Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Обычный человек, в среднем, смеется 10 раз в день!

Еще   [X]

 0 

Театральная улица: Воспоминания (Карсавина Тамара)

Воспоминания Тамары Карсавиной, одной из звезд легендарной труппы Сергея Дягилева, в составе которой были Нижинский и Павлова, стали признанной классикой литературы о балете. Детство, уроки танцев, годы обучения в Императорском балетном училище и последовавшие за ними триумфальные выступления в Мариинском, а затем в лучших театрах европейских столиц – все, что повлияло на становление величайшей балерины мира, отражено на этих страницах. Ярко и образно рассказывает балерина о своей жизни и замечательных людях, окружавших ее.

Год издания: 2010

Цена: 149.9 руб.



С книгой «Театральная улица: Воспоминания» также читают:

Предпросмотр книги «Театральная улица: Воспоминания»

Театральная улица: Воспоминания

   Воспоминания Тамары Карсавиной, одной из звезд легендарной труппы Сергея Дягилева, в составе которой были Нижинский и Павлова, стали признанной классикой литературы о балете. Детство, уроки танцев, годы обучения в Императорском балетном училище и последовавшие за ними триумфальные выступления в Мариинском, а затем в лучших театрах европейских столиц – все, что повлияло на становление величайшей балерины мира, отражено на этих страницах. Ярко и образно рассказывает балерина о своей жизни и замечательных людях, окружавших ее.


Тамара Карсавина Театральная улица: Воспоминания

Предисловие

   Я закончила писать эту книгу 20 августа 1929 года, в тот самый день, когда услышала о смерти Дягилева. Но я не стала менять ничего из написанного о нем: он остался на моих страницах живым, таким, каким я его знала. В этом исправленном издании я сделала то же самое, но добавила главу, где предприняла попытку внести некое единство в характеристику его личности, хотя описание отдельных его черт разбросано по всей книге, о некоторых же из них рассказывается впервые.
   Эта глава не ставит целью стать краткой биографией или произвести психоанализ личности, это просто портрет в зеркале моей любви.

   Т. К.
   20 октября 1947

Часть первая
Воспитанница

Глава 1


   Отчасти из рассказов отца, отчасти из собственных воспоминаний я могу представить довольно последовательно историю своего детства, которая кажется мне теперь похожей на ряд картинок из азбуки.
   Отец любил рассказывать мне о тех временах, когда я была совсем маленькой. В свободное время он садился у окна с альбомом и акварельными красками, я обычно пристраивалась рядом и смотрела, как он работает. И сейчас я вижу перед собой эти миниатюрные картинки с изображением различных национальных костюмов – испанских, венгерских, украинских, польских; на одной странице мужчина, на противоположной – женщина. Их одежды были выписаны чрезвычайно тщательно, но все лица, по моему мнению, отличались чересчур большими носами, а цвет лица дам казался слишком смуглым.
   Отец никогда не отрывал глаз от своей работы, разыгрывая передо мной эпизоды моего раннего детства. Он прекращал рисовать только для того, чтобы промыть и обтереть кисточку. Эти картинки предназначались в помощь его ученикам, изучающим национальные танцы.
   Мое первое воспоминание связано с тем, как няня поставила меня на ножки на тропинку у какого-то дома.
   Сначала она направляла меня, поддерживая под мышки, потом отпустила. Я заковыляла довольно уверенно, но затем меня понесло вперед все быстрее и быстрее, так что я не успевала переступать ногами. Отец поймал меня вовремя.
   Следующее воспоминание связано с Лиговом неподалеку от Петербурга. Дом, в котором мы жили, находился в парке поместья графа Позена. Мы приехали туда ранней весной. Я поправлялась после воспаления легких, и врач порекомендовал мне пить березовый сок. Сразу за домом простиралась лужайка, окруженная молодыми березками, еще не покрывшимися листвой. Мне нравилось наблюдать за тем, как добывали сок, обильно струившийся из надреза, сделанного в стволе. Обычно его собирали по утрам в глиняный кувшин. Сок имел сладкий терпковатый вкус.
   О предшествовавшей этому болезни воспоминаний почти не сохранилось – помню только, как лежала на большом диване, превращенном в постель, с зеркальцем в руках и пускала им солнечных зайчиков по потолку и обоям. Меня пугало появление матери с холодным компрессом – она меняла их по нескольку раз в день. Позже она призналась мне, что и сама боялась подходить ко мне – так слабо и жалобно я плакала. Мои воспоминания об этом времени немного поблекли. Однако отдельные детали произвели на меня такое сильное впечатление и столь глубоко врезались в память, что даже сейчас не утратили очарования и остались по-прежнему яркими. Дом, в котором мы жили в Лигове, казался мне огромным и очень красивым, и вполне вероятно, мои детские воспоминания не обманывают меня – та большая комната со сводчатым потолком и нишами могла находиться только в большом загородном доме конца XVIII века.
   Хотя дом очень отличался от нашей маленькой городской квартиры, это место казалось мне до странности знакомым. По какой-то необъяснимой причине мной овладели смутные разрозненные образы иной жизни, которой я никогда не видела и о которой ничего не слышала. Они не имели ни начала, ни конца – это были просто яркие, словно внезапные вспышки, картины, которые я не могла ни с чем связать. Одно особенно часто посещавшее меня видение казалось настолько живым, что походило на воспоминание, и я часто ломала себе голову над тем, что бы оно могло означать. Представьте себе тихий пруд правильной формы. Я, совсем маленькая девочка, и какая-то женщина, по-видимому моя мать, выходим из экипажа. Она держит меня за руку, мы огибаем пруд и направляемся к большому дому с гладким фасадом и множеством окон.
   Я передвигаюсь с трудом – тропинка посыпана гравием, и мне тяжело идти по ней на высоких каблуках. На мне не мое повседневное платье, а пышное, тяжелое и жесткое. Я ощущаю робость, как всегда, когда меня везут куда-то с визитом. На этом видение обрывается, а меня так мучает невозможность узнать, кого же мы собирались посетить, что я задаю матери бесчисленное множество вопросов по этому поводу. Моя история, похоже, позабавила ее, но ни тогда, ни после она не попыталась найти правдоподобного объяснения этому видению.
   Не знаю, велик ли был участок земли вокруг дома. Похоже, поместье приходило в упадок. Не помню, были ли там клумбы. Парк был тенистый, с неподстриженными деревьями. Неподалеку от дома стоял павильон с минаретами, который называли турецкой баней, одна из затей русского maison de plaisance[1] своего времени. Отец говорил мне, что мы провели там только одно лето и больше не возвращались, так как там было слишком сыро. Искусственный пруд перед домом порос зеленой звездообразной травой. Павильон стоял пустой, и нам с братом позволяли там играть. Нам доставляло огромное удовольствие смотреть через разноцветные стеклышки высоких мавританских окон – при солнечном свете внешний мир казался ярким и светящимся – красным, зеленым, желтым, нереальным и чрезвычайно привлекательным.
   В жаркие дни няня часто водила моего брата купаться. Он был на два года старше меня. Мы шли по берегу мелкой быстрой речушки до того места, где она образовывала маленький пруд с чистой водой. Мне купаться не разрешали, и няня переносила меня на плечах на большой камень, поднимавшийся из воды. Там я и сидела, пока они купались. Держась за руки, они прыгали, погружаясь в воду и выскакивая, как лягушки. Няня напевала: «Ладушки, ладушки, где были?» – «У бабушки» – одну из детских песенок, которых знала множество.
   Няне, «толстой няне», как мы называли ее, было запрещено пугать нас. Но для простой крестьянской девушки, исполненной предрассудков, подобное требование оказалось невыполнимым. Из множества причудливых существ, созданных воображением русского народа, обладающих рогами, копытами и хвостами, она выбрала некоего «буку», к помощи которого прибегала в тех случаях, когда ее собственного авторитета оказывалось недостаточно. Бука уносил непослушных детей. Он прятался где-то поблизости и дожидался того момента, когда ребенок откажется идти спать. Непонятно, что это за существо, возможно, своего рода черт, который мог послужить целям воспитания детей. Я попыталась расспрашивать о нем отца, и он не стал отрицать существования буки. Но в его описаниях бука выглядел совершенно не страшным, пожалуй, просто озорным, но довольно дружелюбным существом, которое легко можно было умиротворить. По-видимому, он был покрыт шерстью и имел хвост, в общем, напоминал собаку.
   В то время я побаивалась матери. Когда я была совсем маленькой, со мной случались столь сильные припадки плача, что я задыхалась и лицо у меня синело. Это обычно происходило по утрам во время одевания. Услышав мои крики, мама приказывала принести меня к себе, и няня неохотно подчинялась. Обмакнув губку в холодную воду, мама выжимала ее на мое голое тельце. Впоследствии она рассказывала, что я немедленно замолкала, не успев даже закрыть рта.
   Мама часто говорила, что испытывает к детям «разумную» любовь. Я помню ее порой суровой, но шутливой или нежной – никогда, она умела подавлять мои порывы, и это делало меня вдвойне застенчивой, а порой толкало на детский бунт против нее. Однако со временем я поняла, что ради нас она готова пойти на любую жертву, и в глубине души восхищалась и гордилась ею. Мне очень нравилось смотреть, как она одевается, готовясь куда-нибудь пойти. У нее была чрезвычайно тонкая талия и очень маленькие ножки, которыми она гордилась. Я строила честолюбивые планы относительно нее и часто повторяла: «Когда вырасту, построю для мамы огромный дом», а обидевшись, пряталась под кровать или под стол и угрожала оттуда: «Не построю тебе дома». Но спокойный ответ матери: «А кому нужен твой дом?» – тотчас же приводил меня в чувство, словно еще один холодный душ.
   Наказывали нас достаточно мягко. «Носом в угол» – считалось более унизительным, чем просто «в угол, лицом к комнате». Брат Лева обычно смягчал наказание чистосердечным раскаянием, но меня ничто не могло подвигнуть на подобное. Только ласковые слова отца могли заставить меня раскаяться. Он часто брал меня за руку и приводил к матери просить прощения. Выговоры, даже заслуженные, глубоко ранили меня. В отличие от большинства детей я никогда не давала волю слезам в присутствии других людей. Если же у меня возникала надежда склонить чашу весов правосудия в свою сторону, я предупреждала тихим дрожащим голосом: «Я заплачу». Когда мать отвечала: «Ну и плачь, если хочешь», я бежала в дальнюю комнату и рыдала там под кроватью или за мамиными юбками в шкафу. Впоследствии я смеялась, когда отец разыгрывал передо мной подобные сцены, но тогда воспринимала их как настоящую трагедию.
   В Санкт-Петербурге мы жили на верхнем этаже пятиэтажного дома, принадлежавшего вдове богатого купца. Все деловые отношения с домовладелицей носили патриархальный характер. Жилищных агентов тогда не существовало. Раз в год мать ходила к хозяйке и возвращалась с радостной новостью, что срок аренды продляется еще на год и квартирная плата остается прежней. Плата четыре фунта в месяц кажется сейчас невероятно низкой, но в те времена такова была обычная цена довольно большой пяти-шести-комнатной квартиры. Позже, когда наше материальное положение ухудшилось, домовладелица переселила нас в более дешевую квартиру в другом крыле здания, почти не отличавшемся от нашего – только у парадного входа не было швейцара в ливрее.
   Дом стоял на берегу канала[2], там, где тот делает изгиб и впадает в Фонтанку. На этом тихом участке нашей улицы почти не было движения. Окна парадных комнат выходили на канал, летом заполненный баржами, перевозившими лес; зимой он замерзал и мы переходили его по льду, сокращая дорогу на другую сторону. Для нас, детей, главным достоинством этой квартиры была возможность наблюдать за стоявшей напротив каланчой пожарной станции, где постоянно дежурил часовой. А какое прекрасное зрелище представляли собой пожарные в форме, в медных касках, когда по сигналу тревоги проносились по улице под звуки рожка на четверке лошадей, мчащейся галопом. У нас просто дух захватывало при виде этой безумной скачки.
   Для русского человека огонь имеет какую-то непреодолимую притягательную силу. Стремление бежать смотреть на пожар – характерная черта российской жизни. Не только простой народ, но даже чиновники, наэлектризованные словом «пожар», спешно покидали рабочие места и мчались к месту происшествия.
   Пожарные были героями детворы и самыми лучшими кавалерами для кухарок. Обычное условие, которое ставила повариха, нанимаясь на работу, чтобы «куму пожарному» дозволялось ее навещать. Часто работодатель первым поднимал этот вопрос и спрашивал, часто ли на кухне будет присутствовать пожарный.
   Когда мне было лет пять, «толстую няню» рассчитали и снова взяли Дуняшу, мою бывшую кормилицу. Не знаю, по какой причине ее уволили прежде, но с тех пор, как Дуняша вернулась, она нас уже больше не покидала. Со временем она стала горничной, а затем единственной прислугой, делившей с нашей семьей все радости и беды.
   В период выпавшей на ее долю немилости она часто приходила навестить меня, иногда домой, но чаще встречалась со мной во время прогулки, всегда приносила мне сладости или маленькие игрушечки, а прощаясь со мной, рыдала. Она вообще легко плакала, и мама порой называла ее притворщицей, но я не согласна с ней. Дуняша испытывала неудержимую жалость ко всем живым созданиям, попавшим в беду, и меня научила этому.
   Она была высокой и худой; и в те времена, когда в доме держали двух нянь – ее и няню моего брата, Дуняшу стали называть «длинной няней». И это имя осталось за ней навсегда. Несомненным украшением Дуняши были ее волосы, необычайно длинные и густые. Она щедро поливала голову керосином, смешанным с лампадным маслом, и утверждала, будто именно благодаря этому волосы у нее такие густые. Дуняшу беспокоило, что мои волосы плохо растут, и она стала втирать керосин и мне в голову. Он издавал отвратительный запах, и мама положила конец подобной практике.
   – Глупости, – отрезала она в ответ на мою просьбу продолжить втирать керосин, который, как я надеялась, поможет мне отрастить такие же волосы, как у Дуняши. – Имей хорошую голову на плечах, а волосы вырастут сами собой.
   Все свое имущество Дуняша аккуратно складывала в большой деревянный сундук. Снаружи он был украшен узорами из узких белых полосок кованого железа, напоминающими муаровый шелк. Я всегда пользовалась возможностью заглянуть к ней в сундук, когда она его открывала. Изнутри крышка была заклеена картинками, вырезанными из иллюстрированных юмористических журналов. Дуняша позволяла мне их рассматривать, но не любила, когда я рылась в ее вещах.

Глава 2


   В то время мой отец занимал положение первого танцовщика и исполнителя мимических ролей в балете. Согласно правилам, после двадцати лет службы он должен был выйти на пенсию. Срок службы исчислялся начиная с шестнадцати лет, хотя в этом возрасте танцовщик еще обучался в школе. Двадцатилетний срок службы отца приближался к концу, и они с матерью постоянно предавались размышлениям и беседам о том, не продлят ли отцу срок службы. Насколько я поняла из этих разговоров, отец находился в полном расцвете сил и оставался прекрасным танцовщиком, но против него плелись какие-то интриги. Часто упоминалось имя всесильного Мариуса Петипа.
   Петипа был великим балетмейстером, французом по происхождению. Он так и не выучил русского языка, хотя приехал в Санкт-Петербург совсем молодым и оставался на службе в театре до самой смерти. Возможно, отец не всегда сохранял беспристрастие, но из его слов у меня создалось впечатление, что актеры скорее боялись Петипа, нежели любили. Он обладал почти безграничным влиянием на директора Всеволожского и делал la pluie et le beau temps[3] в театре. В мое время каждый имел доступ к директору, обычно принимавшему посетителей два раза в неделю. Любой актер мог прийти к нему и излить свои горести. Но Всеволожский никогда или, по крайней мере, очень редко принимал актеров. Только Петипа пользовался его благосклонным вниманием.
   Мой отец был учеником Петипа, а какое-то время даже его любимцем. Что испортило их отношения, я не знаю. Отец обладал большим талантом к имитации. Он всегда отмечал, что Петипа талантливый хореограф, одаренный богатым воображением, и замечательный педагог, но далеко не блестящий танцор. И отец часто высмеивал его танец и исполнительскую манеру, используя весь арсенал ложного пафоса: дрожащие колени, блуждающий взгляд, зубовный скрежет и топот ног. Мы, дети, постоянно просили отца исполнить сцену из «Фауста», как ее играл Петипа. Но мама обычно говорила:
   – Лучше бы ты, Платон, держал язык за зубами; твои добрые друзья и веселые собутыльники с радостью донесут о твоих насмешках.
   Отец обычно уходил из дому рано утром. Мы все пили на завтрак чай со сдобными булочками или сухариками, но он никогда ничего не ел, только выпивал три или четыре стакана чаю. Второй завтрак – вещь невозможная в балетном мире: вслед за уроками обычно идут репетиции, так что отец возвращался после репетиций голодный как волк. Иногда он приходил в три, а иногда и в четыре часа дня и требовал, чтобы к его приходу супница уже стояла на столе. Было очень трудно приготовить обед точно к его возвращению, поскольку приходил он в разное время, но малейшая задержка ужасно раздражала его, хотя по природе был довольно спокойным и невозмутимым. Но в этом случае он не желал слушать никаких объяснений и нетерпеливо ворчал: «Полная кухня женщин, а голодный мужчина не может пообедать».
   Подлинной страстью отца был чай. У него под рукой постоянно стоял стакан чаю, и он пил его целый день. Закончив один стакан, тут же кричал:
   – Женщины, чаю!
   Иногда мать пользовалась маленьким колокольчиком, но обычно, когда что-то было нужно, мы или окликали служанку, или шли на кухню, чтобы ее позвать. Впоследствии отец модернизировал свое хозяйство и купил спиртовку. Он переносил ее за собой из одной комнаты в другую, и это давало ему возможность постоянно иметь горячий чай, даже когда самовар не был растоплен.
   После завтрака нас отправляли на прогулку. На одевание уходило много времени, и я часто теряла терпение, если была готова первой и приходилось ждать, пока оденут Леву. Зимой перед выходом на улицу мне надевали под платье красную фланелевую нижнюю юбку и панталоны, а на ноги валенки. Поверх ватного капора повязывали шаль, концы которой заправляли под пальто; в особенно холодные дни шалью прикрывали рот. Шаль так туго затягивали, что я не могла повернуть голову и часто жаловалась:
   – Няня, ты меня задушишь.
   Если я протестовала слишком громко, из соседней комнаты слышался голос матери:
   – Тата, прекрати капризничать.
   Чтобы я не потеряла муфту, к ней пришивали ленту и вешали мне на шею, так же как и шерстяные рукавицы, привязанные на шелковом шнуре. В сильные морозы мне смазывали жиром лицо, так как однажды я его обморозила. Полузадушенная и надрывающаяся под тяжестью одежд, я, наконец, оказывалась на улице, где уже не страдала от жары. Пока мы спускались, мама, стоя на лестничной площадке, давала последние напутствия: не спускаться на лед, не играть с бездомными собаками, не разговаривать на морозе и дышать носом. У нее хватало времени на все это, пока мы преодолевали пять маршей. Лев любил скатываться по перилам, я же в своих многочисленных одеяниях могла только медленно спускаться бочком, одной ногой вперед – валенки не давали согнуть ноги в коленях.
   Пока канал не замерзал, его набережная была наиболее привлекательным местом для прогулок. По каналу плыло множество дров, упавших с барж, и уличные мальчишки изобрели чрезвычайно ловкий способ их вылавливать. К концу длинной веревки они привязывали тяжелую деревянную колоду с торчащим из нее длинным гвоздем, бросали колоду в бревна и почти никогда не промахивались. Гвоздь впивался в плывущее бревно, и его с легкостью подтаскивали к берегу. У некоторых мальчишек были санки, на которых они увозили домой свою добычу. Это был обычный для бедняков способ добывать дрова, и полиция никогда не вмешивалась. Цены на дрова, как, впрочем, и на многие другие товары, часто обсуждались у нас дома. Мама утверждала, что они становятся слишком дорогими. Цена на одну квадратную сажень превосходных березовых дров поднималась зимой до 4 или 5 рублей. Сосновые дрова стоили дешевле, но не давали столько тепла.
   На нашей стороне канала было мало прохожих, и каждая необычная фигура привлекала наше внимание. Однажды мимо нас прошел мужчина, очень опрятно одетый, но в какой-то странной шляпе. Поравнявшись с нами, он снял шляпу и с серьезным видом поклонился. Он отошел, и мы увидели, как он точно так же приветствует небольшую стайку уличных мальчишек. Дальше по каналу к воде вели ступени, там находилась пристань для барж. Несколько рабочих разгружали баржу. Человек остановился и, сняв шляпу, принялся кланяться во все стороны. Рабочие стояли, повернувшись к нему спиной, и вся эта сцена выглядела настолько нелепо, что мы не могли удержаться от смеха. Потом мы увидели, как он перешел улицу и возвращается по другой стороне. Мы тоже перебежали, чтобы встретиться с ним и в насмешку раскланяться. В тот день мы вернулись домой, полные впечатлений о смешном человеке, без конца передразнивая его. Отец знал его. Это был сумасшедший, очень тихий и безобидный, вообразивший себя выдающейся личностью. Узнав об этом, я испытала глубокий стыд оттого, что дразнила беднягу. Отец никогда не морализировал; он обычно говорил о людях по-доброму и с юмором; и не называя дословно всего того, что достойно сострадания, он тем не менее делал это вполне очевидным и ясным для нас.
   За нашим безобидным сумасшедшим присматривали две его сестры, старые девы, жившие через дом от нас. Это был одноэтажный деревянный домик, покрашенный в розовый цвет. В маленьких окнах, находившихся низко от земли, стояло множество горшочков с геранью и бальзаминами. Впоследствии наша няня познакомилась с сестрами и несколько раз брала меня к ним. Обе женщины были одеты в черное, а на голове носили платки, похожие на монашеские. Их комната произвела на меня большое впечатление. Множество икон стояло в углу на буфете, перед ними горели лампады. Стены украшали дешевые цветные гравюры с изображением горы Афон и Соловецкого монастыря. Невзирая на скромность убранства, комната совершенно не выглядела аскетичной, а, напротив, казалась полной жизни, веселой, удобной, дышащей мирным чувством удовлетворения. На полу лежали дорожки, вытканные вручную из ярких лоскутков. Большой шкаф в углу был покрыт такой же дорожкой. Сестры отличались веселым нравом, общительностью и гостеприимством. Они никогда не отпускали нас без угощения. Для нас ставился на стол самовар, несколько видов варенья и тарелочка с сухим печеньем. Во время своих визитов мы никогда не видели их брата, но часто встречали его во время прогулок. Несколько лет спустя, приехав из школы на каникулы, я узнала, что он умер.
   Так протекало мое детство, и я люблю мысленно обращаться к тем дням, лишенным ярких внешних впечатлений. Мы подолгу предвкушали редкие развлечения, наслаждались ими и потом долго вспоминали. Из-за отсутствия внешних впечатлений обыденные события повседневной жизни становились интересными и полными значения.
   У нас не было какого-то особого распорядка дня, кроме непременного условия – рано ложиться спать, не было и продуманного плана наших занятий и развлечений. Мы всегда сидели за столом вместе с родителями, слушали их разговоры и разделяли их интересы. Отец обычно терпеливо отвечал на наши многочисленные вопросы, но, когда мы становились слишком назойливыми, он мягко останавливал поток вопросов фразой:
   – Много будете знать, скоро состаритесь.
   Даже в те времена, когда наша жизнь была сравнительно обеспеченной, мама часто жаловалась на то, как ей трудно сводить концы с концами. Она пользовалась абсолютным авторитетом во всех домашних делах и единовластно распоряжалась деньгами. Отец отдавал ей все жалованье, оставляя себе лишь какую-то мелочь на ежедневные расходы. Но зато мать приняла на себя всю ответственность за семью и всегда находила способ выпутаться из трудных обстоятельств. Она часто закладывала вещи, иногда занимала деньги, а порой ей приходилось заходить к домовладелице, чтобы объясниться по поводу задержки квартирной платы. Нам покупали только самые необходимые вещи, и то после длительного обсуждения. Почти всю одежду нам шила сама мама. Когда мама принималась за какую-то сложную работу, например собиралась кроить из своей зеленой плюшевой ротонды зимнее пальто для меня, она посылала за папиной сестрой, тетей Катей, жившей далеко от нас, за Нарвской заставой.
   Мама часто звала меня на примерку и заставляла подолгу стоять, пока закладывала складки или срезала лишнюю материю. Меня очень утомляли эти примерки, маму, по-видимому, тоже, так как она говорила, что «с ног валится от усталости», и моя неспособность стоять неподвижно раздражала ее. Однажды во время особенно долгой примерки – складки никак не хотели ложиться ровно – я стала подтягивать их, чтобы помочь. «Не лапай материал грязными руками, стой спокойно!» – сердито отчитала меня мать. Но, увидев, как у меня задрожали губы, она смягчилась и принялась объяснять, что старается принарядить меня. Однажды она придумала для меня очень хорошенькое платьице, оно было сшито из двух набивных платков и не требовало много примерок.
   При подобных обстоятельствах в нашей жизни не было места роскоши. Но рождественская елка у нас была всегда, и мы получали в подарок какие-нибудь игрушки. Игрушек у нас было мало, но я обладала множеством сокровищ, в том числе древесным грибом с березы. Он высох и затвердел, а поскольку имел плоскую полукруглую шляпку, я подумала, что будет красиво прикрепить его к стене как консоль и поставить что-нибудь на него. К числу моих сокровищ относились и большие листья платана, высушенные в книге и побитые щеткой для волос так, что стали прозрачными, словно кружево. У меня был красивый мебельный гарнитур для кукольной гостиной: круглый стол, диван и кресла, обитые красным плюшем. Кукла, которой он принадлежал, никогда не была в числе моих любимиц, из нее почти полностью высыпались опилки, и она выглядела больной и безжизненной. Я предпочитала ей крошечных созданий, которых сама вырезала из бумаги и выстраивала в ряд на широком подоконнике нашей детской. Амелию, свою любимицу, я считала просто шедевром. У нее была высокая стройная талия, а лицо я нарисовала ей карандашами. Из-за своей красоты она вела весьма бурную жизнь. По какой-то не вполне ясной мне причине ей пришлось бежать из дома. Часто преследователям удавалось догнать ее из-за того, что у ее экипажа ломалось колесо. Раз или два ее возвращали домой, откуда она бежала снова. Иногда ее похищали цыгане. Порой ей удавалось укрыться в монастыре. Она вечно попадала в беду, но в конце концов вышла замуж и обосновалась вместе с сестрами в гостиной с красной мебелью. Однако мне вскоре пришлось прекратить вырезать кукол, так как мама сказала, что от этого тупятся ее ножницы.
   Имя Амелия принадлежало подруге моей матери. Она была наполовину немкой, вышедшей замуж за русского. Они с мамой учились вместе. Мама отзывалась о ней немного пренебрежительно, утверждая, будто у нее «воробьиные мозги». Иногда мы навещали Амелию и играли с ее детьми. Я с нетерпением ждала подобных визитов. Маленькая квартирка, чрезвычайно опрятная, со множеством безделушек на бесчисленных маленьких полочках заметно отличалась от нашей квартиры, совершенно лишенной каких бы то ни было украшений. Мне казалось, что выдержать сравнение в какой-то мере сможет только наша гостиная с мебелью, обтянутой голубой камчатной тканью, и стоявшими на консоли бронзовыми часами. Что касается детской, то в нашей комнате вместо дивана стоял деревянный сундук, покрытый ковром, здесь же – окрашенные в белый цвет низенькие стульчики и покрытые белой эмалью кровати с муслиновыми занавесками. У маленькой Зины над кроватью был прикреплен розовый бант.
   Амелия Антоновна обычно оставляла нас на ужин, и это доставляло нам огромное удовольствие из-за десерта. Она обычно принимала участие в наших играх и, казалось, получала не меньшее удовольствие, чем мы. Их дом идеально подходил для игры в прятки – в комнатах стояло много мебели: диваны, ширмы и круглый стол, покрытый скатертью с аппликациями. В передней – большой буфет, а на несколько ступенек выше детской находилась темная комната. Но чаще мы играли в спокойные игры. У одного из мальчиков была повреждена спина, и ему приходилось лежать в постели в жестком корсете, а мы сидели вокруг него и играли в лото. Чтобы считать очки, нам давали лимонные леденцы, которые мы складывали рядом с собой. Коварный мальчик-инвалид обычно лизал свои в надежде, что мы не примем их в уплату.
   Я обожала Амелию Антоновну и считала ее чрезвычайно привлекательной. Как-то я спросила маму, действительно ли она была очень хорошенькой в юности, и мама ответила:
   – Да, она была прелестной, но походила на немецкую куклу со светло-желтыми волосами; что же касается ее умственных способностей, она едва смогла закончить приготовительную школу, а теперь даже не в состоянии научить своих детей правильно говорить.
   И действительно, ее дети часто смешивали немецкие слова с русскими: «Бобби хочет essen[4]» или «Я не хочу идти schlafen[5]».
   Странно и совершенно необъяснимо, но в ровное и счастливое течение моей жизни постоянно закрадывалось чувство тревоги, я жила с ощущением дремлющей, но нависшей надо мной угрозы. В то время меня часто преследовал повторяющийся сон. Декорации менялись, но постоянно некто с мертвенно бледным лицом и рыжими кудрями пытался куда-то меня увести. Этот призрак нельзя было назвать ни ужасным, ни отвратительным, в нем было нечто от красоты падшего ангела. Его очарование и таинственная немота наполняли меня каким-то утонченным страданием. Иногда в этом сне мне приходилось проходить через длинную анфиладу комнат. Я устало продвигалась вперед, пряталась, ждала. Но какая-то сила неумолимо влекла меня продолжать путь до тех пор, пока я не достигала последней комнаты, где находила бледного немого незнакомца – и начиналась мрачная бесшумная игра в прятки. Я пряталась, выбиралась из укрытия и на цыпочках передвигалась по комнате, снова пыталась скрыться в хаотическом беспорядке комнаты. Меня охватывал ужас от воцарившейся тишины, казалось, будто весь мир внезапно прекратил существование. Порой я оказывалась в комнате, полной людей. Вдруг наступала тишина, я задавала тревожные вопросы, но все только молча смотрели на меня, не произнося ни слова. Я знала – бледный незнакомец пришел за мной.

Глава 3


   Брату исполнилось семь лет, и мама понемногу начала учить его читать и писать. Он быстро все схватывал. Определенного времени для уроков не было. Когда у мамы выдавалась свободная минута, она приходила в детскую, принося с собой какую-то работу. Мне позволяли тихо играть рядом или рассматривать книгу с картинками. Но мне тоже хотелось учиться, и, слушая их уроки, а порой спрашивая, что означает та или иная буква, я многое усвоила. Сначала ни я сама, ни кто-либо из окружающих не поняли, что я научилась читать. Это открылось неожиданно. Я рассматривала картинки в газете, расположившись самым удобным для меня образом: сидя на полу по-турецки и положив газету на край стола так, чтобы она свешивалась до уровня глаз. Вся семья как раз собралась за столом. Я прочла заголовок – мама очень удивилась, но подумала, что я просто запомнила его. Она велела мне прочитать несколько предложений, что я и сделала, слегка запинаясь. Тогда она обратилась к отцу:
   – Послушай, Платон, Тата сама научилась читать.
   Мне же она сказала:
   – Но газеты не вполне подходящее чтение для детей.
   Я взмолилась, чтобы она позволила мне прочесть роман с продолжением.
   – Что за роман? – спросила мать.
   Мой ответ прозвучал, по-видимому, чрезвычайно забавно, поскольку я все еще немного картавила:
   – «Жертва страсти». Криминальный роман.
   Мама онемела от изумления, а отец хохотал до слез, потом сказал:
   – Пусть читает «Жертву страсти», это не причинит ей никакого вреда.
   Вскоре чтение стало для меня всепоглощающей страстью. Лев тоже страстно полюбил книги. Среди немногочисленных томов, стоявших в шкафу в комнате отца, были иллюстрированные собрания сочинений Пушкина и Лермонтова. Нашим чтением никто не руководил, и в то время, когда другим в качестве интеллектуальной пищи вручали нравоучительные истории о «добром Пете» и «непослушном Мише», мы пили вволю из Кастальского ключа. Настолько божественно проста поэзия Пушкина и так кристально прозрачна его проза, что даже мне, шестилетнему ребенку, она была понятна. И хотя я еще не была способна в полной мере оценить красоту его произведений, но ощущала ее инстинктивно, и с тех самых пор их магическая власть надо мной никогда не ослабевала.
   Когда мы проводили лето в деревне, я иногда играла с Надеждой, девочкой лет двенадцати, дочерью крестьянина, сдававшего нам квартиру, и мне пришло в голову читать ей Пушкина. Теперь я сомневаюсь, испытывала ли она от этого хоть малейшее удовольствие, но она покорно и терпеливо слушала меня. Однажды отец пришел как раз в тот момент, когда я сидела на ступеньках крыльца и читала вслух, а Надежда, присев на корточки, обмахивала меня зеленой веткой, отгоняя комаров. Вокруг играли остальные дети.
   – Царица Савская и ее двор, – рассмеялся отец.
   Теперь я понимаю, что мое желание читать вслух, декламировать проистекало из инстинктивного влечения к театру. Шутка отца пробудила во мне чувство неловкости, и я больше никогда не читала Пушкина перед моей деревенской публикой, но мои сценические наклонности проявились в другой форме. Здесь, в деревне, все фантастические и героические образы из книг вдруг ожили, приняли определенную форму и вписались в новое окружение. Я стала разыгрывать спектакли в саду. Сарай превратился в шатер Черномора. У меня была шапка, которая делала меня невидимой, спасая от его преследований. Икона Михаила Архангела, облаченного в сверкающие доспехи, которую я видела в церкви, помогала мне создавать героические эпизоды в моих пьесах. Я вела жестокую битву с высокой крапивой, растущей вдоль берега ручья.
   Я знала поэмы Пушкина наизусть и любила их декламировать. Это очень забавляло отца, тем более что я все еще картавила. Он часто ставил меня перед собой и просил прочитать пролог из «Руслана». В своем альбоме он нарисовал мне Черномора, похищающего Людмилу, и ученого кота, бродящего по золотой цепи вокруг дуба. «Идет направо – песнь заводит, налево – сказку говорит».
   Все поддразнивали меня из-за дефекта речи, я сердилась и изо всех сил старалась выговорить «р», но когда мне это удавалось, то оно звучало ужасно раскатисто, и это еще больше веселило слушателей.
   Отец иногда давал нам мелочь, обычно одну или две копейки. Мы их копили, пока не набиралась сумма в 10 копеек, на которую можно было купить небольшую книжечку. Теперь наши прогулки обрели смысл – мы или покупали книгу, или рассматривали витрину, решая, что приобрести в следующий раз, когда скопим достаточную сумму. Нам по карману были только дешевые издания, выпускаемые Министерством просвещения для народа. Они были настолько маленькими и тоненькими, что мы пренебрежительно называли их «книжонками». Печать была плохая, шрифт мелкий, но по содержанию они в основном были хороши. С помощью этих «книжонок» мы прочли все былины о киевских богатырях, много народных сказок, рассказы классиков и кое-что из переводной литературы. «Парашу Сибирячку» Ксавье де Местра приобрели после долгих споров. Мы всегда заранее обсуждали будущую покупку, чтобы не растратить впустую свои сбережения. Лев хотел купить эту книгу, но мне не нравилось имя Параша, оно меня абсолютно не привлекало, однако мы купили книгу, и мне она пришлась по душе. Это была трогательная история о сибирской девочке, которая пешком отправилась в Петербург просить за своего несправедливо осужденного отца. То, как она пробралась в дворцовый парк и смогла припасть к стопам императрицы, вызвало у нас с Левой живой интерес.

   В это время произошло событие, которое чуть не привело к изгнанию Дуняши. Однажды вечером мама вернулась домой из гостей, и, не успев еще снять верхнюю одежду в прихожей, почувствовала тяжелый, спертый воздух, пропитанный угарным газом, – вечная опасность русских печей. Она побежала в детскую и открыла заслонку печи – ее закрыли до того, как догорели дрова в печи. Угарный газ несет с собой смерть. Мама нашла Дуняшу на кухне, где слуги устроили вечеринку, но отложила все объяснения на потом. В первую очередь было необходимо вытащить нас из постелей, несмотря на сопротивление и слезы, одеть потеплее, закутать в шали и вывести на улицу, где Дуняша гуляла с нами до глубокой ночи. А мама тем временем распахнула все окна, чтобы полностью проветрить комнату, и приказала снова затопить печь. На следующий день Дуняша, рыдая, стояла перед разгневанной матерью.
   – Вот как ты заботишься о детях… У тебя на уме только Василий… Уходи от нас.
   Дуняша плакала, уткнувшись лицом в фартук, призывала на свою голову ужасные проклятия, упоминая всех святых:
   – Пусть Илья Пророк сразит меня молнией. Лопни мои глаза, если я не люблю барышню.
   Мама оставалась неумолимой. Дуняша перебрала всех святых и мучеников. Мы с Левой тоже плакали и просили не прогонять Дуняшу. Наконец мама сдалась, и Дуняша осталась.
   Василий, которого упомянула мать в своей гневной речи, играл большую роль в жизни Дуняши. Он постоянно сидел на кухне, часто помогал по дому, порой его посылали с поручениями. Он был аккуратно и довольно красиво одет в косоворотку и высокие сапоги. Дуняша проводила много времени за шитьем этих косовороток, вышивая на обшлагах узор крестиком. Василий работал на фабрике. Он часто приходил по вечерам и всегда по воскресеньям. В присутствии моей мамы он говорил хриплым почтительным голосом. Его всегда принимали в доме, и у нас, детей, даже не возникало вопроса, кем он приходится Дуняше, хотя мы каким-то образом чувствовали, что он ей не муж.
   Дуняшины уверения в ее любви ко мне не были пустыми словами. Для того чтобы понять ее чувства, необходимо знать, что она потеряла собственных детей и вся ее нежность обратилась на меня. Когда меня ругали, она пробиралась в комнату и беззвучно плакала, бросая неодобрительные взгляды на маму, а если меня ставили в угол, тихо ворчала:
   – Мамаша слишком высокого мнения о своем Левушке, а для моего ребенка никогда слова доброго не найдут.
   Я ощущала ее преданность, и мой разум отказывался принять мамину критику в ее адрес. Однажды я услышала рассказ мамы о том, как она наняла Дуняшу. Она должна была выбрать из нескольких женщин ту, которая станет моей кормилицей. Худая, изможденная внешность говорила не в пользу Дуняши, другая претендентка казалась более подходящей на эту должность. «Но, когда я сообщила ей, что она не подойдет, – вспоминает мать, – она как-то странно посмотрела на меня, и я почувствовала к ней сострадание. Она словно околдовала меня, и я не могу отвечать за то, что выбрала ее по своей воле. Наверное, она научилась кое-каким трюкам у своих финнов. Все они немного колдуны». Дуняша была найденышем. Из приюта ее отдали на попечение крестьянина из финского поселения неподалеку от Петербурга и его жены. Она часто говорила, что они стали для нее настоящими родителями и порой заботились о ней больше, чем о своих детях, объясняя это тем, что она сирота. Старые крестьяне иногда приходили навестить ее и всегда приносили нам в подарок масло и яйца. Считалось, будто финны занимаются колдовством, но эти двое совсем не походили на колдуна и ведьму. Это были милые пожилые люди. Особенно симпатичным и любящим пошутить казался ее отец; под его грубоватой внешностью скрывалась истинная деликатность. Когда он приходил к нам, то обычно сидел на кухне, склонившись над печкой, и курил свою короткую трубку, стараясь пускать дым в трубу, чтобы никого не побеспокоить. Дуняша действительно иногда выглядела как-то странно – глаза ее закатывались, губы что-то бормотали. Но все же меня теперь удивляет, как мама с ее умом и образованностью могла верить в колдовство.

   В этом году Масленица принесла чрезвычайно важное для нас событие – отец покидал сцену, и ему предстояло устроить свой прощальный бенефис. Он выбрал последнее воскресенье перед Великим постом. Театры обычно были переполнены во время Масленицы – в те годы пост соблюдался очень строго, все увеселения прекращались до Пасхи, так что каждый стремился напоследок повеселиться вволю. Отец рассказал нам прелестную историю, произошедшую на Пасху несколько лет назад: императорская семья посетила дневное представление, и император Александр III выразил желание поесть блинов с артистами. Поднялась страшная суматоха, и словно «по щучьему велению» на подмостках установили столы и приготовили все необходимое. По окончании представления их величества взошли на сцену, Мария Федоровна села во главе стола, все подходили к ней со своими тарелками, и она накладывала им блины из большого блюда, стоявшего перед ней. По такому случаю она даже надела маленький фартучек. Император то сидел, то прохаживался среди гостей и находил для каждого доброе слово.
   Наступил прощальный вечер отца, нас с Левой, как никогда старательно, нарядили и повезли в театр, я попала туда в первый раз. Мы сидели в ложе. Теплый и яркий свет навевал мысли о рае, и я долго не могла отвести взгляд от огромной хрустальной люстры, висевшей под потолком. Возбуждение было настолько велико, что сердце, казалось, подступало к горлу. Я испытывала благоговение перед великолепием этого места и только боялась, как бы меня не спросили, нравится ли мне здесь. А я не могла найти адекватных слов, чтобы выразить свои чувства. Но мама и сама была слишком взволнована, чтобы задавать какие-либо вопросы. Она несколько раз повторила: «Так рано обрывается его карьера. Вся эта пышность напоминает мне торжества по случаю похорон».
   Давали балет «Дочь фараона»[6]. Как только подняли занавес, мы с Левой при появлении каждого нового танцовщика спрашивали:
   – А где папа?
   Но он вышел на сцену только во втором акте. Он выступал в па-д’аксьон с еще двумя танцовщиками, балериной и четырьмя солистками. Отец показался мне совершенно непохожим на себя, я не узнала его и постоянно теряла из виду, тем более что они танцевали то все вместе, то по двое, то по трое, а затем каждый соло. После вариации отцу устроили овацию, мы тоже хлопали. Позже отец объяснил мне, что это соло считается очень трудным и служит своего рода пробным камнем для всех танцовщиков. Он исполнил диагональ двойных пируэтов, приземляясь на одну ногу, а закончил тройным пируэтом. Нечто подобное сделал впоследствии Нижинский в «Павильоне Армиды». Отцу пришлось повторить танец на бис. Мама сказала, что ему не следовало этого делать, она всегда отворачивалась, когда он бисировал, так как очень нервничала.
   В перерыве поднялся занавес, и вся труппа вышла на сцену. Привели отца и поставили посередине. Ему вручали подарки и венки, произносили речи. Когда все закончилось, отец вышел на авансцену, и публика принялась аплодировать. Он поклонился сначала в сторону царской ложи, затем – директорской, а потом публике, прижав по традиции руку к сердцу.
   После спектакля у нас дома был устроен ужин, на который пришли многочисленные коллеги отца. Нам с Левой разрешили ненадолго остаться на ужин, но вскоре мама отослала нас спать:
   – Бегите в постель. У вас глаза слипаются.
   Вечер закончился поздно. Раздеваясь, мы слышали веселые голоса и речи, но знали, что в глубине души наши родители опечалены.
   В течение многих дней мы говорили только об этом прощальном вечере. Доход от бенефиса был значительным – кроме серебряных подношений от публики, отец получил изумрудное кольцо-печатку и украшенные бронзовым орнаментом часы от царя, а также тысячу рублей из «собственной шкатулки его императорского величества». Кольцо вскоре исчезло, оставив после себя на память о своем кратком пребывании квитанцию из ломбарда вдобавок к большой кипе подобных напоминаний. Но часы оставались с нами много лет и стали радостью моего детства. Мы редко пользовались гостиной, и я любила там побездельничать, предаваясь в одиночестве созерцанию небесной сферы и задумчивой Урании. Позолоченная бронза цвета светлого лютика чуть поблескивала, высеченные вокруг основания символы музы: звезды и круги – как я узнала позже, ассоциировались с искусством стиля ампир. Я уже упоминала прежде, родители свободно обсуждали свои проблемы при нас, и их заботы не были тайной для детей. Я поняла, что отставка отца означала для семьи значительное сокращение средств как раз в тот момент, когда пришло время нам обоим получать образование. У отца оставалась лишь пенсия и жалованье преподавателя театрального училища. К тому же он преподавал любителям и давал уроки бальных танцев.
   Мама всегда обладала большим мужеством. Ничто не могло ее устрашить, и теперь она надеялась, что отец, располагая свободным временем, сможет иметь больше уроков, и таким образом все уладится. Все же мне кажется, что родители больше страдали от удара, нанесенного по самолюбию, нежели из-за материальных затруднений. В конце концов, мы всегда с трудом перебивались, не задумываясь о будущем, тратя больше, когда появлялась такая возможность, и сокращая свои расходы до минимума, как только таковая возможность исчезала. У отца были все основания надеяться, что его оставят в театре на второстепенные роли, как и других артистов его уровня. Расставание со сценой принесло ему мучительную боль. И в последующие годы он нередко возвращался к этой теме.
   В разговорах часто поднимался вопрос о нашем будущем. Мама всегда утверждала, что балет неподходящая карьера для мужчины, даже лучшие танцовщики играют в балете второстепенную роль. Родители сошлись на том, что брат должен получить высшее образование. Что же касается меня, мама мечтала сделать из меня балерину.
   – Прекрасная карьера для женщины, – говорила она. – И мне кажется, у девочки есть склонность к сцене. Она обожает переодеваться и всегда вертится перед зеркалом. Даже если она и не станет великой танцовщицей, все же жалованье, которое получают артистки кордебалета, намного больше, чем любая образованная девушка может заработать где-либо в другом месте. Это поможет ей обрести независимость.
   Однако отец придерживался иного мнения. Он никогда не одобрял подобной точки зрения, а теперь, когда его терзала горечь преждевременной отставки, был настроен против нее особенно решительно.
   – Ты сама не знаешь, о чем толкуешь, матушка, – неизменно говорил он. – Я не хочу, чтобы мой ребенок жил среди закулисных интриг. Тем более, что она, как и я, будет слишком мягкой и не сумеет постоять за себя.
   Не могу с уверенностью сказать, оказала ли на меня влияние мать, заронившая в мою голову мысль о сцене, но каким-то образом эта идея жила во мне уже задолго до того, как меня впервые привели в театр. Я обожала отца, всегда с нетерпением ожидала его возвращения и осаждала вопросами о театре. Его рассказы всегда были чрезвычайно живыми: повествуя о различных событиях, он обычно изображал их, открывая передо мной другой мир, такой же сверкающий, как тот, что я видела через разноцветные стеклышки турецкого павильона. Даже интриги и тревоги казались мне всего лишь оборотной стороной его очарования и не внушали мне отвращения.

Глава 4


   Зимой 1893 года мама предприняла первые шаги к осуществлению своего плана – сделать из меня танцовщицу. Она договорилась с бывшей танцовщицей госпожой Жуковой, что та будет давать мне уроки. Тетя Вера, как мы ее называли, считалась другом семьи и о плате за уроки не было и речи. В благодарность мама делала ей подарки к Рождеству и именинам. Вручению подарка предшествовала небольшая церемония. Задолго до события я заучивала выбранные мамой стихи, более или менее подходящие к случаю. Мама обычно вставляла в стихи имя тети Веры, даже если от этого страдала рифма, и ежедневно заставляла меня декламировать их, исправляя мою дикцию. В день представления наряженная в свое лучшее платье и немного смущенная, я представала перед тетей Верой, робко дожидалась удобного момента, чтобы прочесть свое посвящение, а закончив, испытывала огромное облегчение.
   Я ходила на уроки в сопровождении Дуняши. Часть столовой освободили от мебели, а на дверях на петлях временно установили перекладину. Тетя Вера в теплых домашних туфлях отбивала такт небольшой палочкой. Первые два месяца она заставляла меня заниматься у станка и, только когда мои ноги приобрели достаточную выворотность, стала давать мне упражнения в центре комнаты. Это и есть традиционное обучение в России. Последовательные систематические занятия длятся семь или восемь лет, и до окончания этого срока считается, что танцовщик еще не готов к выступлению на сцене. Однообразие этих занятий сначала утомляло меня. Я-то мечтала, что сразу же начну танцевать и делать высокие прыжки и пируэты, такие же, какие видела в балете. На первый урок я явилась в огромном волнении, надеясь свершить чудеса. Когда тетя Вера сказала «А теперь повернись», я поспешно оставила станок и попыталась закружиться на месте, но тотчас же потеряла равновесие и упала, почувствовав себя ужасно глупой. Учительница же рассмеялась и объяснила, что она только хотела, чтобы я повернулась и сделала те же упражнения, но с другой ноги.
   Дуняша неодобрительно относилась к занятиям, ей не нравилась сама идея учить меня танцевать. Часто, возвращаясь домой, она вздыхала и ворчала себе под нос:
   – Взбрело же мамаше в голову мучить ребенка.
   Я возражала ей, утверждая, что занятия не причиняют мне никаких мучений, но она упорно твердила:
   – Я знаю, что говорю, милочка. Знавала я одного акробата, так ему переломали все кости, чтобы он стал гибким.
   И не было абсолютно никакой возможности убедить ее, что акробат и танцовщица – не одно и то же. Этот разговор и подобные ему вспомнились мне, когда много лет спустя я застала ее горько рыдающей над моей фотографией, где я была снята стоящей на пуантах. Когда состоялся мой дебют, мама взяла ее в театр, но, как только Дуняша увидела меня на сцене, ее охватило столь глубокое горе, и она принялась так громко рыдать, что рассерженная публика зашикала на нее, и маме пришлось отослать ее домой. Вернувшись, мы нашли ее по-прежнему в слезах, горько причитающей по поводу моих «переломанных костей».
   Постепенно я все больше и больше увлекалась уроками. Физические усилия, которые требовались для выполнения даже самых простых упражнений, стали вызывать у меня интерес. Когда я выучила несколько простейших па, моя учительница составила из них для меня небольшой танец.
   Испытывая гордость успехами, я не смогла удержаться, чтобы не продемонстрировать свои достижения в детской перед Левой, но он заявил, что может исполнить намного лучше, и принялся меня передразнивать. Я не могла удержаться от смеха, настолько нелепо он подчеркнуто жеманно подпрыгивал и подскакивал. Но все же я рассердилась на него, да и на себя за то, что смеялась. Его поддразнивания обычно заканчивались громкой ссорой. Тогда появлялась мама и разводила нас по разным комнатам. Мама, обожавшая придумывать маленькие стишки, так охарактеризовала наши отношения:
Лев любит спорить, ты не можешь простить;
Вместе вы ссоритесь, но друг без друга не можете жить.

   Мои уроки держались в тайне от отца. Прежде чем пытаться переубедить его, мама весьма благоразумно решила сначала сама убедиться в моих способностях. В то же время, стремясь сохранить мой энтузиазм, она несколько раз водила меня на утренние балетные спектакли. С восторгом следила я за представлением, и мама видела в этом еще одно подтверждение моего предназначения к сцене. Однажды мы пошли посмотреть «Сильфиду» с Никитиной в главной роли. Бесплотная и хрупкая, она казалась мне созданной из той же субстанции, что и лунный свет, заливавший сцену. В этом балете Тальони использовалось множество эффектов, присущих романтическим балетам, в том числе полеты через сцену на проволоке. Я ничего не знала о механизмах, используемых в театре, и для меня ничто не нарушало полноты иллюзии. Наверное, если бы мне удалось сейчас снова увидеть этот балет, несмотря на знакомство со всей закулисной техникой, ничто не смогло бы нарушить то очарование, которое я тогда испытала. Даже теперь, стоит только закрыть глаза, в памяти возникают мгновения высшей красоты. Объятия возлюбленного смыкались, но не могли удержать бледную, бесплотную Сильфиду. Последний печальный взгляд, где отразился проблеск земного чувства, – и изящная фигура взмыла в воздух, проплыла по небу и исчезла. Мы сидели в партере, и мне приходилось вертеть головой, чтобы видеть всю сцену. Вдруг, к ужасу мамы, я вскочила на сиденье и уселась на спинку кресла. Она стащила меня за ноги вниз, это вернуло меня к действительности и заставило осознать свой проступок. Позже она использовала этот случай в споре с отцом как доказательство моего артистического темперамента.
   К этому времени число книг, которыми мы обладали, увеличилось. Папа стал собирать для Льва «библиотеку», как он громко выражался. Иногда он покупал дешевые издания классиков и сам переплетал их; приложения к какому-то еженедельнику еще больше увеличили наши книжные запасы. Кто-то подарил нам подборку журналов «Вокруг света» за несколько лет. Там печатались приключенческие рассказы, переводы произведений Жюля Верна, Фенимора Купера и других авторов подобного жанра. Я также прочитала целиком «Серапионовых братьев» Гофмана. Смысл его произведений был мне не вполне ясен, но меня чрезвычайно привлекало соединение фантастики с повседневной реальностью. Это придало моей жизни совсем иную окраску. Все перестало быть будничным, только казалось таковым; отныне я жила в мире, полном тайн, и постоянно ожидала чуда. Будучи довольно скрытной и сдержанной по природе, я никогда не выставляла напоказ своих эмоций и тайных желаний. Мама порой находила меня странной и не могла понять, почему я полностью утратила интерес к игрушкам. Если к нам кто-то приходил в гости, что случалось нечасто, я любила оставаться в гостиной, меня интересовали разговоры взрослых, но мама считала, что я бездельничаю, и обычно отсылала меня из гостиной играть или заниматься своими делами. Я слышала, как она говорила гостям: «Странные нынче дети пошли. Ей скучно играть в куклы. Когда мы были детьми, вообще не знали, что такое скука». Но мне не было скучно: просто мои интересы переместились с кукол на людей.
   Хотя мы и не верили в существование Деда Мороза, приближение рождественских праздников приносило ощущение чуда, которое вот-вот должно случиться. Особенно радовала всеобщая благожелательность, охватывающая окружающих. Вокруг церквей, на бульварах и просто посередине улиц появлялись многочисленные рождественские базары, вырастал целый лес елок. Наше любопытство было возбуждено до предела. Мама приходила с какими-то пакетами и сразу же уносила их в свою комнату. Мы знали, что там подарки. Однажды вечером пробрались в ее комнату, но были пойманы с поличным, и мама с тех пор держала дверь запертой до самого Рождества.
   На Рождество к нам приезжала бабушка, Мария Семеновна, жившая тогда у маминой сестры. Я всегда с нетерпением ожидала ее приезда. В высшей степени остроумная, она в то же время обладала удивительно невозмутимым характером и способностью наслаждаться жизнью, даже стесненные материальные обстоятельства не смогли заглушить в ней это свойство. Когда-то она была красавицей, и до сих пор у нее сохранились необычайно большие темные глаза и гладкая кожа, почти как у молодой женщины, только слегка воскового оттенка. Свой орлиный нос бабушка называла «римским». На ее необычную внешность повлияла греческая кровь, протекавшая в ее жилах, – она была урожденная Палеолог. Бабушка часто рассказывала нам о своем детстве и обо всей жизни. Если только у нее находились слушатели, она готова была говорить бесконечно, и для нее не имело значения, кто перед ней: дети, слуги, родственники, посторонние, – она была в равной мере общительна со всеми. Часто в середине ее оживленного повествования о днях молодости мать пыталась прервать ее: «Мама, ты забыла, что говоришь с детьми». Мы же умоляли бабушку продолжать. Если бы записать эти истории, они, наверное, напомнили бы сказки «Тысячи и одной ночи» – такие же бесконечные, со множеством отступлений. Я всегда пыталась вернуть ее к рассказу, если она слишком далеко отклонялась.
   С каким жаром она повествовала нам, детям, не достигшим и десяти лет, о балах-маскарадах в Благородном собрании в Петербурге, где за ней ухаживал сам император Николай Павлович, об изменах мужа и о том, как он приходил к ней исповедоваться в своих грехах со словами:
   – Мари, ангел мой, ты все поймешь и простишь.
   Дедушка умер рано, промотав состояние и оставив без гроша молодую вдову с троими детьми. Первое время она жила в крайней бедности, но говорила об этом без горечи, с юмором. Единственным источником существования была скудная пенсия, и часто ее обед состоял из селедки и ломтика хлеба, а печь она топила дровами, добытыми с барж. К счастью, ее освободили от забот о детях: сына поместили в морской корпус, а дочерей – в сиротский институт. Бабушкиным девизом стали слова: «Одинокая душа никогда не бывает бедна». Их домом стал дом их опекуна князя Мичецкого. Теперь она жила главным образом у тети и время от времени – с нами. На этот раз бабушка привезла с собой кузину Нину.

   Наступил сочельник, и вечером по традиции мы собирались заняться гаданием. Елку купили еще накануне, мы с Левой ходили с отцом выбирать ее. Отец очень любил эту традицию и всегда старался выбрать самую красивую елку. Мы привезли ее на санках и на следующий день стали украшать. Отец принес кухонный стол, поставил на него стул и, забравшись наверх, укрепил на макушке большую красную звезду. Мы подавали ему украшения и свечи, которые нужно было поместить наверху, а сами украшали нижние ветки. Наряжать елку было такое удовольствие! Не меньшее, чем видеть ее зажженной. Как зачарованная, перебирала я украшения из фольги, имбирные пряники в форме барашков или солдатиков; маленькие восковые ангелочки с золотыми крылышками, подвешенные на резинке, закрепленной в середине спины, тихо покачивались в неподвижном полете, а я следила за тем, чтобы они разместились подальше от свечей. Мы повесили множество золоченых грецких орехов и красных величиной с абрикос крымских яблочек, они назывались райскими. Прикрепив свечи, мы разбросали по елке хлопья ваты, чтобы она выглядела как снег, повесили вокруг серебряный дождь, и елка засверкала, словно обтянутая золотой и серебряной паутиной.
   Мама была занята на кухне – руководила приготовлением окорока – и только иногда заходила в комнату, бабушка же сидела с нами. Она читала газету и время от времени обращалась к отцу, которого очень любила, с комментариями: «Послушай, Платоша…» Политические новости ее не интересовали, зато она просматривала все сводки происшествий. Те или иные сообщения наводили на мысль о Нине и ее пристрастии к катанию на коньках. Бабушка ждала только несчастий от подобных развлечений.
   – Она же настоящий сорванец, – говорила бабушка, – и абсолютно не боится падать, а что, если она неудачно упадет? И, боже упаси, ей придется накладывать швы на лицо, или свернет набок «фамильную гордость»?
   Так бабушка называла Нинин нос, слегка напоминающий ее собственный. Над моим же носом она подсмеивалась и называла его «кнопкой». Нос Левы она считала красивым и часто говорила: «Я очень люблю мальчиков, а девчонки все плаксы», но подобные суждения не мешали ей любить меня. Бабушке нравилось, когда я ей читала, и она одобряла мои манеры. Она держалась с нами на равных, и мы обе, особенно Нина, поддразнивали ее, задавая нескромные вопросы. Особенно любили спрашивать:
   – Бабушка, почему у тебя волосы белые, а шиньон черный, и зачем ты покрываешь его сеткой, так что он похож на рыбу в неводе?
   И бабушка наконец объяснила, что это шиньон на каждый день, но у нее есть другой, больше гармонирующий с волосами, но его она бережет для торжественных случаев. Бабушка в свою очередь убедила нас попробовать нюхать ее табак, уверяя, что это прекрасное средство для того, чтобы глаза были ясными. Наши сильнейшие приступы кашля сначала настоящего, а затем притворного невероятно ее забавляли.
   Нина была старше меня на два года. Она обожала Льва и, будучи настоящим сорванцом, всем прочим развлечениям предпочитала кулачный бой. Никогда в жизни не встречала я столь изобретательной и бескорыстной лгуньи. Со временем она превратилась в откровенную и открытую девушку, на редкость искреннюю, но, даже будучи ребенком, она никогда не лгала с целью извлечь какую-то выгоду. Она просто любила рассказывать удивительные истории, в которых всегда играла главную роль – то она скакала по степи на необъезженном жеребце, то неслась вдоль железной дороги рядом с поездом, не отставая от него.
   Вечером стали гадать, растопили воск и вылили в холодную воду. Когда он застыл, подносили его к лампе и рассматривали тень, отбрасываемую им на стену. Один и тот же кусок, повернутый разными сторонами, выглядел по-разному. Чаще всего тени вообще ни на что не были похожи; но воображение помогало нам найти в них какое-то пророчество. Мой кусочек с одной стороны походил на кролика с длинными ушами, с другой – на отшельника в капюшоне.
   После ужина нас, детей, отправили в постель, но мы договорились не засыпать до полуночи. Мы знали, что мама собирается гадать на зеркале, видели подготовку к этому. Как только потушили лампу и Дуняша вышла из комнаты, мы выскользнули из постелей и под предводительством Нины на цыпочках побежали по коридору к маминой комнате. Там мы по очереди пытались заглянуть в замочную скважину. Мы затаили дыхание, но, отталкивая друг друга, не могли сохранить полную тишину, мама обнаружила нас и велела немедленно идти спать.
   Мое воображение в тот вечер так разыгралось, что я поверила, будто за закрытой дверью происходит ритуал какого-то колдовства. Подошла моя очередь заглянуть в замочную скважину, и я увидела сперва слабое мерцание свечей, затем по комнате метнулась огромная тень, когда мать встала, чтобы подойти к двери. Ее голос, как мне показалось, звучал совсем по-другому, и ужасная идея, будто маму подменили, наполнила меня неизъяснимым ужасом. Долго потом я лежала без сна, терзаемая страшными видениями. Мне и теперь кажется, что в гадании по зеркалу есть нечто жуткое. Одно зеркало ставится на стол перед гадающим, другое сзади. Зажигаются две свечи, превращающиеся в отражении в анфиладу огней. Нужно начинать гадать до полуночи, а в полночь, как принято считать, видение появится в зеркале. Мама рассказывала, как ее подруга однажды гадала так на зеркале в канун Рождества. Вдруг раздался крик, и ее нашли лежащей на полу в глубоком обмороке. Когда ее привели в чувство, она рассказала, что видела погребальную процессию, гроб, а в нем – самое себя. Маме в это Рождество привиделось что-то веселое, судя по ее описанию, нечто напоминающее карнавальное шествие.
   Мама заставила нас читать рождественские молитвы, которые мы должны были выучить. Я с нетерпением ждала вечера, когда к нам в гости придут дети, зажгут свечи на елке и положат под нее подарки. Я даже немного нервничала – вечера не часто устраивались в нашем доме, и в то же время была польщена, так как мама сказала, что мы с Левой хозяева и должны будем позаботиться, чтобы гостям было весело, ни в коем случае нам не следовало ссориться и пререкаться из-за игрушек, которые позволят снять с елки. К нам пришли двое шумных мальчишек, школьные товарищи Левы. Сначала я немного оробела в их присутствии, но вскоре они приняли меня в свою игру – заряжать маленькую пушку горошинами и стрелять в картонный замок.

Глава 5


   После Нового года мама всерьез приступила к устройству моего будущего. Ее аргументы вкупе с заверениями тети Веры, что у меня действительно есть способности к танцу, сломили противодействие отца (если, конечно, можно так назвать его робкие возражения).
   – Что ж, пусть будет по-вашему, – сказал он. – Тогда она станет третьим поколением в нашей семье, которое взойдет на подмостки.
   Его отец был провинциальным актером и драматургом.
   C тех пор отец стал учить меня сам. Обычно мы занимались по вечерам, так как большую часть дня он проводил вне дома, давая уроки. Отец оказался очень требовательным учителем. И когда он сидел, наблюдая за мной и поставив, как всегда, рядом стакан чаю, в его манерах появлялась даже какая-то суровость. Под музыку его скрипки я старалась изо всех сил, но он никогда не был доволен мною, если лицо мое не покрывалось потом. Отец говорил, что, когда готовился к своему дебюту, буквально истекал кровавым потом. Аккомпанируя моим экзерсисам, он наигрывал множество мелодий – фрагменты из разных балетов и из опер «Фауст» и «Лючия ди Ламмермур», порой напевая слова. Особенно он любил «Еврейскую польку», я же чаще всего просила его сыграть «Марсельезу». Grand battement[7] казался мне наполовину легче, если я исполняла его под эту бравурную мелодию. Меня подстегивали резкие отцовские замечания: «Руки держишь словно канделябры; у тебя колени согнуты, как у старой клячи». Я негодовала, когда он изредка прерывал меня ударом смычка. Отец принадлежал к старой педагогической школе, основанной на жесткой дисциплине. Он научил меня вкладывать максимум усилий в выполнение поставленных задач. Время от времени он вставал, чтобы показать мне какое-то па. Однажды, когда мне стало очень жарко и сильно захотелось пить, я у него за спиной сделала глоток чая из его стакана. Он это заметил и сурово меня отчитал:
   – Ты собьешь себе этим дыхание.
   Не разрешал он мне и садиться сразу после урока, объясняя это тем, что внезапное расслабление мускулов после сильного напряжения может привести к ослаблению колен. Поэтому, переодевшись, я должна была какое-то время ходить взад и вперед, словно скаковая лошадь, прежде чем мне позволят сесть или напиться. Я часто заводила с отцом разговоры о его работе в театре и о знаменитых танцовщицах, которых он знал. Он танцевал с Дель Эра и Аделью Гранцевой во время их гастролей в Санкт-Петербурге. С восторгом он отзывался о первой жене Петипа, Марии Сергеевне, так рано умершей в расцвете славы и красоты. Толпы поклонников всегда ждали ее у выхода, чтобы увидеть, как она садится в экипаж. Ее всегда сопровождал муж, по слухам, чрезвычайно ревнивый. Однажды в дождливый вечер студенты стали бросать ей под ноги свои шинели. «Ramassez donc vos pelisses, Messieurs»[8], – сказала она, проходя, хотя слово «шубы» применительно к поношенным шинелям русских студентов прозвучало слишком громко.
   Лев разделял мой интерес ко всему, что касалось театра, и однажды у него возникла идея попросить отца сделать нам кукольный театр. И отец очень умело сделал нам театр из картонной коробки. На фронтоне он нарисовал витые колонны и малиновые драпировки. В нашем театре не было занавеса, и действующие лица попадали на сцену через прорези в потолке. Это были маленькие раскрашенные фигурки, приклеенные к картону и подвешенные на проволоке. Первой пьесой, которую мы поставили, стала «Руслан и Людмила». Отец написал миниатюрный задник и кулисы. Мы по очереди читали поэму, опуская на сцену актеров. Колдун Черномор летал на проволоке и был бы очень страшным, если бы отец не проявил остроумие и не сделал его настолько комичным, что публика, то есть мы с Левой, каждый раз при его появлении заливались хохотом, разрушая весь драматизм момента.
   Для поступления в театральное училище не требовалось много знаний, тем не менее мать сделала наши случайные занятия более регулярными, чтобы лучше меня подготовить. Она хвалила меня за грамотность – хотя я и недостаточно хорошо знала правила грамматики, но много читала и поэтому отчетливо представляла, как писать слова. К основам арифметики и Старого и Нового Завета теперь добавился французский. Благодаря необычайно хорошей памяти занятия давались мне легко, но эта легкость порождала лень, и впоследствии я часто уклонялась от задач, представляющих серьезные трудности. Мне было трудно сосредоточиться, и часто, отвлекаясь от урока, я наблюдала за тем, как работает мама, которая, диктуя мне, или вязала, или завивала ножницами старые страусовые перья. Вопрос о том, чтобы связать мою жизнь со сценой, был решен положительно, но радость от предвкушения столь счастливого события нарушалась тревожным состоянием моей души, замутненной религиозными страхами.
   «…Всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду… а кто скажет: «безумный», подлежит геенне огненной». Детская логика, чуждая компромиссам, привела меня к выводу, что резкие слова, брошенные родителями в пылу раздражения во время редких ссор, так же как и мои собственные злобные выпады против Льва, наложили клеймо непоправимого греха на меня и всех тех, кого я любила. После я прочла Апокалипсис. Его символический смысл я, конечно, не поняла, но яркое видение Страшного суда наполнило меня благоговейным страхом. Я и раньше видела под аркадами торговых рядов старого Никольского рынка фрески, изображающие Страшный суд, и уже тогда была зачарована их жутким величием, но только теперь их смысл открылся мне в полной мере. Последний глас трубы архангела, море и земля, являющие своих мертвых, в ярких образах неизвестного автора входили в мое сознание, вырастали там до невероятных размеров и мучили все возрастающим ужасом. Я не могла признаться Дуняше, что боюсь идти через рынок. Когда бы мы там ни проходили, я тщетно пыталась отвести взгляд. Из каждого угла аркад на меня устремляли суровый взор старые темные иконы византийской школы. И не было никакой возможности укрыться от их взглядов. Я стала ужасно истеричной и часто не могла сдержать слез. Однажды во время занятий с отцом мне в голову пришла мысль о том, насколько бесполезно все то, что мы пытаемся предпринять в жизни в преддверии вечных мук, и я разразилась рыданиями. Отец прервал урок, он подумал, что я заболела, и пошел посоветоваться с матерью. Она нашла меня в детской, все еще рыдающей.
   – Неблагодарный ребенок, – обратилась она ко мне. – Ты не ценишь заботы своих родителей. Неужели ты думаешь, что отцу так хочется с тобой заниматься, когда он усталый приходит домой? Он предпочел бы почитать газеты. А ты расстраиваешь его своими капризами.
   Она неверно истолковала причину моих слез. Острое пронзительное чувство жалости к ним обоим стояло за моими слезами. Мама была настолько озадачена моим необъяснимым поведением, что даже пригрозила выпороть меня. Хуже всего были те страдания, которые я испытывала по ночам. Я дожидалась, пока уснет Дуняша, и, когда слышала тихое похрапывание, выбиралась из постели и вставала на колени перед образом. Только крайняя усталость заставляла меня отправиться спать. Наконец, я приняла решение бежать из дома в монастырь, где постоянными молитвами стала бы замаливать все наши грехи. Я постаралась окольным путем выведать у Дуняши, считает ли и она тоже, что все мы живем во грехе. Она, как могла, постаралась меня утешить, но со вздохом призналась, что все мы грешники, но Господь терпелив и милостив к людям. Ее слова не принесли мне успокоения, и однажды я поделилась с ней своим планом, умоляя ничего не говорить матери, но пойти со мной. Я стала потихоньку готовить узелок с вещами, которые хотела взять с собой; пожалуй, проявив непоследовательность, я сложила туда и свои сокровища. Мне ни разу не пришло в голову, как и где я буду искать монастырь. Дуняша, естественно, рассказала обо всем матери, и однажды та пришла ко мне, села рядом и заставила обо всем рассказать. Никогда еще я не видела ее столь нежной. Она посадила меня на колени и позволила выплакаться вволю, прижимая меня к груди и гладя по волосам. И все это время она убеждала меня, что не стоило читать того, чего я пока не в состоянии понять. Она объяснила мне, что все грехи прощаются тому, кто верит и раскаивается, и привела в качестве примера Варавву на кресте. Я уже достаточно большая, мне следует ходить на исповедь, и, какими бы ни были мои грехи, они могут быть прощены. Ее слова исцелили меня.
   Как только у Левы начались каникулы, мы поехали в Лог, деревню неподалеку от Пскова. Брат настолько блестяще учился, что его перевели в следующий класс без экзаменов. Отец связывал с летом большие надежды, надеясь многого от меня добиться. По его мнению, тело становится более гибким в жаркие дни, и наши занятия стали еще более сложными. К моему огромному огорчению, отец запретил мое любимое развлечение – бегать на гигантских шагах, считая это, наряду с фигурным катанием, вредным занятием для танцовщицы, поскольку оно могло привести к потере мышцами эластичности. С этого начался длинный ряд ограничений, которым подвергается жизнь танцовщиков. Я с завистью смотрела на Льва, как он бегал и прыгал на гигантских шагах. Но все же я могла участвовать в некоторых его развлечениях. Мы часто играли в лапту и чехарду с крестьянскими мальчишками. Я лазила на деревья так же хорошо и смело, как Лева, но мама не одобряла подобных занятий, так как я рвала сшитые ею легкие платьица. Однажды она особенно рассердилась и заявила, что я слишком беспечно отношусь к вещам, разоряю ее и что теперь она едва ли сможет позволить себе расходы на новые платья.
   – Я буду одевать тебя в чертову кожу; ты хуже любого сорванца!
   Услышав подобное обвинение, я разрыдалась. Мысль о том, что я разоряю родителей, огорчила меня, а чертова кожа, грубая, похожая на кожу материя, казалась мне отвратительной, я любила наряжаться в свои хорошенькие нарядные платья. Отец, по-видимому, считал, что мама со мной слишком строга, к тому же мои слезы всегда вызывали у него жалость. Он направился в сарай, взял лопату и сказал:
   – Пойдем в лес. Добудем для тебя что-нибудь хорошенькое.
   Он выкопал очень красивый пышный папоротник и посадил его в тенистом уголке сада, у ручья. Закончив, он сказал:
   – А теперь беги к маме и поцелуй ее.
   В знак примирения мама сварила мне кофе, и мы выпили его с булочками, только что вынутыми из печи.
   В начале августа мы вернулись в город. В первую очередь необходимо было выполнить формальность – подать прошение в училище. Все претенденты должны были пройти тщательный отбор, и лишь незначительное количество принималось в училище. Первый год обучения был посвящен тому, чтобы выявить способности учеников, в конце года слабых отчисляли, лучших переводили на положение пансионеров, тем же, кто добился не слишком значительных успехов, давали шанс и оставляли еще на год на положении приходящих. В то утро, когда состоялся экзамен, 26 августа 1894 года, я была вне себя от страха при мысли, что меня могут не принять. Я не могла ни пить, ни есть. Даже новое белое платье и туфельки бронзового цвета, надетые по такому случаю, не могли отвлечь меня от предстоящего испытания. На ночь мне закрутили волосы на бумажки, а по дороге в училище мама отвела меня к парикмахеру. Пока он приводил в порядок мои волосы, распустив их локонами сзади и сделав челку, меня охватывало все большее и большее нетерпение, я поминутно спрашивала, не пора ли идти. Когда мы приехали в училище и я увидела швейцара в ливрее с императорскими орлами, почувствовала себя совсем маленькой и незначительной. Мы оставили пальто в просторном вестибюле и стали подниматься по лестнице. Мама в последний раз поправила мне платье и волосы и заметила, что белый цвет очень красиво оттеняет мой загар. В большом зале второго этажа уже томилось в ожидании много маленьких девочек. Нам тоже пришлось подождать, и я воспользовалась представившейся возможностью, чтобы обойти зал и рассмотреть портреты членов императорской семьи, развешанные на стенах, прежде чем в зал прошествовала сурового вида дама в черном в сопровождении шести других дам в голубых кашемировых платьях. Это была инспектриса Варвара Ивановна и воспитательницы. Дама в черном обошла зал, обращаясь к некоторым из родителей с вежливыми словами. Мама прежде говорила мне, что она наша дальняя родственница, и я ожидала услышать от нее ласковое слово, но Варвара Ивановна только взглянула на меня серыми холодными глазами и обменялась приветствиями с мамой. Воспитательницы построили нас парами и отвели в соседний зал, где с двух сторон стояли скамейки, а вдоль стены с большим зеркалом стоял ряд столов и стулья для экзаменаторов. Перед ожидающими родителями закрылись двери. Я увидела отца, сидящего среди преподавателей, но он и виду не подал, что заметил меня. Вызывали сразу по нескольку девочек, названные выходили на середину комнаты и вставали там, а преподаватели расхаживали вокруг и осматривали их. Сначала мы стояли неподвижно, затем нам велели ходить, потом бежать. Это делалось для того, чтобы оценить наш внешний вид и решить, достаточно ли мы грациозны или же, наоборот, неуклюжи. Затем мы стояли сомкнув пятки, предоставив преподавателям возможность рассматривать наши колени. Эти предварительные испытания заняли довольно много времени, так как нас было больше тридцати. После первого же испытания многих кандидаток сочли неподходящими. Нас снова построили в пары и на этот раз повели через длинную анфиладу классов в лазарет, чтобы подвергнуть медицинскому осмотру. Нам велели полностью раздеться и выдали полотняные халаты, облачившись в которые мы стали ждать своей очереди. Осмотр был очень тщательным. Некоторых девочек отклонили из-за слабого сердца, других – из-за легкого искривления позвоночника. Слух и зрение тоже проверили. После медицинского осмотра нас отвели в так называемый круглый зал и дали чай с бутербродами. Во время этого перерыва на завтрак в зал заглянул отец, я бросилась к нему с вопросом, приняли ли меня. Он отделался от меня своим обычным: «Много будешь знать…»
   После завтрака преподавательница музыки велела нам пропеть гамму, чтобы проверить слух. Затем последовали экзамены по чтению, письму и арифметике. Отбирали долго, так как число вакансий было ограничено. Наконец, нас снова привели в большой зал, где сидели преподаватели танца. Приняли только десять человек, в их числе и меня.
   Домой мы вернулись только к шести вечера. Мы с радостью заново пережили в разговорах все события прошедшего дня. Мама допытывалась у отца, какое впечатление произвела на экзаменаторов моя внешность. А мне пришлось во всех подробностях рассказать Леве и Дуняше, как все происходило, что мне говорили и как выглядели другие дети.
   Занятия начинались 1 сентября, и за оставшиеся несколько дней следовало подготовить всю мою «экипировку» – коричневое кашемировое платье для занятий в классе и серое полотняное для танцев. Отец взял меня с собой покупать школьные принадлежности. Огромную радость доставило мне приобретение ранца под «тигровую кожу», который я выбрала сама, и всех необходимых мелочей, таких, как ручка, пенал и прочее. Заполучив все это, я испытала приятное чувство собственности, ведь прежде у меня не было даже своего карандаша. Мы жили довольно далеко от училища, и для того, чтобы успеть вовремя, мне приходилось выходить из дому вместе с отцом до восьми. Трамваев тогда еще не было, по улицам ходили конки, которые тянула по рельсам пара лошадей.

   В училище приходящие ученицы переодевались в платья для урока танцев на антресоли между первым и вторым этажом под присмотром маленькой добродушной седой старушки, похожей на мышку, и поднимались наверх, чтобы поприветствовать реверансом воспитательницу, затем направлялись в небольшой репетиционный зал. Уроки танцев проходили по утрам. Затем мы переодевались и завтракали в круглом зале. Чай давали бесплатно, а бутерброды мы должны были приносить с собой. Иногда отец, желая побаловать меня, покупал горячие пирожки с вареньем, которые продавались под аркадами Гостиного двора, неподалеку от училища. Швейцар Гурьян вручал мне пакетик «от папаши». Пирожки были очень вкусными, но трудно перевариваемыми.

Глава 6


   Мой первый учебный год не был отмечен заметными успехами в танце. Мне пришлось заниматься в классе для начинающих, хотя моей подготовки было бы достаточно для более серьезной работы. Личность нашего педагога была не слишком вдохновляющей, он был ровесником моего отца и теперь мог позволить себе роскошь носить тщательно ухоженные и напомаженные усы с закрученными концами. Эти усы и черные волосы, уложенные а-ля Капуль[9], делали его похожим на престарелого херувима, говорил он томным голосом, растягивая слова. Если бы тогда я уже знала мистера Манталини[10], то назвала бы своего учителя в его честь.[11]
   Балетные спектакли давались по средам и воскресеньям. По традиции последний акт каждого балета строился как дивертисмент, куда часто вставляли танец для детей, что давало ученикам возможность наряду с разучиванием определенных па приобретать сценический опыт. Начинающие, вроде меня, появлялись только среди толпы. Я умирала от желания подняться на сцену, которая была для меня словно Мекка для верного мусульманина. Однако выбор никогда не падал на меня, но от одноклассниц, которых часто посылали в театр, я слышала изумительные рассказы. А когда они имитировали солистку, я едва могла сдержать горькое чувство обиды и не плакать. Я поделилась своим горем с отцом, и выяснилось, что это он попросил не занимать меня в спектаклях, чтобы избавить от поздних возвращений домой. Видя мое огорчение, он пообещал замолвить «словечко». В результате его вмешательства меня выбрали для участия в толпе в балете «Коппелия». Я ничуть не преувеличу, сказав, что испытала такое же волнение перед выходом на сцену, какое испытывают артисты. Мама привезла меня в театр за несколько часов до начала последнего акта, во время которого мы должны были расхаживать взад-вперед по сцене, и передала на попечение воспитательницы, суровой француженки, мадемуазель Виршо. Когда костюмерша принесла нам костюмы, я бросилась к тому, который показался мне самым красивым, но мадемуазель Виршо заявила, что я не имею права выбирать, а должна довольствоваться тем костюмом, который мне дадут. Ее выговор причинил мне жгучую боль, но я тотчас же утешилась, получив платье с ярким бархатным корсажем и маленький муслиновый передничек. Я долго смотрела в зеркало, вглядываясь в свой новый облик, пока нас не позвали гримироваться. Мы по очереди подходили к воспитательнице, и она заячьей лапкой накладывала нам на щеки немножко румян. Затем нас построили парами, и мы стали спускаться по лестнице. Мне казалось, будто все смотрят на меня и любуются моим костюмом. Я шла легким пружинистым шагом – даже не представляла, что могу так идти. На сцене сначала все ошеломило меня, зал казался черной ямой, простирающейся за сиянием огней рампы. Яркие огни и огромное пространство вызвали у меня головокружение. Я не заметила ничего ужасного вокруг, но, когда мама привела меня домой, узнала о том, что произошло этим вечером в театре. Она разговаривала с отцом за ужином приглушенным голосом:
   – Да, прямо в костюме и гротескном гриме. Разрыв сердца.
   Из обрывков фраз, не предназначенных для моих ушей, я поняла, что старый актер Стуколкин, исполнявший роль доктора Коппелиуса, умер внезапно в своей гримерной. Это произошло перед самым началом последнего акта, поэтому пришлось затянуть антракт, чтобы дать время одеться дублеру.
   Меня ничуть не волновало, что мне давали столь незначительные роли, главное – я вошла в пленительный мир сцены. Находиться там даже в толпе статистов – уже одно это вызывало во мне глубокий трепет волнения. Вскоре, однако, сфера моей деятельности расширилась. Я исполнила роль одного из пажей феи Сирени в «Спящей красавице», а в «Корсаре» я даже одна выходила на сцену, опускалась на колено перед Медорой, преподнося ей розу на алой подушке. Даже такие маленькие роли невозможно исполнить без репетиций. Ради того, чтобы не сокращать уроков танца, репетиции устраивали днем. Воспитательница, появлявшаяся во время уроков, чтобы отвести нас на репетицию, всегда была желанной гостьей, особенно если это был урок арифметики. Обычно мы репетировали в училище, но в случае необходимости отправлялись в театр. Вместительные кареты, рассчитанные на шесть человек, мы называли «допотопными ископаемыми», они подвозили нас к боковому входу, откуда мы входили в театр. Если требовалось больше одной кареты, с нами отправляли двух воспитательниц, горничную и швейцара, сидевшего на козлах. В торжественных случаях нам подавали старинные экипажи на пятнадцать мест, очень длинные, с одним окошком в задней стенке. Эти экипажи сильно напоминали тюремные кареты, «черные вороны». У театра были свои конюшни, и кареты привозили артистов в театр и развозили по домам после спектаклей. Одна карета принадлежала исключительно балеринам.
   Мы почти никогда не видели мальчиков, наших соучеников. Они жили этажом выше, и мы встречали их только на уроках бальных танцев и во время репетиций. Разговаривать с мальчиками строжайше запрещалось. Мы степенно исполняли все фигуры кадрили, лансье и менуэта, не поднимая глаз на своих партнеров. Если воспитательница замечала отступление от этого правила, нарушители получали выговор или даже подвергались наказанию. Несмотря на все эти предосторожности, легкий флирт пустил в училище глубокие корни. Однажды перед уроком бальных танцев ко мне подбежала взволнованная Лидия Кякшт. «Я велела своему брату стать твоим поклонником, – сообщила она. – Сегодня он будет твоим партнером». К тому времени я уже понимала, что иметь поклонника очень важно для репутации, и, хотя знала от отца, в классе которого он занимался, что этот мальчишка настоящий маленький негодник, покорно приняла предложение подруги.
   В училище было полно таких показных романов, и вскоре я усвоила установленный традицией хороший тон. Мои вновь приобретенные манеры совершенно не нравились матери. Она терпеть не могла жеманности, что же касается брата, он высмеивал меня остроумно и безжалостно.
   «Кого вы обожаете?» – часто спрашивали меня старшие воспитанницы. Все мы должны были кого-то обожать. Две примы-балерины, Матильда Кшесинская и Ольга Преображенская, были кумирами нашего училища и разделили его на два лагеря. Преподаватели тоже иногда попадали в число достойных обожания. К сожалению, только двое из них были молоды и красивы, один из них – учитель фехтования. Остальных же, казалось, нашли в паноптикуме. Мой выбор пал на Павла Гердта. Ему было уже за сорок, но он по-прежнему оставался на ролях «первых любовников», его внешность не выдавала возраста. Я могла вполне искренне говорить о своем обожании его, так как всегда искренне восхищалась его внешностью и манерами, правда, прежде мне не приходило в голову, что я его обожаю. Он был моим крестным отцом и иногда приходил к нам в гости, всегда принося мне большую коробку шоколадных конфет. В тот период он танцевал мало из-за постоянной боли в колене, но все же играл главные роли и поддерживал балерину. Красивый и статный, он выглядел очень молодо на сцене и был первоклассным актером. В училище он преподавал пантомиму, но его уроки посещали только ученики старших классов.
   Опускаясь на колено в «Корсаре», я представить себе не могла, что несколько лет спустя стану Медорой, а он моим Конрадом. Я с нетерпением ждала его посещений, а он всегда находил для меня несколько ободряющих слов. Я особенно ценила его за то, что он никогда не трепал меня по волосам и вообще не обращался со мной как с ребенком, а приветствовал меня таким же галантным поклоном, как и мою мать. Однажды, когда он пришел к нам, я бросилась ему навстречу, и он сказал: «Хорошо, крестница. Чрезвычайно выразительно. Превосходная осанка, и походка на сцене весьма артистичная». Велико ли достоинство в том, чтобы артистично передвигаться по сцене? Сейчас я сомневаюсь в этом, но тогда была польщена.
   Во время этого посещения меня, к моему огромному разочарованию, попросили выйти из комнаты – крестный хотел обсудить какое-то конфиденциальное дело. Уходя, он несколько раз повторял слова благодарности, обращенные к маме. Вскоре мне стала ясна таинственная цель его визита: его брата Андрея должны были выпустить из психиатрической лечебницы. Бедного Андрея периодически охватывали припадки безумия, и его уже несколько раз заключали в психиатрическую лечебницу. Теперь доктора объявили, что он здоров, но за ним нужен присмотр. Он писал жалобные письма брату, умоляя забрать его и обещая полное послушание. Павел оказался в затруднительном положении, так как его жена решительно отказывалась принять на себя ответственность, и он пришел к отцу, умоляя его во имя старинной дружбы взять на себя заботу об Андрее. Мой отец не такой человек, чтобы отказать в подобной просьбе, да и мама всегда была великодушна. Было решено, что Андрей станет жить с нами.
   Появление нового человека в нашей маленькой квартирке означало некоторые изменения в нашем размещении. Папа уступил свою комнату новому жильцу и спал теперь в кабинете на большой тахте. Мои родители очень заботились об Андрее и искренне привязались к нему. Одевался он очень опрятно и даже изысканно, был послушным и зависел от окружающих, как ребенок. К маме он относился как к своей опекунше, обычно отдавал ей свою пенсию на сохранение и советовался с ней, когда хотел что-нибудь купить. По субботам он радостно спешил вслед за папой и Левой в баню. Весь день он проводил, занимаясь вместе с нами нашими делами, но время от времени удалялся в свою комнату писать мемуары. Фрагменты из них он читал маме. Его постоянно преследовали ужасные воспоминания о пребывании в психиатрической лечебнице. Во время одного из приступов его сочли умершим. Придя в себя после комы, длившейся три дня, он обнаружил, что лежит в гробу и у него в изголовье и в ногах стоят канделябры с зажженными свечами. Какое-то время он вслушивался в монотонный голос, читающий псалтырь, затем сознание полностью вернулось к нему, он закричал и бросился прочь. По закону православной церкви тело умершего три дня и три ночи должно было находиться в часовне, а священнослужители, сменяя друг друга, непрерывно читали над ним псалтырь, затем следовала заупокойная служба и закрытие гроба. Он действительно был на волосок от гибели.
   Затем наступил период просветления, и его забрали из больницы. Когда же Андрей снова стал причинять беспокойство, брат, имея в виду этот случай, не собираясь, конечно, делать ничего подобного, однажды бросил жестокую фразу: «В следующий раз я позабочусь о том, чтобы гроб забили, прежде чем ты успеешь выйти из него». Его постоянно терзал ужас быть похороненным заживо; он сильно нервничал, даже когда просто говорил об этом.
   – Все в порядке, Андреич, – успокаивала его мама. – Это никогда не повторится вновь. Ты больше никогда не попадешь в больницу, если в моих силах будет предотвратить это.
   Он заставил мать дать обещание, что она ни за что не позволит снова заключить его в лечебницу. Бог свидетель, как упорно она боролась, чтобы спасти его. Мама всегда испытывала сострадание к душевнобольным. Ее собственный отец был подвержен припадкам безумия, и это произвело на нее неизгладимое впечатление.
   Некоторое время все шло хорошо. Мирная домашняя жизнь казалась Андрею вновь обретенным раем. Внешне он выглядел вполне нормальным, разве что внезапно бросал порой какие-то бессмысленные реплики. По вечерам мы подолгу сидели за чаем и вели беседы. Самовар, раздуваемый Дуняшей, то вносили, то уносили. Она часто задерживалась в комнате и стояла в дверях в своей любимой позе, опустив щеку на ладонь, поддерживая локоть другой рукой, при этом она блаженно улыбалась и время от времени подавала какую-нибудь реплику.
   К весне Андрей впал в беспокойство, у него стали случаться приступы меланхолии, за которыми следовала бессонница. Он часто вставал по ночам и бродил по дому. Однажды он забрел в детскую. Я проснулась и, слегка напуганная, окликнула его. Он, не сказав ни единого слова, повернулся и вышел. На следующую ночь он пришел к отцу и, по-видимому, долго стоял там и что-то говорил, пока отец, обычно крепко спавший, не проснулся.
   – Послушай, Платон, – говорил Андрей. – Ты должен что-нибудь сделать, чтобы дети не услышали взрыва.
   – О чем ты говоришь? – спросил папа.
   – А разве ты не знаешь? Я вот-вот взорвусь, и взрыв будет оглушительным.
   Папе удалось успокоить его и вывести из комнаты, пришла мама и дала Андрею валерьяновых капель. С мамой он был покорным, как ягненок. На следующий день она вызвала врача, который сказал, что беднягу небезопасно держать дома. Мама не беспокоилась за себя, но тревожилась за нас. Несмотря на это, она отказалась отослать Андрея в лечебницу. С тех пор ему становилось все хуже и хуже. Мрачный и молчаливый, он бродил по квартире и явно страдал от галлюцинаций. Вдруг взгляд его становился сосредоточенным, и он внезапно бросался вперед, хлопая ладонями, словно убивал мух.
   – Одним меньше, – говорил он с мрачным удовлетворением.
   Нам Андрей объяснил, что охотится на маленьких чертенят. Однажды ночью в доме поднялся невообразимый переполох – в припадке безумия Андрей попытался вырвать себе язык. Отец едва удержал его. Выбора не осталось. Мама среди ночи побежала за помощью в психиатрическую больницу Святого Николая. Пришел врач с двумя санитарами, поставил диагноз «белая горячка» и сказал, что пациента необходимо поместить в больницу. Бедняга отчаянно защищался, и санитары не могли справиться с ним. Маме пришлось взять на себя печальную обязанность убедить его последовать за врачом. По ее просьбе Андрей покорно оделся, но настаивал, чтобы мама пошла с ним. Она, убитая горем, согласилась. Потом мама рассказывала, что по дороге он притих; казалось, наступило просветление, по щекам его покатились крупные слезы. Его сопротивление было сломлено. Больше он уже не покидал больницы и в скором времени умер. Мама не могла ни думать, ни говорить об этом без слез.
   Однажды утром Дуняша пришла будить меня, как обычно, в семь часов. Она осторожно потрясла меня за плечо, наклонилась и сказала:
   – Ночью скончался государь. Да пребудет его душа в мире.
   На меня произвели огромное впечатление черные драпировки, украсившие дома, и траурные арки, возведенные на пути похоронной процессии; под влиянием этого я попыталась сочинить погребальную оду из семи строф, но дальше двух не продвинулась.
   Некоторое время я писала стихи. Все свои сочинения, написанные на разрозненных листах бумаги, я подписывала полным именем, свертывала трубочкой и прятала за печь в нашей комнате.
   После весенних экзаменов по танцу я была принята пансионеркой в училище. Пока еще я не думала о предстоящей разлуке с семьей. Ведь она произойдет только осенью, а впереди предстояло целое лето в Логе, которое я с нетерпением ожидала. К тому же меня чрезвычайно привлекала мысль о красивом голубом платье, которое я скоро надену.

Глава 7


   Я припрятала свои сокровища и не без грусти принялась просматривать любимые книги, прежде чем покинуть дом и отправиться в училище, где на этот раз мне предстояло остаться. Но все же в моем настроении доминировала радость от предвкушения встречи с новой жизнью. Долгие проводы взволновали меня, и я даже немного всплакнула. Мама утешила меня, пообещав навестить в приемный день. Но больше всех горевала бедная Дуняша, именно она повезла меня в школу вечером в последнее воскресенье августа. В омнибусе она не проронила ни слова, но всю дорогу громко сморкалась и украдкой вытирала слезы. Я испытывала неловкость за нее, хотя никто не обращал на нас внимания. На лестничной площадке она поцеловала меня на прощание, оросив мои щеки слезами, и три раза перекрестила, бормоча обрывки молитв и взывая к Деве Марии и Николаю Чудотворцу. Прежде чем зайти в дверь, ведущую в классы, я обернулась и увидела, что она все еще стоит и крестится под шалью. Одна из прислужниц рассказала мне потом, что после того, как я скрылась из вида, Дуняша окончательно потеряла самообладание и разрыдалась. Служанка дала ей воды и попыталась утешить. Я испытывала острое раскаяние и сожалела, что не попрощалась с ней как следует.
   В большом зале уже собралось много девочек, и классная дама отмечала их имена. Рядом с ней стояла Варвара Ивановна, в присутствии которой я всегда робела. Я сделала реверанс.
   – Боже, – сказала она. – К чему все эти оборки? Вы же не на званый вечер явились. – И она обратилась к воспитательнице: – Ольга Андреевна, проследите за тем, чтобы челку зачесали назад. Ваша мать, дорогуша, очевидно, любит вас наряжать, но нам не нужны эти причудливые прически.
   Моя голубая шляпа, завязанная под подбородком, походила на хорошенькую кукольную шляпку и была предметом моей особой гордости. Мама заплатила за нее кругленькую сумму – не могла устоять перед соблазном, как сама сказала.
   Варвара Ивановна удалилась в свой кабинет, а нас повели переодеваться. За весь год, пока была приходящей ученицей, я ни разу не видела жилых комнат пансионерок – только классы и танцевальные залы. Комната, где одевались младшие ученицы, называлась умывальной из-за огромной медной лохани, стоявшей на возвышении посередине, словно котел на гигантском блюдце. Утром и вечером мы собирались вокруг и умывались под краном с холодной водой.
   Кастелянша выдала мне платье из голубой саржи старомодного покроя, с облегающим лифом и глубоким вырезом и юбкой в сборку, доходящей до щиколотки. Белая пелеринка из накрахмаленного батиста прикалывалась на спине и завязывалась на груди. Черный передник из шерсти альпаки, белые чулки и черные легкие туфли дополняли наш костюм. По воскресеньям мы надевали белый передник в складку. Я быстро запомнила вирши, которые все мы твердили, перебирая складки передника, словно четки:
То ли быть мне знатной леди?
То ли с тощим кошельком?
То ли быть за генералом?
То ль за бедным моряком?

   Длинное перечисление всех возможных кандидатов в мужья заканчивалось фразой: «Или жить всю жизнь девицей в одиночестве пустом?»
   В тот первый вечер я совершила проступок, вызванный незнанием обычаев училища. Переодевшись, я принялась бесцельно бродить из комнаты в комнату. Наш этаж был разделен на две части – классы и жилые помещения, называемые «другая сторона». Танцевальные залы тоже относились к «другой стороне». Это разделение носило чисто условный характер, так как комнаты располагались анфиладой и двери между ними оставались открытыми и закрывались только на время уроков. Нам строго запрещалось переходить с «другой стороны» в классы и обратно, не испросив на это позволения. Параллельно танцевальным залам располагались музыкальный зал и круглая комната, выходившая окнами на центральный двор, служившая библиотекой. Здесь в окнах было вставлено простое прозрачное стекло, и комнаты казались меньше и уютнее. В этот вечер я бродила по танцевальным залам, но эти огромные пустые залы вызвали у меня тоску по дому, и я направилась в круглую комнату, где нашла Ольгу Андреевну, расставлявшую книги по полкам. Я попросила ее дать мне что-нибудь почитать. С первых же дней я почувствовала к ней дружеское расположение – она была самая человечная из всех воспитательниц, и мы никогда не называли ее «жабой», как всех прочих. По ее совету я выбрала книгу мадам де Сегюр «L’Histoire d’un Ane»[12]. Она погладила меня по волосам и заметила, что я серьезная девочка и люблю читать. Предвкушая наслаждение почитать немного перед ужином, я с книгой отправилась в столовую. Это была длинная и довольно узкая комната. Столы уже были накрыты к ужину. Одна из старших воспитанниц заваривала чай у самовара. В дальнем конце комнаты, между печкой и буфетом с иконами, стоял небольшой стол, покрытый черной клеенкой, на котором не было посуды. Вокруг него сидело несколько девушек, некоторые из них читали, другие шили при ярком свете лампы. Здесь было уютно и тепло, а на скамейке оставалось свободное место – так что я подошла и села. В ответ на мой безобидный поступок последовал взрыв. На меня словно набросились потревоженные осы.
   – Что за наглость!.. В своем ли она уме?.. Вы что, слабоумная?.. Позвольте мне потрогать ваш лоб… Она, должно быть, бредит.
   – Это вы ко мне обращаетесь? – спросила я, понимая, что больше обращаться было не к кому.
   – К вам, несчастная, – сказала девушка по имени Оленька. – Как вы посмели навязывать нам свое общество и садиться за наш стол?
   Я удалилась, слабо протестуя, – они не имели права называть меня несчастной.
   Колокольчик призвал нас на ужин. Проход в столовую напоминал торжественную церемонию. Мы строились в колонну по двое в соседней комнате, и при входе в столовую воспитательница считала нас, словно стадо овец. Подобный подсчет производился перед каждым посещением столовой. Этот обычай сначала казался мне нелепым, только значительно позже узнала я причину его возникновения. История превратилась в легенду, которую взволнованным шепотом передавали друг другу. Я услышала ее, когда стала значительно старше, и правдивость ее подтвердила горничная Ефимия, или Фимушка, как мы ее называли. Переходя из поколения в поколение, эта история, по-видимому, оказалась сильно приукрашенной и обросла множеством деталей, но в главном оставалась правдивой. Много лет назад девушка, которую прозвали «безумной Анной», отличавшаяся необычайной красотой и безрассудным нравом, бежала из училища с офицером-конногвардейцем, с которым познакомилась дома во время каникул. На внутренней стенке своего шкафа Анна записывала день за днем историю своего романа. Она описала, как молодой офицер ездил взад и вперед по Театральной улице на паре гнедых, а она стояла у окна дортуара и подавала ему знаки. Это всегда происходило после полудня, когда остальные ученицы занимались в классах. Анна, будучи пепиньеркой[13], не посещала занятий и имела разрешение ходить на «другую сторону» для занятий музыкой. Те, кто читал ее историю, утверждали, будто она была захватывающей, и более того – то тут, то там встречались пропуски, дававшие волю воображению читательниц. Летопись романа обнаружили много времени спустя после ее бегства, когда ремонтировали шкафы. С помощью одной из прислужниц, после этого уволенной, Анна, переодевшись горничной и накинув на голову шаль, выскользнула через кладовую на черную лестницу, а оттуда на пустынную улицу. После этого события воспитанниц старше пятнадцати лет не отпускали домой на каникулы, разве что на три дня на Рождество и на Пасху. Когда я училась, во все окна, выходившие на улицы, были вставлены матовые стекла.
   С первого вечера я всегда ходила в паре с Лидией Кякшт, мы сразу же подружились. По неписаному закону училища дружить можно было только с общепризнанной подругой. Заключению дружбы предшествовала небольшая формальность.
   – Хочешь быть моей подругой и поверять мне все свои секреты? – спрашивала одна, и другая давала обещание.
   Пропев после ужина молитвы, все мы теперь уже беспорядочной толпой отправлялись по коридору в дортуар. Иногда Седова просила меня лечь в постель поскорее, обещая прийти посидеть на моей кровати. У каждой старшей воспитанницы была своя избранница из младших. В знак расположения она приходила по вечерам посидеть несколько минут на постели своей протеже; в ответ покровительница становилась «обожаемой». Каждая старшая воспитанница должна была по вечерам заниматься с группой младших, среди которых и выбиралась фаворитка. Мы все спали в одном дортуаре, напоминавшем огромную больничную палату, где стояло пятьдесят кроватей, хотя поместиться могло и больше. В одном конце спали пятнадцать старших воспитанниц, в противоположном – воспитательница, ее кровать отделялась ширмой. Над каждой кроватью висел номер занимавшей ее воспитанницы. В мою первую ночь пребывания в училище Варвара Ивановна посетила дортуар. В тусклом голубоватом свете ночника ее высокая фигура передвигалась взад и вперед по проходу между кроватей. Я еще не заснула и наблюдала за ней из-под полузакрытых век. Ее ритмически покачивающаяся походка, на удивление легкая для ее фигуры, казалась особенно величественной по контрасту с идущей рядом вперевалку по-матерински хлопотливой Ольгой Андреевной. Она остановилась рядом с моей кроватью, и я услышала ее потрясенный шепот: «Какая странная поза! Как будто ее в гроб положили». Я спала на спине со скрещенными на груди руками в надежде, что такая святая поза убережет от дурных снов. Но, несмотря на это, мне все же приснился ужасный сон. Мне приснилось, будто наступила ночь и я стою одна в нашей туалетной комнате. Гулкий звук шагов по каменному полу у меня за спиной заставил меня повернуться и выйти в коридор. Кто-то только что скрылся за углом – я мельком увидела развевающийся край черного плаща. Я последовала за звуком шагов, и он повел меня через огромные незнакомые комнаты. Порой я видела спину мужчины, быстро идущего впереди, его высокие сапоги и треуголку. Внезапно фигура пропала, а я оказалась перед дверью, ведущей через крытый переход в задний флигель, где располагается большой репетиционный зал. Ведущая туда дверь всегда была закрыта. Я попыталась открыть ее – она подалась, и я снова оказалась в туалетной, удивляясь, как такое могло произойти. У двери, повернувшись ко мне спиной, стоял человек в черном. Я увидела, что его волосы завязаны бантом. Я подумала, что мне, возможно, удастся прокрасться незамеченной в дортуар, но человек обернулся, и я увидела оскал скелета. Я знала, что должна первой заговорить с призраком, это дает человеку власть над ним, но была словно парализована – ни слова не слетало с губ, несмотря на отчаянные усилия. Призрак заговорил первым:
   – Я один из похороненных здесь.
   – Чего ты хочешь от меня? – удалось выдавить мне, и тут я проснулась – Лидия трясла меня и говорила:
   – Не кричи, ты напугала меня.
   На следующее утро, когда Фимушка причесывала меня гребнем, я чуть дыша пересказала ей свой страшный сон: стремительный бег по коридорам, соболья мантия, скелет и все прочее. Фимушка объяснила, что мой сон – к перемене погоды.
   Всех воспитанниц моложе пятнадцати лет причесывали горничные, только старшим доверяли делать это самостоятельно. Каждое утро, умывшись холодной водой, мы выстраивались в очередь у окна дортуара, где эту работу выполняли четыре горничные, каждая из них причесывала своих «клиенток». Здесь мы вели дружеские беседы и с удовольствием задерживались бы подольше, если бы не множество дел, которые нам предстояло сделать до завтрака. Мы должны были убрать постель и одеться за десять минут до колокольчика, чтобы успеть пройти осмотр. Воспитательница сидела перед дверью в столовую, а мы подходили одна за другой, делали реверанс и медленно поворачивались кругом. Младшие сразу надевали костюмы для танцев и закутывались в толстые голубые платки с длинной бахромой. У меня вошло в привычку заплетать ее в бесчисленные косички, заканчивающиеся узлом. Через несколько дней вся бахрома оказалась заплетенной. Окончание моей работы совпало с дежурством Елены Андреевны. Она была очень доброй и не так строго соблюдала условности, как другие воспитательницы. Она обратила внимание на необычный вид моего платка, когда я подошла к ней на утренний осмотр, и спросила:
   – Что за странные украшения?
   Я объяснила, что люблю перебирать что-нибудь пальцами.
   – Заплетай тогда свои большие пальцы вместо того, чтобы портить платок.
   Утро посвящалось урокам танца и музыки. После обеда нас выводили на прогулку, продолжительность которой зависела от того, сколько времени мы одевались. В целом на прогулку уходило пятнадцать – двадцать минут – мы ходили вокруг маленького садика во дворе. Наши зимние одеяния были чрезвычайно массивными: черные салопы, подбитые рыжей лисой, мы называли «пингвинами» из-за коротких рукавов, вшитых в районе талии, они собирались фалдами под круглым меховым воротником. Вместе с черными шелковыми капорами а-ля Пердита Робинсон, они делали нас похожими на сахарные головы. Ноги согревали высокие ботики с верхом из полубархата. Фасон наших одежд принадлежал прошлому веку, но вполне соответствовал духу нашего учебного заведения, изолированного от жизни, протекающей вне его стен. Нас, намеревавшихся посвятить себя театру, берегли от контактов с окружающей действительностью, словно от заразы. Невзирая на то что нам в скором времени предстояло вступить в жизнь, полную соблазнов, воспитывали нас словно монастырских послушниц. Теперь, оглядываясь назад на годы ученичества, я прихожу к заключению, что наше воспитание, несмотря на всю свою кажущуюся абсурдность, имело под собой здравый смысл – мы были оторваны от реального мира, но в то же время нас избавили от низменных сторон повседневной жизни, а тягостная атмосфера дисциплины стала хорошей школой, так как помогала сконцентрироваться на одной цели.

   Дважды в неделю родителям позволяли навещать нас, родные братья тоже допускались, но ни один кузен не переступил порога приемной. Двери были открыты, и девочки, родители которых не смогли прийти, бродили по соседней комнате, бросая на счастливиц тоскливые взгляды. Принесенные нам сладости воспитательница тотчас же прятала под замок и выдавала нам каждый день понемногу после еды. Пирожные, имбирные пряники и все, что считалось слишком питательным, было строжайше запрещено под предлогом того, что учащихся и без того хорошо кормят в школе. Тем не менее некоторые родители приносили тайком домашние пирожки, которые поедались украдкой прямо во время свидания. Воспитанница, дежурившая у двери и вызывавшая девочек к посетителям, выполняла роль часового и знаками предупреждала правонарушительниц о приближении воспитательницы.
   В первые минуты встречи с мамой и Левой меня охватывала невыразимая радость, но, расспросив о доме, о Дуняше, о белой кошке Мурке и рассказав свои новости, я начинала тяготиться тем, что приходилось неподвижно сидеть в ряд с другими у стены, и, когда они вставали, чтобы уйти, я ощущала какое-то смешанное чувство печали и облегчения. После свиданий я обычно усаживалась с книгой в музыкальном салоне, который почти всегда стоял пустым, поскольку считалось, что его посещают привидения, но читать не могла. В мыслях своих я была тогда значительно ближе к дому, чем в часы встреч с родными. Я перебирала в памяти все мелочи, которые мне рассказали, и выстраивала картину привычного для меня мира.
   Если не считать острой тоски по дому, временами охватывавшей меня, я не считала режим училища слишком тягостным. Ворчать по поводу монастырских порядков считалось среди учениц хорошим тоном. Воспитанницы выпускного класса составляли календарь, заканчивавшийся 25 мая, днем окончания училища. Они ежедневно сверялись с ним и по мере того, как он уменьшался, с удовлетворением сообщали, сколько еще дней им осталось провести в училище. Количество восклицательных знаков по мере приближения к знаменательной дате возрастало до неимоверного числа. Некоторые воспитанницы делали свой календарь в виде крошечного свитка, пропускали через него ленту и прикалывали к пелерине, но показывали его только в отсутствие воспитательниц, так как ведение таких календарей рассматривалось как тяжкое оскорбление и даже вызов училищу. Наше обучение было бесплатным, и желание поскорее покинуть стены училища считалось начальством черной неблагодарностью. Годы спустя я тоже испытала это лихорадочное стремление к свободе. А пока повседневная жизнь училища имела для меня свою ценность. И без того лишенная монотонности, она приобретала особый романтический оттенок, когда в наше затворничество проникал какой-то проблеск, звук или примета внешнего мира. Таким образом, любое событие, даже самое прозаическое, как, например, посещение бани по пятницам, служило достаточным поводом для радости. Мы конечно же не покидали территории училища, но нам приходилось пройти через несколько дворов, не похожих на наш, со скучным маленьким садиком, так что поход в баню превращался в настоящее приключение. Из второго двора можно было рассмотреть силуэты в окнах большого репетиционного зала. Пройдя под арку, мы оказывались в третьем дворе и поворачивали в небольшой внутренний дворик, где были сложены груды дров. Баня с ее крошечными окошечками выглядела совсем по-деревенски и совершенно не гармонировала с великолепием основных зданий. Темными зимними вечерами слабый свет, падавший из этих окошек, навевал на меня мысли о сказочной лесной избушке. Внутри было тепло и уютно. Из раздевалки мы проходили в полную пара мыльню, где служанки в длинных полотняных рубашках добросовестно мыли и растирали нас на деревянных скамьях, стоявших вдоль стен. Взобравшись на полок, можно было как следует попариться. На раскаленные докрасна камни, сложенные в большой печи, лили воду, и облака пара поднимались к потолку, повисая в воздухе.
   Мы возвращались в училище, и нам позволяли до ужина ходить с распущенными волосами, затем должны были заплести их в косы, независимо от того, высохли они или нет.
   Во втором классе у нас был тот же преподаватель танцев. Хотя поначалу уроки танцев казались мне слишком сухими, я была вознаграждена тем, что меня часто выбирали для участия в спектаклях.
   Любимым балетом у нас, младшеклассников, была «Пахита», а пределом наших мечтаний – станцевать в мазурке в последнем акте. Белый польский кунтуш, расшитый золотым галуном, юбка из голубой тафты и белые хлопчатобумажные перчатки казались нам верхом элегантности. В действительности наши костюмы представляли собой точную копию костюма Фанни Эльслер в «Катарине». Мазурку исполняли шестнадцать пар детей, она была хорошо отрепетирована и исполнялась торжественно и четко. Танец всегда встречался громкими криками «браво» и бисировался.
   Помимо того что нас освобождали от дневных уроков, главное очарование репетиций состояло в том, что нас привозили в театр рано, мы усаживались в ложу и наблюдали за репетицией до тех пор, пока не наступала наша очередь выходить на сцену. Репетируя в Мариинском, примы-балерины не щадили себя, хотя во время репетиций в училище исполняли свои роли sotto voce[14], как это довольно странно называлось. Темный, пустой театр, коричневые полотняные чехлы на креслах, белые на люстрах – все это не могло нарушить волнующей атмосферы подлинного представления. Очарование было полным – красота линий танцовщиц воспринималась даже лучше, чем при полном блеске вечернего представления, когда в какой-то мере отвлекают костюмы и декорации.
   Это раннее соприкосновение с театром породило во мне склонность к экзальтации, хоть и приглушенной повседневной рутиной, но не подавленной полностью – своего рода подводное течение романтизма и честолюбия. Когда какая-то роль производила на меня особенно сильное впечатление, я тайком отрабатывала па перед большим зеркалом в туалетной комнате, в результате запомнила многие роли задолго до того, как мне пришлось исполнять их.
   Однажды, когда я упражнялась в игре на рояле в музыкальном салоне, за мной пришла высокая горничная и позвала:
   – Идем, Тамарушка, – так ласково она меня называла. – Идем скорее, Варвара Ивановна хочет тебя видеть.
   Испытывая тревогу, отправилась я к инспектрисе, моей первой мыслью было то, что месье Тернизьен пожаловался на мою тетрадь переводов с французского, покрытую множеством чернильных пятен. Варвара Ивановна стояла на своем обычном месте, беседуя с каким-то мужчиной, который, как я узнала впоследствии, был помощником режиссера драматического театра. Повернувшись ко мне, она доброжелательно улыбнулась, и я успокоилась.
   – Вот маленькая Карсавина, – сказала Варвара Ивановна. – Думаю, она подойдет. Сегодня вечером ты должна будешь преподнести букет госпоже Жулевой. Мария Гавриловна Савина научит, что следует сказать. Помни, людям нужно смотреть прямо в лицо, как ты сейчас смотришь на меня.
   Этим вечером я надела белый воскресный передник, вплела в косу новую ленту, и воспитательница отвела меня в Александринский театр, на другую сторону улицы. Там шел прощальный бенефис Жулевой. Прежде чем посвятить себя драме, она была воспитанницей балетного училища. Красные ковровые дорожки вели в ее артистическую уборную. Мне дали большой букет цветов и велели ждать ее выхода. Великая Савина все еще царила на драматической сцене, хоть зенит ее блестящей карьеры уже миновал. Я видела ее впервые и приблизилась к ней с чувством благоговейного страха. Она приняла меня под опеку; а когда я попросила ее научить меня тому, что должна буду сказать, она, смеясь, ответила: «О, да она ничего не даст вам сказать. Будет слишком взволнована». Я поняла, что она имела в виду, когда началась церемония. Как только представительная фигура пожилой Жулевой появилась в дверях, Савина подтолкнула меня вперед.
   – Милостивая государыня, дорогая Александра Семеновна[15]… – начала я, как меня научили, – позвольте мне… – Но она прижала меня к груди, заглушив остаток моей речи своими крепкими объятиями.
   – Душенька, моя красавица, – всхлипывала она. – Ты возвращаешь мне молодость.
   И под пафосом, свойственным старой драматической школе, ясно ощущалась искренность ее чувств. Отпустив меня, Жулева обняла по очереди всех, стоявших вокруг, и удалилась в уборную.
   – Видишь, не к чему было заучивать длинную речь, – сказала мне Савина. – Бог даст, она не заболеет от слез, пролитых при виде всех пришедших делегаций.
   С этими словами Савина потрепала меня по волосам и спросила, люблю ли я шоколад.
   На следующий день я получила от нее шоколадные конфеты в великолепной коробке, обитой голубым шелком с розовыми пастушком и пастушкой, нарисованными на крышке. А Жулева прислала мне свою фотографию с автографом. Обе эти реликвии мы хранили в нашей семье. Шелковую коробку, завернутую в старую наволочку, положили в мамин комод, чтобы хранить там до тех пор, пока я не закончу училище и буду хранить в ней перчатки. В особых случаях коробку демонстрировали друзьям.
   Когда по выходным меня отпускали домой, я ощущала особое внимание со стороны близких. У отца я всегда была любимицей, но мать, редко баловавшая меня прежде, стала проявлять ко мне гораздо больше внимания. Она заказывала мои любимые блюда и часто сама отправлялась на кухню, чтобы приготовить к воскресенью сладкое. А оно было не частым гостем в нашем доме.

Глава 8


   В мае 1896 года Москва готовилась к коронации нового царя. Несколько лучших танцовщиц из Петербурга должны были принять участие в гала-спектакле, в основу которого легло аллегорическое произведение. Двенадцать маленьких учениц были отобраны на роли купидонов, и я оказалась в числе счастливиц. Родители собирались заехать за мной в Москву по дороге в Нижний Новгород, куда отец был приглашен балетмейстером на один сезон. В Москве нас разместили в театральном училище, где две классные комнаты превратили в дортуары. Порядки в московской школе были более либеральными, чем у нас. Ученики там могли свободно ходить по всему училищу. Этот дух свободы оказался весьма заразительным; новая обстановка вселила в нас жажду приключений, и наша небольшая команда настолько расхрабрилась, что попросила отвести нас в знаменитый цирк, дававший в те дни представления. Эта просьба абсолютно противоречила самой идее нашего «монастырского» воспитания. Приехавшая с нами суровая воспитательница поддерживала строжайшую дисциплину, хотя в душе была женщиной доброй. Она дала нам ответ, достойный дельфийского оракула: «Я могу сказать вам только одно: сегодня вы туда не пойдете». Мы восприняли ее слова как полуобещание, но через несколько дней услышали тот же ответ и поняли, что это «сегодня» будет повторяться каждый день.
   Впервые увидев Москву, я не могла поверить, что это и есть древняя столица и сердце России. Привыкшая к строгой и величавой красоте Петербурга, я не могла принять непритязательный и даже несколько нелепый облик Москвы с ее безумной беспорядочностью, с извилистыми улицами, неожиданно обрывающимися тупиком. Если же смотреть с Воробьевых гор, то золотые купола бесчисленных церквей, зубчатые стены Кремля и вообще вся раскинувшаяся снизу обширная панорама производят неожиданно величественное впечатление. Но у меня тогда не возникло подобных чувств. Свои впечатления я так подытожила в одном из писем домой: «Все улицы здесь кривые и узкие. Ни одна не может сравниться с Невским. Говорят, здесь есть церковь Николы на Курьих ножках, а маленькая улочка за училищем называется Кривоколенным переулком».
   На этом мое знакомство с Москвой и закончилось. Две оставшиеся недели я провела в карантине в полном одиночестве – я одна из всех заболела свинкой. Единственным средством связи с внешним миром служили маленькие записочки, которые Лидия время от времени тайком подсовывала мне под дверь. Когда я стала подниматься с постели, могла смотреть во двор. В центре его находился маленький садик, иногда я видела там гуляющих девочек и подавала им знаки. Слабое утешение! В больнице не было книг, и в первые дни я чувствовала себя ужасно несчастной из-за однообразия и монотонности долгих дней. К разочарованию, которое я испытала от того, что не смогла принять участие в коронационном представлении и увидеть празднично иллюминированный город и фейерверк в Кремле, добавилось мрачное удовольствие драматизировать свое положение, воображая себя в заточении. В конце концов я довела себя до такого отчаяния, что самые простые вещи, как, например, обед, который мне приходилось съедать в одиночестве, вызывал острый приступ горечи, и я проливала горькие слезы, которые ручьями текли в тарелку.
   Наконец в Москву приехали родители, и маме позволили навещать меня. Однажды она принесла мне новости об ужасной катастрофе, произошедшей на Ходынском поле на окраине Москвы. Там раздавали подарки – каждый пришедший получал эмалированную кружку с портретом императора, мешочек с конфетами, немного имбирных пряников и колбасы, все это было завязано в платок из набивной ткани. Отец и Лева с горничной Аннушкой, которую мама привезла с собой в Москву, тоже отправились туда, оставив Дуняшу присматривать за квартирой. К счастью, они задержались: улицы были переполнены людьми, стремившимися на Ходынку. В те годы Лева был ужасно озорным. Дойдя до этого момента своего повествования, мама не могла сдержать смеха, несмотря на весь трагизм истории. Они старались идти как можно быстрее, маневрируя среди толпы. Когда Лев видел какую-нибудь парочку, он с вежливым «извините» протискивался между ними, в образовавшуюся брешь проскакивал папа, а за ним Аннушка, получавшая в спину все тычки. Еще не дойдя до места, они встретили несколько носилок и рыдающих людей, идущих со стороны Ходынки. Из уст в уста передавался слух об ужасном несчастье. Глубокие ямы, вырытые по обеим сторонам поля, были покрыты досками, по которым проходили люди, направляясь к месту раздачи подарков. Сначала все шло хорошо, но когда толпа стала гуще, доски в нескольких местах проломились и люди провалились в ямы. Под напором идущих сзади на упавших сверху обрушивались новые тела, погребая их под своей тяжестью. Мама сказала, что по дороге ко мне она встретила несколько телег, нагруженных телами. По слухам, погибли десятки тысяч.

   Театр в Нижнем Новгороде, в котором работал отец, примыкал к территории ярмарки. Мама часто ходила туда, иногда брала и нас, особенно если давали какую-нибудь мелодичную старую оперетту. После оперетты показывали короткий балет, поставленный отцом. Несмотря на прекрасный состав исполнителей, дела театра шли плохо, жалованье артистам выплачивали нерегулярно и неполностью. Такая ситуация очень беспокоила моих родителей. Если антрепренер не рассчитается полностью, как мы вернемся в Петербург? Чтобы сократить расходы, мы переехали в маленькую квартирку на задворках того же дома. Лето стояло жаркое, и мы задыхались в трех своих крошечных комнатушках. Чтобы сэкономить место, мне каждый вечер стелили постель на узком диване в столовой. Однажды днем было слишком жарко, чтобы выходить на улицу, и все мы остались дома. Мама, как всегда деятельная, била мух старой домашней туфлей, распевая прекрасным контральто отрывки из цыганских романсов. Отец разбирал почту – перед ним лежало несколько нераспечатанных писем. Обычно он читал их вслух, но на этот раз сидел молча и о чем-то размышлял, это привлекло внимание матери. Увидев его изменившееся лицо, она с присущей ей интуицией тотчас же догадалась: что-то произошло. «Vous avez perdu votre place a l’ecole»[16], – сказала она, и отец протянул ей письмо.
   Этим вечером, ложась спать, я слышала их разговор. Мама старалась успокоить отца, и некоторые ее слова явственно доносились до меня через тонкую перегородку.
   – Не все еще потеряно, – убеждала она. – Тата очевидно станет очень хорошей танцовщицей, и это вознаградит нас за все причиненные тебе несправедливости.
   Через несколько дней мама сказала мне:
   – Знаешь, отец потерял место в училище. Теперь нам придется экономить каждую копейку. Боюсь, что больше не смогу приносить сладостей, когда буду навещать тебя.
   Сезон закончился полным провалом. Не было никакой надежды получить жалованье полностью. Актеры стали шутливо поговаривать на освященном веками жаргоне о том, что придется как-нибудь добрести до дому по шпалам. Я слышала, как мама упомянула какую-то Степановну, которая с необыкновенной легкостью может справиться с любыми затруднениями. Написав этой таинственной особе, мама умудрилась получить, хотя и за большие проценты, деньги на дорогу в Петербург.
   В конце августа я вернулась в училище, чтобы приступить к третьему году обучения. Здесь произошли некоторые изменения. До сих пор танцевальная традиция, унаследованная от французских мастеров, оставалась единственной признанной формой обучения. Теперь на ежегодном общем собрании преподавателей было решено создать параллельный класс для занятий по итальянской системе. Эта идея, по всей вероятности, была внушена изумительной виртуозностью Пьерины Леньяни. В те дни существовал обычай ангажировать на часть сезона какую-нибудь иностранную звезду. Итальянская балерина в первый же свой приезд покорила все сердца и в течение десяти лет занимала положение примы-балерины ассолюта. Некрасивая, маленького роста, Леньяни, однако, обладала очарованием и грацией. Эти качества наряду с блестящей техникой заставили умолкнуть всех противников итальянской школы. Мне кажется, наши балерины не испытывали к ней чувства зависти. Относились традиционно вежливо, как ко всем иностранным звездам, гастролирующим в России, хотя порой раздавались осторожные замечания, что и наши балерины ничуть не хуже.
   Одним из ее tours de force[17] были 32 фуэте. Впоследствии этим достижением овладели и другие танцовщицы, но тогда их исполняла одна только Леньяни. 32 фуэте в какой-то мере напоминают акробатический трюк. Их исполнение немного отдавало цирком, им предшествовала нарочитая приостановка действия – Леньяни выходила на середину сцены и демонстративно готовилась. Дирижер ждал, подняв палочку. Следовавший затем каскад головокружительных пируэтов, изумительных по точности и сверкающих, словно грани бриллианта, приводил публику в состояние восторга. С академической точки зрения такая демонстрация явной акробатики противоречила чистоте стиля. Но искусство Леньяни своей безграничной смелостью несло в себе нечто героическое. Это заставило критиков замолчать. Все девочки, большие и маленькие, постоянно пытались проделать 32 фуэте. По вечерам «на другой стороне» повсюду, где только стояли зеркала, можно было натолкнуться на фигуры, напоминающие кружащихся дервишей. Мы вертелись в танцевальных залах, вертелись в гардеробной, вертелись в дортуаре, теряя равновесие после нескольких туров и начиная все сначала.
   Маэстро Чекетти в ту пору был уже не слишком молод, но все еще время от времени танцевал. Когда в политике училища стали происходить перемены, ему предложили руководить одним из старших классов. Другой старший класс поручили Гердту, и он, к большой радости отца, избрал меня в свои будущие ученицы. А пока я была слишком маленькая и училась в среднем классе.
   Я работала с фанатичным упорством и в классе и по вечерам, так что даже получила от девочек, предпочитающих отдых вечерним занятиям, прозвище «истязающий себя факир». Но мне хватало времени по вечерам и на напряженную работу, и на развлечения, а склонности у меня были в равной степени и к тому и к другому. После обеда и до ужина мы были предоставлены сами себе, от нас требовалось только не слишком шуметь. Но мы вполне могли позволить себе и неистовые забавы, не опасаясь быть пойманными. Наши жилые помещения были настолько просторными, что в конце длинной анфилады едва виднелся стол воспитательницы. К тому времени, как она дойдет до нас, она найдет скромных молодых девиц, степенно прогуливающихся парами или по трое по комнате, волосы их аккуратно приглажены, а лица кроткие и смиренные. В стратегически важном месте ставился часовой, так что, почти не рискуя быть обнаруженным, можно было, если придет такая фантазия, проникнуть в буфетную к прислуге, где тебя угостят жареной картошкой или Фимушка растолкует твои сны. Порой ей было необходимо справиться в соннике, сильно потрепанном, с загнутыми краями страниц томике.
   Музыка, чтение, вышивание или чаще всего изготовление роз из гофрированной бумаги для украшения пасхальных куличей. Розы больше, чем настоящие, лучше, чем настоящие. Могут ли у настоящих роз быть такие вибрирующие золотистые усики или столь великолепные лакированные листья?
   Подобные развлечения вносили приятное разнообразие в школьные вечера. Ограниченные всего лишь двумя часами, наши вечера каким-то таинственным образом (и это секрет, известный только юности), казалось, растягивались, словно само время замирало, давая нам возможность подольше веселиться.
   В этом году училище выпускало трех многообещающих учениц, среди них и Анну Павлову. Она была настолько хрупкой, что казалась намного слабее двух других. Не обладая достаточной проницательностью, мы восхищались только виртуозностью танца, нашим идеалом была крепкая коренастая фигура Леньяни. И сама Павлова тогда вряд ли осознавала, что в ее хрупкости и некоторой ограниченности технических возможностей как раз и таилась огромная сила ее неповторимой и чарующей индивидуальности. Романтизм в ту пору вышел из моды. Даже сама фигура танцовщиц по сравнению с силуэтами тех, кто танцевал полвека назад, явно демонстрировала изменение вкусов публики, охладевшей к воздушным видениям и восхищавшейся теперь более земными прелестями.
   В погоне за современным сценическим идеалом порой упускают из виду, что целям красоты в хореографии не всегда служит совершенная физическая гармония, это может показаться парадоксом, но тем не менее это так – некоторые наиболее изысканные позы Тальони возникли из-за того, что ее руки были непропорционально длинными.
   Худоба считалась врагом красоты, и все сходились на мнении, что Анна Павлова нуждалась в усиленном питании. Она, очевидно, придерживалась такого же мнения, так как добросовестно глотала рыбий жир, который наш врач считал панацеей от всех зол, мы же все его ненавидели. Подобно всем нам, она старалась подражать нашему идеалу виртуозности, Леньяни. К счастью для Павловой, Гердт сумел распознать сущность ее таланта. Ему было больно видеть, как его хрупкая ученица пытается выполнить то, что легко давалось мускулистой итальянской танцовщице. Он посоветовал ей не гнаться за эффектами, подвергающими опасности ее хрупкий организм.
   Во время дебюта Павлова очень переживала из-за своих «недостатков». Но ей было суждено вернуть на нашу сцену забытое очарование романтических балетов эпохи Тальони.
   Однажды за ужином Анна Людвиговна, одна из воспитательниц, любившая на все напускать таинственность, сообщила, что через неделю нас ждет сюрприз. Мы строили различные догадки на этот счет, и в числе прочего предполагали, что родился наследник престола и нам дадут трехдневные каникулы. Как оказалось, сюрприз не таил в себе ничего удивительного – всего лишь лекция о системе записи танца, которую должен был прочитать нам Горский. Мы сочли ее небольшим развлечением от рутины повседневных занятий, еще не зная о том, что этот предмет включат в программу. Поход в большой репетиционный зал на лекцию дал мне возможность рассмотреть старые гравюры, в огромном количестве висевшие на стенах. Перед портретом Истоминой я застыла в восхищении. Благодаря строкам Пушкина, которые я знала наизусть:
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола… —

   я уже давно лелеяла в сердце своем романтический образ «блистательной, полувоздушной» Истоминой. Гладкая красивая головка в венке из роз и кувшинок, мечтательный взгляд, полуленивая, полупренебрежительная улыбка словно облекли в плоть и кровь доселе неуловимый для меня образ.
   Лекция была посвящена историческому обзору ранних попыток создать систему записи движений человеческого тела. Сообщение о том, что знаки для записи танца изобрел французский аббат Табуро, в немалой степени меня озадачило. Согласно нашим убеждениям, столь светские занятия были несовместимы с церковным саном; и у меня в мыслях невольно всплыл образ нашего батюшки (какое непочтительное сравнение!) в его длинной рясе, пытающегося сочинить трактат о балете.
   Современную систему разработал ныне покойный Степанов, Горский продолжил и завершил начатый им труд. Система Степанова была достаточно подробной, но замысловатой и сложной. Чтобы записать какое-то движение, его следовало сначала проанализировать анатомически и передать значками, напоминающими ноты, точное действие всех суставов, участвующих в данном движении. Ученики не любили этих уроков и называли их абракадаброй и кабалистикой. Но это не помешало мне заинтересоваться этим предметом, и я часто тайком готовилась к нему на уроках рисования. У меня не было никаких способностей к рисованию, и преподаватель практически отказался от попыток чему-либо меня научить. В то время как мои соученицы достигли таких высот, что срисовывали гипсовую голову Антиноя, я все еще корпела над листом аканта. Мои художественные устремления нашли выход на уроках географии при раскрашивании схематической карты мира. Я выбрала самые яркие карандаши и раскрашивала карту с неподдельным пылом. Ярко-синие реки (совсем как на цветной открытке с Женевским озером), изумрудно-зеленые долины, красные, как смола драконова дерева, горные цепи, ярко-желтые плоскогорья сильно отличались от общепринятой расцветки. Нельзя сказать, что моя карта имела полный успех, когда я вручила ее нашему симпатичному, любившему пошутить географу, но она явно произвела сенсацию. Оценка была такова: «Яичница с луком. Ультрамодерн, но сколько стараний».
   Наследие прошлых веков еще не было полностью отвергнуто; в репертуаре сохранялись анакреонтические и мифологические балеты с аллегориями и неизбежным апофеозом богов, возникавших из люков в облаках пара. Младшие ученицы выступали главным образом в этих балетах, изображая свиту какого-то божества: купидонов, «смехов», зефиров. Поэтому считалось необходимым изучать мифологию. Учебников у нас не было, и мы занимались по записям, продиктованным нам учителем. В этих записях тщательно замалчивались грешки олимпийцев, если же упоминаний о них было не избежать, то излагались они в таких выражениях, что невольно вызывали у нас наивные вопросы. Самым важным считалось знать атрибуты всех божеств и героев, и мы заучивали их так, чтобы произносить без запинки.
   Огромное любопытство и множество размышлений вызывала у нас личность будущего преподавателя истории. Пессимистки утверждали, будто он наверняка будет старым пугалом, ничуть не лучше прежнего преподавателя, недавно вышедшего в отставку. Эти мрачные предчувствия не подтвердились. С первого взгляда, как только инспектор представил нам нового историка, мы единодушно признали его «душкой». Весь класс воспылал любовью к истории и принялся старательно учить уроки. Мы часто обсуждали, кто же станет его любимицей, вплоть до того самого дня, когда он стал объяснять нам расовые черты различных национальностей. Терракотовые головы эскимосов, африканцев, монголов и европейцев – мужчин и женщин – были сняты с полки, где долго стояли, покрываясь пылью. От этих основных типов учитель перешел к обитателям Балканского полуострова. Рассказывая о сербах, он отметил, что они очень красивы, у них темные волосы и прекрасные глаза, и, окинув взглядом класс в поисках примера, произнес:
   – Как у мадемуазель Карсавиной.
   Это замечание закрепило за мной звание любимицы. Все споры прекратились, и с общего согласия новый учитель был предназначен мне. Пришлось играть отведенную мне роль, что я и делала с большим энтузиазмом. Никто не пытался со мной соперничать, и соученицы охотно предоставляли мне каждую возможность блеснуть. Они даже придумали остроумный способ улучшить вид моего «крысиного хвостика», который, к моему ужасному огорчению, был самым маленьким и тоненьким в классе. В те дни, когда у нас были уроки истории, черная лента, вдвое длиннее обычной, искусно вплеталась мне в волосы, увеличивая толщину и длину косы, и кто-нибудь из подруг с особой тщательностью завязывал бант. У меня же часто требовали доказательств любви к новому учителю, одно из этих доказательств превращалось в настоящую пытку. От меня требовали: «Если любишь историка, выпей до дна этот графин воды». Я глотала стакан за стаканом тепловатую воду до тех пор, пока меня не начинало тошнить, но ни мои мольбы, ни уверения, что я заболею водянкой, не останавливали мучительниц, пока я не выпивала последнюю каплю. Другие девочки иногда тоже подвергались испытанию водой, чтобы доказать преданность объектам своего обожания. Но обычно мишенью для насмешек служила я. Ко мне приклеилось прозвище «умная дура», и я нахожу оправдание для подобного прозвища в некоторых странностях своего характера; во мне уживались склонность к абстрактному теоретизированию и отсутствие здравого смысла. Я была первой ученицей в классе и обычно кроме своего сочинения писала еще несколько вариантов для подруг, но в то же время отличалась абсолютной беспомощностью в решении житейских вопросов.
   Нашего священника, отца Василия, можно было назвать «светским» священником, так как он любил хорошую компанию и игру в карты. И к своей внешности он относился чрезвычайно требовательно: его волосы и борода всегда тщательно подстрижены, ряса – в образцовом порядке, рука, которую мы целовали в церкви после благословения, была белой и нежной. Ему не были присущи черты фанатика или мученика, но за его «светской» внешностью таился утонченный ум, способный на отвлеченное возвышенное мышление, и благородная человечность. Лучшего религиозного наставника просто невозможно сыскать – он делал религиозные догмы живыми, привлекательными и целесообразными для нас, людей, которым предстояло жить земными интересами. Он иллюстрировал тексты Святого Писания примерами, взятыми из жизни, из нашего непосредственного окружения, примерами часто обыденными и забавными. Его беседа о преодолении искушения – настоящая жемчужина по своему пониманию душевного мира ребенка, и приведенный пример не мог не вызвать угрызения совести.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

   В примечании к первому изданию «Театральной улицы» утверждается, будто первым учителем Карсавиной был Н.И. Волков, однако в «Материалах по истории русского балета», составленных М. Борисоглебским, приводятся воспоминания бывших воспитанников театрального училища И. Кшесинского и А. Титова, которые пишут, что Н.И. Волков был преподавателем у мальчиков. Титов дает следующее описание Волкова, совершенно не соответствующее описанию Карсавиной: «…все покрывал голос Н.И. Волкова, учителя танцев на мужском отделении, его удары в ладоши, отбивающие такт, крики на учащихся разносились по всему училищу.
   Поднимавшихся по лестнице и входящих в училищные коридоры брала оторопь от одного крика Волкова, невольно рисовались какие-то истязания, пытки, вообще что-то ужасное. Он был грозой не только поступавших, но и пробывших уже несколько лет в школе». Материалы по истории русского балета в 2-х т. Сост. М. Борисоглебский. Изд-е Ленинградского Гос. хореографического училища, 1939. Т. 2. С. 21.

12

13

14

15

16

17

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →