторские fasces – связка прутьев с топором посередине. Но это был не только официальный символ, но и средство наказания. Так, например, Цицерон увидел во сне юного Августа: «Будто отрок с благородным лицом спустился с неба на золотой цепи, встал на пороге Капитолийского храма и из рук Юпитера принял бич» (Светоний. Август, 94). Ювенал (x, 109) также говорит, что Цезарь, покорив римлян, привел их к плети.

1. Образование

   Образование в Древнем Риме проходило под бичом, символом властолюбия. В каждом человеческом сообществе существует неизменная связь между идеалом, которому подчинено сообщество, и методом обучения детей, поскольку в конечном счете их обучают, чтобы они воплощали этот идеал. Народ, чей девиз – власть, следовательно, будет воспитывать своих детей в соответствии с этим девизом, то есть жестко, безжалостно, не принимая во внимание истинные задатки каждого отдельного ребенка. Если воля ребенка направлена на другие предметы, она должна быть подавлена; поэтому такое обучение должно включать в себя наказания – суровые, даже жестокие, если словесные увещевания не достигнут цели. Под суровым обучением мы должны понимать не только обучение средствами наказания: ребенок незамедлительно вводится в сферу деятельности, в которой имеются наилучшие условия для приобретения желаемых навыков и их практического применения. Риму были нужны закаленные воины и крепкие земледельцы – и, значит, все остальное оказывалось ненужным и, в сущности, нежелательным. По крайней мере, таким этот старинный метод воспитания, казавшийся римлянам идеальным, виделся в последующие эпохи. Вспомним наставления Горация в знаменитых «Римских одах», этих предостережениях упадочнической эпохе («Оды», iii, 2):
Военным долгом призванный, юноша
Готов да будет к тяжким лишениям;
Да будет грозен он парфянам
В бешеной схватке копьем подъятым.
Без крова жить средь бранных опасностей
Пусть он привыкнет
[31].

   И в другом месте («Оды», iii, 6, 37 и далее):
То были дети воинов-пахарей,
В полях ворочать глыбы привыкшие
Киркой сабинской и по слову
Матери строгой таскать из леса
Вязанки дров[32].

   У Дионисия Галикарнасского («Римские древности», ii, 26) мы читаем: «Римский законотворец дал отцу полную власть над сыном в течение всей его жизни. Отец мог держать сына в заключении, пороть его, заставлять, как раба, трудиться в поле и убить его. Все это он мог сделать, даже если сын уже занимался политикой, получал высокую должность или успел прославиться своим общественным духом. В силу этого закона часто случалось, что знаменитых людей, выступавших с трибуны против Сената и за народ, отцы стаскивали с трибуны и подвергали такому наказанию, какое выбирали сами».
   Этот отрывок говорит о безоговорочном праве наказывать и даже убивать ребенка. Отец, как абсолютный повелитель в семье, обычно имел право наказывать любого члена семьи, вплоть до вынесения им смертного приговора. Такое абсолютное владычество более чем подходит для государства, построенного на принципе власти и завоевания.
   Вполне понятно, почему наши источники редко упоминают физические наказания, которым отцы могли подвергать сыновей. Такие наказания были повседневным событием, вполне банальным и считавшимся само собой разумеющимся; фиксировались только особенно вопиющие случаи. Так, Светоний пишет в жизнеописании императора Отона, что в молодости тот был «такой мот и наглец, что не раз бывал сечен отцом».
   Но хотя мы мало знаем о применении этих наказаний в римской семье, о наказаниях в римских школах до нас дошло гораздо больше сведений. Невозможно с точностью сказать, когда в Риме была основана первая школа. Согласно мифу, Ромул и Рем ходили в школу в Габиях. Ливий и Дионисий говорят о школах в Фалериях и Тускуле. Ясно, что в те древние времена учителя обучали детей навыкам чтения, письма, счета и основам законодательства. Через какое-то время после войн с Ганнибалом к обучению начали привлекать грамматиков или литтератов. Эти термины означали греческих грамматистов, которых сперва содержали лишь немногие процветающие или особо заинтересованные семьи. Светоний говорит («О грамматиках», I): «Грамматика [под чем он подразумевает полный курс языка] в Риме в прежние времена не пользовалась не только почетом, но даже известностью, потому что народ, как мы знаем, был грубым и воинственным и для благородных наук не хватало времени. И начало ее было скромным: древнейшие ученые, которые в то же время были поэтами и наполовину греками (я говорю о Ливии и Эннии, которые, как известно, учили в Риме и на родине на обоих языках), только переводили греков или же читали публично собственные латинские сочинения».
   Так называемые грамматисты, вероятно, впервые попали в Рим в качестве частных учителей в знатных семьях, а позже, очевидно, обзаводились постоянно расширяющимся кругом юных учеников, который в конце концов превращался в школу. Государство не обращало внимания на эти школы, поскольку посещать их было необязательно. Тем не менее в более поздние времена в Риме, очевидно, этих школ было столько, что они конкурировали друг с другом, и ученики переходили от дорогих учителей к более дешевым.
   Наказания в этих школах обычно были очень суровыми, если не сказать – жестокими. В этом отношении сходятся все доступные нам источники. Светоний рассказывает о знаменитом учителе Орбилии, с розгой которого был хорошо знаком юный Гораций: «Нрава он был сурового, и не только по отношению к соперникам-ученым… а и по отношению к ученикам»; о том свидетельствует и Гораций, называя его «драчливым», и Домиций Марс, когда говорит: «Те, которых Орбилий бивал и линейкой и плеткой».

   Орудиями наказания, упоминавшимися в наших источниках, были, во-первых, ferula – связка прутьев, отчасти из березовых ветвей, подобно розгам XIX века, отчасти из ветвей одного южного кустарника; во-вторых, flagrum или flagellum – плетка из кожаных полос, в основном применявшаяся только для наказания рабов; и, наконец, scutica – тоже плетка, но с менее сильным ударом, сделанная из более мягкой кожи, чем flagellum из крепкой и прочной воловьей шкуры. У Горация («Сатиры», i, 3, 117) мы читаем, что эти орудия классифицировались по их силе:
Нужно, чтоб мера была, чтоб была по проступку и кара,
Чтоб не свирепствовал бич, где и легкой хватило бы розги.
Впрочем, чтоб тросточкой ты наказал заслужившего больше,
Этого я не боюсь![33]

   Не сталкиваемся ли мы здесь с намеком на садистскую идею: «Ты, конечно, всегда предпочтешь назначить наказание посуровее»?
   Наконец, была fustis, трость, аналогичная нашей, но которая, похоже, реже использовалась для наказания учеников. В послании Авсония (22) мы находим интересное описание школьных наказаний в поздний период римской истории, которые в этом отношении, кажется, нисколько не отличаются от более ранней эпохи.
   Поэт адресует послание своему отпрыску, чтобы подбодрить его перед поступлением в школу. Он пишет:
Есть и у Муз забавы свои, мой маленький внучек…
…не всегда нависает
Властный учительский крик и пугает немилая строгость.
Время занятий и время досуга идет чередуясь…
 Не был кентавр фессалийский Хирон Пелееву сыну
Пугалом; не был Атлант, потрясавший лесною сосною,
Страшен Амфитриониду; о нет! По-доброму кротки,
Ласковой речью они сердца покоряли питомцев.
Так не тревожься и ты, свистящие слыша удары
В школе и над собой седины свирепые видя.
Страх обличает того, кто слаб; а тебе ведь бояться
Нечего – будь же тверд: когда просыпаешься утром,
Пусть не смущают тебя ни всхлесты, ни вскрики, ни страхи,
Ни потрясаемый жезл тростяной, ни открытые розгам
Спины, ни плетка, предательски скрытая в ножнах…
Все это лишь показной и вовсе не надобный ужас[34].

   Этот отрывок интересен по нескольким причинам. Добрый дедушка не отрицает того факта, что в каждой школе имеются различные орудия наказания – не только обыденные розги, но и ужасная кожаная плетка, которая в данном случае была, очевидно, сделана из более мягкого материала, нежели крепкая воловья шкура, чтобы уменьшить жестокость наказания. Тем не менее, поэт называет ее fallax (предательской), потому что ее удары все равно достаточно болезненны. Ранний комментатор этого отрывка отмечает, что данный инструмент состоял из деревянной рукоятки, к которой прикреплены три полосы шириной в палец человека, и использовался для порки ad nates (по ягодицам).
   На фреске из Помпей мы видим еще более ясное изображение наказания в римской школе. Действие происходит под одной из колоннад, многочисленных во всех городах, где проводились публичные занятия. Сзади изображены несколько мальчиков, которых можно распознать по их длинным рубахам. Они сидят, поглощенные изучением рукописных свитков, в то время как пожилой, крепкий бородатый учитель стоит впереди, отдавая им приказания. За ними видны несколько праздных зрителей, а может быть, тоже ученики. На переднем плане справа представлена сцена наказания. Вполне развитый 14 – 15-летний мальчик, но сохранивший некоторые детские черты, совершенно голый, если не считать узкой набедренной повязки, лежит на плечах мальчика, стоящего перед ним с согнутыми коленями и держащего в своих руках вытянутые руки жертвы. Другой же мальчик, стоящий на коленях сзади, крепко держит наказуемого за вытянутые ноги, так что последний не избегнет ни одного направленного на него удара. За этой группой стоит молодой человек, замахнувшийся зажатым в правой руке орудием наказания, очевидно описанной выше ферулой. Искаженное криком лицо жертвы художник сознательно обратил к зрителю, чтобы ясно показать, что мальчик уже подвергся множеству свирепых ударов. Это очевидно также из положения мальчиков, которые держат наказуемого: они нагнули головы, будто боятся, как бы и их не задела ужасная розга. Вся сцена невольно напоминает картину наказания раба, также изображая порку голого тела – грубое и жестокое деяние, слишком суровое, чтобы быть обыденным.
   Какую цель преследовал явно неискушенный художник, создавая эту картину? Было ли это лишь воспроизведение любопытной сценки из повседневной жизни? Или же он фиксировал особо характерную сцену, выделяющуюся своей уникальностью, намеренно ли он старался добиться садистского эффекта? В данном случае стремление не допускать наготы, которое порой проявлялось у римлян, не мешало вынесению таких наказаний; они были обыденным делом и в Германии «в старые добрые времена».
   В романе Апулея («Метаморфозы», ix) мы находим любопытную литературную параллель к этому изображению в сцене наказания юного обольстителя потерпевшим мужем. Оно интересно описанием порки подростка. Муж застал его со своей неверной женой и, после того как сам ублажил себя с ним, выпорол его с помощью двух рабов. «Quam altissime sublato puero ferula nates eius obver-berans»[35], – читаем мы в оригинале. Следовательно, таким наказаниям подвергались дети и подростки. Следует подчеркнуть, что в этом отрывке муж обращается с юношей как с ребенком и намеревается в первую очередь унизить его этим наказанием, то есть не признает в нем взрослого.
   В заключение можем задаться вопросом: раздавались ли когда-нибудь в Риме протесты против столь жестоких наказаний для детей? По крайней мере, несколько таких протестов дошли до нас. Один из наиболее важных принадлежит ритору Квинтилиану, жившему около 35–95 годов н. э. Дав много полезных советов по духовному образованию юношей, он пишет в «Institutio Oratoria»: «Я полностью против обычая телесных наказаний при обучении, хотя он широко распространен и не осуждается даже Хрисиппом. Во-первых, эти наказания отвратительны, годятся только для рабов и безусловно рассматривались бы как оскорбление, если им подвергать не детей. Далее, ученик, чей разум слишком загрубел, чтобы его исправить выговорами, станет так же безразличен к побоям, как и худший из рабов. Наконец, эти меры будут совершенно ненужными, если учителя проявят терпение и участие. Но в наши дни учителя настолько небрежны, что предпочитают наказывать учеников за дурные поступки, вместо того чтобы направить их на верный путь. Кроме того, если понуждать ребенка побоями, то что делать с юношами, на которых страх не подействует, а учиться которым нужно гораздо большему? И задумайтесь, какими постыдными, какими непристойными могут оказаться последствия, вызванные у жертвы болью или страхом. Чувства стыда гложет и лишает сил душу ребенка, заставляет его таиться по темным углам. А если мы проявим небрежение при выборе учителей и наставников, я и подумать боюсь, как постыдно эти презренные могут злоупотреблять своим правом… Но оставим эту тему – о ней сказано уже достаточно». Читая эти слова, мы вынуждены задаться вопросом: можно ли считать рассмотренную выше сцену на фреске, происходившую на глазах у публики, одним из постыдных случаев злоупотребления правом наказывать? И что еще нужно, чтобы оправдать слова Квинтилиана?
   Мальчиков, совершивших воровство, но слишком юных, чтобы наказывать их наравне со взрослыми, подвергали порке березовыми розгами. Мы читаем об этом у Геллия («Аттические ночи», vi, 18).

2. Завоевания

   Из-за обилия сохранившихся свидетельств приведем лишь несколько характерных примеров. Напомним цитату из Ницше: «Мы увидим там живущих вместе и предоставленных собственным силам людей, которые стремятся отстаивать свой вид главным образом потому, что они должны отстаивать себя или подвергнуться страшной опасности быть истребленными». Как мы знаем, крохотной римской общине в первый век ее существования постоянно угрожали могущественные враги, против которых Рим несколько столетий вел борьбу не на жизнь, а на смерть. Неудивительно, что эти битвы сопровождались ужасающим кровопролитием, и легко можно понять, почему римляне всегда прибегали к жестоким методам для сохранения господства над покоренными народами. Точно так же нетрудно сделать вывод (хотя этому факту ранее не уделялось достаточно внимания), что у народа, который столетиями жил в состоянии войны, культивировались именно те черты характера, которые впоследствии редуцировались в садизм.
   Одним из самых опасных врагов Древнего Рима были самниты. Описывая войны с этим народом, Ливий приводит много важных для нас подробностей. Например, во время войны, которая шла примерно в 330–300 годах до н. э., жители города Сора перешли на сторону самнитов и убили римских колонистов (этот город был римской военной колонией, то есть самнитским городом с римским гарнизоном). Римляне не успокоились, пока им не удалось сурово покарать город. Они взяли город, убили всех мужчин, которые оборонялись, а из тех, кто сдался, отобрали 225 человек и отправили в Рим. Там пленников публично высекли на форуме и обезглавили, summo gaudio plebis, к великой радости плебеев, как подчеркивает Ливий. Полибий («История», i, 7) описывает аналогичный случай, когда таким же образом после пленения казнили 300 жителей города Регий. Судьба Капуи хорошо известна. Этот несчастный город во время войны с Ганнибалом перешел на сторону карфагенян, а позже был снова захвачен римлянами. Члены городского совета были схвачены, и, прежде чем в Риме успели отменить приказ, их привязали на старый жестокий манер к столбам, высекли и обезглавили. Остальных продали в рабство, а всю территорию города присоединили к Риму.
   Если такая судьба ожидала власти покоренных городов, то простым людям тем более нечего было рассчитывать на пощаду от великодушного победителя. Вспомним судьбу Югурты или Верцингеторикса. Они, а также многие другие, менее известные, были удавлены рукой палача в подземной тюрьме на форуме, остатки которой сохранились до сих пор. После того как Тит разграбил Иерусалим, доблестного вождя евреев Симона бар Гиору провели по улицам Рима в триумфальной процессии. Затем, перед началом грандиозного жертвоприношения на Капитолии, которым увенчалась церемония, его подвели к краю Капитолийского холма, выпороли и сбросили вниз. Иосиф Флавий сообщает: «Когда было объявлено о его смерти, поднялось всеобщее ликование и тогда начались жертвоприношения»[36]. Все казни пленников проводились публично. В первую очередь обычай требовал, чтобы публично проводились порки, предшествовавшие казням, – они выступали как средство устрашения.
   У Сенеки Старшего («Контроверсии», ix, 2, 10) мы читаем, что граждан на эту церемонию созывал специальный сигнал трубы. Нет необходимости останавливаться на психологическом эффекте, который производили регулярные посещения этих жестоких казней. Мы вынуждены лишь обратить внимание на то, что нет особой разницы между народом, привыкшим присутствовать на публичных казнях, и людьми, получающими удовольствие от кровавых гладиаторских игр. Ранее этому обстоятельству уделялось слишком мало внимания.
   В первые столетия существования города римская жажда власти была направлена на покорение всех народов, противостоявших Риму. Когда эта цель была достигнута и под властью Рима оказался почти весь известный мир, жажда власти неизбежно обратилась на саму себя. Это четко понимал глубокий знаток психологии Тацит. Он пишет («История», ii, 38): «Жажда власти (potentae cupido), с незапамятных времен присущая людям, крепла вместе с ростом нашего государства и, наконец, вырвалась на свободу. Пока римляне жили скромно и неприметно, соблюдать равенство было нетрудно, но вот весь мир покорился нам, города и цари, соперничающие с нами, были уничтожены, и для борьбы за власть открылся широкий простор. Вспыхнули раздоры между Сенатом и плебсом»[37].
   В этих внутренних конфликтах, представляли ли они усилия порабощенных масс улучшить условия своего существования или же межпартийную борьбу аристократов и демократов, которая сто лет раздирала Римское государство, у римлян снова и снова проявляется та же самая жажда власти, основанная на жестокости.
   Здесь мы можем ограничиться несколькими особенно важными примерами. Известно, какое значение имела политика братьев Гракхов или могла бы иметь, если бы современники постигли истинный смысл и необходимость их аграрных реформ для судьбы Рима. Но в эпоху, когда Гракхов считали не более чем бунтовщиками и безумцами, они были обречены на мученичество. К этому периоду относятся особенно отвратительные примеры римского садизма. Вот что Плутарх рассказывает про гибель Тиберия Гракха и его сторонников: «Тиберий тоже бежал, кто-то ухватил его за тогу, он сбросил ее с плеч и пустился дальше в одной тунике, но поскользнулся и рухнул на трупы тех, что пали раньше него. Он пытался привстать, и тут Публий Сатурей, один из его товарищей по должности, первым ударил его по голове ножкою скамьи. Это было известно всем, на второй же удар заявлял притязания Луций Руф, гордившийся и чванившийся своим «подвигом». Всего погибло больше трехсот человек, убитых дубинами и камнями, и не было ни одного, кто бы умер от меча»[38]. Плутарх описывает и смерть Гая Гракха, младшего брата: «Тела обоих [Гая и его соратника Фульвия], так же как и всех прочих убитых (а их было три тысячи), бросили в реку, имущество передали в казну. Женам запретили оплакивать своих мужей, а у Лицинии, супруги Гая, даже отобрали приданое. Но всего чудовищнее была жестокость победителей с младшим сыном Фульвия, который не был в числе бойцов и вообще не поднял ни на кого руки, но пришел вестником мира: его схватили до битвы, а сразу после битвы безжалостно умертвили. Впрочем, сильнее всего огорчила и уязвила народ постройка храма Согласия, который воздвигнул Опимий, словно бы величаясь и гордясь, торжествуя победу после избиения стольких граждан!»[39]
   Войны Мария и Суллы были не менее кровавыми. Веллей Патеркул («Римская история», ii, 22) пишет: «Марий тотчас же вступил в город, и его возвращение оказалось пагубным для граждан; самые выдающиеся и наиболее значительные граждане государства также обрели смерть разными способами».
   Подобными жестокостями особенно отличался Сулла. Для него, считавшегося культурным человеком, они намного более непростительны, чем для Мария, который, по сути, оставался простым грубым солдатом. После одной из своих побед Сулла убил 8 тысяч пленников, а в другой раз приказал пронзить копьями 12 тысяч человек. Знамениты его проскрипционные списки – по ним были объявлены вне закона 90 сенаторов и 2600 всадников. Что это означало на практике, объясняет Аппиан в своих «Гражданских войнах» (i, 95):
   «Все они, будучи захвачены, неожиданно погибали там, где их настигли, – в домах, в закоулках, в храмах; некоторые в страхе бросались к Сулле, и их избивали до смерти у ног его, других оттаскивали от него и топтали. Страх был так велик, что никто из видевших все эти ужасы даже пикнуть не смел».
   Можно отметить, что в характере Суллы сочетались многие черты, которые можно найти и у императора Нерона. Плутарх говорит в своей биографии Суллы (2), что тот «был по природе таким любителем шуток, что молодым и еще безвестным проводил целые дни с мимами и шутами, распутничая вместе с ними, а когда стал верховным властелином, то всякий вечер собирал самых бесстыдных из людей театра и сцены и пьянствовал в их обществе, состязаясь с ними в острословии… в старости, по общему мнению, вел себя не так, как подобало его возрасту, и, унижая свое высокое звание, пренебрегал многим, о чем ему следовало бы помнить. Так, за обедом Сулла и слышать не хотел ни о чем серьезном и, в другое время деятельный и скорее мрачный, становился совершенно другим человеком, стоило ему оказаться на дружеской пирушке. Здесь он во всем покорялся актерам и плясунам и готов был выполнить любую просьбу. Эта распущенность, видимо, и породила в нем болезненную склонность к чувственным наслаждениям и неутолимую страсть к удовольствиям, от которой Сулла не отказался и в старости. Вот еще какой счастливый случай с ним приключился: влюбившись в общедоступную, но состоятельную женщину по имени Никопола, он перешел потом на положение ее любимца (в силу привычки и удовольствия, которое доставляла ей его юность), а после смерти этой женщины унаследовал по завещанию ее имущество»[40].
   В другом параграфе этой биографии подчеркивается изменчивый характер Суллы: автор называет его от природы раздражительным и мстительным, и при этом столь жалостливым, что он то и дело давал волю слезам. Подобно Тациту, Плутарх пишет, что жажда власти «не дает человеку сохранить свой прежний нрав, но делает его непостоянным, высокомерным и бесчеловечным». Снова и снова он подчеркивает нечеловеческую страсть Суллы к мести. Но теперь мы уже не должны удивляться тому противоречию, что римляне считали подобного человека «великим», имея в виду, что он великий воин. Даже такой автор, как Валерий Максим, мог сказать по поводу этого противоречия лишь то, что «добродетель Суллы прорывалась сквозь опутавшие его оковы пороков и сбрасывала их…» и «если терпеливо сопоставить и сравнить эти поразительные различия и контрасты, можно увидеть две личности, жившие в Сулле, – распутного юнца и истинно доблестного мужа».
   Сегодня мы можем сказать точнее. Переполнявшая Суллу жизненная сила позволяла ему любить мужчин так же страстно, как женщин, и находить столько же удовольствия в ужимках шутов, как и в безжалостном убийстве тысяч личных врагов. Она находила воплощение в самых разнообразных способах, не зная, однако, ничего подобного современным моральным ограничениям. Таким образом, пример Суллы блестяще подтверждает тот факт, что жажда власти зачастую реализуется в актах жестокости.
   Позже, в связи с широким распространением гладиаторских боев, пленников перестали казнить сразу, а развозили по разным городам для участия в играх. Так поступили, например, в 44 году н. э., при Клавдии, с некоторыми пленными британцами, а позже, когда Тит взял Иерусалим, со многими пленными евреями. При Константине такая практика стала регулярной: его панегиристы восхваляли его именно за то, что он «доставлял людям радость тем, что оптом уничтожал их врагов – и какой триумф мог быть более утонченным?» («Панегирик xii», 23, 3).

3. Закон

   В сущности, эти акты жестокости, обычные в отношении врагов, были лишь проявлениями сурового военного правосудия. Но и уголовные наказания в Древнем Риме были не менее жестоки. Моммзен в своей книге об уголовном законодательстве приходит к неизбежному, на его взгляд, выводу о том, что римское законодательство ограничивалось немногими традиционными формами наказания, не прибегая к утонченным пыткам. Но мы в ходе своего исследования покажем, что это мнение правомерно лишь при существенных оговорках. Опять же не станем приводить исчерпывающую историю римского уголовного правосудия, а ограничимся несколькими примерами, демонстрирующими его жестокость, часто принимавшую самые отталкивающие формы.
   В самую древнюю эпоху – эпоху, которую мы лучше поймем при сопоставлении с более поздними временами, чем при знакомстве с достоверными источниками, – римскому законодательству был известен лишь один вид наказания: казнь. Посредством казни преступник искоренялся из сообщества, законы которого нарушал. Такова фундаментальная цель смертного приговора. Но казнь всегда имела некий священный аспект: ее могли понимать как приношение жертвы тому богу, против которого согрешил преступник. Моммзен полагает, что эта ритуальная сторона первобытных казней проявляется в том, что преступников убивали, как жертвенных животных. Он пишет: «При такой казни приговоренному связывали руки за спиной. Его приковывали к столбу, раздевали и пороли; затем клали на землю и обезглавливали топором. Эта процедура четко соответствует убийству жертвенного животного и обусловлена священным характером первобытных казней». Судя по таким древним казням, римляне, очевидно, полагали, что одна лишь смерть – наказание недостаточное. Ей должна предшествовать порка, чтобы преступник заранее прочувствовал смерть через мучения, так как смерть явно рассматривалась как своего рода освобождение. Она наступает мгновенно, а наказание должно заключаться в длительной боли, в пытке, на которую приглашена толпа зрителей (как мы уже обсуждали выше), пытке, которую всегда следует проводить публично, подобно театральному представлению. И как мы увидим, такая порка предписывалась как прелюдия к любой казни. Интересный отрывок из «Катилины» Саллюстия показывает, что порка рассматривалась как обязательный элемент, усиливающий всякое наказание. Вспомним суд над арестованными сторонниками Катилины и речь Цезаря, тщетно пытавшегося спасти их от смерти. Он заявил: «О наказании я, право, могу сказать то, что вытекает из сути дела: в горе и несчастиях смерть – отдохновение от бедствий, а не мука… Но почему не прибавил ты к своему предложению, чтобы их сперва наказали розгами?» Цезарь, следовательно, разделяет старое представление о том, что сама смерть – не наказание, и поэтому осужденного преступника нужно сперва высечь, чтобы он действительно был наказан. Светоний говорит про свирепого Калигулу (30): «Казнить человека он всегда требовал мелкими частыми ударами, повторяя свой знаменитый приказ: «Бей, чтобы он чувствовал, что умирает!» Не исключено, что мы ужасаемся знаменитому садизму Калигулы, не зная, что эта черта была присуща Древнему Риму вообще. Смерть сама по себе не являлась наказанием, и каждая казнь должна была обостряться предшествующей поркой. В этом проявлялась римская склонность к жестокости, с которой мы сталкиваемся постоянно.
   Точнее говоря, уже в относительно раннюю эпоху считалось, что эта форма казни, применявшаяся и к свободным римским гражданам, и к побежденным врагам, недостойна свободного римлянина из правящего класса. Позже возникло представление, что только древние цари-деспоты могли подвергнуть такому наказанию свободного римлянина. Вот что Цицерон говорит в своей речи в защиту Рабирия (3, 10): «Эта заслуга… принадлежит прежде всего нашим предкам, которые, изгнав царей, не оставили в свободном народе и следа царской жестокости». И далее: «Во вкусе Тарквиния, надменнейшего и жесточайшего царя, эти твои слова, обрекающие на казнь, которые ты, мягкий и благожелательный к народу человек, повторяешь так охотно: «Закутай ему голову, повесь его на зловещем дереве». В нашем государстве, квириты, давно уже утратили силу эти слова, не только потерявшиеся во тьме веков, но и побежденные светом свободы»[41].
   Так или иначе, несомненно, что примерно с момента возникновения республики каждый римский гражданин имел право апеллировать к народному собранию против смертного приговора, вынесенного магистратом (Цицерон. О государстве, ii, 31). Непреклонность, с которой исполнялись республиканские законы, видна из того, что Цицерона, нарушившего их, казнив сторонников Катилины, отправили в ссылку.
   Конечно, критикуя римское республиканское законодательство, мы не должны забывать, что оно и не предполагало какого-либо гуманизма. Наоборот, оно было выработано правящим классом республики для узаконения своего единовластия и своей независимости от какого-либо отдельного правителя или должностного лица. Отсюда и следует, что народное собрание всегда могло вынести смертный приговор. Кроме того, только свободные граждане имели право апелляции. Опять же закон первоначально не запрещал военачальнику подвергать порке и казни любого своего подчиненного (в чине вплоть до центуриона) за трусость перед лицом врага (напр., Ливий, ii, 59). Лишь позднее военачальники были лишены этого права применительно к римским гражданам.
   Другой вид смертной казни – вероятно, наиболее часто применявшийся римлянами – распятие. Это тоже очень старый обычай, и, хотя очень скоро он стал обычным способом казни рабов, первоначально предназначался не только для них. Ливий (i, 26) приводит весьма шокирующий рассказ о том, как победоносный Гораций убил свою сестру, которая оплакивала смерть своего жениха Куриация, убитого ее братом. Хотя, возможно, эта легенда была выдумана как объяснение старинного обычая; сам обычай, конечно, описывается Ливием так, как он должен был практиковаться в давние времена: «Свирепую душу юноши возмутили сестрины вопли, омрачавшие его победу и великую радость всего народа. Выхватив меч, он заколол девушку, воскликнув при этом: «Отправляйся к жениху с твоею не в пору пришедшей любовью! Ты забыла о братьях – о мертвых и о живом, – забыла об отечестве. Так да погибнет всякая римлянка, что станет оплакивать неприятеля!»
   Черным делом сочли это и отцы, и народ, но противостояла преступлению недавняя заслуга. Все же Гораций был схвачен и приведен в суд к царю. А тот, чтобы не брать на себя такой прискорбный и неугодный толпе приговор и последующую казнь, созвал народный сход и объявил: «В согласии с законом, назначаю дуумвиров, чтобы они вынесли Горацию приговор за тяжкое преступление». А закон звучал устрашающе: «Совершившего тяжкое преступление да судят дуумвиры; если он от дуумвиров обратится к народу, отстаивать ему свое дело перед народом; если дуумвиры выиграют дело, обмотать ему голову, подвесить веревкой к зловещему дереву, засечь его внутри городской черты или вне городской черты». Таков был закон, в согласии с которым были назначены дуумвиры. Дуумвиры считали, что закон не оставляет им возможности оправдать даже невиновного. Когда они вынесли приговор, то один из них объявил: «Публий Гораций, осуждаю тебя за тяжкое преступление. Ступай, ликтор, свяжи ему руки». Ликтор подошел и стал ладить петлю.
   Тут Гораций по совету Тулла, снисходительного истолкователя закона, сказал: «Обращаюсь к народу». Этим обращением дело было передано на рассмотрение народа. На суде особенно сильно тронул собравшихся Публий Гораций-отец, объявивший, что дочь свою он считает убитой по праву: случись по-иному, он сам наказал бы сына отцовскою властью. Потом он просил всех, чтоб его, который так недавно был обилен потомством, не оставляли вовсе бездетным. Обняв юношу и указывая на доспехи Куриациев… старик говорил: «Неужели, квириты, того же, кого только что видели вступающим в город в почетном убранстве, торжествующим победу, вы сможете видеть с колодкой на шее, связанным, меж плетьми и распятием?.. Ступай, ликтор, свяжи руки, которые совсем недавно, вооруженные, принесли римскому народу господство. Обмотай голову освободителю нашего города; подвесь его к зловещему дереву; секи его, хоть внутри городской черты – но непременно меж этими копьями и вражескими доспехами, хоть вне городской черты – но непременно меж могил Куриациев. Куда ни уведете вы этого юношу, повсюду почетные отличия будут защищать его от позора казни!»
   Горация оправдали. «Совершив особые очистительные жертвоприношения, которые с той поры завещаны роду Горациев, отец перекинул через улицу брус и, прикрыв юноше голову, велел ему пройти словно бы под ярмом».
   Эта история свидетельствует об эпохе, когда даже римских граждан за убийство наказывали позорной смертью на кресте. В данном случае речь идет о распятии, при котором преступника не прибивают к кресту, чтобы он умирал медленной смертью (как мы обычно представляем себе распятие); здесь мы встречаемся с едва ли не более жестоким методом, запрещенным при императоре Нероне, когда осужденного засекали до смерти. Преступника раздевали, покрывали ему голову, а на шею клали рогатку (furca). О том, как выглядела рогатка, мнения расходятся. Некоторые считают, что это была просто поперечина, к которой привязывали руки осужденного. Другие полагают, что это была деревянная рогатина, которую клали на плечи преступнику так, чтобы его голова попадала в развилку, а руки привязывали к концам рогатины, и таким образом он не мог избежать ударов бича.
   Такой способ применялся при любой порке, даже не до смерти. Цицерон рассказывает о рабе, которого обвели вокруг цирковой арены с рогаткой на шее, только что отхлестав его розгами («О дивинации», i, 26, 55). Если осужденного приговаривали к порке до смерти, его секли непрерывно, пока он не умирал. Такой тип наказания впоследствии назывался more maiorum («по обычаю предков»). Однако в ранние годы империи его уже так редко применяли к свободным людям, что Нерон, узнав, что Сенат собирается казнить его именно таким образом, не знал, что это значит (Светоний. Нерон, 49). Что касается порки до смерти, такой тип распятия достаточно часто встречается в исторические времена, особенно по отношению к соблазнителям дев-весталок. Ливий сообщает, что во время войны с Ганнибалом некий Кантилий, писец жреца, обесчестил весталку Флоронию; его до смерти засекли розгами на форуме по приказу великого понтифика (Ливий, xxii, 57).
   Но если порка лишь предшествовала той казни, которую мы обобщенно называем распятием, применялось другое орудие, называвшееся patibulum. Это была деревянная колодка, которая раскрывалась, закреплялась на шее и запиралась. Иногда это орудие могло удушить своего носителя, и это, конечно, был самый милосердный способ распятия. Однако обычно казнь проводилась по-другому: колодка закреплялась так, чтобы не задушить осужденного. Его руки либо веревками, либо гвоздями закреплялись на концах бруса. Затем жертву, висящую на брусе, поднимали на столб, врытый в землю; брус становился поперечиной креста.
   Наконец, ноги жертвы прибивали к столбу и оставляли осужденного висеть, медленно умирая, или же в конце концов ускоряли его смерть, переломив ему бедренные кости. Различие между patibulum и настоящим крестом описывается у Исидора Севильского («Начала», 27, 34): «Наказание на patibulum менее жестоко, чем на кресте, потому что patibulum мгновенно убивает повешенного на нем человека, а человек, прибитый к кресту, мучается долго». Но постоянное использование слова affigere не оставляет сомнений, что осужденных гораздо чаще прибивали, чем вешали на patibulum.
   Это был ужасный способ казни; но иногда и его было недостаточно. Всегда находятся люди столь жестокие, что они изобретают особые пытки. Например, невинного римского гражданина Вера исхлестали розгами по лицу. У Цицерона мы читаем, что рабов могли казнить, разрывая раскаленными докрасна щипцами. В любом случае метод казни осужденных рабов выбирал сам палач. Об этом говорится у Сенеки («Утешение к Марции», 20, 3): «Я вижу кресты, не одного вида, а разнообразные, каждому – свой крест. На некоторых жертвы повешены головой вниз, к другим прибиты за гениталии колом, на третьих висят, раскинув руки вдоль перекладины. Я вижу веревки и бичи, вижу машины, которыми можно истязать каждый член и каждый сустав».
   Но разнообразные способы казни в Риме не исчерпывались обезглавливанием и распятием. В Двенадцати таблицах упоминается сожжение заживо как наказание за поджог. Позже это стало очень широко распространенным наказанием в армии за измену и дезертирство («Дигесты», xlviii, 19, 8, 2). Этот жестокий метод казни стал особенно частым при цезарях; к нему же относятся знаменитые «живые факелы» Нерона, о которых у нас имеется больше сенсационных россказней, чем достоверных свидетельств. Сенека описывает, «как напитывают горючей смолой тунику из горючей ткани» («Письма к Луцилию», 14); Марциал упоминает tunica molesta («мученическую рубаху»); Ювенал (i, 155) убеждает сатириков не нападать на Тигеллина, известного фаворита Нерона, иначе «ты засветишься, как факел, стоя, ты будешь пылать и с пронзенною грудью дымиться». Даже если следовать школе выдающегося философа Дрю и считать, что весь отрывок из Тацита, описывающий казнь христиан при Нероне, – позднейшая вставка, мы не можем сомневаться в реальном существовании казней на костре в духе «факелов Нерона». Этой казни, как и всякой другой, предшествовала порка.
   Другим не менее древним способом казни было утопление в мешке. Ее назначали за убийство свободного человека или женщины, особенно родственника. В Двенадцати таблицах записано, что ворующий зерно подлежит распятию, а убийца – утоплению в мешке. При этом способе осужденного сперва секли с крайней жестокостью – четко предписывалось («Дигесты», xlviii, 9, 9) сечь его sanguineis virgis (окровавленными розгами), а затем засовывали в мешок из воловьей шкуры вместе со змеями, петухом, собакой или обезьяной. После этого мешок зашивали и бросали в Тибр или в море.
   Из речи Цицерона («Речь в защиту Секста Росция», 25) мы узнаем кое-какие идеи, которыми обосновывалось это наказание: «Насколько мудрее были наши предки! Понимая, что на свете нет такой святыни, на которую рано или поздно не посягнула бы человеческая порочность, они придумали для отцеубийц единственную в своем роде казнь, чтобы страхом перед тяжестью наказания удержать от злодеяния тех, кого сама природа не сможет сохранить верными их долгу. Они повелели зашивать отцеубийц живыми в мешок и бросать их в реку. О, сколь редкостная мудрость, судьи! Не правда ли, они устраняли и вырывали этого человека из всей природы, разом отнимая у него небо, свет солнца, воду и землю, дабы он, убивший того, кто его породил, был лишен всего того, от чего было порождено все сущее. Они не хотели отдавать его тело на растерзание диким зверям, чтобы эти твари, прикоснувшись к такому страшному злодею, не стали еще более лютыми. Они не хотели бросать его в реку нагим, чтобы он, унесенный течением в море, не замарал его вод, которые, как считают, очищают все то, что было осквернено… Отцеубийцы, пока могут, живут, обходясь без дуновения с небес; они умирают, и их кости не соприкасаются с землей; их тела носятся по волнам, и вода не обмывает их; наконец, их выбрасывает на берег, но даже на прибрежных скалах они не находят себе покоя после смерти»[42].
   С незапамятных времен рабов за кражу и свободных граждан за измену и переход на сторону врага сбрасывали с Тарпейской скалы. Ливий (xxiv, 20) рассказывает, как 370 плененных перебежчиков высекли на Форуме, а затем сбросили со скалы. Следует помнить, что подобное ужасное событие являлось одновременно жестоким зрелищем, и тогда мы поймем, что лишь маленький шаг отделяет такую казнь от гладиаторских боев.
   Последние в наше время могут рассматриваться как самый причудливый и самый садистский способ казни, одновременно являющийся публичным зрелищем. Но прежде чем рассмотреть их более пристально, следует привести краткий обзор положения того класса, который во все времена был наиболее беззащитен перед проявлениями жестокости – рабов.

4. Рабство

   Когда Шопенгауэр («Parerga», xi, 217) говорит, что есть множество старых и новых свидетельств в поддержку «убеждения, что человек превосходит тигра и гиену в жестокости и безжалостности», немало подобных свидетельств он мог найти в рассказах об обращении римлян с рабами. Известный ученый Бирт приложил много усилий, чтобы доказать, что в целом жизнь раба в Риме была не слишком ужасной. Но мы должны сделать вывод, что нарисованная им картина, пусть и корректная, все же страдает односторонностью. Нам не следует совершать такую же ошибку, но с противоположным знаком, поэтому мы обязаны признать справедливость всего, что говорилось о лучших сторонах римского рабства, которое иногда, возможно, было вполне необременительным. Но сейчас мы покажем другую сторону жизни раба в Риме.
   Конечно, очевидно, что такую ценную собственность, как раба, никто не стал бы мучить и пытать непрерывно – и меньше всего в древние времена, когда у каждого человека было несколько рабов, рядом с которыми протекала вся его жизнь. Установлено, что первыми рабами в Риме были военнопленные. Возможно, как считает Моммзен, отсюда берут начало узы священных обязанностей, связывающие хозяина и раба. Так, рабу никогда не позволялось давать показания против своего хозяина. С другой стороны, государство всегда защищало хозяина от рабов, отправляло должностных лиц на поиск беглых рабов и приговаривало всех рабов в доме к смерти, если один из них убивал хозяина. Об этом идет речь в знаменитом пассаже из Тацита («Анналы», xiv, 42), и мы должны рассмотреть его подробно, так как он освещает истинное отношение закона к рабам, как бы мягко к ним ни относились их хозяева. Вот этот отрывок: «Префекта города Рима Педания Секунда убил его собственный раб, то ли из-за того, что, условившись отпустить его за выкуп на волю, Секунд отказал ему в этом, то ли потому, что убийца, охваченный страстью к мальчику, не потерпел соперника в лице своего господина. И когда в соответствии с древним установлением всех проживавших с ним под одним кровом рабов собрали, чтобы вести на казнь, сбежался простой народ, вступившийся за стольких ни в чем не повинных, и дело дошло до уличных беспорядков и сборищ перед Сенатом, в котором также нашлись решительные противники столь непомерной строгости, хотя большинство сенаторов полагало, что существующий порядок не подлежит изменению».
   Знаменитый юрист Гай Кассий произнес пылкую речь в защиту жестокого закона. Тацит продолжает: «Никто не осмелился выступить против Кассия, и в ответ ему раздались лишь невнятные голоса сожалевших об участи такого множества обреченных, большинство которых бесспорно страдало безвинно, и среди них старики, дети, женщины; все же взяли верх настаивавшие на казни. Но этот приговор нельзя было привести в исполнение, так как собравшаяся толпа угрожала взяться за камни и факелы. Тогда Цезарь, разбранив народ в особом указе, выставил вдоль всего пути, которым должны были проследовать на казнь осужденные, воинские заслоны».
   Блестящий ученый Стар в своем замечательном переводе Тацита справедливо указывает, что поведение толпы, требующей отменить жестокую казнь 400 невинных людей, разительно контрастирует с трусостью и жестокостью богатых и знатных сенаторов. Именно страх перед миллионами рабов, страдающих под игом богатых, вынуждал их настаивать на столь устрашающем приговоре.
   Неумолимый закон делал положение рабов в Риме невыносимым. Раб был не человеком, а вещью, с которой ее хозяин мог обращаться по своему усмотрению. В «Институциях» Гая (i, 8, I) говорится: «Рабы находятся во власти их хозяев; у всех народов хозяева властны над жизнью и смертью рабов».
   Поэтому мы не должны удивляться, что лишь немногие хозяева считали себя обязанными заботиться о старых и больных рабах. Катон Старший советует продавать «состарившихся волов, порченую скотину, порченых овец, шерсть, шкуры, старую телегу, железный лом, дряхлого раба, болезненного раба, продать вообще все лишнее»[43]. Цицерон однажды заявил, что в минуту опасности лучше облегчить корабль, выкинув за борт старого раба, чем хорошую лошадь. Это правда, что самые отвратительные жестокости по отношению к рабам имели место в позднюю эпоху, когда во владении отдельных лиц находилось огромное множество рабов; отсюда и поговорка «Сто рабов – сто врагов». Но Плавт, живший примерно за два века до Христа, показывает, что в жизни раба всегда присутствовали порки и постоянный страх перед распятием.
   Об обращении с рабами в осажденном городе пишет Аппиан («Гражданские войны», v, 35). Речь идет о Перузии около 38 года до н. э.: «Подсчитав, сколько осталось продовольствия, Луций запретил давать его рабам и велел следить, чтобы они не убегали из города и не дали бы знать врагам о тяжелом положении осажденных. Рабы толпами бродили в самом городе и у городской стены, падая от голода на землю и питаясь травой или зеленой листвой; умерших Луций велел зарыть в продолговатых ямах, боясь, что сожжение трупов будет замечено врагами, если же оставить их разлагаться, начнутся зловоние и болезни».
   Если бы с рабами в целом обращались как с людьми, то не было бы тех восстаний рабов, которые перерастали в настоящие войны. Диодор, понимавший это, пишет: «Когда чрезмерная власть вырождается в зверства и насилия, дух покоренных народов приходит в крайнее отчаяние. Любой, кому в жизни выпал жребий подчиненного положения, спокойно уступает право на славу и величие своему господину; но если тот обращается с ним не как с человеческим существом, он становится врагом своего жестокого хозяина».
   Эти восстания изобиловали примерами невероятной жестокости. Отметим несколько особенно интересных моментов. Мы читаем у Диодора, описывающего восстание на Сицилии около 240 года до н. э. (xxxiv, 2): «Около шестидесяти лет после того, как Карфаген лишился власти над островом, сицилийцы процветали. Затем разразилось восстание рабов, и вот что было ему причиной: поскольку сицилийцы нажили огромную собственность и собрали колоссальные богатства, они покупали множество рабов. Рабов толпами пригоняли из темниц и сразу же клеймили особыми знаками. Молодых назначали в скотопасы, остальные получали подходящие занятия. Их труд был очень тяжелым, а одежду и пищу им почти не выдавали. Большинство находило себе пропитание разбоем; всюду происходили убийства, по стране бродили шайки разбойников. Губернаторы пытались положить этому конец, но не могли наказать этих рабов-разбойников, так как их хозяева были слишком могущественны. Им оставалось лишь бессильно взирать на разграбление страны. Хозяева в большинстве своем были римскими всадниками, и губернаторы их боялись, так как те были облечены властью судить всех уличенных в преступлениях чиновников. Рабы же не могли больше терпеть своего отчаянного положения и частых беспричинных наказаний; при всякой возможности они собирались и говорили о бунте и, наконец, набравшись решимости, перешли к действиям».
   История этого восстания поражает нас своим безграничным ужасом. Диодор (там же) так описывает поступки восставших рабов: «Они врывались в дома и убивали всех подряд. При этом они не щадили даже грудных младенцев, а вырывали их из рук матерей и разбивали о землю. Ни один язык не повернется описать все чудовищные зверства, которые совершались над женщинами на глазах их мужей».
   Диодор упоминает римского землевладельца Дамофила и его жену Мегаллис, прославившихся своей исключительной жестокостью. (Любопытный и важный факт: все имеющиеся у нас свидетельства единодушно говорят о жестоком обращении женщин с рабами.) Диодор пишет, что «Дамофил обращался со своими рабами с крайней жестокостью; его жена Мегаллис не отставала от него в наказании рабов, подвергая их всяческим зверствам». И далее: «Так как Дамофил был человек необразованный и незнатный, то безответственное обладание огромным богатством привело его от надменности к жестокости, и в итоге он навлек погибель на себя и на страну, покупая множество рабов и зверски обращаясь с ними: он клеймил тех, кто родились свободными, но попали в плен и были порабощены. Некоторых он заковывал и держал в темницах, других посылал пасти скот, не давая им ни нормальной пищи, ни необходимой одежды. Ни дня не проходило без того, чтобы он не наказывал кого-нибудь из рабов без должной причины, таким свирепым и безжалостным был он от природы. Его жена Мегаллис с не меньшим удовольствием назначала ужасающие наказания своим служанкам и рабам, которые находились под ее надзором».
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →