Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Центр Галактики на вкус – как малина.

Еще   [X]

 0 

Счастливая (Сиболд Элис)

В этом автобиографическом повествовании Элис Сиболд рассказывает о том, как студенткой-младшекурсницей была жестоко изнасилована, как справлялась с психологической травмой и как, несмотря на все препятствия, добилась осуждения своего насильника по всей строгости закона.

Уже здесь виден метод, которым Сиболд подкупила миллионы будущих читателей «Милых костей» - рассказывать о неимоверно тяжелых событиях с непреходящей теплотой, на жизнеутверждающей ноте.

Об авторе: Элис Сиболд (Alice Sebold, 6 сентября 1963) - американская писательница, автор мирового бестселлера «Милые кости». Элис Сиболд родилась в Мэдисоне, штат Висконсин, США и с детства мечтала стать известным писателем. Первой книгой Сиболд стали мемуары «Счастливая», в которых… еще…



С книгой «Счастливая» также читают:

Предпросмотр книги «Счастливая»

Элис Сиболд
Счастливая

LITRU.RU
«Счастливая»: Эксмо, Домино; Москва, СПб; 2006
ISBN 978-5-699-19714-9, 5-699-19714-1
Аннотация

Впервые на русском — дебютная книга Элис Сиболд, прославившейся романом «Милые кости», переведенным на сорок языков и разошедшимся многомиллионным тиражом по всему миру. В этом автобиографическом повествовании она рассказывает о том, как сту-денткой-младшекурсницей была жестоко изнасилована, как справлялась с психологической травмой и как, несмотря на все препятствия, добилась осуждения своего насильника по всей строгости закона. Уже здесь виден метод, которым Сиболд подкупила миллионы будущих читателей «Милых костей», — рассказывать о неимоверно тяжелых событиях с непреходящей теплотой, на жизнеутверждающей ноте.

Элис Сиболд
Счастливая

Глену Дэвиду Голду

Уважая чужое право па личную жизнь, я изменила имена и фамилии некоторых участников описанных здесь событий.

В том месте, где я была изнасилована (это бывший подземный ход в амфитеатр, откуда артисты выбегали на сцену прямо из-под трибун), незадолго перед тем нашли расчлененный труп какой-то девочки. Так сказали полицейские. И добавили: нечего и сравнивать, тебе еще посчастливилось.
Но эта убитая девочка была для меня понятнее, чем широкоплечие здоровяки-полисмены и перепуганные однокурсницы. Мы с ней обе побывали в одной и той же преисподней. Обе лежали распластанными на сухой листве и осколках стекла.
Мне тогда бросился в глаза один предмет, валявшийся среди пыльных листьев и битых пивных бутылок. Розовый бант. Во время рассказа о замученной девочке до меня явственно доносились ее мольбы, точь-в-точь как мои собственные, и думалось: в какой же момент ее волосы рассыпались по плечам и кто сорвал эту ленту. Возможно, убийца, а возможно — чтобы хоть на миг остановить пытку, в надежде, что потом можно будет поразмышлять, не было ли тут признаков «пособничества нападавшему», — она распустила волосы сама, по его приказу. Этих подробностей мне никогда не узнать; даже не установить, принадлежала ли розовая лента той самой девочке или же попала в подземный ход случайно, вместе с мусором. Каждый раз при виде розовых бантов я буду мыслями возвращаться к ней. К девочке, доживающей последние минуты.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Вот что запомнилось. Губы кровоточили. Прикусила их, когда он напал со спины и зажал мне рот. А сам прошипел: «Будешь орать — убью». Я оцепенела. «Усекла? Вякнешь — зарежу». Я кивнула. Правой рукой он удерживал меня за туловище, лишая возможности двигать локтями, а левой зажимал мне рот.
Потом убрал ладонь.
У меня вырвался крик. Резкий. Короткий.
Я не сдавалась.
Он снова зажал мне рот. Ударом сзади, под коленки, сбил с ног.
— Кому сказано? Убью, сучка. На перо поставлю. Убью.
Ладонь снова ослабила хватку, и я с воплем рухнула на мощенную кирпичом тропу. Он, расставив ноги, громоздился сверху и пинал меня в бок. Я издавала какие-то звуки, но все без толку: выходил жалкий шелест. Это его разозлило, даже взбесило. Я думала уползти. Ступнями, обутыми в мягкие мокасины, пыталась защититься от зверских побоев. Но либо брыкала воздух, либо едва-едва задевала его штанины. Никогда в жизни не дралась, да и по физкультуре была хуже всех в классе.
Каким-то образом — сама не понимаю, как это вышло — ухитрилась подняться на ноги. Помню, я кусалась, толкалась, уж не знаю, что еще. Потом бросилась бежать. Будто могучий великан, он только протянул руку — и поймал меня за длинные каштановые волосы. Рванул что есть силы, и я упала как подкошенная. Первая попытка бегства сорвалась из-за волос, из-за моих длинных волос.
Будешь знать, как рыпаться, — гаркнул он, и я начала молить.
Он полез в задний карман и вытащил нож. Я все еще трепыхалась, надеясь освободиться, и теряла сознание от боли, когда он клочьями выдирал у меня волосы. Подавшись вперед, я вцепилась обеими руками ему в ногу; он пошатнулся и едва не упал. Тогда мне было невдомек — это уж потом следователи установили, что именно в тот момент он выронил нож, который так и остался валяться в траве, рядом с моими разбитыми очками.
Теперь в ход пошли кулаки.
Он прямо остервенел то ли от потери ножа, то ли от моего упрямства. Так или иначе, предварительный этап завершился. Я лежала ничком. Он уселся на меня сверху. Пару раз ударил головой о кирпичи. Разразился бранью. Перевернул меня на спину и сел мне на грудь. Я бормотала что-то бессвязное. Умоляла. Тогда он сомкнул пальцы у меня на шее и стал душить. На миг я потеряла сознание. А очнувшись, встретила взгляд убийцы.
Тут я сдалась. Поняла: моя песня спета. Сопротивляться не осталось сил. Он мог делать со мной что угодно. Вот и все.
Течение времени замедлилось. Поднявшись, он за волосы потащил меня на траву. Я корчилась и пыталась ползти, чтобы только не отставать. Как в тумане, впереди темнел подземный ход амфитеатра. По мере приближения этой черной хищной пасти меня обуял дикий ужас. Стало ясно: спасения нет.
Перед входом в тоннель была старая, примерно метровой высоты железная ограда, а в ней — узкий проход, через который протиснешься разве что боком. Он тащил меня за волосы, я все так же корчилась в попытках ползти, но при виде этой ограды лишилась последней надежды: дальше была только смерть.
На какое-то мгновение я слабо уцепилась за основание решетки, но от грубого рывка пальцы разжались. Принято считать, что физическое изнеможение парализует волю жертвы, но я вдруг решила бороться дальше и всерьез — всеми правдами, неправдами и уловками.

Кто занимается альпинизмом или серфингом, обычно говорит: нужно слиться со стихией, чтобы каждая клеточка тела настроилась особым образом, но это трудно объяснить словами.
На дне тоннеля, среди битых пивных бутылок, прошлогодних листьев и всякого другого — пока еще неразличимого — мусора, я настроилась на этого негодяя. В его руках теплилась моя жизнь. Нужно быть последней дурой, чтобы утверждать: лучше смерть, чем изнасилование. По мне, лучше уж изнасилование — хоть сто раз. Впрочем, кому что.
— Вставай, — приказал он.
Я подчинилась.
Меня трясло. К страху и бессилию добавился холод; озноб не унимался.
Содержимое сумочки и книжного пакета полетело в темный угол.
— Раздевайся.
— У меня в заднем кармане восемь долларов, залепетала я. — У мамы есть кредитки. И у сестры — тоже.
— На кой мне твои баксы? — заржал он.
Я посмотрела на него в упор. Заглянула прямо в глаза, словно передо мной стоял разумный человек, с которым можно договориться.
— Только не трогайте меня, умоляю, — выдавила я.
— Раздевайся.
— Я — девушка.
Он не поверил. Еще раз приказал:
— Раздевайся.
У меня тряслись руки, пальцы не слушались. Тогда он схватил меня за пояс джинсов, а сам привалился к черной стене грота.
— Поцелуй меня, — велел он.
Он притянул к себе мою голову, и наши губы соприкоснулись. Потом еще раз дернул меня за пояс, чтобы покрепче прижать к себе. Запустил руку мне в волосы и сгреб их в кулак. Задрал кверху мое лицо, уставился. У меня хлынули слезы и мольбы.
— Ну пожалуйста, — повторяла я. — Не надо.
— Заткнись.
Во время второго поцелуя он просунул язык мне в рот. Это не составило труда, потому что я не закрывая рта молила о пощаде. Тут он грубо дернул меня за волосы:
— Целуйся, кому сказано!
Выхода не было.
Получив желаемое, он отстранился и нашарил пряжку моего ремня. Но пряжка была с секретом и так просто не поддавалась. Чтобы только он меня отпустил, чтобы ослабил хватку, я вызвалась:
— Я сама.
Он не сводил с меня глаз.
Когда я справилась, он рванул вниз молнию на моих джинсах.
— Кофту скидывай.
На мне была длинная шерстяная кофта-кардиган. Пришлось ее снять. Грубые пальцы забегали по пуговицам блузки. И опять безуспешно.
— Я сама, — повторила я.
Блузка с воротничком тоже опустилась на землю у меня за спиной. Как будто я сбрасывала перья. Или крылья.
— Лифон снимай.
Я повиновалась.
Он схватил их — мои груди — обеими руками. Тискал. Давил и расплющивал о ребра. Крутил. Думаю, излишне говорить, какая это боль.
— Не надо так, ну пожалуйста, — упрашивала я.
— Кайф: белые сиськи, — промычал он.
После этой фразы они стали мне чужими: каждая часть моего тела, до которой он добирался, переходила в его собственность — губы, язык, грудь.
— Холодно, — простонала я.
— Ложись, бросил он.
Прямо на землю? — Дурацкий вопрос, только лишь от безнадежности.
Среди сухих листьев и бутылочных осколков разверзлась могила. Все мое туловище застыло — увечное, поруганное, неживое.
Вначале я просто осела на землю, но не спешила ложиться. Он без труда стянул с меня расстепгутые джинсы. Я кое-как пыталась прикрыть наготу (по крайней мере, на мне еще оставались трусы), а он придирчиво меня разглядывал. До сих пор помню, как этот взгляд лучом скользил в потемках по моей мертвенно-бледной коже. Под этим лучом оно — мое тело — вдруг сделалось гадким. Уродливым — это еще мягко сказано.
— Ну и мымра — попалась же такая, — фыркнул он.
Это было сказано с отвращением, это было сказано без обиняков. Осмотрев добычу, он остался недоволен.
Но не отпускать же.
Тут у меня лихорадочно заработала мысль: в ход пошла и правда, и ложь — нужно было его разжалобить. Показать, что я по сравнению с ним убогая и никчемная.
— Меня из приюта взяли, — зачастила я. — Даже родителей своих не знаю. Пожалуйста, отпусти. Я еще девушка.
— Ложись давай.
Вся дрожа, я медленно распласталась на холодной земле. Досадливо сдернув с меня трусы, он скомкал их в кулаке и отбросил в сторону, куда попало.
У меня на глазах его расстегнутые штаны сползли до лодыжек.
Он лег сверху и начал совершать толчки. Это было знакомо. В школе мне нравился один парень, Стив, так вот, он проделывал то же самое, зажав мою ногу, потому что большего я не позволяла. Конечно, в таких случаях мне и в голову не приходило оголяться, и Стиву тоже. Он уходил от меня в расстроенных чувствах, зато мне ничто не угрожало. Родители всегда были дома, в другой комнате. Я внушала себе, что это любовь.
Как он ни пыжился, ему пришлось помогать себе рукой.
Я неотрывно смотрела ему в глаза. Боялась отвести взгляд. Думала: стоит только зажмуриться — и провалишься в преисподнюю. Чтобы остаться в живых, надо присутствовать здесь до последнего.
Он обзывал меня гадиной. Ругался, что у меня все сухо.
— Прости, прости, — повторяла я; сама не знаю, почему нужно было все время извиняться. — Я девушка.
— Не фиг пялиться, — буркнул он. — Зенки закрой. Чего трясешься?
— Я не нарочно.
— Вот и не дергайся, а то хуже будет.
Я сумела унять дрожь. Собрала все свою волю. Но мои глаза смотрели еще пристальнее. Его кулак заворочался у меня между ног. Пальцы — не то три, не то четыре — полезли внутрь. Там что-то лопнуло. Потекла кровь. Зато ему больше не было сухо.
Он оживился. Проявил интерес. Теперь во мне ходил, как поршень, целый кулак, а я старалась думать о другом. В мозгу крутились стихотворные строчки, выученные в школе: у Ольги Кабрал есть стихотворение, которое мне больше нигде не встречалось, называется «Кресло Лилианы»; потом вспомнилось еще одно — «Собачий приют» Питера Уайлда. Нижняя часть моего тела будто утратила чувствительность, а я вспоминала стихи. Молча шевеля губами.
— Кому сказано, кончай пялиться, — бросил он.
— Прости, выговорила я. — Ты такой сильный. — Это был очередной заход.
Ему понравилось. Он стал наяривать с удвоенной силой. Мой копчик разбиватся о землю. В спину и ягодицы впивались осколки стекла. Но у насильника что-то не заладилось. Точнее сказать не берусь.
Отстранившись, он теперь стоял на коленях.
— Ноги подними, — велел он.
Не понимая, что ему нужно, — у меня ведь не было ни любовного опыта, ни даже книжных познаний, — я задрала ноги вертикально вверх.
— Раздвинь.
Я и это сделала. Ноги не гнулись, они стали каучуковыми, словно у куклы Барби. Его это взбесило. Ухватив меня за икры, он дернул руками в стороны, едва не разорвав меня пополам.
— Вот так и держи, — распорядился он.
И все сначала. Засунул в меня ручищу. Принялся терзать груди. Рвал соски, лизал их языком.
У меня текли слезы. Я куда-то проваливалась, но вдруг услышала голоса. Шаги по дорожке. Смех парней и девчонок. По дороге из школы я видела в парке отвязную тусовку, которая праздновала конец учебного года. Мой мучитель, похоже, ничего не слышал. Нужно было пользоваться моментом. Я издала резкий вопль — и у меня во рту немедленно оказался его кулак. Неподалеку опять зазвучал смех. Он несся прямо по направлению к тоннелю, в нашу сторону. Улюлюканье, гогот. Разухабистое веселье.
Мы застыли; кулак лез мне в горло, пока гуляки не пошли своей дорогой. Их праздник продолжался. Мой второй шанс на спасение растаял.
Но насильника это сбило с толку. Он не рассчитывал, что дело настолько затянется. И предложил мне надеть штаники. Буквально так и сказал. Мерзкое словцо.
Я прикинула, что будет дальше. Меня трясло, но, по крайней мере, теперь казалось, что он насытился. Судя по количеству крови, его цель была достигнута.
— Ну-ка, отсоси. — Он выпрямился во весь рост, а я ворочалась в грязи, пытаясь собрать одежду.
От пинка я сжалась в комок.
— Отсоси, я сказал. — Его рука приподняла пенис.
— Как это? — не поняла я.
— Что значит «как это»?
— Откуда мне знать? — выдавила я. — У меня не получится.
— Возьми в рот.
Я стояла перед ним на коленях.
— Можно хотя бы лифчик надеть?
Во что бы то ни стало нужно было одеться. Мой взгляд упирался в его мускулистые, волосатые, колоколом утолщавшиеся от колен ляжки и вялый пенис.
Безжалостные руки стиснули мне голову.
— Возьми в рот и соси.
— Как соломинку? — спросила я.
— Типа того.
Сначала пришлось взять его член в руку. Совсем маленький. Горячий, дряблый. От моего прикосновения он чуть дрогнул. Грубые руки дернули мою голову; я приоткрыла губы. Ощутила нечто на языке. По вкусу — то ли грязная резина, то ли паленая шерсть. Как могла втянула в рот.
— Да не так. — Он с досадой оттолкнул мою голову. — Ты что, не знаешь, как минет делается?
— Откуда мне знать? — сказала я. — Говорю же, я никогда этим не занималась.
— Вот сучка, — бросил он.
Придерживая безжизненный пенис двумя пальцами, он стал на меня мочиться. Короткая, резко пахнущая струя задела губы и нос. Его вонь — густая, неистребимая, тошнотворная вонь — липла к моей коже.
— Ложись, — скомандовал он. — Будешь делать, что скажу.
Я подчинилась. Когда он приказал мне закрыть глаза, я сообщила, что без очков все равно ничего не вижу.
— Чего затихарилась? А ну, говори со мной, не молчи, — потребовал он. — Вижу, ты и в самом деле целка. Я у тебя первый.
А сам опять навалился сверху и стал по мне елозить. Я повторяла, какой он сильный, какой мощный, какой добрый. Ему удалось немного возбудиться и проникнуть в меня. Повинуясь окрику, я обвила его ногами, и он стал толчками вбивать меня в землю. Целиком подчинил себе. Единственное, что осталось ему неподвластным, — это мое сознание. Оно не отключалось, а наблюдало и фиксировало все до мельчайших подробностей. Его лицо, все, чего он хотел, как я ему помогала.
До моего слуха опять донеслись шаги, но меня уже здесь не было. Насильник, пыхтя, протыкал мое тело. Таранил, таранил — а очередная компания как ни в чем не бывало шагала по дорожке в другом мире, где когда-то жила и я.
— Пяль ее во все дырки! — заорал кто-то у входа в тоннель.
По всей видимости, студенты бурно отмечали конец сессии; мне подумалось, что в Сиракьюсском университете я никогда не стану своей.
Весельчаки прошли мимо. Я смотрела насильнику в глаза. Была с ним.
Ты такой сильный, такой мужчина, спасибо, спасибо, я этого хотела.
И тут все закончилось. Получив удовлетворение, он разом обмяк. Я лежала, придавленная его тяжестью. У меня бешено колотилось сердце. А в мыслях были Ольга Кабрал, поэзия, мама — да мало ли что еще. Потом я уловила его дыхание. Легкое, ровное. Он похрапывал. В голове мелькнуло: бежать. Но стоило мне под ним шевельнуться, как он проснулся.
Уставился на меня непонимающим взглядом. Потом начал каяться.
— Ты уж прости, — нудил он. — Моя хорошая. Не держи зла.
— Можно одеться? — спросила я.
Откатившись в сторону, он встал, натянул брюки и застегнул молнию.
— Конечно можно, — закивал он. — Сейчас помогу.
Меня опять затрясло.
— Да ты совсем закоченела, — посочувствовал он. Вот, одевайся.
Он держал мои трусы за верхний краешек, как заботливая мать. Когда ребенку только и остается — ступить в них сперва одной ножкой, потом другой.
Ползая по земле, я собрала вещи. Кое-как нацепила лифчик.
— Как себя чувствуешь?
Вопрос прозвучал неожиданно. Участливо. Но мне было не до размышлений. В голове стучало только одно: самое страшное позади.
Поднявшись с земли, я взяла у него из рук свои трусы — и едва не упала. Джинсы пришлось надевать сидя. У меня мелькнули жуткие подозрения. Ноги почему-то не слушались.
Он буравил меня взглядом. Стоило мне одеться, как его тон резко изменился.
— А ведь я тебя обрюхатил, сучка, — хмыкнул он. — Что делать будешь?
Я поняла: это повод меня прикончить. Чтобы не оставлять улик. Спасти меня могло только притворство.
— Умоляю, никому не говори, — зачастила я. — Сделаю аборт, вот и все. Только, пожалуйста, никому не говори. А то мать меня прибьет. Умоляю, — повторяла я, — чтобы только никто не узнал. Меня из дому выгонят. Пожалуйста, никому ни слова.
Он захохотал:
— Уболтала.
— Вот спасибо. — Блузку я надевала уже стоя; она так и осталась вывернутой наизнанку. — Так я пойду?
— Погоди-ка, — спохватился он. — А поцеловать?
Для него это было завершение любовного свидания. Для меня — новый виток ужаса.
Я его поцеловала. Кажется, у меня было сказано, что мое сознание осталось свободным? Вы и сейчас этому верите?
Он снова рассыпался в извинениях. Даже прослезился.
Какой же я подлец, — твердил он. — А ты хорошая девочка, умница, не обманула.
Меня поразила эта слезливость, но в то же время испугала — еще одна непостижимая деталь. Чтобы не испортить все дело, нужно было тщательно выбирать слова.
— Да ладно, выдавила я. Все нормально.
— Нет, где ж нормально. — Он замотал головой. — Я кругом виноват. Ты хорошая девочка. Правду мне сказала. Уж прости меня.
В кино и в театре мне всегда были ненавистны подобные сюжеты: сначала женщину берут силой, а потом долго и нудно вымаливают прощение.
Я не в обиде. — Что ему хотелось услышать, то и сказала. Лучше отдавать жизнь по кусочкам, чем сразу.
Он встрепенулся. Будто впервые меня увидел.
— А ты красивая.
— Можно забрать сумочку? — Без спросу я боялась пошевелиться. — А книги?
Его голос вмиг стал деловитым:
— Говоришь, у тебя с собой восемь баксов?
Из моего заднего кармана он извлек сложенные банкноты. Между ними затесались мои водительские права с фотографией. В штате Нью-Йорк выдают права другого образца, не такие, как в Пенсильвании.
— Что за фигня? — спросил он. — Карточка на скидку в «Макдональдсе»?
— Не совсем.
Когда к нему попал мой документ, я похолодела. Он и без того отнял у меня слишком многое: при мне остались только мозги да личные вещи. Я надеялась уйти из тоннеля, сохранив при себе хотя бы это.
Прищурившись, он вгляделся получше. Фамильное колечко с сапфиром, которое поблескивало у меня на пальце, осталось без внимания. Побрякушки его не интересовали.
Ко мне вернулась сумочка, а потом и книги, которые в тот самый день мы купили вместе с мамой.
— Ты сейчас куда? — спросил он.
Молча я указала рукой.
— Ну, ступай, сказал он. — Береги себя.
Я пообещала непременно себя беречь. Сделала шаг, потом другой. По дну тоннеля, через проход в ограде, за которую мои пальцы отчаянно цеплялись чуть более часа назад, по мощенной кирпичом дорожке. Путь домой лежал через парк.
Через считанные мгновения сзади раздалось:
— Эй, крошка!
Пришлось обернуться. Как здесь написано, я всецело принадлежала ему.
— Тебя как звать-то?
— Элис.
Язык не повернулся соврать.
Ну, лады, — гаркнул он. — Еще свидимся, Элис.
И побежал прочь, вдоль цепного ограждения бассейна. Я отвернулась. Что задумала, то мне удалось. Я его уболтала. Путь был свободен.
Пока я дотащилась до трех невысоких каменных ступеней, которые вели из парка на тротуар, мне не встретилось ни одной живой души. На другой стороне улицы находился университетский клуб. Я даже не замедлила шаги. Так и брела вдоль парка. На лужайке перед клубом было людно. Студенты расходились после вечеринки. У того места, где улица, ведущая к моему общежитию, упиралась в парк, я свернула в переулок и направилась вниз под горку, мимо другого, более внушительного общежития.
На меня то и дело устремлялись любопытные взгляды. Именно сейчас тусовщики расходились по домам, а «ботаники» выбирались на воздух — проветрить мозги перед отъездом на каникулы. Все шумно переговаривались. Но меня среди них не было. Голоса доносились откуда-то извне, а я, словно контуженная, замкнулась в себе. Время от времени кое-кто подходил поближе. Некоторые даже бросались на помощь, но, видя мою безучастность, шли своей дорогой.
— Что это с ней? — говорил один другому.
— Может, обдолбанная?
— Смотри: вся в крови.
Ноги несли меня под горку, мимо множества чужих людей. Те вызывали у меня страх. На высоком крыльце общежития «Мэрион-холл» толпились те, кто меня знал. Если не по имени, то хотя бы в лицо. В этом трехэтажном здании женский этаж находился между двумя мужскими. На крыльце собралась преимущественно мужская компания. Мне открыли входную дверь. Кто-то поспешил придержать внутренние двери. Все взоры устремились на меня; оно и неудивительно.
В холле за конторкой сидел дежурный. Из числа старшекурсников. Невысокий, серьезный с виду араб. После полуночи у всех проверяли документы. При моем появлении его как подбросило.
— Что случилось? — встревожился он.
— Документов нет, — выдавила я.
Мое лицо представляло сплошной кровоподтек, нос был разбит, губы изранены, по щеке текла одинокая слеза. На голове — колтун из волос и сухих листьев. Одежда вывернута наизнанку и заляпана кровью. Глаза остекленели.
— Тебе плохо?
— Мне нужно к себе, — сказала я. — А документов нет.
Он жестом разрешил мне пройти.
— Помощь не нужна?
На лестнице топтались парни. С ними было несколько девушек. В общежитии почти никто не спал. Я плелась к себе. В тишине. Под посторонними взглядами.
Пройдя по коридору, я постучалась в дверь к своей лучшей подруге Мэри-Элис. Никого. Постучалась к себе, надеясь застать соседку по комнате. Никого. Достучалась только до Линды с Дианой — они тоже входили в нашу дружную шестерку, сложившуюся в течение учебного года. Сначала эти тоже не отвечали. Потом дверная ручка повернулась.
Став на коленки в кровати, Линда не стала зажигать свет, а просто дотянулась до двери. Мой стук ее разбудил.
— Ну что там еще? — проворчала она.
— Линда, — выговорила я, — меня изнасиловали и чуть не убили.
Она так и рухнула в темноту. Попросту вырубилась.
Дверь — на пружине, как и все прочие двери в этом корпусе — громко стукнула.
Дежурный у входа, вспомнилось мне, предлагал помощь. Развернувшись, я стала спускаться по лестнице и опять оказалась перед его конторкой. Он вскочил.
— В парке меня изнасиловали, — призналась я. — Можешь вызвать полицию?
Парень в ужасе затараторил по-арабски, но тут же опомнился:
— Да-да, конечно, заходи сюда, пожалуйста.
У него за спиной была выгородка с застекленными стенами. Она пустовала, хотя считалась офисом. Дежурный предложил мне переждать здесь. Не найдя стула, я опустилась прямо на письменный стол.
Снаружи собрались парни, которые глазели на меня, прижав носы к стеклу.
Не знаю, сколько мне пришлось там торчать. Думаю, всего ничего: университетские здания — на виду, а больница в каких-то шести кварталах к югу. Полицейские прибыли раньше «скорой», но теперь уже не вспомнить, что я им говорила.
Меня уложили на каталку и пристегнули ремнями. Повезли через холл. Толпа собралась такая, что к выходу было не пробиться. Краем глаза я заметила, как дежурный, провоясая меня взглядом, дает показания.
Кто-то из полицейских взял ситуацию под контроль.
— Освободить проход! — гаркнул он любопытствующим. — Потерпевшей требуется помощь.
Довольно долго оставаясь в сознании, я различала его слова. Пострадавшей была я. Толпа отхлынула. Санитары на руках снесли меня с крыльца. «Скорая» поджидала с распахнутой дверью. Когда водитель, включив сирену, рванул с места, я позволила себе отключиться. Уплыла глубоко внутрь себя и, свернувшись калачиком, отгородилась от всего, что произошло.
Меня без промедления доставили в приемный покой. Положили на смотровой стол. Пока санитарка помогала мне переодеться в больничную рубашку, рядом стоял полицейский. Это ее коробило; правда, он отводил глаза и листал блокнот, готовя чистую страницу.
Как тут было не вспомнить детективные телесериалы. Над моим неподвижным телом переругивались двое: служитель закона с места в карьер требовал показаний и изымал вещи в качестве улик, а санитарка промывала мне спиртом израненную физиономию и спину, приговаривая, что скоро придет доктор.
Санитарка запомнилась мне лучше полицейского. Она норовила вклиниться перед ним, чтобы загородить меня от его взгляда. Пока офицер вел предварительный допрос, фиксируя основные моменты в своем блокноте, она брала у меня пробы для экспертизы и не умолкала ни на минуту.
— Представляю, как он от тебя драпал, — говорила санитарка.
Беря соскоб из-под ногтей, удовлетворенно замечала:
— Хорошо ты ему морду попортила.
Наконец мы дождались врача-гинеколога. Это была женщина, доктор Хуса.
Она разъяснила сущность предстоящих манипуляций, и санитарка вытолкала полицейского в коридор. Я по-прежнему лежала на столе. Для расслабления мышц доктор собиралась вколоть мне демерол, чтобы потом произвести внутреннее обследование. Она предупредила, что инъекция может вызвать позывы к мочеиспусканию. Но придется потерпеть, продолжала она: для экспертизы необходимо взять мазки, не нарушая влагалищной среды.
Дверь приоткрылась.
— Тут к тебе посетительница, — оживилась санитарка.
Почему-то я решила, что это мама, и пришла в панику.
— Мэри-Элис, что ли.
— Элис? — донесся до моего слуха знакомый голос. Тихий, настороженный, ровный.
Она взяла меня за руку, и я сжала ее ладонь.
Мэри-Элис была настоящей красавицей: натуральная блондинка с изумительными зелеными глазами; в тот день она показалась мне похожей на ангела.
Доктор Хуса разрешила нам пообщаться, а сама стала готовить инструменты.
В тот день Мэри-Элис вместе со всеми ходила в соседнее общежитие, где по случаю окончания сессии была устроена грандиозная пьянка.
— Признай, что это я тебя отрезвила. — С этими словами я впервые за все время дала волю слезам, а моя подруга сделала то, что было нужнее всего: робко улыбнулась, оценив мою шутку.
Ее улыбка стала первой ласточкой, прилетевшей на этот берег из прежней жизни. В пути эта улыбка исказилась до неузнаваемости. Лишилась примет блаженного дурачества, из которого в тот год рождались все наши улыбки, но все же принесла мне утешение. Мэри-Элис уже свое выплакала: ее лицо распухло и пошло пятнами. Она поведала, что Диана, которая, как и сама Мэри-Элис, была рослой девчонкой, схватила коротышку дежурного поперек живота, оторвала от пола и не отпускала до тех пор, пока тот не раскололся насчет моего местонахождения.
— Он не собирался посвящать в это дело никого, кроме твоей соседки, но Нэнси валялась в полном отрубе.
Я заулыбалась, вообразив, как Диана и Мэри-Элис держат на руках беднягу дежурного, а тот сучит ногами в воздухе, будто гном из мультика.
— У нас все готово, — объявила доктор Хуса.
— Побудешь со мной? — попросила я Мэри-Элис.
И она осталась рядом.
Доктору помогала все та же санитарка. Они то и дело принимались растирать мне бедра. Я требовала объяснений. Хотела знать, что со мной делают.
— Это не простой осмотр, — сказала доктор Хуса. — Я обязана взять мазки для экспертизы.
— Без улик того гада не прижучить, — уточнила санитарка.
Им требовались образцы лобковых волос: как срезанные, так и вычесанные; были обнаружены следы спермы и взяты мазки из влагалища. Когда я вздрагивала, Мэри-Элис еще крепче сжимала мне руку. Санитарка отвлекала нас беседой: расспросила, на кого учится Мэри-Элис, позавидовала, что у меня есть такая верная подруга, и заключила, что мои травмы подстегнут копов немедленно заняться этим делом.
— Сильное кровотечение. — В голосе врача сквозила тревога.
В какой-то момент доктор Хуса воскликнула:
— Ага, наконец-то чужой волос попался!
Она стряхнула лабораторный материал в подставленный санитаркой пластиковый пакетик.
— Отлично. По частям его расфасуем, — сказала санитарка.
— Элис, — обратилась ко мне доктор Хуса, — сейчас можно помочиться, а потом будем накладывать швы.
Мне помогли сесть на судно. Из меня била такая струя, что Мэри-Элис то и дело переглядывалась с санитаркой; всякий раз, когда им казалось, что фонтану пора бы иссякнуть, обеих разбирал смех. Облегчившись, я увидела, что в судне плещется не моча, а кровь. Санитарка поспешно набросила сверху полотенце:
— Нечего тут разглядывать.
С помощью Мэри-Элис я опять легла.
Доктор Хуса велела мне подвинуться вперед и стала накладывать швы.
— Несколько дней будет саднить, — сказала она. — Хорошо бы недельку полежать, если есть возможность.
Мой ум отказывался воспринимать такие категории, как несколько дней или неделя. Я жила только следующим мгновением, убеждая себя, что с каждой минутой мне будет легче, что мало-помалу вся эта история бесследно канет в прошлое.
Полицейских я попросила не звонить моей матери. Не осознавая, какой у меня вид, надеялась скрыть это происшествие. Ведь мама даже в уличной пробке начинала сходить с ума. А уж известие о моем изнасиловании могло убить ее наповал.
После гинекологического осмотра меня привезли в ярко освещенное помещение с белоснежными стенами. Оно было напичкано диковинными устройствами для поддержания угасающей жизни; на идеальных поверхностях из нержавейки и стекла играли слепящие блики. Мэри-Элис не пустили дальше приемного отделения. Новехонькая, сверкающая аппаратура привлекла мое внимание еще и потому, что я впервые осталась одна — с того момента, как был запущен механизм моего спасения. Лежа на каталке в одной больничной хламиде, я начала мерзнуть. Как будто меня положили в камеру хранения вместе с медицинскими приборами. Довольно долго туда никто не заходил.
Потом появилась медсестра. Я спросила, нельзя ли принять душ — в углу была душевая кабина. Женщина взглянула на закрепленную в ногах каталки табличку с диагнозом — я даже не подозревала о ее существовании. Можно только гадать, что там написали: не иначе как «ИЗНАСИЛОВАНИЕ» — по диагонали, аршинными красными буквами.
Я лежала пластом, часто дыша. Демерол сделал все возможное для расслабления мышц, но мое тело, облепленное грязью, так просто не поддавалось. На мне не было живого места. Хотелось отмыться от всего, что напоминало о нем. Залезть под душ и содрать кожу до крови.
Медсестра велела дожидаться психиатра, который уехал по вызову. И ушла. Прошло еще пятнадцать минут — они показались вечностью, потому что по мне расползалась липкая зараза, — прежде чем в палату ворвался всклокоченный психиатр.
Прописанный им валиум, как мне подумалось, не повредил бы и ему самому. Помню, я сказала, что не нуждаюсь в объяснениях — этот препарат был мне хорошо известен.
— Это успокоительное, — все же сообщил он.
На валиум подсела моя мать, когда я была еще совсем маленькой. Она вечно донимала нас с сестрой нотациями по поводу наркотиков. С возрастом я поняла причину такой озабоченности: напившись или обкурившись, ее дочь могла, чего доброго, отдаться любому прыщавому юнцу. Впрочем, во время этих нотаций моя строгая мать всегда виделась мне в уменьшенном, каком-то ужатом виде, будто ее колючки кто-то стянул сеткой.
Когда врач твердил, что валиум безобидный препарат, я не верила, хоть убей. Так ему и сказала, но он только фыркнул. Едва дождавшись его ухода, я выполнила задуманное — скомкала рецепт и бросила в корзину для мусора. У меня сразу отлегло от сердца. Вроде как послала подальше всех тех, кто считал, будто мою историю лучше спустить на тормозах. Уже тогда я предвидела, что получится, если меня станут щадить. Я просто исчезну с горизонта. Элис больше не будет — понимайте как хотите.
В палату зашла другая медсестра и сказала, что может прислать мне в помощь одну из моих подружек. Поскольку меня накачали обезболивающими, идти в душ одной было опасно. Я бы предпочла Мэри-Элис, да побоялась обидеть Три: соседка Мэри-Элис по комнате, она тоже входила в нашу дружную шестерку.
В ожидании ее прихода я размышляла, что скажу матери — надо же было как-то объяснить, почему меня клонит в сон. Мыслимо ли было представить — хотя врачи предупреждали, — что наутро меня будут терзать адские боли; что мои бедра и грудь, руки и шея сплошь покроются татуировкой разноцветных синяков; что по прошествии времени, когда я буду лежать дома, у себя в комнате, на шее проступят все точки нажима: в центре бабочкой сомкнутся следы больших пальцев насильника, а горло обхватит цепь круглых пятен. «Убью, сука. Не смей орать. Не смей орать. Не смей орать». При каждом повторе вместо точки — удар затылком о кирпичи, и нажим все сильнее, и воздуха поступает все меньше.
По выражению лица Три, по ее испуганному всхлипу мне бы следовало понять, что шила в мешке не утаишь. Но она мгновенно взяла себя в руки и сопроводила меня в душ. Рядом со мной ей было неловко: раньше я была такой, как она, а теперь стала другой.
Очевидно, в первые часы после изнасилования меня подстерегал неминуемый конец; единственное, что помогло мне удержаться на плаву, — это неотвязная, нарастающая тревога за мать. Боясь, как бы моя история не убила ее на месте, я больше думала о ней, чем о своей беде. Эта тревога превратилась в спасательную шлюпку, на которой я то уплывала в небытие, то возвращалась в сознание, пока меня везли в больницу, осматривали, зашивали и собирались пичкать таблетками, некогда чуть не погубившими мою мать.
Душевая кабина располагалась в углу. Я ковыляла, как дряхлая старуха; Три меня поддерживала. Все мои усилия были направлены на то, чтобы не упасть, поэтому я не сразу заметила зеркало — на стене справа.
— Не смотри, Элис, — сказала Три.
Но во мне проснулся интерес, прямо как в детстве, когда меня повели в археологический музей Пенсильванского университета. Там, в особом зале с приглушенным освещением, экскурсантам показывали необыкновенный экспонат под названием «Синий мальчик». Это была мумия без лица — тельце ребенка, умершего многие столетия назад. Сейчас мне открылось нечто подобное: я сама чем-то напоминала «Синего мальчика».
Из зеркала смотрело мое отражение. Я принялась ощупывать раны и ссадины. Это и впрямь была я. Разумеется, никакой душ не мог смыть следы насилия. Нечего было и думать утаить правду от мамы. У нее хватало здравого смысла раскусить любую уловку. Она работала в газете и с гордостью повторяла, что ее на мякине не проведешь.
Выложенная белым кафелем душевая кабинка оказалась тесной. Я попросила Три включить воду.
— Погорячее, — сказала я.
Стянула и отдала ей больничную рубашку.
Чтобы устоять на ногах, пришлось ухватиться одной рукой за кран, а другой — за никелированную скобу. Толком вымыться оказалось невозможно. Помню, я сказала Три, что не отказалась бы от проволочного скребка, но и он едва ли мог принести облегчение.
Три задернула занавеску, оставив меня под душем.
— Помоги, а? — попросила я.
Она отодвинула занавеску на ширину ладони.
— Говори, что делать.
— Боюсь упасть. Можешь меня намылить?
Протянув руку сквозь водяные струи, она взяла большой кусок мыла. Провела им по моей спине, не касаясь руками кожи. В ушах зазвучало: «мымра»; это слово преследовало меня еще долгие годы, когда приходилось раздеваться в чьем-то присутствии.
— Ладно, — сказала я, не решаясь поднять глаза. — Сама попробую. Клади мыло на полку.
Она так и сделала, а потом опять задернула занавеску.
Я опустилась на кафельный пол. Взяла небольшое полотенце, намылила. И стала тереть себя грубой тканью под горячей струей, да так, что кожа вскоре побагровела как свекла. Под конец накрыла этим же полотендем лицо и обеими руками стала возить вверх-вниз, невзирая на кровоточащие ссадины, пока прямоугольник белой ткани не окрасился розовым.
После горячего душа я надела то, что сумели откопать в моих пожитках Диана и Три. Про нижнее белье они не подумали — я осталась без трусов и без лифчика. Пришлось довольствоваться старыми джинсами, на которых я сама еще в школе вышила цветочки, а когда колени протерлись до дыр, поставила прикольные заплаты из длинных лоскутов узорчатой шерсти и бутылочно-зеленого вельвета. Бабушка называла их «хулиганские штаны». К ним подруги подобрали легкую блузу в красно-белую полоску. Я надела ее навыпуск, чтобы по возможности прикрыть джинсы.
Горячий душ вкупе с инъекцией демерола возымел действие: в полицейское управление меня привезли в полубессознательном состоянии. Помню только, что на третьем этаже, у служебного входа, топталась второкурсница Синди, староста нашего общежития. Я была совершенно не готова увидеть такую жизнерадостную физиономию — символ американского студенчества.
Я прибавила в весе, но джинсы все равно были мне слегка велики, поэтому в то утро я надела мамину блузу-рубашку и бежевый кардиган крупной вязки. Так и хочется сказать: полный отстой.
Так вот: на первой «фотосессии», у Кена Чайлдса, я вначале позировала, потом посмеивалась, потом в открытую хохотала. При всей своей зажатости, я тоже поддалась дурачествам. Взгромоздила себе на голову коробку изюма. Потом сбросила и принялась с умным видом изучать надписи. Задрала ноги на край обеденного стола. Улыбка, улыбка, еще улыбка.
На второй «фотосессии», в полиции, я — никакая. В том смысле, что меня там как бы и вовсе нет. Если вам доводилось видеть фотографии жертв, подшитые к уголовному делу, то вы, наверное, заметили, что снимки обычно получаются либо слишком светлыми, либо совсем темными. Мои вышли явно передержанными. В четырех ракурсах. Лицо. Лицо и шея. Отдельно — шея. Наконец, в полный рост, с учетным номером. В таких случаях никто не объясняет, насколько важны для дела эти фотоснимки. Доказательная база любого дела об изнасиловании в значительной степени строится на внешних признаках. Пока что два видимых признака были в мою пользу: свободная, непровоцирующая одежда и явные следы побоев. Добавьте сюда потерю девственности — и вам станет более или менее понятно, какие факторы учитываются в зале суда.

В конце концов меня отпустили из управления, передав на руки Синди, Мэри-Элис и Три. С меня взяли обещание вернуться через пару часов, чтобы дать письменные показания и просмотреть фотографии из архива. Я старалась говорить серьезно, чтобы офицеры участка не усомнились в моей надежности. Впрочем, у них ночная смена уже близилась к концу. К моменту моего возвращения (на которое у них было мало надежды) все они должны были разойтись по домам, так и не удостоверившись, держу ли я свое слово.
Полицейские доставили нас в общежитие «Мэрион». Было раннее утро. Над холмом Торден-парка забрезжил рассвет. Мне предстоял разговор с матерью.
В общаге стояла мертвая тишина. Синди сразу побежала к себе наверх, а мы с Мэри-Элис решили через какое-то время к ней зайти, потому что только у нее был телефон.
В сопровождении Мэри-Элис я приковыляла к себе и первым делом раскопала в шкафу трусы и лифчик.
На обратном пути мы столкнулись в коридоре с Дианой и ее парнем Виктором. Они всю ночь не сомкнули глаз, дожидаясь меня.
До той поры я недоумевала: что общего у Виктора с нашей взбалмошной Дианой? Спортсмен с голливудской внешностью; на людях его было не видно и не слышно. Задолго до поступления в университет он уже выбрал для себя специализацию. Электротехнику, что ли. Уж конечно, не поэзию, как некоторые. Виктор был чернокожим.
— Элис, — выдохнула Диана.
Из открытых настежь дверей комнаты Синди выходили девчонки. Малознакомые, а то и вовсе не знакомые.
Виктор хочет тебя обнять, — сказала Диана.
Я подняла глаза на Виктора. Этого еще не хватало. Нет, понятно, я не отождествляла его с насильником. Не в этом дело. Просто он, стоя поперек дороги, мешал осуществить то, что сейчас было нужнее всего прочего и вместе с тем труднее всего. Добраться до телефона и позвонить маме.
— Мне сейчас не до того, — сказала я Виктору.
— Это сделал черный, правильно я понимаю? — спросил он, вынуждая меня смотреть на него в упор.
— Допустим.
— Прости, — сказал он, не сдерживая слез: они медленно сползали у него по щекам. — Мне так стыдно.
Сама не понимаю, с какой стати я его обняла: то ли потому, что не могла видеть, как он плачет (это было совершенно не в характере скромняги Виктора, который, по моим наблюдениям, только и делал, что корпел над учебниками или с робким обожанием смотрел на Диану), то ли потому, что этого ждали зеваки. Он тоже меня обнял и не отпускал, пока я сама не отстранилась. Вид у него был самый жалкий; до сих пор не представляю, какие мысли роились у него в голове. Возможно, он уже тогда предвидел, что я буду постоянно слышать и от родных, и от посторонних: «не иначе как это был черномазый»; вот он и решил предложить хоть какое-то искупление, сделать — по горячим следам — нечто совершенно противоположное, чтобы у меня не возникало искушения навешивать людям ярлыки и без разбору выплескивать ненависть. Он стал первым мужчиной — независимо от цвета кожи, — обнявшим меня после того рокового случая, и я поняла одно: мне нечего предложить в ответ. Прикосновение чужих рук, смутное ощущение превосходящей силы — это было чересчур.
Между тем вокруг нас с Виктором собралась толпа любопытных. Мне еще предстояло к такому привыкнуть. Разжав объятия, но оставаясь на месте, я видела рядом с собой Мэри-Элис и Диану. Это были свои. Все остальные маячили по сторонам смутными тенями. Просматривали мою жизнь, как новый фильм. Какую же роль они отводили себе в этом сюжете? Как показало время, многие представлялись моими близкими друзьями. Знакомство с жертвой преступления — все равно что знакомство со знаменитостью. Особенно если преступление связано с чем-то гадостным. Одну такую артистку я потом встретила в Сиракьюсе, когда собирала материал для этой книги. Сперва она меня не узнала, просто краем уха услышала, что я пишу про следствие по делу об изнасиловании Элис Сиболд, и прибежала из соседнего кабинета, чтобы сообщить мне и моим помощницам: «Мы с ней были лучшими подругами». Я так и не смогла ее вспомнить. Стоило кому-то позвать меня по имени, как она заморгала, сделала шаг вперед и бросилась мне на шею, чтобы только не ударить в грязь лицом.
У Синди в комнате я опустилась на кровать, ближайшую к двери. Рядом были сама Синди, Мэри-Элис и Три; вроде бы еще и Диана. Всех остальных Синди выпроводила и заперла дверь.
Момент настал. Я держала телефон на коленях. Мама находилась в считанных милях от университета: приехала накануне, чтобы забрать меня на каникулы. По всей видимости, сейчас она уже встала и суетилась в гостиничном номере недорогой «Холидей-инн». В то время ей приходилось таскать с собой кофеварку и запас кофе без кофеина. Раньше она ежедневно поглощала до десяти чашек крепкого натурального кофе и теперь пыталась избавиться от этой зависимости, а в ресторанах кофейный напиток был еще редкостью.
Накануне, перед тем как она подбросила меня к дому Кена Чайлдса, мы договорились встретиться у общежития в восемь тридцать утра: по ее мнению, поздновато, но что ж поделаешь — я ведь собиралась как следует оттянуться на прощальной вечеринке. Переводя взгляд с одной подруги на другую, я ждала, что кто-нибудь скажет: «Да не такой уж у тебя жуткий вид» или сочинит для меня единственно возможную убедительную историю про то, как я ушиблась и порезалась, — мне самой ничего не приходило в голову.
Три набрала номер.
А услышав в трубке голос моей мамы, произнесла:
— Миссис Сиболд, с вами говорит Три Робек, подруга Элис.
По всей видимости, мама поздоровалась.
— Передаю трубку Элис. Ей нужно с вами поговорить.
И протянула мне трубку.
— Мам, — выдавила я.
У меня ощутимо дрогнул голос, но она, похоже, этого не заметила и начала с явным раздражением.
— Hv что там еще, Элис? Ты же знаешь, я вот-вот подъеду. Имей терпение!
— Мам, мне надо тебе кое-что сказать.
Тут она заподозрила неладное.
— Что такое? Что с тобой?
Я проговорила свою реплику, как по сценарию:
— Вчера вечером, когда я шла через парк, меня избили и изнасиловали.
У матери вырвалось:
— О боже… — От испуга у нее перехватило дыхание; охнув, она взяла себя в руки. — Как ты сейчас?
— Мамочка, приедешь за мной? — спросила я.
Она обещала примчаться через двадцать минут — ей оставалось побросать в сумку вещи и выписаться из гостиницы.
Я повесила трубку.
Мэри-Элис предложила перебраться в ее комнату и посидеть там до приезда моей матери. Кто-то принес пакет не то рогаликов, не то пончиков.
К этому времени общага пробудилась ото сна. Повсюду царила суматоха. Многие из студентов, включая моих подружек, должны были встретиться с родителями, чтобы вместе позавтракать; кое-кто уже опаздывал в аэропорт или на автовокзал. Девчонки, хлопотавшие вокруг меня, все время убегали собирать вещи. А я так и сидела, привалившись к шершавой стене. Дверь то и дело открывалась, и до моего слуха долетали обрывки разговоров: «а где она?», «…изнасиловали…», «…видали, что у нее с лицом?», «…она его знает?», «…жуть какая…».
Со вчерашнего вечера я ничего не ела, разве что поклевала изюм в гостях у Кена Чайлдса, но сейчас все эти пончики-рогалики не лезли в горло: на языке оставался неистребимый привкус той мерзости, что побывала у меня во рту. Все труднее было бороться с дремотой. Ведь я не спала целые сутки — нет, гораздо больше, поскольку до этого ночи напролет готовилась к экзаменам, — но боялась заснуть до маминого приезда. Подруги, к которым присоединилась староста общежития, всячески окружали меня заботой (в меру своего девятнадцатилетнего опыта), но я чувствовала, что нас разделяет некий рубеж, хотя им этого не понять. Мне и самой было этого не понять.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Ребята уже стали разъезжаться, а я все ждала маму. Сжевала крекер, который сунула мне не то Три, не то Мэри-Элис. Знакомые заглядывали попрощаться. У Мэри-Элис билет был на вечер. Она по наитию сделала то, на что мало кто способен в критической ситуации: спланировала свои действия по минутам.
Мне хотелось переодеться к маминому приезду, чтобы отправиться домой в опрятном виде. Помню, как изумлялась Мэри-Элис, когда я, отбывая на зимние и весенние каникулы, перед посадкой в пенсильванский автобус надевала юбку с блейзером. Сама Мэри-Элис стояла на тротуаре в тренировочных штанах и линялой кофте, готовясь запихнуть в багажник родительского автомобиля многочисленные мешки с нестираными вещами. Что касается моих родителей, им нравилось видеть меня прилично одетой, и мы нередко спорили, в чем мне идти в школу. В одиннадцать лет я села на диету, и главной темой семейных разговоров стал мой вес и внешний вид. Отец был мастером сомнительных комплиментов. «Ты у нас прямо как русская балерина, — говорил он, — только пухленькая». Мама вторила: «Для обаятельной девочки вес не играет роли». Видимо, таким образом они давали понять, что считают меня красавицей. В результате, естественно, я чувствовала себя уродиной.
Изнасилование стало наглядным подтверждением этой мысли. А до этого в школе, на выпускном вечере, двое мальчишек в качестве прощального пожелания вручили мне спички и химический краситель. Спички — чтобы вставлять между веками для исправления азиатского разреза глаз, а краситель — для кожи лица. Я всю жизнь была бледной — бледной и совершенно неспортивной. Рот до ушей, глазки маленькие. Наутро после изнасилования губы покрылись рубцами, глаза заплыли.
Я надела кильт из красной с зеленым шотландки, заколов его специальной булавкой, в поисках которой мы с мамой обегали все магазины. Запахивающаяся юбка — вещь рискованная, твердила мама, особенно когда на стоянке или в торговой зоне нам встречались женщины и девушки, у которых ветер задирал переднее полотнище кильта и обнажал ляжки — пользуясь маминым выражением — «до критического предела».
Мама была сторонницей просторной одежды; в детстве, помню, моя старшая сестра Мэри жаловалась, что все новые шмотки ей велики. В примерочной, чтобы проверить размер юбки или брюк, мама просовывала руку под поясок. Если рука не проходила, вещь объявлялась слишком тесной. Когда сестра начинала ныть, мама ей говорила: «Не понимаю, Мэри, почему тебя привлекают такие тесные брюки, которые ничего — повторяю, ничего — не оставляют воображению».
Нас приучали сидеть, скрестив лодыжки. Носить гладкую прическу, закрывающую уши. Пока мы не стали старшеклассницами, джинсы позволялось носить не чаще раза в неделю. По меньшей мере раз в неделю нас заставляли надевать в школу платье. Никакой обуви на каблуках, за исключением лодочек от «Паппагалло», предназначенных для посещения церкви, но все равно каблуки не должны превышать полтора дюйма. Резинку жуют только проститутки да официантки, внушалось мне; водолазки и лосины со штрипками носят только коротышки.
Я понимала, что ради своих родителей должна выглядеть пристойно, особенно после изнасилования. За первый курс я, как водится, прибавила в весе, а значит, юбка наконец-то стала мне впору. Хотелось доказать и родным, и себе, что я ничуть не изменилась. Обаятельная, хотя и пухленькая. Сообразительная, хотя и дерзкая. Скромная, хотя и падшая.
Когда я переодевалась, в общежитие пришла Триша, сотрудница кризисного центра. Она раздала моим подругам какие-то брошюрки и разложила несколько пачек в вестибюле. Если до этого кто-то и оставался в неведении относительно кошмарных событий прошлой ночи&heip;

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →