Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Наполеон страдал айлурофобией – боязнью кошек.

Еще   [X]

 0 

Стальная империя Круппов. История легендарной оружейной династии (Манчестер Уильям)

Книга о династии Круппов не может ограничиваться рамками семейных радостей и бед. Их судьбы тесно переплетены с судьбами родной страны. Круппы были основными поставщиками вооружения кайзеровской Германии, финансировали политическую кампанию Гитлера. После войны, пережив позор Нюрнберга, они стали лидерами уже в области атомной промышленности и самолетостроения. Автор, прослеживая мистическую связь династии промышленников с родной Германией, показывает, как ее представители, парадоксально сочетая идеализм и практичность, являли собой живой символ немецкой индустрии.

Год издания: 2003

Цена: 99.9 руб.



С книгой «Стальная империя Круппов. История легендарной оружейной династии» также читают:

Предпросмотр книги «Стальная империя Круппов. История легендарной оружейной династии»

Стальная империя Круппов. История легендарной оружейной династии

   Книга о династии Круппов не может ограничиваться рамками семейных радостей и бед. Их судьбы тесно переплетены с судьбами родной страны. Круппы были основными поставщиками вооружения кайзеровской Германии, финансировали политическую кампанию Гитлера. После войны, пережив позор Нюрнберга, они стали лидерами уже в области атомной промышленности и самолетостроения. Автор, прослеживая мистическую связь династии промышленников с родной Германией, показывает, как ее представители, парадоксально сочетая идеализм и практичность, являли собой живой символ немецкой индустрии.


Уильям Манчестер Стальная империя Круппов. История легендарной оружейной династии

   Детям из Бушмансхофа,
   Другого памятника у них нет

   О мать Германия! Так одиноко
   Ты, побледнев, стоишь среди бесчестья и угроз —
   Все потому, что сыновья тебе служили плохо.
Бертольт Брехт
   Он повстречал дракона – и схватился с ним.
   Облился вражьей кровью – и стал непобедим!
Песнь о Нибелунгах

Пролог
Наковальня Рейха

   В 1914 году в Сараеве был убит наследник престола Австрии Франц Фердинанд, и лишь небольшая часть той Европы, которую он знал, пережила его. Его жена, его титулы и даже его страна – все исчезло в красном безумии того времени. Убийцы перевернули мир, и только по этой причине мы помним их жертву. Говоря по правде, он был жесток и упрям – форменный чурбан. Тем не менее каждым похоронам свойственны трогательные личные детали, и одна из незначительных, но досадных проблем, которые породила внезапная смерть эрцгерцога, состояла в том, что неизвестно, как поступить с его охотничьим домиком в Альпах. Потому что на протяжении четырех сотен лет этот «домик» (на самом деле огромная вилла) был одним из жилищ эрцгерцогов Зальцбурга, которые регулярно перемещались между ним, своим собором эпохи Возрождения, своей теологической семинарией к востоку от Мюнхена и двумя архиепископскими дворцами на реке Зальцах. Однако в новой, просвещенной Европе духовная иерархия уступила место королевской власти. Надоедливое чтение молитв было вытеснено чистыми, резкими выстрелами из спортивных винтовок. Франц Фердинанд, при всех своих слабостях, был великолепным стрелком. В густых лесах, окружающих его охотничий домик, он побил все рекорды по отстрелу зверья. Его трофеями полнились залы.
   Таким образом, сентиментальный житель Вены полагал, что новый владелец Блюнбаха должен кое-что понимать в оружии. Но замок, в котором насчитывалось восемьдесят комнат, был дорог. В конце концов дилемму блестяще разрешил Густав Крупп фон Болен унд Хальбах из Эссена, Германия. Густав Крупп был хорошо знаком с оружием: ведь он был ведущим производителем пушек на континенте. Круппы подыскивали новый загородный дом подальше от своих оружейных кузниц в прокопченной, душной Рурской долине. Теперь Густав и его семья приобрели это поместье с великолепным видом на Австрийские Альпы, где под одной из вершин спит в пещере легендарный император XII века Фридрих Барбаросса, готовый прискакать на помощь Германии в любую минуту, как только парящие над головой черные вороны известят его, что священная земля Первого рейха находится в опасности.
   В долгом и непрестанном течении истории продажа Блюнбаха представляется едва ли заслуживающей упоминания. Тем не менее она определенным образом являет собой притчу эры. С рождением современной Европы таинственная и могущественная династия Круппов процветала на войне и слухах о войне. В ее стальных кузницах ковались броня, штыки, полевые орудия, снаряды, броня боевых кораблей и флотилий подводных лодок, что всегда приносило Круппам огромные прибыли. После смерти Франца Фердинанда центральные державы бросились за оружием, а династия получила громадный рынок и заодно возможность для членов семейства вступить в эрцгерцогские леса. И вот Круппы здесь – с напряженными пальцами на курках крадутся за добычей. Фактически это символ национального духа Отечества.
   Все в Круппах было примечательно: их образ жизни (замкнутый), их внешность (лисья), их империя (международная), их клиенты (главы государств), но ничто не было так феноменально, как привычка соответствовать настроению членов Тевтонского ордена в данный момент. В Средние века, когда Германия была слаба, Круппы появились в окруженном стенами городе Эссене и стали скромно налаживать торговлю. В эру Наполеона, когда страна чувствовала себя рабыней, глава династии надел французскую кокарду и стал франкофилом. Потом, в последующие полвека, Германия поднималась. Барабаны звали к победе в 1870, 1914 и 1939 годах, и каждый раз именно Крупп затачивал прусские клинки на наковальнях своего семейства. Нигде – ни в американской промышленности, ни в индустрии какой-либо другой страны – не найти ничего равного тем узам, которые привязывали немецкие правительства к семейству Круппов. На протяжении века они были неразделимыми партнерами и частенько действовали руками друг друга. И никогда эта параллель не была более поразительной, чем весной 1945 года. Тут она уже становится смертельной.
   Покупая Блюнбах, Густав и не подозревал, что, возможно, покупает могилу. Тем не менее, тридцать один год спустя именно в могилу превратился охотничий домик, потому что, когда терпел крах Третий рейх, казалось, что страна и династия Круппов находятся на грани, за которой остается только вместе испустить дух. На протяжении того страшного для себя периода Густав так же лежал пластом, как и нация, – беспомощный и парализованный, в верхней спальной комнате, окруженный несметным количеством оленьих голов, шкур и безделушек из звериных костей. Семьи не было рядом. Двенадцать лет назад Густав пришел к колоссальному открытию, что имя нового Барбароссы – Адольф Гитлер, и четверо из его сыновей уехали, чтобы стать «твердыми, как сталь Круппа», – именно с такими словами обращался ко всем немецким юношам фюрер в «Майн кампф». Теперь из всех детей – пяти сыновей и двух дочерей – здесь находился только тридцатидвухлетний Бертольд, деликатный человек, ученый, получивший образование в Оксфорде. Вермахт отпустил его в Мюнхен для исследовательских работ в области пенициллина.
   Третьим человеком в комнате была самая знаменитая женщина рейха. Ее звали Берта Крупп, и она была женой Густава. Почти полвека она слыла богатейшей личностью в Германии. Родившаяся на пугающе-мрачной вилле «Хюгель», в одной из трехсот комнат замка Круппа в Эссене, Берта воспитывалась как тевтонская королева – и выросла преданной, величественной, прямой, словно свеча. В ее юности кайзер Вильгельм II был почти что членом семьи. У него были апартаменты в «Хюгеле», он председательствовал на ее свадьбе, был крестным отцом ее старшего сына. Впоследствии она стала международной фигурой. Миру она была известна как Большая Берта, потому что в кайзеровской войне гигантский миномет Круппа был окрещен ее именем (буквально «Толстая Берта»), а во время Второй мировой войны ее имя было дано заводу Круппа по выпуску гаубиц в Силезии. Это предприятие – «Бертаверк» – построено и укомплектование рабской еврейской рабочей силой из лагеря в Аушвице (так немцы называли Освенцим), на территории которого находился завод Круппа по производству автоматического оружия и откуда, согласно показаниям на Нюрнбергском процессе одного из собственных наемных работников Густава, «были видны три больших дымовых трубы крематория… Узники рассказывали об отравлении газом и сожжении, которые имели место в лагере».

   Сегодня фактически все немцы и большинство людей за рубежом считают, что у немецких промышленников не было выбора, что нацисты заставляли их использовать рабов любого возраста и пола, что сами промышленники были бы истреблены, если бы вели себя по-другому. Это неверно. Забытые горы нюрнбергских документов показывают это совершенно ясно. Они показывают, что у промышленников рейха не только был выбор, но большинство воспользовались им. Концерн Флика не принимал женщин, потому что работа для них была слишком тяжела. Группа Рехлинга не проявляла никакого интереса к иностранной рабочей силе. Сам Гитлер в то время считал, что не подобает столь важному концерну, как крупповский, нанимать иностранную рабочую силу. Гиммлер был против того, чтобы этот ценный резерв рабочей силы, которым желал управлять он сам, использовать в военной промышленности.
   Крупп считал по-другому. Согласно отчетам военного времени, руководство концерна полагало, что «автоматическое оружие является оружием будущего», и использовало большой престиж имени Круппа, чтобы мобилизовать узников Аушвица – мужчин, женщин и детей – на тяжелую работу в цехах. Подав пример энергии и предприимчивости, эссенский концерн отказался подчиниться, когда армия, недовольная близостью лагеря к нестабильному Восточному фронту, наложила вето на производство там автоматического оружия. Собственные отчеты фирмы показывают: сам Крупп предложил, чтобы фабрика, строительство которой в Аушвице уже было завершено, использовалась для производства частей самолетов и запалов снарядов, поскольку к тому времени завод по выпуску запалов в Эссене разбомбили. Важный момент, влияющий на решение, – опять же наличие рабочей силы в концлагере. По этой самой причине Крупп был против использования труда немецких рабочих. Когда армия захотела передать контракт на производство запалов другой фирме, утверждая, что Крупп не в состоянии выполнить заказы, Крупп резко возражал, сделав особый упор на тесной связи фирмы с лагерем в Аушвице.

   Для постороннего человека последствия этого вполне ясны; их отражает и очень плохая репутация Круппа за рубежом. В самой Германии образ Круппа совершенно другой. Там по-прежнему дорога память о Берте, умершей в 1957 году, кстати, Берта всегда горько переживала отношение к семейству в das Ausland – это неодобрительное немецкое слово объединяет все нации за пределами рейха в одно собирательное существительное. Сама по себе военная деятельность фирмы не интересовала ее: это для мужчин. Как женщина, она была поглощена социальным обеспечением 200 тысяч немцев, которые тяжело трудились на концерн Круппа. Потому что, сколько она или кто-либо еще мог помнить, крупповцы всегда считались подопечными семейства. К этому делу подходили с воображением: в XIX веке великое социальное законодательство Бисмарка вдохновлялось программами Круппа.
   Теперь, в 1945 году, казалось, что гегемония подходит к концу. За четыре века своего существования династия познала безумие, шокирующий скандал на сексуальной почве, унижение военной оккупации и даже банкротство, но не было ничего, что могло бы сравниться с окрашенным кровью смогом. На Германию опускалась вагнеровская ночь, «сумерки богов». С самых времен Тридцатилетней войны ничего подобного не было, но тогда Крупп по крайней мере извлек прибыли. Как будто сбывается суровое предсказание Генриха Гейне: цивилизация стоит перед лицом уничтожения в битве во имя битвы. Во времена молодости Берты такой катастрофы нельзя было себе представить, хотя ее мать, Маргарет фон Энде Крупп, намекала на это. Барону Тило фон Вильмовски, который женился на сестре Берты Барбаре, она однажды сказала: «Вы знаете, меня часто угнетает, что я дожила до того, чтобы увидеть такой избыток даров фортуны и столь много почестей со стороны кайзера… это почти чересчур много… Как во сне, я часто боюсь, что в один день все это может рухнуть».
   Однако маловероятно, что даже Маргарет могла предвидеть, насколько полным предстояло быть этому краху. Из столицы Геббельс не переставал вещать: «Берлин останется немецким! Вена опять будет немецкой!» – но с каждым часом становилось все яснее, что Австрия видит последнюю каску, последний сапог вермахта. Шесть месяцев прошло с тех пор, как 28 сентября генерал Йодль нацарапал в своем дневнике: «Черный день». Теперь, в апреле, самом жестоком месяце, все дни были черными, и это семейство оказалось в числе тех, кому нанесен самый сильный удар. Эссен превратился в разбитую, сожженную бомбами пустыню. Сестра Берты, разделявшая ее презрение к Гитлеру как к выскочке, была арестована после покушения на жизнь фюрера 20 июля 1944 года. Титулованный зять Берты по той же причине был сослан в концлагерь в Заксенхаузене: муж дочери мертвым лежал в российских снегах; племянник был на дне Атлантики – по злой иронии судьбы он утонул, когда английский корабль, на котором его как военнопленного перевозили в Канаду, был обстрелян торпедами с построенной Круппом немецкой подводной лодки. Хуже того, трое из собственных сыновей Берты ушли на войну в качестве офицеров рейха и исчезли в дыму битвы. Смелый, атлетически сложенный Клаус погиб в люфтваффе в 1940 году. Его брат Харальд – долговязый, самоуглубленный, «весь в себе» – взят в плен в Бухаресте советскими войсками. И о чем не знал еще никто из Круппов, малыш Экберт только что убит в боях в Италии. Теперь, находясь в Блюнбахе с Густавом, Берта дошла до роли сиделки, подкладывающей ему судно. Легендарная «гибель богов» выглядела в жизни не просто хуже; она была в крайней степени вульгарной.
   «О, мой бог! – брюзжал на кровати седой старик. – Берта! Бертольд!» Они быстро к нему подбегали. Вдалеке хлопала дверь, приводя его в ярость. «Грохот! О боже! Проклятие, идиотизм!» В сгущающихся сумерках этот старик, который дал свое собственное имя «Большой Густав» мощному осадному орудию Севастополя, приходил в бешенство от малейшего шума.
   Это тоже насмешка судьбы, и, наверное, тоже справедливая. В самом деле, можно утверждать, что сам паралич стал закономерной кульминацией карьеры Густава. Всю свою жизнь он представлял собой пародию на прусскую твердость. Зимой поддерживал в офисе температуру 55 градусов, а в своем кабинете в «Хюгеле» 64 градуса (это по Фаренгейту; значит, около 13 и 18 по Цельсию), а Берта трудилась над своими социальными проблемами на другом конце письменного стола, закутавшись в меха; в комнатах прохладно и по сей день. Печально известны обеды в «Хюгеле». Густав считал, что есть надо быстро. Несколько посетителей припоминают, что, когда они захотели начать за столом дружескую беседу, их тарелки тут же убрали. Один сказал: «Приходилось жевать с такой скоростью, что начинали болеть зубы». Густав, который сам ел с примечательными ловкостью и быстротой, отвергал разговоры за столом как неэффективные.
   Эффективность была его культом. Одно из самых странных его любимых занятий состояло в чтении расписаний поездов в поисках типографских ошибок. Когда он их находил, то хватался за телефон и начинал обвинять железную дорогу. Каждое утро, уезжая в офис, он ожидал, что его шофер оставит двигатель включенным; он не хотел терять все эти секунды, пока ключ будет повернут в зажигании. А гости в «Хюгеле» знали, что хозяин ложится спать ровно в десять вечера; без пятнадцати слуга шептал им, что пора уходить. Однажды Густав нарушил это правило. Он согласился присутствовать на гражданском торжественном мероприятии до полуночи. Эрнст фон Рауссендорф, один из администраторов Круппа, стоял в тот вечер за стойкой бара со старшей дочерью Густава Ирмгард, когда она тихо сказала: «Взгляните на часы». Он посмотрел на часы, которые, как у всякого крупповца, естественно, шли точно, и сказал ей, что до двенадцати часов остается всего момент. «Сейчас отец будет уходить», – сказала Ирмгард. Когда секундная стрелка подошла к часовой отметке, Рауссендорф поднял глаза, и конечно же его шеф вставал с кресла.
   Более значимой для мира за пределами Эссена была абсолютная лояльность Густава по отношению к лидеру своей страны. При этом особой роли не играло, кто именно был лидером. После изгнания кайзера в 1918 году он продолжал оставаться преданным Вильгельму и каждый год в день его рождения писал поздравления, чтобы подтвердить свою лояльность. Но в то же время скорее вышел бы из комнаты, чем слышать неуважительные высказывания о президенте Веймарской республики. С возвышением Гитлера он стал тем, что коллега-промышленник назвал «супернацистом». Он был вполне готов принять конечные последствия своей новой веры. Когда самолет Клауса разбился в горах Эйфеля, один из друзей выразил соболезнование. Отец холодно ответил: «Мой сын имел честь умереть за фюрера».
   Это был Густав, каким его знала союзническая разведка, – робот, фанатичный партийный лидер, гордый обладатель золотого значка партии. Даже тогда, когда он стонал под стеганым одеялом в Блюнбахе, агенты разыскивали его по всей Европе, потому что наряду с Герингом и Риббентропом он находился в числе первых в списке разыскиваемых как военные преступники. Густаву это было знакомо. Вместе с Вильгельмом он был назван военным преступником после Первой мировой войны, а когда в 1923 году Рур оккупировали французы, его отправили в тюрьму. На этот раз, однако, союзники были полны решимости добиться, чтобы по результатам Нюрнбергского процесса он закончил свою жизнь на виселице. Его имя стало настолько одиозным, что Харальд, находясь в русском лагере для военнопленных, счел благоразумным взять вымышленное имя. У каждой союзнической державы имелось досье на Густава, и фактически все, что находилось в их руках, соответствовало действительности.
   Но в то же время было несколько поразительных пробелов. Ни один человек на самом деле не является роботом. Сами злодеяния Густава вызывают подозрения. Подобно кайзеру, чей напыщенный вид маскировал горечь испарившейся власти, Густав пытался быть кем-то другим, кем он не был на самом деле. За пределами «Хюгеля» он обманывал почти всех; друзья его сыновей называли его буйволом, что он, без сомнения, воспринимал с удовольствием. Но никто не выглядел менее похожим на буйвола. В семье его знали по нелепому детскому прозвищу Таффи. Таффи был худощав, изящен и на голову ниже своей жены; он проходил дипломатическую подготовку и сохранил элегантные манеры дипломата. (Иногда эта подготовка даже проявлялась за обеденным столом в «Хюгеле». Однажды приезжий русский специалист, которому никогда не приходилось видеть чашку для ополаскивания пальцев, выпил из нее. Густав задумчиво наблюдал за этим, потом поднял свою чашку и осушил ее.)
   Если это указывает на его фальшь, то да, так оно и есть. На протяжении сорока лет он играл какую-нибудь роль: позировал в качестве владельца фирмы, где у него не было ни одной акции; упорно разыгрывал из себя Круппа, хотя вошел в семью только в возрасте тридцати шести лет.
   Настоящим Круппом была Берта. Она унаследовала огромную индустриальную империю своего отца в шестнадцать лет. В ее отечестве было немыслимо, чтобы женщина обладала такой властью, поэтому она вышла замуж за Густава фон Болен унд Хальбаха. Есть некоторые основания полагать, что сватом был сам кайзер; оружейные кузницы молодой Берты были бесценным достоянием Германии, и каждый сколь-нибудь значимый немецкий военный появился на свадьбе в надежде быть посаженым отцом невесты. После торжественных обетов Вильгельм своим гнусавым голосом объявил, что отныне фамилия Густава будет «Крупп фон Болен унд Хальбах». В повседневном употреблении это было быстро сокращено до Густава Круппа. Но сам император назвал жениха «мой дорогой Болен», и никакой императорский указ не мог влить в жилы Густава хотя бы каплю крови Круппа. Оставшиеся в живых сыновья называли его «супругом королевы».
   Это вводит в заблуждение. Действительно, чем глубже погружаешься в семейную жизнь, тем мутнее становится вода. Но в 1945 году победившие державы не были склонны к тонкостям. Целый корпус видных юристов во главе с председателем Верховного суда Соединенных Штатов Робертом Джексоном уже сортировал досье Круппа. Американские войска достигли Блюнбаха. Густава под охраной перевезли в ближайшую гостиницу на стоянке автобусов, где за ним продолжала ухаживать Берта, и иногда водители помогали ей управиться с запачканным бельем, а в других случаях она делала это одна, потому что Бертольд уехал по неотложному семейному делу.
   Юристы продолжали изучать досье. Им понадобилось время, чтобы сделать открытие: Крупп в гостинице вовсе не тот Крупп.
   Они были поглощены Густавом. Он был демоном, считали они, потому что так долго возглавлял фирму. Да, действительно, супруг королевы занимал весьма высокие позиции, когда Гитлер напал на Польшу. С тех пор, однако, «ночь и туман» окутали рейх, и союзники не знали, что в Эссене произошла смена командования. К моменту гибели Клауса в 1940 году старческая немощь Густава уже зашла далеко. На протяжении ряда лет – и когда чудовищное орудие Круппа на изогнутых рельсах бомбардировало Чэтхэм с другой стороны Ла-Манша, ведя стрельбу с расстояния 134 миль и разбрасывая настолько мощные снаряды, что по сей день англичане полагают, что их с большой высоты бомбили самолеты люфтваффе, и в годы Аушвица и рабства, когда узники 138 концлагерей тяжело трудились на Круппа, а Роберт Ротшильд был отравлен газом, потому что не захотел переписать на Круппа свою французскую фирму, – все это время главой семейства был – и оставался им вплоть до своей странной смерти в 1967 году – старший сын Берты и Густава.
   Имя его – Альфрид Феликс Альвин Крупп фон Болен унд Хальбах.
   Здесь мы должны сделать быстрый обзор имен Круппов. Свадебный указ кайзера 1906 года означал, что в будущих поколениях только старшие лица мужского пола будут носить имя Крупп фон Болен унд Хальбах. Клаус, Бертольд, Харальд, Экберт и их сестры носили имя отца. Так же был окрещен их старший брат. Он даже остался Альфридом фон Боленом после 31 марта 1942 года, когда стал управляющим директором фирмы. Как таковой он, согласно его собственным документам, «назначал еврейских узников из концентрационных лагерей во многие разные места, включая завод «Фридриха Круппа-Берта» в Маркштедте недалеко от Бреслау, концлагерь в Аушвице, концлагеря в Вюстегирсдорфе, Риспоте, недалеко от Бремена, Гейсенхайме, Эльмаге и эссенский лагерь». В этом последнем, по словам одного из работников Альфрида на процессе в Нюрнберге, преобладали фантастически тяжелые условия даже после того, как стало ясно, что рейх проиграл войну. Крупп считал своим долгом заставлять 520 еврейских девушек, в том числе почти детей, работать в самых диких условиях в сердце концерна, в Эссене.

   Слова военного времени самого Альфрида показывают, что он пользовался своими особыми отношениями с Берлином сначала для того, чтобы заполучить евреев, а потом, чтобы добыть контракты, которые могла выполнять только фирма, располагающая неограниченным источником рабочей силы. В письме, датированном 7 сентября 1943 года, он писал некоему подполковнику Веделю: «Что касается сотрудничества со стороны нашего технического офиса в Бреслау, могу только сказать, что между этим офисом и Аушвицем самое тесное взаимопонимание уже существует и гарантировано в будущем».

   В самом деле, не было такой работы, которую он бы не мог выполнить. Его запас человеческих ресурсов был почти бездонным. Узники Аушвица – лишь часть. Его документы показывают, что помимо немецких рабочих он собрал 69 898 иностранных гражданских рабочих, 23 076 военнопленных и 4978 заключенных концентрационных лагерей, последнюю категорию составляли почти целиком евреи. При наличии 97 952 рабов он был властелином Рура. Ему только не хватало короны. Он хотел ее и, по мнению национал-социалистов, имел на нее право. Состояние Густава было откровенно безнадежным. Значит, пришла пора передавать драгоценное слово «Крупп». В традиции семьи было главенство одного человека, и уже в 1941 году Густав и Берта согласились, что индустриальная монархия должна перейти к Альфриду – при условии, что он разведется со своей неподходящей молодой женой, что он быстро и сделал.
   Однако передача всего наследства одному ребенку была незаконной. Требовались чрезвычайные меры, и 10 августа 1942 года Альфрид, высокий, с орлиным профилем мужчина средних лет, всем обликом очень похожий на свою мать, предстал в «Волчьем логове» – штабе фюрера в Восточной Пруссии, чтобы подробно обсудить эту проблему. Как одной из важных партийных персон, ему был гарантирован теплый прием. После продолжительной переписки с Мартином Борманом, заместителем Гитлера, и Гансом Ламмерсом, нацистским конституционным оракулом, все было решено. Фюрер провозгласил: «Фирма «Крупп», семейное предприятие на протяжении 132 лет, заслуживает высшего признания за ни с чем не сравнимую деятельность по усилению военной мощи Германии. На этом основании мое пожелание состоит в том, чтобы предприятие было сохранено в качестве семейной собственности».

   После подписания им этот декрет стал уникальным законом «Lex Крупп». Теперь Альфрид был единственным наследником матери.
   В то же самое время Гитлер перекрестил его Круппом, и, когда 11 апреля 1945 года 9-я армия США захватила Эссен, они застали Альфрида довольно прочно привязанным к мачте и продолжающим свое дело, и он по-прежнему оставался, как это было с 1931 года, финансирующим членом СС – во имя фюрера и рейха.
   Таким образом, именно Альфрид сел на скамью подсудимых в Нюрнберге, представ перед верховными судами трех штатов США по обвинениям в планировании агрессивной войны, разграблении собственности в оккупированных странах и, самое главное, в преступлениях против человечества – в использовании рабского труда, что составило сердцевину дела. Он был оправдан по обвинениям в агрессии. Это, постановил трибунал, происходило в эру Густава. Однако по другим пунктам он был признан виновным и приговорен к двенадцати годам тюрьмы с конфискацией всего имущества.
   Свидетельства против него были настолько шокирующими, что все союзники, восточные и западные, решили очистить Европу от имени Круппа. Кошмар становился все более и более мрачным, пока не стал чернее дна самого глубокого крупповского рудника. Авуары династии по определенной системе разрезались на куски: те, кто занимался демонтажом его собственности, длинными палками мела чертили линии на полу фабрики, деля ее саму и машинное оборудование между странами, которые больше всего пострадали от нацистской оккупации, а в крепости Ландсберг, где за два десятилетия до этого Гитлер написал «Майн кампф», находился Альфрид в тюремном одеянии. Для семьи его заключение было самым тяжелым ударом. Воспитывавшийся для того, чтобы стать князем промышленников, он, осужденный и униженный, теперь сидел в камере. Круппы всегда слыли гордыми до неистовства. Бремя позора было почти невыносимо. И тем не менее, очевидно, его приходилось нести.
* * *
   Никто тогда не считал возможным, что всего через пять лет он опять станет контролировать свое состояние или что через двадцать лет после того, как он стал самым знаменитым протеже Адольфа Гитлера в промышленности, он превратится в самого богатого человека в Европе, самого могущественного промышленника в Общем рынке. Даже на него самого произвела впечатление быстрота, с которой произошло его восстановление, – он однажды подсчитал, что ему потребуется пятьдесят лет для разгребания завалов в одном только Эссене. Но вместе с тем он никогда не сомневался, что спасение придет и он будет реабилитирован. После приговора в Нюрнберге его сокамерник Фридрих фон Бюлов, который руководил крупповской программой рабского труда, хотел разработать план побега. По словам Бюлова, Альфрид остановил его, спокойно сказав: «Время все поставит на места».
   На поверхности это выглядело абсурдным оптимизмом. Верховный суд США отклонил апелляцию его адвокатов. 21 августа 1948 года, через три недели после вынесения приговора, Альфрид написал письмо военному губернатору американской зоны Западной Германии генералу Клею и попросил его вмешаться. Ответа не было. Потом генерал поддержал выводы наблюдательного совета и подтвердил нюрнбергский приговор, что явилось актом, который, видимо, исчерпывал юридические средства защиты заключенного.
   Однако вера Альфрида оправдывалась поразительными параллелями между сагой Круппов и немецкой историей. «После того как уехал кайзер, – сказал мне однажды слуга с виллы «Хюгель», – эта семья стала первой в Германии». В некоторых отношениях у Круппов было даже больше оснований претендовать на превосходство, чем у королевского дома Гогенцоллернов. Когда закончились 1940-е годы, нация стала подниматься в гору. Началось экономическое чудо выздоровления страны. Началась и «холодная война», и дипломаты стран НАТО захотели, чтобы Германия встала на их сторону.
   Преданность порабощенного народа Круппам едва ли могла остаться незамеченной оккупационными войсками. В начале 1960-х годов редактор одной гамбургской газеты сказал автору этих строк: «Если бы я перевел нюрнбергские показания и документы с осуждением герра Круппа обратно на немецкий язык и опубликовал их в этой стране, я бы потерял работу. Здесь всегда есть сознание того, что другие компании делают прибыли, а Крупп делает что-то для Германии». Такие чувства были даже еще сильнее во время тюремного заключения Альфрида. Когда Берта в приемные часы пришла навестить сына, немцы отнеслись к ней как к члену королевской семьи, а однажды какая-то молодая девушка подбежала к ней и поцеловала руку. Главное же состоит в том, что грандиозному альянсу, который формировался против Советского Союза, была необходима мощь Рура. Это означало – Альфрида. «Рур – это Эссен, а Эссен – это Крупп, – говорят немцы. И далее: – Когда процветает Германия, процветает Крупп». В теории существовали два способа справиться с ним. Первый – конфискация. Но против этого было даже английское лейбористское правительство. Второй способ – насильственная эмиграция. Кто-то в правительстве США даже внес предложение, чтобы «ни одного немца не оставлять в Руре». Но этот план был невыполним и нежелателен. Нет никаких указаний и на то, что всерьез рассматривалось какое-либо другое решение, во всяком случае, пока не началась корейская война. Через семь месяцев после этого верховный комиссар США Джон Макклой пошел на исторический акт и устранил проблему, восстановив авуары Альфрида и помиловав его.
   В результате заключенный, не имевший ни гроша в кармане, вернулся в свой прежний высокий статус. Ключ к величайшему богатству Европы опять был в руках Круппа.
* * *
   По всей Центральной Европе огромные угольные месторождения лежат подобно сверкающему черному поясу, как бы дожидаясь момента, чтобы вспыхнуть и показать всем свое могущество. Эти бесценные залежи, без которых была бы невозможна индустриальная революция, начинаются в Уэльсе и кончаются в Польше. Они, однако, не одинаковы. Пласты во Франции и Бельгии очень сильно различаются по объему и качеству, а между Саксонией и польской Силезией, где жила заканчивается, пролегает обширное пространство бесплодной земли. По всем стандартам, самый ценный бриллиант в этой диадеме – тот уголок Германии, где в высоких холмах берет свое начало Рейн, поворачивающий затем на запад в направлении голландских равнин. Здесь в эту великую реку впадает неторопливый и загрязненный приток – химики подсчитали, что его воды восемь раз проходят через человеческое тело, – который начинается сотней миль восточнее. Этот приток называется Рур. Как водный путь, он сейчас не представляет большой ценности. Он настолько малозначителен, что давным-давно утратил право иметь свое собственное имя. Под Руром мы на самом деле имеем в виду Рурский район – окружающую местность, о которой рассказ совсем другой. В этом бассейне немцы добывают столько же угля, сколько весь остальной континент, вместе взятый, и выплавляют более качественную сталь. Такая взаимосвязь не случайна, поскольку именно здесь основной источник кокса – химически чистого угля, получаемого путем тепловой обработки сырья с целью удаления газов, – и именно пористый, хрупкий кокс незаменим для переработки железа в сталь.
   В Руре господствуют менее дюжины «баронов дымовых труб». Это звание соответствует действительности. В XIX веке их семьи вытеснили феодальную аристократию, которая приходила в упадок. Промышленники во главе с Круппами играли на немецких привычках к повиновению, чтобы сокрушить борющиеся профсоюзы, и их рабочие стали покорными и инертными. Даже сегодня типичный рурский рабочий стремится прожить жизнь вблизи от церкви, в которой он был крещен. Один из работавших под землей менеджеров крупповской шахты был среди первых пилотов реактивных самолетов люфтваффе во время Второй мировой войны. Впоследствии ему предложили карьеру в коммерческой авиации. Зарплата была бы выше, жизнь чище. Он отказался. За шнапсом я спросил его, почему он так поступил. Он ответил: «Мой отец был подземным менеджером этой шахты». Неизменная лояльность таких людей вызывает в памяти образы феодального общества, так же как и обычаи их работодателей. «Бароны дымовых труб» действуют как бароны. Мужчины строят для себя замки, а женщины ведут себя как владелицы поместий, навещая материально зависимых больных и делая взносы в благотворительные организации. Берта Крупп была широко известна своей деятельностью. Когда с одним из крупповцев случился смертельный сердечный приступ, она надела шляпу и поехала навестить его вдову.
   Несмотря на свою известность, Рур представляет собой крохотное феодальное поместье, просто рубец на карте континента. Его гидроэлектрические источники находятся в отдалении – в Ахене, Шварцвальде и в Швейцарии, и в то же время он занимает менее одного процента отрезанной площади Западной Германии. С учетом всех кузниц и шахт он по размерам не больше города Нью-Йорка. Его можно за три часа пересечь на автомобиле по автобану Дортмунд – Дюссельдорф или проехать из конца в конец на знаменитых трамваях. Внутренний Рур – пятнадцать городов, которые вливаются один в другой, – занимает всего две сотни миль. Как продемонстрировали английские королевские ВВС, это делает его уязвимым перед лицом решительного наступления. Но концентрация имеет и другую сторону. Из-за того, что его подпочвенные геологические ресурсы интенсивно эксплуатируются, Рур, как признают специалисты, превратился в «индустриальную структуру, которая по своей компактности и мощности не имеет себе равных в мире». Немецкая изобретательность сделала его самой внушительной экономической силой континента, политические последствия чего почувствовали на себе пять поколений европейцев и три – американцев. Осознавая свою силу, «бароны дымовых труб» выбили из Берлина жизненно важные концессии во времена Второго (кайзеры) и Третьего (Гитлер) рейхов, и именно здесь трижды в прошлом веке ковался немецкий меч. «Германская империя, – писал авторитетный английский экономист Джон Мейнард Кейнс, – была в полном смысле слова создана скорее на угле и стали, чем на крови и стали».
   Кровь и сталь – это оказалось более памятной фразой, потому что она выразительнее. Барабанная дробь и блеск медалей обладают большей романтической привлекательностью, нежели логарифмические линейки и смог, вдобавок их больше предпочитают историки. Школьникам внушают, что Спарта одерживала в битвах победы потому, что выводила на поля сражений превосходных воинов. Этот урок не учитывает результатов последних исследований: оказывается, враги спартанцев были вооружены бронзой и мягкой сталью, а сами они имели отличную сталь, что и давало им решающее преимущество. Профессиональные солдаты более восприимчивы к таким различиям. В те дни, когда Рур изрыгал ошеломляющее количество танков, пушек, снарядов, самолетов и подводных лодок, германский Генеральный штаб был полностью удовлетворен своим арсеналом. В ходе обеих мировых войн он составлял сердцевину их стратегии. В самом деле, их желание прикрыть его в 1914 году, возможно, ослабило правое крыло плана по вторжению во Францию. После Второй мировой войны генерал Хальдер заявил в Нюрнберге, что Рурская область была «самым решающим фактором в ведении войны немцами». Для его противников это не явилось новостью. Когда высадка в Нормандии была завершена, союзные генералы согласились в том, что их главная цель – военные заводы вермахта. Разнились только взгляды по поводу скорейшего пути к этой цели.
   Сегодня Рур производит мало оружия. Он стал источником энергии для Европейского экономического сообщества и, благодаря всеохватности и техническому искусству Круппа, слаборазвитых стран во всем мире. Бароны, которые теперь сильнее и богаче, чем когда бы то ни было, оптимистично смотрят в будущее. Расследование их прошлого не поощряется или даже вызывает негодование. Но ведь невозможно понять настоящее Германии, не приподнимая завесы и не заглядывая в тайники и воспоминания, которые находились за семью печатями. Чтобы понять крупповский Рур, мы должны знать, что он собою представляет и представлял. К счастью, география не меняется, и один из способов начать – это взглянуть на него с трех точек: из тоннеля, с поверхности над ним и из небольшого самолета.
* * *
   Тоннель лежит под землей на глубине полумили. Он находится на дне столетней шахты Эссена «Амали», названной так по имени прапрапрапрапрабабушки Альфрида, и добраться до него – это своего рода экспедиция. «Удачи!» – обращаются друг к другу окружающие вас крепкие мужчины, когда группа исчезает в похожем на пещеру входе. В шлемах и сапогах, с фонарями и в защитных масках от угарного газа, вы целых два часа спускаетесь на открытых лифтах, едете в лязгающих миниатюрных вагончиках и – большую часть времени – пробираетесь по древним изогнутым коридорам, вырубленным в горной породе.
   Это путешествие нельзя назвать ни приятным, ни полностью безопасным. Конечно, условия горного дела улучшились по сравнению с первыми годами существования «Амали», когда люди трудились в недрах Рура, имея при себе лишь примитивные фонари, мулов и палки. Механизация все это изменила. Однако она также дала возможность спускаться глубже, а риск с глубиной увеличивается (даже в условиях механизации существует предел: после того как были написаны эти строки, коммерческая добыча угля в шахте «Амали» приостановлена). Каждый год в шахте погибают четыре-пять человек. Приходится увертываться от оголенных проводов и угольных повозок. Воздух начинен черной пылью, а единственная зажженная спичка может привести к катастрофе.
   По мере приближения к забою тоннель сжимается. Нужно вставать на колени, а потом ложиться на живот. В то же время сильно возрастает температура. В тех местах, где порода сырая (в шахте вода горячее камня), показания термометра достигают 122 градусов по Фаренгейту (50 градусов по Цельсию). Впереди смутно различаешь голых, покрытых сажей людей, ползающих в густой пыли. Эти ребята, шахтеры, зарабатывают девять долларов в день. Хотя людей для работы в забое тщательно отбирают, они не могут выдержать здесь больше пяти часов подряд. Каждый день они выворачивают из недр «Амали» четыре тысячи тонн: огромное количество, если учесть, что высота забоя составляет всего ярд. Ползая среди них, видишь, как забой слабо и прерывисто освещается от колеблющегося луча твоего фонаря. Он шероховатый и сине-черный, и, когда на него смотришь, он как бы слегка отодвигается. Его режут автоматические резцы. Большие глыбы падают на ленту конвейера, которая рывками тащит их на повозки и элеваторы.
   Только под одним Эссеном находится более 150 миль таких пещер, и они все время в движении: с одной стороны трудятся резцы, а с противоположной поднимаются дефлекторы труб, чтобы заполнить пространство шлаком. Город в буквальном смысле основан на угле. И вертикальная концентрация Круппа тоже в буквальном смысле вертикальная, потому что, когда уголь поднимается наверх, он направляется непосредственно в печи.
* * *
   Связь ясно видна, когда выходишь на поверхность и поднимаешься на рифленую железную крышу фабрики Круппа в близлежащем Бохуме. Глядя через территорию фабрики, видишь вереницы прибывающих поездов, груженных железной рудой. Груз приходит со всех концов света. Менее 20 процентов – германский; менее половины – европейский. Самая большая часть руды поставляется из Африки, Азии и Западного полушария. В то время как поезда сваливают в бункеры каскады сверкающей породы, из отверстий в земле появляются цепочки бадей, доверху наполненных углем, и на подвижных канатах тащатся наверх в направлении фабрики. Хороший кокс ценнее руды; фабрика расположена здесь потому, что уголь находится прямо под ней.
   Как и в шахте, на фабрике жарко до безобразия – в старом рурском анекдоте барон попадает в ад и кричит: «Черт! Я забыл свое зимнее пальто!» Однако, не в пример тоннелю, фабрика представляет зрелище ослепительной красоты. Большой стальной кран потоком выливает сразу из нескольких мартеновских печей сотни тонн жидкого металла, который, мчась по земляным литейным формам, разбрасывает огромные облака искр. Корки железного оксида, хлопьями спадающие с раскаленных литейных форм, вишнево-красное зарево от металла, текущего по прокатным станам, то, как огромные кованые заготовки вспыхивают брызгами, когда их сжимают прессы высотой с пятиэтажный дом, – все это пышное зрелище захватывающе, даже восхитительно.
   Да, в нем есть смысл. В шахте каждое движение казалось нудной рутиной, а наверху начинает выступать значимость Рура. Покидая Бохум и проезжая через центры тяжелой промышленности, приобретаешь чувство окружающей атмосферы. Специфическое, сосредоточенное на самом себе общество, которое взросло в тени дымящих труб, – это своя собственная среда. На вас производят впечатление чопорные силуэты терракотовых домов; темный, окрашенный дымом налет даже новым зданиям придает ауру возраста; бесконечные вереницы украшенных куполами и покрытых сажей товарных вагонов, хоть и маркируются сейчас по трафарету EUROP, не изменились по сравнению с началом 1940-х годов, когда их использовали в печально известных целях.
   Вы слышите рабочих, выражающихся на таком грубом языке северной части Германии, от которого, как говорят баварцы, «кровь идет из ушей». Большинство из них говорят низким голосом. Среди управленцев обеды без участия женщин по-прежнему очень обычны. Для иностранца это довольно сильно отдает вильгельмовским духом, а здесь, как и в кайзеровской Германии и викторианской Англии, тайный секс процветает. Хотя в Эссене насчитывается всего три сотни зарегистрированных проституток, но, по оценкам полиции, есть две тысячи неконтролируемых «диких девочек», занятых неполный день, молодых, свободных, а то и замужних женщин, которые появились, чтобы удовлетворить ощутимый спрос.
   Не все голоса одинаковы. Гордый, носящий монокли класс, выделяющийся щеками с ямочками, особыми шляпами и черными «мерседесами» с шоферами, как всегда, необщителен, но если вы отойдете от промышленной верхушки и переместитесь на уровень рабочих, вы окажетесь в более космополитическом мире. В этом нет ничего нового. В XIX веке польские и восточногерманские рабочие строили фабрики. Сегодня в основании рурской экономической пирамиды 70 тысяч переселенцев. Поскольку иммиграция жен и детей не поощряется, приезжие увеличивают численность мужского населения Рура. По субботним вечерам им бывает нечего делать, и поэтому они напиваются. Можно видеть, как они нетвердой походкой бродят небольшими одинокими группами по торговым центрам, с завистью рассматривая сияющие витрины.
   В течение недели, когда немки плотными массами наводняют магазины, посторонним не время заниматься разглядыванием витрин. Рурские рабочие работают по-настоящему. В самом деле, самое яркое впечатление от региона – это его активность. Все его промышленные комплексы бурлят, каждая артерия, ведущая в район и из него, заполнена грузовиками, поездами, баржами и самолетами, доставляющими сырье для заводов и уезжающими с готовой продукцией. Рур шумный, неимоверно деятельный, и лучше всего видеть его с небес.
* * *
   Полет над Руром подобен маневрированию в транспортном потоке в густом тумане. В самый солнечный день видимость – меньше мили. Пелена дыма начинается к северу от Кельна и поднимается на высоту 10 тысяч футов; видно, как он исходит снизу из леса дымовых труб: черный дым, красный, желтый, белый, оранжевый смешиваются в огромные засаленные облака, в то время как внизу усердные повара добавляют приправы и специи к своему главному блюду из жидкого металла.
   Ландшафт, хотя он и задымлен, никак не назовешь бесцветным. В глаза постоянно бросается спектр красок, и, глядя на паровоз, который пыхтит внизу (поскольку угля в изобилии, двигатели не были переведены на дизельное топливо), понимаешь, почему это так удивляет. Дело в том, что вы видели это и раньше, но в черно-белой гамме. Двадцать пять лет назад каждый истребитель союзников был оснащен кинокамерой, синхронизированной с установленными на крыльях пушками. Эти кадры воспроизводились в тысяче фильмов и документальных лент, и такое привычное клише было, конечно, черно-белым, а вот в действительности… Под вами проносятся ржаво-коричневые, в форме бутылок печи Круппа в Рейнхаузене на левом берегу Рейна; красные стрелки большого железнодорожного парка в Хамме, окраины которого все еще изрыты кратерами от бомб: мелово-лимонного цвета бетонные заводы; яркая голубизна извивающихся каналов, по которым вокруг Дуйсбурга плывут похожие на жуков баржи; желчная мгла, спиралью поднимающаяся из восьмиугольных охладительных башен, которые расположились за каждой фабрикой, – ничто не выглядит по-настоящему серым. В Кеттвиге замок Августа Тиссена имеет лазурный оттенок, а в Эссене, на северном берегу Рейна, раскинулась обширная территория крупповской виллы «Хюгель» пятнистого желтовато-коричневого цвета.
   Самым удивительным цветом, однако, оказывается зеленый. Он поражает потому, что его слишком много. Попав на поверхности в средоточие мощи Рура, вы ожидали увидеть гигантский комплекс цехов и ангаров на пересекающихся захудалых улочках, окруженный унылыми трущобами. Убожества хватает в избытке. Города Ванне-Айкель, Кастроп-Рауксель, Гельзенкирхен грязны, покрыты пятнами – почти в духе Диккенса. Гельзенкирхенское барокко является немецким синонимом отвратительного вкуса. Но есть и сельская местность. Фактически только одна десятая Рура по-настоящему перенаселена, а половина находится под плугом. К северу от Дортмунда есть цветущие поместья, принадлежащие землевладельческой аристократии Вестфалии. Эта земля богата не только минералами. До того как Рур стал центром промышленности, он был сельскохозяйственной жемчужиной, и речные берега обрамлены радужными поясами покачивающихся на ветру растений.
   Да, настолько благословенна здесь земля, что с ней уж никак не соотносится полная насилия история Рура. Не во многих уголках мира природа настолько щедра. Он не просто богат и плодороден: его месторасположение таково, что именно тут проходят естественные торговые пути Европы. Шесть веков назад он сделался торговым якорем всего континента, и, пролетая на высоте тясячи футов над крупными городами, можно различить неровную модель средневековых аллей внизу.
   Именно к этим городам вновь и вновь возвращается воображение, потому что там находится неровное, беспорядочное, но все равно удивительно подлинное величие Рура. В нем нет ничего пасторального. Фабрики неясно вырисовываются в преломленном свете подобно соборам, и, если самолет сделает вираж и спустится на несколько сотен футов, ваше внимание переключится на запутанный лабиринт под его крыльями, и вы быстро забудете об идиллическом ландшафте под хвостом самолета. Огромное впечатление производит застывшая тевтонская мощь. Хотя рурский рог изобилия сейчас выпускает мирную продукцию, все, кто помнит другое поколение, испытывают смутное беспокойство. Сама модель ключевых центров таит в себе угрозу. На карте можно видеть гигантскую фигуру мифологического злодея Фенрира-волка. По преданию, чудовище было связано волшебной веревкой, но к «Последней битве» Фенрир вырвался и проглотил Одина, верховного бога. Говорят, что силуэт волка присутствует на карте устремленным на восток. Хамм – это глаз, Реклингхаузен – ухо, Дортмунд – рот, Бохум – горло. Вупперталь и Золинген составляют переднюю ногу, Мюльхайм и Дюссельдорф – заднюю. Рейнхаузен – это хвост. Гельзенкирхен, Боттроп и Дуйсбург составляют контуры горбатой спины. А сердце – это Эссен.
* * *
   Рейнская область, какой мы ее знаем, едва насчитывает столетие. Почти три тысячи лет назад армяне производили сварочное железо, а домна появилась в Европе к концу Средних веков. Индустриализация, однако, пришла в Германию поздно, а когда она появилась, воздействие было сокрушительным по причинам, кроющимся глубоко в истории страны. Растительность Рура – вот ключ к этим причинам. Даже сегодня густые леса типичны для большей части Германии, и на заре письменной европейской истории вся страна представляла собой одни сплошные заросли. Для римлян тот лес был дивом. К востоку от Рейна он простирался все дальше и дальше – темный, навевающий оторопь. Цезарь разговаривал с немцами, которые на протяжении двух месяцев шли по нему, не видя ни луча солнца. Тацит был в ужасе от его бесконечности, непроходимых болот, суровых зим и густых, сырых туманов.
   Рейн был аванпостом Цезаря. Земля, лежащая за ним, никогда не становилась частью его империи. В Галлии были дороги, по которым могли маршировать его легионы, покоряя те территории, которые позднее стали Францией и придали ей политическое единство. В непроторенных девственных лесах к востоку это было невозможно, и, на наш взгляд, здесь начало цепи печальных событий. Примечательно, что самый древний из известных алтарей, расположенный на месте нынешнего Бонна, на левом берегу Рейна, был посвящен ожесточенными легионерами Цезаря Немезиде, богине возмездия. Германия, оставаясь бесформенной, в Средние века не смогла превратиться в национальное государство; как писал Уилл Дюрант, это была «не нация, а одно название». Тридцатилетняя война украла у нее эпоху Возрождения. Власть оставалась в руках порядка трехсот независимых князей (причем раздробленность нигде не была более выраженной, чем в Руре), которые подавили полусформировавшийся национализм во время французской революции и задушили либерализм в 1848 году. Потом Пруссия, эта «зародышевая клетка рейха», как называл ее Гитлер, навязала свою военную мощь лоскутному одеялу государств, создав единство, лишенное демократии. Остальная часть этой безрадостной истории известна: отсутствие парламентской традиции сделало вильгельмовский рейхстаг фарсом, уничтожило Веймарскую республику и по сей день вызывает в Бонне неотступный страх.
   Но политика это только симптом. Девственный лес оказывал глубокое воздействие и на самих людей, и это может быть единственным наиболее важным ключом к загадке, почему немцы вели себя таким образом. Еще во II веке нашей эры, за сотню лет до того, как франки стали известны как французы, Тацит предупреждал их: «Это ради вас, а не нас мы защищаем преграду Рейна от беспощадных немцев, которые так часто пытались и всегда будут хотеть обменять безлюдие своих лесов и болот на… Галлию». Римский историк был настолько подавлен местом обитания тевтонских племен, что решил, что они, должно быть, жили там всегда: «Никто, если только он не подвергается опасности со стороны страшного и неведомого моря, не покинул бы Азию, Африку или Италию, чтобы устремиться в Германию. Из-за ее дикого пейзажа и сурового климата неприятно ни смотреть на нее, ни жить в ней, если только это не твоя родина».
   Со стороны Тацита это было снобизмом. Из-за своей неграмотности местные жители не могли ему ответить. Несомненно, они были бы оскорблены, потому что любовь к природе постоянной нотой проходит через века германской истории; дайте немцу выходной день, и он наберет закуски, соберет семью и исчезнет в лесу. Безусловно, первые примитивные тевтонцы могли бы переменить место для жизни, если бы этого пожелали. Они производили впечатление даже на Тацита. Для него они были благородными дикарями, храбрыми воинами. Во всех сообщениях о тех временах говорится, что они были гибки и крепко сложены, с хорошим цветом лица и рыжевато-каштановыми волосами. (В «Песни о Нибелунгах» волосы Зигфрида описываются как «имеющие золотисто-рыжий оттенок, красивые и спадающие большими локонами». Тацит заявляет, что у всех немцев «свирепые голубые глаза, рыжие волосы, высокое тело». Они содержат свою расу, продолжает он, «чистой и незапятнанной». Короче говоря, они – арийцы.) Они носили шкуры диких зверей, у них были большие ножи, которые они называли копьями, и были верны своим вождям. Оглядываясь назад с высоты Англии XVIII века, Эдуард Гиббон заметил, что «леса и трясины Германии были населены расой дерзких варваров», которые «получали наслаждение от войны, насаждали ужас и разрушения от Рейна до Пиренеев» и которые «из-за их бедности, храбрости, одержимости честью, примитивных достоинств и пороков были постоянным источником тревоги». Он заключал: «Немцы презирали противника, который казался бессильным или не склонным оскорблять их».
   Мужественные, сентиментальные, неуверенные в себе и меланхоличные, недоверчивые и даже в те времена преследуемые страхом оказаться в окружении врагов, древние немцы эволюционировали в племенное создание, доверяющее только своим собственным людям. Для немца Германия стала своего рода общинным секретным обществом. Самое страшное для него – ссылка («быть изгнанным», в языческой перефразировке, – «быть волком в святых местах»). Со временем его мировоззрение усложнилось новой верой, и в особенности протестантской трудовой этикой. Но он продолжал хранить память о родовых ритуалах: скажем, о немцах Моравии, разжигающих на холмах костры в ночь накануне Иванова дня, или об умирающем вожде тевтонцев, который читает своим людям прощальную проповедь, а затем выполняет церемонию самосожжения перед священным дубом.
   Взаимодействие между светом и тьмой было всегда. У трепещущего на ветру костра все было знакомо. Там флиртовали любовники, мальчики учились безжалостно драться, а самый сильный мужчина руководил всеми по правилам общинного закона. Но в глухих лесах, среди диких люпинов под нависшей луной лежала таинственная неизвестность. Там водились мрачные существа, люди говорили друг с другом шепотом. А когда затихал огонь и начинали агонизировать тени, под волнистыми кронами деревьев каркали оборотни, сердцами дьяволов овладевали волшебные мелодии, женщины преображались в мерзких животных и совокуплялись со своими собственными братьями. И в пещере Брюнхильде чудился запах мокрых от крови топоров.
   Так рождались страшные сюжеты, которые с тех пор терзали готическую душу: грезы оргий, смертные пожелания, притягательность абсурда, ликование по поводу того, что немецкий поэт Среднего Возрождения назвал «преувеличенной гордостью и ужасным мщением». Темные образы всепоглощающи; в XX веке они стали знакомы остальному миру как призраки в периодически повторяющихся кошмарах. У каждого племени была своя версия мифа, и, поскольку она была живуча и уходила корнями глубже, чем написанная история, ей не грозило развитие христианства. Самые грубые формы варварства доказали свою поразительную долговечность. Убийства сразу после рождения нежеланных девочек продолжались и в XI веке. В XVII веке примерно сто тысяч немцев были казнены за колдовство. И в тевтонских рыцарских турнирах не было ничего рыцарского. Целью было нанесение увечья. Рыцарь вступал в турнир полным решимости до смерти зарубить как можно больше таких же рыцарей; в одном средневековом турнире близ Кельна были убиты больше шестидесяти человек. Обращение в католицизм оказалось обманчивым. Старое и новое просто объединились. Со временем жизнь немцев была украшена празднованием Рождества Христова с красочными языческими символами (в особенности рождественской елкой), а в некоторых общинах переделали местные языческие легенды в рождественскую сказку.
   Вот что происходило в Руре. В конце VIII века, когда Карл Великий захватил цитадель на холмах в Саксонии к югу от Дортмунда, из Эссена через реку Рур перебралась группа монахов и основала Веоденское аббатство, построенное в романском стиле, стены которого существуют до сих пор. Пятьдесят лет спустя в деревню Эссен вступили христиане, построившие монастырь, который также сохранился до наших дней, с несколькими церковными крестами и древним разветвленным канделябром. Первый епископ прибыл туда в 852 году нашей эры, но тысячелетняя легенда о его прибытии не напоминает ничего библейского. В скептической «Эдде» эльфы и феи пляшут в посещаемой призраками горной долине, когда из леса выскакивает герой-блондин. «Дикие и беспощадные люди» обитают в «дикой местности, в которой сплошные грязные топи и которая поросла непроходимыми чащами и зловонным бурьяном». Потом сверхъестественным образом появляется божественное существо и приказывает им слушать его, демоны украшаются лиственным орнаментом, и земля процветает. Он приказывает людям перестать поклоняться ложным идолам, и они повинуются. Теперь они поклоняются ему с великой пользой для всей Рурской долины. Их исключительное божество – прелат, но это лишь жест по отношению к кресту. Точно так же пришелец мог быть и дохристианским вождем. Даже его имя кажется более значительным, чем его вера. В эссенской мифологии он, как ни странно, зовется Альфридом.

Глава 1
Город за стенами

   Первый Крупп вышел из лесов. Его звали Арндт, и в действительности ничего неизвестно о его прошлом. Историки семейства полагают, что он происходил от голландцев по имени Кроппен, или Кроп, которые жили в нижнем течении Рейна. В Гендрингене упоминания о таком семействе встречаются в 1485, 1522 и 1566 годах, но любая связь между ним и Арндтом является чистым предположением. Точно так же он мог происходить и от дьявола. Все, в чем мы можем быть уверены, это то, что в январе 1587 года он записал свое имя в регистре торговцев Эссена, но и это надо уточнять, потому что почерк у него был ужасный. Подпись можно прочитать по-разному: как Крупп, Крупе, Крипп или Крипе. Сограждане так и делали, пока фамилия его потомков не утвердилась в нынешней форме.
   Так кто это был? На этот счет можно только строить догадки – хоть и не подкрепленные документами, но все же обоснованные.
   Думаю, он был человеком состоятельным. Только в сказках одетые в лохмотья парни вступают в средневековые города и вырастают до сверкающих золотом бюргеров. На практике у бедняков почти не было возможностей улучшить свое положение. Общество не только не поощряло такой изменчивости, да и типичный крестьянин в любом случае не владел необходимыми навыками – он был необразованным болваном со словарным запасом, возможно, в шесть сотен. Каким бы скверным ни был почерк Арндта, он говорит о нем как о личности определенной значимости. Кроме того, он не мог бы вступить в гильдию торговцев, если бы приехал, не имея с собой некоторых вещей, свидетельствующих о достатке. Такое не позволялось.
   Вполне можно рискнуть сделать и кое-какие предположения о личности первого Круппа. Он определенно не страдал худощавостью, характерной для последующих поколений Круппов. Арндт был немецким купцом XVI века, а мы знаем достаточно много об обычаях этого класса. Прежде всего они были большими любителями поесть. Объем живота был мерилом процветания; человек, который мог переплюнуть в еде своих соседей, повсюду вызывал восхищение. Один малый за один присест проглотил тридцать яиц, фунт сыру и очень много хлеба. После этого упал замертво и стал национальным героем. Продолжавшиеся по семь часов застолья не были необычными; подсчитано, что люди зажиточные проводили половину своих часов бодрствования либо жуя, либо очищая кишечник. При таких обстоятельствах лишь ненормальный обмен веществ мог помешать растолстеть богатому человеку.
   Таким образом, в нашем воображении Арндт совершает свой дебют слоновьей поступью. Это было в конце 1500-х годов. Со времен Карла Великого Эссен очень сильно изменился. В X веке он стал крупным городом. А после того как он вошел в Ганзу – мощный союз немецких городов, – его население достигло пяти тысяч человек, что сейчас кажется крошечной цифрой, но тогда сделало его крупнейшим и самым плотно населенным городским образованием в Европе. Ганзейский союз постепенно приходил в упадок. Его главный город Любек истощен после длительной войны со Швецией (1563–1570), нидерландские порты расширяются, и Атлантика открылась для торговли, в результате чего стало возможным обходить стороной немецкие реки. Тем не менее Эссен продолжает процветать. Если смотреть издалека, его очертания становятся воплощением ярких фантазий бюргеров. Над его зубчатыми стенами – тридцать футов высотой и почти столько же толщиной – подобно иглам на фоне неба возвышаются башни и шпили, а за ними под рифлеными крышами великолепные пятиэтажные купеческие дома, построенные из крепких бревен, обшитых досками и скрепленных известковым раствором и терракотой.
   Однако вблизи Эссен был не таким привлекательным. Каждый фут земли внутри его был на вес золота. Если не считать торговую площадь, дышать было почти негде. Сейчас, четыреста лет спустя, площадь по-прежнему находится в центре Эссена, а рядом с ней – седые стены здания муниципалитета, собор, которому насчитывается тысяча сто лет, и древняя церковь. Трудно представить себе дух тех времен, когда они возводились, – так много универсальных магазинов, столько зеркальных стекол, – но живы шестьдесят тесных кварталов внутри имеющего овальную форму старого города и в них можно заблудиться. Во времена Арндта все выглядело гораздо хуже. Дома, как пьяные, наклонялись один к другому; верхние этажи выступали и затемняли проходы внизу, по немощеным узким улочкам бродил скот. Случались страшные пожары. Несмотря на стены, в город ухитрялись проникать волки; их истребляли. С наступлением ночи повсюду царил страх. В сумерки звучали горны, возвещавшие о комендантском часе. После этого никто по возможности не выходил из дому, потому что на улицах появлялись разбойники, – цепи, которые вешали на перекрестках, чтобы помешать им, были неэффективны, – и робкие бюргеры тревожно прислушивались к бряцанию кованого посоха ночного сторожа и его скорбным возгласам: «Молитесь за мертвых!»
   А надо бы не только молиться. Волки и воры конечно же досаждали, но никто не замечал большего зла – полного отсутствия санитарии. Никто не видел гражданской угрозы в том, чтобы выливать из каждого окна нечистоты. Богатые семьи уменьшали зловоние с помощью лепестков роз и лаванды и начинали заниматься другими делами. И неизбежное случалось. То и дело вспыхивали болезни. Эпидемии приписывали грехам, лечили их путем возврата к набожности, а циклы неизменно повторялись. Арндт Крупп стал исключением. Благодаря своему гению он нашел способ извлекать из эпидемии выгоду. Через двенадцать лет после того, как он поселился в доме, выходящем фасадом на эссенский рынок Зальц, разразилась эпидемия бубонной чумы. Чума в середине лета была самым страшным кошмаром Средневековья, а ее приход в Эссен – особенно ужасным. Пораженные ею дома находились под карантином, а здоровые люди оставались и гнили вместе с больными. Обезумевшие мужчины, обнаружив в себе признаки болезни, в последних конвульсиях подстерегали и насиловали женщин. По ночам на улицах скрипели повозки, доверху заваленные трупами; за городскими стенами слабоумные пьянчужки скатывали обнаженные тела в общие могилы. Потом муниципальные служащие уехали. Город наполнился вонью. Во многих кварталах уже не оставалось никого, кто мог бы жаловаться; согласно одной из летописей того времени, целые улицы были подобны «печальным заброшенным кладбищам». По мере того как чума разрасталась, Эссен охватывала паника. Мужчины по дешевке продавали собственность и на вырученные деньги устраивали последние попойки. Арндт, сделавший ставку на то, что он выживет и не проиграет, приобрел обширные «сады и пастбища» за воротами города, купив участки земли, которые почти четыре века спустя все еще оставались частью семейной империи.
   Воздавать ему честь за дальновидность было бы абсурдно. Сквозь туманы веков первый Крупп просто представляется проницательным лавочником с зорким видением главного шанса. И хоть позднее он вступил в гильдию кузнецов, ничто не указывает на какие-либо помыслы о создании промышленной династии. Если бы они у него были, он пошел бы другими путями. На протяжении многих лет работавшие в карьерах угольщики по Рейну отправляли доверху груженные топливным углем суда в Нидерланды, Бельгию и Люксембург. Арндт это проигнорировал. Он не присоединился и к тем, кто переправлял гидроэнергетические ресурсы в горах к югу от реки Рур, чтобы приводить в движение молоты и кузнечные мехи, превращая железную руду в кованое железо. Мехи были тогда уже достаточно большими, чтобы плавить руду для литья, как всегда, отливалась бронза, и в мастерских Золингена, в четырнадцати милях к югу от Дюссельдорфа, кузнецы закаливали и шлифовали клинки немецких рыцарей.
   Арндт не имел к этому никакого отношения. Он не был оружейником. Он был торговцем. В ретроспективе мы видим его в развалочку прохаживающимся перед своим домом, выходящим на рынок соли, в просторном одеянии, в твердой фетровой шляпе, приветствующим утренний звон колоколов на здании муниципалитета и встречных приятелей: ночного сторожа, городского служащего, палача. Он одет в парусину и фетр, и, как лидер общины, он иногда меняет свою одежду. Соседи знают его как активного лютеранца, из-за чего он, возможно, сюда и иммигрировал. Хотя номинально Эссеном правит настоятельница бенедиктинского женского монастыря, ей приходится терпеть присутствие протестантов. Не менее важно (и не менее редко) она высказывает одобрение в адрес торговли. Как купец, Арндт является членом растущего, но вызывающего споры класса. Большинство священнослужителей подозрительно относятся к подкрадывающемуся материализму. Один из них жалуется на то, что мужчины, видимо, интересуются только плотской любовью и барышами; другой тревожится по поводу того, что «в наши дни, увы, люди отдают предпочтение богатому хаму перед бедными и бесправными мелкими собственниками; человек без имущества вызывает презрение, каковы бы ни были его знания или поступки».
   У Арндта есть имущество. Возможно, он даже хам. Но в то же время, думая о нем как о бизнесмене, мы должны помнить, что он – не наш тип бизнесмена. Штат сотрудников у него крохотный. На самом деле ему, возможно, и вообще не нужна посторонняя помощь; почти сразу же после прибытия сюда он женился на некоей Гертруде фон дер Гатхен, которая быстро произвела на свет четверых симпатичных детишек. Они выросли и научились присматривать за припасами, потому что, хотя торговля (в основном скотом, вином и шнапсом) и сделала Арндта одним из богатейших людей в городе, у него нет отдельного магазина; все сделки осуществляются и все книги учета хранятся либо на первом этаже его дома, либо около него на улице. Короче говоря, он – типичный средневековый предприниматель. В общине маленьких магазинчиков и только начинающей развиваться промышленности хозяева торговли образуют узкий круг олигархов. Они владеют улицами, управляют ярмарками, смотрят за тем, чтобы стена была отремонтирована, чтобы евреи знали свое место. Они даже назначают должностных лиц – и обычно они выбирают своих родственников. Правящая клика – это, по существу, закрытая корпорация, и быстрое принятие Арндта в высшие советы мы можем отнести на счет его исключительной удачи во время чумы.
   Это – не просто картина Эссена в 1600 году; это – Эссен, которым он оставался на протяжении большей части двух последующих столетий, до вспышки политических и экономических революций в конце XVIII века. XX же век стал настолько созидательным, что нам трудно понять, какой неподвижной была когда-то цивилизация в Центральной Европе. Ее почти не затронули культурные всплески того времени. Повсюду зарождался век разума, освещая человеческие горизонты. Здесь же в темноте ходили только неясные слухи. Долгие века тянулись один за другим, безмолвные, инертные, холодные, суровые. Князья умирали, банды наемников устраивали марши и контрмарши, но общество, в особенности торговое общество, сохраняло застой. Дисциплинированный, невозмутимый, враждебно настроенный в отношении перемен, ревностно охраняющий свои привилегии, класс торговцев порождал поколение за поколением, каждое из которых было в точности таким же, как предыдущее. Личные состояния росли и рушились, но диапазон успеха или неудачи был резко ограничен. Даже национальное бедствие не могло сколь-либо существенно поколебать установившийся порядок.
   Тридцатилетняя война была национальным бедствием. В период между 1618-м и 1648 годами Германия была окровавленной подстилкой для пяти иностранных армий – датчан, шведов, испанцев, французов и богемцев. Сотнями уничтожались деревни, и около половины населения погибло. Во многих опустошенных районах люди выживали только путем каннибализма: матери пожирали своих младенцев, голодные толпы людей срывали с виселиц еще теплые трупы и рвали их зубами. Эссен в качестве естественного перекрестка на Вестфальской равнине находился в самом центре этого кошмара. Более того, война была религиозной, и правящая настоятельница, принеся терпимость в жертву, объявила испанцам, что город находится под контролем еретиков. То, что Круппы пережили все эти годы, само по себе достаточно примечательно. Удивляет то, что на них, по-видимому, почти никак не повлияла эта трагедия. Да, Арндт скончался в 1624 году – после того, как предусмотрительно вложил деньги в надгробие из публичной каменоломни, – но время его, так или иначе, закончилось. За год до этого умер его сын Георг вместе со своей молодой женой; городские архивы связывают их смерть с эпидемией. Сестры Георга Катарина и Маргарет пережили всю эту катастрофу и вырастили своих собственных детей. Весьма любопытный факт: Катарина, выйдя замуж за Александра Хюссена, объединила Круппов еще с одним будущим семейством «баронов дымовых труб». Она дожила до восьмидесяти восьми лет. на полвека пережив мужа и накопив независимое состояние в недвижимости.
   Однако наибольший интерес представляет карьера другого сына Арндта. Антон Крупп – это один из представителей своего поколения, который оказался отнюдь не ничтожеством. Из летописей, хотя они и отрывочны, выступает человек изобретательный и даже драчливый – однажды он был крупно оштрафован (штраф составил 10 талеров; в пересчете на современную покупательную способность талер XVII века равнялся 10 долларам, а позднее он стоил половину этой суммы) «за избиение на улице доктора Хассельманна». В 1612 году Антон женился на Гертруде Кресен. Старший Кресен был одним из двадцати четырех оружейных мастеров Эссена. Антон занялся ремеслом своего тестя и во время войны продавал по тысяче стволов в день. Мы ничего не знаем об их калибре и качестве; мы даже не уверены в том, кто были его клиенты. В протоколе городского совета от 1641 года он характеризуется как «наш высокочтимый патриот господин благородного происхождения герр Антон Крупп», то есть он был человеком преуспевшим. Предположительно, прибыли ему мог приносить семейный магазин, но источник и размеры доходов Антона не важны; важно то, что он был первым представителем династии, занявшимся торговлей оружием, и то, что он ступил на эту стезю так рано. После него – длительный пробел. Запись о следующей военной сделке появилась в семейных учетных книгах лишь в наполеоновскую эру. Тем не менее, все так и было: один из Круппов продавал пушки в Руре почти за три века до Вердена и за три с четвертью века до Сталинграда. Подобно вспышке артиллерийского огня далеко на горизонте, это было зловещим событием. Но вспышка может лишь зарегистрировать наличие пушки. Перед артиллеристом же остается проблема дальности стрельбы.
   В середине XVII века Вестфальский мир положил конец Тридцатилетней войне и агонии тевтонов. Франция, точно следуя замыслам Ришелье, стала господствующей державой в Европе – одно из звеньев в цепи галльских триумфов, которое немцы никогда не забудут. А в Германии цвела племенная вражда. Существовала острая необходимость в возрождении, восстановлении сил. В Эссене семья, которая в дальнейшем сыграет такую впечатляющую роль в национальном отмщении, вновь открыла свою мастерскую у рынка соли и расширила свои рынки сбыта. Город опять переживал бум. Последние чужеземные войска покинули его, за что из своего кармана заплатила торговая олигархия. В женском монастыре появилась новая настоятельница. А в муниципалитете вступил в должность моложавый клерк по имени Маттиас Крупп.
   Маттиас был сыном Георга, осиротевшим в возрасте двух лет. Его отличал стойкий консерватизм, часто свойственный людям, которые воспитывались во времена широко распространенных беспорядков, и при нем Круппы вступают в тусклый период. Теперь, в своем третьем поколении в Эссене, они стали местными аристократами. Невозмутимые и состоятельные, они закрепились в качестве членов истеблишмента и стали весьма уважаемыми жителями Эссена. Больше нет путаницы насчет фамилии. Она крупно и ясно написана жирным черным курсивом. Чума больше не беспокоит Круппов, никто не выходит из себя и не избивает на улице доктора Хассельманна.
   Потребность в крупных делах – не новая их характерная черта. Яркими примерами служили Арндт и Катарина. Теперь же это превращается в манию. Начиная с Маттиаса – который покупает драгоценные земли к востоку от стены, ставшие впоследствии сердцевиной огромной оружейной фабрики династии, – каждый из Круппов по очереди поддается сильному желанию расширять среду своего обитания. В конце концов они приобрели почти все из того, что стоило иметь; к шестому поколению льстивый летописец называл их «некоронованными королями Эссена».
   Весьма вероятно, что автором формулы был кто-то сам из Круппов, потому что, помимо прочего, семья контролировала городскую мэрию. Это было еще одним направлением курса, установленного Маттиасом. После смерти в 1673 году он оставил троих сыновей. Старшему, Георгу Дитриху, было всего шестнадцать лет, но семья обладала такой властью, что должность городского клерка оставалась вакантной до достижения им совершеннолетия. Георг Дитрих на протяжении шестидесяти четырех лет имел в своем распоряжении секретарские печати, а когда он умер, эта должность перешла к племяннику. Другой сын Маттиаса служил бургомистром. Третий сосредоточился на бизнесе, открыв дополнительное текстильное предприятие, и руководил эссенским сиротским приютом. В 1749 году исполнилось ровно сто лет, как Круппы владели атрибутами муниципальной власти, и по такому случаю устроили торжественный вечер. Это было неосмотрительно. Перспективы были не столь яркими. Династия, похоже, выдыхалась. Из троих братьев только бургомистр, Арнольд Крупп, оставил после себя сыновей. Их было двое, и оба вызывали разочарование. Новый клерк, Генрих Вильгельм Крупп, барахтался в открытых разработках, потерял все и был вынужден продать часть собственности, чтобы оплатить счета. Брак Генриха оказался бесплодным. В результате продолжение мужского рода пало на его брата, Фридриха Йодокуса Круппа. Йодокус никогда не имел власти управленца, а под его равнодушным руководством бизнес скатился чуть ли не до уровня бакалейной лавки. Но ему удалось избежать банкротства и в 1737 году перевести большой магазин в импозантное здание на углу у льняного рынка. Самое же главное в том, что он произвел на свет сына.
   Он и здесь чуть не потерпел провал. Его первая жена умерла, не родив детей. В сорок пять лет он был бездетным вдовцом и, казалось, обречен стать последним из Круппов. А затем, в 1751 году, династия получила помилование. Йодокус женился на девятнадцатилетней Хелен Амали Ашерфельд. Поскольку немцы – сторонники мужского шовинизма, есть тенденция игнорировать роль женщин в создании и сохранении первенства Круппов. На всем протяжении этих спокойных лет красивые и талантливые женщины умножали семейное состояние, и, хотя невоспетые дочери уходили, чтобы воспитывать собственные выводки, их потомки прилипали к Руру, а в следующем веке внесли в семейство свой вклад состоянием и талантами. У Хелен Амали есть и еще одно отличие. Несомненно, она была сильной представительницей Круппов своего поколения. Было бы неправильно сказать, что она привнесла в клан свежую кровь (Арндт Крупп был ее прапрадедом), но она ввела тот стиль, которого, к сожалению, не хватало ее родственникам-мужчинам. Она была сообразительной, энергичной и трудолюбивой. Кроме того, способна рожать. Йодокусу после свадьбы оставалось жить всего шесть лет, но Хелен Амали потребовалось меньше года; она забеременела почти сразу же. Ребенок, Петер Фридрих Вильгельм Крупп, своего рода переходный. Всю жизнь он оставался в тени своей матери, у которой работал бухгалтером. Будучи вдовой Крупп, Хелен Амали расширила льняной магазин, добавила к нему мясную лавку, отдел по продаже красок и готового платья, в то время как ее сын валял дурака в ружейной ассоциации и почитал память предков, служа в муниципальном совете. В двадцать шесть лет он женился на девушке из Дюссельдорфа; в сорок два он умер, и его мать начала посвящать его восьмилетнего сына в секреты торговли.
   А они становились более загадочными. Рур еще даже не подошел к порогу своего величия, но делал в себе некоторые любопытные открытия. Мужчины начинали понимать, что такое доменная печь. Ее применение распространялось медленно, и теперь бригады людей регулярно отправлялись в леса, чтобы добывать железную руду. Хотя она и содержала примеси серы и фосфора, руда имелась в изобилии, и ее прямо там же в лесу обрабатывали в плавильных печах на древесном угле, который, как выяснилось, при высоких температурах вступает в соединение с рудным кислородом, освобождая железо от окисей. Необходимая температура достигалась различными способами. Вначале плавильщики просто разжигали костер на вершине ближайшего холма и надеялись на то, что ветер раздует пламя. Придя к мысли, что кузнечные мехи будут более эффективны, передвинули свои печи к берегам быстрых потоков, которые питали реку Рур. Все это было очень непродуманно. Долина оставалась сельскохозяйственной, и железо главным образом использовалось для изготовления инвентаря местных фермеров. Оно было недостаточно качественным для экспорта, но даже если бы оно стоило того, чтобы его вывозить, экспортерам мешала бы невероятная путаница с пошлинами на пользование рекой. Это все еще была феодальная страна – даже в 1823 году Эссен еще не разросся до границ своих средневековых стен, – и каждый землевладелец по берегам Рура и Рейна устанавливал свою плату для плывущих по ним барж.
   Только проницательный торговец мог бы увидеть семена выгодной отрасли тяжелой промышленности в этой спорадической, ущербной деятельности. Но вдова Крупп была в числе самых прозорливых немцев своего времени. Она приобрела металлургический завод к северу от Эссена и купила акции четырех угольных шахт. У нее были средства, чтобы глубже погружаться в столь серьезное дело: согласно отчетам сына, ее состояние составляло 150 тысяч талеров. Изучая возможные капиталовложения, она остановила выбор на «Гютехоффнунгсхютте», кузнице на берегу ручья Штеркраде неподалеку. Это был отличный выбор. Построенная в 1782 году кузница принадлежала фабриканту железных изделий, которому не хватало древесного угля и который уже начал экспериментировать с каменным углем. К несчастью для себя, он был неумелым бизнесменом, и в 1800 году ему пришлось исчезнуть из Рура, чтобы скрыться от кредиторов. Главной среди них была Хелен Амали Крупп, у которой имелась первая закладная на это предприятие. Вдова действовала быстро. «Поскольку он сбежал тайно, – отметила она в своих записях, – то обанкротил свое имущество, и ввиду моих серьезных претензий я смогла выкупить его на публичном аукционе, заплатив 12 тысяч талеров, или 15 тысяч талеров в берлинских банкнотах, за все строения, фабрику, права и добрую волю».
   Семь лет спустя она назначила своего девятнадцатилетнего внука, Фридриха Круппа, управляющим предприятия.
* * *
   Великая семейная ирония заключается в нынешнем названии фирмы, прославляющей на разбросанных по всему миру фабриках XX века надписи «ФРИД. КРУПП ИЗ ЭССЕНА», поскольку наследник вдовы уникален среди Круппов. В одиннадцати поколениях торговцев и управленцев он, несомненно, самый некомпетентный.
   Фридрих, родившийся ровно через двести лет после того, как Арндт Крупп приехал к городским воротам, был правнуком правнука Арндта, и тем самым ему были гарантированы манеры аристократа. Его проблема заключалась в том, что у него их было слишком много. Он был полон решимости стать первым настоящим промышленником Рура и в своем рвении, как слепец, натыкался то на одну беду, то на другую. В самом деле, провалы у него случались с такой фатальной регулярностью, что можно заподозрить, что манеры были фиктивными – что он только притворялся в своей уверенности, которая у него должна была бы быть, но по какой-то причине отсутствовала. Безусловно, он представляется весьма противоречивым молодым человеком. Внешне он был динамичен, ярок, полон задора; в своем личном дневнике он оставил такую запись: «Ах, я обречен на то, чтобы жить в нужде… С нашей глупости мы собираем урожай несчастий и неудач».
   «Гютехоффнунгсхютте» принесла ему первую неудачу. При Хелен Амали кузница стала высокоприбыльным предприятием, выпуская кухонную утварь, печки, весы, а на субсидии из Берлина – пушечные ядра для Пруссии. Как и оружейные стволы Антона Круппа, ядра – это вспышка на отдалении; последующие события придали им большее значение, чем они имели тогда. Однако они были ясным знамением времени. Призрак Бонапарта мрачно навис над всем континентом. Рур, находившийся в походном марше от границы, не мог избежать перемен. В 1802 году Пруссия – «не государство с армией», как сострил Мирабо, а «армия с государством» – захватила Эссен и Верден, покончив с тысячелетием правления настоятельниц. Для Берлина кузница, способная выпускать бронебойные снаряды, представляла очевидную ценность. Вдова Крупп проявила к этому интерес: талер есть талер. Тем не менее, интуитивная осторожность удерживала ее от крупномасштабной конверсии производства, и последующие шесть лет доказали ее правоту. В 1805 году Пруссия отказалась от своих австрийских и русских союзников и договорилась с Наполеоном. Происходил обмен участками земли, в числе которых оказалась и часть Рура, которая стала именоваться французским великим герцогством Берг. Правителем герцогства был Иоахим Мюрат, маршал Франции и муж Каролины Бонапарт, который обосновался со штабом в Дюссельдорфе. Хотя Эссен не являлся частью сделки, маршал решил взять и его. Ввел войска. Приняв этот вызов, пруссаки однажды ночью собрались толпами у древней зубчатой стены и изгнали французов. Это поставило Наполеона в затруднительное положение. Он публично осудил Мюрата, в частном порядке велел ему немного подождать и свел счеты три года спустя при заключении Тильзитского мира, когда Эссен, в то время город с населением в 15 тысяч человек, так или иначе, был включен в состав герцогства.
   Вдова же вернулась к изготовлению кастрюль и сковородок. Когда вокруг бегало так много сумасшедших в эполетах, это было единственным разумным ходом. Однако у ее внука были другие идеи. С детства он был прикован к прилавку в доме номер 12 по улице Льняного рынка, торгуя по мелочи, и, когда Хелен Амали отпустила его в литейный цех, он уволил старого мастера, потом прекратил нудный процесс изготовления традиционных металлических изделий и переоборудовал цех для высокотехнологичного производства: поршней, цилиндров, паровых труб, машинных деталей. Абсурд. У его рабочих не было необходимых навыков, а его собственный опыт ограничивался эссенским магазином. Одним махом он превратил скромное, но доходное место в банкрота и отметил свой «триумф» тем, что женился – в Гютехоффнунгсхютте.
   Его жена была плохо подготовлена к ожидавшей ее странной жизни. Тереза Вильгельми, которой еще не было двадцати лет. праздновала свою помолвку, отплясывая на улицах Эссена, прижимая к себе куклу и вопя на нижненемецком диалекте: «Я невеста!» Очевидно, ей и в голову никогда не приходило, что ее жених – дурак. В том обществе почтительное отношение к кормильцу было почти абсолютным, даже если он полный неудачник. Новобрачная была воспитана так, чтобы выращивать сильных детей. Она вырастила четверых, и большего от нее нельзя было ожидать. На портрете это похожая на птичку женщина с тонкими губами. Она выглядит решительной, даже упрямой, но ей не хватает интеллигентности, а портрет был написан достаточно поздно в ее жизни, когда она, по крайней мере, уже научилась читать. Несмотря на то что она была дочерью купца, она говорила нечленораздельно. Даже через девять лет после свадьбы зять Фридриха писал об их женах: «Они даже не умеют правильно разговаривать по-немецки, хотя это их родной язык, не говоря уже о том, чтобы писать».
   Бабушка Терезиного мужа не страдала таким недостатком. Особенно хорошо она разбиралась в цифрах и, едва взглянув на его счета, решила действовать. Вскоре после свадьбы Фридрих заболел. Когда же он выздоровел, то обнаружил, что Хелен Амали продала «Гютехоффнунгсхютте» трем владельцам угольных копей. Другой мог бы призадуматься над этим уроком. Но не Фридрих. Он увидел лишь то, что его бабушка, осуществив, как обычно, надежную сделку, увеличила свое состояние на 47 250 талеров, и сразу же стал думать, как бы их потратить. 3 августа 1809 года мы застаем его путешествующим в Берлин с паспортом, подписанным Наполеоном. Если бы Бонапарт знал, что было на уме у молодого Круппа, он не разрешил бы ему путешествовать дальше ближайшей тюрьмы. Император по всей Европе разбросал кордоны из таможенных постов. В промежуток времени между введением им налогов и английской блокадой рурские купцы совершенно растерялись; муж сестры Фридриха Хелен, Фридрих фон Мюллер, был вынужден заняться изготовлением суррогатного кофе, а другие изучали порошки средневековых алхимиков в неистовой надежде как-нибудь заполнить прилавки. Однако Крупп шел иным путем. Он решил в нарушение закона контрабандно ввозить на континент продукты из нидерландских колоний. В ноябре того года он и его агенты планировали доставить товары из Амстердама в Эссен. Ротшильды могли бы успешно справиться с таким делом. А он не мог. Каким-то образом ему удалось выманить у своей обычно бережливой бабушки 12 500 талеров. Тогда агенты, которые, возможно, обманывали его с самого начала, написали ему, что все потеряно; перехитрить французов было невозможно.
   Так все и произошло. Так с ним происходило всегда, и теперь он собирался повысить ставки. 9 марта 1810 года Хелен Амали скончалась на семьдесят девятом году жизни. Она могла бы назвать других наследников. В Эссене жила ее внучка фрау фон Мюллер, а также правнук Георга Дитриха, Георг Кристиан Штоллинг. Конечно, она не могла питать никаких иллюзий в отношении кроличьих способностей будущего контрабандиста под ее крышей. Тем не менее, он был старшим сыном ее старшего сына. Права прямой мужской линии наследования сильно поддерживались обычаями. Она сердцем не могла оставить его без наследства, поэтому фактически все попало в его руки – магазин у льняного рынка, накопленные за двести двадцать три года акты и сделки и состояние в наличных: 200 тысяч талеров, что сегодня примерно эквивалентно миллиону долларов. Фридрих размечтался. Первым делом он решил изменить магазин у льняного рынка. Его долгая жизнь в качестве розничной торговой точки должна была вскоре закончиться. В будущем он перейдет на оптовые продажи. Возможно, оптовая торговля казалась пределом мечтаний, хотя более вероятно, что он все еще держал глаз на Амстердаме; товары, о которых он вел речь, кофе и сахар, подлежали обложению французскими пошлинами. Но это было только началом. Будучи человеком состоятельным и независимым, он стремился к чему-то более эффектному. Он хотел крупной удачи, и еще тогда, когда завещание его бабушки находилось в стадии утверждения, решил, что найдет почти легендарный секрет изготовления литой стали.
   В наполеоновскую эру о литой стали говорили с особым почтением. В то время это было подобием ядерной реакции: таинственная, чарующая, казавшаяся безграничной в своих возможностях. Сталь – низкоуглеродистое железо, крепкое и ковкое – не является природным созданием, и в ту пору, когда химию знали плохо, она считалась чудом. В прошлом операторы плавильных печей производили ее в небольших количествах, манипулируя железом и углеродом с помощью стержней и одновременно регулируя поток воздуха, проходящего сквозь мехи. Производя металл, они обращали внимание на его «ощущение», внешний вид, руководствовались интуицией, использовали ловкость рук и секреты, которые переходили от отцов к сыновьям. До XIX века эти рассчитанные на удачу методы были неплохими, но теперь, с расцветом эры машин, Европа отчаянно требовала крупных слитков высококачественной стали. Старые кузнецы помочь не могли. Как не могли помочь и операторы доменных печей; печи производили только чугун с его большим содержанием углерода, неприемлемо хрупкий. Предпринимались попытки сплавливать несколько небольших слитков стали и обрабатывать их как единые блоки; кузнецы были разочарованы, потому что кислород воздуха, вступая в реакцию с углеродом стали, разрушал всю партию.
   Тем не менее, некоторым удалось с этим справиться успешно. То есть путь действительно существовал, и его нашли. К большому раздражению Наполеона, первооткрывателями были англичане. Британцы не только производили литую сталь; на протяжении семидесяти лет у них была на нее монополия. В 1740 году часовой мастер из Шеффилда по имени Бенджамин Хантсмен перекрыл доступ воздуху, раскаляя металл в небольших закрытых глиняных вагранках. (На самом деле был заново открыт процесс, существовавший в древности. Он родился в Индии, применялся для изготовления знаменитых булатных мечей и описан Аристотелем в 384 году до нашей эры. Потом эта формула была потеряна.) Новый изобретатель называл эти вагранки тиглями, в конечном счете получаемый из них металл стал известен как тигельная сталь, или, в Пруссии, литая сталь. В молодости Фридриха Круппа она все еще именовалась английской сталью. Хантсмен и его последователи тщательно охраняли тайну своего процесса. Европейцам, которые хотели получать отличные ножевые изделия, долговечные часовые пружины или, самое важное, детали машин, приходилось импортировать сталь из Шеффилда.
   Победа Нельсона в Трафальгарской битве и последующая блокада королевских военно-морских сил положили всему этому конец. Наполеон предложил вознаграждение в размере 4 тысяч франков первому производителю стали, который создаст процесс, аналогичный британскому. Это вознаграждение и привлекло внимание молодого Круппа. Подобную же заинтересованность проявили и другие. В год смерти Хелен Амали управляющий шахтой «на службе наполеоновского короля Вестфалии» раскрыл, как сообщалось, «секрет англичанина». На следующий год те люди, которые получили «Гютехоффнунгсхютте» от Фридриха, объявили, что они «обладают секретным процессом», другие претензии были зарегистрированы в Льеже, Шаффхаузене, Киршпильвальде и Радеформвальде. Впоследствии потомки Фридриха будут неистово утверждать, что эта честь принадлежала ему, и выдвигать обвинения в том, что все другие претенденты – обманщики. На самом деле сделать выбор между ними невозможно.
   Разгадка процесса изготовления литой стали сама по себе не имела значения. Все упиралось в первичную разработку прочных, герметичных вагранок, а затем в создание такой технологии, чтобы их жидкие наполнители стекались одновременно в центральную литейную форму. Короче говоря, это было делом организации и деталей – тот самый вызов, к которому Фридрих Крупп был меньше всего готов.
   Этот аспект проблемы понимался плохо, когда 20 сентября 1811 года Крупп основал сталелитейный завод «для производства английской литой стали и всех предметов, изготовляемых из нее». Первым помещением для завода была пристройка к дому у льняного рынка, по размерам не больше темной комнаты фотографа, сбоку и сзади от основного здания. После того как была установлена дымовая труба, едва оставалось место для того, чтобы повернуться. Каморка настолько не отвечала никаким требованиям, что приходится только удивляться намерениям основателя. Представляется невероятным, что он – даже он – всерьез думал, что сможет решить величайшую индустриальную проблему своего времени в задней спальной комнате. Возможно, он относился к сталелитейному заводу как к хобби. Это, кажется, подтверждается и его ежедневным распорядком: оптовый торговец днем, он по вечерам заходил в каморку и буквально играл с огнем. Для более терпеливого человека это, вероятно, имело бы смысл. Случай же с Фридрихом не поддается простому определению. Если его погоня за призовыми деньгами была серьезной, то каждый час, проведенный им не за его экспериментами, был часом, потерянным впустую. Более того, робкие поиски брода не укладывались в его характер. Подобно прирожденному спортсмену, он предпочитал сразу нырять глубоко и все чаще и чаще находил поводы, чтобы оторваться от письменного стола и поспешить в каморку. Наконец, его спекулятивная лихорадка развилась в знакомый симптом: предчувствие. Он почувствовал, что напал на какой-то след.
   У него были для этого некоторые основания. Два месяца спустя после объявления о том, что он занял место в стальном бизнесе, он подписал контракт с двумя братьями из Висбадена – Вильгельмом и Георгом фон Кехель. Кехели были прусскими армейскими офицерами. Уйдя в отставку и надеясь найти прибавку к пенсии, они случайно наткнулись на информацию о вагранках Шеффилда. В Эссене они обратились с предложением к Круппу. Если он возьмет их в партнеры и вложит капиталы, они обеспечат технологию производства литой стали. Были подготовлены, подписаны и засвидетельствованы соответствующие бумаги, а затем любопытный эпизод с пожилыми братьями исчезает в тумане споров. Согласно одной версии, Кехели были дешевыми авантюристами, которые обманывали невинного юношу. Согласно другой, они создали настоящие тигли, сконструировали подающие устройства, но потерпели провал из-за невежества и горячности Фридриха. Каждая из этих версий возможна, но ни одна не является полностью удовлетворительной, потому что игнорирует варварскую атмосферу того года. Наполеоновская Европа приближалась к своей агонии. Эссен был на грани новой боевой готовности, и весьма сомнительно, что какое-либо новое предприятие смогло бы процветать в обстановке волнений, движения и шума 1812 года.
   Для Круппа это было продолжавшимся двенадцать месяцев кошмаром. Первые сотрясения застали его в тот момент, когда он передвигал фабрику. Его новые партнеры не без оснований указали, что каморка для этих целей не годится. Даже если бы удалось изготовить много стали, он ничего бы не мог с ней делать – формирование крупных слитков требовало гораздо большего, чем мускулы человека, поэтому он построил металлургический завод на семейном участке земли у небольшого эссенского ручья и подсоединил его водяное колесо к молоту с силой удара в 450 фунтов. Тем временем оптовая торговля чахла. Его необразованная жена не могла быть ему помощницей, да к тому же была во второй раз беременна; 26 апреля она родила их первого сына, который в присутствии Кехелей в качестве крестных отцов был окрещен Альфридом в память легендарного героя Эссена. (Он оставался Альфридом до своей первой поездки в Англию в 1839 году, где в приступе англофилии изменил это имя на Альфреда. Однако, во избежание путаницы, мы сразу будем называть его Альфредом.) Вхолостую работая с новым молотом, видя, как потеют над вагранками пожилые Кехели, и каждый вечер возвращаясь в стены города к скучным занятиям бухгалтерским учетом, молодой отец на протяжении всей осени совершал грубые ошибки. Будем снисходительны: надо признать, что беды Фридриха не целиком исходили от него самого. Кому-то надо было сделать первый шаг к высококачественной стали, и ему приходилось платить цену первооткрывателя. Да, его мотивы не лишены эгоизма – он жаждал наполеоновского золота, – вдобавок имел замечательный талант ухудшать и без того плохие ситуации. Хотя для последующих поколений немцев его изображали как человека дальновидного, на самом деле он постоянно попадал впросак, читая знамения истории, и на исходе года допустил ошеломляющий просчет. С момента смерти бабушки он все колебался – следует ли сотрудничать с французами. И вот он бросился головой в воду, поклявшись в верности Наполеону – как раз тогда, когда великая армия императора угодила в снега России.
   В коллаборационизме, как и в других формах быстрого падения, невозможно остановиться; побеждает инерция. Клятва Фридриха была только началом. Он вошел в состав правительства в качестве члена городского совета, поднял трехцветный французский флаг, надзирал за расквартированием французских войск в домах Эссена и ссужал деньги двум французским оружейникам. К концу апреля он стал адъютантом 1-го эссенского оборонительного батальона. Романтика здесь весьма призрачная: адъютант всегда «крайний», он обречен на грязную работу. Когда той осенью пруссаки преследовали уцелевших солдат великой армии, изнуренные остатки наполеоновской армии попытались создать последнее укрепление на Рейне, и Круппа заставили работать лопатой, роя для них окопы. В нашем менее прощающем веке такое поведение означало бы конец карьеры и, возможно, виселицу. Но тогда национализм был менее серьезным. Хотя и было несколько восстаний против правления в Руре французов, трудно сказать, на чьей стороне должна была быть лояльность Фридриха. Единственным местным правителем, которого он знал, была последняя настоятельница, а он был протестантом. Германии не существовало; прусские солдаты были почти такими же чужими, как парижане. Соседи Круппа, по-видимому, склонялись к тому, чтобы придерживаться принципа «кто старое помянет, тому глаз вон», а прусские офицеры проявляли терпимость. Круппу было даже разрешено остаться в городском правительстве.
   Но что сделано, то сделано. Глупость обошлась дорого. Рытье окопов не позволяло Круппу вернуться в магазин. А Наполеон больше был не в состоянии вознаграждать удачливого молодого производителя стали. Экспортом на континент опять занялся Шеффилд. В торговле бывают времена, когда надо впадать в спячку, и такая пора настала. Единственным разумным курсом для Фридриха было бы отложить работы на литейном предприятии, перевести служащих на половину оплаты и зажечь запоздалые свечи над своим письменным столом в доме у льняного рынка по крайней мере до тех пор. пока династия Круппов не будет приведена в порядок. Он поступил как раз наоборот. Идея литья стали начала преображаться; теперь она превратилась в одержимость, сверкающий сосуд с золотом, и Фридрих был полон решимости преследовать цель, даже если эта погоня будет стоить ему и жизни, и фортуны, что в конце концов и произошло.
   Родственники его встревожились. Металлургический завод уже обошелся в 40 тысяч талеров. И отец его жены, и муж сестры, знакомые со здравой деловой практикой, были в ужасе от такого расточительства. Дело не только в том, что водяное колесо металлургического завода продолжало вращаться; Крупп набирал новых людей. Хуже того, он их баловал. Еще в 1813 году двое рабочих по имени Стубер и Шурфельд получили выплаты по болезни, а 9 января 1814 года Крупп заплатил два талера эссенскому врачу за то, что он сделал получившему травму рабочему кровопускание, растирку спиртом, клизму и вдувание «воздуха в легкие через рот». Такая забота о благосостоянии сотрудников считалась тогда грандиозным жестом в духе «положение обязывает»; молодой промышленник, следуя примеру феодальной аристократии, оказывал здесь услугу себе самому. На самом деле этот прецедент стал одним из твердых вкладов Фридриха в концерн, который он создал, и в нацию, которую начнет ковать Бисмарк с помощью крупповской стали. Родственникам же это казалось актом безответственного расточительства. Шесть месяцев спустя после сложения Наполеоном полномочий в Фонтенбло был созван семейный совет. Фридрих капитулировал. Скорее импульсивно, нежели решительно он внял совету старших: пообещал больше не иметь дела со сталью. Водяное колесо со скрипом остановилось, воинственные братья щелкнули каблуками и удалились в забвение. Завод по производству литой стали был закрыт.
   Но только на несколько месяцев. В марте следующего года, когда император с помпой вернулся с Эльбы, бывший галльский адъютант возродил свои мечты о славе. Набрасывая планы создания нового завода с шестьюдесятью вагранками, он обменял на наличные деньги имущество стоимостью в 10 тысяч талеров и договорился об условиях займа – одного из многих у «еврея Моисея». Его венчурный капитал уменьшается; зыбкий песок катастрофы начал прилипать к ногам. Модель первого рискованного начинания повторяется. Даже появляется прусский офицер, капитан Фридрих Николаи, с мандатом, свидетельствующим о том, что он является экспертом по «любого вида машинам». Как и его предшественники, он вступает в партнерство с Круппом, и, подобно им же, его будут обвинять в низком интриганстве. Двадцать лет спустя сын Фридриха потребовал от правительства возмещения убытков на том основании, что Николаи, хотя и был человеком невежественным, распространил государственный «патент на тигельное производство стали». Конечно же не было никакого такого патента и быть не могло. Капитан, возможно, и знал что-то о литье; он мог быть и просто несерьезным солдатом промышленной удачи, ищущим легкой добычи, каким, безусловно, был и Крупп. В любом случае результат не меняется. Шел период проб и ошибок в производстве стали на континенте; никто из этого поколения не собирался слишком сильно обгонять англичан. Надежды Фридриха были еще раз развеяны. Опять собрались старшие, опять был закрыт завод; и опять его основатель, лишившись своего последнего партнера, пополз назад разжигать огонь.
   В конце 1816 года он выпустил свою первую сталь. Прошло пять душераздирающих лет – и самое лучшее, что он мог делать, это сравняться с выходом продукции в объеме плавильных печей на холмах; когда работы на них были закончены, эти крохотные болванки продавались для изготовления напильников, которыми пользовались дубильщики в соседних городках Рура. По миллиметрам продвигаясь вперед, он продавал Берлину штыки и выполнил несколько заказов на изготовление инструментов и пресс-форм. Пресс-формы были хороши; 19 ноября 1817 года Дюссельдорфский монетный двор в ответ на его просьбу о выдаче свидетельств согласился, что из всей выполнявшейся для него работы работа «герра Фридриха Круппа из Эссена является самой лучшей». Трудность заключалась в том, что он не мог производить достаточно продукции, чтобы свести баланс в своих учетных книгах. Металлургический завод, несмотря на то что он отнимал огромную часть его состояния, по-прежнему оставался на уровне деревенской кузницы. Решение Фридриха было в его характере. Хотя он еще не справился с проблемой основного литейного процесса, его разум уже устремился вперед в направлении сложных сплавов меди. Существующий завод не годится для такого рода выплавки, поэтому он построит новый завод с 800-фунтовым молотом. Место, которое он выбрал, находилось на берегу небольшой эссенской речушки Берне, в десяти минутах ходьбы от городской стены, там, где сейчас находится Альте ндорферштрассе. В наши дни Берне протекает под землей в квартале к северу от Альтендорферштрассе, а тогда она текла прямо к Руру и в 1818 году стала, как остается и поныне, сердцем «Фрид. Крупп из Эссена». Когда в августе 1819 года работы завершились, владелец был доволен. Он был уверен, что это его спасет. Он вложит в этот завод – да так он и сделал – свой последний талер. У фабрики, длинного, узкого одноэтажного здания, было десять дверей, сорок восемь окон, одиннадцать дымоходов и вентиляторов и – на бумаге – мощность, позволявшая выпускать по 100 фунтов кованого железа в день. Она стояла лицом к городу и была, как радовался новый владелец, «красивой и дорогой».
   Это было его окончательной гибелью. Поразительно, что в его тщательно разработанных планах не учитывался известный факт: Берне была прерывистым, ненадежным, крайне капризным потоком, и когда уровень падал, то, естественно, останавливалось и водяное колесо. В первый же год стояла долгая засуха. Фридрих никак не мог поймать своего доброго часа. Он терпел неудачу в третий раз, и уже не оставалось спасательных тросов. Он их отчаянно искал. Как из открытой раны, от него уходили последние остатки состояния его бабушки, и в отчаянной попытке остановить кровотечение он обращается к правительству. К какому именно правительству, не имеет большого значения; он просто хотел патрона. Дважды он предлагал Санкт-Петербургу создать частично финансируемое государством литейное предприятие в России, направил три прошения о субсидиях в Берлин. Последнее отправлено в 1823 году. Как и все другие, оно было отклонено, и Фридрих оказался покинут в последней агонии. Фабрика разваливалась – буквально разваливалась, вагранки трескались, и по всему полу хлестал горячий металл. Опять наступила засуха. Высохший ручей посадил его на мель, водяное колесо оказалось бесполезным; с таким же успехом он мог бы оставаться и в старой каморке, если не считать того, что она ему больше не принадлежала. В апреле 1824 года великий дом на площади у льняного рынка, напоминание всему Эссену о том, что одна семья торговцев на протяжении двухсот тридцати шести лет справлялась с превратностями судьбы, ушел из его рук. Новым владельцем стал его тесть. Родство – это очень хорошо, но бизнес есть бизнес, а Фридрих занял у герра Вильгельми 18 125 талеров. Старик обратился в суд, потребовал судебного решения, и в качестве компенсации ему присудили усадьбу.
   Крупп лишился символа положения в обществе. У него не было крыши над головой, и поэтому он перевез Терезу и четверых детей в коттедж рядом с фабрикой. Друзьям он объяснял: «Так мне удобнее наблюдать за работой на фабрике. А кроме того, мне нужен деревенский воздух».
   Друзей обмануть не удалось. Его новый дом представлял собой хижину. Первоначально он предназначался для фабричного прораба, но в нем едва хватало места для деятельного холостяка. Квадратный, наполовину деревянный, с зелеными ставнями, украшенными резным орнаментом в форме сердечек, этот коттедж обладал определенной домашней привлекательностью и позднее, когда величайший из Круппов назвал его своим «родовым гнездом», он стал знаменит на всю Германию. (Разрушенный бомбежками в 1944 году, коттедж был перестроен, в нем сохранилось многое из первоначальной мебели. Он находится как раз около офиса, который занимал Альфрид Крупп.) Когда же семья въехала в него, его очарование меньше бросалось в глаза. Прихожая была размером с клозет, три комнаты внизу, в которых размещались Фридрих и его жена, были не намного больше. Все ели в кухне у железной плиты – единственного источника тепла. По одну сторону от плиты находилась пара толстенных, вручную тесанных бревен, о которые Фридрих сбрасывал свои туфли, когда направлялся на завод. По другую сторону шла узкая лестница на верхний этаж, где под низкими карнизами размещалось на убогих ложах следующее поколение Круппов: Ида, пятнадцать лет, Альфред, двенадцать, Герман, десять, и Фриц, четыре года.
   Потеряв дом у льняного рынка, их отец, по-видимому, спасовал. Он был вынужден уйти в отставку со своего поста в правительстве города, и его имя было вычеркнуто из налогового списка Эссена, что для купца считалось наибольшим позором. Ему были нужны 25 тысяч талеров для закупки необходимого оборудования, 10 тысяч он был должен кредиторам, и он передал дела некоему герру Гревелю, бухгалтеру, который продолжал выполнять обязательства, выплачивая на литейном заводе заработную плату за счет ликвидации недвижимого имущества Круппа. Согласно одной из версий, Гревелю пришлось вызывать Фридриха из таверны для подписания документов о передаче, но это, возможно, злонамеренная сплетня. Осень 1824 года застала его прикованным к кровати. Нам известно, что на протяжении двух лет он, глядя в потолок, лежал в комнате рядом с кухней, разбитый человек, размышляющий о своем унижении. На бревнах собиралась пыль. Птицы вили гнезда на неработающем водяном колесе, тигли разваливались, не имеющие работы люди бездельничали. Над заводом нависло что-то нереальное. После Ватерлоо Эссен стал до неистовства прусским, где-то в других местах долины люди упорно и беспрестанно трудились, подгоняемые острым чувством северогерманской совести. Здесь же царило только тихое отчаяние. Страдания Фридриха продолжались в течение двух лет. В воскресенье, 8 октября 1826 года, он спокойно повернулся лицом в соломенного цвета подушку и умер. Ему было всего тридцать девять лет. Доктор сказал Терезе, что ее муж скончался от «грудной водянки». Три дня спустя растерянные родственники вдовы собрались в передней комнате и вынесли простой гроб на семейное кладбище неподалеку от льняного рынка. Проделав этот тяжелый путь, участники траурной церемонии не сомневались в том, что они становятся свидетелями конца династии, что вместе с Фридрихом они хоронят его мечту. Но были некоторые слабые предзнаменования. Поскольку французы ликвидировали плату за пользование Руром, движение судов по реке с каждым годом становилось все более прибыльным. За несколько недель до похорон первый в Руре локомотив совершил свой начальный рейс, волоча за собой приземистые вагоны, доверху груженные углем. Более обнадеживающим, чем любое из этих событий, было, однако, поведение старшего сына покойного. Выражение лица нового главы семейства было каким угодно, но только не похоронным. Неловкий и нервный, грубый, торопливый, с видом почти невыносимого напряжения, он едва мог дождаться, пока закончатся похороны. Он хотел одного: опять вернуться на фабрику.

Глава 2
Наковальня была его письменным столом

   В напыщенной истории капитализма XIX века найдется немного более драматических эпизодов, нежели прибытие в тот день на завод Альфреда Круппа. Там были все компоненты высокой театральности: горюющая вдова, беспомощные младшие дети, свежее лицо юноши, поднявшегося на защиту чести семьи. Пройдет еще столетие с четвертью, прежде чем другой, худощавый и жаждущий, Крупп предстанет миру в безвыходном положении. Даже чужеземцев впечатляет притягательность той сцены в 1826 году, для немцев же она неотразима, как для ребенка искушение валяться в грязи. А после того, как герой стал национальной фигурой, и рассказы о нем стали позолоченными и помпезными. Невозможно преувеличить воздействие этой легенды на немецкий народ; на протяжении большей части столетия школьников рейха учили с восхищением относиться к подвигу молодого Альфреда, преклоняясь перед отважным юношей, который непонятно как ухитрился вырвать пламя из холодных челюстей засиженного мухами металлургического завода. (Такое воспитание продолжается и поныне с использованием книги Бернарда Войшника «Альфрид Крупп, большая сталь», 1957 г.)
   Никто не решится портить памятники. Тем не менее, события выглядели не совсем так. Внешне в первый день не случилось ничего особенного. На фабрике к Альфреду подошли семеро сердитых рабочих – пять операторов плавильных печей и двое кузнецов, – но не в его силах было помочь им накормить семьи. Как наследница своего мужа, Тереза могла претендовать на жалкое наследство: этот завод; дом стоимостью в 750 талеров; кое-какое заложенное имущество в городе; одну корову и несколько свиней. Для быстрой перемены в положении семьи требовалось чудо, а Альфред еще не в состоянии творить чудеса. Ему всего четырнадцать лет.
   Но это необычный мальчик. Долговязый, худой как щепка, с высоким костистым черепом и тонкими ногами, он обладал той особой силой воли, которая часто бывает присуща людям с редкими внешними данными. Легко ранимый, гордый, подверженный неистовым скрытым порывам, он наблюдал за трагическим угасанием отца с растущим чувством крушения надежд. Память об этом разбитом человеке, пластом лежавшем в доме, пока все рушилось, сохранится в нем навсегда и будет ясно возвращаться к нему во времена опасности. Физически Альфред был похож на мать, но поведением скорее напоминал отца. Как и Фридрих, он проявлял свою пламенную натуру, но, к счастью для него, в сменившейся эпохе это было приемлемо. Фридрих полагал, что правительство Пруссии было обязано поддержать его завод; то же самое и Альфред. В свои ученические годы в бизнесе отец служил управляющим у своей бабушки; сын делал то же самое у своей матери. И оба они отвечали на кризисы тем, что прятались. Примечательно, что, когда на фабрике дела шли плохо – и самых хитрых предпринимателей на «русских горках» Адама Смита начинало мутить, – Альфред убегал домой, запирал дверь, ложился и порой лежал неделями. Из инертности своего отца он вынес урок, что за дверью спальни – прекрасное убежище.
   Да, Альфред был сыном своих родителей, но не их точной копией. Он был по-настоящему не похож на других – неугомонный, сообразительный, полный воображения, раздражительный, дальновидный и, несмотря на чудаковатость, в высшей степени практичный. Он подходит очень близко к заезженному персонажу викторианских времен, к безумному гению. Раз уж он не сошел с ума, то был, безусловно, хитер. Даже в молодом возрасте у него проявлялись странные особенности и фобии, которые потом приводили в восторг европейские столицы. Работая среди потоков пламени, он до ужаса боялся огня. Его интриговали запахи; он считал, что некоторые из них сулят удачу, а некоторые – зло. Лошадиный навоз, с точки зрения Альфреда, обладал особенно обогащающим запахом. Он полагал, что этот аромат вдохновляет, делает его созидательным. На свою беду, он был убежден в том, что его собственные запахи токсичны, и поэтому старался больше двигаться, убегая от них. Днем все было прекрасно. Но засыпать ночью было не так просто, и в результате – хроническая бессонница, которая подорвала бы здоровье у кого угодно. Альфреду же она помогла выжимать из суток максимальный эффект. Этот человек был таким сгустком невротических причуд, что они, казалось, подкрепляют одна другую. Например, по ночам он вел деловые записи. Испытывая навязчивое влечение к письму – до наших дней дошло более тридцати тысяч его писем и записок, – он приучил себя корябать в темноте, скрючившись и потея под пуховым одеялом. После того как рассвет выгонял его рабочих из постели, они находили у себя на скамьях каракули Круппа, содержавшие похвалу или насмешки. Его энергия вызывала у них удивление. Для нас же более удивительным представляется то, что он продолжал это делать на протяжении более пятидесяти лет и ни разу не попал в больницу.
   Большие таланты Альфреда проявлялись медленнее; прогресс тормозился вялыми темпами индустриальной революции в Германии. Тем не менее, он был молодым человеком, явно подающим надежды. 26 ноября 1825 года его учитель в Эссене послал Фридриху отчет с приписанным красными чернилами комментарием: «Я должен во всех отношениях выразить восхищение, особенно его успехами в математике. Ему следует продолжать в том же духе, и я уверен, что мы будем им довольны». Альфред не смог продолжать. До того как пришла пора снова выставлять оценки, его исключили из школы. Домашние неприятности положили конец его официальному образованию; впоследствии, как он писал, «не было времени для чтения, занятия политикой и подобного рода вещей… Моим письменным столом стала наковальня». Он пошел на это сознательно. Проявляя исключительную скрупулезность, которой так явно не хватало отцу, он выучился мастерству кузнеца. Еще до того, как ему исполнится двадцать лет, он будет производить высококачественную сталь. Он учится «чувству» виртуоза, пониманию того, что «при выработке стали и ее закаливании необходим лишь тускло мерцающий огонь, что при таком огне она становится столь же твердой, как английская при намного более высокой температуре». Но этот опыт – только начало. Первичным секретом была высокая требовательность к себе и другим. Разработанный Альфредом вариант шеффилдского процесса состоял в том, чтобы варить металл в 6-фунтовых графитных горшках, а затем сливать их содержимое вместе. Один неверный шаг – и все: сталь превращалась в чугун. Будучи первым Круппом, который родился в Пруссии, он потребовал от своих литейщиков военной дисциплины, а поскольку его привычка по пустякам впадать в истерики была всем известна и неприятна, на этом воспитывался и он сам.
   Итак, крупповская сталь явилась продуктом характера Альфреда. Его трудное испытание началось в вечер похорон, когда он покинул безмолвную фабрику и присоединился к своей скорбящей семье в коттедже, в котором, как он позднее вспоминал, «отец безуспешно приносил в жертву производству литой стали значительное состояние и, кроме того, весь свой запас жизненных сил и здоровья». Альфред запомнит свое детство как время «страданий и горя». Теперь же, с началом зрелости, ему приходится «днем, как отцу, заботиться о семье вдобавок к тяжелой работе на фабрике, а по вечерам учиться преодолевать возникающие на пути трудности». Он существует «на хлебе и картошке, хлебе и кофе и скудных порциях мяса». Главное его воспоминание о том периоде жизни – растущая опасность полного краха и собственные страдания, выносливость и тяжелый труд, чтобы предотвратить катастрофу; вспоминает он и сотни бессонных ночей, когда серым от усталости лежал «на чердаке в страхе и трепетном беспокойстве и с очень малыми надеждами на будущее». Почти все ему приходилось делать самому: «Сорок лет назад появление трещин в тигле означало банкротство… В те дни мы жили по принципу из руки в рот. Все просто обязано было получаться… Я сам работал в качестве клерка, составителя писем, кассира, кузнеца, оператора плавильных печей, дробильщика кокса, ночного надзирателя на продувочной печи и брался за многие другие работы».
   За этими строками видна тень первобытного ужаса. «Надо было добиваться успеха во всем. Все просто обязано было получаться». Почему? При тех обстоятельствах не было бы никакого позора в случае неудачи. Его отец основательно все попортил. Если спасать нечего, то в этом нет вины мальчишки. Но не таким образом все было представлено Альфреду. Ни одна женщина не признается с радостью в том, что вышла замуж за болвана. В своей слепой преданности его мать отказывалась смотреть в глаза неловкой правде о своем муже. Тереза Крупп внесла эмоциональный вклад в репутацию Фридриха; она хотела ее защитить. Упрямая и по-прежнему невежественная, она, тем не менее, научилась писать письма, и не успел на могиле появиться надгробный памятник, как она объявила, что «бизнес не пострадает ни в коей мере, потому что мой муж принял меры предосторожности и научил моего старшего сына секретной формуле изготовления литой стали».
   Таким образом, ответственность передавалась непосредственно Альфреду. Конечно, это было абсурдно. Однако этого не мог понять молодой парнишка. Он смотрел на своего отца сквозь призму материнской веры. Однажды, сказала она сыну, он был на заводе вместе с Фридрихом. Очевидно, там ему и была раскрыта тайна экзотического процесса. Он отчаянно рылся в памяти, отделяя одно от другого беспорядочные впечатления, запах рабочих скамеек, пытаясь вспомнить, что сказал ему знакомый хрипловатый голос. Бесполезно. Каким же он был дураком, что не обратил на это внимания. А теперь он попал в страшный переплет: он должен либо вновь открыть секрет и выполнить обещание матери, либо навлечь на себя проклятия.
   Будучи невиновным в этом жестоком обмане, он добавил ко лжи матери и другую ложь. На той же неделе он написал в Берлинский монетный двор, что на протяжении некоторого времени руководит фабрикой и что «спрос купцов, монетных дворов и т. д. на тигельную сталь, которую я производил в последний год, возрастает до такой степени, что мы часто не можем выпустить ее столько, сколько получаем заказов». Он заманивал клиентов. На эту приманку клюнули немногие – к счастью для него, потому что он был не в состоянии удовлетворить их. Дюссельдорфский монетный двор поддался на уловку. Он заказал три сотни фунтов, а затем был вынужден отвергать одну поставку за другой. «То, что тигельная сталь, которая в последний раз была вам отправлена, вновь плохо себя проявила, для меня неприятно так же, как и удивительно, – в муках написал он владельцу двора, добавив: – Поэтому прошу вас провести с ней еще одну пробу». В то же время он упорно нащупывал пути к выпуску безупречной стали, пользуясь небольшими средствами матери. Проявив беззаботную щедрость, Фридрих передал эссенский дом местному чиновнику. Альфред скоренько выгнал незаконно поселившегося в доме человека, а приведенный в ярость бывший жилец написал Терезе: «Вряд ли останки отца могут покоиться в мире, когда его четырнадцатилетний сын осмеливается повелевать одному из его старейших друзей!» Мать поддержала Альфреда – с учетом всего это было самое меньшее, что она могла сделать, – и он вернулся на завод в надежде, что сможет ухитриться выжать из литейного предприятия достаточно стали товарного качества, чтобы содержать семью из пяти человек да еще и продолжать платить зарплату.
   На протяжении трех лет измученный, полуголодный юноша до захода солнца гонял своих операторов плавильных печей, после этого сосредоточенно изучал лист бумаги, на котором были записаны призрачные мечты Фридриха, тайны металлургии. Численность рабочей силы у него сократилась до шести человек, потом до пяти. Возможно, это было мерой вынужденной экономии, возможно, просто ушли два пессимиста, мы сказать не беремся. Собирая остатки инструментальной стали из плавильной печи, выковывая из них мездряки и сапожные ножи, заманивая в Эссен владельцев монетных дворов и инструментальщиков-кузнецов для бесполезных переговоров о продажах, он напрасно продолжал ждать большого прорыва. Два препятствия казались непреодолимыми. Английские коммивояжеры наводняли континент, демонстрируя свое превосходство. И каждый раз, когда Альфред получал заказ и мобилизовывал полдюжины крупповцев на его выполнение, подводил недостаток мощности.
   Берне по-прежнему оставалась несносной речушкой. В лучшем случае она была непредсказуемым ручьем, вяло омывающим лопасти колеса завода; в худшем – полностью останавливала завод, что бросало хозяина в дрожь. Сначала Альфред думал, что в верхнем течении, должно быть, находится какая-то преграда. Он написал бургомистру Борбека, который был тогда небольшой деревушкой сразу же к северу от Эссена, и попросил его проконсультироваться с лесником «относительно метода расчистки моего приводного потока». Это было не так просто. После периода сырой погоды взбалмошный ручей мог полностью изменить свое настроение, превращаясь в шумный стремительный поток и грозя снести завод. Однажды Альфреду пришлось извиняться перед покупателем, так как «после очень сильного дождя вода здесь поднялась до такого уровня, что расположенные у реки заводские помещения совсем не работают, и в результате этого я, к сожалению, не могу в обещанное время произвести отправки по вашим запросам». Потом русло потока опять пересыхает, и гравера Сардинского королевского монетного двора со скорбью извещают о том, что кузница остановлена из-за «отсутствия воды». Следующей осенью Вулкан был беспомощен так долго, что молодой Крупп обратился на Прусскую королевскую фабрику вооружений с отчаянной просьбой разрешить использовать ее кузницу для выполнения неотложных заказов. То была старая песня: «Этим летом мой молот почти не действует из-за отсутствия воды… Я не в состоянии производить даже приблизительные объемы того, что мне заказывают».
   У немецких оружейников не было времени на то, чтобы возиться с дерзким щенком по имени Крупп, и его подвергли необычайному унижению: заставили взять в аренду наковальню в «Гютехоффнунгсхютте», которой когда-то владела его прабабушка. Альфред был в ярости на свое правительство. В шестнадцать лет он жаловался на «все еще господствующую предвзятость, в результате которой английской продукции приписывается такое превосходство», и предлагал властям: «Поскольку прусское государство заботится о дальнейшем росте внутреннего производства, я смею просить о том, чтобы государство сотрудничало в обеспечении успеха этой одинокой прусской фабрики по производству тигельной стали, которая государству так необходима». Но Прусское государство думало совсем не так. Когда Тереза по настоянию своего сына попросила у короля Фридриха-Вильгельма беспроцентный заем на двенадцать лет в размере 15 тысяч талеров, финансовое ведомство тактично сообщило ей об отсутствии средств. Берлин, как и раньше, не хотел раздавать милостыни.
   Однако в отношении торговли правительство не было настолько слепым, как полагал Крупп. С 1819 года Пруссия потихоньку расширяла Цолльверейн, Германский таможенный союз. По сути дела, это был общий рынок, первый шаг в направлении воссоединения рейха, и 1 января 1834 года его первые творцы достигли соглашения с тридцатью шестью тевтонскими государствами. Все пошлины внутри союза были упразднены. С экономической точки зрения путем пакта создавалась единая нация, состоящая из 30 миллионов немцев, и положение Альфреда давало прекрасную возможность этим воспользоваться. Конечно, его заявление о том, что он готов обеспечить все потребности Цолльверейна в литой стали (миллион фунтов в год), представляло собой нелепый пример крупповского апломба; тем не менее, карьера начинала идти в гору. 27 января 1830 года он взволнованно сообщил одному из друзей: «Я только что добился важного успеха в создании полностью поддающейся сварке тигельной стали, которую, как и любую сталь, можно сваривать с железом обычным способом при сварочной температуре. Эксперименты на предмет ее использования для изготовления самых тяжелых кувалд, а также мелких режущих инструментов закончились полным успехом, столярные стамески из нее исключительно хорошо режут, а молоты обладают очень высокой степенью прочности».
   Такой стали, конечно, был всего один тигель, но это была настоящая вещь. В тот год он впервые достиг безубыточности, и, несмотря на безразличие Берлина, фирма имела новый капитал; Фриц фон Мюллер, сын его тетушки Хелен, дал ему ссуду на 10 000 талеров. Брат Герман, которому было уже двадцать лет, присоединился к Альфреду на сталелитейном заводе, освободив ему время, чтобы он смог подготовить еще пять рурских фермеров в качестве крупповцев. Самое же важное состоит в том, что у Круппа, наконец, появилось нечто достойное продажи. Разрабатывая все более грандиозные планы, он сконцентрировал внимание на производстве небольших слитков определенных спецификаций. Работа его была безупречна (в 1960-х годах автор этих строк проверял старый валок для золота, который Альфред сделал для американских господ Альвес де Суса и Сильва из Португалии в 1830 году, и нашел его в прекрасном состоянии после столетия с четвертью пользования), и в марте 1834 года Альфред запаковал ящик образцов валков и отправился в поездку по новым центрам рынка – во Франкфурт, Штуттгарт, Мюнхен, Лейпциг, Берлин. Три месяца спустя он поскакал назад с полными карманами заказов. «Фрид. Крупп из Эссена», которой исполнилось почти четверть столетия, наконец-то стала кредитоспособной. Он сразу же нанял двух комиссионеров и удвоил усилия в рамках своей программы обучения. Число крупповцев подскочило с одиннадцати до тридцати, а потом, неожиданным рывком, до шестидесяти семи. Альфред в пять раз увеличил свой уровень продажи стали доцолльверейнских времен. В конфиденциальном письме в декабре того года он утверждал: «Прошедший год был настолько благоприятным, что вселил решимость продолжать работать, несмотря на все жертвы».
   Письмо было конфиденциальным потому, что он опять просил у правительства деньги. Фирма еще не вышла на широкую дорогу процветания и не выйдет до тех пор, пока Альфред не станет упрямым, несдержанным, разрушительным, пока он не станет человеконенавистником. Чтение его переписки и прослеживание пути от молодого возраста к среднему – 1830-е, 1840-е и 1850-е годы – сравнимо с наблюдением за тем, как блуждает зверь в лабиринте. Он что-то находит. Но появляется так много тупиков, столько ложных надежд возникает и рушится, что обострение особенностей его характера едва ли может удивить. Например, летом он не раз оказывался перед лицом семейного кризиса. Погода бывала исключительно засушливой. Каждое утро он с беспокойством вставал, сползал вниз с верхнего этажа, чтобы взглянуть на ослепительное солнце, а потом обследовать высохший желоб под остановившимся колесом. Ясно, что было бесполезно заниматься бизнесом, если он не мог производить товары. Так же ясно было и то, что нельзя быть зависимым от Берне. Ручей слишком ненадежен. Решение было только одно. Необходим паровой двигатель.
   А кто в Руре производил новые паровые молоты? «Гютехоффнунгсхютте». Ему опять было надо испить эту горькую чашу. Ему также надо было платить за привилегию, и именно поэтому он возобновлял свои попытки выбить деньги из прижимистого казначейства. Он потерпел неудачу – и терпел ее и в 1835-м, и в 1836 годах, – и, поскольку его отец разрушил и репутацию фирмы, и ее финансовое положение, он тоже затих. В тот год на Рождество кузен фон Мюллер согласился гарантировать его подпись. Наступившей весной на фабрике был установлен молот мощностью в 20 лошадиных сил. Это была неважная машина. Согласно его записям, клапаны протекали, амортизаторы не подходили, поршень требовал постоянной переборки, вдобавок Альфред не мог позволить себе купить трубы, так что они с Германом были вынуждены создать бригады людей с ведрами, чтобы заполнять цистерны. Но так или иначе, а молот работал. Над Эссеном появилась первая слабая струйка пара. Торговые представители Круппа время от времени находили клиентов в Афинах, Санкт-Петербурге, во Фландрии и в Швейцарии; и сам Альфред, рысью промчавшийся по Дюссельдорфскому монетному двору, получил заверения в том, что старые раны залечены. Дела улучшались. С некоторой долей справедливости он мог рекламировать себя как одного из самых обещающих людей в Эссене или даже в Руре. Однако Альфред никогда не преуменьшал свои перспективы. В письме прусскому консулу в Христиании (который никогда и не слышал о нем) он хвастался: «Хорошо известно, что мой завод, созданный двадцать лет назад и сейчас процветающий, является единственным на континенте предприятием такого рода».
* * *
   Это было больше чем зазнайство. Но тактика исключительно прозорливая. Повторяемое бесконечно стало восприниматься как факт задолго до того, как превратилось в действительность. Это было большой ложью, рассказываемой за столетие до того, как ее техникой овладел Берлин. В сущности, те крупповцы, которые утверждают, что Альфред был первым современным германским лидером, имеют для этого веские основания, хотя в их рассуждениях, возможно, есть перекос. Они видят в нем сильного человека. Сила его была очевидна, но зрелость вызывала сомнения. Выросший в условиях неуверенности и нестабильности, он стал высокомерным, отчужденным, двуликим, наподобие Януса, жалеющим себя во времена неприятностей, мстительным, когда одерживал триумф, загадкой для других и для самого себя. Его подозрительность граничила с паранойей – в те годы он начал требовать от своих рабочих клятвы на верность, а двери в закалочном и шлифовальном цехах были для надежности заперты. Эффективность была для него фетишем. Методы его удивительны, но когда он делал какую-нибудь работу, она выполнялась правильно.
   В прошлом немец являлся образцом Gemütlichkeit – непоколебимого добродушия, грубый и веселый ценитель тяжелой пищи, который после продолжительной трапезы, расстегнувшись, лежал, рыгал и хихикал, его крупное, бесцветное, обвисшее лицо было покрыто веселыми морщинками, на кончике носа примостились поблескивающие очки. Альфред смотрел на все это с холодным презрением; он открыто восставал против прошлого Пруссии. У него была маниакальная преданность работе, которую однажды начнут превозносить как отличительную черту нации, находящуюся у нее на службе, этакое почти чувственное наслаждение, которое он испытывал от технических инструментов и шаблонов. Когда он писал о превосходной стали, он мог впасть в лирику: она «должна быть тонковолокнистой – не кристаллической – и, более того, с металлическим блеском – не такой, как сталь в своем большинстве, черноватой и тусклой на изломе, но очень приятной и твердой как в холодном, так и раскаленном состоянии». Именно его приверженностью качеству отчасти объяснялось его письмо консулу в Скандинавии. Он узнал кое-что о химии, в том числе то, что шведское железо, в отличие от прусского, было фактически без примесей фосфора. На тот момент эта информация была бесполезна, потому что шведов нельзя было беспокоить мизерными заказами. Тем не менее, подгоняемый новым стимулом, он продолжал упорствовать. В прошлом только ювелиры, мастера золотых и серебряных дел да часовщики проявляли интерес к его твердым, жестким слиткам. Теперь слитки должны стать еще более твердыми и жесткими, чем когда-либо, потому что фабрика нашла для них новое применение.
   Его открывал Герман, но при таком лидере, как Альфред, это было несущественно. Несмотря на свою приверженность индустриализации, выходящий на сцену немец во многих отношениях обладал чертами первоначальных тевтонских племен. Являясь человеком непререкаемого авторитета, он требовал солдатского повиновения от членов своей собственной семьи – даже если при этом игнорировались нормы общего права Пруссии. В соответствии со своими правами брат Альфреда должен был получить определенное признание за первое настоящее изобретение фирмы. На протяжении многих поколений ложки и вилки изготовлялись путем штамповки заготовок из металла и их окончательной обработки вручную. Однажды днем Герман рассматривал бракованный слиток. Соединяя его со скрапом – отходами металлургического производства, – он заметил очевидное: то, что слиток создавал идентичные вмятины в каждом куске скрапа, и после этого пришел к блестящему выводу: чем были вилки и ложки, кроме как полосками металла с рассчитанными несовершенствами? Экспериментируя в углу цеха, он выгравировал образцы на слитках. В результате ручной прокатный стан он использовал для того, чтобы сделать превосходные столовые приборы. Пришел Альфред, все увидел и конфисковал; он присвоил эту инновацию себе и начал пользоваться ею со всей своей неистощимой энергией, тогда как Герман покорно это принял.
   Летом 1838 года Альфред упаковал свой небольшой чемоданчик. Целый год он планировал поездку за границу и теперь был к ней готов. Причины были разными. Одна из них – торговля слитками. Другая – любопытство. Разъездной агент Круппа в Нидерландах, Бельгии, Люксембурге и Франции приезжал со странными сообщениями не только о больших рынках, но и о расползающихся фабриках, почти невидимых в дыму от своих кипящих котлов. Для человека, который находился в изоляции из-за бедности и необходимости экономно жить в Пруссии начала XIX века, такие чудеса были поразительны; Альфреду требовалось увидеть это своими глазами. Время было подходящим для поездки. Работы хватало, чтобы семьдесят крупповцев занимались делом. Возникали пристройки, в карликовом виде повторявшие первоначальное здание. Поршень парового молота был собран и усердно колотил. Герман стал опытным мастером; Фрицу, парню болезненному, носящему очки, было уже почти двадцать лет – возраст достаточный, чтобы вести бухгалтерский учет и время от времени проверять образцы; Ида могла помогать матери в домашнем хозяйстве. Однако из всего этого самым важным было страстное желание Альфреда увидеть Англию. Начинало пробуждаться любопытное раздвоение чувств, которым в XX веке отметят отношение Германии к Англии. Пройдет еще восемьдесят лет, прежде чем отправленный в ссылку кайзер Вильгельм II по прибытии в Голландию попросит «чашку настоящего горячего, крепкого английского чая», и девяносто лет до того, как сыновья Круппа начнут посещать Оксфорд, но англофилия, которая позднее охватила аристократию его страны, была уже очевидна в Альфреде. Есть одно отличие. Его наследники восхищались английским высшим классом. Альфреда же привлекала техническая компетентность центральных английских графств – Мидлендса. Шеффилд, это магическое название со времен его детства, стал для него Меккой. Британцы не только начали индустриальную революцию; они по-прежнему были в ней лидерами – лидерами даже в Руре, где их инженеры, хорошо осведомленные о новых способах применения кокса, обучали немецких шахтеров тому, как копать шахты на глубину более 300 ярдов. Именно англичане монополизировали шведскую руду, англичане наводняли континент превосходной инструментальной сталью и закаленным прокатом. Очевидно, у Шеффилда еще были в запасе кое-какие секреты, и если единственным способом раскопать их было поехать туда, то едем в Шеффилд.
   Но сначала – в Париж. При всей отчужденности британцы были немцам расовыми братьями и потому, вероятно, коварными. Прежде чем пересекать пролив, надо немножко поучиться. Французы были в меньшей мере спартанцами. Они потакали своим желаниям, уделяли слишком много внимания сексу – все еще можно было слышать рассказываемые шепотом истории об оккупации великой армии, и дурной славой пользовалось их пристрастие – украшать своих вульгарных женщин дорогими безделушками. Короче, Париж жаждал дополнительных слитков. Когда Альфред уезжал из Эссена, это было для него нормальной позицией. Беда в том, что он и покинул Париж с точно такими же представлениями. Бульвары, арки, соборы, все очарование самого изумительного европейского города его абсолютно не тронули. Нельзя сказать, что ему не понравилось; просто это было не для него. Путешествия не могли расширить его кругозор, потому что он к этому был не способен. Деловые сообщения его торговых агентов подтвердились, а это было все, что его интересовало.
   Поэтому в его письмах почти ничего не говорится о Франции. Однако, как обычно, они раскрывают многое о нем самом. То каллиграфическим почерком, то поспешными каракулями он информирует семью, с чем он там суетится. «Бог даст, – пишет он 8 июля, – я возьмусь за работу и увижу, что здесь можно сделать. Надо будет побывать у огромного числа промышленников, если можно доверять справочнику». (Справочник содержит точную информацию. Он повсюду находит заказчиков.) «Сейчас я добавлю адреса заказчиков вместе с ценами и на этом закончу, потому что уже половина третьего, а я не поднимался с кресла с семи утра». Позднее в том же месяце он настрочил: «При сем посылаю тебе новые заказы», «Со дня на день ожидаю подтверждения на 3 тысячи франков, еще о нескольких тысячах франков ведутся переговоры» и «Если бы мне не было абсолютно необходимо ехать в Англию для получения гораздо больших преимуществ… я бы легко мог получить в четыре раза больше заказов, чем уже есть сейчас». Далее идет рассказ Круппа о путешествии («Париж – это такое место, где умелый торговец из года в год будет находить, чем заниматься, если говорить обо всем том, что мы производим»); и потом опять к бизнесу: «В остающиеся три дня июля я сделаю эскиз машины, которая, возможно, будет стоить от 2 до 3 тысяч франков; я также думаю о каленых листах проката в 12, 10 и 8 дюймов; это не определенно, но что-нибудь из этого получится».
   Вслед за очаровательным парижским летом наступает приятное тепло. Альфреду не терпится выйти из своей комнаты, но не ради того, чтобы хорошо провести время: «Подумать только – надо заканчивать, потому что я пишу с четырех часов, а сейчас уже скоро полдень; из-за этого я потерял сегодня несколько заказов – я хотел сказать, посмотри, нет ли у слитков из старой стали, которая, как мне известно, тверда, тех же самых недостатков в твердости, и можно ли с ними будет справляться. Чтобы сталь была крепкой и твердой, тебе надо выдерживать правильное время плавки и не слишком высокую температуру…» И так далее декрещендо, глухо, деловые разговоры наряду с бесконечным шутовством. Вновь и вновь он напоминает Штаммхаусу – родному дому, что он наносит от двадцати до тридцати визитов в день и не тратит попусту время даже тогда, когда гуляет в промежутках между деловыми встречами: «Я весь день делаю записи, останавливаюсь на улице по десять раз каждый час и записываю то, что мне приходит в голову». Даже постскриптумы у него пульсируют. «Исписал уже почти тридцать страниц. Хотелось бы надеяться, что я не повторялся, потому что за этим делом я уже потерял очень много времени». Или: «Сегодня утром я начертил эскиз прокатного стана стоимостью в 10 тысяч франков, которые должен буду выложить одному человеку; я не уверен, что этот эскиз будет принят, но уже надеваю ботинки и в своем следующем письме расскажу больше».
   Этот человек одобрил эскиз. Если бы он этого не сделал, Альфреду впору застрелиться – так близок он к панике. Конечно, это преувеличение. Ничего подобного он бы не сделал. Он просто свалился и стонал, пока встревоженный служитель гостиницы не вызвал доктора. Один из эскизов был отвергнут, и кошмарные последствия этого описаны Герману и Фрицу в последующем послании. Дрожащей рукой Альфред писал: «…пять дней я не вставал с постели; у меня были ужаснейшие боли во всех конечностях, поэтому я не мог подняться, чтобы убрали постель; по всей спине у меня были наклеены пластыри, из носа шла кровь, болела голова, я не мог есть – короче, все неприятности, которые только придумал дьявол».
   Если не считать таких отступлений, единственные эмоциональные струны, которые он затрагивает, – это тоска по дому («Пусть кто-нибудь – Ида уж во всяком случае, потому что больше некому, – напишет мне что-нибудь из Эссена о родных и друзьях. Я испытываю в этом потребность») и тайное подозрение о том, что в его отсутствие может быть какое-то мошенничество. «Даже если бы меня ждала невеста, я не мог бы торопиться больше», – пишет он о покрытом сажей металлургическом заводе. Но будет ли он в должном состоянии, чтобы встретить хозяина. Его преследуют мрачные мысли. Не использует ли Герман чересчур хрупкую сталь для более тонкого проката? Есть ли у него двойной запас клапанов для машины и этих чертовых помп? И как насчет строительства жилья? А крышки и затычки для вагранок? А глина для тиглей? Продолжая свои размышления, он вспоминает о ночном караульном. Можно ли доверять этому человеку? «Полагаю, нам надо бы иметь второго ночного караульного, чтобы он проверял первого, и третьего, чтобы следил за вторым». Он раздумывает и приходит к мрачному заключению: «В конце концов все трое будут спать. Никогда не знаешь, будут ли самые строгие указания хотя бы приблизительно выполняться». Альфред не высказывает беспокойства в отношении честности сторожа. Никто не сможет прокрасться на фабрику, не говоря уж о том, чтобы утащить паровой молот. Тревога лежит глубже и касается самой страшной опасности: «Ты знаешь, как легко может возникнуть пожар, а огонь уничтожит все, все!»
   Получив от Германа заверения, что фабрика по-прежнему на месте, Альфред продолжает свой путь в Англию. К октябрю он приезжает в Мидлендс, и там его поведение становится в высшей степени странным, просто невероятным. В его английских приключениях есть что-то почти чаплинское, хотя, читая его переписку, едва ли ожидаешь, что он напишет: «И тогда штаны у меня лопнули» или: «Сегодня какой-то мужчина швырнул мне в лицо пирог с кремом». Его темная цель состоит в промышленном шпионаже. Уезжая из Пруссии, он приобрел паспорт, выписанный на имя «А. Крап», что, как он полагает, звучит на английский манер, а в его багаже находится пара маленьких крючковатых шпор, признак джентльмена. У него есть союзник: Фридрих Генрих Штоллинг, милый эссенский купец с физиономией как у лягушки, праправнук Георга Дитриха Круппа. Из Парижа ему отправлялись загадочные письма; заговорщики должны встретиться в Ливерпуле и оттуда тайно проследовать в Шеффилд и Гулль. Так это и происходит. Два фиктивных джентльмена проверяют свои укрытия, надевают одежду для маскировки и двигаются в путь. Но пусть об этом расскажет сам Альфред: «Только вчера в пяти милях отсюда, где я гулял с Фрицем Штоллингом, я впервые увидел новый прокатный стан для медных листов, который работает еще совсем недавно и куда никого не пускают. Я был должным образом обут, при шпорах, и владелец был польщен тем, что пара таких хороших парней соблаговолили осмотреть его предприятие».
   Ура! Но был ли этот поход по-настоящему успешным? Увы, это просто фарс. Все, что Альфред узнал, это то, что хорошая сталь требует высокой квалификации и получается из хорошего железа, или как подчеркнул он: «От Брюнингхауса мы никогда не получим железа для выплавки такой стали, которая годилась бы для острых инструментов». Совершенно верно, но ему не надо было ехать в Шеффилд для выяснения того, что уже знал Герман; именно поэтому они пытались заполучить шведскую руду. И вылазка в любом случае была бессмысленной. Когда Альфред ее планировал, у него перед глазами стоял Мидлендс, каким он был целое поколение назад. К концу 1830-х годов принцип вагранок Хантсмена стал известен повсюду. Англичане знали об этом, и, если бы визитер приехал к ним с соблюдением правил приличия, они, несомненно, рассказали бы ему намного больше, чем он слышал, выдавая себя за кого-то другого. Я.А. Хенкель, который основал фабрику в Золингене, в то же самое время останавливался в Шеффилде. Он представился самим собой, и никто не молчал; он написал домой, что может обходить все прокатные станы «с десяти утра до десяти вечера».
   Более того, если бы англичане захотели никуда не пускать Круппа, маскарад не спас бы его, потому что никого не мог обмануть. Представляя себя господами, и он и Штоллинг явно попадали в невыгодное положение. Ни один из них не говорил по-английски. Обнаружив, что это неловко, Альфред взял ускоренный курс языка, а тем временем украсил свою фальшивую историю рассказом о детстве на континенте и славянской внешности. В ту зиму он познакомился в Ливерпуле с прусским дипломатом Германом фон Муммом, который впоследствии охарактеризовал его как «молодого, очень высокого и стройного, казавшегося исхудавшим, но… интересного и привлекательного». Однажды Альфред отвел Мумма в сторону и поведал ему, что он путешествует под вымышленным именем. Это едва ли было новостью для его доверенного лица, друзей которого забавляла причуда долговязого чужака по всем случаям надевать шпоры; его уже весело окрестили «бароном». Мумм уже опознал в «бароне» человека из Эссена, который приехал, чтобы «попытаться собрать информацию об английских сталелитейных заводах». «Звать его, – добавлял он, – Крупп».
   Крупп провел в Англии пять месяцев, не собрав никакой информации, которую он не мог бы получить дома. Поскольку он жил в стране, которая в то время была индустриальной столицей Европы, он не мог рассчитывать на получение заказов. Кроме того, это сорвало бы с него прикрытие. Одинокий – Штоллинг вернулся в Рур, – он был принят в Ливерпуле семьей по фамилии Лайтбоди. Сорок лет спустя он написал, что дом Лайтбоди остается в его памяти как «божественное место», но в то время дом казался ему ужасной дырой, а сам он был нервной развалиной. В гостеприимстве Ливерпуля было одно удобство, которое позволяло ему питаться «менее чем за треть стоимости». Мысль о том, что «эта поездка стоит денег и пожирает немало годовых прибылей», продолжала его беспокоить. Вернулись и тревоги за фабрику. В Ливерпуле прошел ураган, несколько металлических колпаков были снесены с дымовых труб, и, валясь на чужую кровать, он вспоминал широкие, уродливые силуэты своих собственных любимых дымовых труб. «Надеюсь, ничего подобного не произошло там, – писал он Герману под стук ветра в окно. – Мне надо побеспокоиться о наших крышах». Это все, что он мог делать, – беспокоиться. У него ничего не получалось, оставалось лишь придумывать для Германа способы, как сэкономить деньги на почту: «Если ты будешь писать мне в Лондон на таком же листке, как этот, и снаружи напишешь «одноразовое», отправка такого письма будет стоить одноразовой почтовой платы; конечно, не должно быть никакого конверта. Небольшие эскизы и тому подобное всегда можно вложить, если ты сможешь сделать это так, что они не будут видны никому, кто захочет подсмотреть в письмо».
   Это было мелочно со стороны Альфреда, недостойно человека, который рекламировал свой завод как единственный своего рода на континенте. В конце зимы он отказался от Мидлендса, как от пустого дела. Он потерпел поражение, и знал об этом. Но был далек от обиды, поскольку уже испытывал сохранившееся до конца жизни благоговение перед британцами. По его собственному признанию, он «ненавидел англичан до тех пор, пока не поехал и не встретил там таких добрых, искренних мужчин и женщин». Но мидлендская катастрофа для Альфреда не ограничилась деловой стороной. В середине марта у него появились подозрительные ощущения в горле. Вскоре последовали жалобы на головную боль, катар, астму, прострелы, необычные выделения. Появились судороги. В животе урчало, стали мучить запоры. Время от времени это усугублялось сыпью и приступами головокружения – то есть всеми хворями, за исключением писчей судороги. В следующем месяце, когда ему исполнилось двадцать семь лет, жизнь казалась Альфреду препротивной штукой. Не в состоянии вспомнить, когда у него в последний раз работал кишечник, он заперся в своей квартире с кишечным душем. «Я отмечаю дни рождения по-своему, – угрюмо писал он в тот вечер, – в прошлом году с лекарством от кашля, в этом – с клизмами».
* * *
   Как-то утром, еще в Париже, его работа над письмом была прервана резкими, хлопающими звуками на улице. В раздражении он подошел к окну, выглянул и – Святые небеса! Великий Боже! Что такое? Возводились баррикады, повозки переворачивались, взад-вперед бегали сердитые люди с мушкетами. Он поспешил вниз, чтобы узнать, в чем дело, а на следующий день отправил домой специальное послание, которое заканчивалось так: «Восстание еще не совсем подавлено, но, вероятно, закончится сегодня. Если это поспособствует улучшению бизнеса… тогда дьявол с ними, пусть разбивают друг другу башки».
   Восстание, которое было ускорено отставкой министра иностранных дел Луи Моле, было одним из тех взрывов, которые в конце концов достигли кульминации в свержении июльской монархии. Но мрачная догадка не волновала Альфреда. Это просто была не его сфера. У него по-прежнему «не было времени на чтение, политику и тому подобные вещи». И его невозможно в этом винить. Фракционные маневры Моле, Тьера, Гизо были непостижимы для большинства немцев, включая политических деятелей. Грохот французских орудий повсюду воодушевлял либеральных мятежников; бельгийцы добились независимости от Нидерландов, восстали поляки, и даже маленькие и решительные папские государства пытались – хотя и тщетно – отколоться от его святейшества. В Центральной Европе, однако, народ пребывал в состоянии спячки. Меттерних по-прежнему был диктатором Австрии, Пруссия оставалась цитаделью абсолютизма. Пруссаки считали себя выше трескотни по поводу конституции, избирательного права, свободы печати. Позиция Альфреда была типичной. Лидеров, заявлял он, «надо только заставлять выполнять свои обязанности или посылать их к черту. Тогда все будет как надо».
   Но было не как надо. Седые стены рушились, и, поскольку они не были чисто политическими стенами, Крупп не мог оставаться без движения и при этом не попасть под обломки. «Я иду в ногу со временем и не стою на пути прогресса», – говорил он, имея в виду технический прогресс, более тяжелые и лучшие паровые молоты, более крепкую крупповскую сталь. К сожалению, это было не так просто. Меттернихи, которые полагали, что они смоют память о Наполеоне, были так же обречены, как и луддиты, которые крушили машинное оборудование. Новые идеи и новый опыт были связаны между собой. Например, в каждой стране, покоренной великой армией, система гильдий была упразднена. Это создало свободный рынок труда – такого же рода рынок, который существовал в Англии более столетия и дал начало британским промышленным достижениям. На континенте этот опыт повторили; английские машины сначала были приняты, а затем усовершенствованы. Тем временем освобожденные из гильдий рабочие стали «чистыми руками» на фабриках, разрастался средний класс, появлялись промышленные титаны, бурное развитие продолжалось – одно было связано с другим. Как и всякий ветер перемен, этот сдул кое-какие крыши. С экономической точки зрения он принес с собой тревожные циклы бумов и банкротств. Мгновенно приобретенное состояние содействовало вложениям капиталов, а потом возникавшая из ничего паника сваливала инвесторов в депрессию. Цикл мог происходить с вызывающей тревогу быстротой. Когда Альфред уезжал из Парижа, все было прекрасно. Вернувшись в Эссен после ураганной двухнедельной кампании по расширению продаж в Брюсселе, Генте, Антверпене, Льеже и Кельне, он застал Германа, да и весь Рур в состоянии обостренного экономического беспокойства.
   Англия уже прошла через этот этап. Страх перед неопределенным будущим терзал индустриальное общество. При отсутствии акционеров условия кредита были жесткими. А когда машины вытеснили ручной труд, покупательная способность упала. Цветок просперити быстро увядал. Для «Фрид. Крупп из Эссена» общая депрессия обострялась особыми раздражителями. Мало того что британцы вели войну цен против производителей стальных слитков на континенте, так теперь у Круппа появился конкурент на собственном заднем дворе; Якоб Майер в расположенном неподалеку Бохуме добился успехов в разливке стали. (Старые соперничества умирают трудно. В 1962 году в официальной истории главной британской фирмы по производству военного снаряжения Майер, а не Крупп был представлен как пионер сталелитейной промышленности Германии, и именно ему приписывались все заслуги за изобретение крупповских стальных железнодорожных колес.) Можно было бы предположить, что блестящая торговая кампания Альфреда во Франции даст ему существенное преимущество, но нет; не успел он распаковать чемоданы, как пришло письмо с сообщением, что один из его клиентов умер. Несколько лет спустя почти все они оказались на галльских кладбищах. Это выглядело странно. Он сам удивлялся, уж не охвачен ли Париж «великим мором» – странной чумой, которая выбирала жертвами кузнецов. Воля божья, кажется, опять была против него. И как можно было предсказать, его сыпь усилилась.
   Все качества Альфреда основывались на непреклонной воле. Это была его опора; до тех пор, пока он за нее цеплялся, он не мог рухнуть. Тереза лечила его сыпь мазями, и, распластавшись у себя на верхнем этаже, он рассматривал небо, выискивая на нем добрый знак. Теперь он нашел обнадеживающий клочок. Хотя рынок прокатных станов сузился, спрос на размер проката резко увеличился. Да, клиентов стало найти труднее, но ведь немногие из них пустятся в долгий путь. Поэтому, все еще сердито почесываясь, он опять покинул Рур, чтобы добиваться контрактов. Путешествие предстояло длительное. В Рождественский сочельник 1839 года он написал обер-президенту своего государства письмо с просьбой представить его официальным деятелям в Австрии, Италии, России и «в остальных европейских государствах», и это было только началом. Он появился в Варшаве и в Праге, вновь посетил Париж и Брюссель, добивался встречи с Джеймсом фон Ротшильдом (он пытался присмотреться к нему в дверях Французского монетного двора) и даже размышлял о том, чтобы «вскоре начать делать бизнес в Северной Америке». На протяжении нескольких следующих лет его почти не было на фабрике. Разъезжал на поездах, в экипажах, лошадях; останавливался в дешевых, неотапливаемых комнатах; вручал мандаты и рекомендательные письма, выпрошенные у прусских бюрократов; демонстрировал образцы столовых приборов; на полном серьезе уверял, что «достаточно иметь образцы ложек и вилок, чтобы операторы прокатных станов выпускали приборы таких же форм с любыми орнаментами и гравировками по желанию» и отсылал подписанные контракты в Эссен.
   Его жизнь, которая всегда была обособленной, становилась еще более одинокой. Каждый раз, когда он распаковывал чемоданы, новый кризис заставлял его паковать их заново. «Теперь, когда мои поездки закончены, я могу с легкой душой готовиться к домашней жизни», – писал он 27 февраля 1841 года, а следующее письмо посылает тому же адресату из Вены: «Ты будешь удивлен, узнав, что я провел здесь уже неделю…» Родственники редко его видели. «Ты стал как Вечный жид, – писал ему Штоллинг, – все время ездишь из одного места в другое». В заплесневелой атмосфере посещаемых привидениями сельских постоялых дворов его фобии усиливались. Он думал о крупповцах, которые курят трубки, зажигают спички, и его охватывала дрожь. Курение должно быть запрещено, и, опасаясь, что какой-нибудь шпион в цеху может перехватить его указания, изложил их на французском языке: «В списке рабочих надо пометить тех, которые курят». Время от времени он предпринимал попытки вырваться из своей рутины, подружиться с кем-нибудь. После обеда с одним берлинским клиентом последовал вежливый спор о том, кто должен оплачивать счет. Альфред весело пошутил: «Вы требуете счет за ржаной хлеб. В качестве наказания за эту несправедливость самая большая буханка ржаного хлеба, которую когда-либо выпекали в Вестфалии, будет вам отправлена при первой же возможности, и я собираюсь распорядиться… чтобы вам послали сыр, в корке которого вы могли бы вздремнуть после обеда». Но эта шутливая записка была фальшивкой, просто визгом и не соответствовала его характеру; уже в следующем абзаце он переключается на нормальный ход. «Машина будет поставлена за ваш счет, – прямо заявляет он, – а если она не подойдет, то будет возвращена также за ваш счет». Он мог послать буханку хлеба, но поставки в Берлин – это уже бизнес, и здесь не должно быть никаких юридических изъянов.
   Неуклюже? Что ж, да. Альфред всегда был таким. Но он и не мог быть другим. Он помнил о семье, помнил о девяноста девяти крупповцах, которые сейчас зависели от него на заводе, помнил отца и свое обещание, что он никогда не последует печальному примеру Фридриха, и ему приходилось считать каждый пфенниг. Волк постоянно скребся в дверь Штаммхауса. Герман тоже был весь в движении, и они вдвоем набирали достаточно заказчиков, чтобы выжить. В Санкт-Петербурге фирма Тегельштейна закупила прокат для вилок и ложек; в Берлине некий герр Волльгольд тоже сделал покупку; обещающе выглядела Австрия, хотя «как ни странно, венцы твердо придерживаются старых форм своих вилок и ложек и отказываются от подражания парижским модам», с помощью которых он как раз надеялся добиться успеха. Альфред довольно язвительно добавлял: «Австрийцы любят класть в рот помногу, и поэтому некоторым ложки кажутся слишком маленькими».
   Если Альфред не любил Австрию – а он сильно не любил ее, – у него на это были веские причины. В Вене он подвергся мучительному испытанию, в результате чего поседел, не достигнув и тридцатилетнего возраста. Его обманули, как слепого. Вероятно, ему следовало быть более осторожным, но теперь он уже прошел через несколько испытаний иностранным огнем. И все-таки во многих отношениях оставался наивным. Подкуп должностных лиц был тогда установившейся деловой практикой, но Альфред продолжал этим возмущаться, а российских чиновников-взяточников называл жуликами. Взятка, как ему следовало бы знать, ничего не гарантировала: в канцеляриях царило правило: «Пусть продавец действует на свой риск». Однако Вена – это вам не Санкт-Петербург или Париж. Она была германской, нордической, братской страной. Как порядочный пруссак, Альфред питал уважение к власти, и это вело его к крушениям. При Меттернихе Австрия была законченно полицейским государством. Власть полицейского государства, как это пришлось познать Круппу, была намного более беспощадной и вероломной, чем клиентура, с которой он торговался в других местах. «Австрийцы, – заметил Наполеон, – всегда опаздывают – с платежами, с армиями, в политике». Иногда они вообще не выполняют обязательств. Более того, поскольку контракты в Австрии были крупными, обратный ход с ними мог привести к чрезвычайным последствиям. В данном случае «Фрид. Крупп из Эссена» оказался ближе к крушению, чем когда-либо с момента смерти основателя. Осенью 1840 года Альфред вел переговоры с Венским Императорским монетным двором. Тамошние джентльмены хотели новый прокатный стан. Они также хотели гарантию. Он взял на себя обязательства и в своем путевом дневнике записал условия: «В случае, если цилиндры или любая из частей поставленного механизма в течение двух лет сломаются или станут не подлежащими обслуживанию, я беру на себя обязательство бесплатно произвести замену».
   Все логично. Австрийцам были представлены эскизы, которые они любезно одобрили, а потом приняли и доставленный готовый продукт. Затем начались неприятности. Он не мог получить свои деньги. Все были вежливы, но всякий раз, когда он напоминал о платеже, получал уклончивые ответы. Когда он стал требовать своего, ему сказали, что его изделие было не совсем удовлетворительным. Нет-нет, беспокоиться не о чем, но – в другой раз. С растущей тревогой он возвращался домой, потом ехал в Вену – и так на протяжении полутора лет. Ничего не менялось. Монетный двор держал его прокатные станы и ничего не платил. В отчаянии он обратился к барону фон Кюбау, австрийскому министру горных работ и производства монет. Он протестовал против того, что его случай изображается «в самом неблагоприятном свете привилегированными лицами, чьи имена и неприглядные действия с целью нанесения мне ущерба я готов устно довести до сведения Вашего превосходительства и представить доказательства. Будучи вынужденным оставаться здесь до тех пор, пока вопрос не будет решен, я потерял более 20 тысяч флоринов из-за того, что запустил дела на заводе, и, кроме того, понес здесь ненужные расходы на сумму свыше 7 тысяч флоринов… В результате этих потерь и из-за того, что меня лишают значительной суммы, причитающейся мне за поставленные прокатные станы, я поставлен на грань разорения».
   Ответа не последовало. Прошло три недели, и он опять предпринял попытку обратиться к министру. Положение становилось затруднительным. В Вене Меттерниха, как он понял, к «Его превосходительству он не мог обращаться с претензиями в том, что касается закона». Не прося о помощи, прижатый к стене своей длинной спиной, Альфред бросился к его превосходительству за милостью, веря в любезную тактичность барона. Он просил вернуть ему «хотя бы часть стоимости покупки». Каждое письмо он писал каллиграфическим почерком, объясняя министру, что «процветающая фабрика, которая каждый год приносила хорошую прибыль, будет безнадежно потеряна», если в просьбе будет отказано, и моля о том, чтобы «по крайней мере сумма одного контракта от 23 декабря 1840 года, который был выполнен во всех отношениях, была сразу же выплачена». Преувеличения были для него обычным делом, но на этот раз он был доведен до крайности. В то же утро он получил из Эссена свежее сообщение, в котором говорилось о том, что первые оценки потерь были основаны на неверных подсчетах; на самом деле австрийское несчастье обошлось в 75 тысяч талеров, втрое дороже по сравнению с тем, что он думал. Он дошел до точки: «В данный момент я стою на краю пропасти; только немедленная помощь может спасти меня».
   Это была трогательная просьба. Она тронула барона на несколько дюймов. Он принял Альфреда и предоставил ему символическую компенсацию. Вернувшись в Рур, Крупп уныло глазел на длинные столбцы, написанные красными чернилами. Пятнадцать лет назад, до того как он начал управлять металлургическим заводом, умер отец. Казалось, что пятнадцать лет управления его сына принесли мало улучшений. Из Эссена раздавались все те же погребальные песни – у Берлина просили помощи, просьбы отвергались, рассматривалась эмиграция в Россию («Прусское правительство ничего для меня не сделало, поэтому меня не сочтут неблагодарным, если я уеду из моей страны в другую, власти которой обладают мудростью, чтобы всеми возможными путями развивать промышленность»), и вновь вокруг попавшей в осаду семьи собрались родственники. Кредит двоюродного брата Фрица фон Мюллера был исчерпан, и теперь его убедили заполнить пустое место. В тех обстоятельствах потребовались весьма солидные средства убеждения: ему были обещаны четыре с половиной процента с его капитала, двадцать пять процентов с любых прибылей и никаких обязательств в отношении убытков. Приняв это во внимание, фон Мюллер вложил 50 тысяч талеров и стал компаньоном, представляющим фирму, но активно не участвующим в ведении дел. Тем временем к братьям присоединился третий родственник. В 1843 году дородный ювелир Адальберт Ашерфельд, который происходил из семьи их бабушки Хелен Амали, прибыл из Парижа и возглавил буровые работы.
   В Штаммхаусе меню было опять сведено к хлебу, картошке и кофе. Их поддерживал патент на изготовление ложек и вилок. 26 февраля 1847 года он был официально признан в Англии (тут же он был полностью продан британской фирме), живо развивалась торговля с венгерскими мастерами серебряных дел. Как это ни иронично звучит, самый крупный контракт Альфреда на изготовление ложек был размещен в Австрии. Ожидая расположения со стороны барона Кюбека, он встретил зажиточного торговца по имени Александр Шоллер. Изучив его образцы, Шоллер предложил партнерство. В тот момент Альфред предпочел бы послать всех венцев к черту, но не мог позволить себе такую роскошь. Фрицу Круппу было двадцать с лишним лет, и он процветал; похожий на шкаф болван Ашерфельд был неплохим прорабом. Исключением был Герман, который после семейного совета уехал, чтобы создавать новую фабрику в Берндорфе, недалеко от Вены. Как и со всеми сделками Альфреда к югу от границы, это казалось лучше, чем было на самом деле. От завода в Берндорфе ему не было большой пользы. Завод там быстро превратился в самостоятельное предприятие и вернулся в кольцо Эссена только в 1938 году, через полвека после его смерти.
   Тем не менее, подъем завода в Берндорфе нес одно огромное и незамедлительное преимущество Альфреду. Герман покинул город. Братская любовь – это, конечно, очень хорошо; но она означала разделение полученных по рождению прав, а потом – ничегонеделание. Альфред был убежден в том, что фабрика принадлежит ему по праву рождения. Прошло уже несколько лет с момента, как он робко назвал ее «заводом по производству тигельной стали, которым я управляю от имени своей матери»; теперь это был «мой завод», «мой цех», «мой молот»; или в более чувствительные моменты – «мой ребенок», «моя невеста». Отчасти это вполне понятный результат долгой борьбы. Его тяжкий труд и слезы, связанные с этой кузницей, несоизмеримы с заботами Германа, Фрица и Иды, вместе взятых. Однако в большей степени его позиция была отражением тоталитарного духа. Как и отец, он верил в то, что промышленники – это наследники баронов феодальных времен. Права феодального собственника неоспоримы и не имеют никакого отношения к правам вассалов. В 1838 году в первых положениях о заводе было оговорено, что крупповцы, у которых есть задолженность, будут уволены. Если кто-то на пять минут опоздает, он лишается часовой заработной платы. Крупповцы были связаны абсолютными обязательствами. 12 октября 1844 года он писал Штоллингу, что ожидает от каждого рабочего, чтобы тот «оставался лояльным по отношению к фабрике, которая его содержит». Он намеревался железной рукой управлять своим феодальным поместьем – своим, потому что первым из дворянских прав было право первородства.
   На самом деле, конечно, все было сложнее, и по мере того как возраст Терезы приближался к шестидесяти годам, а здоровье убывало, проблема наследства становилась выше всех других семейных вопросов. Фабрика, хоть и заложенная, была ее единственным имуществом. Тяжелые времена стали еще тяжелее – повсюду наступила депрессия 1846–1847 годов, но каждый из ее детей хотел заполучить часть завода. Она вынесла свой приговор в 1848 году. Герману, который отсутствовал и не мог отстаивать свою долю, было дано то, что у него уже имелось, – партнерство в Берндорфе. По-видимому, он был доволен; его письма из Вены ограничивались подробными (и весьма здравыми) советами Альфреду о необходимости следить за «разницей в содержании углерода в тигельной стали». Ида – женщина, и ее нечего воспринимать всерьез; она получит расчет наличными. В деле окончательного урегулирования оставался Фриц, который присутствовал на месте, был мужчиной и человеком неожиданно упрямым. Однако у Альфреда оказался сильный союзник. Фриц Штоллинг, который до этого хранил молчание, высказался в его поддержку. Это убедило Терезу. Прецедент был важен. В дальнейшем крупповское состояние сохранялось за старшим ребенком, и по мере того как в Германии росла сила Круппа, отголоски этого решения находили отражение в правительственной политике (например, в принятом нацистами законе о наследстве от 29 сентября 1933 года). Таким образом, когда Фриц проиграл свое дело, это коснулось еще не родившихся детей. Как и сестре, ему были выданы наличные, а унижение было усилено требованием никогда не разглашать торговые тайны фирмы, – и он удалился в Бонн, где стал купцом. Уезжая, он смотрел со злостью, как со злостью смотрел на него и наследник. Альфред, который сам был склонен к беспредельной ярости, не терпел дурного нрава в других. Для него брат был человеком непростительно «гнетущим».
   24 февраля 1848 года Альфред довольно неучтиво заметил, что мать передала ему «развалины фабрики». Тереза позволила ему выбрать дату передачи завода, и он случайно, ничего не подозревая, выбрал то самое утро, когда парижские толпы штурмовали дворец Тюильри и сбрасывали Луи Филиппа. На континенте последовала цепная реакция, и на этот раз от нее не была избавлена и Центральная Европа. Падение Меттерниха не вызвала в Штаммхаусе никаких рыданий, но когда поднялись жители Берлина, начались тяжелые вздохи; такого рода вещи не должны происходить в Пруссии. Они и в самом деле не произошли: уступив требованиям участников мартовского восстания, Фридрих Вильгельм IV выигрывал время до тех пор, пока франкфуртский парламент не предложил ему императорскую корону. Это было невыносимым унижением для монарха, который считал себя божьим наместником и к любой конституции относился как к «исписанной пергаментной бумаге, чтобы руководить нами с помощью параграфов и вытеснить древнее, священное обязательство верности». В конечном счете он с презрением отверг эту «бумагу», тем самым положив конец наглой демократии. Но до триумфа истинной Германии было еще далеко, когда правовой титул владельца завода перешел к наследнику. Он беспокоился. «Альфред, – писала Ида подруге, – собрал вчера работников и говорил с ними о всеобщих беспорядках. Он выразил надежду, что волнения не распространятся на Эссен, но если это случится, он ожидает от своих людей, что они используют свое влияние и сделают все возможное, чтобы оказать сопротивление».
   В глубине души он был менее оптимистичен. «Мы должны учитывать возможность того, что рабочий класс начнет крушить оборудование», – предупреждал он 3 марта одного из своих французских заказчиков. Едва ушло это письмо, как в Эссене раздался гул недовольства. Среди рабочих разгорелись страсти, они насупили брови. Из бедных кварталов поступали сообщения о неминуемой грозной смуте, и перепуганный бургомистр объявил о введении осадного положения. Альфред действовал быстро. Как только выяснилось, что один из его рабочих стал подстрекателем (им оказался один из первоначальных семи), он был немедленно уволен. На время осады городские ворота были заперты, поэтому Ашерфельд взял на себя ответственность за остававшихся сто двадцать трех работников, став тем самым первым охранником Круппа. По утрам на здании муниципалитета звонил колокол – «Бежать, бежать, звонит колокол!», и жены крупповцев начинали кричать на грубом диалекте, а мужчины неслись по узким извилистым улочкам. Свирепо выпячивая вперед физиономию, Ашерфельд рычал команды, сопровождая их на работу, а по вечерам чеканным шагом провожал обратно.
   Это была одна сторона первой реакции Альфреда на общественные беспорядки. Несомненно, она была именно такой жесткой, но рабочие той поры привыкли к регламентации жизни. Более того – и здесь мы видим начало преданности крупповцев Круппу, – Альфред признавал, что титул промышленного барона накладывал на него огромную ответственность. Будучи почтенным предпринимателем, он должен был сохранять для людей работу, кормить семьи, находить лекарства, сколько бы это ни стоило. В 1848 году первоначальной собственностью было его фамильное серебро. Оно пережило предыдущие превратности судьбы. Теперь же, подобно Фридриху Великому, он расплавил его, чтобы выплачивать зарплату, а его английские шпоры были пропущены через крупповский прокатный стан и в результате окупились. Тем временем Штоллинг договорился о кредите с кельнским банкиром Соломоном Оппенхаймом. В тот год, когда банки терпели крах, это было немалым подвигом, и хотя Альфред, не желавший платить проценты, начал долгую вражду с «евреями – биржевыми спекулянтами и прочими паразитами», зарплата опять была выплачена. В 1849 году русские, подавив венгерское восстание под предводительством Кошута, занялись внутренними делами и предложили Круппу 21 тысячу рублей за то, что он построит в Санкт-Петербурге огромную фабрику по производству ложек. Впереди сверкнул луч надежды, пока всего лишь проблеск. 10 июня он писал: «Кто не страдает от нынешних условий? Просто мы должны держать голову над водой».
* * *
   На первой фотографии Альфреда, сделанной как раз в то время, он выглядит человеком, который старается держать голову выше воды. Тогда ему было тридцать семь лет, и хотя он с юности не прибавил в весе ни фунта, ему можно было дать все пятьдесят. Его тонкие, прилизанные волосы быстро редели (он еще не мог позволить себе приобрести парик), бледный лоб пересекали три глубокие морщины. Глаза были узкими и подозрительными; в них таился лисий, измученный, затравленный взгляд. Альфред научился не верить в удачу, не доверять иностранцам и даже своим собственным людям. Больше всего он боялся будущего, что показывает, насколько обманчивой может быть судьба, потому что будущему предстояло увенчать «Фрид. Крупп из Эссена» ослепительной радугой цвета денег. Для этого не требовалось никаких невероятных изобретений. Семена будущего богатства были рассыпаны вокруг него. Подавление франкфуртских выскочек вело к созданию диктаторского режима, который Круппу был абсолютно необходим. Впереди точно вырисовывался великий век железных дорог. За рубежом Соединенные Штаты были близки к тому, чтобы опоясать континент рельсами, но у Америки все еще не было собственной сталелитейной промышленности, а на металлургическом заводе у Альфреда уже тогда производилось пробное литье рельсов.
   Однако самым благоприятным нововведением оказалось то, что поначалу выглядело наименее обещающим. На протяжении многих лет его никто не замечал, оно не привлекало совершенно никакого внимания и не возникало даже как тема для обсуждения на обеде в Штаммхаусе. Но это был любимый проект Альфреда.
   Каждый из его братьев проявил недюжинный технический талант. Герман внес свой вклад в ножевые прокаты. В 1844 году на промышленной выставке в Берлине Крупп представил последнюю модель этой машины, которая «с помощью прижимного вала преобразует листы необработанного серебра, немецкого серебра или любого другого ковкого металла в ложки и вилки любой формы, с какими угодно принятыми орнаментами, путем вырезания их из плоского отрезка стали и отчетливого клейма». Фриц, который был бездельником и «сапожником», попытался создать опытные образцы пылесосов и безлошадных экипажей. Эти попытки потерпели провал, но провалы у него случались не всегда; на промышленной выставке в Берлине его трубные колокола принесли Круппу золотую медаль, которую четыре года спустя пришлось принести в жертву пожару. Собственные вклады Альфреда в выставку 1844 года были проигнорированы. Сам он о них думал не слишком много. В его записях они упоминаются случайно, почти походя.
   Это были полостно-кованые, холоднотянутые мушкетные стволы.

Глава 3
«Пушечный король»

   Никто не может с уверенностью сказать, что побудило Альфреда выпустить свой первый мушкет. Семья не занималась оружием с тех пор, как его отец точил штыки, и, поскольку их последняя отправка из Эссена состоялась, когда Альфреду было семь лет, любые воспоминания, которые могли у него сохраниться, были в лучшем случае чрезвычайно смутными. Конечно, оружие принадлежало к старым традициям района Рура, причем это были мечи, а древним местом обитания их производителей был Золинген, но в любом случае все переходили на изготовление ножей и ножниц. Поскольку свидетельств нет, строится множество гипотез. Современные поклонники Круппа высказывают предположение, что Альфреда вела национальная гордость. Один из них отмечает, что в те времена «поэтический гений молодежи Германии был насыщен воинственными идеалами, а смерть в бою расценивалась как священный долг во имя Отечества, дома и семьи». Здесь скорее немецкая легенда, нежели история Круппа. Если Альфред и был идеалистическим юношей, об этом ничто не говорит. По другой версии, Альфред просто взглянул на лист проката толщиной в 8 дюймов и вдруг подумал, что, если его соответствующим образом развернуть, это придаст ему вполне военный вид. Это тоже неубедительно, хотя бы потому, что нет ни малейших свидетельств, которые бы подтверждали наличие у раннего Круппа проката такой толщины.
   Согласно третьей версии, один торговец оружием спросил Германа, который ездил по торговым делам в Мюнхен, нельзя ли отливать оружие из стали, и он отправил это предложение домой. Это – наиболее вероятная из трех версий. В то время Герман действительно был в Южной Германии. Ему было двадцать два года в 1836 году, когда Альфред попытался собственноручно ковать оружие. Работа продвигалась медленно. Как и первый прокатный стан Германа, и приспособления Фрица, это было хобби для занятия после работы, а у него было меньше свободных минут, чем у братьев. Большую часть времени находясь в поездках и деловых хлопотах, он возвращался наконец в Штаммхаус, утопал в старом кресле Фридриха из коричневой кожи и моментально сталкивался с тысячью мелких административных деталей. При такой бешеной нагрузке ковка заняла семь лет, но все же привела к блестящему техническому успеху. Весной 1843 года он произвел свой первый конический ствол яркого серебристого цвета. В восторге от достигнутого он сделал то. что казалось естественным, – попытался его продать. А потом знакомые горькие чувства разочарования начали крушить его надежды. И продолжалось это дольше, чем ушло времени на ковку. Горечь пронизала его жизнь, отравляя его веру, пока он не начал сожалеть обо всем этом предприятии.
   Перво-наперво он обратился к Пруссии. В самый жаркий день того лета он вычистил, оседлал свою лучшую лошадь и поехал на оружейный склад Саарн. Первая попытка была неудачной. Вспотевший охранник Саарна был груб; Альфреду дали от ворот поворот. Приехав снова, он обнаружил, что дежурный офицер, лейтенант фон Донат, считал идею стального оружия довольно смешной. Однако фон Донат доверительно сказал ему, что его коллега, капитан по имени Лингер, может думать и по-другому. Лейтенант, как можно понять, считал капитана человеком несколько эксцентричным. К сожалению, инакомыслящего военного специалиста в тот момент не оказалось на месте. Несомненно, такое объяснение было дано только для того, чтобы Альфред легче воспринял отказ, но он галопом ускакал домой и отправил в Саарн свое лучшее оружие. В сопроводительном письме он с гордостью писал: «Пользуясь вашим любезным позволением, имею честь послать вам мушкетный ствол, выкованный из лучшей тигельной стали… Наверху ствола я оставил кусок стали в виде клина, который можно срезать в холодном виде и проводить на нем любые испытания прочности материала».
   Он не ожидал, что армия изменит свою политику в отношении мелких видов оружия. Мушкеты были совсем не тем, что он держал в голове. Его интересовало мнение относительно «пригодности этого материала для пушек», и он объявил, что его следующим шагом будет «выковывать такие стволы из тигельной стали непосредственно в виде труб». Ожидая восторженной реакции на свой первый образец, он уже паковал два других; вскоре они должны были быть отправлены.
   И они были отправлены. И их вернули. У Лингера были кое-какие мысли, но он был не настолько эксцентричен. Разгневанный Альфред обратился к своим любимым иностранцам – англичанам. На плохом английском он проинформировал одну бирмингемскую фирму, что посылает ей «в одном пакете» два ствола, «которые она будет рада подвергнуть суровым испытаниям и сравнениям с оружейными стволами из железа, в особенности в том, что касается крепости материала и последствий большей чистоты и отделки души». (Он имел в виду «канал ствола». По-немецки Die Seele означает и «душа», и «канал ствола».) В случае, если фирма закажет более десяти тысяч стволов, он, очевидно, пересмотрит стоимость заказа мушкетов; это будет лучше, чем ничего, – он готов предложить цену от 10 до 12 шиллингов за ствол. Если заказ будет еще больше, он предложит еще более низкую цену. Однако британцев, как и пруссаков, не интересовало стальное оружие ни за какую цену. Они ужасно сожалели. Надеялись, что он поймет. Но этим все и кончилось.
   Но он даст еще один шанс своей собственной стране. В военных вопросах решающее слово оставалось не за Саарном, и после промышленной выставки он решил обратиться в Генеральный военный департамент Берлина. На данный момент его артиллерийский проект был отложен; он определенно сконцентрировался на мелких видах оружия. Непрерывное лоббирование и, возможно, кое-какие взятки убедили Саарн провести испытания одного из его стволов. Оружие блестяще показало себя, даже после того, как толщина металла была спилена до половины требуемой по норме, а испытательный заряд увеличен до трех унций пороха. Все эти результаты Альфред представил генералу фон Бойену, мужчине семидесятилетнего возраста, который служил у Бюлова начальником штаба в войне против Наполеона и вернулся из отставки, чтобы стать военным министром. Через три недели, 23 марта 1844 года Крупп получил ответ:
   «В ответ на предложение, переданное мне в вашем письме от 1-го числа текущего месяца, настоящим информирую вас о том, что никакого смысла не имеется в том, что касается производства мушкетных стволов, поскольку нынешний способ их изготовления и качество производства их таким способом по значительно меньшей стоимости отвечают всем разумным требованиям и едва ли оставляют желать чего-либо лучшего».
   Даже в те времена военные люди выражались невразумительно. И если отбросить издержки стиля, оставалось только то, что приводило в уныние. Но все-таки генерал оставил дверь открытой для «дальнейшего рассмотрения вопроса о производстве пушек из тигельной стали». Альфред в нетерпении смахнул пыль со своих артиллерийских планов и предложил изготовить экспериментальное орудие. 6-фунтовое, полагал он, не уложится в его существующие мощности. В конечном счете он думал вложить более 10 тысяч талеров в создание полностью оборудованного оружейного цеха (маховики, новые печи, паровой молот мощностью в 45 лошадиных сил), но не было смысла затевать все это, пока Берлин не одобрит орудие. Он предложил 3-фунтовое орудие. Он может предоставить его «через пару недель». Генерал несколько потеплел, и 22 апреля 1844 года Круппу был дан зеленый свет. К несчастью, Альфред грубо ошибся в расчете времени: три года спустя он все еще заверял нового министра, что орудие на подходе. Оно было поставлено на военный склад Шпандау, недалеко от Берлина, в сентябре 1847 года.
   Пруссия получила первую пушку Круппа. И меньшего внимания к ней было проявить невозможно. Позднее это официальное невнимание было отнесено на счет политических беспорядков, но они начались только через полгода, а когда начались, критический период был коротким. На самом деле никто не проявлял интереса даже к тому, может ли орудие стрелять. Бездействующими оставались 237 фунтов лучшей крупповской стали, над которыми даже не было защитного покрытия. На протяжении почти двух лет пауки затягивали паутиной 6,5-сантиметровый (2,5 дюйма) ствол, пока Альфред, выйдя из себя, не призвал к действию пассивную Комиссию по испытанию артиллерийских орудий. В июне 1849 года пушка выстрелила на полигоне Тегель. Три месяца спустя сообщение об этом дошло до Эссена. Прочитав его, Альфред был ошарашен. Орудие стреляло хорошо, покровительственно сообщалось в депеше: его может разрушить только чрезмерная загрузка. Но «необходимость усовершенствования нашего легкого оружия едва ли существует. Пожелать можно только более продолжительной жизни тяжелых бронзовых стволов и увеличения мощности железных». Сделав такой безоговорочный вывод, комиссия оградила себя следующим:
   «Поэтому мы не можем рекомендовать вам продолжать эксперименты, если вы заранее не видите своего собственного способа ликвидации препятствия к производству стволов такого типа, вытекающего из их высокой стоимости».
   Бойен, по крайней мере, высказывался прямо. Разъяренному Альфреду казалось, что комиссия служила и нашим, и вашим. Фактически никто не хотел его изобретения. Оно представляло собой перемену, а закостеневшие военные чины смотрели на любой прогресс прищуренными глазами. В ретроспективе приговор комиссии представляется на удивление близоруким. Но так встречали новизну не только в Пруссии. Как любой переворот, индустриальная революция породила мутные волны контрреволюции; в тот же самый год, когда Альфред начал ковать свой первый мушкет, Сэмюэл Морзе довел до совершенства свой телеграф, и ему пришлось восемь лет стучаться в двери Вашингтона, прежде чем был проложен первый кабель. Умы военных были особенно невосприимчивы к новому. Офицерский корпус XIX века ожесточенно боролся с идеями Ричарда Гатлинга в Америке, Генри Шрапнеля в Англии и графа Фердинанда фон Цеппелина в Германии.
   Орудие Альфреда было не только отвергнуто; оно вызвало глубокое негодование. Пока он не вторгся в эту сферу, процесс производства вооружений был стабильным и предсказуемым. Фельдмаршал мог разрабатывать свои боевые планы с уверенностью в том, что применяемая тактика будет такой, какой он выучился, будучи кадетом. В некоторых областях на протяжении веков не было ничего нового. Порох, по существу, был той же самой взрывчаткой, которую китайские ракетчики использовали против противника в 1232 году. В пузатых, толстостенных, по форме напоминавших чайники пушках 1840-х годов проглядывались очертания усовершенствованных катапульт, которые появились в XIV веке, когда ремесленники, отливавшие чугунные церковные колокола, изменили литейные формы таким образом, чтобы выбрасывать камни.
   Усовершенствования были минимальными: лучшее литье, лучшее сверление, более широкие стволы. В 1515 году немцы представили в Нюрнберге устройство для блокировки колес; несколько лет спустя французы изобрели пушечные ядра. Главный вклад Наполеона состоял в том, чтобы размещать батареи на коротком расстоянии от огня («огонь – это все»); несмотря на всю свою репутацию мастера артиллерии, он не мог изменить средневековую технологию оружейников. Притягательность войны привлекла многие самые блестящие умы в Европе к созданию новых способов убийства людей, а за три столетия до рождения Альфреда Круппа Леонардо да Винчи мечтал о полевых орудиях, заряжающихся с казенной части. Долгое время препятствием была металлургия. Во время дебюта Круппа оружейные мастера, к сожалению, были невежественны в химических законах. Немногие шаги вперед, которые они делали, в большой степени основывались на опытах и ошибках, а поскольку они экспериментировали со смертью, то часто возвращались к своим чертежным столам с окровавленными руками. Ни один из металлов не был по-настоящему надежным. Каждое крупное орудие могло взорваться в любую минуту. Литые чугунные пушки эффективно применялись Густавом Адольфом в Тридцатилетней войне, но, тем не менее, они оставались до опасной степени хрупкими из-за высокого содержания углерода; во время осады Севастополя, через семь лет после того, как комиссия унизила Круппа, литой чугун привел к ужасающим жертвам среди британских канониров. В употребление входило кованое железо с даже меньшим содержанием углерода, чем сталь. Но тут возникали как раз противоположные трудности. Оно было слишком мягким. В 1844 году 12-дюймовое гладкоствольное орудие взорвалось во время парадного плавания американского военного корабля «Принстон», убив государственного секретаря и министра военно-морских сил и резко обострив отношения между кабинетом и адмиралами. Каждый подобный инцидент способствовал усилению консерватизма, свойственного рутинерам в мундирах с золотыми галунами. Бронза была самым безопасным выбором, и большинство из них придерживались этой точки зрения. Она была тяжелой и ужасно дорогой, но у ранних викторианцев пользовалась исключительной хвалой. Веллингтон с ее помощью одержал победу над Наполеоном. Это было самым сильным аргументом против 3-фунтового орудия Круппа. Генеральный инспектор артиллерии в Берлине, как писал позднее Альфред одному из своих друзей, прямо заявил ему, что «не будет иметь никаких дел с пушкой из литой стали, потому что старые бронзовые орудия доказали свое превосходство во время битвы при Ватерлоо».
   Ватерлоо: в 1849 году это было неотразимым доводом. Столкнувшись с ним, дрогнул даже Альфред, и, составляя планы своей мировой премьеры, он опять отложил на полку чертежи пушки. Премьера должна была состояться в английском «Кристал-палас». В 1851 году британцы собирались проводить первую всемирную ярмарку. Пруссии было отведено небольшое место, слабо освещенное; но если Крупп хотел, он мог арендовать площадь. Он очень хотел этого и, проявив инстинктивное чутье в отношении рекламы, предвидел, что любой успех в Лондоне будет замечен во всем мире. Европейские промышленники наперебой хотели видеть, кто произведет самый большой блок литой стали. Все хвастались «чудовищными слитками», и Лондон должен был рассудить, кто может продемонстрировать самое большое чудовище. Это был прекрасный шанс достичь определенного статуса. С точки зрения Альфреда, победителем должен был стать человек, у которого самые дисциплинированные рабочие, – босс с самым тяжелым хлыстом. Собрав своих крупповцев, рявкая команды, он добился выдающегося подвига. Девяносто восемь тиглей были залиты одновременно и без сучка без задоринки. Он создал техническое чудо: слиток в один кусок весом в 4300 фунтов.
   Начало апреля застало его в Лондоне среди безумного количества викторианских металлических изделий «Кристал-палас», и он с места событий посылал домой наставления. Теперь, когда Герман ушел, он обращался к фабрике коллективно – «джентльмены организации» или «джентльмены из коллегии», когда чувствовал себя возвышенно, или же, в более веселые моменты, «дорогой завод». Он привез с собой помощника, чтобы распаковывать тару, и этот человек был слишком занят, чтобы заниматься чем-нибудь еще. («Хагевиш просит передать его жене, что у него все в порядке и он ждет от нее новостей. У него сейчас нет времени писать письма».) Без пиджака, весь в поту, он сам лихорадочно осматривал стенды и изучал более тонкие образцы. («Брейл отдал в заклад свою голову за фирму с блестящими слитками. Теперь его голова – моя».) Ожидая поднятия занавеса, он занимался деталями. 13 апреля он напомнил заводу: «Когда я вернусь, надо сделать колесо». Это первое упоминание о крупповском стальном бесшовном железнодорожном колесе, а в холле «Кристал-палас» он встретил некоего господина Томаса Проссера, американца, который потом начнет распространять колеса по всему континенту. (Их последующий контракт, датированный 16 августа 1851 года, до сих пор хранится среди деловых бумаг правнука Проссера. Семейство Проссера представляло Круппа в Соединенных Штатах до Первой мировой войны. После 1918 года две фирмы достигли нового соглашения. Со времен Второй мировой войны никаких связей не было. – Письмо Роджера Д. Проссера автору, 23 сентября 1961 года.)
   Главной заботой конечно же было чудовище. Неизбежно возникли драматические преграды. Без них это бы не было шоу Круппа. Ожидая прибытия своего чуда, он бахвалился: «Мы заставим англичан открыть глаза!» Он предупредил своего помощника, чтобы тот держал язык за зубами, но забыл о собственном языке: «Английская газета сообщает, что Тэртон из Шеффилда пришлет на выставку слиток тигельной стали весом в 27 английских центнеров. (На самом деле он весил только 24 английских центнера – 2400 фунтов.) Вероятно, именно из-за меня он делает большой слиток, потому что я об этом говорил…» Ко всем подкрадываясь, он разыскивал соперников. Один из крупповских мифов – о том, как он выхватил карманный нож, сделанный из своей стали, соскоблил кусок с английского слитка и фыркнул: «Да, он большой, но никакого толку». Он был определенно высокомерен. Домой он презрительно писал:
   «У англичан здесь лежит кусок литья весом в 2400 фунтов с надписью «чудовищное литье» и пространным описанием его замечательных качеств и трудностей производства. Ковки нет, и пока ничто не доказывает, что это не чугун. Я говорил, что мы каждый день делаем подобные небольшие куски».
   Да. Но шеффилдский слиток был уже там, а крупповский не прибыл. Никто не мог обратить своего взора на то, чего там не было, и Альфред, заполняя свой стенд мелких изобретений, собрал для выставки все, что у него было: прокатные станы для чеканки монет, пружины для экипажей и амортизаторов, оси колес для железнодорожных вагонов. Не теряя надежды, он вписал в каталог выставки: «Кованая литая сталь, содержащая малое количество углерода; представлена как образец чистоты и прочности». На выставочный комитет это не произвело впечатления. В каталоге он числился под номером 649 и характеризовался как «промышленник и отчасти изобретатель из Эссена, рядом с Дюссельдорфом» – самого Эссена не было на английских картах. В бешенстве расхаживая по «Кристал-палас», он отправил телеграмму SOS джентльменам из коллегии: «Присылайте все, что только может быть готово». Это был один из исторических моментов типа того, когда Ньютон увидел упавшее яблоко. Запоздалым мыслям Круппа предстояло стать сенсацией Лондона. Поспешно внесенные в конец номера 649 после и так далее, они гласили: «орудия и лафеты, нагрудные панцири из литой стали».
   Чудовище появилось в последний момент и вызвало сенсацию. Производители сгорали от любопытства; Круппу была присуждена вторая золотая медаль, а сам он был провозглашен гением. Чем больше эксперты изучали текстуру, тем больше они возбуждались. Однако столь тонкие моменты не дошли до публики. Ее во дворце главным образом привлекала реприза Альфреда. Ожидая прибытия слитка, он уделял часы демонстрации пушки. Это было орудие, создание которого он планировал долгие годы, – 6-фунтовое, отполированное до зеркального блеска и водруженное на растертый вручную пепел – из дерева, которое древние тевтоны предпочитали для изготовления копьев. Вокруг него лежало шесть сверкающих бронированных нагрудных панцирей, а сверху служил как бы прикрытием военный тент, увенчанный прусским королевским флагом и щитом. Надпись на щите не имела никакого значения. «Немецкий таможенный союз» – на любом языке это звучало скучно. Но пушка и панцири напоминали об универсальном и волнующем языке корсиканцев: слава, вперед, штык, атака. Чистая сталь, окутанная рыцарским волшебством, напомнила вздыхавшим леди в шляпках о романтических доспехах принца Гала и святого Георгия, о дне святого Криспина и обо всем тому подобном. После того как королева Виктория остановилась у тента и пробормотала что-то одобрительное, каждая лондонская газета сочла себя обязанной поближе взглянуть на Круппа. Обидевшись за унижение Шеффилда, некоторые журналисты дали волю шовинизму, который затмил их оценки. Корреспондент газеты «Обсервер» заметил: «Хрупкость стали настолько высока, что мы сомневаемся, выдержит ли она несколько зарядов пороха подряд». Тем не менее, и «Обсервер», и «Дейли ньюс» признали, что пушка была красивой на вид, а «Иллюстрейтед Лондон ньюс» превознесла «изумительную стальную пушку герра Круппа» как «пижона среди отличных орудий».
   Альфред не продал свое отличное орудие в Лондоне. Сообщение жюри было экстравагантным в похвале его слитка («Ни одной другой страной на выставку не было представлено бруска литой и кованой стали таких больших размеров и такой же красоты. Члены жюри не припомнят, чтобы они где-либо видели подобный пример»), но жюри проигнорировало пушку. Тем не менее, аплодисменты общественности, первые в его адрес, и притом английской общественности, взволновали его. Он начал видеть настоящие возможности в создании военного снаряжения, а «Кристал-палас» научил его тому, как их реализовывать. Выставки были великолепной рекламой. Поэтому он будет посещать каждую из них в Европе в сопровождении смертоносных пижонов. Это был урок, который он вынес из английских аплодисментов, и его нельзя за это винить. Да, один британский репортер выразил сожаление, что Крупп не показал устройств «для перемалывания зерна, хирургических инструментов или чего-либо более подходящего для нынешнего мирного века и для выставки, чем образцовое полевое орудие». Но это репортер, а не Крупп неверно понял смысл времен. На выставке не было недостатка в стали, предназначенной для мирных целей. В разделе Соединенных Штатов на выставке был представлен усовершенствованный плуг, отделанный дорогим деревом, украшенный американскими росписями и отполированный так же гладко, как 6-фунтовая пушка Альфреда. Но никто, включая и журналиста – критика Круппа, не обратил на него внимания.
* * *
   Альфреду шел сороковой год. Он уже был человеком уважаемым; в Эссене он считался стариком – да и как иначе могла восприниматься эта высохшая, изнуренная, в неизменных сапогах фигура с жесткими, резкими движениями чудаковатого старикашки. Крупповцы удивлялись искусству верховой езды старикашки. На самом резвом жеребце он сидел твердо и прямо, полный уверенности в том, что его посадка заставит пойти на любые уступки. Он так и не научился расслабляться, а теперь учиться этому было поздно; с этого времени каждый деловой успех лишь возбуждал его аппетит. А успехи теперь приходили. Еще до Лондона наступил железнодорожный бум, который разжигал печи фабрики. В 1849 году Крупп довел до совершенства оси и пружины из литой стали, подписал большой контракт с кельнской фирмой «Миндер Айзенбан» и построил пружинный цех, которому обеспечено будущее. Это должно было бы его несколько успокоить. Но не успокоило. Поглощенный необходимостью достигать, он мог отрываться от своих гроссбухов и чертежей всего на несколько секунд и снова погружался в них. Летом 1850 года давняя болезнь Терезы закончилась ее смертью. Это сильно затронуло Германа, а Берндорф испытывал беспрецедентные в Эссене финансовые потрясения. Альфред был немногословен и тверд. «Только две вещи… могут двигать мной – честь и процветание», – писал он, а здесь не было ни того ни другого. В одном письме он коротко упомянул о своей утрате и тут же переключился на тему своей новой линии по производству чайных ложек.
   Тем не менее, в его жизни образовалась брешь. Ида отдалилась, и он почувствовал себя вдовцом. Тереза знала, как готовить его любимые блюда, подметать пол, убирать постель и содержать Штамм-хаус в полном порядке. У него не было времени на домашние дела. Кроме того, это была женская работа. И поэтому, как и многие другие холостяки среднего возраста, внезапно лишившиеся заботливой матери, он начал подыскивать жену. Вернувшись из «Кристал-палас», он задумался о жизни одного из своих неженатых польских заказчиков: «Быть старым холостяком в Варшаве, должно быть, ужасно; это противно везде».

   Но Альфред не женился ни в тот год, ни на следующий. Достойный выбор требовал времени. Как у поклонника, у него были определенные и очевидные недостатки. Но он никогда не был малодушным; если он держит двери открытыми, полагал он, дело будет закрыто, и оно было закрыто 24 апреля 1853 года. На следующий день он писал из Кельна:
   «Годы спустя после того, как я дал слово, что намерен жениться, я, наконец, встретил ту, с кем – с нашей первой встречи – надеялся обрести счастье, причем так уверен, как не считал даже возможным. Леди, с которой я вчера обручился, – это Берта Айххоф, и живет она здесь, в Кельне.
   Эту новость предлагаю твоему дружественному вниманию и. пожалуйста, перешли это письмо в Варшаву моим друзьям и благожелателям Хоке и Лукфельду.
   Искренне твой и счастливый.
Альфред Крупп.
   P. S. Ты понимаешь, что я не могу много писать в доме невесты, и простишь меня за краткость. Что скажет твой отец?»
   Чувства Берты неизвестны. Возможно, она просто онемела. Ухаживание было в высшей степени необычным. Та первая встреча состоялась в кельнском театре. Берта, сидевшая в зале, лишилась присутствия духа, когда обнаружила, что на нее, подбоченясь, уставился из прохода натянутый, костлявый наездник в забрызганных грязью сапогах. Он не собирался причинять ей никакого вреда – совсем наоборот. Только что прискакав, чтобы подписать еще один контракт, он совершенно импульсивно пошел на пьесу. Заметив Берту, он принял, так сказать, кавалерийское решение. В течение месяца он ее преследовал, неоднократно информируя ее (так он позднее рассказывал), что «там, где у меня, как полагают, нет ничего, кроме куска литой стали, у меня есть сердце», и ухаживая за ней до тех пор, пока она не сказала: да. Последующие события были столь же озадачивающими. В Эссене о помолвке объявили на большом празднике металлургического завода, и всю ночь напролет в рурское небо запускались ракеты, а поющие крупповцы с факелами в руках шли парадом по узким улочкам старого города.
   Учитывая темперамент Альфреда, семейное счастье было невозможно. С таким человеком не смог бы жить никто. Он сам едва себя выносил. Семейная жизнь была обречена, и оставалось лишь точно определить существо душевных страданий. И здесь характер первой Берты Крупп становится решительным. Это неуловимо – все, что касается ее, неуловимо. Мало известно о ее прошлой жизни. Ясно, что она не была аристократкой; ее дед был кондитером у архиепископа, отец – инспектором рейнской таможни. В 1853 году ей было двадцать один год, она была красивой и голубоглазой. На фотографиях она – затянутая поясом девушка с резкими чертами; выражение твердое и спокойное, подбородок выступает. Это – образ здоровой силы. В то же время в качестве фрау фон Альфред Крупп она создавала впечатление необычайной хрупкости – и с таким успехом, что никто, включая ее собственного мужа, никогда не заподозрил обмана. Если бы она была по-настоящему слабой, он бы быстро ее высушил. Через несколько лет все с ней было бы кончено. Но вместо этого она выжила, возведя в культ свое здоровье. Берта, физически сильная, на самом деле кажется верящей в свою утонченность и хрупкость. Короче говоря, ипохондрик женился на ипохондрике.
   Ее чувства к нему – это загадка. С другой стороны, он проявлял все признаки влюбленности и своими бешеными методами старался сделать ее счастливой. Он согласился, что Штаммхаус неподходящее для них место. Пусть он будет сохранен как памятник его отцу и напоминание крупповцам о том, что происхождение их руководителя было таким же скромным, как и у них. (Чтобы всем это втолковать, он позднее прикрепил на коттедж доску с соответствующей надписью.) Молодожены, обменявшись кольцами 19 мая, переехали в новый дом. Муж назвал его Гартенхаус (дом в саду). Судя по дошедшим до нашего времени фотографиям, он ужасен. Дом можно назвать самым безумным строением в период художественного лунатизма, если не считать того, что в конце жизни Альфреду предстояло показать, насколько он был необузданным архитектором, когда брался за это дело. Тем не менее, у дома в саду имелись свои преимущества и особенности. Построенный прямо в середине завода, он был окружен теплицами, в которых укрывались павлины и где росли виноград и ананасы. На крыше застекленное «воронье гнездо» позволяло хозяину наблюдать за воротами фабрики и за опаздывающими рабочими. Перед парадной дверью находился замысловатый лабиринт сада, с фонтанами, островками цветов и выстроенными из шлака гротами. Гартенхаус стоял фасадом в противоположную от металлургического завода сторону, и Альфред был уверен, что жене – при условии, что она не станет появляться в его «вороньем гнезде», – завод никогда не будет напоминать о своем существовании.
   Он ошибался. Рур с 1840-х годов сильно изменился. Пятью годами ранее английский путешественник описывал Рур как «поэтическую сельскую» местность, но теперь этой идиллии больше не существовало. Город просыпался после своей долгой спячки; вскоре его живописные маленькие домики, выстроенные из дерева, оштукатуренные и обнесенные плетнями, навсегда исчезнут. Германия стояла на пороге большого индустриального подъема, который полвека спустя сметет английское превосходство в сторону. Угольная и металлургическая отрасли объединились в свой роковой союз. С каждым годом небо над головой становилось все более серым; с каждым годом плавильные печи сжигали все больше кокса. Методом пудлингования они преобразовывали железо в ковкий чугун и потом добавляли кокс, чтобы увеличить содержание углерода. Это была качественная, хотя и довольно сложная смесь, но Альфред должен был лучше всех понимать, чем это грозит его домашнему раю.
   На фабрике стоял отвратительный воздух, и не было никакого способа не допускать его в дом. Волнистые тучи маслянистой пыли высушивали цветы, делали черными фонтаны, покрывали сажей оранжереи. Порой он даже ничего не мог видеть сквозь стекла своего «гнезда» на крыше. Вонючий дым проникал во все комнаты, приводя в негодность приданое невесты и пачкая только что выстиранные салфетки и белье, едва прачка успеет выйти за дверь. Но и это было не все. Альфред устанавливал все более и более тяжелое оборудование, и грохот паровых молотов сотрясал фундамент его дома. Берта не могла оставить стеклянную посуду на буфете. Если бы она достала ее после завтрака, к обеду все было бы разбито. Альфреда, кажется, это не волновало. Он гордился своим домом и, к немалому раздражению жены, стал домоседом. Когда она пожаловалась насчет посуды, он, как записал один из восхищенных друзей, ответил: «Всего-то несколько фарфоровых тарелок; я заставлю моих клиентов заплатить за них». А когда она попросила хотя бы на один вечер вывести ее на концерт, он резко ответил: «Извини, но это невозможно. Я должен следить за тем, чтобы мои дымовые трубы дымили, а когда завтра я услышу звуки своей кузницы, эта музыка будет более тонкой, чем музыка всех скрипок в мире».
   Берта забеременела в первую же неделю после свадьбы. 17 февраля 1854 года она родила сына, слабого и болезненного, хотя Альфред тогда этого не замечал. Он ликовал и окрестил ребенка Фридрих Альфред Крупп в честь своего отца и самого себя, а чтобы еще громче возвестить о появлении на свет маленького Фрица он нарек «Фрицем» свой самый шумный паровой молот, который, благодаря введению ночной смены, грохотал теперь круглосуточно. Тем самым, как он объявил, он рассчитывал «нагнать страху на антиподов и вывести их из спячки». Это доконало Берту. Она начала стонать и заламывать руки, и с тех пор всю жизнь вокруг нее суетились врачи. Альфред заботился о ней. Он отправлял ее на курорты, нанимал лучших берлинских докторов, на долгое время забирал у нее мальчика. Он также проявил большой интерес к признакам ее болезни и однажды выпалил совет: «Упражнения полезны для пищеварения, улучшают настроение и качество крови». С его точки зрения, активность, любая активность лучше этой вечной обморочной апатии, и он попытался заставить ее встать на ноги: «Пожалуйста, сходи в мебельный магазин и посмотри, есть ли у них плетеные кресла и обитая кожей мебель, которые подошли бы для дома…» Необходимы уверенность («Ты не должна сомневаться в прогрессе лечения») и присутствие духа («Если время от времени все еще требуется восстанавливать силы, что ж, ничего страшного!»). Иногда он занимал твердую позицию: «Когда ты уедешь из Берлина, ты должна быть крепче и живее, иначе вместо того, чтобы остаться на лето здесь, нам придется провести его на водных курортах». Даже на расстоянии он пытался руководить за нее ее же жизнью:
   «Любимейшая Берта!
   Я вполне согласен с фрау Белл, что одноцветный шелк тебе не идет, но дорожная одежда не должна служить украшением; во время путешествий носят самые простые пылеотталкивающие материалы, потому что поездки всегда сопряжены с пылью, быть в тафте очень неприглядно, а вид человека, отряхивающего пыль, весьма вульгарен. Манжеты, блузки и всякие безделушки, которые надевают с официальной одеждой, надо оставлять на время путешествий. Надо одеваться совсем просто. Когда знаешь о том, что под одеждой у тебя чистое белье, этого достаточно».
   Беспокоясь, чтобы она не выбилась из сил в переписке со знакомыми по курорту, он придумал для нее трафарет:
   «Я получила твое письмо от… и отмечаю с удовольствием (сожалением), что дела идут (не идут) хорошо; что касается меня, со мной, слава богу, все хорошо и (конечно, еще не округлилась и не поправилась, но) надеюсь, что так это и останется (скоро будет).
   Все время с моего последнего письма я каждый день регулярно катаюсь в очаровательном Тиргартене и дважды в день хожу на часовые прогулки в такой прекрасной компании, что любой король отдал бы миллионы за то, чтобы ее увидеть. Однако в конце концов все это становится довольно нудно, и мне очень хочется вернуться домой к моему дорогому мужу, а больше всего я надеюсь на то, что он будет мною доволен. Только не пиши мне слишком часто; это ставит меня в неловкое положение, потому что я не могу отвечать.
   Как всегда твоя,
Берта».
   Как бы в раздумье он добавил: «Эта форма для других. А для меня, пожалуйста, несколько строчек».
   Он получил несколько драгоценных строчек. Было мало такого, что требовало обсуждения. Оставив позади свою эссенскую травму, Берта морщила нос на все связанное с «фабричными людьми» и поэтому стала источником сплетен и мелких жалоб. Переезжая с одного модного курорта на другой, она заводила малозначительных друзей, наживала маленьких врагов. Альфред старался оставаться частью ее жизни. Во время мимолетных визитов на курорты он честно силился показать, что ему нравятся Клара и Эмми, Отто и «милашка Анна», а когда его жена пожаловалась, что какой-то «противный еврей» похотливо взглянул на нее, посоветовал: «Если он когда-нибудь приподнимет шляпу, не обращай внимания, как будто он приподнял ее перед кем-то другим».
   В диалогах между Альфредом и Бертой – маниакальной болтовней скворца, с одной стороны, и зевающим невниманием, с другой, – симпатии принадлежат ему. Конечно, он часто, когда бы они ни встретились, настаивал, чтобы она успокаивала и утешала его, – он работал с большим напряжением, он отменял важные встречи, чтобы увидеть ее, он взял в руководство завода двух ее двоюродных братьев, Эрнста и Рихарда Айххоф, и она могла бы быть или хотя бы притвориться доброй к нему. Его любовь, какой бы она ни казалась гротескной, была истинной. В своем потоке трогательных писем он называет ее «Дорогая моя и возлюбленная», «Дорогая Берточка», «Самая дорогая из Берт», «Дорогая старушка». В те ранние годы он был неизменно нежен к сыну. «Расцелуй от меня Фрица!» – просил он ее, а когда мальчик приезжал в Рур, отец приходил в восторг и записывал во всех подробностях: «Я нашел Фрица, как всегда, веселым, вчера он ел, как экскаватор… Я испытал такую вспышку радости». Угнетенное состояние наступало всегда, когда он разлучался с женой и сыном. Находясь в одиночестве в своем покрытом сажей доме, расхаживая по комнатам и с хрустом давя сапогами осколки бокалов, он временами впадал в отчаяние: «Мне одному действительно нехорошо, без вас я в плохом настроении».
* * *
   На самом деле в такое время ему работалось лучше всего: ведь он человек творческий, а при виде столбов фабричного дыма за окном он быстро оживал. Литейные цеха, кузницы, груды шлака и грязного кокса – вот что было его настоящей семьей, и в здравые моменты он это понимал: «Я всегда смотрю на завод как на моего ребенка, и притом хорошо воспитанного, чье поведение доставляет мне радость; и правда, кто не захотел бы иметь с таким ребенком как можно больше общего?» Берта не хотела, и это было между ними яблоком раздора. Другой человек мог бы примирить семью со своей карьерой. Но не Альфред. Ему надо было иметь со своим заводом как можно больше общего, из кожи вон лезть, испробуя то один проект, то другой, отбрасывая первый и проталкивая второй; иначе он позорил бы своего отца и предавал доверие матери. Он не мог существовать иначе, как не могла и Берта. Так они отдалялись друг от друга, не осознавая того, что уже после их смерти ребенок, которого они лелеяли, станет ярко выраженной жертвой их конфликта.
   В момент женитьбы Альфреда перспективы крупповских пушек опять начали таять. К началу 1852 года стало ясно, что его пушка в Лондоне лишь бросалась в глаза и вызывала любопытство, но ничего более. Поскольку покупателей не нашлось, он решил от нее отказаться. 19 января он распорядился, чтобы ее разобрали, вычистили, вновь собрали, «как можно лучше отполировали» и с его наилучшими пожеланиями отправили королю Пруссии. Якобы это был великодушный жест. На самом же деле задумана сложная игра. Он рассчитывал на бесплатную рекламу. «Подготовка орудия должна быть завершена быстро и в такой срок, чтобы его мог увидеть российский император», – написал он Ашерфельду и добился своего. Фридрих Вильгельм IV, не зная, как поступить с таким необычным подарком, ответил, что будет рад выставить его для обозрения в своем дворце. «Вчера, – ликующе писал Альфред, – я получил сообщение, что решено выставить орудие в мраморном зале потсдамского городского дворца. Сегодня мы с шестью артиллеристами сделали это. Король сообщил, что там ее увидит российский император».
   Царь Николай I был потенциальным заказчиком. В тот момент его государственный визит представлялся Круппу главным шансом. Это была поистине золотая возможность, и в конце концов благодаря своему маневру Альфред должен был собрать урожай в Санкт-Петербурге. Однако тем временем пушка в Потсдаме завоевала для него влиятельного союзника, который окажет ему финансовую помощь, позаботится о продлении его главных патентов и оповестит о том, что завод Круппа представляет собой «национальный институт». Этого весьма полезного ангела звали Вильгельм Фридрих Людвиг фон Гогенцоллерн. Сегодня он известен как Вильгельм I, «старый кайзер», предшественник Вильгельма II, приведшего Германию к поражению в Первой мировой войне, но в 1852 году он был седеющим спящим гигантом, прославившимся главным образом своей непримиримостью во время массовых беспорядков в Берлине 18 марта 1848 года. На его руках была немецкая кровь, которая пролилась в тот день; недовольные либералы объявили его реакционером, и, чтобы умиротворить их, его брату-королю пришлось отправить Вильгельма в короткую ссылку. В последнее время вхожие во дворец люди изучают его с новым интересом. Поскольку монарх был бездетным, Вильгельм считался предполагаемым наследником Пруссии. Его царствование могло начаться в любое время, потому что ум Фридриха Вильгельма все больше помрачался. Год от года он погружался в безумие, впадая в средневековые мечты, и Вильгельм уже был наделен титулом принца Пруссии.
   Либералы попали в точку, дав ему ярлык «принца патронов». Разделяя веру своего помешанного брата в право помазанника Божьего, принц подкреплял это неистовым почитанием бога битвы. Впечатляет его военная подготовка. Еще подростком он руководил штыковыми атаками на французов и заслужил в пехотных частях Железный крест в возрасте восемнадцати лет. В двадцать один он стал генерал-майором. Он действительно мог стать первым прусским солдатом-королем после Фридриха Великого, а значит, был ключевой фигурой для честолюбивого промышленника-оружейника. К счастью для Альфреда, консерватизм Вильгельма распространялся только на политику. Не обремененный враждебностью офицерского корпуса по отношению к новым видам оружия, он стал идеальным экспертом потсдамской пушки, и когда вошел в мраморный зал и узрел ее, то почувствовал у себя в груди на месте сердца кусок плавленой стали. Он не мог успокоиться до тех пор, пока не встретил «этого герра Круппа», а на следующий год выразил желание приехать в Эссен.
   Эта новость, ставшая сразу известной всем, взбудоражила Альфреда. «Конечно же!» – ответил он; Гогенцоллерн мог прибыть к нему в любое время; ворота всегда открыты. Берта, которая была тогда на первом месяце беременности, выметала осколки разбитой посуды, пока «принц патронов» слезал во дворе с лошади. Опущен подбородок, выпячена грудь, Вильгельм прошествовал через фабрику, нале-во, напра-во. Выходя, он поздравил Альфреда. Цех, отметил он, чист, как парадный плац (так и было), а крупповцы – истинные солдаты индустрии. Поскольку монарх в умственном отношении еще не достиг состояния короля-идиота – и не достигал его на протяжении еще пяти лет, – принц пока не мог распорядиться так, чтобы направить бизнес по нужному Круппу пути. Тем не менее, Вильгельму хотелось показать свою высокую оценку, поэтому он прицепил на узкую грудь Альфреда орден Красного орла четвертого класса – знак отличия, резервируемый для доблестных генералов. По мнению Альфреда, орден был ничем не лучше коммерческого заказа – лучше заказа вообще ничего быть не могло, – но он верно заметил в этом королевское обещание, невидимую опорную точку.
   Фабрике была оказана честь, как и его высочеству. Осмотр цеха был не только необычен; он был почти беспрецедентен. После Берлинской промышленной выставки 1844 года, когда изготовитель ложек из Альбервиля попытался выдать крупповскую сталь за свою собственную, страсть Альфреда к секретности стала всепоглощающей. «Пожалуйста, не оставляй завод, когда меня нет на месте, – писал он Ашерфельду летом 1852 года, – и сделай все для того, чтобы люди, которые приходят на завод в нерабочие часы, были под наблюдением». Правда, никогда ведь не знаешь, откуда может появиться коварный мошенник с фальшивым паспортом и при маленьких шпорах. Предосторожности относились даже к двоюродному брату Ашерфельда: «И еще одно дело, о котором я должен упомянуть. Я помню, что твой родственник – герр Пастор-младший, который живет в Австрии, – часто приезжал и останавливался у тебя. Этот джентльмен сейчас хочет создать сталелитейную фабрику в Венгрии и в связи с этим собирается приехать в Эссен. Мне не нужно говорить тебе больше ничего, чтобы ты был настороже в том, что касается вопросов, визитов на завод и всего такого прочего. Он также пытается подобрать подходящих рабочих».
   Впоследствии эта подозрительность достигла смехотворных масштабов; Альфред отправил на промышленную выставку одну экспозицию, а потом, страдая от сомнений, приказал крупповцу, который отвечал за нее, спрятать ее от публики – «пусть лучше проржавеет в сыром углу, чем давать информацию французам, англичанам и американцам, которые только подхватят наши идеи».
   Но кое в чем такая позиция была оправданной. Неподалеку в Бохуме Якоб Майер, как и Альфред, требовал от рабочих, чтобы они давали клятвы, что никогда не разгласят технологию производства литейной стали. В Руре были промышленные шпионы, и после визита «принца патронов» к Круппу их заинтересовали его бесценные сокровища. Свое достояние надо было охранять.
   Воодушевленный своей победой в Лондоне, он замышлял новый европейский переворот. Немецкие выставки считались теперь легкими победами; в 1854 году он завоевал награды в Мюнхене и Дюссельдорфе. По-настоящему ему хотелось триумфа на предстоявшей в следующем году Парижской всемирной выставке, которая была французским ответом на вызов «Кристал-палас». Теперь у него во Франции был агент, которого он бомбардировал советами. Хорошо бы получить видное место в главном зале: «Не скупитесь на приятные беседы и деньги, чтобы завести друзей, которые будут помогать вам», – наставлял он Генриха Хаасса и, направляя инструкции о новом чудовищном слитке, который он посылал, приказывал Хаассу продемонстрировать внутреннюю консистенцию стального блока, сделать «излом», который «должен поразить каждого эксперта».
   Эксперты были поражены слитком. Некоторые даже буквально сокрушены. Как раз в тот момент, когда члены жюри должны были проходить мимо, слиток, весивший 100 тысяч фунтов, проломив деревянный пол выставки, упал в подвал и превратил в труху все на своем пути. У Альфреда, узнавшего о несчастье, случился нервный срыв. Теперь он был не просто визитером у Берты; он уехал в Пирмонт и тоже стал пациентом. Промышленники, которые его знали, сильно подозревали, что это рекламный трюк Круппа. Если это так, то он удался, потому что судьи, осматривавшие обломки крушения, были в восторге. Великое достижение Германии, сообщили они, поистине было чудовищным, браво, брависсимо! Новый век требовал крупных кусков стали, а этот явно самый большой. Несколько посетителей намекали Хаассу, что хотели бы, чтобы изготовитель оборудовал цеха в их странах. Компания «Кредит Мобильер» открыто предложила построить фабрику Круппа во Франции, приглашения были даже из Америки. Обо всем этом Хаасс сообщил в Пирмонт, и Альфред вдруг хорошо себя почувствовал – настолько хорошо, что выступил с раздраженным обвинением в адрес Якоба Майера, объявив колокола из литой стали, которые тот прислал на выставку, сделанными из «свинского железа».
   Рассерженный Майер назвал его лжецом и в доказательство отколол язык колокола, раскалил и перековал на месте. На короткое время он оказался в центре внимания, но не смог там удержаться, потому что Альфред был готов продемонстрировать не только слиток. Церковные колокола, как и американский плуг четырьмя годами ранее, не могли соперничать с артиллерийскими орудиями, а Крупп на этот раз выставил орудие из литой стали в 12 фунтов. Энтузиаст артиллерии Наполеон III был восхищен. Он приказал взвесить пушку – она была на 200 фунтов легче бронзовых полевых орудий того же калибра, а затем провести ее испытания. После того как было произведено три тысячи залпов и даже не поцарапан ствол, он сделал Альфреда кавалером ордена Почетного легиона. Как и Красный орел, поначалу это было знаком признания; однако вскоре все омрачилось; Хаасс сообщил новоиспеченному кавалеру, что французские офицеры, которым не терпелось узнать о пушке еще больше, собирались увеличить мощность заряда и разорвать ствол. Альфред встревожился. Это было хуже, чем шпионский родственник Ашерфельда. Он выстрелил в ответ: «У меня нет никакого желания, чтобы орудие было разорвано на куски, а материал, из которого оно сделано, был отдан для подражания французским фабрикам, потому что я не намерен отдавать другим свое изобретение и хочу обеспечить исключительно свои собственные интересы. Неужели французское правительство обманывает меня, а я должен еще поблагодарить его за порох, который они использовали в интересах собственных исследований в этом важном вопросе?»
   Ему не стоило беспокоиться. На испытательном поле просто удовлетворили имперское любопытство. Настоящего энтузиазма по отношению к новому оружию не было. Он мог похоронить всех констеблей Франции залпом крупповских снарядов, но их приверженность бронзе осталась бы непоколебимой. Если не считать Вильгельма – а он тогда не имел власти, – ни один европейский фельдмаршал не думал по-другому. Не понимая практического значения возможностей крупповской стали, они смотрели на нее как на забавную диковинку. Альфред, убежденный в том, что располагает хорошей штукой, и полный решимости привлечь к ней чье-нибудь внимание, преподнес орудия в подарок Швейцарии, Австрии и России. Опыт с Россией был типичным. Самые выдающиеся генералы нового царя Александра II устроили орудию скрупулезный экзамен. День за днем их солдаты стреляли по отдаленным целям и после 4 тысяч залпов осмотрели каждый дюйм ствола. Ни царапины. Бронза, согласились они, никогда не смогла бы выдержать такого испытания. И точно: пушка действовала настолько замечательно, что они решили что-нибудь сделать. Достигнув единодушного согласия, они приказали, чтобы пушка, как некое чудо, хранилась в Музее артиллерии Петропавловской крепости.
* * *
   Тридцать лет спустя, в последние недели своей жизни, Альфред доверительно сказал одному из своих директоров: «Только благодаря производству колес под защитой наших патентов завод смог приносить достаточно прибыли, чтобы заложить оружейное предприятие». В этом вся суть. В свои средние года Альфред был подобен игроку, который делает ставку, выигрывает и оставляет выигранное на столе. Каждый успех был звеном на пути к следующему прорыву. Его прокатные станы для изготовления ложек обеспечили эксперименты с колесами. Теперь колесам предстояло финансировать производство оружия.
   Железные дороги были сердцем, душой и символом экспансии XIX века, и ни одна отрасль промышленности не зависела так сильно от поисков сталепроизводителей. Железо просто было недостаточно хорошо для железных коней. На самом деле оно никогда не удовлетворяло и пассажиров, но лопнувшие пружины вагонов вызывали просто неудобства; а вот треснувшая ось приводила уже не только к задержкам в пути. Ставкой была жизнь. Пружины, оси, рельсы и колеса надо было делать из более прочного материала. Колеса представляли особую проблему. Они должны были быть бесшовными, их было нельзя сваривать. В то же время, если наладить массовое производство, они станут источником фантастических прибылей, поскольку рынок почти безграничен. Это был настоящий вызов техническому гению, и Крупп блестяще справился с задачей. Небрежно набросанные эскизы, теперь уже пожелтевшие, но все еще разборчивые, показывают, как он это делал. Его решением было центробежное движение с обработкой на токарном станке. В середине января 1852 года первое колесо было готово, и он распорядился, чтобы «второе было полностью выковано как можно быстрее и как можно лучше, грязные места или места неравной толщины, обработанные после охлаждения зубилом или напильником, снова проковать так, чтобы никто не мог догадаться, что применялись зубило или напильник». Крупп запустил производство в 1853 году, на следующий год продемонстрировал результаты на ярмарке в Мюнхене и вскоре стал продавать по 15 тысяч колес в год. Бум продолжался на протяжении всей его жизни, а в 1875 году он признал огромное значение этого изобретения, избрав три взаимосоединенных колеса в качестве своей торговой марки. Она по-прежнему является торговой маркой Круппа, ее узнают повсюду в Европе, хотя американцы часто путают ее с символом пива «Бэллэнтайн».
   Выпуск колес – мастерский удар. Конкуренция почти отсутствовала; несомненно, изобретателем был он. Оставалась проблема патентов, которая переросла в типичную крупповскую битву – со вспышками неистовой ярости, угрозами, полной неразберихой и штрихами вульгарной комедии. Вопрос заключался в следующем: насколько неограниченными были его права? Чем дольше продолжалась бы его монополия, тем ценнее она бы была. Как только его технология становилась всеобщим достоянием, прибыль резко сокращалась. Берлин признал патент 3 февраля 1853 года. Альфред хотел, чтобы его срок составлял десять лет, правительство настаивало на шести; сошлись на восьми, хотя он и протестовал, заявляя, что это будет означать истечение срока патента, «прежде чем от него будет получена какая-нибудь выгода». Это блеф. Он сразу же должен был получить большую выгоду и знал об этом. А возражал лишь для того, чтобы это заметили, желая тем самым заложить основу для будущей кампании. Эта тяжелая борьба была особенно унизительной оттого, что велась в его собственной стране. Все другие европейские страны поступали с его колесами достойно. За рубежом не возникло ни одного спора в отношении лицензирования. Скаредной оказалась только Пруссия.
   А вообще свои беды в Берлине Альфред создавал сам. Не имея никаких талантов в обращении с людьми, он ухитрился заставить отвернуться от себя даже тех, кто был к нему расположен. Например, влиятельного министра торговли Пруссии, банкира с пальцами в форме сосисок по имени Аугуст фон дер Хайдт. Медаль «Кристал-палас» побудила министра приехать и осмотреть завод Круппа. Он думал, что оказывает тем самым честь успешному предпринимателю. Но раз он не обладал королевской властью, Альфред, который всегда проявлял бдительность перед лицом шпионажа, пренебрежительно с ним обошелся. Это было очень глупо. Фон дер Хайдт обиделся до смерти. Он пообещал отомстить этой свинье, и у него были средства, чтобы нанести Круппу мучительный удар, потому что Пруссия уже вытеснила Австрию в качестве образцового полицейского государства Европы. Через год после первой стычки по поводу патента Альфред, осознав, какую грубую он совершил ошибку, стал раскаиваться. И конечно же перестарался. Так бывало у него всегда и во всем, это его черта. Приобретя портрет фон дер Хайдта, он повесил его над своим письменным столом и дал знать министру, для чего это сделано: «…чтобы вдохновлять и воодушевлять меня на достижение успехов, точно так же, как Христос на своем божественном пути».
   Божество этим не было тронуто. Пусть Христос занимается своим собственным делом; министерство торговли стало для Круппа непримиримым врагом. Чтобы досадить ему, фон дер Хайдт пообещал, что заказы на крупповские колеса для использования на железных дорогах Пруссии будут сокращены до минимума. Его министерство обладало юрисдикцией над железными дорогами и спустило инструкции: ориентироваться на пудлинговые колеса. Альфред пришел в ужас. Под угрозу была поставлена честь Пруссии! И прибыли Круппа! «Кто поверит, что только за один месяц этого года мы поставили Франции – а также одной-единственной австрийской компании – товаров на большую сумму, чем прусским государственным железным дорогам за все время их существования?» – вскричал он в пасхальное воскресенье 1857 года. В начале следующего года он заметил барону Александру фон Гумбольдту, что, несмотря на признание в других странах, «прусские государственные железные дороги неизменно упорствуют в том, чтобы быть исключением, и их суммарные заказы за последний год не достигли необходимого минимума одного дня». Инициатор бойкота и пальцем не пошевелил: тогда Альфред направил протест непосредственно фон дер Хайдту, заявив, что покупатели из министерства «до необъяснимой степени игнорируют» предприятие Круппа и все просьбы о предоставлении работы и что «до сих пор прусские государственные королевские железные дороги не выбрали и полпроцента произведенных колес».
   Здесь речь не только о деньгах. Сто лет назад капиталист не был председателем совета директоров, который беспокоится о ежеквартальных дивидендах и пропорциях между ценами и доходами. Для него проблема упиралась в само выживание. В безудержной погоне за использованием возможностей времени – фантастическими выигрышами для горстки людей в тот головокружительный момент истории – консервативная поза была невозможна. По британским меркам промышленность Германии все еще была бедной родственницей; тем не менее в Центральной Европе формировалась неумолимая сила, а некоторые цифры указывают на быстроту ее роста. За десятилетие к 1860 году объем годового производства рурских доменных печей увеличился в пятнадцать раз. В 1857 году число крупповцев перевалило за тысячу человек. Число цехов металлургического завода увеличилось в восемь раз и теперь включало в себя прокатный стан, механический пресс, слесарную мастерскую, десяток паровых молотов, печи и литейные цеха.
   У Альфреда были агенты в Лондоне, Париже и Вене, один из них – Маттиас фон Фичек – представлял также Ротшильдов. После Парижской выставки крупповская сталь приобрела особый статус, и он начал выпускать болты и коленчатые валы для иностранных судов. Но перед лицом безжалостной необходимости расширения его финансовое положение оставалось шатким. Все завоевания могли очень быстро испариться. До сих пор у Круппа не было особого места в Германии. (Или, собственно говоря, в Эссене. Он был известен специалистам и министрам правительства, но не общественности. В апреле 1854 года полицейский комиссар Эссена, нотариально заверяя рекомендацию Рейнской пароходной компании в Кельне в отношении крупповских коленчатых валов, назвал Альфреда «герром Фридрихом Круппом».) Ему предстояло утвердить себя своими собственными мускулами, и его самым ценным имуществом был тот самый патент на производство колес. С ним он мог добиться решающего лидерства; без него Пруссия будет принадлежать не Круппу с его могучей пушкой, а женоподобным церковным колоколам Якоба Майера.
   Альфреду не было нужды так сильно проталкиваться вперед. В погоне за периферийными источниками сырья он уже превосходил самого себя, а его требования, чтобы завод оставался во владении одного человека, неоднократно подвергали концерн опасности. Позднее его потомки были благодарны ему и за то и за другое. Без той силы, которую набрал Крупп, фирма попала бы под антитрестовские меры, последовавшие за Второй мировой войной. Однако в охваченные депрессией 1850-е годы действия Альфреда казались непомерно глупыми – в том числе и его сонному партнеру. По мере того как возрастали заимствования Круппа, Фриц Штоллинг все больше беспокоился. Глупо танцевать на таком канате, утверждал он; почему не образовать корпорацию? Для Альфреда это было подобием просьбы о том, чтобы поделить с ним Берту. Он не мог себе представить более страшной участи, чем «попасть в руки акционерной компании». Штоллинг упорствовал. Он считал, что имеет право на аудит, и был прав, но это не имело значения. Как уже произошло с братьями Альфреда до него, Штоллинг был вытеснен. «Я должен быть тем, кем и собирался быть, – Альфредом Круппом, единственным собственником, – писал Альфред Ашерфельду. – Тот факт, что герр Штоллинг имеет право на какую-то долю… не представляет интереса для общественности».
   Аугуст фон дер Хайдт был более жестким оппонентом. Здесь столкнулись в ссоре два прусских тирана: оба коварные, изобретательные, с кровожадными инстинктами. Какое-то время казалось, что Хайдт одержал победу. 3 июня 1859 года Альфред обратился вроде бы с последней просьбой о продлении патента на производство железнодорожных колес. Она была холодно отвергнута. Альфред с горечью писал: «Хайдт никогда не хотел, чтобы мой завод процветал, он не упустил ничего, чтобы заставить меня серьезно сожалеть, что еще годы назад я не использовал мои изобретения за рубежом, а если мне придется встать на такой курс, то в этом некого винить, кроме министра ф. д. Хайдта». Это звучало как угроза, да таковой она и была; письмо адресовано директору Генерального военного департамента в Берлине и горячему поборнику стальной пушки. Генерал был идеальным эмиссаром к Вильгельму. А Вильгельм, который предыдущей осенью назначен регентом вместо своего сумасшедшего брата, теперь был в состоянии оказать помощь единственному собственнику.
   Альфред готовился обойти министра торговли. Весной 1860 года он пошел на решительный шаг, обернувшись прусским флагом. Глава военного ведомства устранил трудности на его пути, и он написал самому его высочеству письмо, в котором говорилось: «Несмотря на более высокие прибыли, которые, несомненно, могли бы быть получены, я отказывался поставлять орудия из литой стали иностранным государствам, поскольку считал, что я мог бы служить моей собственной стране». После этого он опять обратился с просьбой о продлении патента. 19 марта Вильгельм призвал министерство удовлетворить эту просьбу. 14 апреля отчаянно сопротивлявшийся Хайдт рекомендовал отклонить ее. Наконец, 25 апреля регент обеспечил будущее династии Круппов, отвергнув все возражения и при этом упомянув «патриотические чувства, которые проявлял торговый советник Альфред Крупп из Эссена, в частности отвергая предлагавшиеся ему иностранные заказы на орудия».
* * *
   Обратите внимание на хитрые формулировки послания Альфреда принцу. Он отказывался продавать пушку, «поскольку считал, что мог бы служить собственной стране». Чем больше это читаешь, тем меньше это о чем-нибудь говорит. Приняв это за обозначение жертвы, Вильгельм был втянут в сущую ложь. Альфред ни от чего не отказывался. На самом деле он обхаживал заказчиков на пушку по всей Европе. Действительно, рынок оставался вялым, но не потому, что Крупп бездействовал. После Парижской выставки он чуть не продал Наполеону III три сотни орудий весом по 12 фунтов. Сделка сорвалась из-за патриотических чувств, но не Альфреда, а императора, который считал себя обязанным поддержать новый оружейный завод семейства Шнайдеров в Ле-Крезо и таким образом дать первый толчок международной гонке вооружений, которая сыграла столь впечатляющую роль в последующие сто лет. Хотя Крупп потерпел там провал, выставка способствовала первой продаже. Хедив из Египта, восхитившись орудием, заказал двадцать шесть пушек. Они уже были отполированы, когда царь запросил одну 60-фунтовую пушку для береговой охраны. Если все пройдет хорошо, он был готов тратить деньги, как воду.
   Крупп согласился, хотя он несколько устал от монархов. Прожить без них оружейник не может, однако их высокомерные замашки могли быть весьма обременительными. Например, герцог Брауншвейгский принял орудие в подарок от Круппа и даже не удосужился прислать благодарность; король Ганновера заказал пушку стоимостью в 1500 талеров, предложил за нее 1000 талеров – и ничего не заплатил. Как можно требовать уплаты долга от короля? Альфред решил намекнуть, что в обмен он тоже хотел бы получать подарки: породистых лошадей, «что-нибудь вещественное, от чего можно ежедневно получать удовольствие, и более солидное, чем маленькие крестики со звездочками, титулы и тому подобные жалкие безделушки». Бавария наградила его «Орденом за заслуги» Святого Михаила, Рыцарским крестом; Ганновер – Гвельфским орденом четвертой степени. Такие вещи он считал побрякушками, но это было все, что он получил от обоих монархов. Лошади оставались в королевских конюшнях, и в январе 1859 года он всерьез задумался о том, чтобы отправить на свалку все свои планы по производству вооружений. Он проинформировал Хаасса: «Я еще уделяю кое-какое внимание орудиям, но у меня есть желание отказаться от их производства». Оно не приносило денег; оно было хлопотным; не было перспектив «получить компенсацию в результате бестарных перевозок». Если не считать Египта, у него не было никаких крупных заказов. В конечном счете это казалось пустой работой. Ничего не вышло из «ожиданий, которые давали определенные круги, особенно во Франции». Самого Хаасса надували «пустыми словесными обещаниями, даже не письменными»; армия императора только что получила нарезные бронзовые орудия для восьмидесяти батарей; воодушевленный Шнайдер вложил капиталы в гигантский паровой молот. Альфред был склонен в будущем сосредоточить внимание «исключительно на более выгодной деятельности, производстве из литой стали колес, валов и осей для морских и речных судов, железнодорожных локомотивов и вагонов». Он посвятит свои орудия труда «использованию во имя мира».
   Темень; потом пламенеющий рассвет. В тот момент, когда он думал, что придется признать себя побежденным, регент готовился заказать сотню 6-фунтовых пушек. Генерал убедил принца поднять их число до 312 – на сумму в 200 тысяч талеров, – а к 20 мая (когда крупповцы были освобождены от военного призыва) Альфред получил от прусского военного ведомства аванс в сумме 100 тысяч талеров. Первый оружейный цех Круппа уже воскрешался. Волны нового интереса оживляли павильоны королевской Европы. В Эссен теперь начали прибывать чистокровные скакуны, как и лошади для упряжки в экипажи. В октябре в качестве гостя Гартенхауса прибыл принц Баденский, а когда он уехал, тяжело дыша от гари и заказывая новые рубашки, Берлин выступил с торжественным объявлением: Фридрих Вильгельм IV отправился в Валгаллу – царство мертвых; королем Пруссии стал Вильгельм. В качестве одного из первых королевских актов он снова приехал осмотреть металлургический завод, теперь с сыном и в сопровождении королевской свиты. Перед этим он прислал еще один орден Красного орла – на этот раз третьей степени, с планкой – и собирался к этому добавить Рыцарский крест династии Гогенцоллернов. Опять побрякушки, но Альфред отнесся к ним отнюдь не пренебрежительно. Это было прусским, это было настоящим. Дрожа от патриотического рвения, он выразил правительству «радость и волнение», а после этого написал на листах бумаги целый сценарий и обратился ко всему заводу по поводу встречи его величества.
   Если бы Вильгельм видел его, он мог бы переменить свои планы, потому что это был поразительный пример того, как тевтонская скрупулезность маскировалась под эффективность. Альфред предписал подготовить: а) зал площадью в сто квадратных футов для демонстрации процесса производства стали, начиная с кокса и рудного сырья и кончая готовой продукцией; б) табло, демонстрирующее разницу между свинским железом (то есть колоколами Якоба Майера) и литой крупповской сталью; в) образцы осей, колес и орудий с показом «всех ступеней процесса»; г) орудия «с усовершенствованиями в конструкции и монтаже» и д) деревянные модели двух будущих крупповских пушек. В завершение торжества его величество должен был стать свидетелем фактических, час за часом процессов отливки и ковки раскаленного орудия.
   Это был изнурительный график. Более того, он равносилен дерзости. Только человек, страдающий манией величия, мог полагать, что имеет право на такое количество королевского времени. Тем не менее Вильгельм прошел через это. Великолепный в своих позолоченных галунах, при малиновой орденской ленте, со сверкающими медалями и в отполированном шлеме, монарх восхищался милями шлака, что-то бормотал по поводу глиняных форм, даровал королевское одобрение бесконечным образцам пружин и скучным выставкам цеховых принадлежностей, тогда как позади него пораженная ужасом, но в молчании нервозно шаркала его ярко одетая свита, щелкая жезлами в тщетных попытках стряхнуть сажу с кителей и страусиных перьев. Никому из них это не понравилось, а военный министр Пруссии генерал граф фон Роон, который и раньше ссорился с Альфредом в письмах, был настолько оскорблен, что превратился во второго фон дер Хайдта. Однако шоу продолжалось – до ночи, когда это сверхъестественное представление стало освещаться лишь мерцающим пламенем кузниц. Король оставался до конца, потому что хотел угодить Круппу. Он убедился в том, что тот ему нужен.
   Почему?
   Потому что речь шла о Пруссии. Король-солдат смотрел за пределы своих границ – на Германию и – с помощью бога войны! – на возрождение рейха.
   Сегодня трудно уловить настроение Вильгельма, вспомнить, каким маленьким человеком он казался в глазах мира, осознать, что всего столетие назад немцы были посмешищем Европы. Никто из ныне живущих не может помнить время, когда тень Тевтонского ордена не угрожала, не господствовала, не омрачала и даже не закрывала остальную часть континента. Вильгельм I вступил на трон Пруссии, которая все еще была страной из комической оперы, руководимой хвастунами и профессиональными бюрократами. Долгое время она считалась страной незначительной, и не было серьезных оснований полагать, что будущее многое изменит. Конечно, никто и не подозревал, что Берлин станет столицей крупнейшей агрессивной державы в современной истории, что его войска будут неоднократно устремляться за пределы своих границ, спровоцируют три решающих войны и пропитают европейскую землю кровью нескольких поколений.
   Военная мощь была немыслима без политической стабильности, а с политической точки зрения Германия была болотом. Старая Священная Римская империя, Первый рейх, как объясняли учителя, вообще не была ни священной, ни римской, ни империей, а потом и вовсе деградировала до состояния рассыпанной мозаики. Восстановление казалось столь же невероятным, как если бы сейчас представить себе объединенную Африку. Наполеон сократил три сотни германских государств, епархий и свободных городов до сотни, а коалиция против него привела к дальнейшей консолидации, но, тем не менее, даже Бунд 1815 года насчитывал тридцать восемь мелких государств, каждое из которых было независимым и с ревностью относилось к другим. Среди них Пруссия и Австрия были достаточно сильны, чтобы вести спор о гегемонии, а при окончательной пробе сил Пруссия оказалась второй. Фридрих Вильгельм мог бы прибегнуть к последнему аргументу королей, но благодаря офицерам Шпандау, которые оставили паукам первое орудие Альфреда, у него не было убедительной пушки. Кроме того, несмотря на все свои мечты о рыцарских турнирах, в более трезвые моменты он был трусом. Малодушный и бессильный, он подчинился договору о капитуляции, который для горячих германских националистов навсегда остался известен как позор Ольмютца.
   Именно против этого выступил его брат. Геройский и решительный, Вильгельм вознамерился отомстить за честь короны и, как только надел ее, начал шаги вверх – или вниз – по дороге к славе. Его визит в Эссен был одним из таких шагов. Другим была военная реформа; преодолев всю оппозицию, он увеличил призыв и обеспечил Пруссии огромную регулярную армию. Самое важное, он нашел превосходного политического помощника в лице Отто Эдуарда Бисмарка-Шенхаузена, бранденбургского юнкера-аристократа и страстного защитника королевских привилегий, который был всего на три года моложе Альфреда. Год спустя после окрашенного в огненные цвета тяжелого испытания в кузницах король назначил Бисмарка главой кабинета, и либералы начали подозревать, что происходит то, чего они и опасались. «Германия рассчитывает не на либерализм Пруссии, а на ее силу, – заявил им премьер, и – что больше всего запомнилось: – Великие проблемы дня будут решаться не резолюциями и не большинством голосов… а железом и кровью». Взвесив это, Вильгельм отправил Бисмарка туда, где было железо. Не в силах более выносить зловоние в Гартенхаусе, Альфред строил новый дом, и Бисмарк был его последним гостем перед переездом. Два неврастеника славно друг с другом поладили. Они сидели и разговаривали, любовались глупыми павлинами и ананасами и обнаружили, что они согласны во всем – от прав помазанника Божьего до красоты старых деревьев. Альфреду было особенно приятно узнать, что его гость любит лошадей. (Хозяин не утратил своего необычайного чутья: «Молодые лошади прыгают по лугу, такое удовольствие это видеть!») За обедом Бисмарк лукаво заметил, что принцесса Евгения слегка грубовата, а когда всплыло имя Наполеона III, он пониженным голосом смешно пробормотал: «Какой глупый человек!» Насколько этот человек был глуп, стало известно только несколько лет спустя, когда оба участника обеда объединили силы, но Альфред, возможно вспомнив о своей парижской неудаче, воспринял замечание гостя как проявление веселья.
   Такие государственные визиты стали традицией; в течение каких-то месяцев перспективы Альфреда резко изменились. Когда фон дер Хайдт робко попросил его выступить в роли судьи на Лондонской промышленной выставке 1862 года, Крупп решительно предложил ему найти «другого человека, который больше бы подходил к этой роли», а отношения Альфреда с Вильгельмом продолжали улучшаться, пока он фактически не стал членом двора. У него по-прежнему случались головокружительные взлеты и болезненные падения. Это было в характере как самого человека, так и индустриальной революции, а возможно, характерно для Германии. Но с того времени он стал привилегированной фигурой в четырехугольном Потсдамском дворце; его самого и его торговцев приглашали, чтобы выработать общую линию на частных аудиенциях с королем.
   Связь, объединяющая Круппа и Гогенцоллернов, была неразрывной. Альфред хотел производить оружие, Вильгельм – покупать его. Это был брак по расчету, возможно – по необходимости, и даже смерть не могла положить ему конец. Каждый из преемников Вильгельма должен был быть союзником старшего Круппа своего поколения. Понять эту взаимозависимость – значит осознать новое, историческое значение, которым обладала теперь династия. Отныне Крупп будет ассоциироваться с националистическими устремлениями народа. И в результате покровительства, оказанного ему и его наследникам, они станут ведущей в стране индустриальной семьей.
   Тот факт, что он продолжал производить мирные инструменты, к делу совершенно не относится. Успехи Круппа в мирном производстве были прямым следствием его военного производства. Если бы он не делал пушки, он не стал бы национальным институтом, и именно превращение Круппов в институт обеспечило им их превосходство. Вильгельм никогда бы не вмешался, чтобы спасти патент на производство колес, если бы Альфред не был готов и способен ковать новый прусский меч. Сам Крупп очень хорошо понимал источник своего могущества. Во времена кризиса он вставал по стойке смирно и приветствовал флаг. Если это не помогало, он грохотал угрозами – он уедет, он найдет монарха, который оценит его.
   Почти всегда это срабатывало. Иногда нет – потому что монарх и его оружейник были не одни. Неистовые волны и пересекающиеся потоки бурлили вокруг Потсдама и Эссена, толкая их то в одну, то в другую сторону и напрягая их связь. У Альфреда было мало провалов, но стоявшие за ними причины весьма существенны. Первая – чисто техническая: для первопроходца это естественно – сбиваться с пути. Вторая заключалась в прусской армии: Крупп был не единственным человеком, который был необходим королю для осуществления его грандиозных замыслов, а высшие военные чины все еще оставались верны своей любимой бронзовой артиллерии. Эти две причины – его ошибки и консерватизм офицеров – привели к перебранке с бароном фон Рооном, военным министром. Еще в последние недели регентства Вильгельма Альфред решил создать пушку, заряжающуюся с казенной части – революционная мысль. Его идея нарезных стволов оказалась достаточно скандальной и фактически была отвергнута; после испытательной стрельбы армия выдвинула условие: если в числе 312 его орудий будут и нарезные, их быстро возвратят. Теперь он предлагал заряжать свои стволы с тыла. Хороши шутки – так расценил это офицерский корпус.
   Он обращался к Пруссии с упрямыми просьбами закупить пушку. Казенная часть, объяснял он, будет закрываться с помощью клина, и он хотел получить пятнадцатилетний патент на это изобретение. Прошение дошло до письменного стола Роона, о котором следует сказать несколько слов, поскольку ему предстоит сыграть ключевую роль в будущей истории династии Круппов. Усатый, упрямый и придирчивый начальник, на которого смотрели как на напыщенное ничтожество; один полковник записал в своем дневнике: «Господи, избавь нас от наших друзей!»
   Как стратег Роон, по-видимому, стоит примерно на том же уровне, что и Бисмарк; однако как комедиант он занимает гораздо более высокое место. В своей книге «Немецкий Генштаб» Вальтер Гёрлиц описывает его как «гору-человека, чьи синие глаза и агрессивно топорщащиеся усы представляют стереотип прусского сержанта». Он и на самом деле любил называть себя «сержантом короля». Окружающие, однако, называли его не такими именами и, стремясь отличить его от других членов его семьи, говорили о нем как о «негодяе Рооне». Конечно, он был груб с владельцем концерна в Эссене. Он использовал прошение Альфреда в качестве туалетной бумаги и рассказал об этом коллегам по офицерскому корпусу.
   Один из них передал это Альфреду, а тот потребовал вмешательства короля. К сожалению, Вильгельм не мог этого сделать. Его вульгарный военный министр был необходим ему точно так же, как и его оружейных дел мастер, потому что Роон в своем роде был гением; разрабатывая систему железных дорог, он совершенствовал план быстрой мобилизации, который бы обесценивал численное превосходство потенциальных противников Пруссии. Более того, у Вильгельма был неоплатный долг. Когда он еще был принцем-регентом, парламент отказался утвердить сметные предложения его армии. Без такого бюджета монарх никогда не мог поднять Пруссию до статуса первоклассной европейской державы. На протяжении пяти лет эта проблема будоражила Берлин; устраивались дуэли, против парламента плелись заговоры, поговаривали о государственном перевороте, а в какой-то момент офицерский корпус планировал оккупировать столицу 35 тысячами солдат, привести в состояние готовности подкрепления в Штеттине, Бреслау и Кенигсберге. Если бы военный министр не выполнил данного монарху обещания, с тревогой думал он в какой-то момент, Второй рейх был бы мертворожденным. Поэтому Вильгельм и не пошевелился. Действительно, как писал Гёрлиц, «борьбу против парламента возглавил военный министр генерал фон Роон, который придерживался мнения, что народ должен защитить армию от парламента, открыто проявив солидарность с выступлениями Мольтке и главы военного кабинета генерала фон Мантейффеля».
   Все это было отголоском неудавшейся «революции» 1848 года, а о лояльности юнкеров своему классу можно судить по тому факту, что они сами были втянуты в жестокую междоусобную борьбу. И шеф военного кабинета, и военный министр – каждый из них смотрел на самого себя как на начальника штаба монарха. Все офицеры были согласны с Рооном в том, что их армия представляет собой «аристократическую профессиональную школу; естественным главой ее является король». Цель «негодяя Роона» состояла в том, чтобы «оградить конституционную теорию Фридриха Великого от подражательства фиктивной монархии Англии и сохранять целостность положения монарха как верховного военного правителя в разгар разброда конституционных мыслей». Мантейффель шел дальше. Для него Пруссия «была просто армией, а все в Пруссии, что не имело отношения к военной жизни, не только вызывало непонимание с его стороны, но и было сродни реальной угрозе». Можно подумать, что Роон и Мантейффель – братья по крови. На самом же деле они и их последователи были заклятыми врагами, и только угроза со стороны парламента – в конце концов устраненная в результате интриг Бисмарка – предотвратила бунт.
   Благодарный Роону, нуждавшийся в нем для того, чтобы завершить организацию быстрого призыва на жизненно важных железнодорожных станциях, Вильгельм мог лишь пересылать Альфреду свои неоднократные просьбы благоприятного решения в военном министерстве. Но владельца концерна не интересовали дрязги в Берлине. Он хотел, чтобы его заряжающееся с казенной части орудие было одобрено, и оказывал на Роона любое мыслимое давление. Это изобретение, утверждал Крупп, «главным образом предназначено для моей собственной страны. Если министерство не поддержит его, я буду вынужден отступить от своего намерения и прошлой практики, прекратив продолжать отказывать другим странам в использовании преимуществ моего изобретения». Попытка запугивания была очевидной. Однако она не поколебала Роона; в просьбе было отказано. Для Пруссии не предвиделись ни заряжающееся с казенной части орудие, ни патент. Недовольный Альфред обратился с петицией к Вильгельму, но тот оставался нем. Лишь после того как Англия и Франция одобрили патент, Роон неохотно принял его. Однако последняя неприятная усмешка была за министром. Тщательная проверка впоследствии показала, что механизм клина имел дефект. К несчастью для Альфреда, этот роковой дефект остался и был обнаружен только шесть лет спустя на поле битвы.
   Но в конце-то концов дефекты можно устранить, а твердолобых генералов отправить в отставку. А вот третье испытание роли Круппа как оружейника Пруссии было намного более серьезным – как для него самого, так и фактически для всей Европы. Оно преследовало мир долго после его смерти и возникло из дикого противоречия. Пушка была делом патриотическим, а бизнес – интернациональным. В царившем в те времена духе правительственного невмешательства промышленник был вправе продавать свои товары заказчикам в любой стране. Это ставило производителя в весьма странное положение, которое усугублялось тем, что на местной торговле он мог преуспевать только в военное время. Поскольку никто не знал, когда может разразиться война, ему приходилось поддерживать свои цеха, торгуя за рубежом. Так, с начала 1860-х годов Крупп поставил орудия в Россию, Бельгию, Голландию, Испанию, Швейцарию, Австрию и Англию. Берлин знал об этом. Правительство не только поощряло его на то, чтобы поддерживать крупное предприятие; оно было готово действовать в качестве его сообщника. 12 октября 1862 года Альфред написал наследному принцу Фридриху Вильгельму, что британцы только что завершили испытания его орудий. Они выразили «исключительное удовлетворение полной герметичностью и безопасностью зарядного механизма» – имя полковника Блимпа, виновного в этой грубой ошибке, было благосклонно опущено, – и Круппа пригласили в Лондон для обсуждения цен. «Для меня взошла звезда надежды», – торжествовал он. К сожалению, у него не было друзей при дворе. Не будет ли наследный принц столь любезен, чтобы написать для него рекомендательные письма? Его высочество был рад это сделать – и отправил их обратной почтой.
   Альфред рассматривал это как здравую деловую практику. 27 февраля следующего года он запрашивал Фридриха Вильгельма: «Почему бы Англии в чрезвычайных обстоятельствах не закупать боевую технику у зарубежных друзей, пока ее собственная промышленность не может ее производить?»
   Этот аргумент казался ему неопровержимым. Однако, поскольку никто не мог гарантировать, что друзья за рубежом останутся друзьями навсегда, его неоднократно повторявшиеся заверения в том, что он никогда не будет вооружать врагов Пруссии, воспринимаются как абсурдные. Он пообещал Роону, что не продаст оружие, «которое когда-нибудь сможет быть направлено против Пруссии». Как он мог давать такое обещание? Разве известно, кто может стать этими врагами? Как оказалось, различные комбинации сил, которые сформировались для сопротивления германскому милитаризму, включали в себя почти все страны Европы, то есть произведенные в Эссене пушки будут использоваться против немецких солдат. Любопытно то, что никто не предвидел такой затруднительной возможности, а глупость усиливалась тем, что офицеры в других странах часто не считали необходимым поддерживать промышленность у себя дома. Альфреда хорошо приняли в Лондоне. (По возвращении он выразил признательность герцогу Кембриджскому за поддержку, при этом добавив: «Я полон твердой решимости заслуживать ее, поставляя в Англию нечто такое, что стоит иметь».) Сделка сорвалась, потому что вышедшая на арену английская фирма «У. Дж. Армстронг и компания» оказала нажим на парламент, но, так или иначе, адмиралтейство секретно закупило стволы у Круппа. А потом, к своему ужасу, Альфред узнал, что прусские адмиралы горят желанием купить британские орудия. Им приглянулись заряжающиеся с дула пушки, и они не видели причин, почему бы не приобрести их. Поняв, что его собственного вола вот-вот зарежут, Крупп обратился непосредственно к Бисмарку и сказал ему, что предательство со стороны военно-морских сил его «просто удручает». Бисмарк согласился – такое дело не пройдет. «Он был рад видеть меня, – заметил Альфред с облегчением. – Разговор пролил воду на мою мельницу».
   Появление Армстронга завершило формирование в Европе убийственного триумвирата. Крупп, Армстронг, Шнайдер: на протяжении последующих восьмидесяти лет их превозносили сначала как щиты национальной чести, а позднее, после того как их смертоносные машины безнадежно вышли из-под контроля, как торговцев смертью. (В 1888 году в дополнение к Армстронгу появилась еще одна британская фирма вооружений – «Виккерс санс энд компани лимитед». Однако обе они действовали в одной сфере и, наконец, 31 октября 1927 года слились в компанию «Армстронг-Виккерс лимитед». Интересно и то, что производство Томом Виккерсом литых железнодорожных колес, начавшееся в 1863 году, поддержало его эксперименты с оружием. Свое техническое образование он получил в Германии.) Однако никогда не возникал вопрос о том, кто был первым номером. Альфред был первым, Альфред был самым крупным, у Альфреда были самые удовлетворенные клиенты. Его превосходство на Лондонской выставке 1862 года было абсолютным. Предыдущие выставки научили его тому, что толпа до безумия любит оружие, и он сыграл на публику. Художник из «Иллюстрейтед Лондон ньюс» нарисовал «группу изделий, выставленных г-ном Круппом из Эссена, Пруссия», и этот рисунок пестрит орудиями убийства. Один журналист обнаружил пару железнодорожных колес, «которые пробежали почти 74 000 миль, после чего их не потребовалось вновь обрабатывать на токарном станке», но он был золотоискателем, исключением. Глаза его коллег были прикованы к артиллерии Альфреда, и их восклицания были резкими. «Морнинг пост», «Дейли ньюс» и «Ньюс оф уорлд» были очарованы; «Спектейтор» восторженно сообщал о «леди, стоявших в немом восхищении». Даже «Таймс» приветствовала «почти военную дисциплину, которая преобладает» на «сталелитейном заводе Круппа в Эссене» и заключала: «Мы поздравляем Круппа с выдающимся положением, которое он занимает».
   Это, как довольно нелюбезно замечала «Таймс», было задним двором Шеффилда. Люди Армстронга, которые только вступали в оружейный бизнес, стиснув зубы делали то, что могли. Они пробавлялись случайными заказами в Италии, Испании, Нидерландах, Бельгии, Люксембурге, в Южной Америке и на Ближнем Востоке. Сам Армстронг был полон надежд. Проигнорировав Шнайдера, он написал об Альфреде: «По крайней мере, он может быть единственным кроме нас человеком, который имеет дела с любой европейской державой». Каждый шаг Круппа назад он считал шагом вперед для себя; когда до Англии дошло сообщение о том, что у Круппа разорвалась пушка, он радостно проинформировал менеджера своего завода, что она взорвалась «как знамение мести, разлетевшись на тысячу кусков. Все осколки были прочными, то есть катастрофа произошла исключительно из-за негодности материала изнутри. Я позаботился о том, чтобы эта прекрасная новость была передана лорду Грею (заместителю военного министра)». Но самое лучшее, что он мог сделать, было мелочью. Армстронг надеялся, что его ассортимент начнет стремительно увеличиваться, когда русские выдвинули предложение о том, что они оставят свою фабрику боеприпасов в Александрополе (Ленинакан), если он откроет там свой завод. Он не знал, что то же самое неоднократно предлагалось Альфреду, но тот отказался, потому что для него было «дешевле осуществлять поставки в Россию из Эссена».
   Определенно Крупп много поставлял в Россию. Александр II стал его главным заказчиком. Даже Вильгельм не мог с ним сравниться. 60-фунтовая пушка, которую Альфред отправил в Санкт-Петербург, была впечатляющим оружием, а осенью 1863 года генералы Александра ошеломили Альфреда, разместив заказ на миллион талеров, в пять раз больше, чем Потсдам. Это позволило – и даже потребовало – построить второй оружейный цех, и мастера Круппа ездили даже в Польшу для набора новых крупповцев. Альфред был потрясен. Его прусский шовинизм заметно поубавился: он стал чем-то наподобие казака. Весной 1864 года он принимал российскую артиллерийскую делегацию в Гартенхаусе, который он решил сохранить в качестве дома для гостей; он вступил в длительную переписку с генерал-лейтенантом графом Францем Эдуардом Ивановичем Тодлебеном и даже попробовал разобрать русскую книгу об обороне Севастополя. В тот момент он отбросил в сторону все мысли о работе для Отечества или Англии. Его энергия была направлена на выполнение того заказа на миллион талеров. На металлургическом заводе, писал он Тодлебену, «сейчас занято около 7 тысяч человек, из которых большая часть работает на Россию».
   Всплеск активности Круппа не мог не привлечь внимания. Альфред находился в гостинице «Унтер-ден-Линден», когда одна берлинская газета опубликовала подробности его московского контракта. Вернувшись в «Линден» после перебранки с Рооном, он прочитал статью и обнаружил, что он характеризуется в ней как «Kanonenkönig» – «пушечный король». Обрадовавшись, он послал вырезку Берте. Иностранные газеты ухватились за это название; несколько недель спустя он стал «le Roi des Canons» в Париже и «the Cannon King» в Лондоне. Это было одной из тех нечаянных фраз, которые вызывают общественный отклик, и прозвище пристало к нему – пристало настолько крепко, что впоследствии глава семейства Круппов в каждом поколении именовался «пушечным королем».

Глава 4
Более эффективно, чем марка «X»

   Владения Альфреда стремительно расширялись. Когда наступила вторая половина 1860-х годов, чувство нарастающей скорости стало ощутимым; его колеса вращались мощно, быстро и плавно. Он разрушил старый металлургический завод и полностью его перестроил, добавив три машинных цеха, три прокатных стана, цех по производству колес, токарный цех для обработки осей, наковальню для оружия и котельную. С каждым месяцем воздух над головой становился все более густым и тяжелым. Менялся и весь Рур, по мере того как люди исследовали чудесные свойства кокса; последние старые домны на холмах были ликвидированы, последние водяные колеса на потоках остановлены. Промышленность стремительно перемещалась к угольным месторождениям, и вместе с этим появлялся новый германский пролетариат: за десятилетие численность населения Эссена увеличилась на 150 процентов.
   Бывшие фермеры, которые никогда не видели машин и ютились в домах, рассчитанных на половину нынешних обитателей, все-таки упрямо хотели держать корову, свинью или возделывать крохотный участок земли как напоминание о пасторальной жизни. Миграция причиняла им страшную боль и несла тяжелые последствия. Английскому рабочему классу потребовалось полвека, чтобы привыкнуть к новой жизни. У пруссаков было всего несколько лет, и они просто не могли приспособиться. Слишком быстро выкорчеванные, они были замкнутыми людьми, тосковавшими по простой невежественной жизни, которой они жили до того, как железные дороги избороздили их феодальные земли.
   Переселенцы решили для Круппа проблему рабочей силы. Оставалась нехватка капитала. Альфред справлялся с ней не лучшим образом. Он получил прекрасных советников. Завод теперь имел выгоды от двух новых блестящих заместителей юрисконсульта – Софуса Гуса, талантливого молодого юриста. Карла Майера, похожего на сову бывшего книготорговца с узенькими усиками, отправили послом Эссена в Потсдам; а Альфред Лонгсдон, бледный британский аристократ с лицом цвета репы, служил в качестве лондонского агента. И хоть он отказывался учить немецкий язык, Крупп доверял ему больше, чем любому из своих соотечественников. Всем им было назначено судьбой проводить большую часть карьеры в попытках убедить своего нанимателя, чтобы он каким-то образом обуздал стремление к вертикальной интеграции. Все предупреждения против расточительности беззаботно отвергались: «Если бы, прежде чем браться за работу, я сидел и ждал, пока будут завершены все приготовления, я бы сегодня превратился в ремесленника».
   Несмотря на щедрые кредиты из Берлина, приобретение им сырьевых материалов продолжало расти темпами, выходящими за все пределы разумного. Он считал, что должен иметь свои собственные угольные шахты, коксовые печи, пласты железной руды – пятьдесят из них в Руре, – но даже этого казалось мало; проводя бессонные ночи под пуховым одеялом, напрягая мозг и сжимая кулаки, он пришел к выводу, что его ресурсов все еще недостаточно: надо купить у Прусского королевского казначейства литейный цех в Зайне. Последовавшие переговоры дают пример того, какую несуразную цену платил он за подобные сделки. Финансовые расходы были серьезными: опасаясь, что переговоры о цехе в Зайне могут сорваться, он импульсивно заплатил за него 500 тысяч талеров – на 100 тысяч больше, чем устроило бы правительство. Но нагрузка на его и без того напряженную нервную систему была намного выше. После того как у литейного цеха появился новый хозяин, он писал, что «никогда за всю свою деловую жизнь, даже во времена нужды, не знал таких беспокойных дней, как в те два месяца, когда выдвигались возражения против заключения контракта». Как обычно, он считал, что против него объединились злые силы: «Продолжавшиеся интриги, нарушения обязательств, недостойное поведение людей, занимавших самые высокие посты, заслуживают отдельного разговора…» Тревоги «состарили его и сделали больным».
   Потом настало время бессемеровского процесса. Конвертер сэра Генри Бессемера был запатентован в Англии несколькими годами ранее. Тогда Лонгсдон, который был близким другом брата сэра Генри, сообщил Круппу, что, если захочет, он может получить прусскую лицензию. Альфред ухватился за этот шанс. Его немецкие подчиненные полагали, что ему нужен процесс так же, как еще одна скважина в земле, и они были правы. Бессемер имел сногсшибательный успех дома, плавя чугун в яйцевидных тиглях, пропуская сквозь него горячий воздух, соединяя кислород воздуха с углеродом железа и получая сталь. Это было изумительно – в Англии. В английских рудах, хотя и не таких чистых, как шведские, было относительно небольшое содержание фосфора. Немецкие руды были им так напичканы, что чуть не светились в темноте, и изобретение сэра Генри ничего не могло с этим поделать. Крупп потратил много лет в попытках оправдать свое капиталовложение. Пятнадцать лет спустя он выражал надежду «с прибылью использовать бессемеровский процесс», а когда это оказалось невозможным, он – как это было для него типично – резко сдвинулся в сторону бесфосфорных испанских шахт. Однако поначалу он даже не знал о существовании проблемы. Работая, как всегда, тайно, он построил конвертеры, дал своей новой продукции кодовое название «С энд Т стил» и использовал ее для новой пушки короля Вильгельма.
   Час испытания для «пушечного короля» быстро приближался. В начале января 1864 года Пруссия и Австрия вступили в союз и вторглись в землю Шлезвиг-Гольштейн; в ходе молниеносной кампании они отрезали от Дании два герцогства. Альфред огласил приказ по металлургическому заводу: «Мы должны приложить всю энергию на службу Пруссии и как можно быстрее приобрести все, чего нам недостает, нарезные машины и тому подобное».
   Машины были важны. В результате лоббистских усилий он нанес поражение Роону; новое оружие было нарезным и заряжалось с казенной части. В прусских зарядных ящиках их перевезли на север, но они приняли мало участия в боевых действиях, отчасти из-за скоротечности войны и, возможно, отчасти из-за того, что офицерский корпус продолжал несерьезно относиться к неиспытанному оружию. С наступлением мира Роон чинил помехи в наращивании стальной артиллерии, пока вновь не вмешался король, разместивший заказ еще на 300 эссенских пушек. Но Альфред все-таки скрипел зубами. Он ждал большего в Шлезвиг-Гольштейне: уже чудились ему грохочущие залпы, поля, усыпанные изувеченными датчанами. Но можно было и не волноваться: снова гремели барабаны войны. Союзники ссорились из-за награбленного, и он был уверен в предстоящей новой стычке, но не смог предвидеть неприятных неожиданностей, которые братоубийственная война с Австрией принесет ему самому. В последующие беспокойные месяцы остро проявились все его слабости: торговля с потенциальными противниками, нехватка капитала, неважная по качеству бессемеровская сталь, странные зарядные устройства и, самое главное, не менее странное поведение самого оружейника.
   Эссен встретил 1866 год под оглушительный грохот паровых молотов. Для бизнеса не было лучших времен, а когда зазеленела весна и вдоль рек Берне и Рур понесся пепел, каждый цех работал на полную мощность. Соединенным Штатам требовались железнодорожные колеса – некоторые американские заказы теперь достигали суммы в 100 тысяч долларов. Политический кризис на юге привел к погоне за оружием. Баден, Вюртемберг и Бавария запрашивали батареи из литой стали; Австрия попросила 24 орудия, а Вильгельм предложил поистине великолепный новый заказ – 162 4-фунтовые пушки, 250 6-фунтовых и 115 24-фунтовых. Альфреду не приходила в голову мысль о том, что просьбы из Берлина и Вены могут вступить в конфликт друг с другом и оказаться для него затруднительными. Такая мысль пришла в голову Роону. 9 апреля 1866 года, на другой день после того, как обе страны начали мобилизацию (а за сутки до этого Бисмарк подписал пакт о союзе с Италией), военный министр направил в Эссен срочное послание: «Осмеливаюсь спросить, не могли бы вы, исходя из патриотических чувств в нынешних политических условиях, принять меры для того, чтобы не снабжать Австрию никакими орудиями без согласия королевского правительства».
   Пять мучительных дней прошли без ответа из Эссена. Потом Альфред высокомерно (и с явным обманом) ответил: «Мне очень мало что известно о политических условиях; я продолжаю спокойно работать». Он объяснил, что первая пушка для Вены должна появиться только в июне, что полностью контракт будет выполнен только через шесть недель после этого, и благоразумно заметил, что Берлин может конфисковать его поставки, если этого пожелает король. Затем он невольно подошел к главному предмету спора и в смущении остановился: «Что касается данного вопроса, я надеюсь, что цель будет достигнута без конфликта между моим патриотизмом и моей репутацией за рубежом… В конце концов, мы, слава богу, еще не находимся в состоянии войны, и, даст Бог, мир будет сохранен».
   В письме было намного больше, но суть его ответа Роону состояла в уклончивом отказе. Реакция была неизбежна. Будь у Круппа запасы, цены бы упали. Однако в этом вопросе он был необычно бестолков. Не видя конфликта между интересами Пруссии и своими, он отправился в столицу и нанес визиты Роону, принцу Гогенцоллерну и Бисмарку. Изменившаяся манера их поведения не насторожила его. «Война с Австрией, – радостно заметил он, – неминуема». Бисмарк поднял вопрос о вооружении противника («Он призвал меня не поставлять австрийцам их орудия слишком быстро»), но Альфред не обратил внимания на это предупреждение: «Я сказал, что мы должны… выполнять обязательства, которые на себя приняли». Альфред даже попытался напугать хозяина дома, заметив, что оборонительные ряды Пруссии неадекватны. «Это его явно поразило, чего я и добивался, – легкомысленно сообщал он своим помощникам в Эссене, добавляя: – Бисмарк на данный момент утешал себя тем, что австрийские орудия вполне могут предназначаться для укреплений против Италии». Но заместитель короля не ограничился самоутешением.
   Альфреда вернули на землю быстро и грубо. В который раз говорил он доверительно Бисмарку, что нуждается в финансовых средствах. Не мог бы Прусский государственный банк выдать ему аванс на сумму два миллиона талеров? В прошлом правительство всегда шло навстречу. На этот раз ему с солдатской прямотой ответили, что придется обратиться за получением частного займа под заклад своего сырья в банк «Зеехандлунг». В ярости он бросается жаловаться королю. Выговор от Вильгельма был сокрушительным. Король посоветовал взять заем под залог, прекратить «самовольство», «отказаться от этой упрямой позиции» и «образумиться, пока еще есть время». Оцепеневший Альфред проглотил это, а потом свалился больной и накорябал в Ниццу, где загорали Берта и двенадцатилетний Фриц, что он ничком лежит с «ревматизмом и неврозом».
   У Берлина не было времени сочувствовать ревматику-неврастенику. Столица сама страдала от жестоких нервных приступов. Бисмарк отхватил много. Наполеон III считал, что слишком много. С учетом союза против Вильгельма – Бавария, Вюртемберг, Баден, Саксония и Ганновер присоединились к Австрии – французский император сделал дипломатическую ставку на затяжную войну, которая изнурит обе воюющие стороны. Он был глубоко не прав. Война продолжалась всего семь недель. К середине лета победоносная Пруссия поглотила австрийскую Силезию и весь север Германии. Великая нация по кусочкам принимала очертания. Победа была триумфом технологии. Генерал Гельмут фон Мольтке внимательно изучил умелое использование компанией «Америкэн юнион» железных дорог на юге; перемещая свои войска в товарных вагонах, координируя их передвижение с помощью корпуса хорошо подготовленных телеграфистов, он сконцентрировал решающие силы у богемской крепости Кенигграц (Садова). 3 июля обороняющиеся были сокрушены. С тактической точки зрения прусское оружие малого калибра проявило себя особенно хорошо. В первых сообщениях с восхищением говорилось об «иголочных» орудиях, заряжающихся с казенной части, Иоанна фон Дрейзе, которые позволяли атакующим волнам пехоты лежа обстреливать стоящих австрийцев, вооруженных заряжаемыми со ствола пушками.
   Ну а как насчет артиллерии? С трудом передвигаясь у себя в Эссене, Альфред ждал сообщений. Первое было воодушевляющим. 9 июля генерал Фойхт-Ретц написал ему из Богемии: «Когда битва была закончена, я мог только прокричать вам слово «победа!», и в то время этого было достаточно. Вы знали, что мы сокрушили гордую Австрию, и вы проявляли особую озабоченность, не говоря уже о патриотизме, – потому что вы помогали нам самым эффективным образом, своими орудиями. Эти ваши детища на протяжении долгих и жарких часов вели разговоры со своими австрийскими родичами. Это была артиллерийская дуэль с применением нарезных орудий, крайне интересная и незабываемая, но также и весьма разрушительная. Одно из ваших детищ было, конечно, ранено».
   Таков был один из способов описания беды, причем самый мягкий из возможных, потому что генерал был мощным сторонником стальных пушек. Факты были гораздо хуже. Неверные углы щелевых отверстий зарядного механизма серьезно испортили боевой дебют Альфреда. Утечки газа и пламени из швов зарядного механизма неоднократно приводили к разрывам его 4-и 6-фунтовых орудий, в результате чего гибли заряжавшие их солдаты. Погибших артиллеристов винить не за что. Эта катастрофа не ограничивалась прусской армией. Из Санкт-Петербурга поступила лаконичная жалоба на то, что 9-дюймовая крупповская пушка разорвалась во время учений. Все вдруг начало разлетаться на куски – люди, крупповская сталь, прибыли, перспективы. Даже рынок железнодорожных колес был под угрозой: британская фирма возвращала в Эссен как неудовлетворительную первую партию колес из бессемеровской стали. Зарплата крупповцев была урезана, люди сидели без работы.
   Столкнувшись с цепью катастроф, Альфред попросту сбежал. Он вскочил на первый попавшийся поезд и безо всякой цели помчался в Кобленц, Хайдельберг, густонаселенный Шварцвальд. Чтобы перевести дух, он остановился в Карлсруэ, этом старомодном городе с особенным тевтонским источником вдохновения. Но Германия для Круппа была недостаточно велика. Разве не он устроил бойню для храбрых канониров своей собственной страны? Его посадят в тюрьму как маньяка-убийцу! Что говорит король? А Роон? Старый вельможа будет пренебрежительно напоминать Потсдаму, что он это предсказывал; что бронза, по крайней мере, не взрывалась. Покрывшийся испариной Альфред купил билет в Швейцарию. По пути он написал Роону жалостливую, виноватую записку:
   «Берлин, или резиденция Его Величества короля.
   К о н ф и д е н ц и а л ь н о. Л и ч н о.

   Ваше превосходительство,
   испытывая радость по поводу замечательного успеха нашей несравненной армии, считаю необходимым признаться в охватившем меня горе от только что полученных мною сообщений, что в случае с двумя 4-фунтовыми орудиями зарядный механизм разорвался в бою и то же самое произошло… с 4– и 6-фунтовым орудием…»
   Далее следуют оправдания. Сэр Генри Бессемер был свиньей. Дефект находился в тех частях орудия, которые были изготовлены из «неподходящего материала, поставленного не мной». Тем не менее, он хотел быть справедливым. От этого не уйдешь, пушка «не должна подвергать опасности тех, кто ее обслуживает». Злодей предлагал бесплатно заменить все стальные орудия Пруссии, и письмо было отправлено проводником в то время, как его кающийся и покрытый пеплом автор в непривычной мешковатой одежде отправился в ссылку.
   Ссылка предстояла долгая. Он не возвращался целый год, потому что в Берне прочитал, что демобилизованные солдаты завезли в Рур холеру – от нее умер его собственный главный конюх, – а у него и без этого достаточно неприятностей. Ему нужны спокойствие и утешение. Одним словом, ему необходима жена. К ее ужасу, он объявился в Ницце, подавленный горем и нелепый в своем новом парике. Врач Берты оставил нам острое описание его прибытия в Шато-Пельон. Оно угнетает; старожилы глазели на худого, сурового беженца и не решались приблизиться к нему. Ему было пятьдесят четыре года, но он уже выглядел стариком. Доктор Кюнстер, который встречался с ним раньше, писал: «Это был неудачник, который повсюду привлекал внимание своим незаурядным ростом и поразительной худобой. Когда-то его черты были вполне обычными, даже привлекательными, но он быстро постарел. Лицо его стало безжизненным, бледным и морщинистым. На голове остатки седых волос с хохолком. Он редко улыбался. Почти все время его лицо оставалось каменным и неподвижным».
   Приезд туда оказался ошибкой. Он был более одинок, чем когда-либо. Не с кем было разговаривать. Слухи о том, что над париком выросли невидимые рога, весьма спекулятивны. Конечно, в те времена у фрау Крупп были возможности для любовных афер, и фотографии намекают на произошедшую в ней удивительную перемену: с них смотрит полногрудая, энергичная женщина тридцати с небольшим лет, которая кажется чувственной, раскрепощенной. (Однако, если вглядеться в ее лицо, улавливаешь беспокойство; она либо несдержанна, либо – другая определенная возможность – глубоко встревожена.) Не исключено, что это вина фотографа. Не имеет значения. Целомудренная, опрометчивая или сумасшедшая, она отдалилась от Альфреда. Его больной сын был чужим, а остальные обитатели шато были скучны или противны. Он стал ссориться с одним ленивым родственником Берты. Согласно Кюнстеру: «Крупп, несомненно, гений в том, что касается техники… но в остальном он человек крайне ограниченный. У него не вызывает интереса ничто из того, что не связано с его профессиональной деятельностью. Вследствие этого он пришел к выводу, что родственник его жены Макс Брух, который впоследствии стал знаменитым дирижером, терял время, посвящая его музыке. Если бы Брух был техническим специалистом, заметил Крупп со всей серьезностью, он мог бы принести какую-то пользу и себе, и человечеству, но как музыкант – вел совершенно бессмысленное существование… Он думал, что для него нет недосягаемого, если он положил на что-то глаз. Карьера вознесла его самоуверенность до такой степени, что временами его поведение граничило с манией величия. Он мог вести себя вполне благородно. Но в то же время был способен на низкие поступки».
   Крупп собственноручно подвел итог своим суждениям о духе германского культурного гения: «Мне не надо спрашивать Гете или кого-либо еще о том, что на этом свете правильно. Я сам знаю ответ на этот вопрос и не считаю, что кто-то вправе знать это лучше».
   Его работа всегда была для него спасением. Но сейчас это мало помогало. В ноябре того года он размышлял о том, как восстановить свою репутацию, предлагая своим дилерам вступить «в контакт с редакторами респектабельных газет». Но сердце его к этому не лежало. «Пушечный король» казался свергнутым с трона. Даже когда выяснилось, что ситуация не настолько плоха, как он думал, выздоровление затягивалось; год спустя он отметил, что его «все еще часто мучают головные боли». Потом мало-помалу он пришел в себя. Опять начал покупать подарки – породистых лошадей для иностранных заказчиков и, если это были монархи, посылал им отделанные серебром орудия. Всем этим, однако, он руководил из Ниццы, а на далеком металлургическом заводе рабочие начинали удивляться, что произошло с их фельдмаршалом. Крупповцы его видели редко – только во время мимолетных наездов. После сорока лет у руля на круглосуточной вахте он покинул корабль. Это было странно и явно выходило за пределы катастрофы в Кенигграце. Возможно, у него выработалось отвращение к своим цехам, возможно, он надеялся снова завоевать Берту. В любом случае еще долго после того, как эпидемия холеры закончилась и на фабрику вернулось процветание, он продолжал скакать по курортам – бескровный, эксцентричный, неопрятный индюк, преследующий свою тень по всей Европе и оставивший полномочия по руководству фабрикой в Эссене прокуре – совету управляющих из четырех человек. «Состояние здоровья не позволяет мне беспокоиться по поводу дел завода», – писал он им с голландского приморского курорта и в связи с этим предлагал обдумать, как ему лучше всего перейти от «активной жизни к будущему вечному покою».
   Сколько пребывал бы он в хандре, если бы не вмешались внешние обстоятельства, – этот вопрос остается открытым. В его жизнь постоянно вторгались события, потому что он был производителем стали, потому что это был Стальной век и почти ежедневно какой-нибудь изобретательный молодой инженер встряхивал калейдоскоп прогресса и создавал блестящую новую модель. В долгосрочном плане Альфред должен был процветать, так же как его отец должен был потерпеть провал. История была на его стороне. Если бы кто-нибудь усовершенствовал бессемеровский процесс, это изобретение, безусловно, было бы привлечено к источнику кокса – к Руру, иными словами, к Круппу. Пока он, полный недовольства, изнывал рядом с щеголеватыми друзьями Берты на Ривьере, Карл Вильгельм Сименс усовершенствовал мартеновскую печь в Англии, добившись изменений в расплавленном чугуне и кусках стали путем сжигания газов в камере. Хотя он был медленнее бессемеровского конвертера, новый метод давал больше стали и более высокого качества. Он был идеален для руд, содержащих примеси. Сименс быстро предложил его Альфреду как «нашему ведущему промышленнику», и вдруг изгнанник опять почувствовал привлекательность активной жизни. Воскреснув, он предупредил прокуру: «Мы должны внимательно следить за этим и ничего не пропускать сквозь пальцы, – если это хорошо, мы должны стать здесь первыми».
   Тем временем его союзники в прусской армии были заняты залечиванием ран. Каждый маневр в семинедельной войне подвергался подробному разбору. Искореженные зарядные механизмы оправданы не были. Однако другие зарядные устройства удержались. Два генерала, Фойхт-Ретц и Хиндерсин, командующий артиллерией в Богемии во время австро-прусской войны, были фанатиками; они хотели переоснастить всю армию тяжелыми стальными минометами и нарезными, заряжающимися с казенной части литыми стальными орудиями из Эссена. Альфред, указывали они, вызвался заменить свои пушки, выпущенные до 1866 года, 400 новыми 4-фунтовыми орудиями и следует этому обещанию. Руководя переговорами путем переписки с Эссеном, Крупп организовал встречу своих управляющих с Бисмарком, обошел Роона и получил благословение короля. Причина для этой «жертвы», как он выражался, была отнюдь не патриотической. Он хотел реабилитации, прекращения скандала: «Инквизиция подобного рода неизбежно досаждает кому угодно, а власти повсюду суют свой нос». Его величество согласился заключить мир. Одновременно Альфред поддерживал переписку со своими инженерами, и дефект, связанный с неверным углом щелевого отверстия в зарядном механизме, был устранен. К удовлетворению короля, Бисмарка и Мольтке, усовершенствование продемонстрировали на полигоне Тегель; даже Роон на время замолчал, и, по словам Круппа, «зарядная система с казенной части была принята в Пруссии как принцип». Жертва была совсем не жертвой, а просто хорошим бизнесом. Потерянная в Австрии почва под ногами была восстановлена, а к началу 1867 года Альфред уже фактически пытался влиять на королевские назначения в военный департамент. Энергичному молодому председателю своей прокуры Альберту Пайперу он писал: «Я хочу при первой же возможности высказаться по этому вопросу самому королю и напомнить ему, что Пруссия была отсталой, потому что министерство плохо управлялось, и последует новое фиаско, если министерство будут разрывать на части. Я могу сказать ему что угодно».
* * *
   Так упавший вновь стал могущественным. Он должен был усвоить несколько уроков. Во-первых, следовало, по крайней мере, осторожно относиться к иностранной торговле оружием. Но нет, меньше чем через год, в разгар франко-прусского кризиса 1868 года по поводу Люксембурга, мы видим, как во время Парижской выставки он пытается вооружить французов. Кризис обостряется – Наполеон III, напуганный растущей властью Вильгельма, пытается аннексировать герцогство, а Альфред колеблется. Он хочет, чтобы Берлин понял: «В случае войны я готов делать все, что в моих силах, чтобы быть полезным». А потом устремляется вперед. На выставке он экспонирует слиток весом 88 тысяч фунтов (жюри настаивает на том, чтобы был укреплен пол) и гигантское 14-дюймовое орудие. Он рекламирует пушку как «чудовище, которого никогда не видел мир», и это не преувеличение. Один только ствол весит 50 тонн, лафет – 40; вес порохового заряда каждого снаряда составляет сто фунтов. В полном восторге император присуждает Круппу Гран-при и присваивает ему офицерский ранг Почетного легиона. Перспективы становятся все более яркими. В сентябре ссора из-за Люксембурга заканчивается унижением для Наполеона. Может быть, император захочет как-нибудь это возместить. Если так, то у Круппа есть на продажу несколько прекрасных средств убеждения. 31 января 1868 года Альфред послал во дворец Тюильри каталог своего оружия. «Воодушевленный интересом, который Ваше милосердное Величество проявило к простому промышленнику», он просит императора изучить «прилагаемый отчет о серии имевших место огневых испытаний» и высказывает предположение, что «пушка, которую я произвожу для различных ведущих держав в Европе, на мгновение заслужит Вашего внимания и будет оправданием моей смелости». Смелость – это мягко сказано. Обе страны были вооруженными лагерями. Это тоже едва кое к чему не привело. Тогда вмешался генерал Эдмон Лебюф, военный министр и близкий друг французского военного промышленника Шнайдера. Несмотря на блестящее заключение французской артиллерийской миссии, которая во время бельгийских маневров отметила отличную дальнобойность и точность новых орудий Круппа, заряжающихся с казенной части, французы отклонили предложение Альфреда. 11 марта 1868 года военное министерство в Париже закрыло папку Круппа, сделав на ней краткую пометку: «Ничего не произошло».
   Ничего не произошло. Но для Альфреда это была и удача, хотя он этого не видел. Разочарованный, он передал пушку Потсдаму, списав 150 тысяч талеров «на доверие и добрую волю», а после этого отгрузил царю всея Руси второе большое орудие, чтобы его главный заказчик не чувствовал себя ущемленным. В нем продолжали сосуществовать патриот и интернационалист, отчасти потому, что черты национализма еще не совсем утвердились в центре Европы, а отчасти оттого, что он стал чем-то уникальным. Джером Бонапарт. сделавший остановку в Эссене в ходе дипломатического визита, охарактеризовал фирму как «государство в государстве». Очень близко к истине. В период подъема милитаризма производитель вооружений был фигурой, вызывавшей восхищение в мире, а Крупп владел, как он заметил в Санкт-Петербурге, «величайшей из существующих фабрик вооружений». За его замечательный завод ему оказывали почести монархи, которых Вильгельм не осмеливался обижать. Япония и Швеция направили в Эссен членов своих королевских семей; Россия, Турция, Бразилия и Бельгия выдали Альфреду награды; Португалия зачислила его в священный Орден Христа (Командирский крест).
   Однако меч оружейника не рубил в обе стороны. Эссен мог игнорировать желания Берлина, мог даже ставить под угрозу безопасность Пруссии – а по-иному нельзя расценить флирт с Луи Наполеоном, – но Берлин должен покупать оружие только в Эссене. Такова логика Круппа, утверждавшего: «Когда мы работаем для Пруссии, мы несем относительные потери, хотя она и платит за наши товары, поскольку мы тратим наше время и искусство более прибыльно, когда отдаем их другим правительствам».
   То есть он считал себя вправе занять такую позицию, что, если Берлин закажет «всего одну пушку» его конкуренту, фирма «всему миру предоставит то, что он хочет». Тот факт, что он уже осуществлял поставки всем, у кого есть дукаты, гульдены, ливры, марки, мараведи или рубли, для удобства не брался во внимание. Письма, в которых на это тактично указывалось, он читал глубокой ночью, когда страдал бессонницей, и с раздражением отшвыривал. Двойной стандарт или нет, но игра будет вестись по его правилам, так, как хочет он.
   Вслед за его французским разочарованием поступило сообщение о том, что новый военно-морской флот Северо-Германского союза рассматривает предложение британского оружейника Армстронга. Это определенно не укладывалось в правила игры, и, оставив Берту, Крупп купил билет до Финляндского вокзала. Он выбрал Россию потому, что был одним из любимцев царя Александра II и, как он выразился, мог рассчитывать на «огромные заказы» для укрепления его самоуважения. Из гостиничного номера он начал обмен беспокойными телеграммами со своим человеком в Берлине Карлом Майером. Факты, о которых сообщал Майер, тревожили. 9-дюймовые британские орудия, заряжавшиеся со ствола, были испытаны в Тегеле и понравились высокому жюри: Вильгельму, Бисмарку и адмиралам. («Мерзкая банда», – мятежно написал Альфред.) Берлин рассматривал начальную цену. Это было ужасно. Это было не чем иным, как бесчестным, бесстыдным свободным предпринимательством. Как он может бороться? Существовал только один способ – заставить двуглавого прусского орла пищать. «В отношении меня, промышленника этой страны, не было соблюдено равное правосудие, и я буду это обжаловать, – заявил он. – Прусские королевские ВМС не должны получать орудия из-за рубежа, пока у них есть возможность приобрести лучшие по качеству орудия дома, для меня это является в гораздо большей степени делом чести, нежели финансовых интересов». И, сидя в российской столице, выпрашивая новые заказы у официальных лиц на левом берегу великолепной Невы, отправляясь каждый вечер в Александрийский театр вместе с офицерами российских ВМС, которые вооружал, он энергично настаивал на том, что «иностранцу» (Армстронгу) не следует позволять конкурировать в борьбе за фонды северогерманских ВМС с коренным жителем (им самим). «Подобные действия со стороны Пруссии, – протестовал он, – более чем что-либо еще унизят эссенское предприятие в глазах всего мира».
   Унижения удалось избежать, проявив чрезвычайную хитрость. Альфред коллекционировал рекомендательные письма от царских адмиралов. Все они клялись, что 8– и 9-дюймовые пушки Круппа более эффективны, чем пушки других марок. Они призывали Вильгельма не переключаться на марку «X», и эти замечательные документы Альфред отправил Майеру, который положил их на стол его величества. Король отступил. Взбешенные англичане уехали. Возможно, этот эпизод показался им настолько фантастическим, что они не сообщили никаких подробностей своему министерству внутренних дел; никаких упоминаний о нем не содержится в официальной истории Армстронга. Мы лишь знаем, что они отказались от каких-либо дел с немцами, так же как Крупп сделал это во Франции, и никогда к ним не возвращались. После такого фарса их винить не за что. Англичане выигрывали все битвы, за исключением последней, а ее проиграли потому, что Крупп обвинил их в непорядочном поведении. С каждым годом Германия становилась все более непостижимой.
   Капитуляция короля перед Альфредом сбила с толку многих в его свите. Роон, этот непримиримый деятель, который отравлял жизнь Круппу, был особенно ошеломлен. Подходило время обращаться с прусским военным министром нелюбезно. Событиям огромной важности предстояло дискредитировать его техническую мудрость и повернуть дело так, что он преднамеренно бросал тень на оружейника рейха. Однако Роон не был круглым дураком. Да, он предпочитал бронзу – или, когда это не удалось, кованые и укрепленные кольцами стволы Армстронга, – но ведь такое отношение получало сильную поддержку со стороны понимающих специалистов по вооружениям. Они продолжали питать недоверие к стали, отмечая, что она неравномерно охлаждалась во время литья, в результате чего последующие дефекты могли вдребезги разнести орудие. Это уже случалось. Это случалось с пушками Круппа. Долгое время спустя, после того как были приняты нарезка и зарядка с казенной части, неоднократно выдвигалось основное возражение. Оно появилось через шесть месяцев после окончания «битвы на флоте». Альфред думал, что проблема разрешена. Распорядившись, «в ожидании контрактов с ВМС», о расширении оружейных цехов Эссена, стоимость которых должна была составить два миллиона талеров, он вернулся к обхаживанию Берты и страдал от сильного солнечного ожога, когда Роон нанес удар в спину. За семь дней до Рождества в 1868 году министр посоветовал ему отложить все это дело в долгий ящик. Британцы уехали, но никто и не приехал. Что делать с корабельным оружием, не было ясно. Министр прямо заявил, что для Эссена не будет никаких контрактов и Альфред должен отменить расширение цехов. Он написал Роону: «Я… склоняюсь перед неизбежным».
   Он склонялся – как складной нож. Ясно, что здесь было нечто большее, чем бросалось в глаза, и он хотел добраться до сути. Отправился прямо к своим сторонникам в министерстве. Они разделяли его озабоченность. Они даже лучше знали, насколько острой стала ссора в Берлине из-за оружия, им также известно, что было принято решение об огромном импорте. На карту поставлено не что иное, как сама жизнь Пруссии и будущее Европы. Оценка Альфредом настроения Луи Наполеона была верна. После своего люксембургского унижения он хотел прибегнуть к последнему средству королей. И продолжал хотеть; он добивался окончательного расчета с Пруссией. Юнкера были рады отблагодарить. С октября 1857 года, когда Вильгельм стал принцем-регентом, а Мольтке был назначен начальником Генерального штаба, планировалось развертывание военных действий против Франции. Было лишь делом времени, когда обе державы набросятся друг на друга. И было делом месяцев – когда вопрос о пушке решится.
   Урегулирование состоялось поздней осенью, и королевский кивок согласия опять относился к Круппу. Фойхт-Ретц прислал ему радостное известие. Оба они постоянно поддерживали контакты, и генерал стал хорошо понимать причину головных болей Альфреда. Теперь, полагал он, они прекратятся, и был прав. В июне клика Роона пошла на раскрытие карт. Они хотели, чтобы решение о стальном оружии было пересмотрено, и потихоньку планировали полное возвращение к бронзовой артиллерии, пока не разразилась война. (Это было не невозможно. Производство тяжелых орудий тогда занимало год. Если бы оружейники начали в тот момент большой поворот, они закончили бы его как раз к началу военных действий – таким образом фактически обеспечив поражение Пруссии.) Фойхт-Ретц прямо называл это изменой. Его собственная группировка стояла перед дилеммой. Честь офицерского корпуса была сама по себе, но никто из противников военного министра не мог предложить этот вопрос на обсуждение с Вильгельмом. Было принято решение пригласить для этого гражданское лицо. Между Ниццей и Эссеном взад-вперед летали послания, и наконец Альфред отправил к королю Майера. Все теперь открылось. Возмущенный его величество вызвал Фойхт-Ретца (что показывает, на чьей стороне были симпатии короля) и спросил его мнение. Генерал был краток. Крупп, сообщил он, довел начальную скорость снаряда до 1700 футов в секунду и может увеличить ее до 2 тысяч футов. «Король, – сообщил генерал Альфреду, – сразу понял, что бронза не выдержит такой нагрузки, что мягкий металл расплавится и что вес орудия придется увеличить настолько, что 4-фунтовое будет слишком тяжелым для использования в полевых условиях». С ликованием описывая разгром оппозиции, Фойхт-Ретц направил Альфреду настоящий гимн о короле: «Обсуждать с королем такие вопросы доставляет настоящую радость, потому что он проявляет такую доброжелательность, такую симпатию и благодарный интерес в сочетании с таким пониманием. Если бы только эти люди не продолжали мешать ему и раздражать его».
   Порой генерал выражается так, как будто он крупповский продавец, а «эти люди не братья офицеры», а торговцы Армстронга.
* * *
   Апрель 1870 года. Париж и Берлин принимают боевые стойки. Во дворце Бурбонов идут разговоры о том, чтобы урезать территорию Пруссии до размеров, предшествовавших Кенигграцу. Бисмарк держит палец на курке. Вильгельм приказывает ему не нажимать на спуск, но интрига все равно ведет к военным действиям. Испанцы изгоняют свою королеву-нимфоманку Изабеллу П. Ее правопреемник еще должен быть выбран, а Бисмарк оказывает негласную поддержку принцу Леопольду Гогенцоллерну.
   По чистому совпадению один из служащих принца фон Гогенцоллерна в тот месяц потерял работу и обратился с просьбой к Альфреду. Ответ из Эссена был таким: «С сожалением получил известие о том, что вы больны. Если это будет для вас утешением, то могу сообщить, что со мной это тоже продолжалось годами. Я очень нервный, мне не следует писать и я не смогу дочитать это письмо без последующей головной боли».
   Что случилось? Фойхт-Ретц не понимал; у Круппа было так много прусских заказов, что Вильгельм вытеснял Александра II как главный заказчик. В замешательстве пребывала Берта; ее старик уехал из Ниццы в прекрасном настроении. В недоумении находился и Эссен; «пушечный король» лежал за закрытыми жалюзи в давней позе Фридриха Круппа, уставившись глазами в потолок. Вызвали врача. Зигмунд Фрейд был тогда еще молодым человеком из Вены, и, когда в результате тщательного медицинского обследования ничего не обнаружилось, доктор уехал озадаченный, как и другие. Но мы-то знаем, в чем было дело. Мы знаем, что Альфред неистово скакал из одной критической ситуации в другую. Критические положения были для него образом жизни, и остается только раскрыть характер его тогдашнего состояния.
   Дело было в жилье. Приносило ли оно разочарование? Нет – в том, что касалось лично его. Он умел находить выход из затруднительных повседневных положений, просто не принимая их в расчет. Но Гартенхаус, как мы уже видели, обратился катастрофой для семьи. В 1864 году он неохотно променял его практически на то же самое. Он не возражал против шума и грязи (к тому времени его горло, так или иначе, уже было почти парализовано), но он пришел к выводу, что атмосфера – токсична. Деревенский воздух – вот что станет «средством продления его жизни»: «Если благодаря ему я проживу хотя бы на год дольше, то, безусловно, заработаю на этом годовую прибыль»; итак, Пайперу поручено подобрать подходящее место. Это нелегко. Чистого воздуха в Эссене уже почти не оставалось. Самое лучшее место находилось на береговых склонах реки Рур, но и там берега испещряли неглубокие карьеры, а указания Альфреда усложняли задачу. Он не только хотел избавиться от «пыли и дыма каменного угля»; он настаивал на том, чтобы было достаточно большое пространство для содержания «дома, конюшен, манежа, внутренних дворов, для парка и сада, колодцев, фонтанов, каскадов, рыбоводных прудов на холме и в долине, мест для охоты, виадуков над ложбинами, мостов, пастбищ на Руре для лошадей и других животных», – и при этом хотел, чтобы никто не знал, что именно делается. Он опасался «неудобных соседей, убогих хибар с обитателями сомнительного свойства, вороватых соседей» (поскольку все вновь поселившиеся в Эссене были крупповцами, он мог иметь в виду только своих собственных сотрудников); он также опасался, что, как только станет известно о его намерении строиться и разбивать участок, «придется платить золотом за то, что сейчас можно купить за серебро».
   Для покупки участков Пайпер нашел ловкую подставную фигуру. Но информация, как это неизбежно должно было случиться, просочилась; требовалось сколько-то золота, но к концу года у него уже был временный дом. Вместо рудничного газа появился вдохновляющий аромат «земли, где можно было пасти жеребцов». Потом Альфред соорудил постоянный дом, после чего и началась карусель. Ей предстояло продолжаться целое десятилетие, потому что он планировал нечто большее, чем просто дом. Он намеревался: а) завлечь обратно Берту или по крайней мере Фрица, патетически восклицая, что его «единственный мальчик» живет «с моей женой и далеко от меня»; б) построить дворец, который был бы достоин того, чтобы принимать в нем коронованных особ; в) создать памятник самому себе. Первое было уже невыполнимо. Второе можно было бы сделать, без хлопот купив заложенный замок, но эта возможность была отклонена, когда Крупп узнал, что земельные бароны считали «баронов дымовых труб» социально неприемлемыми людьми. Оставался только третий пункт. В этом деле владелец преуспел блестяще.
   Альфред Крупп изучил способности всех ведущих архитекторов на континенте и решил, что самым компетентным из всех будет сам Альфред Крупп. На протяжении пяти лет он усиленно трудился над своими планами, прерываясь только изредка. Эти бумаги и сейчас можно увидеть в семейных архивах – ужасная сумятица карандашной писанины с бесчисленными указаниями и предостережениями на полях. Все это отражает сборную солянку его неврозов и страхов. Деревянные бревна исключались. Они легко воспламенимы, и поэтому замок Круппа будет полностью построен из стали и камня. О газопроводе, конечно, нельзя было и думать. К тому времени он писал в темноте так же быстро, как при свете канделябра. Возможность уединиться для владельца дома – священна, поэтому его спальня будет отгорожена тремя барьерами с запирающимися на три замка дверьми. Поскольку он терпеть не мог сквозняков (они приводили к пневмонии), все окна будут постоянно наглухо закрыты. Вентиляция будет осуществляться через уникальные трубопроводы, изобретенные самим архитектором. Это выдвигало проблему навозного запаха, который он, если помните, считал животворным. Он много думал на эту тему; потом его озарило. Слава богу, что за идея! Он может устроить себе кабинет непосредственно над конюшней с трубами, которые будут вытягивать запахи вверх!
   Вилла «Хюгель», вилла на холмах – так она будет называться. Династия Круппов, прожившая в Эссене три столетия, будет иметь постоянный дом – фактически два дома, потому что собственно особняк (который будет включать в себя личные апартаменты для Вильгельма на втором этаже) должен быть соединен низкой двухэтажной галереей с маленьким домиком, независимым крылом. «Хюгель» будет не просто семейным жилищем; он станет монументом, который удивит всю Европу.
   В самой своей концепции вилла Альфреда была строительным кошмаром. В деле все оказалось еще хуже. Его описание поражает даже сегодня. Как предполагалось, фасад должен быть в стиле ренессанс, но то здесь, то там в известняк вторгаются унылые прямоугольные входы, удивительно напоминающие те, что существовали на немецких железнодорожных станциях, а гротескная суперструктура на крыше очень похожа на вокзал в Кельне. Проходя по периметру, неожиданно сталкиваешься с осуждающим взором вырезанных в камне глаз, со статуями львиц, выпячивающих женские груди, которые напоминают бомбы. Когда находишься внутри дома, ощущение безумия усиливается. Думаешь, что, если бы эти стены умели говорить, они рассказали бы нечто совершенно абсурдное. Это характерно для места, о котором даже точно никто не знает, сколько в нем помещений. Нынешний хранитель архивов Круппов полагает, что в большом доме имеется 156 комнат и 60 в маленьком – всего 216, – но недавний подсчет показал цифру 300. Все зависит от того, что вы назовете комнатой. Интерьер представляет собой сумасшедший лабиринт огромных залов, потайных дверей, секретных проходов, так что в вилле «Хюгель» не рекомендуется пить чересчур много шнапса.
   В 1860-х годах все это было на бумаге. Крупп все еще не был уверен в том, где он хочет расположить дом. Он знал одно: решение должен принять только он сам. Никаких инспекторов; он будет инспектировать. Он распорядился соорудить деревянную башню, которая была бы выше любого дерева в районе Рура. К основанию были приделаны колеса, Альфред вскарабкался наверх, и ворчащие и потеющие крупповцы в круглых шляпах без полей начали толкать эту громоздкую конструкцию по поросшей кустарником сельской местности. «Пушечный король» стоял наверху в цилиндре и сквозь подзорную трубу обозревал окрестности. Он увидел больше, чем бросалось в глаза. Под землей небольшая фирма прокладывала горизонтальные шахты, и ему приходилось учитывать риск того, что его подрядчик, укладывая фундаменты, раздавит работающих ниже людей. Были взяты образцы почв, выкопаны экспериментальные шахты. Наконец, в 1869 году он принял решение. «Хюгель» будет стоять на выступе выходящего к реке холма.
   Так случилось, что холм, который он выбрал, был голым, и, хотя Альфред не любил деревянных интерьеров, он хотел, чтобы вокруг были деревья. Возраст его приближался к шестидесяти годам. Времени на то, чтобы сажать прутики и ждать, когда они вырастут, не оставалось; поэтому он найдет великолепные рощи где-нибудь еще и перевезет их сюда. Целые аллеи деревьев были закуплены и привезены из соседних местностей. Холодной зимой передвижной лес с замерзшими корнями и голыми ветвями, на которых висели веселые транспаранты, был на специальных передвижных средствах доставлен на незащищенный от ветра склон. Изумленным рабочим, которые собрались вдоль маршрута, эта пересадка показалась чудом. Первая операция имела безоговорочный успех. В ту весну все ветки послушно покрылись почками. Голый холм зазеленел. А в апреле 1970 года Альфред заложил первый камень замка.
   И сразу же столкнулся с целой серией катастроф. Ураганом были снесены первые строительные леса. Проливные дожди превратили котлованы в заполненные грязью ямы. Стены возводились медленно, а строительство юго-западного угла едва было завершено, когда, прискакав однажды утром, Альфред с ужасом и негодованием обнаружил, что весь он изрезан глубокими щелями. Подобно Германии, архитектурной аллегорией которой она должна была стать, вилле «Хюгель» грозила участь стать предметом насмешек общественности. Но, подобно рейху, она поднималась, камень к камню, блок к безобразному блоку.
   Да, им предстояло подниматься вместе. 19 июня принц Леопольд Гогенцоллерн с одобрения Вильгельма решил принять испанскую корону. Произошла утечка, Париж об этом узнал, и горячая голова герцог де Грамон, который только незадолго до этого возглавил французское министерство иностранных дел, выступил с угрозами в адрес Берлина. Вильгельм заколебался и после этого посоветовал Леопольду отступить. Но Грамон и императрица Евгения не удовлетворились этим, потребовав королевского извинения. Король, находившийся на курорте в Эмсе, отказался.
   Тогда свой шанс увидел Бисмарк. 13 июля он вместе с Рооном и Мольтке отредактировал телеграмму Вильгельма об отказе, кое-где заострив и отполировав фразы, так что телеграмма стала средством провокации. «Его Величество король, – говорилось в версии Бисмарка, – решил больше не принимать французского посла и распорядился передать ему через дежурного адъютанта, что Его Величеству больше нечего сообщить послу». Это, как Бисмарк заверил Мольтке (который подстрекал его, уверяя, что лучше воевать сейчас, чем через несколько лет, когда утвердятся французские военные реформы), будет подобно красной тряпке для галльского быка. Так и произошло. Действительно, при замысловатых правилах дипломатического этикета XIX века по-иному и быть не могло. Это звучало настолько оскорбительно, что Луи Наполеон был лишен выбора. На карту поставлена его честь. Он должен объявлять войну, и через два дня он сделал это, тем самым причинив Альфреду Круппу самые ужасные головные боли. На первый взгляд это озадачивает. По сути дела, для него эта война была шансом всей жизни, и в конце концов он увидел это, но в тот момент он был погружен в строительство замка, и вдобавок только что обнаружил свою непростительную ошибку. Его планы основывались на использовании специального строительного материала – французского известняка из карьеров Шантийи, около Парижа.

Глава 5
Смотрите, что сделала наша армия!

   Послание Вильгельма из Эмса, отредактированное Бисмарком, дошло до Парижа в День взятия Бастилии 1870 года. В 4.40 пополудни министры Луи Наполеона подготовили указы о мобилизации. Обдумав все, они заколебались, но шесть часов спустя ощутили всю силу тевтонского колющего удара: Бисмарк официально разослал текст телеграммы всем правительствам Европы. Это было равносильно тому, чтобы плюнуть человеку в лицо, а потом прокаркать об этом его друзьям. К следующему дню столица была охвачена военной лихорадкой. Даже Эмиль Оливье, лидер партии мира, согласился принять войну «с легким сердцем», а в сенате прозвучала фраза, что «Пруссия забыла о победах Франции, и мы должны ей напомнить».
   Французы не только звенели саблями, они их обнажали. Прусский военный атташе в Париже протелеграфировал королю о тайной подготовке Наполеона к войне. Войска в срочном порядке перебрасывались домой из Алжира и Рима, офицеров отзывали из отпусков, военные чины направлялись на железнодорожные склады, кавалерия заказала в Соединенных Штатах огромное количество овса, парки артиллерии были переполнены. Встревоженный Вильгельм призвал под знамена резервистов. Затем, 12 июля, начал мобилизацию. За ним последовали южные германские государства: Бавария и Баден 16-го и Вюртемберг 18-го. Итак, Франция объявила войну. Меньше чем через три недели 1 183 000 немцев надели увенчанные остриями каски. Из них более 400 тысяч человек были развернуты на франко-прусской границе под прикрытием почти полутора тысяч пушек.
   Оглядываясь назад спустя столетие, трудно представить себе весь ужас того, что за этим последовало. Теперь-то мы знаем, что уже тогда людям следовало ожидать проявления тевтонского могущества. Но все словно ослепли и оглохли. В центре внимания французский император. Газета «Лондон стэндард» утверждала, что Мольтке и его генералам не по силам захватить инициативу. «Пэл-Мэл газетт» 29 июля соглашалась, что события могут принять только одно направление. Из Соединенных Штатов прибыли генералы Бернсайд и Шеридан, чтобы своими глазами увидеть, как будут сокрушены выскочки из Центральной Европы; Кэйт Эмберли (которая два года спустя родила Бертрана Рассела, ставшего выдающимся ученым и поборником мира) 17 июля писала: «Печально думать о том, что прекрасный Рейн стал местом войны». Таковы были мысли людей в нейтральных столицах. Подданные Вильгельма были в равной степени уверены в том, что враг у порога. Немецкие крестьяне зелеными скашивали зерновые, чтобы их не топтали галльские сапоги, а во вновь приобретенных государствах на юге бургомистры готовились к коллаборационизму. В соответствии с договором, которым четыре года назад закончилась братоубийственная война, у них не было возможности уклоняться от выполнения своих военных обязанностей, но в Майнце и Ганновере уже приготовились вывесить трехцветные флаги, когда туда войдут победители. Даже прусские руководители полагали, что военные действия начнутся со стремительного наступления французов. Сам Вильгельм был настолько в этом уверен, что поначалу решил не выпускать французских карт. Французские командиры приняли такое же решение, что было грубейшей ошибкой. Генерал фон Блюменталь, начальник штаба наследного принца, ожидал, что первое французское наступление дойдет до Майнца. Мольтке думал, что Наполеон бросит 150 тысяч солдат для нанесения упреждающего удара по долине реки Саар в направлении Рейна, и, хотя был готов к этому, все же и не помышлял о том, чтобы сделать первые шаги. Проходили дни без какого-либо признака активности противника, и наследный принц Фридрих Вильгельм записал в своем военном дневнике: «Вполне может случиться так, что вопреки всем нашим долгим приготовлениям к внезапному нападению агрессорами станем мы. Кто бы мог подумать?»
   Подумал противник. Французский «Военный альманах» расценил войска Мольтке как «замечательную организацию на бумаге, но сомнительное средство обороны, которое будет весьма неэффективно на первой стадии наступательной войны». В первые две недели военных действий один находчивый издатель обогатился, выпустив франко-немецкий словарь, чтобы французам облегчить жизнь в Берлине, а 28 июля французский император, приняв командование над своими армиями, заявил им: «Какой бы дорогой мы ни пошли за пределами наших границ, мы встанем на славный путь наших отцов. Мы докажем, что мы их достойны. Вся Франция следит за вами с жаркими молитвами, к вам прикованы взоры всего мира. От нашего успеха зависит судьба свободы и цивилизации». Конечно, снаряжение наращивалось быстрее, чем численность людей, – на четырнадцатый день мобилизации его рейнская армия собрала менее 53 процентов военнослужащих, но это казалось мелочью. Французы были полны боевого духа. На протяжении жизни трех поколений длинная тень первого Бонапарта господствовала в военной мысли. Теперь в седле был его племянник, а за ним стояло то, что, по всеобщему мнению, было прекраснейшими легионами в Европе. Закаленные тридцатью годами непрерывных войн в Африке и Мексике, обагренные кровью побед над Австрией при Мадженте и Сольферино, со знаменами, расписанными боевыми лозунгами, из Крыма и Азии, одетые в яркую форму – франтоватые фуражки, мундиры с голубыми и желтыми полосками, они вызывали зависть всех иностранных канцлерств. Турция в 1856 году и Япония в 1868-м выбрали французских офицеров, чтобы руководить строительством своих армий. Солдаты Луи Наполеона жаждали героических атак под звуки «Марсельезы» и выкриков: «Вперед! К штыку!» У них была абсолютная уверенность в своем превосходстве. Сам император учился артиллерии и опубликовал на эту тему два трактата, первый из которых, «Пособие по артиллерии», вызывал восхищение у профессионалов на протяжении тридцати пяти лет. Маршал Франции Эдмон Лебюф отличился во время итальянской кампании применением новых нарезных артиллерийских орудий. Теперь он заверял Наполеона в том, что армия находится в полной готовности, и никто в этом не сомневался. Империалистической Франции воинственная позиция Пруссии представлялась не более чем дерзостью. Если бы парижанам сказали, что король Вильгельм, несмотря на свои семьдесят три года, был намного более эффективным полководцем, чем их Наполеон, что Лебюф недостоин и одной-единственной плетеной нитки из шикарных эполетов Мольтке, это вызвало бы у них скептические улыбки. Если бы кто-нибудь высказал им предположение, что моральный дух противника столь же высок, как их собственный, это бы их позабавило – хотя на самом деле это было именно так; юнкеров побуждало стремление отомстить за тысячелетие униженного положения, а немецкие рядовые в своих синих прусских униформах, распевая протестантский гимн «Во всех своих деяниях» и скандируя вокруг костров «Доберемся до Парижа!», верили в то, что они начинают великий крестовый поход на город, который прусские газеты называли «новым Вавилоном».
   Офицерский корпус императора относился к ним с презрением. Поразительный триумф Мольтке в 1866 году сбрасывался со счетов.
   Австрийцев мог разбить кто угодно и били почти все. Так или иначе, с французской точки зрения прошлая победа в значительной степени была демонстрацией эффективности, которая вызывала мало интереса. Тот факт, что Пруссия построила сеть железных дорог с прицелом на войну, что изучила блестящее использование генералом Шерманом железных дорог в штате Теннесси, что овладела искусством телеграфной координации воинских эшелонов, считался в штабе Наполеона малозначительным. Если бы кто-то отстаивал другое мнение, к нему отнеслись бы как к фантазеру.
   В действительности же сами они были фантазерами. В тот год Жак Оффенбах, сбежавший из хора в кельнской синагоге, достиг в Париже пика своей популярности, и французское представление о войне было намного ближе к его опереттам в театре «Комеди Франсез», чем к реальности. Индустриальная революция преобразила саму профессию производства вооружений, но в своих военных иллюзиях французы ориентировались на битвы Наполеона I. Им виделась великая война так, как она изображалась на эффектных художественных полотнах, – с картинными зарядами, романтическими драгунами в рыцарских панцирях, лунными отблесками на копьях императорской кавалерии. В воображении виделись формирования бесстрашных гренадер, катящих пушки по обнаженным флангам, лошади с резко очерченными мускулами и раздувающимися горячими, красными ноздрями, да еще и в плюмажах. «Это было слишком прекрасно», – писал позднее Теофиль Готье. Поскольку в полете фантазии совершенно неуместны монотонный перестук азбуки Морзе и еще более монотонный стук паровозных колес, такие вещи были признаны пустяками. Вместо них должны быть трубы глашатаев и храбрые люди, которые под грохот орудий маршем идут с яркими знаменами к полю славы, полю чести.
   Под грохот орудий… Вот где камень преткновения. При огромной численности войск, наличии закаленных ветеранов и стратегических рубежей Луи Наполеон мог бы преодолеть другие свои недостатки. Смертельная слабость Франции заключалась в ее артиллерийском вооружении. Ее маршалы были настолько поглощены военной славой, что недооценили значения огневой мощи. Находившиеся на вооружении их пехоты ружья калибра 43, которые заряжались с казенной части и стреляли патронами, имели дальнобойность вдвое выше, чем игольчатые ружья, с помощью которых Пруссия сокрушила Габсбургов четыре года назад; в какой-то степени оправданными были их надежды на свои митральезы, которые, как и американское шестиствольное орудие Гатлинга, можно считать примитивными предшественниками выходящего на авансцену пулемета. Митральеза имела двадцать шесть стволов; с помощью механизма ручного управления из них можно было стрелять в быстрой последовательности. Но артиллерия французов безнадежно устарела. У них было на 30 процентов меньше полевых орудий, чем в артиллерийских частях Мольтке, а французские стволы были хотя и нарезными, но бронзовыми. Шнайдер даже воспользовался изобретенными сэром Джозефом Уитуортом укрепленными внешними кольцами сварными стволами, которые стали основой британской артиллерии. Короче говоря, Лебюф оказался примерно в такой же неприятной ситуации, как и австрийские защитники Кенигграца в 1866 году. А виноват он сам. Когда после войны в Бельгии были опубликованы «Секретные документы второй империи», выяснилось, что маршал наложил резолюцию «годится все» на предложение Круппа поставить Франции заряжающиеся с казенной части орудия из литой стали. Его коллеги горели желанием сохранить начавший оперяться завод Шнайдера, которому, заметим, в 1870 году предстояло быть парализованным первой успешной забастовкой коммунистов. Да и Лебюф не считал, что стволы из Эссена представляют какую-либо ценность. Специалисты по вооружениям, разделявшие взгляды техников Роона, убедили его в том, что трудности, связанные с охлаждением стали в процессе литья, непреодолимы. (Луи Наполеону лучше было бы проконсультироваться у своего романиста, обладавшего самым богатым воображением. В марте 1868 года, когда Лебюф набросал свою резолюциям) «ничего не произошло» на предложение Эссена, Жюль Берн писал 12-ю главу романа «Двадцать тысяч лье под водой». Герой Верна капитан Немо, устроивший для профессора Ароннакса экскурсию по «Наутилусу», объясняет ему, что двигатель подводной лодки сделан из лучшей стали в мире, отлитой «Круппом в Пруссии».) Более того, Лебюф упрямо оставался преданным орудиям, заряжавшимся со ствола. Даже если сделать заряжающиеся с казенной части пушки безопасными для канониров, утверждал он, остается проблема утечки газа и последующей потери дальнобойности. Конечно, он был не прав во всех аспектах. Вильгельм, Бисмарк и Мольтке усвоили важнейший урок на полигоне в Тегеле, и теперь они покажут это всему миру – во Франции.
   Итак, орудиями августа 1870 года стали дымящиеся стволы Альфреда Круппа. По дальнобойности они вдвое превосходили бронзовые орудия противника, а по точности и скорострельности (против чего выступали французские эксперты по вооружениям на том основании, что уйдет слишком много боеприпасов) пушки из Рура были лучше всего, что мог выставить противник на поле боя. Хотя митральезы хранились в таком секрете, что их не выдавали армии до последних дней мобилизации, прусская разведка предупредила о них Берлин. Немцы, в отличие от французов, относились к своим шпионам серьезно. Батареям было приказано обнаруживать стрекочущие пулеметы на первых же стадиях каждого боя и уничтожать их, чтобы заставить противника воевать мелкокалиберным оружием. Поскольку солдаты в те дни маршировали буквально под грохот орудий – в дыму войны это было единственным способом обнаружить, где происходят боевые действия, – французы топали к своей смерти. Первая перестрелка произошла при Виссембурге, в Эльзасе, 4 августа; крупповским снарядом был убит французский генерал. Затем, 6 августа, состоялось великое испытание при Верте, в Северо-Восточной Франции. Маршал Патрис Макмагон считал атаку Пруссии настолько маловероятной, что не позаботился о рытье окопов. Он беспокоился главным образом о том, что противник может ускользнуть. «Никогда, – писал один из его подчиненных, – войска не были в большей степени уверены в себе и в успехе». А потом ударила кувалда Круппа. Противостоявшие друг другу подразделения пехоты по силе были равны, и еще неизвестно, чья бы взяла, но после восьми часов пушечного обстрела французские ряды сломались и отступили в страшном беспорядке.
   Верт стал предзнаменованием; жителям деревни понадобилась целая неделя, чтобы очистить виноградники и леса от трупов в шикарных панталонах. Прусский наследный принц также понес тяжелые потери, но постепенно его командиры поняли, что им не надо заряжать ружья: пусть все решает их великолепная артиллерия. В официальном французском отчете говорится, что заряжающиеся с казенной части орудия Круппа «сокрушили все попытки французских артиллеристов нанести ответный удар и обрушили лавины снарядов на массированные ряды пехоты, которая без малейшего прикрытия дожидалась момента, чтобы отразить наступление, которое так и не состоялось». Военные дневники участников рисуют более живые картины; один пруссак увидел вдали голубые блузы, их движение было подобно «растревоженному пчелиному улью», французский наблюдатель писал: «Земля была настолько густо усеяна мундирами, что напоминала льняное поле». Пока ликующие пруссаки, саксонцы, гессенцы и силезцы распевали обретшие новую популярность «Вахта на Рейне» и «Германия превыше всего», их озлобленные враги едва переставляли ноги, монотонно повторяя: «Раз, два, три, смерть».
   Макиавелли сказал о Карле VIII, что в 1494–1495 годах он «захватил Италию с куском мела в руке», имея в виду, что приходилось лишь очерчивать на карте укрепление, а железные пушечные ядра уничтожали его. За шестнадцать месяцев Карл шестьдесят раз успешно осуществил осаду. Летом 1870 года канониры Вильгельма решили исход менее чем за месяц. 6 августа французы были выстроены двумя главными отрядами, Макмакона в Эльзасе и императора Луи Наполеона в Лотарингии. Луи Наполеон разделил их на две части по обе стороны хребта в Вогезах, и с учетом сложившейся военной практики его едва ли следует подвергать за это критике. Но он не учитывал новое оружие. Даже в тот момент, когда правое крыло отступало от Верта, левое теряло высоты на расстоянии сорока миль к северо-западу, в Сааре. В течение двадцати четырех часов французская мечта превратилась в кошмар. Макмакон покинул Эльзас, а Луи Наполеон отступил в громадную крепость Мец. После трех жестоких битв Мольтке перебросил улан через единственную дорогу на Верден и окружил Мец. В последний момент Луи Наполеону удалось галопом бежать на юг к Макмакону, которого он неистово побуждал прорвать ряды немцев и освободить крепость. Последствием стала катастрофа. В четверг, 1 сентября, обессилевшее правое крыло столкнулось с воодушевленным корпусом короля Вильгельма в семи милях от бельгийской границы в Седане, небольшой старой крепости на реке Мез с оборонительными сооружениями XVII века. Для Макмакона неровная возвышенная поверхность к северу от города была «прекрасной позицией», но ветеран Верта генерал Дюкро знал о том, что надвигается. Сгорбившись под прикрытием огня из лагеря красно-синих тюрбанов зуавского полка, он увидел мрачную правду: «Мы попали в ночной горшок и останемся в нем до самой смерти». «Ночной горшок» – это точно характеризовало их положение, а смерть, которой предстояло на них обрушиться, исходила от крупповской стали.
   Бой начался перед рассветом. Хотя Мольтке собирался подождать, когда оба его крыла сомкнутся вокруг противника, 1-й баварский корпус ждать не хотел и рвался в бой, и в четыре часа утра его солдаты в густом и холодном тумане форсировали Мез. Французы в панике забаррикадировались в каменных домах города, которые были быстро стерты с лица земли артиллерийским огнем. Когда утренняя заря осветила долину, шестнадцать крупповских батарей, блестяще дислоцированных выше на склонах и недосягаемых для французских орудий, уничтожили всю дивизию зуавов, включая командующего и начальника штаба. Макмакона ранило осколком снаряда; его перенесли в крохотную крепость и уложили на подстилку, а он передал командование Дюкро. В восемь часов утра человек, который видел приближение неизбежного конца, приказал прорываться на запад. Генерал Эммануэль Вимфен стал оспаривать это решение, отказался повиноваться и говорил о том, чтобы «спихнуть баварцев в Рейн». На выстраданные аргументы Дюкро он невозмутимо заявил: «Нам нужна победа». Дюкро ответил: «Мой генерал, вам очень повезет, если сегодня вечером вы сможете унести ноги!» Он не преувеличивал; с каждой минутой до ужаса точный артиллерийский огонь становился все более мощным, а в середине утра Мольтке перебросил свои колонны через дорогу Седан – Мезьер, отрезав последний возможный путь к спасению. Солнце рассеяло утреннюю дымку. День был прекрасный. Цитирую профессора Майкла Говарда: «Штаб нашел для короля удобный наблюдательный пункт, из которого открывалась такая панорама битвы, какой никогда больше не удавалось увидеть ни одному командующему армией в Западной Европе. В просветах между деревьями на поросших лесом холмах над Френуа, к югу от Меза, собралось созвездие одетых в форму знаменитостей, больше подходившее для оперного театра или скакового круга, нежели для решающей битвы, которой предстояло определить судьбы Европы и, возможно, всего мира. Там был сам король; там наблюдали за битвой Мольтке, Роон и их штабные офицеры. Также наблюдали за ней Бисмарк, Хатцфельд и официальные лица из министерства иностранных дел… Там была целая толпа князьков, которые видели, как с каждым часом убывали остатки их независимости, когда прусские, саксонские и баварские орудия уничтожали французскую армию вокруг Седана».
   Всего у пруссаков и их германских союзников было пятьсот крупповских пушек. Подняв подзорную трубу, чтобы обозреть плоды работы Эссена, Вильгельм увидел редкое зрелище – целые мили разбросанных красных штанов под длинным рядом орудий 2-го баварского корпуса, а далее за их сверкающими стволами зеленые гряды Арденнских гор. К полудню Вимфен понял, что день проигран. Тогда он попытался осуществить прорыв, но даже не мог собрать достаточно войск для этой попытки, а в час дня послал в Седан за Луи Наполеоном. Император приехать отказался. Не потому, что он боялся. Наоборот, он вскочил на коня и безрассудно поскакал сквозь ураган шрапнели, предпочитая смерть на поле боя позору капитуляции. Но было ясно, что кому-то надо сдать шпагу. К двум часам немцы начали очищать территорию от противника. К трем часам оставшаяся без командиров французская пехота спряталась в лесах. Как последнюю, отчаянную меру Дюкро попытался использовать императорскую кавалерию, чтобы прорубить в немецкой волне брешь на запад. Командир кавалеристов поднял саблю – и тут же упал с залитым кровью лицом. Два адъютанта сквозь эскадроны протащили его обратно. Увидев его, кавалеристы зло закричали: «Отомстим!» Они храбро вновь и вновь вскакивали на лошадей до тех пор, пока последний из них не упал в лужу их собственной крови рядом с трупами убитых лошадей.
   «Никогда ранее, – писал Говард, – орудийный огонь не применялся в войне с такой точностью». Удивленный король наблюдал за мерцающими кольцами огня от снарядов, когда они окружали каждое укрепление и косили оборонявшихся. Но смерть презрительно отвергла Луи Наполеона. Снаряды поглощали его кавалерию, пехоту, штабистов и помощников, но рядом с ним не упал ни один осколок, и он вернулся в Седан невредимым. С наступлением сумерек он отправил сержанта с белым вымпелом, чтобы спросить об условиях, и приказал вывесить белый флаг над самой крепостью. Увидев его, Мольтке послал прусского аристократа выяснить, что это означает. Офицер вернулся с письмом, которое можно назвать свидетельством о крещении Второго германского рейха:
   «Поскольку я не смог умереть среди своих войск, я могу только вручить Вашему Величеству мою шпагу. Добрый брат Вашего Величества
Наполеон».
   Но ни император, ни его шпага не попали в руки Вильгельма. Прочитав письмо, король без слов передал его Бисмарку, который от его имени продиктовал ответ, предлагая «капитуляцию» и заключая: «Поручаю это генералу Мольтке».
   В ту ночь радостные немецкие солдаты распевали вокруг своих костров великий лютеранский хорал «Старая сотня». По словам Говарда, ни одна из сторон не предвидела того, что «эффективность прусской артиллерии станет величайшим сюрпризом франко-прусской войны». Воздействие такого поворота на участников варьировалось в зависимости от их положения. Пруссаки и их союзники ликовали. Французы были озлоблены. Эта катастрофа заставила тридцатилетнего Жоржа Клемансо, который тогда был мэром Парижа, испытать жажду реванша и привела в большую политику: почти через полвека он вспомнит чувства, владевшие им и всеми французами, и выступит против проводимой Вудро Вильсоном политики сострадания в отношении поверженной в Первой мировой войне Германии.
   Луи Наполеон был в состоянии полного упадка. Один из его офицеров, Жан Батист Монтоден, описывает его как «сильно постаревшего, очень ослабленного человека, у которого не осталось никаких способностей руководить армией». Мольтке и Бисмарк были беспощадны, когда с ними встретился Вимфен – он не хотел ехать на эту встречу, но Дюкро в ярости сказал: «Вы приняли командование, когда считали, что из этого можно извлечь почести и выгоду… Теперь вы не имеете права отказаться». Они отклонили его просьбу о том, чтобы «мир основывался на условиях, которые бы не ущемляли достоинство армии и помогли смягчить горечь поражения, потому что суровые меры возбудят нехорошие страсти и, возможно, приведут к нескончаемой войне между Францией и Пруссией».
   Отказавшись проявить щедрость, Бисмарк уставился на французского генерала своими бледно-голубыми глазами и ответил: «Не следует вообще рассчитывать на благодарность, в особенности на благодарность со стороны народа». Он потребовал капитуляции всех французских сил в Седане, включая самого Луи Наполеона, в качестве военнопленных. Вимфен был ошеломлен. Извлекая из триумфа последнюю долю наслаждения, Бисмарк заметил, что как нация французы «раздражительны, завистливы, ревнивы и чрезмерно горды. Вам кажется, будто победа – это собственность, зарезервированная только для вас, что военная слава – ваша монополия». С другой стороны, немцы, продолжал он, – это мирные люди, которые в последние два столетия тридцать раз подвергались вторжению со стороны Франции – четырнадцать раз только за период между 1785-м и 1813 годами. Теперь со всем этим покончено: «Мы должны иметь землю, крепости и границы, которые навсегда защитят нас от вражеского нападения». Вимфен в ужасе молчал. В разговор вступил Мольтке. За один день численность императорских войск была сокращена со 104 до 80 тысяч человек, тогда как у Вильгельма, сказал он, их четверть миллиона. При этом германский командующий развернул карту и показал ему кольцо батарей, которое окружило Францию «пятью сотнями пушек».
   На это было ответить нечем, и перемирие было продлено на то время, пока Вимфен ехал обратно, чтобы проконсультироваться с императором. Отчаявшись, Наполеон решился положить на стол Вильгельму обращение – от монарха к монарху. На следующее утро он снова сел на коня и поскакал, но прусские часовые перехватили его и привезли прямо к Бисмарку и Мольтке. Опасаясь, что великодушный король может смягчить их условия, они привезли Наполеона в загородный дом и заявили, что он может увидеть Вильгельма после того, как будет подписан акт о капитуляции. Это произошло скоро, хотя буржуа-император и кипел от злости. Мольтке уступил по одному очень незначительному пункту: офицеры, которые согласятся не поднимать оружие снова, будут условно освобождены. И вот яркий признак ожесточения – только пятьсот пятьдесят человек воспользовались этой лазейкой. После подписания военнопленному императору предоставили аудиенцию. Встреча была непродолжительной и неловкой (оба монарха заливались краской от смущения), а Наполеон, как и предсказывали советники Вильгельма, попросил о благосклонности. Он хотел, чтобы его отправили в тюрьму через Бельгию. Если его повезут по Франции, сказал он, это будет невыносимым унижением. Вильгельм взглянул на Бисмарка, тот пожал плечами. В то время как одна французская армия застряла в Меце, а император находился в плену, королевский министр-президент язвительно заметил: «Не будет никакого вреда, если он выберет и другой маршрут… даже если он не сдержит своего слова, это не причинит нам ущерба». Морицу Бушу, который впоследствии стал биографом Бисмарка, пленный казался «чересчур мягким, можно сказать, слишком потрепанным». Наполеон III сказал своему победителю: «Поздравляю вас с созданием такой армии и в первую очередь – артиллерии. Моя же оказалась такой, – он подыскивал подходящее слово, – плохой». Почувствовав неловкость, Вильгельм отвернулся.
   На следующий день император французов был перевезен в лагерь для заключенных в Вильгельмсхафен вместе со своим элегантным багажом, лакеями в париках и огромной свитой. После прекрасной погоды начался проливной дождь. Уцелевшие остатки войск Наполеона жались друг к другу в наспех сооруженных лагерях для интернированных по берегам реки – лагерях страданий, как французы называли их; оттуда доносились выкрики в адрес императора. Мольтке и Бисмарк стояли рядом и смотрели, как удаляется экипаж.
   «Это уходит династия», – пробормотал Бисмарк.
   Он мог бы добавить, что две другие беспощадно поднимались: династии Гогенцоллернов и Круппов.
* * *
   Тем временем Альфред и не подозревал о впечатляющей перемене в своем положении. Война, как ему казалось, началась в ужасное время. Он не завершил перевод своей фабрики на процесс Сименса – Мартена, а Альберт Пайпер нашел самый неподходящий день, чтобы умереть. Когда еще один человек, с которым он переписывался, сообщил, что тоже находится при смерти, Альфред с раздражением ответил, что и сам плохо себя чувствует: «Я не справляюсь со своим бизнесом, редко принимаю посетителей, у меня не хватает сил и энергии делать то, что от меня требуют завод и строительство дома».
   А дом требовал все больше и больше. На холме с трудом продвигалась пересадка еще одной рощи деревьев; корни свисали из пеньковых мешков. А тут еще неприятности с французами. Это казалось ударом, нацеленным лично против него. Он потребовал, чтобы французские каменотесы продолжали работу на вилле «Хюгель» (и они продолжали) и чтобы из Шантийи продолжали посылать ему камень (невероятно, но это также делалось – через Бельгию, тогда как он отправлял цилиндры и железнодорожные колеса во Францию через Англию, до тех пор пока жестокий кризис в начале сентября не положил конец этим двусторонним поставкам). Он был настолько поглощен строительством своего особняка, что поначалу просто проигнорировал объявленную королем 12 июля всеобщую мобилизацию. «Хюгель» должна продолжать строиться, сказал он четырем директорам своей прокуры: «Любой ценой, даже если нам придется брать людей с завода!»
   Когда Франция объявила войну, он полностью изменил свою позицию. В начале франко-прусской ссоры он предложил пожертвовать Берлину стальные пушки «на случай войны с Францией» на сумму в миллион талеров (около 420 тысяч долларов); сообщение об объявлении Парижем войны дошло до Эссена 20 июля 1870 года, и он сразу же отправил письмо Роону, с намерением выполнить свое обещание при одном лишь условии, что его щедрый жест будут держать «в полном секрете». Он знал Роона и не хотел, чтобы его предложение было расценено как попытка воспользоваться кризисом в целях бесплатной рекламы. Так или иначе, подарок был отвергнут по типично рооновской причине: якобы лишние пушки нарушат священное штатное расписание армии. Но рвение Круппа ослабло. Письмо Роону он подписал: «Господи, защити Пруссию!» – и на протяжении нескольких следующих месяцев следовал правилу заканчивать свои послания патриотическими фразами, приветствуя энтузиазм защитников, стремление служить Отечеству и «несравненные подвиги нашей доблестной армии».
   Через восемь дней после начала военных действий он отдал собственные военные распоряжения рабочим на заводе. Отступив от одного из своих самых твердых правил, он разрешил заключать субконтракты в тех случаях, когда это будет способствовать ускорению выпуска военной продукции. Он распорядился о создании смен, которые будут «работать день и ночь с использованием всех имеющихся в нашем распоряжении людей и механизмов, не считаясь ни с какими расходами или жертвами». Запасные части и арматура должны выпускаться с учетом возможности неудач Пруссии на поле боя. «Подобным же образом, – писал он, – давайте готовить максимальное количество снарядов для наших орудий на случай самой широкомасштабной битвы. Помимо 9-дюймовых орудий, мы должны предусмотреть передачу армии даже частично законченной партии 11-дюймовых. Независимо от того, встретит ли такой подход расположение со стороны властей, будут ли приняты плоды нашего труда и получим ли мы когда-нибудь за них деньги, я полагаюсь на патриотизм всех, чья работа подчинена изготовлению пушек. Никто не должен думать ни о чем другом, кроме опасности кризиса вооружений. Если мы не допустим его, наш тяжелый труд будет оправдан и принесет неисчислимую пользу Отечеству. Поэтому я ожидаю наивысшей энергии и благоразумия».
   Столь же благоразумно он размышлял и о том, что принесет война ему самому – сейчас и в будущем. Вопреки утверждению одного из своих немецких поклонников, называвшего Круппа «образцом патриота, который, ничем не выделяясь, шагал в ногу с рядовыми людьми», он не мог не выделяться при любых обстоятельствах, и хотя его патриотизм был настоящим, на отношении к войне сильно сказывалось его особое положение в экономике и в обществе. Так, Альфред не мог удержаться и попросил разрешения использовать в определенные часы Тегельский полигон, хотя знал, что это безнадежно. Когда Роон обратился к нему за некоторыми запчастями, которые предназначались для России, он ответил, что как бизнесмен должен сначала получить разрешение своих заказчиков. Как и все остальные, он полагал, что конфликт начнется с удара французов через Рейн. Эссен находился очень близко, но предложение вооружить крупповцев винтовками было с раздражением отвергнуто. Это, заявил Крупп, было бы грубейшей ошибкой; если войска Луи Наполеона дойдут до Рура, «мы будем угощать их жареной телятиной и красным вином, иначе они уничтожат фабрику». Главным же образом он беспокоился о том, как покажет себя его продукция на поле боя. Воспоминания о 1866 годе были до боли свежи, и поражение тевтонцев совсем плохо обернется для него, если будет сопровождаться сообщениями о несовершенстве пушек.
   Ждать пришлось довольно долго. Он слышал о победах в Эльзасе и Лотарингии, но не знал, как они были достигнуты. Первое сообщение о Седане он получил в письме от Вильгельма Людвига Дойчманна, банкира, который ссужал деньги правительству и проявил предосторожность, послав на фронт своих агентов. Письмо было невыносимо: «Какой же удачный поворот приняла эта война! Этот мерзкий негодяй Наполеон был как следует наказан за то, что без всякого повода бросил вызов нашему миролюбивому Отечеству и принес горе и страдания тысячам и тысячам семей. Я бы считал, что война закончена, если бы парижская катастрофа не поставила нас перед лицом новой беды. Давайте же молиться за то, чтобы мы безотлагательно захватили французскую столицу и положили конец этому позорному делу».
   Круппу захотелось положить конец этому позорному Дойчманну. Все его подозрения в отношении банкиров подтверждались. Письмо было крайне напыщенным, и в нем ни слова не говорилось об артиллерии. Господи, защити Круппа! Потом отличные новости стали просачиваться от его верного Фойхт-Ретца. Корпус С, которым командовал генерал, находился в семидесяти милях от Седана, в кольце войск, окружавших Мец. С 6 августа он либо участвовал в боевых действиях, либо находился в походе, но теперь, когда у него наступила передышка, он начал бомбардировать посланиями Эссен. Он мог описывать боевые действия, которые видел, а когда ветераны Седана вступали в корпус С, он расспрашивал их и сообщал об их наблюдениях. Забудь о Кенигграце, советовал генерал Альфреду: первые недели боевых действий «уже доказали превосходство нашей артиллерии над французской и неоднократно демонстрировали, что этот вид оружия представляет собой нашу самую лучшую защиту: бронза – это просто ерунда». Седан потрепал Круппу нервы, но испытание пройдено. Даже не понадобились запасные части. Полевые орудия из Эссена доказали, что они несокрушимы.
   Крупп был полон воодушевления. На протяжении трех зим он изнывал в Ницце. Теперь же, хотя строителям еще и не удалось возвести крышу над его замком, он собирался уделить год заводским рабочим. Как в старые времена: молодые наемные работники, для которых великий хозяин был лишь легендой, приходили по утрам на свои места и находили рядом с ящиками для инструмента его сердитые записки. Впервые за многие годы он почувствовал, что есть какой-то смысл во всем этом грохоте машин и дыме. В юности он защищал память своего отца. Теперь же он отстаивал самого себя, проходя через большое испытание в служении своей стране. В письме Роону он заявил, что, поскольку его предложение бесплатных орудий неприемлемо, он ищет другие способы доказать свою верность флагу. Он отложил 120 тысяч талеров в пользу Викторианского национального фонда для инвалидов войны, делал пожертвования в фонды помощи вдовам военнослужащих, отправил во Францию свой собственный отлично оборудованный госпиталь для раненых героев, посылал дополнительную провизию отдельным офицерам. Поскольку Крупп самолично составлял список, то естественно, что во главе его стоял Фойхт-Ретц, выразивший свою благодарность в таких выражениях, которые его благодетель ценил больше всего.
   «…Я знаю, что письма для тебя страшное бремя, потому что они наносят вред здоровью. Поэтому удовольствие получать от тебя сообщения всегда связано с сожалением по поводу того, что ты должен страдать из-за жертвы, принесенной во имя дружбы. Не проходит ни дня, ни часа, чтобы я не думал о тебе с самой искренней привязанностью и гордостью в сердце за твою дружбу и любовь. Если эти чувства изложить в письмах, они заполнят целую библиотеку. Сейчас на наших фронтах спокойно, и я надеюсь, что французы не готовят какого-то дьявольского заговора за густым туманом, который окутывает широкую долину Мозеля. Ящик отличных сигар, который мой дражайший друг столь любезно послал мне, – добавлял он, переходя к сути, – благополучно прибыл. Передаю самую искреннюю благодарность за них лично от меня и от моего большого штаба. Слава о твоем частном госпитале, который уже сделал столько добра, докатилась и до нас. Ты думаешь обо всем и обо всех».
   Это, конечно, полный вздор. Альфред вовсе не думал обо всех. Сигары и бренди отправлялись тем офицерам, которые выступали в поддержку его пушки из литой стали; те же, кто возражал, могли существовать на грубом вестфальском черном хлебе. Не допускать их в госпиталь и в Викторианский национальный фонд для инвалидов войны явно неразумно, но чтение переписки Круппа за 1870–1871 годы оставляет отчетливое впечатление, что у него было к ним мало сострадания. За это его и не стоит особенно винить. Они были упрямы, как ослы; сохранились свидетельства того, что и после Седана твердолобые продолжали обструкцию. 11 декабря кронпринц записал в своем дневнике в Версале: «Во время вчерашней канонады у города Божанси двадцать четыре наших 4-фунтовых орудия были полностью выбиты из строя, и стволы, как непригодные, пришлось отсылать обратно и заменять их новыми. Критики крупповской артиллерии радуются этому провалу, а во главе их стоит генерал фон Подбельски».
   Генерал-квартирмейстер фон Подбельски являл мощную оппозицию. В армии Мольтке он, возможно, и был весьма ценным солдатом, но его интерпретация сражения под Парижем в субботу 10 декабря абсолютно необоснованна. Отнюдь не охладив веру приверженцев Круппа, она лишь доказывала, что 4-фунтовые орудия слишком малы и поэтому устарели; важным уроком Седана было то, что орудия из литой стали никогда не следует располагать в пределах достижимости противобатарейного огня. Иными словами, если бы пушки были по-настоящему большими, они были бы несокрушимы. Крупп разрабатывал возможность создания гигантских стволов. В письме Роону он сообщал об экспериментах с новым полевым орудием, проведенных еще до начала войны. Он предложил, чтобы Пруссия в ближайшее время заказала двадцать четыре таких орудия. С типичной для него невежливостью военный министр попросил Круппа не беспокоить его. Крупп не останавливался. Увлекшись, он телеграфировал Роону, что разработал фантастическое чудовище:
   «ПРЕДПОЛАГАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ У ПАРИЖА ВО ИЗБЕЖАНИЕ ПОТЕРИ ВРЕМЕНИ НА СВОЙ СОБСТВЕННЫЙ РИСК ПРИСТУПАЮ К СОЗДАНИЮ ШЕСТИ ГЛАДКОСТВОЛЬНЫХ МИНОМЕТОВ КАЛИБРА 21 и 1/2 ДЮЙМА, УГЛОМ ВОЗВЫШЕНИЯ 60 ГРАДУСОВ, ВЕСОМ 300 ЦЕНТНЕРОВ, ДЛЯ 60-ФУНТОВОГО ВЗРЫВНОГО ЗАРЯДА, ЭФФЕКТИВНЫХ ПРИ СКОРОСТРЕЛЬНОСТИ В ПЯТЬ ТЫСЯЧ ВМЕСТЕ С МОНТАЖНОЙ АРМАТУРОЙ, ТРАНСПОРТНЫМИ ТЕЛЕГАМИ И ШЕСТЬЮ СОТНЯМИ СНАРЯДОВ. НАДЕЮСЬ ЗАВЕРШИТЬ СОЗДАНИЕ ДВУХ МИНОМЕТОВ ПРИМЕРНО В СЕРЕДИНЕ ФЕВРАЛЯ. ПОДРОБНОСТИ В ПИСЬМЕ. ЕСЛИ В ТАКИХ МИНОМЕТАХ НЕТ НЕОБХОДИМОСТИ ПРОШУ СРАЗУ ЖЕ ОТВЕТИТЬ ТЕЛЕГРАММОЙ».
   В сопроводительном письме он опять пообещал «скорую доставку», причем два из его 22-дюймовых минометов будут готовы к середине февраля. Его беспокойство, объяснял он, вытекает из «распространяемых за рубежом» сообщений о том, что «определенные форты, в особенности Мон-Валерьен», возвышаются над Парижем и не могут быть ослаблены «без серьезных потерь во времени и человеческих жертв». Роон мог бы предотвратить это, просто сказав: да. «Я убежден, – писал в заключение Альфред, – что никакие сооружения, находящиеся выше или ниже поверхности земли, не смогут устоять перед минометами, к созданию которых я приступаю, и что эти орудия уничтожат основания и внутренние пространства мощью удара и силой взрыва».
   Роон ответил: нет. На этот раз консерваторы были правы: армии не нужны 1000-фунтовые бомбы и зияющие стволы. Она прекрасно обходилась орудиями Круппа, которые уже имела. Минувшей весной Эссену были заказаны 15-см осадные пушки и 21-см минометы, которые теперь впервые проходили испытания в действии. Тем временем характер войны продолжал драматически изменяться. Разгром, как называл это Эмиль Золя, с каждой неделей принимал все более грандиозные формы. Через два дня после сдачи Луи Наполеоном Седана восстал Париж. Евгения, которую муж назначил регентом на время своего отсутствия, пока он был на поле боя, бежала из города. Парижане провозгласили республику и окопались. Они были полны решимости. Но они были также обречены. В июле Австрия, Италия и Дания объявили, что сочтут за честь служить союзниками империи Наполеона III. Они полагали, что поддерживают победителя. После сокрушительных августовских поражений, кульминацией которых стал кровавый день на реке Мез, их министры иностранных дел пробормотали извинения и потихоньку удалились.
   Последняя профессиональная армия Франции, 173 тысячи ветеранов маршала Базена, застряла в Меце. Базен был человеком слабым и нерешительным, но он и вообще мало что мог сделать; на его месте даже Мольтке был бы парализован. Вера французов в неуязвимость Меца была беспочвенной. На протяжении десяти столетий покрытый рубцами старый форт на Мозеле закрывал путь захватчикам со стороны Рейна. Теперь его час пробил. Окольцованный возвышенностями, загнанный в каменный мешок фортификаций «ужасными пушками», Базен и не помышлял о контрнаступлении. «Категорически запрещаю кому бы то ни было продвигаться вперед хотя бы на ярд», – приказал он. Пока немецкие оркестры ликующе играли «Избавление в Зигеркранце», крупповские орудия методично обстреливали старую крепость. Не имея никаких перспектив на спасение, при истощавшихся запасах и рушащихся стенах, Базен 24 октября сдался, с горечью отказавшись от почетных условий капитуляции.
   Париж остался в гордом одиночестве. Принявшие боевую готовность гражданские лидеры вели себя намного храбрее, чем император в Седане или маршал в Меце, и на протяжении еще почти четырнадцати недель дерзко отвергали приговор орудий. Средоточие городских огней, сердце, – как мог Париж согласиться с тем, что произошло. Еще в июле люди собирались на улицах и выкрикивали: «В Берлин! В Берлин! Скорая победа!» – а 6 августа биржевые спекулянты, пытаясь искусственно играть на рыночных ценах, распространили на рю Вивьенн слухи, будто вся прусская армия кронпринца захвачена в плен. Весть о прямо противоположном развитии событий была встречена скептически. Министр внутренних дел в новой республике Леон Гамбетта провозгласил, что «нация под ружьем» не может быть повержена. Он призвал к массовому восстанию, предсказывая, что «пруссаки, находящиеся далеко от дома, обеспокоенные, изнуренные, преследуемые вновь пробудившимися французами, будут постепенно уничтожены – оружием, голодом, естественными причинами». Париж, утверждал он, намного сильнее любой провинциальной крепости. И это было верно. В 1840 году Тьер воспользовался ближневосточным кризисом для того, чтобы соорудить стену высотой в 30 футов, ров шириной в 10 футов, а также 94 бастиона, 15 фортов и 3 тысячи прикрываемых пушками путей подхода к Парижу. Однако Гамбетта упустил из виду – и едва ли его можно винить в профессиональной близорукости, – что за три десятилетия новая огневая мощь сделала эту массивную систему устаревшей.
   Используя французские железные дороги, Мольтке быстро продвинулся в направлении Марны. 15 сентября он был в Шато-Тьерри и готовил осаду. Два дня спустя начался захват столицы в клещи, когда кронпринц Пруссии стремительно вышел с юга, а кронпринц Саксонии встретил его с севера. Захват был завершен в течение двадцати четырех часов. Последний почтовый поезд ушел из города 18 сентября. На следующий день были перерезаны линии телеграфной связи; Париж оказался изолированным, уязвимым для беспощадных орудий. Уже когда линии были отрезаны, – «Журналь Оффисьель» окольным путем сообщила Парижу, что он окружен, высказав предположение, что население «не… удивлено отсутствием телеграфных сообщений из страны», – первые французские защитники, которые предприняли вылазку из-за стены, в панике бежали от стволов Круппа на плато Шатийон, командной высоте непосредственно за воротами. Парижанин, встретивший взвод отступавших зуавов, записал в своем журнале: «Один из них, нервно посмеиваясь, рассказал мне, что никакой битвы не было, что было всеобщее беспорядочное бегство, что он не произвел ни одного выстрела. Меня поразили глаза этих людей – бегающие, стеклянные, ни на чем не останавливающиеся». Такие глаза на протяжении последующих семидесяти пяти лет становились все более знакомыми французам.
   В литературной столице цивилизованного мира было много людей, ведущих дневники, записи во времена осады насыщены подобными наблюдениями. После того как с высот Шатийон сошел дым, еще один человек, который в своих послевоенных мемуарах называет себя «жителем из осады», нанес несколько визитов и отметил, что все «как казалось, были заняты тем, что измеряли расстояние от прусских батарей до своих собственных домов. Одного из своих друзей я застал сидящим в погребе, который был прикрыт несколькими матрацами для защиты от бомб». Наиболее проницательным гражданам скоро стало ясно, что разгром их оборонительных сооружений – лишь дело времени. Один из них писал: «Если во время наших вылазок нас неизменно отгоняла назад прусская полевая артиллерия, то какая была надежда на то, чтобы прорваться через вражеские ряды теперь, когда эти чудовища – крупповские пушки – расположились вокруг всего Парижа, а укрепления наших морских артиллеристов разрушаются, как только строятся?» Самое крупное сосредоточение батарей находилось на возвышенности Шатийон. Генерал-квартирмейстер Подбельски злорадствовал по поводу каждой заявки на новые стволы из Эссена, но факт состоял в том, что артиллеристы превышали возможности пушек. Сверхтяжелые орудия Круппа выбрасывали снаряды на расстояние 5600 метров – 6130 ярдов, – и они достигали лишь пригородов Парижа. Однако, увеличивая мощность зарядов и поднимая стволы до угла в 33 градуса, артиллеристы обнаружили, что снаряды покрывают 7500 ярдов – до тех пор неслыханное расстояние. На город ежедневно падало три или четыре сотни, взрываясь в Сент-Луи, Пантеоне, Сорбонне, в монастыре Сакре-Кер. Левый берег пережил главный удар бомбардировок, о них говорила вся столица. В конце декабря министерство сельского хозяйства в надежде повысить моральный дух объявило о распределении дополнительных пайков. Это было встречено с цинизмом. Один обозреватель язвительно написал: «Наслаждайтесь новогодним днем, парижане, и толстейте для Круппа из Шатийона».
   За три недели 12 тысяч снарядов разрушили 1400 зданий; 20 тысяч парижан остались без крыши над головой. Чтобы подвергнуть бомбардировке один из опорных пунктов к востоку от города, Мольтке собрал семьдесят шесть из самых мощных крупповских пушек. Пораженный участник обороны измерил одну из воронок; ее глубина составляла один ярд, а ширина – четыре с половиной фута. Неглубокие французские окопы были в скорости стерты, а в них заживо похоронены солдаты. Военный корреспондент-ветеран из лондонской «Дейли ньюс» следующим образом описал для своих потрясенных читателей изуродованные трупы «тех самых храбрых»: «Ужасающая картина смерти перешла все границы того, что я когда-либо видел или что могло присниться. Обратите внимание на то, как они погибли. Не от быстрой пули игольчатого оружия, которая проделывает в человеке мельчайшее отверстие и не уродует его, если только ему не удалось спрятать лицо; не под ударом острого штыка: они убиты снарядами страшной мощи, которые рассыпались на осколки в результате взрывов многих фунтов пороха, приносящего увечья и рвущего даже массивное железо».
   Когда начинался 1870 год, на Альфреда работало 10 тысяч человек, среди них 3 тысячи – это новобранцы, прибывшие после июля. Французы запомнят тот Новый год как год ужаса, но Крупп расценивал его по-другому. Впервые Пруссия стала его бесспорным ведущим заказчиком. Он не хотел, чтобы ему мешал Роон, и думал о новых видах оружия. За один из них он уже ухватился. Если не считать почтовых голубей, единственным средством связи для осажденной столицы оставался воздушный шар. Поэтому Альфред и его лучший специалист по технике Вильгельм Гросс разработали прусское противобаллонное средство – первое в мире зенитное орудие. В некоторых отношениях оно очень похоже на своего знаменитого правнука – орудие Альфрида Круппа калибра 88, которое применялось во Второй мировой войне. Длина ствола составляла шесть футов: шасси было высотой пятнадцать футов, включая стальную опору, спусковой механизм и его защитное устройство, как у винтовки. Ствол мог быстро вращаться вокруг. Артиллерист заряжает снаряд с казенной части, поворачивает рукоятку, чтобы взвести курок, обхватывает опору, делает наводку сквозь прицел и производит выстрел. 3 декабря кронпринц Фридрих Вильгельм сделал в своем дневнике запись: «Крупп из Эссена прислал нам образец противобаллонного орудия, как он его называет. Он считает, что с применением этого орудия, изобретение которого напоминает ракетную батарею, воздушные шары, поднимающиеся над Парижем, можно поражать и уничтожать». Образец был моментально одобрен. До сих пор ястребы из Саксонии перехватили и уничтожили несколько почтовых голубей (что в те отмеченные наивностью дни вызвало бурю протестов парижан против подобного рода «варварства и жестокости»), но стрелки предпринимали на редкость безуспешные попытки справиться с баллонами, и хотя кавалеристы после этого проскакивали по нескольку миль, возвращались неизменно разочарованными. Теперь из Рура прибыла первая противобаллонная пушка. Английский военный корреспондент протелеграфировал своему редактору, что дальность ее стрельбы, как говорят, «превышает 500 ярдов» – на самом деле она выбрасывала 3-фунтовые гранаты на расстояние до 666 ярдов – и что ее «можно сравнить с большими стационарными телескопами». Оценки эффективности сильно разнились. Баллоны, которые были запущены в дневные часы, резко обрушились вниз, и сторонники Круппа торжествовали. С другой стороны, его критики утверждали, что Париж испытывает нехватку искусных воздухоплавателей.
   28 января, на сто тринадцатый день блокады, все споры прекратились. Париж капитулировал. Коммуна, гражданская война, еще одна осада и ужасы голода – все это было впереди. Но добыча победителей была великолепна. При подписании договора Бисмарк вытребовал компенсацию в размере миллиарда долларов и передачу Эльзаса и Восточной Лотарингии. Он перечертил границы вдоль языковых и стратегических линий, игнорируя промышленные аспекты. Таким образом, Рур остался в опасной близости от границы.
   Но завтрашний день еще был далек; в 1871 году победители могли почивать на лаврах. Их хватало для всех. Что касается баланса сил на континенте, то ничего подобного не случалось с тех пор, как шведский король Густав Адольф за несколько недель сокрушил могущественный католический альянс в 1631 году. Пруссия и ее германские союзники, писал профессор Говард, «полностью уничтожили военную мощь империалистической Франции. До этого на протяжении почти восьмидесяти лет побежденная теперь страна навязывала свою волю Европе, тогда как нынешние победители десятью годами ранее были самой незначительной из военных держав континента… Пруссия установила военное превосходство и политическую гегемонию. В результате объединение Германии под ее руководством стало делом само собой разумеющимся, и лишь союз почти всех крупнейших держав мира смог отвоевать у нее это превосходство полстолетия спустя».
   Объединение было достигнуто, пока стволы на Шатийоне все еще палили. 2 декабря король Баварии Людвиг направил письмо королю Пруссии (проект послания составил Бисмарк), предлагая ему принять императорский титул, а за десять дней до падения Парижа Бисмарк короновал Вильгельма в качестве императора (кайзера) новой империи (рейха) в зеркальном зале Версаля. Вот строчки дневника Говарда Рассела из лондонской «Таймс», который присутствовал на этой церемонии в полдень 18 января: «Грохот крупповской пушки раздается издалека и заглушает голоса тех, кто приветствует короля-императора. Потом толпа в ожидании замирает и возносится мощный и звучный хорал, исполняемый участниками сборного полкового оркестра; в это время король, одетый в полную форму германского генерала, медленно и величаво проходил по длинной галерее, держа в одной руке свой шлем и подкручивая свободной рукой свои пушистые усы, иногда останавливался и наблюдал за тем, что происходит справа и слева от него, кланялся священникам во временном алтаре».
   Вильгельм встал под картиной, на которой были изображены преследующие немцев французы и названной «Во имя славы Франции». Один из историков писал, что в эту минуту «было не только похоронено что-то из старого порядка в Европе; к боли обстрелов Парижа добавилось ужасающее оскорбление, а сочетание этих факторов придало особую горечь франко-прусским отношениям на очень долгие годы вперед». Игроки продолжали играть свои роли, но вопрос-то решался на наковальнях Эссена – причем еще до того, как был произведен первый залп. В Европе произошла переоценка природы прусского характера. Газета «Таймс» выразила протест против жестокого поведения германских войск: прусская артиллерия потопила в нижнем течении Сены пять британских судов, на которых перевозили уголь, а Арчибальд Форбс записал в своем дневнике высокомерное замечание молодого юнкера, который пообещал ему, что «не пройдет и двух лет, как его полк подвергнет осаде Виндзорский замок».
   В Версале новый кайзер сделал Бисмарка князем и своим канцлером. На этот раз ворчания с юга не последовало. Рознь германских княжеств также осталась в прошлом. Объединенные величием ратного подвига, обе германские федерации с радостью отказались от своего суверенитета и подчинились духу времени: саксонские капелланы в Версале похоронно читали молитвы: «Теперь одна раса, один народ, мы теперь одна нация». Итак, появление одного народа, одного рейха, одного кайзера – впоследствии кайзера заменил фюрер – совершенно ошеломило Европу и подавляло ее чуть ли не целый век. Единственным, кто по-настоящему проиграл в самой Германии, было парламентское правительство; его поборниками были либералы, выступавшие против проводимой канцлером политики «железо и кровь» и теперь дискредитированные. Перспективы Второго рейха были ослепительны. Новая империя, для военных авантюр которой Рур предоставлял индустриальные мускулы, доминировала в мировой политике. Солдаты за рубежом с готовностью отдавали этому дань. Американские кадеты в Вест-Пойнте раньше носили головные уборы великих наполеоновских армий. Внезапно и в Вест-Пойнте, и у американского корпуса морской пехоты появились заостренные шлемы. Война 1870 года стала самым блестящим моментом в военной истории Германии, а подданные нового кайзера, не ведая того, что этот триумф – последний, то трепетали, то впадали в набожность, то делались все более высокомерными. Альфред Крупп ликовал. На ломаном английском он написал в Лондон своему советнику Лонгсдону: «Теперь смотрите, что сделала наша армия!»
* * *
   В 1963 году автор этих строк обнаружил противобаллонное орудие Альфреда в темном углу цейхгауза старого военного музея в Восточном Берлине. Его коммунистические опекуны понятия не имели о его значимости; они не знали даже, кто его изготовил, хотя на латунной пластинке все еще была разборчива надпись «Фридр. Крупп из Эссена». Знаменитостями в войне стали генералы, а не промышленники. Конец франко-прусской войны, как и американской Гражданской войны шестью годами ранее, был отмечен возведением триумфальных статуй на городских площадях. В типичных случаях они изображали умирающего героя с непокрытой головой, распластавшегося на поле боя и в одной руке державшего прусский флаг, а другой обнимавшего крупповскую пушку. Изобретатель орудия изображен не был. На территории, которую впоследствии займет Восточный Берлин, правительство установило золотую колонну победы с ангелом наверху – в честь победы 1870 года. Берлинцы называли эту фигуру (и до сих пор называют) «самой тяжелой женщиной в Германии, самой дорогой и самой дешевой, потому что за шестьдесят пфеннигов на нее можно влезть и наслаждаться прекрасным видом города». Этот вид включал в себя парк Тиргартен со статуями Бисмарка, Мольтке и Роона, который приложил столько сил, чтобы запретить стальную пушку. Если не считать Эссена (Альфред заказал три статуи себя самого), Отечество не возвело ни одного памятника Круппу.
   Но в этом и не было необходимости. Он собирал дань во всех валютах мира. С победой повсюду связывалось его имя. Успех в войне, как он увидел, был даже лучшей рекламой, чем участие во всемирных ярмарках. Его продукция доказала свою эффективность в лаборатории битвы. Но, оставаясь Альфредом, он, как говорится, искал черную нить в серебряном облаке, и вот теперь нашел: «Я очень устал, у меня истрепаны нервы, я выдохся и не могу больше так продолжать. Кто защитит от французов заводы Круппа, которые расположены так близко от границы, если соотношение огневой мощи изменится в противоположную сторону в новой реваншистской войне?»
   Тем не менее к первой годовщине Седана он проникся чувством оптимизма. Десятилетие до Берлинского конгресса 1875 года было первым золотым веком для производителей вооружений. Фирма завалена заказами; крупповская пушка стала новым символом статуса государств. Турция применяла эти пушки для охраны Босфора, Румыния – для защиты сорока бастионов Бухареста. Сложили легенду, что даже крохотная Андорра закупила дальнобойное орудие, но скоро обнаружила, что из него нельзя стрелять так, чтобы не поразить французскую территорию. В 1873 году численность рабочей силы на заводе Круппа увеличилась в полтора раза по сравнению с 1870 годом; объем производства превзошел пик военного времени. Потом наступила паника, связанная с китайско-японской войной 1874–1875 годов, первая в долгой цепи лакомых кусков, которые упали в руки Альфреда. Токио раньше закупал пушки у Шнайдера, а китайские милитаристы – у Армстронга, но теперь воспоминания людей, которые воевали в Седане, Меце и Париже, прочли по всему земному шару; когда Альфред отправил льстивые письма Ли Юнь-чану («азиатскому Бисмарку») и послал ему модель железной дороги, в ответ Ли заказал 275 полевых орудий, еще 150 пушек для форта и полный комплект вооружений для восьми военных кораблей. Благодарный Альфред в ответ на это повесил над изголовьем своей кровати портрет Ли, забыв о боязни воспламеняющихся предметов в замке. Слух о его китайском прорыве дошел до Потсдама, и кайзер фыркнул: «Крупп указывает правительствам, что они должны покупать». Если правительства настолько бедны, то так и было – указывал. Отсталым странам поставлялись устаревшие вооружения. Несмотря на огромные счета, которые оплачивал «азиатский Бисмарк». Ли Юньчан, Китай не получил последней модели Эссена, которая в ту зиму была поставлена в Санкт-Петербург. Форты получили устаревшие пушки, по щедрому заказу Бангкока было отправлено то же самое. Альфред саркастически писал: «Этого вполне достаточно, чтобы китайцы и сиамцы разнесли своих врагов на куски!»

Глава 6
Большой Крупп

   Устрашающему Второму рейху 1871 года – сочетанию четырех королевств, пяти великих княжеств, шести просто княжеств, семи княжеств помельче, трех свободных городов и императорской территории Эльзас – Лотарингия, объединенных под властью одного германского кайзера, «Всевышнего», как называли его при дворе, необходимо было принять мудрую международную политику. Но переход произошел слишком быстро. У юнкерских лидеров остались те же тупые головы, которые были слепы в отношении ценности эссенской пушки и, как это ни невероятно, мешали Круппу в тот час, что должен был стать для него часом реабилитации. Каждое сражение от Верта до Парижа во время войны доказало, что крупповская сталь ценнее золота. И это признал весь мир: не только Китай и Сиам, но даже из далекого Чили к воротам сталелитейного завода прибыли люди, которые пригласили крупповскую миссию в Сантьяго и тем самым положили начало гонке вооружений, которая с тех пор охватила Латинскую Америку. Это увидели и конкуренты Эссена: продавцам Армстронга и Шнайдера-Крезо были направлены шифрованные депеши с предписанием день и ночь шпионить за агентами Альфреда. Проницательные немцы все понимали: подобно Герлицу, изучавшему уроки войны, они пришли к выводу, что «наряду с Клаузевицем, как военным философом, отцами методов ведения войны были Альфред Крупп, производитель вооружений, и Вернер фон Сименс, создатель телеграфа».
   В то же время профессиональный штат кайзера расходился во мнениях в отношении фирмы, как повсюду стали называть Круппа. Подбельски пытался убедить «Всевышнего», что увеличение начальной скорости снаряда не столь важно; странно было слышать это от профессионального солдата, который только что был свидетелем величайшего военного достижения Пруссии, в том числе и форсированного похода Блюхера по мокрой сумеречной долине Ватерлоо. А Роон, перетащивший свою вражду с Круппом в послевоенную эпоху, предложил кайзеру отдать на слом стволы из литой стали и вновь взять на вооружение бронзовые орудия.
   Альфред сопротивлялся. Он был уверен, что «французы, осознававшие свою неполноценность в артиллерийских дуэлях», приложат усилия к скорейшему перевооружению; значит, чтобы удержать результаты победы, Германия должна оставаться впереди. 13 апреля, через шесть недель после того, как условия мирного договора были приняты новой Национальной ассамблеей Франции в Бордо, он находился в Берлине и писал Мольтке: «Весьма покорно смею проинформировать вас, что предполагаю создать полигон для испытаний всех видов орудий и при этом вижу, что с учетом уже достигнутой степени эффективности и дальнейших шагов, направленных на ее повышение, в стране нет места, которое подходило бы с точки зрения безопасности и удобства наблюдений. Этот участок приблизительно в две немецкие мили в длину и одну в ширину должен быть незаселенным, необработанным, не пересеченным посредине дорогами, как можно более ровным, расположенным на железной дороге, поблизости от моего предприятия или по крайней мере недалеко от правительственного района Дюссельдорфа».
   В ответ Мольтке предложил ему обратиться к «его величеству военному министру фон Роону». Это было нелюбезно. Фельдмаршал знал об их вражде. Тем не менее, 17 апреля Крупп бросил перчатку Роону, утверждая, что быстрое перевооружение жизненно необходимо, и предлагая «внести пожертвование в размере 25 тысяч талеров в расходы на проведение самых всеобъемлющих из сравнимых испытаний, которые, по всей видимости, будут относиться к полевым орудиям как из литой стали, так и из бронзы».
   Ответ военного министра от 22 апреля привел его в ярость. «На данный момент, – говорилось в письме, – я воздержался бы от каких-либо определенных комментариев в отношении ваших предложений». Роон только выказал изумление «той легкостью, которую вы проявляете к своим собственным финансовым интересам». На следующий день Альфред обратился непосредственно к кайзеру. Он отмечает: «Предпочтение, которое ощущается сейчас во влиятельных кругах по отношению к принятию на вооружение 4-фунтовых бронзовых орудий, исходит от офицеров, хорошо известных своей оппозицией любому прогрессу, достигнутому на моем предприятии, и их неизменная приверженность бронзе доминирует во мнении и решениях большинства». А дальше прямо (и верно) заявляет: «Использование бронзы для производства вооружений – это разбазаривание людей, лошадей и материалов, бессмысленная трата напрасно вложенных в это дело сил; однако эти мощности сыграют решающую роль, если их использовать для создания прекрасных и самых эффективных орудий из литой стали. Вопреки сопротивлению и косным предрассудкам, литая сталь завоевала свое нынешнее положение как совершенно незаменимый материал и для военного, и для мирного времени». Европейцы 1871 года должны осознать, что они живут в стальном веке. «Железные дороги, величие Германии, падение Франции – все это принадлежит стальному веку; бронзовый век ушел в прошлое». Он вновь обратился с просьбой провести «сравнительные испытания». Уже сейчас, утверждал он, крупповская пушка, которая сокрушила Луи Наполеона, устаревает: «Нынешний тип орудия по сравнению с новым это почти то же самое, что игольчатое оружие рядом с самым современным». Сейчас необходима начальная скорость в 1700 футов. Альфред был готов испытать и поставить армии Вильгельма две тысячи таких орудий.
   Вильгельм склонялся к тому, чтобы согласиться; он сказал Подбельски, что тот говорит чепуху. А Бисмарк согласился с Круппом в том, что большая часть контрибуций победителей должна быть израсходована на укрепление новой границы от мстительных французов. Но было не время третировать Роона. Он по-своему тоже внес немалый вклад в новую империю. Его организация армии сделала возможными молниеносные мобилизации 1866-го и 1870 годов, и офицерский корпус хорошо знал об этом. Позднее его можно было бы перехитрить. Пока же «пушечному королю» сказали, что он должен проявить терпение. Но этого-то как раз Альфред не мог. На пять недель он застрял в столице, обивая пороги военного министерства в Берлине, а в последний день написал клятвенное письмо Фойхт-Ретцу: «Я сделаю все, что в моих силах, чтобы Пруссия была вооружена лучше, чем до сих пор, и чтобы подавить растущее стремление самых влиятельных людей вновь принять на вооружение бронзовые орудия». Тем не менее, он вернулся в Рур побежденным. Седан, очевидно, ничего не изменил; пророку оказывали честь в каждой стране, за исключением его собственной. Его опять обхаживал Санкт-Петербург (он проницательно уклонился: «Если начнется война между Германией и Россией, что ни в коей мере нельзя считать невозможным, я явно не могу делать вооружения для использования против Отечества»). Не так давно он сам заигрывал с Луи Наполеоном и теперь понимал свою ошибку. В то же время гражданское руководство в Бирмингеме, штат Алабама, хотело, чтобы он перевел туда свои цеха. Он остался там, где и был, будучи уверенным в том, что прусская волна до него докатится: «Все военные власти и Комиссия по проведению испытаний всегда были против меня. Я взойду на вершину вопреки всем им, как и прежде».
   Однако он становился немножко стар для того, чтобы играть в игру ожидания. Он считал, и не без оснований, что производители оружия, как и армии, имеют право на мирные передышки. Его личная жизнь оставалась хаотичной. В апреле у него не было даже примитивных земных благ. Из-за неудачного выбора французских строительных материалов – не говоря уже о назначении самого себя архитектором – вилла «Хюгель» оставалась без крова. Он ожидал, что подписание мирного договора даст возможность возобновить поставки камня из Шантийи, но из-за Парижской коммуны и ее последствий карьеры до осени были закрыты. По той же самой причине была недоступна Ницца, и в середине сентября Альфред взял жену и семнадцатилетнего сына в Англию. На зиму они остановились в Торквее: он нравился Берте, потому что его средиземноморские пальмы напоминали ей о Ривьере, а у мужа вызывал удовольствие тем, что здешние доки сыграли ключевую роль в оказании отпора испанской Армаде.
   Фрау Крупп расслаблялась. Юный Фриц – рьяный ботаник – собирал образцы растений. Альфред бомбардировал Отечество письмами. Толщина его писем из Торквея и вставленных в них комментариев («На сегодня надо заканчивать, потому что я так устал»; «Ничего не могу поделать, если карандаш хочет писать»; «Пора идти спать. Помоги вам Бог разобрать мой почерк») свидетельствует о том, что он мало чем занимался кроме этого. Он продолжал запускать в Берлин елейные послания, заверяя кронпринца: «Ваш портрет передо мной днем и ночью». В прокуру он направил подробные инструкции о том, как чистить котлы, предупредив, чтобы «не использовалась некачественная железная руда, которая может быть заводскими отходами», а также морализаторские наставления и некоторые распоряжения по строительству. Он хотел начинать работы на трех жилищных объектах для крупповцев. Потом, «как только позволит погода», заняться Штаммхаусом: «В нем надо установить новые подоконники и пороги взамен тех, которые могли сгнить, и восстановить точно в таком же состоянии, в котором он был первоначально. В комнате А, как и прежде, должно быть только одно окно, все ставни и вентиляционные отверстия должны быть в форме сердечка… У этого маленького дома не будет никаких деловых функций. Я хочу, чтобы он оставался, пока существует завод, чтобы мои преемники, как и я, смотрели на этот памятник, на этот источник великого завода с чувством благодарности и радости. Пусть этот дом и его история вселяют мужество в малодушного и наполняют его уверенностью. Пусть он служит предупреждением о том, чтобы не презирать самого скромного и опасаться высокомерия».
   Самым скромным в Эссене был замок, который должен прийти на смену Штаммхаусу и Гарденхаусу. Хотя известняк уже поступал и кое-где верх дома был сооружен, строители проинформировали Альфреда, что внутренняя отделка не будет закончена до следующего лета и что не может быть и речи о том, чтобы въехать в дом до 1873 года – на три года позже. «Мне все больше и больше кажется, что я буду разочарован, – писал он. – От Функе и Шюренберга (строители) я всегда получаю запоздалые объяснения о том, почему в последнее время дела не идут… Слова и обещания удовлетворить меня не могут. Я ожидаю дел и позабочусь о том, чтобы любой, кто проявит слабость в выполнении своих обещаний или хоть раз обманет меня, не получил другого шанса поступить так еще раз». 2 марта 1872 года он написал Фойхт-Ретцу: «С тех пор как я нахожусь здесь, я не занимаюсь ничем другим, кроме как строительством моего дома в Эссене». Вот уж неправда. В том же самом письме он попросил генерала сообщить, «какого успеха вы и князь Бисмарк добились с кайзером». Утверждения Королевской комиссии по испытаниям, писал он, могут быть быстро опровергнуты, «поскольку Комиссия по испытаниям Эссена присутствовала на всех и может на месте ответить на любой вопрос». Затем, на следующий день, в Торквей пришла телеграмма от Эрнста Айххофа. Стареющий кузен Берты сообщал о разладах на заводе. Альфред сразу же затребовал дополнительной информации: «Почему я не знаю о том, что там заварилось и кто это заваривает? Кто находится в оппозиции, кто бунтует и почему? Правда не может быть хуже предчувствий, которые уже возникают. Больше писать ничего не буду, а если всего, что я уже написал, недостаточно, то могу все урегулировать, приехав лично, и на это я уже решился».
   Прежде чем уехать, он сорвал парик и показал Берте свои настоящие волосы, настаивая, чтобы она согласилась с тем, что он поседел с момента отъезда из Рура. Она согласилась, а потом сделала в своем блокноте запись: «Удивительно, как с многим можно мириться».
* * *
   Разлад в Эссене произошел между прокурой и техническим отделом. Он был незначителен, но для «пушечного короля» стал поводом вернуться – и как раз вовремя: Фойхт-Ретцу удалось добиться проведения в Тегеле испытаний бронзы против стали. Круппа ожидал страстный отзыв: «Испытания орудия проведены в значительных масштабах и показали самые блестящие результаты. Это привело к тому, что все разумное большинство в Комиссии по испытаниям высказалось в поддержку вашего орудия как единственного орудия для артиллерии». В результате, сообщал генерал, Бисмарк «со всей своей энергией впрягся в вашу триумфальную колесницу». Радостный Альфред нацарапал на бумаге: «Теперь вместе с нами тащит воз великий арбитр судеб Германии!» – и распространил ее среди членов прокуры. Он пообещал Берлину тысячу пушек в этом году и еще тысячу к концу 1873 года. В январе пятьсот заказал царь, указав при этом калибр и модель, которые сделали бы их «разрушительными», но Альфред распорядился, чтобы для Санкт-Петербурга были построены «намного более тяжелые и поэтому менее маневренные орудия». Если это покажется несправедливым по отношению к заказчику, который, в конце концов, был более щедрым, нежели Берлин, надо иметь в виду деликатное положение Круппа. Ведь он неоднократно и настоятельно указывал, что его единственным мотивом является патриотизм. Обязательства перед Романовыми вносили неловкость. Ему надо было как-то объясниться.
   Существовали обязательства по поставке орудия и рейху, и русским. Производство четырех безупречных гигантских стволов в день и выполнение других обязательств явно выходило за пределы нынешних мощностей металлургического завода. Необходимо расширяться. Фактически он начал увеличивать свои капитальные затраты, еще находясь в Англии. Из Торквея он направил указание закупить контрольный пакет акций компании «Орконсера айрон» для разработки месторождения вблизи Бильбао, Испания, на сумму в один миллион долларов. Размышляя над проблемой перевозки руды из Бискайского залива, он решил, что ему нужен флот. «Английские цены на морские перевозки просто огромны, а листовая сталь плохая, – писал он в июне Айххофу. – Просто не могу избавиться от мысли о том, что… мы должны сами построить корабли». Он распорядился о постройке четырех судов в Голландии, и это было только началом охватившей его лихорадки дальнейшего расширения. В Германии он оплатил три сотни шахт и выкупил две у своих конкурентов, Германшютте в Нойведе и Йоганесшютте в Дуйсбурге. Только в Йоганесшютте были четыре домны, и он заплатил за все взвинченные цены. Концерн был опасно уязвим. Майер писал Айххофу: «Совсем не исключена возможность, что Круппы в скором времени могут оказаться в весьма затруднительном положении. И если в конце концов им удастся восстановиться, на вас, тем не менее, останутся тяжелые обязательства. Герр Крупп страдает манией покупок. Кельнские банкиры начинают испытывать серьезные сомнения и настроены против того, чтобы брать на себя какие-либо новые обязательства в отношении него».
   В новой империи мания была распространена широко. В период между 1871-м и 1874 годами объем немецкой тяжелой промышленности удвоился, и, хотя ни один другой промышленник не пошел настолько далеко, как Альфред – он увеличил свои долги на 32 миллиона марок, – фактически все набрали кредиты. Подогреваемое французскими репарациями пламя разгоралось все больше. Даже рассудительный Бисмарк через своего маклера потихоньку приторговывал акциями. А потом наступил крах. В сентябре 1873 года французы перечислили свой последний платеж. Падение началось с серии провалов венских банков, распространилось по всему континенту, перескочило Атлантику, а 20 сентября ударило по Уоллстрит, да так, что нью-йоркская фондовая биржа была вынуждена на несколько дней закрыться. Очевидным курсом для Альфреда была экономия. Майер просил его сократить расходы. Но он был сыном своего отца. Вместо этого он увеличил свои краткосрочные кредиты, заплатив 900 марок за одну шахту и 4 тысячи за другую и тем самым растеряв почти всех своих финансовых советников, как отмечается в хронике фирмы. Он считал момент как нельзя более подходящим, чтобы подчинить рынок сырьевых материалов. Он хотел «достойного будущего» для сына, внука и правнука: «Заводу нужны собственные независимые источники руды и минералов, их надо добывать и обрабатывать так же, как сейчас добывается вода: чистыми, со своих собственных участков, без агентов и посредников и под своим собственным контролем, без чьих-либо влияний».
   На бумаге он был владельцем крупнейшего промышленного предприятия в Европе. Однако по мере того как поступали краткосрочные неоплаченные векселя, слабость структуры становилась до ужаса явной. Каждый день накапливались огромные краткосрочные долги, и единственным возможным решением этой проблемы представлялось превращение фирмы в акционерное общество. Это Альфред отверг; он прямо написал: «У нас нет и не будет владельцев акций, ожидающих свои дивиденды». Тем не менее он не мог избавиться от мысли о кредиторах, ждущих возврата своих денег. Это форменный тупик, начало того, что в XX веке стало известно его потомкам как кризис Основателя. Но для Основателя выход был ясен. Он обратится к кайзеру. В письме Вильгельму из Эмса он попросил о «любезности принять его» для обсуждения «личного вопроса, пожелания». Его величество был вежлив, но невосприимчив. В начале февраля, сидя за письменным столом и с грустью думая о двадцатипятилетней годовщине с того дня, как стал владельцем остатков фабрики, Крупп сочинил наставление для всех крупповцев и вывесил его на Штаммхаусе: «Целью работы должно быть всеобщее благосостояние; тогда работа – это благословение, работа – это молитва». Помолясь, он начал снова работать с императором. Альфред писал Вильгельму, что рассматривает свое предприятие как «национальную мастерскую». Фабрики в определенной степени неотделимы от концепции роста значимости государства, и, следовательно, приравнивать Круппа к классу «просто находчивых бизнесменов» было бы демонстрацией несправедливости.
   Именно к этому разряду его и отнесли. В начале войны с Францией в Пруссии было всего восемнадцать компаний с ограниченной ответственностью. Сейчас же – пять с лишним сотен, а половина из них – не имевшая достаточного оборотного капитала – была сметена. Сделать исключение означало открыть дамбу. Самое большое из того, на что могло пойти правительство, – это выдать авансом суммы под будущие заказы оружия. Но Альфред отказывался понимать и принимать императорскую волю. Это для него было необъяснимо. Его величество просто не ясно видел ситуацию. Каким-то образом его надо просветить, полагал Крупп, до марта следующего года продолжая попытки связаться с монархом через канцлера. К тому времени Берлин начал задаваться вопросом, можно ли воспринимать его как разумного человека. Майер писал Айххофу из столицы: «В ближайшие сутки хозяин, вероятно, услышит от князя Бисмарка, что нет никакой возможности удовлетворить его запросы за счет общественных фондов. Я постараюсь убедить его не выдвигать подобных требований, так как они могут принести ему больше вреда, чем пользы».
   Никто не умел хлопнуть дверью сильнее, нежели железный канцлер, и, когда его громовое «нет» докатилось до Эссена, герр шеф отправился в постель. «Не то чтобы я себя особо плохо чувствовал, – писал он сыну, – но у меня ни на что нет сил, и каждый раз, когда надо встать, я испытываю страдания». За ним последовательно ухаживали несколько докторов – Швенингер, Кюнстер и Шмидт. Первому из них сопутствовала самая большая удача. Эрнст Швенингер был личным врачом канцлера, который, хотя и не мог перевести Круппа на пособие, все же хотел, чтобы оружейник оставался в своем бизнесе. У самого Бисмарка были приступы, очень похожие на те, что и у Альфреда, – когда дела не складывались желательным образом, он удалялся в свое поместье и целыми неделями размышлял под деревьями. Доктор, выводивший его из состояния транса, добился замечательного успеха. Метод Швенингера был прост. Доктор вставал над своим знаменитым пациентом и рычал: «Подняться!» Прибыв в Эссен, он сразу же направился в Гартенхаус, где отлеживался Крупп, проследовал в спальню хозяина и завопил: «Встать!» Одетый под чучело человек перегнулся на матрасе и встал. Тогда врач приладил свой монокль. Уставившись на промышленника, он прочитал ему нотацию: надо отказаться от сигар, ограничить себя одним бокалом красного вина в день, много гулять на свежем воздухе. Альфред повиновался первому наставлению, нарушал второе и отверг третье. В своем обмане он был изобретателен. Он мог действительно утверждать, что пьет всего один бокал в сутки. Но ведь Швенингер не уточнил, какого размера должен быть бокал, и Крупп приобрел в Дюссельдорфе такой, который вмещал два литра, почти полгаллона. Что касается кислорода, то Альфред в него не верил. Он был убежден в том, что запах конского навоза гораздо полезнее. У Кюнстера, врача Берты, который пришел по ее настоянию, визит продлился менее четверти часа. Он пристально осмотрел инертную фигуру и признался, что озадачен. Фигура на постели сердито зашевелилась. Она прорычала: «Вы должны знать, что со мной, ведь вы же доктор». И тогда доктор, привыкший к более приятным ароматам Ривьеры, почувствовал сильный дух свежего навоза. Он вспыхнул: «Извините, но у меня никогда не было практики в качестве ветеринара!» – и поставил пациенту диагноз: «ипохондрия, граничащая с умопомешательством». На этом Кюнстеру пришел конец. Крупп уволил его немедленно. Ясно, что этот человек не знал своего дела. Хозяин сохранил Шмидта, главными качествами которого, по-видимому, были смиренность и бездонное море сочувствия.
   Прикованный к кровати, поддерживаемый подушками, Альфред пытался справиться с финансовым кризисом, погружаясь в переписку. Все свои письма и указания он теперь писал карандашом («чернила больше действуют мне на нервы»), и грифель бешено скакал по бумаге, оставляя на листе такие огромные каракули, что нередко одна страница не могла вместить и дюжины слов. Сыну он заявил: «Мы должны преодолеть серьезную неудачу, отразить мощный удар, предотвратить катастрофу». В прокуре он был уверен меньше. Он задается вопросом, куда обратиться – «слишком многие высокопоставленные лица не выносят меня», – и, не находя никакой опоры, пишет в отчаянии: «Не может быть и речи о том, чтобы замедлять работу, закрывать кузницы, работать вполсилы или половину времени, потому что это равнозначно омертвению и станет началом конца». За напыщенностью скрывалась Альфредова хитрость; подготовка новых крупповцев будет стоить дорого. Но что-то надо было уступить. Майер писал Гусу из Берлина: «Мы больше не делаем прибыли и находимся на пути к краху! Герр Крупп отказывается в это верить; он полагает, что приток новых талантов быстро обеспечит все, что он подразумевает под «порядком»! Я каждый день предостерегаю его от такого рода иллюзий, но все напрасно!» Альфред неохотно признал, что сокращение заработной платы неминуемо. «За исключением механических цехов по производству оружия, рабочие, как это имеет место в Англии, должны привыкнуть к положению, что их труд будет вознаграждаться щедро, когда делается большая прибыль, но на низком уровне, когда прибыль низка», – говорилось в изданном им декрете. Он утешал себя мыслью о том, что найдет умелые рабочие руки на других попавших в депрессию фабриках: «Постепенно объявятся уволенные рабочие с других предприятий (в том числе и бездельники). Однако лучшие из них по собственной воле примирятся с более низкой зарплатой».
   Но было слишком поздно. Его кредиторы взахлеб требовали ревизии и инвентаризации имущества; пришлось разрешить Майеру привезти группу аудиторов. Их приговор лишил его присутствия духа. Оценка его имущества – завода, сырьевых материалов, незавершенной продукции – была беспощадно завышена. «После вчерашнего сообщения я сокрушен, – писал он на следующее утро. В бешенстве он нацарапал каракулями: – Мне нужно десять миллионов». Это была неверная оценка. На самом деле ему были нужны 30 миллионов – 17 500 000 долларов. Оставалось надеяться только на один источник помощи – на банкиров. Условия кредита никогда не были более жесткими, но в Берлине послушный долгу Майер обходил одного менялу за другим. «У Блайшредера нет ресурсов, чтобы предоставить займы на такую сумму, – сообщал он. – Дойчман также считает, что только группа Ротшильда сможет это сделать. Так или иначе, я бы лучше десять раз согласился иметь дело с Хансманом, чем с Блайшредером». Но как оказалось, никто из финансистов не был готов к тому, чтобы в одиночку взвалить на себя такое бремя. Нескольких удалось объединить в группу, которая и собрала наличные под надзором Прусского государственного банка «Зеехандлунг». Прежде чем Альфред мог дотронуться хотя бы до пфеннига из этой суммы, от него 4 апреля 1874 года потребовали подписать бумагу, которую он назвал «позорным документом». Вообще говоря, с ним обошлись щедро. «Зеехандлунг» просто сохранил за собой право назначить инспектора, и назначенным был его собственный человек – Карл Майер. Для Альфреда это не имело значения. Он считал 4 апреля черным днем, означавшим капитуляцию фирмы перед «еврейскими жуликами», несмотря на то что среди участников переговоров евреев не было.
   Отсутствие у Круппа мудрости в этом деле заставляло его питать самые худшие подозрения в отношении других людей; он обвинял всех, за исключением самого себя, и его гнев в полной мере обрушился на преданную ему прокуру. В 1871 году он писал из Торквея, что фабрика обладает «здоровьем и силой пятидесятилетнего дуба». а своих директоров лишь просил: «Смотрите, чтобы защитить корни!» Теперь он говорил, что его предали. 22 августа, спустя почти пять месяцев после своей капитуляции, он писал в Англию Лонгедону: «С тех пор я не сплю. Все те, кто в полной мере пользовался моим доверием и дружбой, пренебрегли своим долгом действовать в соответствии с известными им принципами… Я в нескольких словах рассказываю тебе о том, какие печальные чувства охватывают меня… Я хочу отдохнуть». Отдых у него получился плохой, и еще меньше возможностей он дал прокуре. Поток бранных посланий обрушился на пятерых ее членов. Ошельмованный Эрнст Айххоф умер. Умер и Генрих Хаасс, так и не сумевший оправиться от позора того, что был представителем Круппа в Париже накануне войны 1870 года. Софус Гус начал терять интерес, а Рихард Айххоф был доведен герром шефом до такого бешенства, что отказывался разговаривать с ним, хотя и оставался менеджером литейного цеха. Когда к Альфреду обращался Майер, тот либо утверждал, что не помнит, что написал, либо язвительно отвечал: «Бухгалтерский баланс составлял не я». Грубый со своими помощниками, он завел странную дружбу с «черной Еленой», эксцентричной женщиной, которая жила одна на крутом склоне берега Рура в миле ниже по его течению. После полудня он заскакивал к ней и изливал все свои неприятности. Коллеги в открытую называли его старым брюзгой.
   Он теперь осел в «Хюгеле». Металлический забор окружал огромное поместье, и по воскресеньям рабочие и члены их семей прижимались лицом к прутьям ограды, рассматривая стволы деревьев и журчащую чистую воду. Трещины были заделаны, фундаменты надежны; апартаменты кайзера готовы к приему гостя. Над ними был флагшток для императорского вымпела. На передней лужайке было еще десять флагштоков. На четырех должны были висеть личные вымпелы Круппа – над ними сейчас работали, а шесть других предназначались тем странам, которые он сочтет достойными такой чести. Чтобы избавить визитеров-монархов от унижения высаживаться из поездов на железнодорожной станции Эссена, Альфред разработал план строительства подъездной ветки к Хюгель-парку. (Как и все остальное на холме, эта частная ветка заняла больше времени, чем он предполагал; она не действовала до 1887 года, когда он умер. Однако в 1967 году она пережила последнего из Круппов.)
   Отделанный камнем и сталью интерьер был пуст. Вспоминая свое детство в «Хюгеле», восьмидесятилетняя внучка Альфреда Барбара однажды в беседе с автором этих строк подвела итог единственным мрачным словом: «Холодно». Размеры, конечно, были имперскими. Холл с пятью огромными люстрами в длину равнялся почти половине футбольного поля, обеденный стол протянулся на шестьдесят футов. Замок был достаточно большим, чтобы служить домом для любого коронованного лица в Европе вместе со свитой. Действительно, приезжали фактически все, но как приманка для жены и сына старика он не годился. Берта в любом случае держалась бы от него подальше, но был шанс, что станет приезжать Фриц, и правда – парень однажды провел там каникулы с одноклассником Альфредом Керте. К сожалению, нравы домовладельца были просто отвратительными. Керте ни разу не видел хозяина. Вместо этого он находил приколотые к дверям записки с выговорами за свое поведение. Поскольку в них точно указывались конкретные подробности, он понял, что за ним непрерывно следит невидимый глаз. Как он вспоминал впоследствии, это наводило оторопь.
   Однако гости тут были ни при чем. Его правнук однажды сказал автору этих строк: «Знаете, его по-настоящему бесил этот дом». Так вот в чем суть: стена подлинной ненависти выросла между человеком и тем чудовищем, что он создал. Если это означает, что замок отвечал взаимностью на его враждебность, можно лишь отметить, что Альфред именно так и думал. Создатель наделил дом индивидуальностью, и определенно замок вел себя по отношению к нему намного более злобно, чем несчастная предательница прокура. Ну, смотрите: тщательно разработанная система отопления оказалась провальной. В ту первую зиму Крупп чуть не замерз. Лето было ничем не лучше. Железная крыша превратила внутренние помещения в настоящий котел. Вентиляторы не работали, и поскольку он распорядился сделать окна постоянно наглухо закрытыми, то теперь задыхался, как рыба на суше. В гневе он приказал демонтировать всю систему. Новая была столь же неэффективна, и десять лет спустя ее тоже убрали.
   Только две вещи радовали: размеры «Хюгеля» и растительность. Убежденность Альфреда в токсичности запахов его собственного тела усиливалась с годами, а теперь он еще и уверился в том, что его легкие могут за час поглотить целую комнату кислорода и он начнет тихо задыхаться. И вот, при наличии трехсот комнат, когда его охранники и слуги укладывались на ночь и освобождали обширные коридоры, он мог бродить повсюду, немножко поспать в одной из комнат, а потом, с подозрением понюхав воздух на предмет наличия в нем углекислого газа, переходить дальше. Он был живым призраком, поселившимся в собственном замке; в темноте беспокойно маячила по залам тень на тонких ногах – похожее на паука измученное привидение.
   Иногда он останавливался у окна и с удовольствием смотрел на деревья. Особенно хороша была роща секвойи, но самое большое впечатление производило единственное красное дерево у похожего на пещеру главного входа. Оно и тогда было огромно, а через три поколения после его пересадки достигло невероятных размеров. В Рурской области находятся люди, которые утверждают, что его кроваво-красная крона с каждым десятилетием становится все краснее, хотя это, скорее всего, просто плод воображения.
* * *
   1 сентября 1877 года, в годовщину Седана, кайзер Вильгельм I прибыл со своим четвертым визитом на фабрику и впервые остановился в «Хюгеле». Его сопровождала толпа генералов и князей в сверкающих одеждах, а в печати широко распространились сообщения о том, что «Всевышний» проверяет использование того вклада, который он внес в завод. Понятно, что это раздражало Альфреда, который хотел, но не получил монаршего участия, а через своего министра финансов был вынужден неоднократно давать опровержения. Единственным мотивом кайзера была всепоглощающая страсть к военным игрушкам. Его впечатление от нового замка до нас не дошло, но он был доволен подарком Круппа – двумя отлично отполированными орудиями, предназначенными для его яхты «Гогенцоллерн». В свою очередь он подарил Альфреду свой портрет в натуральную величину в знак «вечной благодарности» за вклад «пушечного короля» в победу Пруссии семь лет назад.
   Несмотря на то что Альфред не любил живописи, «Хюгель» все больше загромождалась картинами. (Так это остается и поныне. Среди других на стенах главного холла висят портреты Вильгельма I. Фридриха III и Вильгельма II в полных униформах вместе с их увешанными драгоценностями императрицами. Снят только портрет Гитлера, который занимал почетное место с 1933-го по 1945 год.) Иностранных монархов не интересовали его финансовые проблемы: дальность стрельбы и начальная скорость снарядов – вот что было важно, и после падения Франции практически каждый глава государства, имеющий военные устремления, обменялся с Круппом подарками, приказал отлить в его честь медаль. Единственными заметными исключениями были королева Англии Виктория и герцог Франции Макмакон, которые пестовали свою собственную военную промышленность, а также президенты Соединенных Штатов. Альфреду следовало найти какой-нибудь способ воздать должное США, поскольку благодаря американским заказам он быстро погашал свой огромный долг. Он не встречался с Томасом Проссером с 1851 года, но контракт, который они подписали в Лондоне, действовал, и переписка относительно поставок между Нью-Йорком и Эссеном нарастала с каждым месяцем. В результате первой рекламы с его именем – «Джентльмены предпочитают сталь Круппа для всех видов дорожных инструментов» – стал процветать трансатлантический бизнес. Теперь же давали рекламу клиенты Проссера; железнодорожная компания «Кэнэдиан Пасифик рейлуэй» объявила своим пассажирам, что в целях их безопасности «используются исключительно тигельные стальные колеса Круппа». Железнодорожные компании «Нью-Хейвен», «Чикаго», «Берлингтон энд Куинси», «Филадельфия энд Рединг» и ряд других также оснащали свои вагоны бесшовными стальными колесами Альфреда. Почти все железные дороги использовали рельсы Круппа. Когда-то молодой американский железнодорожный магнат по имени Гарриман разместил единственный заказ на 25 тысяч тонн рельсов от имени «Сазерн Пасифик» – на их годовую поставку. В 1874 году, пока Альфред проходил через свое тяжкое испытание с прусскими банкирами, Эссен осуществил поставку 175 тысяч тонн рельсов из Гамбурга в порты восточного побережья Америки. Записи Проссера в Нью-Джерси показывают, что телеграммы с заказами на рельсы и колеса отправлялись в Рур почти ежедневно. Их ежегодный объем достигал нескольких миллионов долларов; крупповская сталь крест-накрест пересекала всю нацию.
   Участвовали и Шнайдер с Армстронгом, хотя и в гораздо меньшей степени; англичане получали полмиллиона долларов в год от американских железных дорог. В то время казалось, что этот поток мирной стали был чистым благословением. На самом же деле его последствия обернулись зловещей стороной. Американская стальная промышленность все еще была гигантом птенцом. Но по мере приближения к своему пику 1880-х годов – а темпы роста уже были фантастическими – она превращала европейского собрата в карлика. Скоро американский рынок будет закрыт для производителей стали Старого Света. Чтобы оставаться прибыльными, они вынуждены все глубже погружаться в производство оружия. Поскольку они были конкурентоспособны и пользовались поддержкой своих правительств, последствием стала беспощадная гонка вооружений. Конечно, эта гонка разжигалась и другими пожарами: шовинизмом, шатким балансом сил, авантюризмом первого внука кайзера, балканским национализмом, стремлением Франции к реваншу. Все это требовало оружия – и Рур, Мидлендс и Крезо давали его.
   Торговцы смертью не способны читать будущее. В письме своим крупповцам Альфред писал: «В условиях мира мы продвигаемся к периоду процветания, и я полон огромных надежд на будущее. Но какой толк во всех наших контрактах, если работа и перевозки будут задушены войной! Даже наша фабрика может быть уничтожена; во всех случаях будет необходимо готовиться к увольнениям и даже к полному прекращению всей работы. И тогда на место заработков придут несчастья, ломбарды и ростовщики, потому что мои собственные активы и социальные фонды будут быстро исчерпаны. Я молюсь за то, чтобы не дожить до такой трагедии».
   Отсюда у Альфреда, возможно, пошло суровое оправдание всех видов гонки вооружений – что не может быть мира без острых копий, – хотя историки обычно приводят вместо этих слов парафразу Бисмарка. В своей известной речи 6 февраля 1888 года, спустя семь месяцев после смерти Круппа, железный канцлер заявил в рейхстаге, что наращивание вооружений является лучшей гарантией мира: «Звучит парадоксально, но это факт. При наличии мощной машины, которой станет германская армия, не будет никаких попыток агрессии». К тому времени это звучало настолько убедительно, что получило единодушную поддержку.
   Таким образом, произнося проповеди против войны, Альфред готовил к ней свои топки. Случаем для такого заявления были всеобщие выборы, на которых он призывал своих людей отдать голоса «патриотически настроенным членам рейхстага, чтобы военные оценки, которые только и могли обеспечить мир, превратились в закон. Лишь тогда рейх будет защищен». Он действительно считал, что единственным способом избежать всеобщей европейской войны было создание непобедимой тевтонской мощи. И хотя он, по-видимому, не осознавал по-настоящему той роли, которую американские доллары сыграли в спасении его от совершения глупостей во время паники 1873 года, он, безусловно, ценил свою мирную продукцию. По его указанию торговой маркой концерна стали три взаимно переплетающихся кольца. В XX веке тысячи европейцев решили, что кольца символизировали дула трех пушек, но 7 июня 1875 года, когда Лонгсдон впервые зарегистрировал эту торговую марку в английском журнале «Трейд Маркс мэгэзин», никто не был сбит с толку. Хотя пушки Круппа занимали все более видное место в его экспозициях на больших международных выставках тех лет в Сиднее, Мельбурне, Амстердаме, Берлине и Дюссельдорфе, фирма продолжала славиться своей железнодорожной продукцией.
   В Руре десятилетие после коронации кайзера Вильгельма I было в большой степени посвящено экспериментам в тяжелой промышленности. Они вторгались в технологию, управление, политику и, к неудовольствию Альфреда, финансирование новой индустрии. Большой технический прорыв произошел в 1875 году с изобретением Джилкристом Томасом так называемого базового процесса производства стали. Он был запатентован два года спустя. Томас расправился со «смертельным врагом» Бессемера – фосфором, добавив в конвертеры Бессемера известняк и доломит. Они поглощали из чугуна фосфор и выбрасывали его в виде шлаков. Поначалу Крупп был встревожен. Он только что вложил целое состояние, чтобы приобретать в Испании свободные от фосфора руды. Вышло так, что его испанские руды понизились в цене, но базовый процесс дал ему нечто гораздо более ценное. Эльзас и Лотарингия были богаты месторождениями фосфоресцирующих руд. Теперь, благодаря «железному канцлеру», они принадлежали Германии. По словам одного из биографов Томаса, «эта земля стала стоить того, чтобы из-за нее драться».
   Управленческие трудности Круппа разрешились в 1879 году с назначением мясистого, усатого, как морж, и сильного человека по имени Ганс Йенке председателем прокуры. Он нравился Альфреду тем, что хорошо сидел в седле. У Йенке был и еще один, более значительный козырь: он занимал ключевой пост в казначействе рейха, то есть числился в официальном окружении кайзера. На протяжении двадцати трех последующих лет Йенке руководил международной деятельностью фирмы, работая в качестве управляющего делами главы концерна и консультируя его только по жизненно важным вопросам политики. Его прибытие на завод означало начало регулярного обмена персоналом между правительством и фирмой; в результате намного повысилась вероятность того, что предложения Круппа встретят сочувственное отношение в Берлине. В то же время Альфред – самый могущественный промышленник империи – полностью поддерживал Бисмарка. Он делал бы это в любом случае. просто исходя из собственных убеждений, но лояльность кайзеру означала восторженную поддержку со стороны его сотрудников.
   «Пушечный король» глубоко втянулся во внутреннюю политику. Каждый шаг, который он делал, рассматривался и просчитывался с учетом воздействия на избирателей. Даже такой простой проект, как строительство жилья для рабочих, приобретал политический оттенок. С расширением фабрики увеличивалась потребность в рабочей силе. Первыми переселенцами были фермеры со склонов обоих берегов Рейна; за ними последовали саксонцы, силезцы, восточные пруссы, поляки и австрийцы. Рур превратился в этнический тигель. Эссен, Дортмунд и Дюссельдорф во времена юности Альфреда были сельскими местами. Теперь же эти урбанизированные гиганты, раскинувшиеся на сельской местности, поглощали близлежащие деревни. Когда Крупп взял на завод 7 тысяч переселенцев в начале 1870-х годов, население города выросло на 25 тысяч человек. С разрастанием города пришла скученность – число жителей в старом городе возросло с 7200 в 1850 году до 50 тысяч; большинство крупповцев обитало в хибарах – и неизбежно в болезнях. Сверхчувствительный к микробам Альфред приказал прокуре очистить местность «от холерных бараков» и санкционировал «возведение семейных домов на наших собственных площадях». Когда на вилле «Хюгель» велись отделочные работы, он открыл жилые дома для рабочих на 6 тысяч человек. Рядом – все необходимое: магазины, церкви, детские площадки и школы.
   На поверхностный взгляд ничего не могло вызывать меньше сомнений, чем строительство классных комнат. Однако рейх в 1870-х годах был расколот по поводу «Борьбы в культуре» Бисмарка. Для канцлера католическая церковь представляла сепаратизм. Он объявил ей войну, разорвав дипломатические отношения с Ватиканом, сделав обязательным гражданский брак и подавив приходское образование. Находясь в Торквее, Крупп планировал построить отдельные школы для детей рабочих-католиков. Не прошло и двух лет, как он совершил поворот на 180 градусов. «Если мы вмешаемся в разделение людей, – писал он в 1873 году, – последствиями этого станут католические и протестантские районы в наших поселениях, враждующие кварталы, ссоры и драки между школьниками, деспотизм священника в католических приходах и в конечном счете необходимость полностью устранить любые вероисповедания, кроме одного. Они все должны жить вперемешку». Он стал новообращенным сторонником светского образования. «Священники, – решил он, – хотят лишь усилить свою власть». Чтобы разрушить эту «схему церковных амбиций», он настаивал на создании классов, «в которых дети всех вероисповеданий в раннем возрасте привыкают друг к другу, узнают один другого, играют (и ссорятся) вместе». Сам Бисмарк не смог бы представить свою собственную позицию более искусно.
   Второй рейх не был диктатурой. Чтобы сохранить лояльность новых подданных кайзера, канцлер наделил законодательной властью две палаты: бундесрат, представляющий земли, и бундестаг – нижнюю палату рейхстага, избираемую немецкими мужчинами в возрасте старше двадцати пяти лет. От довоенных лет империя унаследовала три партии: консерваторов, прогрессистов и национал-либералов. Теперь к ним добавились ожесточенная католическая партия и еще более злобные социал-демократы. Именно этим пятым предстояло омрачать последние годы Большого Круппа, как теперь стали называть Альфреда. Основателем Социал-демократической партии Германии (СДП) был Фердинанд Лассаль, одаренный и эксцентричный последователь Маркса, начавший в 1863 году в Лейпциге организовывать союз немецких рабочих. В следующем году он был убит на дуэли. Большой Крупп относился к нему с презрением. Кстати, Альфреда бесконечно забавлял тот факт, что оружейным цехам Шнайдера в 1870 году был нанесен ущерб забастовкой, руководителем которой был Адольф-Альфонс Асси, не менее сумасбродный член марксистского Интернационала, увлекавшийся тонкой вышивкой (в 1871 году его, как и других парижских коммунаров, ждала катастрофа). Потом СДП призвала к забастовке всех горняков нового рейха. В их числе были и рабочие принадлежавшего Круппу месторождения Граф-Беюст. И тут внезапно социал-демократы перестали вызывать смех. Он написал приказы о том, что «ни сейчас, ни когда-либо в будущем участник забастовки не будет принят на его предприятия, как бы они ни нуждались в рабочих руках». Альфред хотел, чтобы все ясно поняли: он имеет в виду забастовки во всех сферах, не только у него. «Если в какой-либо группе забастовка будет представляться неизбежной, я немедленно появлюсь там, и мы позаботимся о том, чтобы разрешить конфликт. Я намереваюсь действовать совершенно беспощадно, поскольку, как мне видится, никакой другой курс невозможен… То, что не гнется, может сломаться».
   По зрелом размышлении он теперь пришел к выводу, что «Лассаль с его философией посеял дьявольские семена». Чтобы истребить их, он составил один из самых значительных документов за четырехвековую историю династии Круппов. Альфред назвал его «Общими положениями от 9 сентября 1872 года». Выпущенные вскоре после стачки горняков, «Общие положения» включали в себя семьдесят две статьи; они были подписаны Альфредом как единственным владельцем фирмы и выданы каждому рабочему. На протяжении почти столетия «Общим положениям» предстояло оставаться основным законом концерна. Не будет преувеличением назвать их планом для всей германской промышленности. Все, что появлялось в последующие десятилетия – жесткая система субординации, интеграция по вертикали и горизонтали, создание картелей, – было в сжатом виде сформулировано в этом превосходном готическом сценарии. В то время, однако, единственный владелец был в основном поглощен профсоюзами. Были точно объяснены права и обязанности каждого крупповца с жестким упором на обязательства рабочего перед фирмой: Вся полнота власти должна использоваться против проявлений недовольства и подпольной деятельности. Тем, кто совершает недостойные поступки, никогда не будет позволено оставаться безнаказанным и избегнуть общественного позора. Добро, как и зло, надо исследовать под микроскопом, потому что только так можно познать истину».
   Предприятие имело право на «полную и безраздельную энергию» сотрудника, от рабочих ожидали проявления пунктуальности, верности, уважения к «доброму порядку» и свободы от «всяких предвзятых влияний». Чтобы ни у кого не возникло превратного толкования последнего пункта, было еще положение о том, что «отказ от работы» или «подстрекательство к этому других влечет за собой исключение сотрудника из членов концерна». «Ни одному лицу, о котором известно, что он принимал участие в подобного рода нарушении порядка где-либо еще, не может быть предоставлена работа в фирме». В общем, черный список был теперь официальным.
   Чужеземцам может показаться странным, что «Общие положения» Альфреда считались и до сих пор считаются в Эссене либеральными. Но дело в том, что впервые немецкая фирма формулировала и свои обязанности перед сотрудниками. Крупповцы могли претендовать на «медицинское обслуживание, фонд помощи… пенсионное обеспечение, больницы, дома для престарелых» и даже – хотя это вступило в силу только в 1877 году – на крупповскую «организацию пенсионного обслуживания». Ничего подобного или пусть отдаленно напоминающего это невозможно найти в архивах других титанов, которые появлялись в результате индустриальной революции. Альфред добивался трансформации Эссена в самый крупный и самый стабильный промышленный город. Его небольшие жилые поселки, названные по имени предков Круппа, уже функционировали. Он построил хлебозавод, винный магазин, скотобойню, гостиницу, создал благотворительный фонд помощи семьям, пострадавшим от периодических наводнений в Руре. Для безработных были суповые кухни и программы общественных работ, поразительно похожие на те, что стали появляться шестьдесят лет спустя, во времена Великой депрессии. Еще до того, как СДП смогла создать работоспособные кооперативы, крупповская «Консум-Анштальт» – сеть некоммерческих розничных торговых точек, открытых для всех сотрудников и членов их семей, – уже действовала. Конечно, тот, кого увольняли, терял все, включая пенсию. Однако в других местах пенсий не существовало вообще. Возможно, Альфред был безумным гением, но в том, что он был гением, сомневаться не приходится.
   Подобный патернализм, как отмечают некоторые историки Рура, находился в противоречии с развитием социальной и политической обстановки того времени. Крупп того и хотел. Несмотря на его неоднократные утверждения о том, что бизнесмены стоят вне политики, «Общие положения» представляли собой политический документ. Альфред послал кайзеру копию, которая до сих пор хранится в архивах Круппа; на титульном листе его жирным, неровным почерком написано: «Первоначально предназначалось для защиты и процветания завода. Кроме того, это полезно для предотвращения социалистических ошибок». Среди тех, кто оценил значение документа, был канцлер Вильгельма. Параллели между текстом Альфреда и законодательством Бисмарка в области социального обеспечения 1883, 1884 и 1889 годов не вызывают сомнений. В 1911 году Страховой кодекс трудящихся рейха предоставил всем работающим права, которые Большой Крупп распространил на своих сотрудников почти четыре десятилетия назад, а на следующий год кайзер Вильгельм II объявил в Эссене, что железного канцлера подтолкнул Крупп. Отголоски «Общих положений» были слышны и в Третьем рейхе. Гитлер писал в «Майн кампф», что его собственная программа началась с изучения социальных реформ Бисмарка, а лозунг лидера трудового фронта фюрера Роберта Лея – «Чувство принадлежности к обществу надо тренировать» – был почти дословно взят из четвертой статьи Альфреда.
   Историческая наука считает, что в период между Франко-прусской и Первой мировой войной немецкие трудящиеся променяли свободу на безопасность с тяжкими последствиями для самих себя, отечества и всего мира. По американским меркам, рабочее движение рейха никогда не выходило за пределы стадии перетягивания канатов; изгнанный русский анархист Михаил Бакунин заметил, что подобострастное отношение немцев к власти заставляет их бежать от свободы: «Они хотят одновременно быть и хозяевами, и рабами». Однако обмен свободы на земные блага произошел нелегко. СДП оставалась жизненно важной, раздражающей силой. Рур с его огромным притоком людей из отдаленных уголков империи и из-за ее пределов был особенно уязвим для агитаторов, которые убеждали их в том, что работа на промышленного феодала – вовсе не единственный выход из положения. Альфред, испытывая беспокойство, несмотря на принятые им превентивные меры, заявил прокуре, что выступает за слежку, и распорядился: «Нужно вести постоянное спокойное наблюдение за настроениями наших рабочих, так чтобы нигде не пропустить начала волнений; и если кажется, что самый умный и лучший рабочий или мастер хочет выдвинуть возражения или принадлежит к одному из таких союзов, он должен быть уволен как можно скорее, без рассмотрения вопроса, можно ли его пощадить». Первый же доклад шпионов фирмы поразил его. Последователи Лассаля не только присутствовали в Эссене; фабрика превратилась в рассадник социал-демократов. Отныне призрак коммунизма стал занимать все большее место в паутине личных опасений Альфреда, а его первая, импульсивная реакция была просто провидческой, не зря фашисты потом цитировали слова: «Я хотел бы, чтобы кто-нибудь, обладающий большими талантами, начал на благо людей контрреволюцию – с летучими отрядами, рабочими батальонами, состоящими из молодых людей!»
* * *
   В последней четверти XIX века рурские бароны, поняв свою необходимость для военной мощи Второго рейха, выработали собственные условия сосуществования с Берлином. В случае с Альфредом эти условия были высоки и полностью выполнены. О точном размере его вклада в кампанию против СДП можно только строить предположения. У него самого не было способа его измерить. Он навязывал Берлину определенные взгляды; за этим следовали действия. Поскольку Высочайший и его канцлер разделяли его убеждения, в любом случае что-нибудь да делалось бы. И все же почти не вызывает сомнений, что сила репрессий во многом определялась Большим Круппом. Люди в хлопчатобумажных кепках, в отличие от тех, кто носил заостренные шлемы, не претендовали на симпатии императора. Альфред знал о них больше Вильгельма. Крупп был самым влиятельным промышленником в империи, самым близким к Высочайшему и самым враждебным по отношению к социал-демократам. При таких обстоятельствах он не мог держать язык за зубами.
   Он написал кайзеру, что, если не принять самых жестких мер, «предприятия будут закрываться одно за другим. Индустрия черной металлургии вымрет. Металлургические заводы будут неотличимы от разрушенных замков. Не побоюсь заявить, что моему собственному предприятию уготована та же судьба. Вполне может случиться так, что у моего преемника не останется ничего, кроме решимости эмигрировать в Америку». Чтобы «подорвать социальную опасность на горизонте», он предоставил льготы крупповцам из собственного кармана, зная, что нет никаких перспектив получить эти деньги обратно; но он намерен «быть и оставаться хозяином в своем доме». Второй рейх не должен вскармливать на груди змею; с теми, кто хочет нарушать спокойствие, надо обращаться очень резко. Бисмарк – «величайший кредитор Германии. Мы задолжали ему больше, чем любому благодетелю немецкой крови со времен Лютера». Альфред молился за то, чтобы «великий князь одолел своих злобных противников».
   Из Эссена задача прусского руководства представлялась ясной. Будучи мизантропом, Крупп не питал доверия к электорату и хотел отмены всеобщего мужского избирательного права – «право голоса должно быть отобрано у людей, не имеющих собственности». Такая цена была слишком высока; как бы ни хотел твердолобый канцлер повернуть время вспять, он знал, что это невозможно, и назначил выборы в рейхстаг на 30 июня 1877 года. 11 февраля Альфред начал готовить своих людей; во всех цехах он расклеил прокламации с предупреждением о том, что голосование за СДП – это голосование за «бездельников, людей беспутных и некомпетентных». Далее он увещевал: «Радуйтесь тому, что у вас есть. Когда работа закончена, оставайтесь в кругу своей семьи с женой, детьми и стариками, думайте о домашних проблемах и об образовании. Пусть это будет вашей политикой. И тогда вы будете счастливы. Но оградите себя от волнений по поводу больших вопросов национальной политики».
   Проблемы высокой политики требуют больше времени и знаний, чем имеет рабочий. Почти полмиллиона немцев с правом голоса разошлись во взглядах; на всеобщих выборах СДП добилась избрания дюжины человек в палату, состоявшую из 397 членов. С точки зрения политика XX века, их победа кажется незначительной. Они получили всего три процента мест в одном из двух парламентских органов империи. В качестве председателя бундесрата Бисмарк выдвигал законодательные инициативы и назначал административных должностных лиц. Едва ли можно считать, что его правление поставлено под угрозу. Более того, если судить по социалистам в других европейских странах, требования социал-демократов рейха были до смешного мягкими. Они предлагали передать больше власти рейхстагу, призывали к бесплатному государственному образованию, гражданским свободам, свободной торговле, введению налогов на прибыли и наследство, ликвидации военного давления со стороны императорского двора, расширению сотрудничества с другими странами в интересах мира.
   В Германии, однако, все это было ересью. На следующее утро после подсчета результатов голосования Крупп – который счел их кампанию за мир особенно одиозной (как он ее перефразировал, «беззащитность – не позор») – немедленно уволил тридцать человек, обвинив их в «распространении социалистических доктрин», а в Берлине Бисмарк, взвешивая «черное» зло католицизма против «красного» зла социализма, сделал выбор в пользу «черного». Он обратился к папе Лео XIII и согласился на перемирие. Дома же он протащил самые реакционные меры с расцвета Меттерниха, свой знаменитый «закон по обращению с социализмом». Побуждаемый угрозами жизни Высочайшего, он убедил рейхстаг поставить вне закона общества митинги и газеты СДП. И хотя большинство отказалось запрещать дебаты или мешать новым депутатам СДП, оно запретило сбор средств, что «по социал-демократическим, социалистическим или коммунистическим расчетам преследует цель свержения существующего государственного или общественного порядка». Любой, кто распространял литературу СДП или даже благосклонно о ней высказывался, подлежал штрафу и тюремному заключению. За профсоюзами должна была вести наблюдение полиция, которая была наделена правом изгонять из рейха «любое лицо, обвиняемое в принадлежности к социалистам». Беспорядки в промышленности влекли за собой введение военного положения. Это был самый жесткий свод немецкого законодательства с тех времен, как карлсбадские декреты 1819 года сокрушили либерализм в Германском союзе. И точно так же эти меры представлялись всесторонне эффективными. Руководители СДП бежали в Швейцарию. Как явствует из архивов Круппа, Альфред был «переполнен радостью».
   У него появились убеждения законченного тирана, это факт очевидный. Уже в двадцать с небольшим лет он обращался с крупповцами так, будто они были его собственностью. С возрастом эти черты усугублялись; как ни суров канцлеровский «закон по обращению с социализмом», он не шел в сравнение с деспотизмом на вилле «Хюгель» и на фабрике. Альфред приближался к семидесяти годам, и в характере проявлялось все больше иррационализма. Он на долгое время удалялся от общества, поддерживая связи лишь посредством карандаша. Однажды до него дошел слух, что какой-то мастер отказался в дождь доставлять тигли, утверждая, что от этого пострадает качество стали. На следующее утро этот человек обнаружил на своем инструментальном ящике записку: «Самое нежное существо на свете, новорожденного младенца, при любой погоде несут в церковь. Нет никакой необходимости искать более яркий пример». Записка не была подписана. В подписи нужды не было: все знали этот почерк. Его поведение по отношению к своим гостям на холме нередко бывало диким. Замок привлекал внимание некоторых весьма влиятельных и умудренных опытом людей в Европе. Они приезжали туда вместе с женами как потенциальные заказчики. Благоразумие, не говоря уж о вежливости, должно бы подсказывать хозяину, что их надо принимать гостеприимно. Тем не менее, когда на него находило настроение, он обращался с ними, как с другом своего сына Керте. Если он видел самый невинный флирт между неженатой парой или же слышал об этом, он не ждал, пока нечестивец удалится; среди сохранившихся бумаг есть несколько клочков, на которых не вызывающим сомнения почерком написано: «У дверей вас ждет экипаж, который отвезет вас на станцию. Альфр. Крупп».
   Но полную силу его хлыста ощущали на себе его сотрудники. В одном из писем, адресованных «дорогому заводу», он фактически предлагает, чтобы все крупповцы носили форменную одежду с нарукавными нашивками, указывающими число лет службы, шевронами для мастеров и эполетами для менеджеров. Прилагались и эскизы. Изучив их, пять членов прокуры поняли, что они будут выглядеть как швейцары в «Эссенерхоф», новой гостинице для приезжающих торговцев. Йенке тактично указал ему, что грязный фабричный воздух делает позолоту неуместной, и Альфред (который предполагал одеться как фельдмаршал) отказался от своего плана. Но попыток диктовать, как следует одеваться, все же не прекращал. В записках на дверях спален гостей конкретизировалось, что именно надо надеть. Его предпочтения всегда отдавались тому, что вышло из моды. Обратив внимание на то, что служанки в «Хюгеле» носят черные чулки, – что было явно разумно, поскольку фабричный смог достигал и холма, – он сделал им резкий выговор: когда он был молод, прислуга в доме обычно носила белые чулки, и здесь должны быть белые. В письме к сыну он с раздражением заметил, что «роскошь все больше проникает во все классы, особенно заметно в низший класс»; результатом этого «жирного немецкого житья» становится то, что «в наши дни женщины в классе ремесленников носят шнурованные ботинки, а каждый глупый юнец надевает высокие сапоги «веллингтон». Женщины тратят все на свой внешний вид; молочница хочет смотреться как великолепная леди… По сравнению со всем этим как же просто люди жили сорок – пятьдесят лет назад! Они были счастливы и в целом лучше питались. В те дни носили деревянную обувь, а она не пропускала воду. Я сам на работе носил такую обувь. Пара стоила всего пять серебряных грошей. Я носил ее в сырых местах, где работал молот, ходил по холодной земле, и мы то и дело согревали эти башмаки золой из топки». Он информировал прокуру, что, поскольку «дети мудрых родителей носят деревянные башмаки», в школах Круппа не нужно половое покрытие. Подумывал и о том, что было бы неплохо, если бы и сами директора надевали на фабрике такую обувь. Ответ Йенке до нас не дошел.
   Он просто помешался на пунктуальности и эффективности. За все налагались штрафы: за опоздания, дерзости, задолженности в «Консум-Анштальт» и такого рода проступки, по которым в другом сообществе решения принимались бы на уровне городских властей. Крупповских полицейских было больше, чем эссенских. Рабочие, которые хотели оставить свои места на несколько минут, даже по нужде, должны были получать письменные разрешения мастеров. Но Круппу этого мало. Всю жизнь он стремился к «порядку», а, по его мнению, такового у него никогда не было. В 1850-х годах издан указ о том, что «беготню в токарном цехе нужно прекратить полностью. Каждый, кто захочет пить, должен сказать об этом мастеру, у которого будет питья достаточно для всех. Тот, кто не согласен с правилами, может уходить». Спустя десять лет он жаловался: «Я хочу еще раз обратить внимание… на простои и потери времени, которые можно видеть ежедневно», а накануне войны с Францией в сердцах написал: «Если походить вокруг, повсюду в цехах встретишь бездельников и тунеядцев». В разгар финансового кризиса он выбрал время снова проинспектировать цеха. «Я намереваюсь позаботиться о том, чтобы был установлен порядок, – писал он. – Больше не может быть и речи о терпении. Я много лет был терпелив понапрасну и не хочу терпеть еще целых две недели». Но пришлось. Два года спустя он негодовал: «Рабочий определенно получает удовольствие от расходования в безмерных количествах газа и нефти, если это не из его кармана; у него нет чувства в отношении потерь такого рода».
   Клятвы в верности теперь требовались от каждого сотрудника, хотя Альфред относился к ним скептически. Он продолжал сохранять некие «закрытые отделы» – на время смен люди были буквально заперты, – но и здесь, как он понял, любой увольняющийся снабженец или сварщик может прихватить с собой самые ценные технические секреты фирмы. Однажды ушел мастер с одного из новых, засекреченных конвертеров Томаса и нанялся на работу в Дортмунде. Крупп его там отыскал и пытался уговорить дортмундскую полицию арестовать его. В письме на фирму он с раздражением писал: «Не важно, будет ли Л. когда-либо опять выполнять для нас полезную работу и какие расходы и неприятности повлечет за собой предъявление ему иска – все эти проблемы имеют второстепенное значение. Мы должны быть уверены в том, что уважаются наши контракты и дисциплина. Тот, кто ловчит, не получит ни минуты покоя. У него шаткая позиция. Мы должны атаковать его исками о причинении ущерба и общественным бесчестьем до тех пор, пока позволяет закон».
   Альфреду и в голову не приходила мысль о том, что даже немецкий суд не был бы оскорблен созерцанием человека, который поменял работодателя, и что в этом нельзя усмотреть никакого общественного бесчестья. Он считал совершенно невыносимой несправедливостью свободу человека наниматься и увольняться: ведь это означало, что любой недовольный болван мог распродать его всему Руру. По его мнению, несправедливой была и «поденная оплата», как он ее пренебрежительно называл, и он ввел бы опять сдельщину, если бы не был предупрежден, что в таком случае от него уйдут лучшие люди. Ему нравилась сдельная работа потому, что казалась намного более эффективной. В своей страсти к эффективности он тратил целые часы на размышления о том, как бы пустить в дело отходы концерна. Просто преступно увозить куда-то золу, шлак и окалины; подозревая, что какой-нибудь предприимчивый делец извлекает из них выгоду, он отправил группу людей проследить за вагонами. (К его ужасу, они сообщили, что мусор сбрасывается в реку выше «Хюгеля».) Обеспечивая своих сотрудников жильем, школами, больницами и питанием, он полагал, что их нерабочие часы тоже принадлежат ему. Удивителен тот факт, что большинство из них с этим соглашались или, по крайней мере, не проявляли никаких признаков мятежа. (Один старый человек, семья которого работала на Круппов со времен битвы при Ватерлоо, однажды сказал автору, что фотографии семейства Круппов всегда висели в гостиной его деда и бабки. На вопрос: «Где?» – он ответил: «Там же, где святые».) По всем меркам самым экстраординарным документом можно считать приказ «Мужчинам моего завода». Он все обдумал, заявлял Крупп, и пришел к заключению, что рабочее место преданного труженика должно включать в себя и брачное ложе. Как единственный собственник заботится о сырьевых материалах для дома Круппа и фирмы на столетие вперед, так и каждый сознательный крупповец должен стремиться к тому, чтобы «обеспечить государство множеством верных подданных и создавать особую породу людей для завода». И представьте себе, ничто не свидетельствует о негодовании или хотя бы удивлении по поводу такого предписания.
* * *
   Размножаться по ночам, тяжело трудиться днями – пусть только это и будет их делом. Но Крупп знал, что не все были согласны ограничиваться кузницей и постелью. «Красная угроза», как он ее называл, продолжала его преследовать. Эмигранты СДП из Цюриха выстраивали искусную пропагандистскую кампанию, и Эссен по-прежнему был уязвимым. Напрасно Альфред развешивал в цехах ограждения из манифестов. Преодолевая страх перед предающим его бывшим крупповцем, он кричал: «Я ожидаю и требую полного доверия, отказываюсь рассматривать неоправданные претензии и буду продолжать удовлетворять все законные жалобы, а тем, кто не доволен этими условиями, предлагаю вручить мне свои уведомления, не дожидаясь, пока я их уволю, и тем самым покинуть мой завод законным образом и дать возможность прийти на их место другим».
   Даже местная газета «Эссенер блаттер» вызвала его гнев: «Газета пытается всевозможными домыслами посеять подозрения в отношении характера управления моим заводом… На это и подобную же бесстыдную ложь злобных врагов я отвечаю следующим торжественным предупреждением. Ничто не заставит меня поддаться и никто ничего не получит от меня путем угроз».
   Рабочие считали, что честная служба в кузнице и у станка – это одно, а желание отмены тарифов, введения подоходного налога и свободы слова – совсем другое, и связи тут нет. Напрасно Хозяин в Своем Доме рисовал картины обагренного кровью Парижа и предупреждал, что социал-демократы хотят установить Парижскую коммуну здесь. «Если бы им удалось перевернуть все существующие порядки и условия, – заявлял Крупп, – эти последователи коммуны только начали бы ссориться между собой за власть. Это скрытая цель их всех. Сейчас они борются за общее дело, но чем больше у них рвения добиться победы своего нового законодательства, тем меньше намерений у любого из них самому подчиняться. Они просто используют введенные в заблуждение массы, как солдат в своей борьбе, а потом принесут их в жертву собственной корысти».
   Это не производило заметного впечатления. По-ослиному упрямые массы хотят, чтобы их вводили в заблуждение. Тем не менее, Альфред думал, что он уловил их настроения. Поэтому, когда безумный анархист по имени Эмиль Хёдель 11 мая 1878 года совершил покушение на кайзера, а Бисмарк распустил рейхстаг в надежде обеспечить абсолютное большинство консервативной (национальной) партии, Крупп согласился баллотироваться в качестве кандидата националистов. Это было тяжким просчетом. С наплывом поляков и южных немцев Эссен стал в основном католическим. Другой кандидат – Герхард Стетцель как раз представлял католическую (центристскую) партию. В прошлом слесарь и токарь на заводе, ставший редактором «Блаттер», он пользовался популярностью. Когда вечером 28 июля голоса были подсчитаны, у Стетцеля оказалось большинство. Менеджеры утешали Круппа весьма странным образом: когда они проверили результаты голосования на фабрике, обнаружилось, что рабочие, привыкшие видеть имя Круппа напечатанным буквально на всем, не обратили на него внимания в списках для голосования как на кандидата. Они думали, что это лишь его санкция, обычная подпись. Объяснение звучит абсурдно, но не исключено, что так и было. Ведь он не вел кампанию, полагаясь на свой авторитет. Альфред отказался идти на риск унижения во второй раз и, когда консерваторы обратились к нему с просьбой предпринять попытку на следующих выборах, быстро отверг это предложение. Герру Бедекеру, редактору и председателю эссенского отделения партии, он написал, что не располагает ни «оснащением, ни силами и временем для того, чтобы заниматься какого-либо рода общественными делами».
   Это была неправда. Старый деспот поглощен общественными делами. Его силы и время заняты программой Бисмарка, которая ближе всего его сердцу, – перевооружением. Канцлер призвал рейхстаг одобрить численность армии в 400 тысяч человек в мирное время. Рейхстаг одобрил. Но следующая просьба – о льготном финансировании военных – привела к противостоянию, даже стала ключевой политической проблемой рейха. Правительство все яснее видело, что некрологи по СДП были преждевременны. Несмотря на закон о социалистах, партия быстро восстановилась в подполье, набрала 550 тысяч сторонников и продвигалась к миллиону. Они хотели такой рейхстаг, который свергнул бы Бисмарка. К ужасу Круппа, веселый, вечно подвыпивший любитель развлечений, Стетцель начал следовать линии католической партии. Он ковылял по Эссену, осуждая вооружения. А это все равно что подвергать нападкам кораблестроение в Гамбурге или фарфор в Дрездене. Этот человек должен уйти, и, чтобы добиться цели, Альфред лично выбрал кандидата от националистов. Оппонентом Стетцеля, сообщил Большой Крупп Бедекеру, будет его собственный сын Фриц.
   На этот раз никакой путаницы с санкцией. Имя Фридриха Альфреда Круппа не было напечатано нигде, кроме его свидетельства о рождении и бумаг компании. «Пушечный король» решил развернуть от его имени широкую кампанию. Это должно стать самым громадным триумфом фирмы со времен Седана и намного более шумным. Прежде всего единственный владелец фабрики известил прокуру, что Фриц является тем человеком, который наиболее подходит для службы отцу и Отечеству. Потом обрушил на сотрудников свои поучения: «Честно заслужив всеобщее доверие, я хочу вновь обратиться к нынешнему персоналу с несколькими словами совета, что я так часто и с такими хорошими результатами делал в прошлом. Тогда вопросы касались вашей безопасности и спокойствия – чисто внутренних интересов фабрики и вашей семейной жизни. Теперь я затрагиваю интересы всего германского рейха, интересы, которые конечно же являются и нашими собственными. Вопрос о войне и мире будет зависеть от духа нового рейхстага. Если мы соберемся там сильными и объединенными, Франция не осмелится напасть на нас. Но если мы покажемся слабыми и ссорящимися между собой, война неизбежна, и в таком случае нельзя исключить, что, несмотря на несравненный героизм своей прошлой истории, германская армия будет вынуждена отступить перед лицом превосходящей силы, а территория рейха может быть вытоптана войной, опустошена, и даже ее единство, возможно, будет разорвано на клочки».
   Его истинная цель состояла в том, чтобы заставить Герхарда Стетцеля уступить превосходящей силе и чтобы на избирательных участках был разорван на клочки альянс между СДП и центристами и, возможно, чтобы сам Стетцель ушел в цеха на невысокую должность. Были разработаны детальные планы сокрушения нынешнего депутата, включая самые жестокие формы запугивания избирателей на заводе. Но не все были осуществимы. Альфред потребовал, чтобы каждый мастер предоставил ему список своих людей с отметкой об их партийной принадлежности. Поскольку большинство крупповцев, схитрив, ответили, что не приняли решения, план не сработал. Но Крупп, так или иначе, узнавал все, что хотел. Поскольку он контролировал муниципалитет, он и диктовал процедуры голосования. Самые лояльные его подчиненные были назначены помощниками инспектора по выборам. Объясняя свои действия желанием «упростить» процедуры, они ввели, по сути дела, помеченные бюллетени; по разным размерам и цветам можно было отследить, кто за кого подал свой голос. Но что-то не сработало. Возможно, люди возмутились угрозами Альфреда; возможно, их не впечатлял Фриц, который не обладал внушительными качествами своего отца. В любом случае в то время, как в национальном масштабе Бисмарк одерживал победы, его люди потерпели в Эссене поражение от подвергавшегося нападкам Стетцеля.
   «Пушечный король» воспылал гневом. Все это, заявил он, было обманом, адским заговором с целью обесчестить имя семьи. Очень хорошо. Теперь, сказал он прокуре, враг узнает его настоящий характер. Йенке осторожно спросил, что он собирается делать. «Разнести завод!» – заорал Альфред. Председатель пробормотал, что это будет нехорошо выглядеть в годовом отчете. Будучи представителем банкиров, Майер чувствовал себя обязанным возразить: «И как вы взорвете шахту?» Альфред хранил минутное молчание. Затем: «Я все распродам! Я расплачусь со всеми лояльными сотрудниками так, что они будут довольны; никто не потеряет ни пенса, если я уйду в отставку». Распродажа возможна, согласился Йенке, но зачем делать это именно сейчас? Националистам сейчас обеспечено хорошее рабочее большинство в Берлине. Бисмарк получит свои ассигнования на семь лет, и у фирмы появятся великолепные заказы. Потерпевший поражение Альфред вышел, не говоря ни слова.
   Но он еще не покончил с СДП. Поэтому в берлинском отеле он составил новый приказ своей испытанной прокуре. Он потребовал, чтобы все социал-демократы были без предварительного уведомления уволены и чтобы в цехах были повешены плакаты с объявлением: «В следующий раз, когда я буду на заводе, я хочу чувствовать себя как дома и предпочту увидеть завод безлюдным, чем встретить там кого-то со злобой в сердце, каким является каждый социал-демократ». За этим последовали подробные инструкции. Инспекторы должны были обследовать каждый мусорный бак в цехах и в жилых кварталах; любой читавший прессу с критикой руководства завода или правительства подлежал увольнению. Не принимать никаких объяснений – их не принимали. Был уволен пожилой сторож, прослуживший в штате тридцать три года, как и рабочий, чья домовладелица завернула ему завтрак в запрещенную газету. Вдохновленный этими успехами, Альфред приказал нанять еще одного инспектора, чтобы проверять газеты и «использованную туалетную бумагу» на предмет бунтарских записей.
   «За это десятилетие больших перемен Крупп заметно постарел», – сообщают семейные хроники. Судьба же неизвестного инспектора туалетной бумаги остается нераскрытой.

Глава 7
Остальное – мой дух

   Годы заката Альфреда Круппа пришлись на период разгара так называемых малых войн, и именно эта кровавая суматоха сделала его самым могущественным промышленником в Европе. Как заметил Уинстон Черчилль, война, которая впоследствии стала «жестокой и грязной», тогда была еще «жестокой и славной» и считалась простейшим способом решения международных споров. На протяжении шестнадцати лет между падением Парижа и смертью Альфреда мир почти постоянно находился в состоянии объявленных военных действий. Не считая восстаний, аннексий, переворотов и кризисов, случилось не менее пятнадцати конфликтов с участием Франции, Австрии, Англии, России, Афганистана, Туниса, Италии, Эфиопии, Судана, Сербии, Болгарии, Черногории, Перу, Боливии, Чили, Уругвая, Бразилии, Аргентины, Парагвая, Турции, Бирмы и Китая. Испания была поглощена заботами о том, что осталось от ее колоний в Новом Свете. Даже Соединенные Штаты вели войну с индейцами. Германия была единственной великой державой, которая не была на марше, и в мирном Руре Крупп мог изучать официальные сообщения о боевых действиях и извлекать уроки применительно к своим цехам. Каждое кровопролитие служило полигоном. И вдобавок – благоприятной рекламой. После того как два его клиента сцепились в Русско-турецкой войне 1877–1878 годов, Крупп добился получения рекомендательных писем от обеих сторон, а на следующий год копии этих писем были разосланы через Лонгсдона каждому члену палаты общин. По сути дела, парламенту задан вопрос: почему он должен сохранять приверженность Армстронгу, если крупповское оружие благодаря массовому производству стоит дешевле, а убойная сила его выше?
   Ассортимент крупповских товаров теперь включал в себя сборные тяжелые вооружения, горную артиллерию, пушку береговой обороны и огромные гаубицы. К середине 1880-х годов на Круппа работали 20 тысяч человек, многих из которых он даже никогда не видел. Его прокламации приняли императорский тон и адресовались:
   «ПЕРСОНАЛУ МОЕГО СТАЛЕЛИТЕЙНОГО ЗАВОДА, ШАХТ И МЕТАЛЛОПЛАВИЛЬНОГО ЗАВОДА, ПРИНАДЛЕЖАЩИХ МОЕЙ ФИРМЕ «ФРИД. КРУПП».
   Имея флотилию кораблей в Голландии, железорудные копи в Испании, он стал фигурой международного масштаба. Тем не менее в собственных оценках он продолжал руководствоваться тем, что мог потрогать и взвесить, а мерой успеха служила массивность оборудования на фабрике. Когда сломался паровой молот «Фриц», он установил 5000-тонные гидравлические прессы, и фотографии Эссена того времени поражают несоразмерностью людей и их машин. Крупповцы в своих синих шапочках без полей кажутся крошечными, похожими на муравьев. Вокруг них – цепи со звеньями размером с человеческую голову; станки вдвое выше их роста, с зубьями толще, чем их руки, и заклепками больше кулаков; огненные кузнечные горны, способные заглотнуть своим горячим бессемеровским дыханием полдюжины человек. Скорее ради рекламы Альфред решил оставаться производителем самых больших в мире стальных слитков. На выставке в Филадельфии он представил гигантский ствол для немецкого военного корабля и семь пушек, главной из них была 60-тонная громадина, которая стреляла снарядами весом в полтонны из 35,5-см (13,85 дюйма) дула. Прошло ровно четверть века с тех пор, как Крупп демонстрировал в Лондоне свою маленькую 6-фунтовку калибра 6,5 см, что показывает, как быстро индустриальная революция охватила Рур.
   Филадельфийская громадина – «крупповская убойная машина», как назвали ее американские газеты, – не нашла рынка в Соединенных Штатах. Альфред отдал ее турецкому султану, следуя обычаю, который в прошлом доказал свою эффективность. Подобно тому как, презентовав свое лондонское орудие потсдамскому дворцу, он в конце концов заставил прусского орла выпустить первые талеры из когтей, так и сейчас подарки в виде полевых орудий и разных безделушек принесли приятный урожай; небольшая модель железной дороги, которую он отправил китайскому лидеру, обернулась заказами на сталь для первой сети китайских железных дорог. А это позволило фабрике сохранить свое ежедневное производство 500 бесшовных железнодорожных колес и осей, 450 рессор и 1800 рельсов в то время, как запросы главного заказчика – Америки начали уменьшаться. Но на Круппа теперь работало нечто намного большее, нежели его собственная изобретательность. Его подкрепляли ресурсы германского правительства. Триумф Круппа расценивался в верхах как факел рейха; неудача Круппа – удар по тевтонской крови.
   Да и вообще, прошли те дни, когда пренебрежительное отношение к прусской гордости принималось с умаляющим собственное достоинство пожатием плеч. До 1870 года образ страны представлялся в виде спокойно-добродушного флегматика с сентиментальным оттенком. Больше такого не было. Сокрушительный удар по Франции придал победителям новое, зловещее высокомерие; это были годы, когда солдаты кайзера отвечали расправой на дерзости гражданских лиц в Эльзасе – Лотарингии и даже от немецких дам требовалось, чтобы они сходили с тротуара и уступали дорогу офицеру. Как часть военного истеблишмента, престиж Круппа отождествлялся с армейской честью, ныне священной и, следовательно, неприкосновенной.
   Так, небольшой инцидент в Сербии был раздут вне всяких пропорций. Уже тогда сербы были самым трудным из Балканских государств. Внутри страны один их король стал жертвой убийц, и они еще кипели гневом. За рубежом они подписали не менее четырех секретных военных договоров – с Черногорией, Румынией, Грецией и Австрией, а в 1870-х годах дважды объявляли войну Турции. Потерпев поражение в каждой из битв, Белград горел желанием улучшить качество своей артиллерии. Конкурсные испытания были устроены за пределами столицы между Круппом, Армстронгом и французским конструктором, кооперированным со Шнайдером. Англичане были быстро выведены из борьбы, но и Альфред потерпел неудачу. После частых выстрелов казенные части его орудий деформировались. Команде из Эссена потребовалось тридцать минут, чтобы произвести тридцать выстрелов на дальность от 1100 до 4000 ярдов; французы закончили за двадцать три минуты. Осознав, что на ставке его репутация, Альфред быстро протелеграфировал указание, чтобы предлагаемая цена была сокращена наполовину. Но было слишком поздно. Заказ достался Парижу. (Ничего из этого не вышло. 13 ноября 1885 года сербы уверенно зарядили свои новые орудия калибра 3,1 дюйма и объявили войну Болгарии. Четыре дня спустя они были наголову разбиты при Сливинице и обращены в бегство. Только вмешательство австрийцев спасло их от полного истребления. Альфред с удовлетворением заметил: «Плохие клиенты».)
   Последствия были незамедлительными. Газета Бисмарка «Норддойче альгемайне цайтунг» начала публикацию сенсационных материалов о скрытых дефектах французского оружия. В жутких рассказах повествовалось о том, как сербские артиллеристы, которые проводили испытания с первой партией подлежащих к поставке стволов, были безжалостно убиты взрывающимися затворами и как их мерзкие кишки наматывались на стволы и лафеты. Тем временем Крупп нашел способ возместить убытки. Король Румынии Кароль I должен был приехать в Берлин. Румыны, как и сербы, не были удовлетворены своими пушками; вступив в Русско-турецкую войну на стороне России, они были тяжело прижаты при осаде Плевны. Фриц Крупп находился в столице рейха, и отец дал ему поручение назначить встречу с Каролем. «Я буду рад, если эта аудиенция пройдет для тебя благоприятно… – писал он. – Хорошо бы подготовить почву – речь идет не об орудиях, которые мы можем продавать в любое время и которые в любом случае будут рекомендованы Высочайшим в Берлине, но если у тебя будет такая возможность, расскажи ему о наших успехах в изготовлении брони». Не только Вильгельм, но также Бисмарк и обожатели Круппа в Генеральном штабе расхваливали искусство германских оружейников, и результатом стал огромный новый заказ для крепости Бухареста.
   Время от времени, к великому раздражению Альфреда, слухи о его махинациях появлялись в печати. 17 января 1883 года он писал Йенке: «Я думаю, кайзер знает меня достаточно хорошо и отнесется с презрением к предположению, если кто-либо ему его выскажет, будто мы опустимся до интриг, до нанесения ущерба мощи нашей страны, чтобы получить заказы на вооружения. Наша первая забота – служить кайзеру и рейху и целиком предлагать первые плоды прогресса Отечеству».
   Это было характерной для Круппа уловкой. Считалось ясным, что усиление румынской артиллерии не нанесло никакого «ущерба престижу» рейха: в конце концов, Кароль I был «своим», он же из династии Гогенцоллернов. Но это не помешало лукавству и манипуляциям – в том же году Германия направила военную миссию в Константинополь. Глава миссии барон Кольмар фон дер Гольц, в то время блестящий сорокалетний генерал, – в 1916 году он погиб на фронте, воюя на стороне Турции, – был особо проинструктирован «добиться того, чтобы турки покупали свое оружие у фирмы Круппа». Альфред сам рассматривал немецких дипломатов в Турции как своих продавцов. Послав султану альбом с фотографиями своих пушек, он писал прокуре: «Несомненно, посол, который может легко узнать о моих отношениях с Высочайшим, если он о них еще не знает, даст любые необходимые советы, подскажет пути и средства или сам будет действовать в качестве посредника». Нет никаких свидетельств того, что посольство за него постаралось. Однако это сделал Гольц, и с великолепными результатами. В июле 1885 года турки начали производить оплату в рассрочку за 926 гаубиц, полевые и береговые оборонительные орудия. До тех пор пока долг не был погашен, все поступления от константинопольской таможни направлялись непосредственно в Эссен. Орудия Круппа опять закрыли Дарданеллы для неизменного и давнего старого клиента Круппа – русского царя.
   Мы не знаем, насколько велика была роль взяток в заказах и расценках на оружие в те годы. Но деньги переходили из рук в руки – это точно. Подношения были не только в виде написанных маслом портретов, моделей железных дорог и парадных орудий. (Жорж Клемансо однажды описал, в каком положении оказался инженер из банановой республики, выступивший за то, чтобы «заключить контракт на крейсер в одной европейской стране. По прибытии он начал платить «комиссионные» разным людям, большим и не очень, заинтересованным в контракте. Наконец, пришлось крикнуть офицеру, который выдвинул непомерное требование: «Как же я смогу построить крейсер?» На что ему было сказано: «Какая разница, пока и вам и нам платят?» Этот пример приведен в книге Энгельбрехта и Хэнигэна «Торговцы смертью».) В некоторых странах подкуп играл решающую роль. По-видимому, это относится к Японии, где Крупп вел борьбу за расположение Микадо. Немцы приезжали в Токио, чувствуя затруднительность своего положения: принимающая сторона, не обладая той утонченностью, которая была присуща туркам и русским, рассматривала тесные отношения Альфреда с Китаем как недружественный акт. Это недопонимание, вероятно, было устранено. Однако, как и Константинополь, Токио испытывал потребность в европейских военных советниках. Здесь была французская миссия, и ее глава Луи Эмиль Бертэн получил поручение по разработке новых японских военных кораблей. Испытания артиллерийских орудий проводились в присутствии Микадо, и люди Круппа одержали победу, но заказ на орудия для нового боевого корабля все равно достался Шнайдеру. Ясно чувствовался аромат того, каким способом достигалась цель. Крупп стремился также получить заказ на модернизацию всех бельгийских портов на Маасе. Здесь он конкурировал и со Шнайдером, и с местными промышленниками в Льеже. Брюссельские газеты утверждали, что вооружения из Рура старомодны, и превозносили Льеж, пока капитан Монтей из бельгийского Генерального штаба не напечатал монографию, посвященную Круппу. Автор утверждал – и разумно, – что Бельгия слишком маленькая страна, чтобы поддерживать местных производителей боеприпасов. Он также заявил, что французская сталь была неважной по качеству, а в адрес Альфреда разразился панегириком, который мог быть инспирирован только из Эссена.
   Случаи в Сербии, Японии и Бельгии нетипичны; в большинстве стран Крупп не проиграл соперникам и не нуждался в местных союзниках. Авторитет немецких офицеров был настолько высок, что обычно хватало даже слова одного из них. Когда 9 декабря 1880 года Альфред направил своего сына в Санкт-Петербург с указаниями встретиться с «Его Величеством царем и царевичем, а также великим князем Константином», надеясь на большие контракты, успех и растущие прибыли, то не счел необходимым повторять уроки 1870–1871 годов. К чему? Ведь все дипломатические канцелярии в мире слышали эхо тех канонад, и в числе его клиентов были Швейцария, Голландия, Португалия, Швеция, Дания, Италия, Бельгия, Аргентина, Турция, Бразилия, Китай, Египет, Австрия и все, кроме Белграда, балканские столицы. В общей сложности друг на друга нацеливались 24 576 крупповских пушек. Пора бы подумать, чьи окажутся мощнее в случае конфликта.
* * *
   Альфред знать этого не хотел, но хотел кайзер. Во время полного застоя 1871 года, когда Крупп молил об ускорении вооружения Германии, а Роон поигрывал мыслью о возвращении к бронзе, своего часа ждало новое и мощное полевое орудие. Вечно оно ждать не могло. Слишком много было вложено в его разработку, и прокура припасла для его производства самые лучшие руды фирмы. Кроме того, оно было эффективно. Оно должно было произвести яркое впечатление на любом полигоне, и Альфред, зная об этом, пытался как-то вбить в тупые головы важных шишек здравый смысл. К моменту тегельских испытаний, которые заставили Вильгельма и Бисмарка изменить точку зрения, два крупных клиента купили орудие. Несложно было обмануть Высочайшего рассуждениями, что Россия в тот момент не угрожала рейху и что мир на востоке в любом случае являлся краеугольным камнем в своде политики канцлера. Но мир на юге – это проблематично. Новая империя была создана за счет Австрии. Бисмарк преисполнился решимости примирить Габсбургов и Гогенцоллернов. В 1873 году он этого добился, убедив Франца-Иосифа расширить территорию на юго-восток и создать альянс Германии, России и Австрии – союз трех императоров. Но это было еще впереди, когда Карл Майер и Вильгельм Гросс продали Вене большую партию нового оружия. Вильгельм I, едва подписав свой новый контракт с Эссеном, узнает, что потенциальный противник у него на границе собирается получить те же самые пушки. В результате – кризис доверия между династией Круппов и династией Гогенцоллернов. Майер телеграфировал Альфреду, чтобы тот быстро приезжал, Альфред сел на первый поезд, и на следующее утро два пожилых человека встретились в Потсдаме. Эта встреча началась, как худшая аудиенция за всю жизнь Альфреда. До этого момента их встречи всегда были любезными; Вильгельм был вежлив по натуре, а Крупп вел себя таким образом, как он хотел бы, чтобы по отношению к нему вели себя образцовые крупповцы.
   Но в тот день атмосфера дышала холодом. Высочайший не улыбался, не приглашал своего подданного сесть; никакой светской беседы. Монарх вытащил из кармана брошюру, которую по указанию Альфреда написал Гросс и опубликовал Майер, – «История орудий из литой стали». Это, сухо заметил император, «техническая работа ограниченной привлекательности». К сожалению, больше всего ею будут очарованы военные читатели за рубежом. Детали настолько конкретны, что «История…» будет бесценна для любого генерала, который столкнется с противником, вооруженным новым полевым орудием. Крупп онемел. На этот раз он нарушил свой собственный кодекс секретности. Он руководствовался стремлением завоевать сторонников в прусской военной касте. Ему и в голову не приходило, что брошюра может быть прочитана атташе иностранных государств, аккредитованными в Берлине. К счастью, его противники в штабе Мольтке, которые позаботились, чтобы экземпляр брошюры дошел до кайзера, перестарались. Они сообщили Вильгельму, что дивизии Франца-Иосифа будут вооружены лучшим орудием. Альфред увидел брешь и рванулся в нее. Оно вовсе не лучше, быстро заявил он, оно хуже по качеству. Австрийские пушки, как и пушки царя, неуклюжи и неповоротливы, тяжелы в бою. Высочайший смягчился. Он выразил удивление, задал несколько вопросов и заметно потеплел. Воодушевленный Альфред развивал свою удачу – и добился победы. Он ухватился за возможность прояснить для императора жизненно важную сторону оружейной промышленности. Поставки дружественным государствам – это необходимость; в противном случае сами основы фабрики в ее нынешнем виде будут поставлены под угрозу. Эксперименты с оружием, продолжал он, крайне дорогостоящи. Оружейнику рейха необходимо содержать большое предприятие. Без глобальных рынков он разорится, если только… Конечно, альтернатива есть: его работы мог бы субсидировать кайзер.
   Вильгельм поспешно отступил. У него не было намерения равняться с военными бюджетами примерно двадцати иностранных столиц, чьи деньги, при нынешнем положении дел, стекались в Эссен. Если бы он знал, какой дорогостоящей станет мировая оружейная индустрия в долгосрочном плане, сколько на нее будет потрачено германских денег и сокровищ и как искалечит она его империю три четверти века спустя, он, возможно, ухватился бы за шанс национализировать Рур. Но доводы Альфреда казались неопровержимыми, и успокоившийся император кивнул, когда его самый богатый кузнец откланялся. Крупп же со своей стороны проклинал себя за то, что разрешил публикацию глупой брошюры, и ударился в небывалую скрытность. Раньше он планировал экспонировать орудие на международной выставке в Вене. Теперь же телеграфировал прокуре: «Если мы склоняемся к тому, чтобы предложить такие орудия какому-либо государству, заказчиков следует пригласить в Эссен: думаю, однако, что на данный момент мы вообще не должны ни при каких условиях предлагать полевые орудия на продажу, потому что должны оставаться свободными от других обязательств ради Пруссии». Пушку должны были сразу же погрузить и отправить обратно в Рур.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →