Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Запрет на ношение фесок в Турции в 1925 году привел к массовым беспорядкам, казням и процветанию контрабандной торговли фесками.

Еще   [X]

 0 

Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина (Поволяев Валерий)

Трагическая гибель последнего руководителя советской внешней разведки Леонида Владимировича Шебаршина для многих стала неразрешимой загадкой. За самоубийством руководителя разведки такого уровня должно стоять многое. Валерий Поволяев предпринимает попытку приоткрыть завесу тайны и ответить на вопрос: кем был генерал Шебаршин?

Год издания: 2014

Цена: 199 руб.



С книгой «Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина» также читают:

Предпросмотр книги «Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина»

Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина

   Трагическая гибель последнего руководителя советской внешней разведки Леонида Владимировича Шебаршина для многих стала неразрешимой загадкой. За самоубийством руководителя разведки такого уровня должно стоять многое. Валерий Поволяев предпринимает попытку приоткрыть завесу тайны и ответить на вопрос: кем был генерал Шебаршин?
   За рамками своих мемуаров Леонид Шебаршин оставил много тайн. Гриф секретности с них будет снят только через много лет (если его снимут вообще). Но кое-что удалось узнать уже сейчас. Этому и посвящена книга, которую выдержите в руках.


Валерий Поволяев Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина

   © Поволяев В.Д., 2014
   © ООО «Издательство «Алгоритм», 2014

Предисловие

   В моем архиве, среди писем и других бумаг отца сохранилась небольшая записка, написанная его стремительным, летящим почерком: «Кому интересны мелькания старого человека? Даже самому себе не очень интересны. Но жизнь была такой насыщенной событиями, людьми, новыми местами, сложной работой и на столько напряжение каждого сегодняшнего дня мешало понять всю ее привлекательность, что всплывающие сейчас из памяти дни, эпизоды, случаи, впечатления, выплывающие и ускользающие, песком текущие между пальцев, вызывают желание как-то закрепить их, записать, затвердить, возвращаться к ним снова и снова».
   Книги отца знают многие, уверен, что их прочитают еще тысячи людей, потому что главное в них – это не просто самоотчет о собственной жизни, а правдивая, честная и умная хроника событий последних десятилетий российской истории. Его размышления, подчас горькие, о России и своем народе, понятны и близки не только его соратникам, друзьям и близким, ставшим частью его огромной жизни, но и всем, кто неравнодушен к судьбе своего Отечества.
   Отец был честный и добрый человек, добрый по настоящему, понимавший при этом суетность жизни и сумевший не потерять себя в ней, несмотря ни на какие испытания. Я на вечно признателен ему за уроки Правды, преподанные мне. Я крайне редко спорил с ним. Поводом к одному из таких редких случаев стало горькое высказывание отца, сделанное им как-то раз на излете жизни: «Лешка! Помни – река времен впадает в болото». «Отец! – сказал я – Это не правда. Это горечь! Твоя бурная река времени, которая вела тебя через несчастья и радости, привела тебя к океану добра и правды!»
   Я признателен автору книги и всем замечательным людям, которые внесли вклад в ее создание. Я советую прочитать ее всем, для кого важны нравственные уроки истории, сплетенной из судеб тысяч людей, в том числе моего отца и его друзей.
   Алексей Шебаршин

Знакомство

   За окнами домов наших в ту пору погромыхивали разбойные девяностые годы, самое начало их: уже начали заваливаться могучие некогда предприятия, хотя никто не верил, что они завалятся; экономика, управляемая неумелыми руками, подобно издырявленной лодке, шла ко дну; появилось огромное количество пустых говорунов – непонятно даже было, откуда взялось их столько, не могла же Россия родить так много пустоцветов; повального воровства, взяточничества такого, что царит сейчас, еще не было. А слово «коррупция» не употреблялось газетчиками даже в самых смелых статьях.
   В Москве в ту пору начал издаваться толстый международный журнал, и я устроился в него работать главным редактором русского издания. Патронировал журнал, поддерживал всячески Владимир Петрович Евтушенков, до недавнего времени командовавший в столице образованием и наукой, – было такое управление в Моссовете.
   Как-то Евтушенков позвонил и попросил подобрать двух-трех толковых, с хорошими перьями писателей, – сказав, что предстоит срочная работа над книгой. Заказ поступил из Англии, книга будет издана там, на английском языке.
   То, что она будет издана на английском, снимало многие вопросы. Во-первых, каждый писатель обычно вырабатывает свой стиль и потом им пользуется, это происходит не сразу, накапливается с годами, и стиль одного писателя бывает очень непохож на стиль другого… Например, Юрия Бондарева никогда не перепутаешь, допустим, с Юрием Нагибиным, а Виктора Астафьева с Валентином Пикулем. Разностилья следовало опасаться, но перевод на английский снимал все вопросы: перевод сведет все стили в один. И два – можно будет влезать в какой-нибудь не дотянутый коллегой кусок и делать свои вставки. Они также будут незаметны.
   Я пригласил на эту работу Вячеслава Марченко, толкового прозаика, в прошлом военного моряка, офицера, и Олеся Кожедуба, белорусского писателя, пишущего на русском, и мы втроем занялись рукописью.
   А рукопись была непростая – книга Леонида Владимировича Шебаршина, руководившего несколько лет советской разведкой. Евтушенков познакомил нас с Шебаршиным – происходило это в старом кабинете Евтушенкова, в особняке неподалеку от Патриарших прудов, – и там же мы договорились с Шебаршиным о первой встрече, уже деловой, в нарукавниках. Жила наша дружная бригада в одном писательском поселке, во Внуково. Линия писательских дач и мастерских начиналась в Переделкино, ползла вдоль железной дороги в Мичуринец, а оттуда во Внуково. Хоть и далековато это было от Москвы, но работать было очень удобно и, как мне казалось, Шебаршин довольно охотно приезжал сюда.
   В Москве было неспокойно, она сделалась какой-то хамоватой, неуправляемой, настырной, и Шебаршину, который родился в столице и знал ее в самые разные годы, в том числе и в военные, видал ее всякой, в ту пору она казалась просто-напросто чужой.
   Наверное, так оно и было – Москва начала девяностых годов сделалась чужой для многих из нас.
   А в нашем уютном писательском поселке нравы были другие, царила тихая золотая осень, столичные вихри сюда почти не долетали, – только телевизор выплевывал, извините, какие-нибудь неприятные вести, но его быстро выключали, и все вокруг вновь становилось тихим и приятным, как в лучшие годы нашей жизни, жизни каждого из нас.
   Революционным демократическим духом совсем не пахло, на влажном асфальте лежали яркие палые листья, а из леса, который буквально нависал над нашими балконами, тянуло запахом опят – грибов одинаково хороших и в жареве, и в вареве, и в засоле.
   Шебаршину, который, как оказалось, был завзятым, просто отчаянным грибником, хотелось хотя бы минут на двадцать уйти в лес с плетеной корзиной, но он был человеком дисциплины – это можно было позволить себе после работы.
   Но после работы мы дружно жарили на сковородке простую деревенскую картошку с луком на домашнем подсолнечном масле, очень ароматном, нарезали крупными кусками черный бородинский хлеб, доставали из морозилки бутылку водки, холодную, с тягучим, словно сироп, содержимым, обсыпанную густой снежной махрой, и обедали.
   Много воды утекло с той поры, многое стерлось, память стершееся не восстанавливает, а вот обеды те запомнились хорошо… До сих пор помню вкус и запах той роскошной внуковской картошки.
   Книгу мы разбили на главы, каждая глава – это веха из жизни Шебаршина. Жизнь в Марьиной Роще и работа в Пакистане, в Карачи, перемены в судьбе, учеба в разведшколе, пребывание в Индии и в Ираке, Афганистан, в котором Шебаршин бывал много чаще иных наших деятелей и по-доброму относился к этой стране, боль за родную землю, которую начали разорять, и боль эта отразилась на его служебной деятельности, дымный август девяносто первого года и события последующих лет, которые пришлось пережить Шебаршину.
   Каждый из нас, помогавших Леониду Владимировичу работать над книгой, закрепил за собой несколько разделов. Иначе могла быть невообразимая толкучка. А толкучка на страницах – это плохое дело, это обреченная книга.
   Одним из самых сложных разделов оказался первый – детские годы. Именно там таилось нечто такое, о чем Шебаршину, может быть, и не хотелось рассказывать, но он брал себя в руки и рассказывал.
   Кстати, из всех книг Шебаршина только в одной описана более-менее подробно та пора – в первой книге, в «Руке Москвы».
   Жили Шебаршины в месте, известном всей Москве, – в Марьиной Роще, а точнее, в Четырнадцатом проезде Марьиной Рощи, недалеко от железной дороги, через которую был перекинут длинный прочный мост.
   Кто помнит Марьину Рощу той поры, вряд ли станет утверждать, что там стояли добротные купеческие особняки, хотя несколько особняков и имелось (сделаны они были, кстати, с гораздо большим вкусом, чем хоромы современных олигархов, – более уютные, а иногда даже и более просторные, хотя в олигархических хоромах бывает несколько подземных этажей, где стоят и автомашины, и отопительные котлы, там же смонтированы целые цеха по ремонту здания – это все есть ныне в большинстве домов нуворишей). В основном Марьина Роща состояла из расползшихся по земле разных пристроек, сараев, флигелей, подсобных помещений, ну и самих домов, естественно. Дерево есть дерево, случалось, что дома и горели, и заваливались, и сгнивали.
   Выцветшие, основательно обработанные ветрами, дождями, снегом, солнцем, дома имели один стандартный цвет – серый, натуральный… Дома не красили, раньше в Москве такой моды не было.
   «Тесно и скучно жили марьинорощинские обитатели, – написал Леонид Владимирович Шебаршин, – сапожники-кустари, извозчики, скорняки, рабочие небольших окрестных заводов и мастерских. В каждой квартирке жило по две – три семьи, по семье на комнату, и все пользовались одной кухней, где с трудом помещались кухонные столы».
   Хорошо написал автор, лучше не напишешь – все-таки он прожил в Марьиной Роще двадцать восемь лет. Часто случались ссоры, иногда – драки, иногда вообще хватались за ножи, но, несмотря ни на что, тамошний народ жил дружно, в помощи никогда никому не отказывал – и своим марьинорощинцы помогали, и чужим, всякому человеку протягивали руку, если тот оказывался в беде.
   «Были там семьи, искони имевшие репутацию непутевых, – пьяницы, бездельники, мелкие воришки, – не стал скрывать Шебаршин. – В большинстве же населяли Марьину Рощу трудовые, не шибко грамотные, но очень неглупые, простые и порядочные люди – русские, татары, мордва, евреи…».

Марьина Роща

   Работы они не боялись, брались за любое дело, а вот по части того, чтобы стачать модные мужские баретки для выхода по воскресеньям в парк или роскошные дамские туфельки на пуговке, равных им не было. Работали они у хозяина, владельца большой сапожной мастерской, бабушка занималась кроем – вырезала острым заготовочным ножом союзки, берцы, подкладку, затем садилась за машинку, дед натягивал сшитые заготовки на колодки и творил чудеса. Обувь у Лаврентьевых получалась коллекционная, только на выставках экспонировать, хотя шили ее дедушка с бабушкой для простых людей.
   И радовались невероятно, когда видели, что их обувь доставляет кому-то удовольствие.
   Вот это качество – сделать что-то хорошее и радоваться, если сделанное доставляет удовольствие, – передалось и Леониду Владимировичу. Он относился к категории тех людей, которые любят делать добро, и если кому-то что-то обещал, обещанное обязательно исполнял. Этому он учился с детства и научился: до седых волос следовал неписанному правилу, ставшему чертой его характера.
   А в остальном Шебаршин был в детстве обычным пацаном, бегал на железную дорогу, собирал в мешок уголь, падавший из вагонов на шпалы, лакомился жмыхом, если удавалось достать его, – вкуснее пищи не было, играл в жостку – увесистый свинцовый пятак, к которому была пришита волосатая шкурка, жостку надо было беспрерывно подкидывать вверх ногой – не носком, а боковиной, – выигрывал тот, кто дольше всех держал свинцовую блямбу в воздухе, не давая ей упасть на землю.
   У каждого марьинорощинского паренька жостка была обязательно своя, персональная. Очень часто ребята имели по две жостки, а то и по три. Да и вообще, в Москве, наверное, не было мальчишки, который не обзавелся бы столь модной игрушкой военной и послевоенной поры. Не играли в жостку, ловко перекидывая ее ногой, наверное, только кремлевские ребятишки, но их папы каждый день общались с дедушкой Калининым и дядей Ворошиловым, а все остальные играли. Очень азартно, долго, ловко. Из наиболее способных ребят выходили хорошие футболисты.
   Собственно, жостка была популярна не только в Москве – в России тоже. Я в те годы жил на Дальнем Востоке, в городе Свободном, так там тоже азартно колотили ногой жостку, правда, называли жостку чуть по-другому, зоской – так для языка было легче, слово не застревало.
   У Шебаршина был приятель, живший в доме по соседству, – Гоша Савицкий, так его дядя, недавно вернувшийся с фронта, Николай Иванович, видя игроков в жостку, обычно интересовался:
   – Ну что, выколачиваете дурь из ног?
   Может, это и так, знающий народ до сих пор утверждает, что хорошие футболисты той поры действительно были хорошими жосточниками: одно очень логично вытекало из другого, и взрослые ничего плохого в жостке не видели.
   Другое дело – чика или расшиши. Чика еще имела и другое название – пристенок, а расшиши еще называли расшибалкой. И чика, и расшиши – это были денежные игры. По мелочи, правда, по пятнадцать, двадцать, в лучшем случае по тридцать копеек, но все же это были деньги.
   Пристенок – это когда мальчишки монетой колотили о стенку и стремились угадать так, чтобы монета упала рядом с монетой кона, лежавшей на земле. Если расстояние между монетами можно было измерить пальцами одной руки и игрок дотягивался до монеты кона, то забирал монету кона себе, как и собственную монету, – это был его выигрыш. И еще – имел право следующего удара о стену…
   Расшибалка – это была еще более денежная игра. На контрольной черте рисовали «казенку» – специальный квадрат, в который помещали монеты, выстроенные столбиком. Издали разбивали этот столбик, как бильярдные шары, выстроенные треугольником…
   Если кто-то из взрослых видел ребятишек, играющих в расшибалку, то обязательно прерывал игру, ругался, мог вообще прочитать длинную нотацию либо дать по затылку.
   На подзатыльники тут не обижались, иногда вообще не обращали на них внимания – это было рядовым делом. Да и подзатыльники эти не помешали пресловутой Марьиной Роще, о которой рассказывали десятки лихих историй, вырастить много блестящих людей, которые вошли в российскую историю.
   Были и игры – типичное «физо» (физкультура и спорт). Та же лапта, тот же футбол на зеленой травке, те же «догонялки», очень похожие на эстафетный бег, или вот такая игра – «в отмерялы». Играла обычно целая команда. Играть одному не интересно. Обычно проводили на земле черту. Становились к ней лицом – носками ботинок или тапочек касались этой черты. По команде совершали прыжок вперед. С места. Тот, кто отличился самым маленьким прыжком, становился в позу спортивного коня, и участники игры «в отмерялы» уже прыгали через него, и так далее. Игра эта могла продолжаться долго и давала хорошую физическую нагрузку.
   Победившему доставалась слава, уважение ровесников, а большего, честно говоря, и не надо было: авторитет в горластом мальчишеском обществе – святое. Завоевать авторитет, стать таким, чтобы слово твое было непререкаемым, – это штука трудная, может быть, даже труднее, чем стать чемпионом Москвы в каком-нибудь виде спорта.
   В общем, ребята в Марьиной Роще росли крепкими – стальных подков, правда, руками не рвали, но кое-что по части спортивных достижений за своими плечами имели. А когда учились в школе и стали участвовать в разных районных и прочих соревнованиях, то грамот в каждом доме накапливалось столько, что ими можно было обклеивать стены.
   Пока не пошли в школу, играли также в войну, некоторые играли еще крохотными, едва научившись ходить: побить фашистов в бою, где-нибудь за печкой, устроить засаду за горкой дров, принесенных в дом, чтобы они оттаяли, и взять в плен немецкого полковника, выведать у него планы наступления фашистов и передать сведения своим – это было едва ли не главное в жизни «мальков» – пацанов семи, восьми, девяти лет.
   Из подходящей доски обязательно вырезали автомат, тщательно обрабатывали его ножиком, скребли так, чтобы ни одного заусенца не оставалось, потом полировали стеклом и тщательно оглаживали ладонями, чтобы ложе и приклад блестели, будто покрытые лаком.
   Точно так же делали себе и деревянные пистолеты – вырезали их из досок: маузеры, «ТТ»… Был популярен и немецкий «парабеллум» – добыча, взятая как трофей в честном бою, а вот «вальтер» – название этого пистолета было на слуху, очень уж звонко оно звучало, – что-то не пошел, не стал популярным… Видать, несмотря на свое звонкое имя, формы его были неказисты, невелики и уважения не внушали.
   Когда на улице стояла лето – благодатная пора для пацанвы, – играли на улице за сараями, когда же наступала зима – перемещались домой, в тесноту, пахнущую щами, свежими дровами, керосином – еду-то готовили на керосинках, – иногда хлебом и солеными огурцами… В то голодное время каждая семья старалась запастись продуктами – чем больше, тем лучше. Хоть и трудно это было, но картошка имелась почти у всех, в каждом доме, а если у кого-то картошка кончалась, то соседи обязательно приходили на выручку, каждый выделял немного продуктов.
   Жили очень дружно, поддерживали друг друга буквально под локоток. О такой спайке, о тепле общения ныне можно только мечтать.
   Не выбрасывалось ничего, даже картофельные очистки. Их Леня Шебаршин и Гоша Савицкий специально собирали в кулек, а потом, когда начинали топить печи, пристраивали эти очистки на трубе, с них очень быстро слезала шкурка (то, что не слезало, сдирали пальцами) и ели. Очень вкусная была эта еда, Савицкому до сих пор помнится!
   В тех детских играх в войну Леонид Шебаршин почти всегда был главным красным командиром, побеждающим фашистов, но вот когда в сорок четвертом году к Гошке Савицкому приехала мать и привезла в подарок магазинное ружье с трещоткой, авторитет Гошки вырос настолько, что он потеснил своего приятеля и на несколько дней сам сделался командиром.
   Когда начались налеты немецких бомбардировщиков на Москву, было, конечно, страшно, но со страхами этими справлялись быстро. Марьина Роща – район простой, и люди здесь жили простые, рабочие, эвакуации не подлежавшие, все оставались в своих домах. Но если бы, не дай Бог, немцы вступили в Москву, в Марьиной Роще все бы взялись за оружие и сделали бы все возможное и невозможное, чтобы вышибить врага.
   Район марьинорощинский – деревянный, сухой, дома тут могли гореть, как порох, с треском, если бы проворонили хотя бы один дом, то Марьиной Рощи бы не было бы… Другое дело, бомбы там падали редко. И все потому, что ни военных, ни промышленных, ни правительственных объектов в Марьиной Роще не было, и немцы это знали.
   Но тем не менее во всех марьинорощинских проездах, во всех семнадцати без исключения, – были отрыты свои бомбоубежища.
   Убежища эти были довольно примитивные: выкапывалась землянка, – большая, с подпорами и прочими инженерными атрибутами, сверху накрывалась бревнами и засыпалась землей. Вот, пожалуй, и все. Укрытие, конечно, несерьезное, попадания бомбы не выдержит, даже если бомба упадет в пяти – десяти метрах от него, тоже завалится, но все же это было укрытие, и когда на крыше недалекой школы начинала истошно выть сирена, установленная там еще летом сорок первого года, народ поспешно тянулся в убежище – кто с книжкой, кто с узелком продуктов, кто с рукодельем, кто с чем, – в общем, сидели там до отбоя.
   Отбой – все та же, вызывающая мороз по коже песня сирены…
   В сорок втором году в Четырнадцатом проезде построили газоубежище. Не бомбоубежище, не овощехранилище, а именно газоубежище, и людям так и объяснили: «Это газоубежище!».
   Видимо, от немцев ожидали и такое – газовых бомб, но к этой поре наши совершили несколько удачных налетов на Берлин, – и бомбили Берлин, вот ведь как, и германская столица горела, только об этом почему-то мало рассказывали, – и гитлеровцы отказались от бомбардировок Москвы.
   Некоторое время газоубежище стояло пустым, никак не использовалось, а потом из него решили сделать овощехранилище… И вот тут-то самая пора вернуться к картошке – излюбленному блюду обитателей Марьиной Рощи.
   Самые большие объемы в овощехранилище были заняты, конечно же, картошкой, – картошка была везде, во всех сусеках, хранили ее, естественно не в мешках, а россыпью, а вот привозили по-разному – в основном в мешках, но случалось, что и россыпью.
   Вот тогда-то у пацанвы из Четырнадцатого проезда наступал праздник: у всякого картофельного потока обязательно была утечка: то в одном месте на землю шлепалась пара картофелин, то в другом, и эта картошка становилась добычей пацанов.
   Грузчики ругались, иногда давали кому-нибудь из мальчишек тумака, но очень редко: трудно было оказаться проворнее марьинорощинских ребят: ребята были проворнее грузчиков.
   Зато какая радость была, когда Ленька с Гошкой приходили домой с добычей. Первыми их хвалили бабушки: Леньку – бабушка Дуня, Гошку – бабушка Тоня.
   – Кормильцы вы наши!
   Конечно, кормильцами они не были, стали ими потом, но все равно слышать эти слова было приятно. Бабушки, похвалив внуков, старались обязательно угостить их чем-нибудь вкусным.
   А что такое «вкусное» в годы войны – та же картофелина, испеченная в печи (в Марьиной Роще печи были далеко не во всех домах), на сковородке и посыпанная крупной солью, а еще лучше картошка была, когда ее запекали в золе – м-м, это было просто объедение; второе лакомство – это обычный кусок ржаного черного хлеба, лучше всего горбушка, посыпанная солью.
   Все ребята из Четырнадцатого проезда были готовы в любую секунду выскочить из дома на звук автомобильного мотора: когда приезжала машина с картошкой, она обязательно разворачивалась в узком проезде, едва не цепляя за дома, делая разворот в несколько приемов, и завывание ее движка было сигналом для сбора – из всех дверей высыпала ребятня.
   Некоторые, наиболее сообразительные, выбегали даже с мешками – шили их специально.
   И нравы в Марьиной Роще существовали свои, отличные от других окраинных районов Москвы.
   Те, кто утверждает, что Марьина Роща была местом самых низких притонов, «малин», хаз, в которых роскошно жили разные уголовные элементы, паханы и «смотрящие», глубоко ошибается – Марьина Роща была обычным московским районом, хотя и жила по своим законам.
   В Марьиной Роще действительно жило несколько «паханов», которые очень грамотно разделили район на сектора и поддерживали там порядок – каждый «пахан» в своем секторе.
   И порядок действительно был: «паханы» наводили его вместе с милицией – делали это, не смыкаясь, не соприкасаясь друг с другом, автономно, каждый сам по себе. Но чтобы там лютовала какая-нибудь «Черная кошка», а по проездам с наганом в руке гуляла пресловутая Мурка, сопровождаемая коварной Сонькой, чтоб сюда, в здешние притоны, к проституткам приезжал богатый люд, дабы оставить там несколько тысяч рублей, – такого не было. Как не было и стрельбы по ночам, истошных криков добропорядочных граждан, к которым с финками приставали гоп-стопники, не было и трупов, обнаруженных бдительными патрулями в придорожных канавах.
   Это все – досужие россказни, подзаборная литература из разряда «ОБС» – «Одна баба сказала», страхи интеллигентов, живших в центре Москвы и боявшихся даже нос сунуть в Марьину Рощу.
   Находилось здесь и очень строгое отделение милиции, которым командовал человек по фамилии Рапопорт. Сейчас уже никто не помнит ни его имени, ни звания, но порядок в Марьиной Роще при нем был. И люди, ежели что, шли в отделение за защитой. И милиция их защищала.
   Впрочем, точно так же шли и к «паханам» – те своих не давали в обиду. Блатные, жившие в Марьиной Роще, – они, кстати, обитали и в других районах столицы, во всех без исключения, кроме, может быть, Кремля, – никогда в своем районе не воровали, и если кто-то собирался это сделать – жестоко пресекали.
   У продуктового магазина обязательно стоял постовой – его в Марьиной Роще по старинке называли околоточным, и если что-то происходило, люди бежали к нему. Околоточный («около точки») во всем разбирался по справедливости, если требовалось – то вызывал подмогу.
   Как-то блатные вычислили в своих рядах «крота», иначе говоря, стукача, и поздно вечером около газоубежища расправились с ним. Ленька и Гошка были тому свидетелями.
   На траве расселось «общество», – кто-то покуривал сигарету, кто-то поигрывал ножичком. «Крот» стоял перед блатными бледный, тощий, в обвисшей одежде. Он мог бы, конечно, от блатных убежать, но не делал этого, это было бы для него только хуже.
   Кто-нибудь из блатных задавал вопрос, «крот» отвечал – врать было нельзя, за вранье могли излупить так, что мало не показалось бы, поэтому говорил он, как на суде, только то, что знал – правду. А поскольку правда эта была стукаческая, то вставал один из блатных и бил его.
   Били сильно – «крот» шлепался на землю, ноги его вскидывались вверх сами по себе.
   Следовал следующий вопрос, на который «крот» отвечал также правдиво, за вопросом – сильный удар. Несчастный «крот» снова летел на землю, подвывая и размазывая по лицу красную мокредь.
   Расправа шла минут сорок, «крота» не убили, но проучили на всю оставшуюся жизнь, а Шебаршин и Савицкий запомнили то, что видели, также на всю жизнь – такие истории не забываются. Наблюдали они за нею из-за угла и очень боялись, что кто-нибудь из блатных заметит их. Но пронесло – никто не засек, что ребятишки наблюдали за экзекуцией.
   Я представляю: иной собрат по перу так бы расписал эту сцену, что по коже побежали бы колючие мурашки, и финки расписал бы, и кровь красную, и как «крот» рыбкой летал на землю, а в конце описания поставил многозначительные три точки. Это означало бы, что судьбу «крота» понимай как хочешь. С одной стороны, его вроде бы и прирезали, оставили подыхать в канаве, с другой, вроде бы и нет – вроде бы…
   Но «крота» марьинорощинские обитатели не убили, проучили как следует и отпустили восвояси.
   Из своих рядов, естественно, вырубили. Наука очень действенная.
   Старожилы Марьиной Рощи до сих пор вспоминают начальника 20-го отделения Рапопорта, при котором и порядок был, и справедливость торжествовала, и блатных он держал в узде, при случае мог поставить по струнке. И горестно качают головой старожилы – сейчас таких милиционеров нет. А если есть, то они ничего не знают о них.

   Сирены, несмотря на вой, который обычно называли истошным – и он действительно был истошным, – все-таки отличались друг от друга. Голосами. У одной сирены голос был басовитым, низким, у другой – визжащим, истеричным, у третьей – спокойным, деловым, работающим на двух нотах, у четвертой – тонким и противным, словно бы на крышу вместо сирены подняли циркулярную пилу, у пятой – напоминал звук немецкого самолета «гау-гау», шестая также имела свою особенность, и так далее.
   Одинаковых голосов не было.
   Голос сирены, стоявшей в будке на крыше 605-й школы, расположенной недалеко от родного дома, Шебаршин мог различать среди остальных голосов даже в семидесятипятилетнем возрасте: так запал он в память – не выкурить. И до последних дней голос сирены, если его доводилось слышать, вызывал у Шебаршина некую внутреннюю дрожь. Как, собственно, у многих людей, познавших войну.
   После одной из тревог по Марьиной Роще пронесся слух, что один из самолетов, нападавших на Москву, сбит и упал в Останкино.
   Останкино – зеленое местечко с роскошным парком и прудом – находилось недалеко – полчаса неспешного хода, а если бегом, то можно уложиться в двадцать минут.
   С места сорвались целой лавиной и понеслись в Останкино – охота было увидеть вблизи технику, на которой летают гитлеровцы. Гошка запыхался, он не мог тянуть наравне с ребятами, которым было по восемь – девять лет, дыхание еще не установилось, было не то, поэтому начал отставать, но Ленька его не бросил…
   Хоть и с опозданием, но к самолету они все же прибыли, и лица их растянулись в жалобных улыбках: в Останкино действительно находился упавший самолет, только не гитлеровский «юнкерс», а наш небольшой истребитель, ястребок с тупо обрубленным носом. Сейчас, конечно, трудно определить, что это была за машина, скорее всего – «ишачок», И-16. А хотелось, очень хотелось, чтобы на земле валялся немец, какой-нибудь «юнкерс» или «хейнкель».
   Обратно возвращались удрученные, медленным, небрежным шагом, – ни отстающих, ни вырывающихся вперед не было. То ли неисправным оказался тот самолет и это обнаружилось в воздухе, то ли попал под огонь наших же зениток – в общем, оказался он на своей земле недалеко от Останкинского парка.

   Дверей в Марьиной Роще, несмотря на худую славу района, никто никогда не запирал – все дома, все квартиры были открыты. И никто ничего не брал – не воровали, понятие чужого добра, как и то, что счастья оно не принесет, сидело в крови у каждого марьинорощинского обитателя. Независимо от возраста.
   У Гоши Савицкого однажды стряслась вообще анекдотическая история. Он зимой потерял шапку. Сбило ветром, подхватило порывом и уволокло. В общем, остался парень без шапки.
   Надо покупать новую – мать, конечно, будет недовольна, может быть, даже стукнет по затылку, но шапку обязательно купит. Надо только выдержать первый натиск матери, первые упреки и первый подзатыльник, если он последует.
   Вечером Гоша матери ничего не сказал, решил, что лучше это сделать утром – уж очень мать была вечером злая, а утром встал – шапка его лежит в коридоре… Это означало, что кто-то ранним утром, по свежему морозцу, нашел в снегу его шапку и, зная, кому она принадлежит, принес Гошке прямо домой. Поскольку дома уже никого не было, а Гошка еще спал, неведомый доброхот не стал его будить, положил шапку на пол в коридоре и ушел.
   Савицкий до сих пор не знает, кто его так здорово выручил.
   Если в Марьиной Роще воровства не было – воры сюда просто не совались, – то за пределами района воровства было сколько хочешь.
   В частности, и Шебаршины, и Савицкие получили неподалеку – в Бутырском хуторе, именуемом попросту Бутыркой, – участки земли под огороды. Время было голодное. Огород считался хорошим подспорьем.
   – С огородом мы не пропадем, – говорили бывалые люди, и правильно говорили: это было так.
   Сажали в основном, конечно же, картошку – главную еду московского пролетариата, и не только московского – пролетариата российского.
   На участки эти навалились дружно, и старые и малые, очистили от камней и железного хлама, выкорчевали несколько старых пней, вскопали, баба Дуня достала где-то немного навоза – настоящего, деревенского, из-под лошадей, – навоз также бросили в землю, и в один из теплых майских дней посадили картошку.
   Картошка уродилась на славу, пошла в рост споро, и хотя хорошая ботва не считается приметой хороших клубней, опытная баба Тоня Савицкая сказала: картошечка вырастет неплохая. Это подбодрило обе семьи.
   На огородах бывали часто – окучивали ряды, пропалывали их, следили, чтобы никто не забрался, и уже в июле, в середине, лакомились молодой картошкой, распробовали ее основательно и остались довольны. Обе семьи дружно решили, что можно, конечно, съесть картошку и молодой, но лучше подождать до осени, когда картошка станет настоящей, матерой бульбой, и тогда собрать урожай… Даже место определили, где будут хранить картошку зимой.
   Так дотянули до середины сентября. В сентябре народ весь вываливается на огороды – выкапывать картошку. В воскресный день Шебаршины и Савицкие дружной компанией отправились на Бутырский хутор, дома никто не остался.
   Пришли на огороды, и у бабы Тони Савицкой болезненно посерело лицо: огороды оказались выкопанными.
   Бабушка Тоня плакала:
   – Я еще вчера приходила сюда, смотрела, ботву щупала – вся картошка была на месте, в земле, а сейчас уже нет. Боже, что же такое творится? Хоть бы руки отвалились у этих воров и разбойников!
   А семьи, которые рассчитывали прожить на этой картошке, вытянуть зиму, были большими: у бабушки Дуни Шебаршиной под крылом находилось семь человек, у бабушки Тони Савицкой – шесть. Как же кормить эту ораву в лютую зиму, чем кормить?
   Оставалось только одно – рассчитывать лишь на самих себя, на свои руки. У бабы Дуни руки были золотые, она, повторюсь, славилась на всю Марьину Рощу, шила обувные заготовки, которые мастера натягивали потом на колодки.
   Мастер-сапожник может надеть на колодку любую заготовку, хоть чехол из-под зонта, и приклеить к чехлу подошву, а вот сшить заготовку так, чтобы она была и модной, и глаз радовала, и технологических огрехов не имела – штука сложная.
   Баба Дуня умела кроить и шить всякие заготовки – и сапоги с нарядными блочками и высокой шнуровкой, и ботиночки с рельефными кантами и меховой опушкой поверху, и туфли-лодочки, изящно садящиеся на колодку и еще более изящно – на нежную женскую ногу, и детские пинетки, украшенными вырезанными из цветной кожи цветами, и подростковые баретки, и лаковые мужские полуботинки – словом, все, все, все, что мог представить своим клиентам цех сапожных мастеров столицы.
   Баба Дуня все умела делать, собственно, она и тянула в трудную военную пору большую семью Шебаршиных, кормила и поила ребят, одевала и обувала.
   Обе бабушки, верховодящие в своих фамилиях, – баба Дуня и баба Тоня – вытянули семьи, не дали никому умереть…
   Спят сейчас обе бабушки на московских кладбищах, тихие, безропотные, – никто из них никогда не скажет уже ни одного слова внукам (да и половины внуков также уже нет), если только ветер принесет откуда-нибудь едва слышные горькие слова и через несколько мгновений потащит дальше – ничего больше нет.
   А вот память о них осталась. И живет она и в роду Шебаршиных, и в роду Савицких. И станет жить до тех пор, пока Шебаршины и Савицкие сами будут живы.
   Это так важно для всякого человека, для рода, для страны… А люди без памяти очень скоро превращаются в животных. Так считают признанные мудрецы.

   У пацанвы Марьиной Рощи было четкое деление не только на проезды, но и на дворы. Каждый проезд был отдельным государством и никак не меньше, каждый двор – скажем так, княжеством. Савицкие и Шебаршины жили хотя и в разных домах, но в одном дворе – их дома располагались окнами друг к другу, в этом же дворе имелся еще один дом в торце, поставленный перпендикулярно к домам Шебаршина и Савицкого, только чуть задвинутый за дом Шебаршина, одноэтажный.
   Дом, где жили Шебаршины, был двухэтажный, а вот дом Савицких был большим и несколько странным. Половина дома была одноэтажной, другая половина – двухэтажной.
   В одноэтажной половине когда-то располагалась красильная фабрика, далее к ней примыкала двухэтажная жилая часть. Через некоторое время фабрику закрыли, а здание осталось… Но не пропало, естественно, – его быстренько переделали в общежитие. Получился большой, густонаселенный дом, окруженный сараями. Сараи стояли очень плотно друг к другу – каждая семья обязательно имела свое помещение, куда прятала различные хозяйственные принадлежности – лопаты, пилы, топоры, слесарный и плотницкий инструмент (мастерить что-нибудь здесь умели все без исключения), складывали дрова, сюда же приносили и старую мебель – не выбрасывать же!
   В более позднюю пору сараи стали называть хозблоками (кому-то слово «сарай» показалось слишком простонародным), но суть их оставалась прежняя.
   Торцевой одноэтажный дом имел не только свои большие сараи, но и роскошную голубятню. О голубях и голубятнях, об этом повальном увлечении послевоенной поры, речь пойдет немного ниже.
   Как известно, Марьину Рощу пересекали целых две железных дороги – Октябрьская и Рижская, на длиннющей Шереметьевской улице через эти дороги были перекинуты мосты; к Четырнадцатому проезду была ближе Октябрьская «чугунка». На ней имелись свалки цветного металла, где ребята находили много чего интересного, в частности довольно толстые плоские алюминиевые полоски, из которых они делали мечи. Мечи были почти как настоящие. Драться на них было очень интересно – грохот, лязганье стояли, как во время настоящей схватки: девчонки специально прибегали смотреть, как мальчишки дерутся на мечах.
   За мечами пошла мода на щиты – особенно круглые, как во времена Дмитрия Донского и Куликовской битвы; щиты вырезали из старого кровельного железа, молотком загибали края, чтобы щит был прочным, укрепляли полосками алюминия, деревяшками… Иногда щит получался тяжеловат, но с этим мирились: чем тяжелее он был, тем прочнее, тем лучше им было отбивать удары.
   Баталии получались славные, очень зрелищные, только на кинокамеру снимать, но почему-то киношники с Мосфильма, с документальной студии, расположенной совсем недалеко, на Новослободской улице, не спешили в Марьину Рощу, чтобы запечатлеть забавные игры тамошних ребят.
   Так и шло время, ребята даже не заметили, что подоспела пора идти в школу. Леня Шебаршин был постарше, ему пришлось пойти в школу первым – Гоша Савицкий в этом ему уступал.
   Мужская школа – 607-я – находилась в Лазаревском проезде, поэтому Шебаршин пошел туда. Школа № 605, на крыше которой стояла сирена, была женской, и хотя школы в Москве перетасовывали, да и вообще говорили, что мужские и женские школы надо объединить, так удобнее будет для ребят, школа № 605, расположенная буквально рядом, так и осталась женской, ход в нее ученикам-мальчикам был заказан.
   Пришлось Леньке отправляться в Лазаревский проезд. Гошка тоже думал, что и ему придется туда бегать, но не тут-то было – его увезли на Украину, и в школу он пошел там, в небольшом шахтерском поселке, расположенном около Макеевки.
   Честно говоря, на Украине Гоше очень не хватало Леньки Шебаршина, хотя и там, под Макеевкой, было много чего интересного. Но уклад жизни был иной, не московский, и ритм был другой, и язык, и еда – все другое.
   Неподалеку от поселка находился лагерь немецких военнопленных, небольшой лагерь – несколько тысяч человек. Немцы прокладывали дороги, строили дома, оживляли погубленные шахты – в общем, восстанавливали то, что сами уничтожили.
   Охраняли немцы в основном себя сами – убежать-то все равно никуда не убежали бы, – а уж за немецкой охраной присматривала наша, в уменьшенном составе.
   Иногда проштрафившихся немцев наказывали, и тогда за них вступались наши женщины, как правило, старые, которые хлебнули от этих же самых немцев столько горя, беды, столько настрадались и наплакались, что это даже описанию не поддается. Но вот она, славянская натура: скорбные старые женщины проявляли доброту и вступались за провинившихся фрицев.
   Это поражало больше всего, и в первую очередь – самих немцев.
   Народ в лагере сидел мастеровитый, работящий, ни генералов, ни старших офицеров там не было, поэтому многие фрицы всегда что-нибудь мастерили: либо свистульки, либо тросточки, либо игрушки, либо еще что-нибудь, и это у них всегда получалось очень занятно, залюбоваться можно. И ребята из шахтерского поселка устраивали обмены – приносили хлеб, картошку, в обмен получали свистульку, приносили чуть больше хлеба – к свистульке получали в дополнение еще и тросточку.
   Отношения складывались вполне дружелюбные, никакой ненависти к немцам у ребят (да и не только у ребят, история с бабками-заступницами тому пример) не было… Хотя ребятишки эти потеряли в войне и отцов своих, и дедов, и старших братьев, да и сами гитлеровцы во время оккупации творили зверства, расстреливали, вешали и стариков, и женщин, и детей.
   Это, конечно, не было забыто – и такое вообще не забывается никогда, но ненависти к бывшим врагам не было: люди умели отделять зерна от плевел, а котлеты, извините, от мух. Да и потом, на Руси всегда чтили правило: лежачего не бьют.
   Иногда пленные отдавали свои игрушки просто так, без всякого хлеба, а хлеб, мол, потом принесете, когда будет, – и надо отдать должное: ребята никогда не обманывали их, обязательно приносили горбушку: долг платежом красен…
   Хорошая была жизнь у Гоши Савицкого в шахтерском поселке, и ребята были хорошие – с ними он подружился, но, если честно, по-прежнему не хватало Лени Шебаршина, очень не хватало.
   Савицкий тогда даже не понимал, в чем дело, не разбирался в психологических тонкостях, понял только много лет спустя, уже вновь живя в Москве.
   Через полтора года он вернулся в столицу, пошел в ту же школу, что и Шебаршин – 607-ю мужскую, – но Ленька Шебаршин уже далеко ускакал вперед, он шел по школьной лестнице на три класса выше. А это, если считать в детскую светлую пору, много, очень много…

   Однажды Ленька Шебаршин и Гошка Савицкий рты поразевали так, что в них, кажется, могла вместиться вся Марьина Роща, и долго их не закрывали: они увидели у себя, в Четырнадцатом проезде, живого Всеволода Боброва, легендарного спортсмена. По популярности, по всеобщей известности Бобров мог сравниться разве что с Ворошиловым, да и то надо было долго определять по чашам весов: какая перетянет, а какая окажется внизу?
   Бобров был и гениальным футболистом, и гениальным хоккеистом, а под конец жизни оказался еще и гениальным тренером. Слава его была невероятна.
   Это о нем впоследствии сказал поэт: «Гений русского футбола, Гагарин с шайбой на Руси»…
   Начинал он как футболист, но в футболе, в матчах всегда здорово калечили ноги, доставалось и Боброву. Чтобы хоть как-то сохраниться, он переключился на хоккей. Все-таки в хоккее ноги защищают прочные щитки, увечий бывает меньше – хорошая, в общем, игра. И это дело – хоккей – пошло у него не хуже, чем футбол.
   Как-то Бобров на одной из тренировок придвинул к одним воротам другие, зазор между штангами оставил очень небольшой – он был равен, как потом измерили, толщине хоккейной шайбы.
   Боброва тут же окружили люди – интересно было, что знаменитый спортсмен придумал на этот раз.
   – Скажите, в этот зазор можно забить шайбу или нет? – спросил Бобров у собравшихся.
   – Да ты что, Сева! – возмущенно воскликнул кто-то из хоккеистов. – Сюда не только шайба, сюда даже тощая хлебная корка не пролезет.
   – Хорошо, теперь смотрите, – Бобров отъехал от спаренных ворот на полтора десятка метров, положил на лед шайбу, примерился к ней клюшкой. В следующее мгновение ударил. Шайба поднялась надо льдом, в воздухе перевернулась на бочок, заняла вертикальное положение и вошла точно в зазор между штангами двух сдвинутых ворот.
   Тишина возникла такая, что было слышно, как в противоположном углу Москвы, в нескольких километрах от площадки, где происходила тренировка, кричит ворона. Бобров показал нечто сверхъестественное – такой это был хоккеист!
   И вот неожиданно знаменитейший Всеволод Михайлович Бобров оказался в Четырнадцатом проезде Марьиной Рощи. Как, зачем, каким образом, к кому он приехал?
   История оказалась довольно простой. По соседству с Шебаршиными и Савицкими жил Петр Иванович Сарнатский, директор магазина «Охота», расположенного на Неглинке, очень известного, между прочим – и не только в Москве известного, а далеко за ее пределами – там продавались лучшие в стране ружья и всякий более-менее «калиброванный» охотник почитал за честь познакомиться с Сарнатским.
   Из Марьиной Рощи в центр, на Неглинку, ходили два автобуса, два номера – 24-й и 12-й, после войны стал ходить еще и троллейбус «чертова дюжина» – 13-й номер.
   На углу Неглинной и Кузнецкого моста находилась «Блинная» – заведение очень качественное и с хорошими традициями: там всегда можно было вкусно и недорого поесть, и народ туда ходил интересный. Позже «Блинная» превратилась в «Пирожковую», там даже в поздний час можно было получить пару свежих пирожков, при виде которых текли слюнки, и чашку ароматного горячего бульона. Сарнатский любил туда заходить, брал блинчики с икрой – это было недорого, даже очень недорого, – стопку коньяка и устраивал себе этакий легкий ужин. Более плотный ужин уже «имел место быть» дома.
   В тот вечер Сарнатский зашел в «Блинную», а там шум: в заведении находился знаменитый Бобров, который с кем-то повздорил. Видя, что слова его не имеют никакого действия, Бобров пустил в ход «тяжелую артиллерию» – отвесил обидчику хорошую оплеуху.
   Но оплеуха до адресата не дошла – хлесткая затрещина эта досталась Петру Ивановичу. Случайно. Буквально через пару минут в «Блинной» появился милицейский патруль…
   Был составлен, естественно, акт. А всякий акт – штука серьезная, это документ, на который надо обязательно реагировать, и очень часто это реагирование заканчивалось в суде.
   На дворе стоял 1953-й год, очень непростой – великого Боброва могли запросто замести в кутузку, а оттуда под конвоем доставить куда угодно – в зал суда, в Бутырку, в Александровский централ.
   Вот Всеволод Михайлович Бобров и приехал к Сарнатскому домой извиняться. Сарнатский, естественно, простил великого нападающего, дело обошлось миром.
   А Леня Шебаршин и Гоша Савицкий проводили Боброва до троллейбуса, – правда, держались от него на расстоянии, стеснялись, хотя Бобров был человеком очень простым и доступным…
   Вот так великий спорт заглянул в Четырнадцатый проезд Марьиной Рощи, и момент тот Савицкий помнит до сих пор, помнит в деталях, в мелочах, – как помнил до конца дней своих и Шебаршин.
   Вернулся Савицкий с Украины, из шахтерской Макеевки, в Москву, а Москву и не узнать – после войны она отстраивалась очень стремительно и сильно. Только вот Марьина Роща никак не менялась, какой была, такой и оставалась: темные деревянные дома, сараи во дворах и своя особая жизнь.
   Правда, школа, куда Савицкий ходил вместе с Леней Шебаршиным, удивила «украинца» Гошу: на Украине все было не так. И знаний, естественно, давали меньше. Но Москва есть Москва. Тут даже обедами кормили. Впрочем, обед этот был очень условным – просто в перерыв ребята освобождали класс, дежурный проветривал его и раскладывал на партах чистые листы бумаги, а потом на бумагу клал по куску черного хлеба. Хлеб был посыпан сахаром. Ни Шебаршин, ни Савицкий никогда в жизни ни ели ничего более вкусного, чем тот школьный хлеб.
   Такая забота дирекции о школьниках на Украине, например, была совсем неведома.
   Нет, определенно, Гоше Савицкому больше нравилось быть в Москве, чем в Макеевке, он был рад тому, что вернулся в Марьину Рощу, к приятелю своему Лене Шебаршину. Жаль только, что учатся они не в одном классе и сидят не за одной партой, но тут ничего не поделаешь – ведь и родился Гоша Савицкий позже Шебаршина, и в школу пошел не в семь лет, а в восемь.
   Так и текла жизнь в Марьиной Роще, так и росли ребята в районе, в котором жили вполне нормальные люди.
   Школа учила марьинорощинских ребят еще одной важной вещи – общению с девочками. От девчонок здешние мальчишки шарахались, даже более – боялись их. Савицкий сегодня признается, например, что у них ноги подкашивались, когда неожиданно приходилось заговорить с девушкой.
   Во-первых, этому очень способствовало то, что школы делились на мужские и женские, точек соприкосновения было мало, а редкие совместные вечера – например, новогодние – мало чего давали. Девушки были для ребят посланницами иных сфер, иных планет, это была та область бытия, которую еще надо было познавать.
   А уж чтобы опуститься до того, чтобы обидеть девчонку, оскорбить или тем более дать ей, как мальчишке, тумака – такого в Марьиной Роще, кажется, не бывало никогда. И не должно было быть.
   Во-вторых, все марьинорощинские ребята были плохо одеты и одежды своей смущались. Это тоже было причиной, и причиной немаловажной. Она сковывала многим и руки, и ноги, и вообще превращала мальчишек в малоразговорчивые тени – вместо внятных речей раздавалось какое-то неясное мычание, в котором нельзя было ничего разобрать.
   Позже, уже через несколько лет, ребят по внешкольной программе начали обучать разным танцам – прежде всего бальным, классическим; так Савицкий говорит о себе, что он был как «лифт в обмороке», таким же был и Леня Шебаршин. Но внешкольная эта программа была обязательна и, как ни стеснялись себя ребята – и голодные были, и тощие, и одеты, повторяю, плохо, – а под наблюдением учителей научились складно водить ногами по полу – научились польке и краковяку, «падеграсу» и вальсу, учились даже «падепатенеру» – так называемому «танцу конькобежцев». А вот такой прекрасный танец, как танго (даже танго аргентинское, которое, как известно, отличается от танго Парижа и Москвы), был вычеркнут из списка. Танго считалось танцем буржуазным, чуждым нашей стране.
   Под звуки бальных танцев Шебаршин и закончил среднюю школу и поступил учиться в институт. А Савицкий, которому показалось, что его разлучили с приятелем, с горя решил заняться спортом. Все дело в том, что в 607-й школе появились представители спортивного общества «Строитель» и стали зазывать желающих в разные секции – по интересам.
   Были секции плавания и бега, прыжков в высоту и бокса, гимнастики и волейбола. Савицкий решил заняться штангой и записался в секцию тяжелой атлетики.
   Пришел в спортзал, разделся, как и положено штангисту, тренер окинул его критическим оком: уж больно худ был будущий спортсмен, словно только что из Освенцима вышел. Поинтересовался сомневающимся голосом:
   – Слушай, парень, может, тебе лучше бег попробовать?
   Гоша Савицкий отрицательно помотал головой:
   – Не-а!
   Тренер еще раз оглядел его критически и произнес недовольно – не поверил в Гошины силы, наверное:
   – Ну смотри, парень!
   Так Савицкий начал заниматься штангой. Очень быстро окреп, налился силой и через год уже был уверенным в себе разрядником, готовым к спортивным подвигам… Наверное бы он и дальше пошел по этой стезе, если бы не старый друг Леня Шебаршин.
   Леня уже окончил школу и поступил в престижный институт, учился там, изучал язык и географию жарких стран, а Гоша еще только перешел в десятый класс…
   Однажды Шебаршин появился у него дома:
   – Слушай, ты чего паришься в этом своем «Строителе», железками гремишь?
   – Что ты предлагаешь?
   – Переходи к нам, в институтскую команду шлюпочников. Нам крепкие ребята нужны очень. Переходи – не пожалеешь. К институту будешь ближе, потом поступишь к нам… Оцени перспективу!
   Перспектива была неплохая, Савицкий ее оценил и вскоре начал ездить на метро к Крымскому валу, где около знаменитого ажурного моста, поражающего своей воздушной легкостью, располагался институт международных отношений. Москва-река находилась рядом с институтом, от главного входа до набережной – метров двадцать, не больше…
   И хотя Савицкий гадал, почему именно в Институте международных отношений была создана секция редчайшего вида спорта, ни одна его догадка не попала в цель. А было все очень просто: на курсе Шебаршина учился один моряк, влюбленный в это дело, он и умудрился заразить шлюпкой полтора десятка студентов, в том числе и Шебаршина. В результате была образована секция.
   Успехи в шлюпочном спорте не заставили себя ждать: очень скоро шлюпка, где гребцами выступали Шебаршин и Савицкий, стала брать первые места.
   Тренировки были серьезными. Тренировались до седьмого пота, до изнеможения. Сегодня Савицкий признается, что самая любимая команда у них была «Суши весла!».
   Это когда гребцы, отработав тренировку, ставят перед собой весла стоймя – «сушат» лопатки. Какие же все-таки вожделенные были эти слова «Суши весла!». У Савицкого они до сих пор вызывают облегченно-радостную улыбку.
   И у Шебаршина всегда вызывали. Часто встречаясь, они вспоминали «спорт их молодости», тренировки на Москве-реке и соревнования в Химках…
   Прекрасное было время!
   И куда только оно ушло – вот вопрос, на который, пожалуй, нет ответа; ни один из нас не может ответить на него, и тогда становится печально, душу наполняет осеннее настроение. Это закон. Едва родившись, каждый человек – исключений нет – делает шаг к смерти: первый, второй, третий… И так далее. Назад дороги не существует.
   В детстве люди переживают гораздо больше счастливых дней, чем в зрелые годы. Это тоже закон. Савицкий хорошо помнит, как студент Шебаршин появился в Четырнадцатом проезде с девушкой – наверное, первой в его жизни, явно не марьинорощинской, стройной, прекрасно одетой, интеллигентной – непринужденность и манера свободно держаться свидетельствовали об этом, – хорошо знавшей поэзию… В чем-то Шебаршин старался даже подражать ей, это было заметно, – но дальше обычного увлечения дело не пошло.
   Может быть, девушке не понравилась Марьина Роща или старая мебель в доме Шебаршиных, может, еще что-то – этого никто не знает и никогда уже не узнает. Может, условия жизни не подходили…
   Москва уже перешла на центральное отопление, на чугунные батареи, на горячую воду и тепло, подаваемые из котельных, а Марьину Рощу, как и до революции, обогревали обычные печи.
   Топить их было непросто, как непросто было добывать топливо, дрова, уголь. Причем в холодную пору, когда печи топили особенно усиленно, часто бывало так: на полу замерзала вода, налитая в блюдце для кошки, а на потолке дерево коробилось от жары.
   Еду готовили в основном на керосинках, были, конечно, и примусы, но их было меньше – уж больно зло они шипели и слишком много поедали горючего.
   За водой ходили на колонку, брали ведра и шли, в цинковых ведрах ее так и хранили – в каждом доме обязательно на лавке стояли два-три полных ведра.
   Уже прошла война, и восстановление хозяйства осталось позади, и много речей о светлом будущем было произнесено, а Марьина Роща продолжала жить по старинке, ничего в ней не менялось.
   Но потом дело как-то сдвинулось, потихоньку, полегоньку пошло – с кухонь исчезли керосинки, в старые дома стали привозить баллоны с газом. Уже сделалось легче. Вскоре объявилась новая напасть, ставшая модной, – баллоны начали воровать. И делали это очень лихо – видать, появились специалисты, которые промышляли только этим.
   Украденный баллон для каждой семьи – это несчастье. Надо было составлять акт, кому-то что-то доказывать и, в конце концов, распахивать свой кошелек и выгребать оттуда содержимое… Иначе газа не видать, как собственных ушей.
   Наверное, не было семьи, которую бы миновала эта беда.
   Но потом и газовые баллоны ушли в прошлое – марьинорощинский быт понемногу начал преображаться.
   Все-таки, повторюсь, счастливая это была пора, в ней осталось столько радостных минут – и это несмотря на голод, холод, раздетость и разутость, тяготы быта и никудышные дома, в которых жили мальчишки сороковых годов.
   Из мальчишек и девчонок непростых сороковых годов выросли очень хорошие люди, имена многих из них стали известны всей стране.
   Леонид Шебаршин – один из этих ребят. Мне кажется, когда-нибудь на месте старых кривобоких домов района, который кое у кого до сих пор считается бандитским и это проскальзывает в печати, – поднимется стела, на которой будут высечены славные марьинорощинские имена. В том числе и имя Шебаршина.
   Дружба Савицкого и Шебаршина продолжалась до последнего дня жизни Леонида Владимировича: встретились они в последний раз двадцать пятого марта 2012 года, а в ночь с двадцать девятого на тридцатое Шебаршина не стало.
   Объединяло их многое, не только Марьина Роща и послевоенное прошлое. Шебаршин похоронил дочь Таню, которой был двадцать один год, Савицкий – сына Сашу, двадцати пяти лет… Дети их ушли из жизни очень молодыми.
   В один и тот же день они отмечали именины своих бабушек – бабы Дуни и бабы Тони, – обязательно собирались и поднимали поминальные чарки.
   Оба любили классическую музыку и русские народные песни, из певцов боготворили Шаляпина. Савицкий признается, что Шебаршин из всех своих поездок привозил «изумительную, великолепно записанную, “чистую” музыку» – даже старые, хрипучие от несовершенства, дореволюционные записи. Кроме Шаляпина очень любили ансамбль, в который входили певцы братья Светлановы и балалаечник Пустыльников – Шебаршин откуда-то привез пластинку, и они наслаждались, слушая ее: ох, какие это были песни, мороз по коже бежал от удовольствия! Потом пластинка эта куда-то пропала.
   Иногда вместе выбирались на малую родину Шебаршина – в Калининскую губернию (ныне Тверская область), рыбачили на реке Медведице и на Волге – особенно хорошо рыба клевала на слиянии этих двух рек, – обязательно варили уху и пели песни, самые разные – от тягучей «Средь высоких хлебов» до бравурной «Броня крепка и танки наши быстры», – и все у них получалось. Слова сами по себе возникали в памяти, всплывали на поверхность. Шебаршин потом даже удивлялся: надо же! Вроде бы слова специально не заучивали, а слова находились в них…
   Иногда ездили в те тверские края с семьями, эти маленькие праздники остались с ними на всю жизнь – их вспоминали с теплом: очень уж светлые они были!
   А теперь ничего этого уже нет.

Голуби

   Самые редкие и, надо полагать, самые ценимые (не только пацанвой) были турманы. Изящные, с круто выгнутой грудью и маленькой головой, украшенной задиристым гусарским хохолком, турманы могли устраивать показательные полеты, побивали многих других голубей и в скорости, и в красоте, и в легкости; они могли, как жаворонки, подниматься в небо вертикально, иногда изящным винтом, и это было так захватывающе, так красиво, что дыхание останавливалось от восторга не только у мальчишек, еще не научившихся вытирать мокредь под носом, но и у взрослых.
   Хороши были чистари – кипенно-белые роскошные голуби с двумя полосками на крыльях; когда они поднимались стаей ввысь и начинали парить, кувыркаться там, то казалось, что в небе играет, резвится большое белое облако, прилетевшее к людям из горних далей.
   Очень ценились, так называемые немцы – крупные статные голуби, необычайно послушные – по одной только команде хозяина, очень короткой, срывались с голубятни и стремительно уходили вверх, точно так же по одному короткому слову, по взмаху снятой с тела рубахи садились.
   Сизарей – голубей, которые ныне обитают по всей Москве, их найдешь в любом углу столицы, – не было или практически не было. Так будет точнее. Считались сизари птицами низшей пробы, в голубятнях их не держали, они жили сами по себе. Наверное, именно поэтому их развелось так много ныне в Москве.
   Поскольку голубятен в Марьиной Роще было не счесть, то между владельцами их заключались соглашения. Все дело в том, что иной голубь, – либо заблудившись, либо из любопытства, либо заметив нарядную самочку, – порою садился на чужую крышу. Его, естественно, ловили, а дальше уже события развивались по заранее расписанному сценарию.
   Соглашения между владельцами голубятен были устные, никто никаких бумаг не составлял – голубятники хлопали по рукам, как богатые купцы начала двадцатого века, тем дело и ограничивалось: такое рукопожатие было много крепче разных бумаг, печатей и регистраций в больших важных журналах.
   Существовало у голубятников два понятия: «ловимся» и «не ловимся». Если «не ловимся», то владелец голубятни, на чью крышу сел чужой голубь, возвращал птицу без всяких разговоров, если же «ловимся», то такой голубь становился уже добычей – он уже принадлежал новому хозяину, и его надо было выкупать либо выменивать на что-нибудь… Например, на другого голубя. Правило это – «ловимся – не ловимся» – соблюдалось в Марьиной Роще беспрекословно.
   Когда в небе появлялся чужак, то немедленно поднимались все стаи – всем хотелось захватить его и совершить какую-нибудь маленькую коммерческую сделку.
   Для того чтобы заманить чужака на свою крышу, существовали карнатые голуби. Карнатые – значит с выдранными перьями в крыльях, не способные совершать красивые демонстрационные полеты. Но для поимки чужой птицы карнатый голубь был просто незаменим.
   Незаменим он был и тогда, когда своя стая начинала капризничать, упрямиться и не хотела садиться. А хозяину надо было обязательно ее посадить, иначе она уйдет в сторону и, не дай Бог, исчезнет.
   Тогда хозяин подбрасывал вверх карнатого голубя. Тот – буль-буль-буль – тяжело трепыхал куцыми крыльями и грузно плюхался на крышу. Стая обычно это замечала и садилась рядом. Хозяину только того и надо было.
   Точно также карнатые голуби сажали и чужаков, будто бы нить какая прочная, которую не оборвать, нарисовалась между ними, и чужак летел к карнатому на помощь, словно бы хотел подсобить ему взвиться в высь. Иметь карнатого голубя в своем хозяйстве считалось большой роскошью, таких голубятен было немного, основная масса любителей роскошных небесных птиц, завидев чужого голубя, занималась усадкой.
   Что такое усадка? Да обыкновенная хитрость – ведь голь на выдумку хитра. Брали голубя, зажимали ему лапки пальцами и вскидывали над головой, тут же отпускали. Голубь трепыхался, взмахивал крыльями, работал ими усиленно и невольно обращал на себя внимание чужака.
   И так продолжалось до тех пор, пока чужак не подлетал и не садился рядом. Тут-то он и попадал в плен.
   Дальше шла разборка по принципу «ловимся – не ловимся»: если выпадала карта «ловимся», то новый владелец чужака вправе был рассчитывать на некую денежную мзду, которая скоро заведется в его кармане, на выкуп, а это означало, что можно будет выпить кружечку пенистого пива в ларьке на Шереметьевской улице.
   Пили в Марьиной Роще, как рассказывал Шебаршин, кстати, мало, да и вообще люди – в отличие от девяностых ельцинских годов, когда народ откровенно спаивали не самым качественным заморским спиртом «роял» (его звали просто «роялем», как некую канифоль или смазку для гитарных струн) – старались особенно не пить. В основном выпивали.
   А это происходило редко, как правило, по праздникам либо в дни, связанные с какими-нибудь личными или семейными событиями.
   Многие обитатели Марьиной Рощи держали в своих сараях кур и поросят. Ну, куры – это дело обыденное, мелкое, а вот поросенок, особенно подросший, превратившийся в глыбу весом пудов так в шесть – это дело серьезное.
   Завалить такого поросенка – уже событие. Собирался весь двор, накрывали стол, жарили свежую, одуряюще вкусную печенку – каждому обязательно доставалось хотя бы по кусочку, – обязательно было на таких пиршествах и «хлебное вино» – сиречь водка. Пели песни, вспоминали прошлое, прежде всего военные годы, будь они неладны.
   Леня Шебаршин тоже вспоминал военные годы. Особенно один из зимних вечеров 1942 года.
   Жили Шебаршины, как известно, на втором этаже; было, конечно, тесно, но, ведомо всем, теснота в укладе русских людей никогда не считалась пороком, недаром же бытовала пословица: «В тесноте, да не в обиде», – а в небольшой квартире Шебаршиных жило три семьи.
   Поздно вечером – синим, вьюжным – в дверь внизу кто-то постучал. Сильно постучал – знал, видимо, этот человек, что слабый стук на втором этаже вряд ли кто услышит… Стук услышали, только вот какая штука – очень уж никому не хотелось выходить в промерзлый, насквозь пробиваемый ветром, дующим из всех щелей, коридор, затем спускаться по скрипучей, покосившейся от времени лестнице вниз, открывать дверь.
   Это было настоящим испытанием, проверкой организма на прочность.
   Стук внизу повторился. Был он настойчивым, требовательным, и еще в нем было нечто такое, что обязательно сдергивает человека с места – это когда кому-то требуется помощь… Именно это и послышалось в неурочном стуке.
   Кто-то из Шебаршиных в галошах на босую ногу, в старой телогрейке, накинутой на плечи, выглянул в ледяной коридор, затем, накрываясь с головой белесым паром, вымахнувшим следом из хорошо натопленной квартиры, прокричал, приложив ко рту ладонь:
   – Кто там?
   В ответ прозвучало что-то невнятное – не разобрать, что. А вдруг телеграмма, вдруг это заиндевелый старичок из ближайшего почтового отделения?
   – Кто там? Не слышу! – в конце концов смельчак, решивший выскочить из тепла на холод, вынужден был спуститься по лестнице вниз, к двери, отодвинуть в сторону старый железный засов.
   За дверью, присыпанной снегом, стоял усталый, похудевший, с ввалившимися щеками, в плохонькой солдатской шинели человек. Это был Владимир Иванович Шебаршин, Лёнин отец – его на сутки отпустили из госпиталя домой, отсюда он должен был вернуться назад в госпиталь, а оттуда с командой пополнения вновь оправиться на фронт.
   Заохала, завсплескивала руками бабушка Евдокия Петровна, а мать Ленькина Прасковья Михайловна от радости чуть в обморок не грохнулась… Господи, это было такое счастье, такая удача для фронтовика – хотя бы на один день оказаться дома. А для домашних это было еще большим счастьем.
   Первым делом надо было помыться – из таза, теплой водой, намылить голову и окунуть ее в таз. Хотя бы немного пофыркать, пролить воду на пол. Да-а, это такое счастье – очутиться дома. Бабушка Дуня тоже светилась от счастья – вон в соседний дом сегодня пришла похоронка, еще одного марьинорощинского жителя убила война – как это страшно! Как страшно вообще получать похоронки – желтоватые листки бумаги, заполненные фиолетовыми чернилами, подписанные командиром какой-нибудь стрелковой роты.
   Когда была приготовлена вода и малость улегся поднявшийся шум, отец стянул с себя гимнастерку, а мать решила осмотреть глубокую зарубцевавшуюся рану – красную, затянутую тонкой непрочной кожей… Неожиданно мать вскрикнула и прижала к голове руки. Затянувшаяся рана была покрыта, как вспоминал потом Шебаршин, шевелящейся серой массой.
   – Это что, вши? – неверяще проговорила мать, горько качнула головой. – Господи, да это же вши! – воскликнула она прежним неверящим голосом и оборвала восклицание на громкой ноте.
   Да, это были вши. Обыкновенные, окопные, госпитальные, дорожные и прочие вши. Никому не ведомо, где и как они выводятся – может быть, в пустых артиллерийских гильзах или старых патронных ящиках…
   Появление вшей из ничего, из воздуха, из самой беды и ее запаха было замечено и в Афганистане, в пору, когда наши ребята воевали там. Шебаршин бывал там много раз. Бывало, забрасывали группу военной разведки в безопасное место, на перекрытие душманской караванной тропы, в пустыню, где ничего, кроме песка, ошпаривающего солнца, змей да черепах нету, – группа та чистенькая, хорошо экипированная, с полным набором медикаментов и оружия, просто стерильная была, и вдруг с удивлением обнаруживали бойцы, что через несколько дней в группе появились вши.
   Откуда они брались в раскаленном безлюдье, в пустыне, где даже орлов нет, никто не знает. Размножались вши с умопомрачительной быстротой, и уже через пару дней невозможно было найти клочка одежды, чтобы на нем не было вшей.
   Особенно насекомые любили жить у солдат в заживших рубцах ран и под мышками. Поднимает иной солдат руку – а под мышкой у него висит тяжелая шевелящаяся гроздь: это вши вцепились в волосы…
   Никакие прожаривания, обработки, купания в раскаленном песке, смачивания одежды ядами не помогали – вши продолжали жить и плодиться. И ели людей поедом. Но с этим Шебаршин столкнулся уже позже, через много лет, а тогда, будучи семи с половиной годов от роду он, как и мать, взмахивал руками и диковато сторонился отца. Многого еще не понимал. Не понимал, что вшей распространяют лишения, беды, боль, страдания, все худое и плохое, и появляются они неспроста.
   – Снимай с себя все нижнее белье! – решительно потребовала Прасковья Михайловна. – Все!
   – Да ты чего, Пань? – пробовал отбиваться отец. – Если хочешь почистить бельишко от вшей – напрасно – оно не чистится. А прожарить его негде… Не дури, мать!
   – Возьмешь свое старое белье – вон, в комоде, с ним и уйдешь в свой госпиталь.
   – Не в госпиталь – на фронт.
   Тут Прасковья Михайловна смолчала, боялась произнести слово «фронт», справедливо полагая, что слова обладают вещей силой. На своем она настояла – отцовское исподнее было сожжено в печи.
   На следующий день отец ушел – задерживаться было нельзя, легко можно было угодить в дезертиры. А это в военную пору – преступление тяжкое. За это можно было угодить под трибунал.
   Слава Богу, отец Шебаршина прошел войну, уцелел, домой вернулся с орденом и несколькими медалями.
   Он был мудрым человеком, Владимир Иванович Шебаршин, хотя и не очень образованным. Трудился на обувной фабрике «Парижская коммуна», выпускавшей очень неплохую прочную обувь.
   Иногда выпивал. Плохо отзывался о Сталине, говорил, что врут люди, когда утверждают, что солдаты на войне поднимались с именем Сталина на устах.
   – В атаку мы поднимались с матом на устах, мат был нашим Верховным главнокомандующим, – отец качал головой, словно бы печать ставил на этом утверждении.
   Ленька, напротив, даже подумать плохо не мог о Сталине, не то чтобы что-то сказать, считал, что Сталин – «это наше все». Этому его, кстати, учили в школе, а науки юный Шебаршин привык усваивать твердо.
   Отец, видя, что сын не очень-то внемлет его словам, а попросту говоря, не очень-то верит, добавил, будучи на сто процентов уверенным в правоте своих слов:
   – Этот армяшка еще натворит бед.
   Леньке же речь отца показалась кощунственной, он вскричал:
   – Папа! Перестань! Что ты говоришь!
   Отец беседу решил не продолжать, лишь молча опустил голову, словно бы был в чем-то виноват.
   Умер Владимир Иванович в 1951 году, когда Лене Шебаршину было шестнадцать лет и он уже знал, что такое боль, потери, горе, как быстро уходят люди, у которых за плечами осталась война.
   Было лето, раннее утро, за окном лучезарно светилось жаркое июньское солнышко, отец собирался ехать на работу: опаздывать, как и в довоенное время, было нельзя – строгости те нисколько не изменились. Сидя на постели, он обувался. Неожиданно схватился за сердце и повалился на спину.
   – Паня, – позвал он жену, – Паня… Ребятишки!
   Сквозь сжатые зубы отца протиснулся хрип.
   Его уложили на постель, попытались привести в себя. Не удалось. Через три часа отца не стало.
   Было Владимиру Ивановичу Шебаршину всего сорок три года.
   Шебаршин-младший не помнит, плакал он тогда или нет – все погрузилось в какой-то красноватый слоистый туман, ничего, кажется, не было видно, только из тумана выплывали отдельные предметы и, помаячив несколько мгновений перед глазами, исчезли. Наверное, все-таки плакал: ведь отец же! Потом много было потерь, но эта потеря – первая крупная, не считая погибших дядьев, которых Леня не так уж хорошо и помнил, – была очень болезненной. Боль ту, – пробившую его в пятьдесят первом году, – он помнил и ощущал до конца дней своих.
   При отце он вступил в комсомол, и Владимир Иванович отнесся к этому одобрительно. На одной из перемен к Шебаршину-младшему подошел секретарь комсомольской организации:
   – Слушай, Шебаршин, а не пора ли тебе вступить в партию юных коммунистов?
   Шебаршин не сразу и понял, что тот партией юных коммунистов назвал комсомол – очень лихое, красиво закрученное определение получилось, – а когда понял, то сказал:
   – Так в комсомол же принимают с четырнадцати лет…
   – Ну!
   – А мне еще только тринадцать.
   – Это неважно, мы тебе годик добавим, округлим, так сказать, и все будет в порядке… – Секретарь довольно засмеялся. – Проверять никто не будет.
   Так и сделали. Вскоре Шебаршин получил комсомольский билет. Поступал так не только он один, со мной, например, произошла точно такая же история – в комсомол меня приняли, когда мне было тринадцать лет. В документах же стояло – четырнадцать лет, хотя на вид мне можно было дать лет двенадцать, не больше. Но это никого не смущало. Ничего худого, впрочем, в досрочной выдаче комсомольских билетов я не вижу и сегодня – увлечение комсомолом было повальным, комсомол дисциплинировал ребят, уводил от разных шаек-леек, заставлял учиться – чего же плохого в этом?
   Как написал позже Шебаршин, став комсомольцем, он «со спокойной совестью пошел играть в футбол в школьном коридоре. Мячом был старый носок, туго набитый чем-то мягким. Выбить стекло им было невозможно, а учителя тогда снисходительно относились к забавам учеников. Особенно в Марьиной Роще и подобных ей московских окраинных районах».
   Еще он написал о том, что в Марьиной Роще существовало три непростительных греха, которые нельзя было совершать и вообще допускать в своей биографии, пусть даже пока еще очень маленькой, – иначе потеряешь и доверие, и уважение людей.
   «Дома врать было нельзя, – специально подчеркнув это, написал Шебаршин. – В убогой, пыльной, деревянной, дурно пахнущей Марьиной Роще смертельных грехов было всего три: врать, воровать и брать в долг без отдачи. Все остальное прощалось. Нельзя было ябедничать, но это уже относилось к школе».
   «Да, кажется, в школе тех моих стародавних времен даже понятия такого не было – ябеда. Знали мы о нем из каких-то книжек да кино, и казалась ябеда чем-то придуманным, невозможным в настоящей жизни. Откуда было мне и моим приятелям знать, что ябеда, донос с незапамятной старины были неотъемлемой составляющей русской действительности. Это знание пришло много позже, когда душа и совесть несколько задубели и могли спокойно воспринимать неприятные стороны отеческого бытия. Лишь в 89-м я узнал, например, что в мрачном 37-м году четыре миллиона соотечественников обратились в “компетентные органы” с поклепами на такое же или большее число других соотечественников.
   К счастью, в Марьиной Роще жили люди по преимуществу мастеровые, ни к какой власти или политике не причастные, у них не было резона держаться за свое место нечестными способами (куда денется место сапожника, портного, слесаря?) или убирать начальника, ибо начальников у них не было. Так они и прошли мимо репрессий, чисток, расстрелов, неожиданных карьер и трагических крахов выдающихся личностей».
   В Марьиной Роще к доносам относились презрительно, это было ниже трусости, – а исходной основой, кормом для всякого взрослого доноса была детская ябеда. Увы, эта цепочка нерасторжима, она очень четко прослеживается от начала до конца, со всеми провисами и плохо скрученными сочленениями, от малого к большому. От сопливого, с немытыми ушами ябеды – до матерого доносчика, строгающего свои цидули исходя из собственных шкурнических интересов.
   В Марьиной Роще руки отбивали за это еще во «младенческом возрасте и отучали от стука-бряка».
   А голуби Марьиной Рощи – изящные птицы с их затейливыми полетами, с ласковой доверчивостью отдающиеся человеку в руки, – предмет отчаянной зависти тех, кто голубей не имел, – иногда снились Шебаршину, они словно бы специально приходили к нему из прошлого, и тогда все тяготы, накопившиеся за день, за неделю, за месяц, отступали, все худое вообще словно бы исчезало куда-то, на душе становилось спокойно, делалось легче дышать – так прошлое выручало и помогало жить в настоящем.
   Нет, никогда он не забудет изящных красивых птиц Марьиной Рощи, до конца существования своего не забудет, – так оно и вышло: Шебаршин не забыл голубей детства до последнего часа своей такой недлинной и такой яркой жизни.

Институтская пора

   Когда не стало отца, Леня Шебаршин учился в девятом классе, сестра его Лера – в седьмом. Вопрос встал так – надо бросить школу и идти на заработки, иначе семье их не выжить. Леня Шебаршин уже приготовился к тому, чтобы бросить девятый класс.
   Но надо отдать должное матери – она не позволила сыну бросить школу, пошла работать сама, диспетчером на автобазу. Зарплата у нее была маленькая, такая маленькая, что плакать хотелось, но мать не позволяла детям унывать и плакать. Чтобы хоть как-то держаться на плаву, продавала книги, вещи, одежду, на барахолку выносила старую утварь.
   Шебаршину ученье давалось легко, даже очень легко, почти по всем предметам (да не «почти», а по всем) он имел отличные оценки.
   Школу он закончил в пятьдесят втором году с серебряной медалью. Серебряная медаль – это было высоко, тем более что в том же году вышло постановление, дающее медалистам дорогу практически в любой институт: их, словно бы отмеченных Богом, принимали теперь в вузы без экзаменов.
   Какой-либо определенной мечты – стать, допустим, геологом или литератором, врачом, инженером, электриком, агрономом, либо преподавателем иностранного языка, – у Шебаршина не было. Да и вообще, у него, полуголодного паренька из Марьиной Рощи, была совсем другая забота: выжить. Ведь на сорок рублей, получаемых матерью (по-старому – четыреста), семье надо было не только питаться, оплачивать коммунальные «жировки», но и одеваться, ездить на автобусе и хоть бы раз в два месяца ходить в кино. Так что главной заботой для Лени Шебаршина было не будущее, а настоящее.
   Куда пойти учиться дальше? Лучше всего, конечно, в такое заведение, где бы и стипендия повышенная имелась, и одежду форменную выдавали, и кормили бы иногда. Таким заведением, конечно, могло бы быть военное училище, поэтому Шебаршин отвез свои документы в Военно-Воздушную академию имени Жуковского. Все он прошел и был уже готов надеть на себя гимнастерку с курсантскими погонами, но вот какая закавыка – к Шебаршину придралась медицинская комиссия.
   В результате Леню Шебаршина положили на несколько дней в госпиталь – надо было пройти обследование. Результаты обследования были «фифти-фифти». В принципе, Шебаршина зачисляли в академию, но, как говорится, без гарантий: если где-нибудь на третьем курсе у него «поплохеет» здоровье, то из академии придется уйти, если же не «поплохеет», то можно будет считать, что слушателю Шебаршину повезло.
   С радужной перспективой, как и с карьерой летчика, штурмующего стратосферу, пришлось расстаться. Впрочем, падение с высоты на землю не было болезненным: Шебаршин же еще не начал учиться в академии, он просто-напросто вернулся к исходной точке.
   Забрав свои документы из приемной комиссии, Шебаршин отнес их в Ростокинский проезд, в Институт Востоковедения. В результате был зачислен на индийское отделение.
   Началась новая жизнь – совсем другая, чем в школе, полная иных забот и одновременно довольно беззаботная, бесшабашная. Институт, который избрал Шебаршин, был особенный, со своими традициями, со своим уставом, но все-таки это был учебный институт, где царствовало студенческое братство.
   Во-первых, Шебаршин стал получать стипендию, и она была вполне приличная, едва ли не такая, как зарплата у матери. Мать, узнав об этом, только слабо улыбнулась и заплакала.
   Отплакавшись, вытерла кончиком пальцев слезы, проговорила:
   – Так, глядишь, мы и Лерку вытянем.
   Лерка – младшая сестра Шебаршина, говорливая егоза… А может, Шебаршину это только казалось, что Лерка – говорливая егоза.
   Во-вторых, сам институт был некой незримой нравственной и материальной опорой, не будь его, жилось бы Шебаршину много труднее.
   Например, когда у него развалились ботинки, развалились так, что из носка стали выглядывать пальцы, а у матери на новые башмаки не было ни копейки, то Леня отправился в кассу взаимопомощи – были такие в ту пору:
   – Помогите!
   И ему помогли. Выдали семьдесят пять рублей, которые пошли на покупку вполне приличных ботинок. В них Леня Шебаршин проходил почти три года.
   Учился он уже на третьем курсе, когда Институт востоковедения решили прикрыть – произошло это после смерти Сталина – и слили с институтом, название которого вызывало не только у Шебаршина, но и у всей студенческой Москвы невольный восторг, а у товарищей Шебаршина неверие, радостный трепет, – Институтом международных отношений.
   Жаль только, что перевели туда не всех «восточников», а только половину, но это сдружило, сплотило тех, кто оказался в МГИМО, еще больше.
   А с другой стороны, как потом признался сам Шебаршин, от того, что он стал учиться в другом учебном заведении, его благосостояние не улучшилось. Ездить из Марьиной Рощи стало неудобнее и заметно дороже – восемьдесят копеек в одну сторону, да еще полтинник на метро. В лучшем случае оставалось денег на стакан чая да пирожок. Дома было голодно. Хотя к тому времени поступила в институт Лера и тоже стала получать стипендию, кажется, двести сорок рублей.
   Приходилось подрабатывать на железной дороге – за один разгруженный вагон капусты платили неплохо, и этим студенты пользовались, плюс ко всему, имелась подработка на овощной базе. Рядом с домом. Тоже неплохо.
   Позже, когда Шебаршин стал немного разбираться в языке урду, его свели с издательством восточной литературы, и там ему дали работу, что называется полегче. Оплата была выше, чем на железнодорожной станции… Он переписывал рукописи.
   Хорошее все-таки было то время, ни о чем худом не думалось. Молодые были, увлекающиеся, азартные, сильные. Потом, в зрелые уже годы, та пора вспоминалась с особым теплом и нежностью, она словно бы светом неким была наполнена.
   Летом 1956 года группу студентов МГИМО отправили на целину – убирать урожай, первый целинный. Целина тогда у всех находилась на устах, только о ней и говорили, на радио не было и дня, чтобы не звучали песни о целине, ни одна газета не выходила без материалов о том, как там идут дела.
   В группу целинников попал и Шебаршин. Потом он рассказывал, что ехали они долго-долго, вначале поездом, который имел привычку останавливаться у каждого столба, потом в кузовах грузовиков, – ехали счастливые, беззаботные, с песнями, пока не очутились в степи, пахнущей хлебом, жарой и полынью, в Урицком районе Кустанайской области, в селе, имеющем легендарное городское название – Севастополь.
   Шебаршин работал помощником комбайнера. Дело это было хотя и не сложное, но трудное: надо было застегиваться на все пуговицы и нахлобучивать кепку на нос – летела горячая степная пыль, остья пшеницы, попадавшие на залитое потом тело, оставляли красные болезненные полосы, глаза выжигало солнце, перед лицом начинали бегать цветные круги, соленый пот, как кислота, ел живую, хотя и огрубевшую кожу. Главное было вынести все это, одолеть, перебороть себя, – и ребята вынесли.
   А главное – заработали денег. Для Шебаршина это было очень важно: денег в семье Шебаршиных по-прежнему не хватало: как и раньше, на счету была каждая копейка. А с другой стороны, пришла пора обзаводиться и своей семьей: целина и здесь сыграла свою роль.
   В отряде МГИМО, прибывшем на целину, находилась Нина Пушкина, однокурсница Шебаршина, только училась она на другом отделении – на китайском.
   Когда вернулись в Москву – произошло это в сентябре пятьдесят шестого года, полном холодных, мелких дождей, – то уже не мыслили жизни друг без друга, Леня Шебаршин и Нина Пушкина…
   В январе 1957 года они поженились.
   У деда Нины сняли проходную комнатушку и стали жить вместе.
   Из нее, из комнатушки этой, Шебаршин вместе с женой отправился в Пакистан, в первую свою долгую заграничную поездку – в МИДе они называются командировками. Произошло это в конце пятьдесят восьмого года.
   Впереди была целая жизнь. Много в ней было незнакомого, захватывающего, полного неожиданных поворотов, людей, с которыми предстояло подружиться либо, наоборот, держаться от них подальше, новых городов и стран, дорог и знакомств. Шебаршина ожидала дипломатическая карьера, все ступени которой были хорошо известны всякому сотруднику Министерства иностранных дел, даже самому несообразительному.
   Все эти ступени Шебаршину предстояло пройти и стать, в конце концов, послом. Во всяком случае, он себя к этому готовил.
   Разве это плохо – быть Чрезвычайным и Полномочным представителем в какой-нибудь стране – например, в Индии? Или в Бирме? А?

Плюс 52° в тени

   Должность была самая незавидная, неприметная, но, как показалось, Леониду Владимировичу, очень интересная – помощник посла. Заодно Шебаршин исполнял обязанности его личного переводчика.
   Посол был старый, опытный и мудрый – Иван Фаддеевич Шпедько. И что еще было хорошо: неприметная посольская должность дала Шебаршину возможность познакомиться, как он вспоминал позже, «со многими крупными деятелями Пакистана, иностранными послами, видными бизнесменами», и более того – начать «учиться искусству дипломатической беседы».
   Через некоторое время Шебаршин получил самый малый пост в посольской иерархии – атташе, «по этому случаю сшил костюм у лучшего пакистанского портного Хамида и почувствовал себя дипломатом». Находился, как говорят в таких случаях, на седьмом небе от счастья.
   Но атташе – еще не дипломат, и Шебаршин понимал это хорошо.
   Через некоторое время в Карачи появился новый советский посол Михаил Степанович Капица, работать с ним оказалось много интереснее, чем со Шпедько.
   Спустя некоторое время один из влиятельных членов пакистанского правительственного кабинета Зульфикар Али Бхутто – министр природных ресурсов – пригласил нового посла к себе в гости на родину, в фамильное имение в Ларкане. Посол с женой Лидией Ильиничной поехал в гости на поезде, а в Ларкану из Карачи пошла посольская машина – громоздкий «додж» с двумя седоками – с водителем и молодым переводчиком Леней Шебаршиным.
   Та поездка запоминалась Шебаршину на всю жизнь – он увидел Пакистан не с парадного столичного входа, а с изнанки, из глубины.
   На ночевку остановились в Хайдерабаде – унылом городе, где на улицах совершенно не было видно женщин, сами улицы были заплеваны, полны вонючих луж и лавок с древними ржавыми вывесками. Ночевали тем не менее в отеле «Риц». Номер на двоих – это пара плетеных из веревок кроватей, серые, некогда бывшие белыми, простыни, в полу – дыра, чтобы туда можно было опорожняться. Вот и все удобства. Еще в стенке был водопроводный кран. Но он то работал, то не работал – не поймешь.
   Всякий обед – любое блюдо, даже в ресторане – прежде всего огромное количество мух и перца. Нигде позже Шебаршин не встречал такого количества мух и перца в еде, как тогда в Пакистане, в городе Хайдерабаде.
   Он написал: «Обед был примечателен обилием перца и мух. Мраморный столик в столовой издалека показался черным. Ожидавший гостей официант – рубаха навыпуск и босиком – взмахнул тряпкой, и черная поверхность моментально побелела, а тишина заброшенной столовой сменилась отчетливым жужжанием. Еще взмах тряпки над столом – мушиное войско рассеялось по комнате. Во всяком случае, обращать на него внимание уже не стоило, надо было только следить, чтобы наиболее дерзкие насекомые не пикировали в суп. Перец во всем – в супе, курице, подливке к курице, в тарелке вареного риса. Только в чапати, плоской, свежеиспеченной из муки грубого помола лепешки, перца нет».
   Наверное, в поездке той ничего не было лучше горячей лепешки чапати, снятой прямо со стенки тандыра. Похоже, именно с этих лепешек и началась любовь Шебаршина к Востоку.
   В следующий раз остановились на ночлег в «Даг бангла» (бунгало) – обычный почтовой гостинице. Собственно, гостиница эта представляла из себя некое служебное помещение для командированного чиновника – дом, сооружение, построенное в колониальном стиле, с высокими потолками и знакомыми сплетенными из веревок кроватями.
   Вентиляции не было, как не было, собственно, и электричества; постояльцы пользовались панкхой – деревянной рамой, обтянутой материей, за один край привязанной к балке; к другому краю была прикреплена веревка, за эту веревку слуга раскачивал панкху и создавал некую видимость обдува в комнате.
   Но это англичане имели слуг, без слуги англичанин не англичанин, а вот как обходились Шебаршин с водителем, никому не ведомо – может быть, раскачивали панкху по очереди. Либо вообще плюнули на нее…
   И днем и ночью в округе раздавался тяжелый тоскливый скрип. Это медлительные, могучие быки волокли под окнами груженые повозки. Колеса для повозок были выточены из цельного дерева, из той части, что ближе к корню, кроме того – обиты медью.
   «Смазки они не знают, трется сухая деревянная ось о деревянную же ступицу и издает звук, тянувшийся за обозами Тамерланова войска и арабских завоевателей и, пожалуй, самого Александра Македонского. Один из голосов вечности».
   Именно такой Восток, такая Азия до самых последних дней снились потом Шебаршину, он даже признался, что Азия, в конце концов, сумела войти в его кровь и вошла, как молоко матери…
   А началось, как видите, с очень простых вещей. Молодой министр Зульфикар Али Бхутто был человеком небедным, его двухэтажный особняк выделялся в Ланкаре, он, как записал у себя Шебаршин, «был словно перенесен сюда из другого времени и другого края», поскольку основная часть домов в этом краю выглядела рядом с особняком министра этакими бедными родственниками, у которых вряд ли когда либо наступят лучшие времена.
   Жена министра Нусрат Бхутто была молодой, красивой, образованной, европейской, но на улице не могла появляться без чадры… Это было просто опасно.
   Каждый день, каждый час, а и иногда и каждую минуту в доме появлялись новые гости, всех их министр встречал очень радушно… Для советского посла он приготовил специальную программу – в том числе и охотничью.
   Ларкана славилась на всю Азию своей утиной охотой. Там даже специальный охотничий городок существовал – Шикарпур, каждый охотник размещался в домике на отдельном озерце, это была его территория.
   Озер там было много, очень много, иногда они сливались друг с другом, переходили в болота, ныряли внутрь, в землю, зарастали густой травой, потом вновь появлялись на поверхности, посверкивали своими чистыми зраками. На каждом озере, даже очень малом, обязательно обитали утки, иногда несколько стай. Промахнуться было невозможно.
   Едва раздавался выстрел, как утки тучей взмывали в воздух, одна-две оставались биться на воде, не в силах подняться, взлетевшая стая по лютой жаре далеко улететь не могла, шлепалась в ближайшую воду, в следующее озеро, где попадала под очередной выстрел – там также сидел охотник… И так далее.
   Пустыми озера не бывали вообще: если даже взять и в один присест истребить всех уток, ни одной не оставить, через несколько часов озера вновь будут забитыми утиными стаями – слишком много на этих озерах было еды. А еда – особенно зимняя кормежка, – всегда привлекала к себе…. Не только птиц, само собой разумеется.
   «Вечером поездка по родственникам министра, знакомство с захолустным помещичьим бытом. Мчат в сумерках машины по мягким дорогам, поднимают облака пыли, тонет в пыли угасающее солнце, бегут в сторону стада коз, теснятся к обочине повозки, одинокие всадники и путники. Из кирпичного дома высыпает навстречу орава суетящихся слуг, узнать их можно только по любезной повадке, никак не по одежде. Одеты все попросту, никакой формы, в которой щеголяет прислуга в богатых домах столичных городов Карачи и Лахора, все босиком – носить обувь в жилом помещении не принято».
   Вот в таком окружении, в такой обстановке жило семейство Бхутто – одной из самых известных фамилий в Пакистане. Хотя дом министра и отличался от домов, в которых обитали его родственники.
   С другой стороны, дом министра – это те же стены без окон, имеются в виду стены наружные, двери – «тяжелые, обитые железными или медными полосами, массивные кованые петли» – очень старые, которые невозможно прошибить пулей, – все тут надежно, сработано на века. И хотя дом был заложен давно – никто уже и не помнит, когда первый из рода Бхутто поселился в этих краях, дом – это «надежная защита от разбойничьих шаек, время от времени наводящих страх на округу, и от недругов-соседей, и убежище на случай гражданских смут, столько раз потрясавших Синд».
   И утром, и вечером, и днем – особенно во время еды – проходили умные беседы. Темы были самими различными. «Министр был отчаянно смел и даже безрассуден в своих высказываниях, – отметил Шебаршин. – Лишь позднее стало известно, что он согласовывал свои действия с Айюб-ханом».
   Айюб-хан – личность легендарная – президент Пакистана, человек военный, в маршальском звании, любящий свою страну и не желающий войны ни с кем, никаких боевых действий ни с Индией, ни с Афганистаном, ни ссор с Америкой, которая пыталась здесь контролировать все, даже самые малые шаги пакистанского президента, – он хотел мира и только мира.
   А политических бесед было много. Советский посол не упускал возможности сказать, что негоже пакистанскому народу ходить под пятой Америки – а Штаты держали Пакистан на коротком поводке.
   Конечно, материальная помощь, которую американцы оказывали Пакистану, была существенна (помогали и продовольствием, и бытовыми товарами – одеждой, мебелью, кухонной техникой, и оружием), но цена, которую за это платили пакистанцы, была непомерна.
   В частности, Штатам были выгодны натянутые отношения Пакистана с Индией: чем хуже они были, тем лучше для «друзей» – американцев, и они умело раздували напряженность. Что же касается Советского Союза, то именно с территории Пакистана, с американской военной базы Барабера начал свой полет шпионский самолет У-2, который вел Пауэрс. Сбит самолет был лишь над Уралом (раньше он и не мог быть сбит в силу необычности ситуации – такого ведь никогда не было, собственно, все когда-нибудь случается в первый раз). Американцы открыто шпионили за Айюб-ханом, засекали каждый его шаг. И так далее…
   Но хуже всего были натянутые отношения с Индией. Молодой министр Бхутто считал, что только Советский Союз сумеет помочь Пакистану наладить нормальные отношения с Индией, много говорил на эту тему, давал интервью, выступал на митингах… В общем, позиция его была ясна, и он ее не менял.
   Тот визит в Ларкану – практически частный – дал многое: вскоре между СССР и Пакистаном было заключено соглашение о проведении совместной разведки нефти и газа в Пакистане.
   «Поездка в Ларкану была одним из самых ярких эпизодов моей командировки, – написал потом Шебаршин. – Эта поездка дала мне возможность увидеть незнакомую мне страну такой, какой она была – с приветливым нищим народом, с отелями, в которых нет электричества, с бесспорной неординарностью ее тогдашних лидеров, с тонким изяществом зимнего восточного пейзажа: красное солнце, уходящее за пыльный горизонт, завораживающая текучесть воды в канале, затейливый силуэт безлистной акации, прозрачность высокого неба с утиной охотой и охотой на куропаток, с разноголосьем базара, гортанные крики, вкрадчивый шепот, голос толпы и звон молоточков в медном ряду, с городами, на улицах которых не мелькнет женское лицо…».
   И еще одна деталь, на мой взгляд, очень любопытная. «Я подружился с имамом одной из крупных мечетей в Карачи и был у него желанным гостем (напомню, что язык урду Шебаршин знал в совершенстве, так же как и английский). Усевшись на циновки в уголке мечети, мы пили чай и разговаривали о жизни. Коммунизм в моем изложении и ислам в толковании имама удивительным образом были похожими…».
   Действительно, любопытное признание.

   В Карачи в семье Шебаршиных родился сын Алеша. Нина Васильевна старалась с ним уезжать на лето в Москву, иначе от лютой пакистанской жары не было спасения… В посольстве имелась всего одна машина с кондиционером, – одна-единственная, на ней ездил, естественно, посол. А Шебаршин был тогда всего-навсего третьим секретарем.
   Четыре года пребывания в Пакистане пронеслись как один миг, и Шебаршины вернулись в Москву. Вот тут-то, в родной столице, Леонида Владимировича и ожидал не то чтобы сюрприз, нет, это будет неверно, – ожидал поворот судьбы. Шебаршину предложили перейти на работу в КГБ, в управление внешней разведки.
   Шебаршин колебаться не стал – дал согласие на переход.
   Но для начала надо было пройти курс учебы. Шебаршина зачислили в «Сто первую школу», которая впоследствии сделалась институтом (ныне это Академия Службы внешней разведки).
   Поселили студентов (в комнате с Шебаршиным жил даже кандидат наук) в деревянном старом доме с уютно потрескивающими стенами и той самой милой домашней обстановкой, которая бывает присуща только деревянным домам.
   Учеба была интересна, даже весьма интересна, рассказывать о ней, думаю, особо нельзя – там наверняка есть какие-то секреты, которые до сих пор могут проходить по разряду государственных тайн (а может быть, и нет – не знаю), но благодаря которым разведчик становится разведчиком.
   В комнате вместе с Шебаршиным жили пять человек. Домой отпускали только по субботам, в понедельник утром надо было как штык, без всяких опозданий явиться на занятия. Школу ту, «Сто первую», Шебаршин окончил успешно, получил чин лейтенанта и через два года вместе с семьей (кроме Алеши у Шебаршиных за это время появилась дочь Танечка, семейство пополнилось) вновь отправился в Пакистан, в Карачи.

   Сколько Шебаршин ни рассказывал о Пакистане, о Карачи, многие воспоминания свои обязательно начинал с того, как встретился с советником посольства Стукалиным Виктором Федоровичем.
   Стукалин возглавлял тогда внутриполитическую группу посольства, раньше был на партийной работе, затем окончил Высшую дипломатическую школу – обязательную в таких случаях для тех, кто переходит работать в аппарат МИДа. Шебаршин тоже был новичком, так что новичку с новичком было легко найти общий язык.
   Тем более Стукалин был благожелателен, старался во всем разбираться сам и помогать Шебаршину, и очень скоро Леонид Владимирович сблизился с ним.
   Разница в возрасте составляла десять лет – Стукалин был старше, но, как всегда бывает между двумя людьми, между которыми сложились дружеские отношения, разница не замечалась.
   Ныне Виктор Федорович находится уже на пенсии, живет в тихом Староконюшенном переулке, рядом со старым Арбатом, ставшим пешеходным, – а когда-то здесь бегали машины и деловито гудели своими моторами троллейбусы, – мы сидим у Стукалина дома и беседуем о стране, в которой он когда-то работал вместе с Шебаршиным.
   За окном – осень, любимое время года Шебаршина: яркие краски, темные стволы деревьев, горящий сильным желтым светом крупный лист, прилипший с той стороны к стеклу. Как бы порадовался этой осени Шебаршин, но его нет, и от осознания этого все краски, все до единой, даже темные, кажется, приобретают другой цвет, здорово тускнеют.
   В Пакистане такой осени нет, там вообще нет осени – царит вечное лето, и многие местные жители о наступлении осени и зимы узнают лишь по прибытию с севера перелетных птиц – уток и гусей.
   Стукалин считает, что в его группе Шебаршин во многом стоял выше других сотрудников, что доказал много раз своей результативной работой. Четкий, очень собранный, дисциплинированный, умеющий внимательно слушать собеседника – он вообще был внимательным человеком, никогда не перебивал говорившего, слушал его, склонив голову набок (была у него такая привычка), прекрасно владел английским и урду, знал фарси и французский… Причем английский знал так хорошо, что составлял документы в пакистанский МИД, редактировал и перепечатывал их на машинке. Это обычно поручалось специалистам очень высокого класса.
   Народ в посольстве работал разный, некоторые не то что английского языка – даже русского не знали, чтобы общаться со своими коллегами. Стукалин помнит, что были у него два сотрудника, Телебалиев и Набиев, – фамилии их, как видите, не выветрились из головы до сих пор, такие были приметные ребята, – они закончили разные курсы, институты, академии, но по-русски говорили так, что их русский можно было принять за язык какого-нибудь племени мумбу-юмбу, а уж об урду или английском речь вообще не велась. Проходили эти ребята у посольских работников под одной фамилией: Теленабиев, и оба на эту сдвоенную фамилию отзывались – и смех, и грех, в общем.
   Такова была тогда наша национальная политика: всем сестрам по серьгам, никого не обходить, не обижать, Шебаршин над такой политикой посмеивался, но говорить ничего не говорил – нельзя было. Стукалин тоже все хорошо понимал и также ничего не говорил.
   Послом в Карачи в ту пору был уже Нестеренко Алексей Ефремович – кадровый дипломат, довольно суховатый, осторожный, умный – посол, кажется, тоже видел все и понимал, кажется, все.
   Он, кстати, помог Шебаршину и с машиной. Передвигаться по Карачи, где температура на солнце порою зашкаливала за пятьдесят, без машины было просто невозможно. Да и сделать, имея машину, можно было раз в пять больше – ведь новому сотруднику резидентуры в Карачи и знакомства надо было заводить, и бывать в общественных местах, и участвовать в различных совещаниях, проводимых не только русскими, но и пакистанцами, и встречаться со старыми знакомыми – в общем, хлопот было много, полон рот…
   И тогда по распоряжению Нестеренко представитель ССОД в Пакистане Лев Мухин (ныне уже не все знают, что ССОД – это Союз советских обществ дружбы, была когда-то такая неплохая организация) передал Шебаршину во временное пользование старый «москвичок» – хрипучий, с перекосившимися дверями, порванными сидениями и прохудившимся радиатором, из которого все время текла вода.
   Каждое свое утро Шебаршин начинал с того, что заливал в радиатор ведро воды, иначе «москвичок» мог остановиться где-нибудь на оживленной улице с заклинившим мотором.
   Вот что написал он в своем дневнике. «В отличие от прошлых лет, мне уже не приходится пользоваться ни ужасным местным такси, ни еще более ужасным моторикшей – трехколесным мотоциклом с задним сиденьем на двоих и пластмассовой крышей над головой. После пятнадцатиминутной поездки по летнему Карачи пассажир выглядит так, будто бы его полили из шланга».
   Положением своим Шебаршин был доволен. Кстати, именно тогда он отметил, что, работая в посольстве, скрыть свою принадлежность к ведомству разведки бывает просто невозможно. Ведь площадь общения маленькая, многие знакомы еще по институту, и начинали, как это было у Шебаршина, вместе, на «чистом» дипломатическом поприще, – но потом пути их расходились.
   Дипломат, перешедший в разведку, отправлялся на учебу – для большинства людей он просто-напросто исчезал. Затем появлялся вновь, и этого, как отметил Шебаршин, бывало вполне достаточно для того, чтобы наблюдательному однокурснику, с которым ты прежде целых шесть лет за одной партой протирал штаны, сделать правильный вывод.
   Это раз. И два: в Карачи в посольстве на чердак резидентуры, в маленькие душные комнаты, которые никому не нравились, вели старые деревянные лестницы, поющие на все лады, ходить по ним незамеченным, неуслышанным было просто невозможно, – так вот, ходить туда могли только офицеры разведки…
   Переписка резидентуры – штука секретная, до нее не допускался даже посол, готовить ее в общих посольских комнатах было запрещено, как запрещено было проводить совещания в общих комнатах. Поэтому и занимали сотрудники разведки особое положение во всяком посольстве. Но перегородок между разведчиками и дипломатами ни коем разе быть не должно… Именно тогда Шебаршин разработал некий этический кодекс разведчика, прежде всего, того разведчика, который работает под прикрытием, занимая в посольстве должность, допустим, второго секретаря, специалиста аппарата экономсоветника или старшего инженера в торговом представительстве.
   Первое. Разведчик должен в полном объеме выполнять ту работу, которую обязан делать любой другой сотрудник, на чьем месте он находится, – причем, выполнять работу крайне доброкачественно. В общем, получалось, что разведчик обязан нести двойную нагрузку – и это надо было уметь делать. Хотя удавалось это не всем: «людей губит неорганизованность, несобранность, неумение отделить важное от пустяков».
   Второе. Нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах, даже в критических ситуациях или в пьяном бреду разведчик не должен говорить о своем особом профессиональном положении. «Это тяжелый искус, особенно для молодого человека. Ему нельзя поддаваться. Скромность и неприметность – наши профессиональные качества, залог успеха». Далее Шебаршин отметил следующее, очень важное, на мой взгляд. «Было время, когда само название КГБ внушало людям страх. Те из нас, кто был амбициознее, хвастливее, использовали это для самоутверждения. Последствия этого недопустимого поведения служба ощущает до сих пор».
   Третье. Ни в коем разе нельзя считать себя чужим человеком в посольстве, под крышей которого работаешь, нужно быть таким же, как все, и, если понадобится – помогать сотрудникам, не жалея ни сил, ни времени, ни самого себя. «Это по-человечески приятно и окупается сторицей», – написал Шебаршин.
   И последнее, четвертое. Никогда, ни при каких обстоятельствах, ни за что не вмешиваться в дела посольства, не наводить в них свой порядок, не соперничать с дипломатами, не ощущать себя выше их, не учить уму-разуму, не устанавливать какую-то параллельную власть, а помогать им…. Если же начинается нездоровое соперничество, то кончается оно почти всегда обычной склокой.
   И все-таки, несмотря ни на что, мелкий конфликт между послом и резидентом в Карачи возник.
   Все дело было в том, что здание посольстве было старым, очень старым, оно ветшало буквально на глазах, от стен отскакивали целые куски краски, похожие на большие картонные лохмотья, крошилась и ссыпалась прямо на головы лепнина, песок и известка также неприятным дождем падали с потолков. Здание требовало ремонта, и прежде всего, как ни странно, ремонта требовал кабинет посла.
   Неприлично было послу сидеть в таком кабинете.
   Тогда кто-то из хозяйственников решил обшить кабинет деревянными панелями. Нестеренко это дело одобрил, и закипела энергичная работа.
   Но в дело вмешалась разведка – дала заключение о том, что кабинет с точки зрения безопасности (государственной, естественно, безопасности, поскольку американцы, работавшие в тесной сцепке с местными органами, все время искали возможность поставить где-нибудь подслушивающий «жучок», либо вообще целую систему, которая давала бы им возможность быть в курсе всего, о чем говорят в посольстве) реконструировать нельзя. Никак нельзя.
   Даже маленький ремонт в посольском здании мог принести беду – в любой деревяшке, доставленной из-за ворот, могло оказаться прослушивающее устройство.
   Посол доводы разведки не принял, и тогда пришлось посылать шифровку в Москву.
   Шебаршин написал, что наша резидентура в Карачи имеет следующие неприятные данные: все посольские телефоны, все до единого, которыми пользуются сотрудники посольства и вообще советские граждане, «круглосуточно контролируются пакистанцами и резидентурой ЦРУ, действующими в теснейшем контакте».
   Любой «жучок» действительно мог принести беду, особенно если он оказывался в служебном кабинете и прилипал к какому-нибудь креслу или столу. «У людей есть привычка диктовать конфиденциальные и секретные материалы, проводить регулярные совещания, на которых откровенно излагаются все точки зрения. Если эти люди к тому же не слишком заботятся о безопасности своих помещений, то задачи разведки и контрразведки (не нашей, естественно, – чужой) заметно упрощаются. Однажды установленное устройство может работать очень долго».
   Потом Шебаршин не раз вспоминал с улыбкой некоторые моменты службы в Пакистане. Когда советское посольство решило переехать во временную столицу Пакистана Равалпинди и арендовало там новое здание, то англичанин Баррингтон устроил дружескую вечернику молодых дипломатов – пригласил гостей из посольств разных стран. Обстановку он создал непринужденную – был и смех, и веселье, и тосты, и скетчи, обычно казавшиеся нашим людям несколько грубоватыми (вообще, что американский, что английский юмор часто выглядит плоским и непонятным), и действительно дружеские беседы, – все это было, в общем, но вот какая штука – американец с англичанином попытались взять Шебаршина в клещи и засыпали его вопросами о новом арендованном здании:
   – А устраивает ли посла обстановка, в которую он переместился? Кстати, куда выходят окна его кабинета – на какую сторону, солнечную или теневую? Желательно, чтобы выходили на теневую – жара в Пакистане все-таки бывает лютая… А не слишком ли гремит Пешавар-роуд – очень уж много на ней бывает машин… Собираются ли советские коллеги устроить в посольстве новоселье – по старинном русскому обычаю? А?
   И так далее.
   Шебаршин также доброжелательно, с невинным видом отвечал им. Но в ответах его не было ни единого слова правды. Очень уж хотелось коллегам забросить в советское посольство подслушивающее устройство – желательно в каждый более-менее значимый кабинет.
   Точно таким же было отношение наших разведчиков к сотрудникам посольств Штатов и Англии, и оно понятно: если это не враги, то соперники уж точно, и соперники беспощадные.
   Собрания дипломатов – встречи с ними накоротке – проводил и президент Пакистана Айюб-хан. Отношения наши с ним становились все более теплыми, он разворачивался лицом к Советскому Союзу, хотя и находился под мощным прессом американцев: «американцы, – как отметил Шебаршин в дневнике, – чувствовали себя в Пакистане полными хозяевами, они вооружали пакистанскую армию, оказывали стране экономическую помощь, контролировали ее спецслужбы, поэтому от них некуда было деться, но, с другой стороны, Айюб-хан проявлял известное мужество, занимая твердую политическую позицию». Как-то Айюб-хан собрал совещание, на котором от нашей стороны участвовал посол, – и вот, как рассказывает Стукалин Виктор Федорович, из Центра Шебаршину пришло распоряжение: достать магнитную пленку с записью речей участников этого совещания.
   Задание было сложное. Шебаршин обратился за помощью к Нестеренко: может быть, через МИД ему как послу удастся получить запись? Тот, человек очень осторожный, ответил отрицательно:
   – Нет!
   Шебаршин оказался перед сложным препятствием, которое надо было взять, иначе – и нахлобучка от начальства будет, и нахлобучка от самого себя: не сумел справиться с заданием…
   В тот же день Шебаршин обратился за помощью к Стукалину.
   – Виктор Федорович, мы должны послезавтра в одиннадцать ноль-ноль быть в МИДе… Помогите, пожалуйста, придумайте что-нибудь, но быть там надо обязательно.
   Стукалин начал ломать голову, как же это лучше сделать. Повод должен быть и не очень серьезным, и одновременно таким, чтобы не вызывать никаких подозрений у контролирующей стороны. По серьезным поводам в МИД обычно ходит посол, в крайнем случае советник-посланник, замещающий его, а по несерьезным…
   В МИДе в Стукалина был хороший знакомый Бхати, он заведовал отделом СССР; раньше Бхати работал в Москве, занимал приметную должность, сейчас сидел в министерстве, готовился к очередному посольскому назначению.
   Стукалин позвонил Бхати:
   – Прошу принять на несколько минут вдвоем с переводчиком… Есть необходимость переговорить.
   – Нет проблем, господин Стукалин, – приветливо отозвался Бхати. – Одиннадцать часов вас устроит?
   Попадание в яблочко: в одиннадцать часов им и нужно было быть в министерстве.
   – Вполне, – сказал Стукалин, на том разговор и закончился.
   Здание, которое занимало министерство, было построено в английском колониальном стиле: между этажами располагались антресоли, если бы не они, воздух в здании застаивался бы, жара просто бы превращала людей в некий печеный товар, а так иногда даже рождался ветерок, перебегал с этажа на этаж, от него делалось легче…
   По дороге, уже в здании, им встретилось несколько знакомых дипломатов, с ними поздоровались – за руку, естественно, – и уже около кабинета Бхати Шебаршин произнес тихо, почти на ухо Стукалину:
   – Все в порядке.
   Это означало, что магнитофонная пленка уже находится в кармане у Шебаршина. Стукалин даже не заметил, как сработал его спутник.
   Бхати встретил их приветливо, со Стукалиным даже обнялся, предложил кофе, чай – на выбор.
   – Господин Бхати, отношения у СССР с Пакистаном налаживаются, становятся все теплее, советское посольство делает все, чтобы отношения эти стали окончательно дружественными, братскими…
   – Министерство иностранных дел Пакистана также стремится к этому, – вставил Бхати.
   – Мы благодарны за симпатии, которые вы питаете к нам, но вот какая вещь: на экранах Пакистана сейчас идет антисоветский фильм «Из России с любовью», и это нас тревожит… В фильме чересчур много выпадов против Советского Союза.
   – Да, фильм такой идет, – задумчиво произнес Бхати, – я его видел, но это иностранный фильм, мы никак не можем вмешиваться…
   – Ну почему же! Любая страна, на территории которой демонстрируется та или иная кинолента, имеет право делать купюры, если ее что-то не устраивает… Согласитесь, господин Бхати!
   – Хорошо, – сказал Бхати, – я поговорю с министром и потом сообщу вам о результате.
   Визит был окончен, дело было сделано.

   Жару в Карачи выдерживали немногие. Случались дни, когда температура – даже в тени – зашкаливала за пятьдесят: нитка градусника поднималась до отметки пятьдесят два, в городе было трудно находиться. Дальновидный президент Айюб-хан понимал, что в многомиллионном Карачи хозяином является не только он, но и различные криминальные группировки, разведки разных стран (прежде всего – английская и американская), подпольные короли и так далее, и он решил построить новую столицу Пакистана. Современную. И назвать ее Исламабадом.
   А пока передвинуться в столицу промежуточную, в Равалпинди, осесть там и правительственным структурам, и посольствам, а затем уже всем вместе переехать в новый, возведенный едва ли не в чистом поле, Исламабад.
   От Исламабада рукой подать и до Гималаев. В Равалпинди из Карачи выехали двое сотрудников – Стукалин и Шебаршин. Надо было подобрать дом для посольства, обговорить его реконструкцию с хозяином, оформить бумаги – в общем, работы было много. И дорога была неблизкая: от Карачи до Равалпинди без малого полторы тысячи километров, цветные мухи будут бегать перед глазами, так насидишься за рулем… И жара. Жара несносная.
   А от Равалпинди до строящегося Исламабада было уже совсем недалеко – двадцать пять километров – не рукой, конечно, подать, но все же…
   Хозяин здания, которое присмотрели для временного посольства в Равалпинди, жил в Карачи, приходилось возвращаться – и не раз, – обговаривать условия аренды, потом подгонять внутренние помещения здания под свой проект.
   Но игра стоила свеч – в переоборудованном здании этом советское посольство пробыло, как рассказывает Виктор Федорович, несколько лет. А даже один год в жизни всякого государственного учреждения – это срок. И срок хороший.
   Недалеко, совсем недалеко от Равалпинди находились величественные горы с ледяными вершинами и огромными снеговыми полянами. Там, где есть горы, – там прохлада, поэтому посольские финансисты подсчитали возможности и сняли домик в Марри, в предгорьях Гималаев, а в Марри уже можно было жить, температура воздуха там была нормальная – плюс двадцать пять градусов.
   Летом в Марри вообще предпочитали жить очень богатые люди.
   Домик, конечно, был арендован для посла, другим людям такая роскошь не была позволена, но посол в Марри выезжал редко, поэтому гималайской дачей пользовались другие люди, в том числе и Стукалин с Шебаршиным: после работы садились в машину и отправлялись в Марри, утром, малость отдышавшиеся, пришедшие в себя, возвращались обратно.
   Воздух в тех краях был удивительный, прозрачный, как хрусталь, еще он обладал некими «биноклевыми» свойствами: горы, которые располагались, скажем, в двух сотнях километров, были видны как на ладони, словно бы они находились совсем рядом.
   В Марри в ту пору жил и Зульфикар Али Бхутто – он уже находился в оппозиции, но, несмотря на это, занимал все-таки очень приметное место в пакистанском обществе.
   Пакистанские чиновники общаться с ним не решались – могли навлечь на себя гнев президента, а советские дипломаты общались очень охотно – Бхутто много знал, мог ответить практически на любой вопрос. И собеседник он был отличнейший.
   Шебаршин дал такой его портрет: «Бхутто обладал привлекательной, живой внешностью – высокий умный лоб, зачесанные назад, слегка вьющиеся волосы, тогда еще лишь с редчайшими проблесками серебра, продолговатое, оливкового цвета лицо с крупным, пожалуй, немного длинноватым носом, выпуклыми, отчетливо семитского типа, четко очерченными губами, черные, не очень большие глаза и черные брови. Лицо жило – от души смеялось, улыбалось, хмурилось, негодовало. Молод, жизнерадостен, умен и щедр был тогда Бхутто…».
   Побывав на нескольких крупных постах – не только министра природных ресурсов, но и премьер-министра, – Бхутто неожиданно утратил доверие Айюб-хана.
   В Марри дача Бхутто находилась ниже дачи советского посольства, по склону надо было пройти примерно семьдесят метров. Бхутто охотно встречался с теми, кто приезжал на нашу дачу. По вечерам пили роскошный горный чай, иногда сдабривали напиток глотками виски.
   Замечательные были те вечера, Виктор Федорович помнит их до сих пор. Надо полагать, до конца дней своих помнил их и Леонид Владимирович.

   У Пакистана складывались сложные взаимоотношения с соседями и прежде всего с Индией. Надо было во что бы то ни стало улучшить, оздоровить обстановку в регионе и прежде всего наладить отношения с Индией. Это было в интересах СССР, но противоречило интересам США. Получалась вилка, и очень серьезная вилка: отношения со Штатами и без того были натянуты.
   В Пакистан приехал Косыгин Алексей Николаевич, – советский премьер, председатель Совета Министров СССР, человек умный, знающий, умеющий распутывать различные политические узлы. Переводчиком у него был известный Виктор Суходрев – он переводил едва ли не всех советских вождей; переводчиком от посольства – этаким дублером на всякий случай – выступал Шебаршин.
   Косыгин прилетел больным – где-то простудился, температура была не очень большая, но была; пакистанцы составили свою программу посещений, и к ней надо было относиться с уважением. В частности, здесь знали, что когда-то Косыгин был министром легкой промышленности, поэтому хозяева запланировали ему посещение текстильной фабрики.
   Все, что было связано с хлопком – а хлопок в Пакистане произрастал знатный, – здесь находилось на высоте: и производство тканей, и верхнего трикотажа, и нежнейшего тонкого белья, и чулков с носками, и вязаных непачкающихся чехлов на мебель – словом, было на что посмотреть.
   А у Косыгина температура под сорок. Помощник премьера обратился за помощью к Стукалину:
   – Виктор Федорович, отговорите Алексея Николаевича от поездки. В таком состоянии люди не ездят по предприятиям, а лежат в постели.
   Стукалин был с этим согласен и пошел отговаривать Косыгина от поездки. Но тот был тверд:
   – Нет, не ехать нельзя.
   Поехали. На фабрике пыльно, влажно, грохочут станки, жарко. Оказалось, что Косыгин ничего этого еще не забыл – для него звуки эти были родными.
   Рабочие приветствовали гостя радостным ревом, иначе это не назовешь. Свои министры у них не бывали, они их никогда не видели, а тут приехал целый премьер-министр, и совсем неважно, что не свой…
   В общем, прием был восторженный.
   Когда вернулись в посольство, там Косыгина ожидала телеграмма – ему срочно надо было высказать свою точку зрения по одному важному политическому вопросу… Стукалин взял телеграмму и поспешил с нею в резиденцию к Косыгину.
   А тот только-только снял с себя пиджак, вся спина мокрая, с нее течет пот.
   – Подождите десять минут, – попросил Косыгин и полез в душ – надо было хоть немного придти в себя. Невольно подумалось тогда Стукалину: «Сильным миром сего достается так же, как и простым смертным. Может быть, достается даже еще больше».
   Косыгин был точен: раз просил дать ему десять минут, в десять минут и уложился – продиктовал помощнику ответ на телеграмму, тот быстро отпечатал его на машинке и вручил Стукалину. «Точность – вежливость королей», – так, кажется, гласила старая пословица, советский премьер следовал ей.
   В тот же день Косыгин выступал перед большой аудиторией: собралось примерно две тысячи человек. Чтобы защитить собравшихся от беспощадного солнца, хозяева соорудили навесной шатер, накрыли им целую травяную поляну. На это выступление пришли все, кто мог, – и Стукалин, и Шебаршин, и половина посольских работников.
   В руках у Косыгина, когда он выступал, был крохотный листок, на нем начертано всего три пункта – об этом он собирался говорить, больше не было ничего, и за помощью он ни кому не обращался – все цифры держал в голове. Говорил, как всегда, блестяще, хотя в некоторых местах иногда, может быть, и суховато.
   В первом ряду, под навесом, сидел американец, генеральный консул, он же, как было известно нашим, являлся и резидентом разведки Штатов. По национальности резидент был поляком, очень неплохо знал русский язык.
   В руках он держал диктофон. Когда говорил Косыгин, американец включал диктофон, когда шел перевод Суходрева – выключал: то ли пленку экономил, то ли предпочитал иметь дело только с оригиналом выступления.
   Встреча закончилась, он подошел к Стукалину и признался с улыбкой:
   – Виктор, у вас отличный премьер!
   – Генри, когда вам понадобится отличный президент, скажите нам с Шебаршиным – мы поможем!
   Американец засмеялся. Стукалин – тоже.
   Спросил:
   – Генри, а отчего вы выключали диктофон, когда шел перевод Суходрева?
   – Все-таки английский язык я знаю лучше его, – сказал американец.
   Посмеялись еще немного и разошлись. Шебаршин все время находился рядом.
   Улетел Косыгин из Карачи уже совершенно здоровым.
   Работа в Пакистане была интересной, Шебаршин постоянно оказывался в центре крупных политических событий, там он познакомился – как и хотел – со многими интересными людьми…

   В своих дневниках Шебаршин рассказал, как закончилась жизнь блистательного пакистанца Зульфикара Али Бхутто, который был не только министром и премьером, но и некоторое время президентом страны, председателем правящей партии. Его звали уже «председатель Бхутто» – почетное имя, почетное обращение…
   В апреле семьдесят девятого года Бхутто не стало.
   Произошло это на рассвете, к нему в тюрьму пришли полицейские, начальник тюрьмы, какие-то чиновники – полтора десятка человек. Бхутто был заточен своими противниками в одну из самых секретных и страшных тюрем Равалпинди.
   «На голом бетонном полу, под невыносимо режущим светом электрической лампы лежит человек, ни единым движением не отзывающийся ни на топот, на скрежет замка, ни на оклик. Дряхлый, изможденный, с остатками седых волос, прикрытый невозможно продранными и измызганными лохмотьями старик разбужен пинком в бок. Тюремный врач отыскивает высохшую, обтянутую пергаментной нечистой кожей, покрытую ссадинами и язвами руку и, торопясь, делает инъекцию. Старик вздрагивает, блеснувшие было глаза гаснут. Он чувствует еще, как кто-то приподнимает его тело с пола, чувствует, что его куда-то волокут, пытается идти сам и повисает на жестких руках полицейских…».
   Через несколько минут его подтащили к виселице, на шею накинули веревочную петлю, и председателя Бхутто не стало.

   Работать в Пакистане было непросто. Прежде всего, конечно, из-за изматывающего климата, жары, от которой человек очень быстро превращается в обычную мокрую тряпку – надо было видеть того же Косыгина в этих условиях.
   В такую жару, естественно, развиваются всякие микробы, к людям прилипают болезни, с которыми бороться трудно, разве только на английский манер – стаканом виски, но на виски не всегда хватало денег… А если честно, очень часто не хватало. Кстати, хороший напиток виски – единственный крепкий алкоголь, который не вызывает у человека такую страшную болезнь, как цирроз печени.
   Далее. У пакистанцев была хорошая контрразведка, и хотя основные силы ее были направлены на работу против подданных соседки Индии, контрразведка, как свидетельствует Шебаршин, держала под прочным колпаком и советских граждан. Это означало, что «нельзя пользоваться телефонами, установленными у советских граждан, нельзя попадаться вместе с интересующим тебя лицом на глазах посторонним, нельзя встречаться с ним у себя на квартире, нельзя выходить на встречу без проверки: нет ли наружного наблюдения», и так далее. Агенты контрразведки находились повсюду.
   Прежде всего это была прислуга, которая имелась практически в каждом доме, и иногда очень доброжелательная матрона с половой щеткой в руках или весело щебечущий мужичок-привратник, совершенно безобидный, могли оказаться очень опасными агентами…
   Наружное наблюдение за нашими людьми осуществлялось не только из кабин автомобилей, но и со стационарных постов.
   Агентом, сидящим на стационарном посту, также мог быть любой совершенно неприметный пакистанец: и чистильщик обуви, и торговец сухими фруктами, и владелец газетного или табачного киоска. А еще была такая категория постоянных осведомителей пакистанской контрразведки, как ночные сторожа.
   Ночных сторожей здесь имел каждый пакистанский дом, даже дряхлый, разваливающийся. Можно только предположить, сколько агентов имела пакистанская контрразведка в таком крупном городе, как Карачи.
   Но главным противником (сокращенно ГП, это сокращение проходило во всех служебных бумагах) являлись все-таки американцы – и те, что работали в посольстве Штатов, военной миссии и резидентуре ЦРУ, и те, что приезжали в Карачи по разным делам – торговым, журналистским, научным, туристическим и так далее: интересного человека, способного рассказать что-нибудь новое, можно было найти в любой среде.
   А наши разведчики искали их и находили.
   Часто приходилось им встречаться и с коллегами из ЦРУ – друг друга знали хорошо, собирали всякие сведения, вплоть до мелочей, касающихся, допустим, детства, и прощупывали, прощупывали, прощупывали…Это была занятная игра, которую вообще-то трудно назвать занятной. Шебаршин отмечал не раз, что американцы работали грубее, напористее, наглее наших. Наши же работали тоньше, подготовленнее, убедительнее, если хотите. И результаты давали более высокие. Хотя точных сравнений быть, конечно же, не могло – только приблизительные. Методики вербовки были одинаковые, едва ли не одними и теми же словами обозначенные в служебных инструкциях, но американцы на практике упрощали их – старалась избрать путь покороче и поскорее доложить об этом начальству.
   Выбирали «подопечного» – сотрудника посольства или резидентуры, при встрече рисовали ему безрадостность экономической ситуации в Советском Союзе, предупреждали, что ситуация эта обязательно ухудшится, и предлагали деньги в обмен на информацию. Схема проста, как круговорот воды в природе.
   При «исполнении» этой схемы случалось, что иной чересчур нахальный американец получал по физиономии. А однажды сотрудник ЦРУ, во время дружеской беседы в баре с нашим разведчиком сделавший такое предложение, получил не только по физиономии – наш товарищ, недолго думая, запустил в него еще и пивной кружкой.
   В общем, всякое бывало. И не только в Пакистане.
   Во время короткой войны Пакистана с Индией в шестьдесят пятом году – все войны между этими двумя странами были очень короткими – семейство Шебаршиных переехало в Равалпинди, где на окраине города, на Лахорской дороге, сняло небольшой дом. Место было зеленым, рядом располагался парк Айюба, воздух был такой чистый, что им можно было наполнять консервные банки и торговать где-нибудь посреди задымленного, загазованного Карачи. Арендованный дом стоял последним в ряду городских домов, дальше начиналась заросшая полынью равнина, которую, будто огромные страдальческие морщины, изрезали овраги, к равнине с другой стороны примыкали горы, ступенями поднимавшиеся вверх. Ночью почти к самому порогу подходили голодные шакалы и начинали громко и очень тоскливо выть: они даже не выли, а рыдали, «смеялись жуткими, непривычными русскому слугу голосами».
   Участок, примыкавший к дому, был просторный, в углу его был возведен большой домик, больше похожий на сарай, в котором с бездетной женой обитал сторож Кала-хан. Обязанности свои Кала-хан считал исчерпанными с заходом солнца, и вместо того, чтобы сторожить имущество, добрейший и милейший человек этот засыпал сном праведника…
   Вой шакалов не мог разбудить его, а вот Нина Васильевна с двумя маленькими детишками, если мужа не было дома, просыпалась обязательно и не могла уже заснуть до самого утра.
   Зимой Кала-хан приносил смолистые, мелко наколотые дрова и затапливал шумную, способную голосить на разные лады печку. Одними мелко нарубленными дровами протопить ее было невозможно, поэтому приходилось добывать что-нибудь посерьезнее.
   Семья Шебаршиных была первой в советском посольстве, которая переехала в Равалпинди. За ней начали переезжать и другие семьи.
   Как ни странно, но Шебаршин не ведал, что в теплом Пакистане могут быть морозы, – вскоре после декабрьского переезда семьи в Равалпинди температура ночью упала до минус четырех. Небольшой городок Равалпинди замер, буквально съежился, тишина над домами установилась вселенская, над городскими улицами повис кизячный дым – жители усиленно топили печи. В домах побогаче печи топили деревянными поленьями, и в воздухе витал дым – смолистый, приятный.
   В одном из дневников Шебаршин отметил, что Азия – это царство запахов, и запахи эти сопровождают человека всю его жизнь, наверное, будут сопровождать до самого конца, до последнего предела… Запахи самые разные, начиная от наиболее пленительных – цветущих роз и олеандров, кончая тяжелым духом бедного быта. Более того, запахи рождали у Шебаршина тесную ассоциацию с местом, которому они были присущи – впрочем, не только с местом, но и с определенным временем года, с конкретными людьми, конкретными ситуациями.
   «Вечерний, прохладный, отдающий дымком воздух – это зима в Лахоре и Равалпинди, – отметил он в своих записных книжках, – парфюмерный аромат вьющихся по стенам мелких белых цветов – дипломатические виллы в Карачи; розы – Айюб-парк в Равалпинди; смолистые орешки чильгоза на железных противнях, под которыми медленно тлеет древесный уголь – Элфинстон-стрит в Карачи; цветущие олеандры – сад у реки Раваль и посольский парк в Тегеране, свежий запах камыша, тины, костра – озерцо Джхабджхар под Дели; чадящее конопляное масло, перец, корица – любой уголок любого азиатского городка, где активно готовится еда…».
   Шебаршин отметил, что когда советское посольство переселилось в Исламабад, он ездил туда на работу из Равалпинди – причем предпочитал ездить дальним путем – вначале через центр города, по Марри-роуд, потом сворачивать с совершенного, ухоженного шоссе на старую дорогу. Здесь, как он заметил, «сухой и холодный воздух всегда был пропитан горьким ароматом полыни».
   Запах этот – полынный, щекочущий ноздри, ни с чем не сравнимый, в Москве потом снился по ночам. Шебаршин просыпался с бешено колотящимся сердцем и тревожным теснением в груди, он понимал, что только что находился в своем прошлом…
   Нет, Азию, Пакистан, Индию, Афганистан, Иран он не забудет никогда. И не забыл – до последнего дня…

   Декабрьским вечером шестьдесят шестого года у Шебаршина произошел неприятный разговор с одним господином, чей лик Леонид Владимирович пытался запомнить, но так, честно говоря, и не запомнил.
   Это был человек из породы людей, которые умеют быть невидимыми в любой, даже самой плотной толпе.
   Назвался он сотрудником пакистанской контрразведки и, не дожидаясь никаких ответных слов, довольно напористо завел разговор о делах в советской резидентуре, назвал несколько имен, которые Шебаршину были, естественно, известны, – в общем, проявил завидную для иностранного контрразведчика осведомленность.
   Шебаршин подумал, что пакистанец начнет вербовать его, и приготовился дать отпор, но пакистанец этого делать не стал, сказал только, что о деятельности советской резидентуры, и в частности Шебаршина, ему известно из американских источников…
   А американцы всегда сидели на советской разведке плотно. Но еще более плотно сидели на пакистанцах – и не только на разведке, но и на государственных учреждениях, на промышленных предприятиях, конторах и так далее – контролировали буквально все. Это, конечно же, не могло не беспокоить пакистанские власти.
   Велико было удивление Шебаршина, когда пакистанский контрразведчик заявил, что ему поручено выяснить, и выяснить именно через Шебаршина, – как отнесется советская разведка к тому, чтобы регулярно обмениваться информацией с пакистанской стороной по американцам.
   Шебаршин отверг свою принадлежность к разведке, но сказал, что знает в посольстве человека, которому это предложение будет интересно, и все передаст ему. Пакистанца этот ответ удовлетворил. Договорились встретиться через несколько дней, на том разговор и завершился.
   Ночью в Москву ушла большая, на несколько страниц, шифровка. В ней резидентура, находящаяся в нашем посольстве, подробно разобрала ситуацию, выстроила несколько версий, в том числе предусматривающих возможность провокаций (ведь за предложением контрразведчика могли стоять и американцы, за провокациями могла последовать и ловушка), просчитала и итоговые результаты, если такая совместная работа все же будет проведена – в общем, было исследовано все «игровое поле». Решение же должна была принимать Москва.
   В ответ Москва прислала довольно расплывчатую, мутную телеграмму с массой туманных советов и оговорок, хотя одно было ясно хорошо – и это было главное: встречи с контрразведчиком надо обязательно продолжить.
   «Одновременно мне предписывали, – отметил позже Шебаршин, – прекратить оперативную деятельность и бдительно контролировать обстановку вокруг себя. Последнее решение было полностью оправданным. Если есть конкретные признаки того, что контрразведка вплотную заинтересовалась разведчиком, он не имеет права рисковать безопасностью источников, обострять ситуацию». А пакистанская контрразведка, похоже, заинтересовалась Шебаршиным серьезно, Леонид Владимирович даже представил себе, каких размеров колпак накинут на него.
   «Что же касается сути дела и позиции Центра, то в ней не было ничего неожиданного – инструкции составляли так, чтобы в случае неудачи вина ни в коем случае на пала на их авторов. Люди, работающие в “поле”, должны твердо знать, что Центр полностью их поддерживает и готов нести ответственность при любом повороте событий. Доверие – это единственная основа, на которой может действовать разведывательная служба.
   Подчиненный должен безусловно доверять своему начальству, а для этого начальник должен быть компетентен, доброжелателен и не бояться ответственности за свои решения». Все просто и понятно.
   Как, в общем-то, были понятны действия пакистанцев: Айюб-хана не устраивала позиция американцев, готовых вмешиваться в Пакистане во что угодно, даже в ссоры мужей с женами, и контролировать все тотально, вплоть до посещения гражданами общественных туалетов на вокзалах, молельных комнат, разведения кроликов в лесных участках под Карачи и сбора конопли в предгорьях Гималаев. Это тяготило народ Пакистана и самого Айюб-хана. Потому в поисках негласной помощи Советского Союза пакистанская контрразведка и вышла на Шебаршина.
   Встреч с пакистанским контрразведчиком у Шебаршина было несколько, уже договорились о том, как будет происходить обмен информацией, но дальше как обрезало. На прощание пакистанец сказал Шебаршину, что встречи придется прекратить, причины такого решения он объяснять не стал.
   «Соприкосновение с контрразведкой заставило заново взглянуть на самого себя, – отметил впоследствии Шебаршин. – Видимо, в чем-то я стал проявлять беспечность, слишком полагаться на свою удачу, пренебрегать жесткими требованиям конспирации. Размышления по этому поводу привели к другой опасности – я стал робеть. При выходе на встречи с источниками, а они проводились, как правило, поздно вечером или на рассвете, я стал замечать много подозрительного».
   Я представляю, как тяжело было Шебаршину в этой ситуации – ведь после встреч и разговоров с пакистанским контрразведчиком, который поначалу буквально атаковал его, а потом исчез, было возможно все, в том числе и самое худшее – публичное разоблачение со статьями в газетах и высылкой из страны, и, если быть честным, Шебаршин знал это, но прошло некоторое время, а его никуда не вызывали и из страны не высылали…
   Он вновь занялся оперативной работой, которая была ему по душе. И поборол временную слабость, возникшую в нем, справился и с робостью, и с мнительностью, потом написал, что «если ты начинаешь страдать мнительностью, пугаться каждого куста и поддаешься своей слабости, ты пропал, тебе надо менять профессию».
   Менять профессию не пришлось.
   А когда командировка Шебаршина закончилась и он улетел в Москву, то в своих блокнотах записал: «Я люблю Пакистан и могу со спокойной совестью сказать, что никогда не сделал ничего, что нанесло бы ущерб этой стране. В добрых же отношениях между нашими народами есть частица и моих усилий». Очень честная, открытая позиция.
   Виктор Федорович Стукалин, который в ранге советника руководил внутриполитической группой нашего посольства, стал в конце концов Чрезвычайным и Полномочным послом. Последняя должность, которую он занимал, была должность нашего посла в Греции, потом он был заместителем министра иностранных дел. Сейчас находится на пенсии.
   Шебаршин много раз бывал в его тихой уютной квартире на Старом Арбате, в Староконюшенном переулке. Когда они встречались, то обязательно вспоминали Пакистан, людей, оставшихся там, и вот ведь какая вещь – ни одного случая, который взывал бы отрицательную реакцию у человека, не вспомнили, да, собственно, этой целью они и не задавались, как не вспомнили ни одного случая, который ассоциировался бы у них, скажем, с Карабасом-Барабасом или с Синей Бородой: не было такого.
   Даже короткая война, которую они пережили в Пакистане в Карачи (войн Индии с Пакистаном было три), напоминала им войну нашу, Великую Отечественную: тогда по Москве точно так же ходили автомобили без света, точно так же на улицах ловили шпионов, точно так же вводили затемнения и объявляли воздушную тревогу. Кстати, по улицам Карачи носились бегом стайки школьников и черной краской замазывали стекла фар на автомобилях. Все это было знакомо, и все это ушло в прошлое.

Индия

   «Индия способна ошеломить всякого новичка», – признался как-то Шебаршин. – Она многокрасочна, полна запахов – чего только нет в воздухе вместе с “золотой пылью веков”, тут пахнет спелыми манго и дорогими каменьями, тертым карри и перцем, цветущими садами и прохладой прудов, плещущихся за высокими заборами состоятельных людей, в прудах тех неспешно плавают, красуясь и сверкая, крупные золотые и красные рыбы, слышен дух орехов и Ганга, благовоний и древних рукописей, ветра, приносящего пение на санскрите с далеких горных вершин, и созревшего хлопка. Индия – это Индия».
   Хоть и недолго работал в Индии Шебаршин, но полюбил ее, пожалуй, навсегда. Недаром за плечами у народа, живущего здесь, пять тысяч лет цивилизации.
   После провинциального Пакистана с его поразительной нищетой, босыми ногами, грязью на улицах, старыми автомобилями, рикшами и оборванными мальчишками, беззастенчиво залезающими в карман к любому взрослому, Индия показалась страной света и добра, порядочности.
   Более того, темп жизни в Карачи, в Исламабаде и Дели был совершенно различным. Карачи – это спокойствие, неспешное созерцание окружающего мира, патриархальность, а Дели – это темп, иногда делающийся буквально лихорадочным, очень быстрым, это пестрота постоянно меняющихся картин, это добрые крики людей, выражающих свое доброе отношение к Советскому Союзу, это полтора десятка партий, имеющих горластых глашатаев, которые соперничают друг с другом, дерутся, мирятся, создают блоки и коалиции, потом снова разбегаются по разным углам и начинают вновь свое бесконечное соперничество.
   Разобраться в этих запутанных отношениях, в клубке взаимной неприязни, неожиданно перерастающей в дружбу, а потом снова превращающейся в неприязнь, было очень сложно, но разобраться надо было, и заместитель резидента нашей разведки Шебаршин в Дели поставил задачу – сделать это как можно быстрее.
   Руководила Индией Индира Ганди – женщина обаятельная, с железным характером, не боявшаяся ни нарастающей конфронтации с Пакистаном, ни американского влияния, которое становилось в зоне Индийского океана все сильнее, ни Китая, с которым отношения складывались очень непросто.
   В воздухе носился запах войны… Вот в таких условиях и начал свою работу в Индии Леонид Владимирович.
   Когда атмосфера становится душной, тяжелой, когда вот-вот загремят выстрелы, от разведчиков требуют практически невозможного – чтобы каждый день (а желательно каждую минуту) отправляли домой, в Центр, информацию – Москва хотела знать, что тут происходит, держать, если можно, ситуацию на коротком поводке, анализировать ее, контролировать, принимать меры. В таких условиях у Шебаршина не было ни одной минуты, чтобы войти в курс дела, понять, кто есть кто и что есть что, – он был сразу брошен в воду, в сильное ее течение.
   Кроме событий политических, где он обязан был быть в курсе буквально всего, было еще много чего такого, где ему также хотелось быть в курсе – например, получше познать культуру народа и его историю, литературу и религию, познать сам народ, в конце концов.
   Позже он написал: «Миролюбие индийского народа (без различия национальности, веры, местной традиции, касты) становится общепризнанным штампом. Штамп кочует из брошюры в брошюру, из статьи в статью, из речи в речь, пробирается в официальные документы. Хитроумные индийцы умело подпитывают это мнение.
   Первое же серьезное соприкосновение с индийской действительностью ничего не оставляет от этого мифа. Индийцы ничуть не миролюбивее и не воинственнее любого другого народа, их отвращение к насилию представляет собой интеллигентскую выдумку. Жизнь в Индии жестока к тем, кого она не милует и в других странах, – к неимущим, к национальным меньшинствам, к чужакам, к слабым вообще».
   И далее – не менее жестко и откровенно, очень трезво: «Не питает отвращения к насилию индийская политика на всех уровнях и во всех проявлениях. Война для Индии – такое же продолжение политики, как и для любого другого государства. Моральные устои, общечеловеческие ценности, философия ненасилия, идеи миролюбия и гуманизма, прочий пропагандистский ширпотреб никогда не фигурировали в реальных политических выкладках индийского руководства. Трезвый расчет, прагматизм с изрядной долей цинизма, строгий учет государственных интересов – таков стальной стержень индийской политики, замаскированный гирляндами цветов, ворохами философских трактатов, фонтанами высокопарной риторики. Умение индийцев добиваться своих целей не может не вызывать уважения и даже зависти».
   Вот так. Представляю, как непросто было Леониду Владимировичу написать это, но он написал, поскольку понял изнутри, что представляют из себя индийцы (может, все-таки правильно писать не «индийцы», а «индусы», но я, как бы там ни было, следую словесным определениям Шебаршина), что они могут, каковы главные движители их жизни…
   А порохом в воздухе пахло все сильнее и сильнее.
   Война Индии с Пакистаном началась во время приема в советском посольстве – в Дели приехал первый заместитель министра иностранных дел СССР Кузнецов Василий Васильевич, приехал, чтобы попытаться урегулировать взаимоотношения между двумя странами и отодвинуть войну, и посол Пегов Николай Михайлович давал в его честь прием.
   Миссию свою Кузнецов провел довольно успешно, ему все было обещано, – как обещан и мир на индийско-пакистанской границе. Мадам Ганди, руководившая страной, приняла гостя очень сердечно – в общем, все складывалось хорошо. Даже очень хорошо.
   Оставалось только подвести итоги.
   Но вдруг во время приема в посольстве погас свет. Более того, не только посольство, но и огромный город Дели погрузился в вязкую гнетущую черноту. Шебаршин сразу понял, в чем дело. Это ведь война, война, будь она неладна! Он покинул посольство и на машине покатил в город.
   Там, остановившись у телефона-автомата, позвонил одному из своих знакомых, которого ни в коем разе нельзя было засвечивать, а значит, нельзя было звонить ему с посольских телефонов, и спросил: что означает эта кромешная темень, не война ли это?
   – Война, – ответил ему знакомый, в индийском правительстве занимавший немалый пост, а значит, хорошо информированный. Выходит все высокие визиты, все переговоры и обещания ничего не дали… Война!
   Два пакистанских самолета (на самом деле принадлежность самолетов была неизвестна, они не имели опознавательных знаков) нанесли в тот вечер бомбовый удар по авиационной базе Индии в Агре, повредили бетонную полосу взлета и посадки.
   Индийские самолеты незамедлительно нанесли ответный удар, а пехота, танки и артиллерия начали наступать на пакистанцев в районах Раджастана и Сиалкота. Направлением главного удара индийских сил была определена Дакка.
   Вот так все просто… Шебаршин почувствовал себя человеком, который застрял между молотом и наковальней. Он совсем недавно работал в Пакистане, знает эту страну, у него там остались друзья, и не только они – осталось прошлое, если хотите, а это очень важно… А теперь он в Индии. Новая страна, новые люди, новые знакомства – здесь ему нравилось абсолютно все. Нотки сомнений, некого легкого сарказма, даже недоверия появились потом, много лет спустя, когда он пожил здесь, съел немало соли и хлеба и стал считать себя индийцем (или индусом)… Обе страны одинаково дороги ему. Как быть? Разорваться?
   Советский же Союз безоговорочно поддерживает Индию, а раз так, то, значит, Пакистан – противник. Нелегко находиться на таком распутье.
   Шебаршин хорошо понимал, что удар по индийской базе был провокационным – для того, чтобы иметь повод для нападения на Пакистан, – и нанесли его сами индийцы, сделали это специально… Позднее он написал: «Было в этой истории с налетом на Агру нечто шитое белыми нитками. Какой военачальник пошлет всего два самолета для того, чтобы бомбить крупную авиабазу в момент наивысшей опасности для своей страны? Почему самолеты прилетели в сумерках, а не на рассвете, как это делается всегда, если нападающая сторона развязывает войну и стремится получить преимущество внезапности. Почему пакистанская сторона не предприняла вслед за налетом других действий?».
   И так далее.
   Позже, спустя добрый десяток лет, Шебаршин встретился с одним из авторов идеи налета на Агру, много говорил с ним о войне семьдесят первого года, закончившейся сдачей Дакки и капитуляцией пакистанской армии, – все догадки Шебаршина подтвердились.
   Недаром он считался очень толковым аналитиком – он и был таким.
   А вот в сердце осталась глухая тоска: неужели нельзя было разрешить конфликт мирно, без кровопролития? Но «миролюбивая» Индия и госпожа Ганди, которую боготворили в Советском Союзе, не захотели этого.
   Почему? И вообще, зачем же в таком разе называть себя миролюбивой страной? Почему, зачем? Зачем, почему? На эти вопросы не было ответа. И касались они не только Индии.
   Работа в Дели оказалась напряженной и очень интересной, рабочий день начинался в шесть утра, зачастую в шесть утра и заканчивался – следующего дня, естественно. В дни войны приходилось работать с тройной нагрузкой: Москва теребила по три-четыре раза в сутки, не отставала, все требовала новых сведений с фронта.
   Пожалуй, именно в ту пору Шебаршин определил для себя некие основы профессиональной этики, которые потом прошли с ним через всю его жизнь.
   «Все дела взаимосвязаны, и нельзя увлечься каким-то одним из них. Необходимо основательно познакомиться с каждым сотрудником, узнать его не по бумагам, а в реальной рабочей обстановке, выяснить, на что он способен, можно ли положиться на его здравый смысл, находчивость, решительность в сложных ситуациях. Чрезвычайно важно сделать так, чтобы младшие коллеги были уверены в компетентности и порядочности своего начальника. Они обязательно должны видеть, что руководитель не только способен дать толковые рекомендации, но и сам работает в поле, что у него есть личные контакты и источники, что он может квалифицированно выявить наружное наблюдение и т. п.
   В идеальном варианте сотрудники резидентуры не должны быть осведомлены о работе друг друга. Каждому положено знать лишь то, что ему необходимо. Это золотое правило. Соблюсти его в полной мере чрезвычайно трудно. Служебные инструкции и профессиональная этика запрещают проявлять любопытство к чужим делам. Строжайшим образом засекречиваются имена, адреса, служебное положение источников и контактов, условия связи с ними. Однако невозможно скрыть простую вещь – проводит ли шеф все свое рабочее время в кабинете, а свободное – в бассейне, на корте или в дружеской компании соотечественников.
   Твоя деловая репутация – это важнейший компонент в связке “начальник – подчиненный”».
   В общем, Шебаршин был нацелен на одно – работу и только работу. Начальник его, резидент Яков Прокофьевич Медяник, тоже был таким же отчаянным трудоголиком, тоже пропадал сутками на работе – то в кабинете, то на выездах и встречах со своими людьми (эту работу в разведке называли «полем»), – и готов был продлить рабочий день с двадцати четырех часов до сорока или пятидесяти, но даже если бы такое случилось, Якову Прокофьевичу все равно было бы мало времени.
   Медяника Шебаршин вспоминал всю свою жизнь, писал о нем – все написанное вошло в книги Шебаршина, – несмотря на возраст, у Медяника было великолепное оперативное чутье, он умел предугадывать события, анализировать их и делать точные выводы, всегда был дружелюбен, ко всему новому относился с живым интересом, и прежде всего – к новым людям.
   Медяник был одним из немногих резидентов в советской разведке, имевших звание генерала. Шебаршин подружился с ним, хотя обычно подчиненные редко дружат с начальством, но здесь имело место исключение из правил. Очень удачное исключение.
   Много спорили. Медяник был блестящим спорщиком, причем он позволял себе это даже в разговорах с очень высоким начальством. Такое у него случалось даже с самим Андроповым – председателем КГБ, членом Политбюро ЦК КПСС.
   Были у шефа с замом и свои слабости: раз в месяц они позволяли себе забраться в какой-нибудь ресторан и отвести душу. Чаще всего это был ресторан, находившийся во дворе отеля «Ашок». Там имелось роскошное приспособление барбекю, где дивно жарили мясо и овощи, салат подавали свежайший, прямо с огорода, а кофе варили такой крепкий, что на нем могли ездить автомобили. Это были праздники души. И о чем они только не говорили с Яковом Прокофьевичем во время тех увлекательных застолий!
   Наверное, проще назвать то, о чем не говорили, а так – обсуждали абсолютно все. И различные московские перестановки, и действия Индиры Ганди по время войны с Пакистаном (из Москвы все время приходила строгая негласная установка: «Держите госпожу Ганди за юбку!» – человеком она была прагматичным, жестким, настолько жестким, что один из ее приближенных сказал однажды, что если и есть среди старых баб, засевших в индийском правительстве, мужчина, то это Индира Ганди), и охоту на зимующих в окрестностях Дели уток, которой иногда занимался Шебаршин, и растущие цены на бензин, и прогнозы на урожай хлеба в Америке, и строительство БАМа в родной стране… Действительно, не было тем, на которые они не говорили бы.
   Беспокоила и работа ЦРУ в Индии – слишком уж настойчиво американцы пытались влиять на внутреннюю жизнь Индии, иная семья могла обнаружить американского агента даже у себя в постели, даже в мусорном ведре, – чтобы поставить точный блок и хоть как-то изменить эту тенденцию, приходилось много работать.
   Резидентура регулярно выявляла сотрудников ЦРУ в посольстве Штатов, которые занимались только одним – прямым шпионажем, и людей из проамериканского лобби, живущих и работающих в Дели, пытающихся насадить здесь культ Вашингтона, и прямых агентов, и буквально хватала за руку людей, которые в интересах Америки старались сделать все, чтобы у Индии испортились отношения с соседями – в частности с Непалом и Бангладеш.
   Работа эта была трудная, тонкая, часто невидимая.
   Более того, американцы очень внимательно следили за советскими гражданами, находящимися в Индии, – даже за туристами, которые приезжали сюда на очень короткое время.
   «Мне неоднократно приходилось убеждаться, насколько сходны методы и приемы, которыми пользуемся мы сами и американские коллеги. Обычно можно было предсказать, какой шаг американский коллега сделает на следующей встрече с нашим человеком, когда предложит тому заработать небольшую сумму за написание, скажем, статьи на совершенно невинную тему. Стандартным приемом было доброжелательное, без нажима сделанное предложение подумать о невозвращении в Союз, где у собеседника могут быть определенные неприятности по той или иной причине, которая здесь же и называлась. Американцам была известна еще не изжитая к тому времени наша глупейшая и вреднейшая практика. Если к советскому человеку делался, говоря профессиональным языком, “вербовочный подход”, на него ложилось несмываемое пятно».
   Человек, к которому так ловко подкатился сотрудник ЦРУ, оказывался перед сложным выбором: либо промолчать, ничего не сказать своим, либо вернуться домой с репутацией, которая, говоря мягко, была подмочена едва ли не навсегда, и вряд ли когда уже ему вновь удастся выехать за кордон… Вот и приходилось выбирать «или-или» и жить в страхе, если по какой-то причине гражданин смолчал…
   Непростая дилемма.
   Через некоторое время эта практика была порушена, и человек, к которому был применен вербовочный подход и который не дрогнул, не предал свою землю, обязательно поощрялся.
   Иногда в индийских газетах приходилось читать статьи, которые были написаны так, что казалось: пером водила не рука какого-нибудь честного журналиста, а рука штатного сотрудника ЦРУ. Американцы покупали журналистов и пользовались этим широко и беззастенчиво.
   Но бывало, что и индийские журналисты кого-нибудь покупали – иногда очень нелепо, и это становилось известным.
   Был случай, когда индийская контрразведка взяла с поличным сотрудника одной из делийских газет и дипломата-румына. Журналист передал дипломату секретные документы Министерства обороны Индии в обмен на ящик виски.
   Скандал разразился такой, что всем водяным, живущим в индийских болотах, сделалось, говорят, тошно. Непонятно было, зачем румынам оказались нужны секреты армии, с которой они никогда не столкнутся на поле боя… Может быть, для перепродажи или шантажа какого-нибудь неверного индийского генерала? Шебаршин назвал этот скандал «занятным».
   Между прочим, журналист тот предлагал свои услуги и советской резидентуре, но подопечные Леонида Владимировича разглядели во всем этом что-то ненастоящее, пальцем сотворенное, и отказались от контактов с газетным говоруном.
   Как потом выяснилось, секретные бумаги те оказались обычной фальшивкой, причем грубо испеченной – журналист стряпал эти секреты на коленке, как лепешки, целыми коробками.
   Но суть не в этом. Место свидания двух неудачников, румына и индуса, очень плотно окружили сотрудники контрразведки, и как парочка только не заметила этого, было непонятно: подобные штуки обычно бывает способен засечь даже несмышленый малец, но что было, то было, – и неравноценный «ченч» был пресечен.
   Румына объявили персоной нон грата и, ухватив под мышки, торжественно проводили в аэропорт – там наказали, чтобы в Дели он никогда больше не возвращался, а журналиста предали суду. Причем преступлением гораздо более серьезным, чем шпионаж, суд посчитал изготовление фальшивых секретов.
   В другой стране изворотливого мастера газетных заметок за это благодарили бы, а в Индии он был брошен в темницу, запечатанную прочной решеткой. Больше журналист не шалил.
   А в Румынии участь проколовшегося разведчика была, ясное дело, печальной: в Бухаресте такого не прощали.
   Случалось, что на дверь показывали и сотрудникам советского посольства, от этого не был застрахован никто – контрразведка Индии не дремала. Причем индусы умели выбирать – кандидатуру для выдворения обычно находили очень толковую, после отъезда, как правило, образовывалась солидная дырка, которую на первых порах нечем было заделать.
   Выдворяемого обязательно берут под колпак, делают это демонстративно, открыто, и никакие посольские протесты, никакие ноты в данном разе не помогают – приговоренного к выдворению выдворяют обязательно, сотрудники посольства обязательно организовывают свой мелкий демарш, провожают сотрудника (уже бывшего) до самого трапа, на том дело и кончается.
   «Пятном в биографии разведчика такие эпизоды не становятся, – считал Шебаршин, – хотя, разумеется, возможности его дальнейшего использования сужаются, особенно если дело получило огласку».
   И еще, «когда-то существовало мнение, что контрразведывательный режим в Индии слаб. Это вело к некой легковесности подхода к вопросам конспирации, проработки технических аспектов деликатных операций. Жизнь заставила нашу службу заплатить за эти заблуждения. Индийские коллеги – оппоненты, на профессиональном языке, – заслуживают самого глубокого уважения».
   Но как бы там ни было, различные выдворения и прочие неприятные истории не влияли на добрые отношения, установившиеся между Советским Союзом и Индией. На этот счет Шебаршин хорошо запомнил высказывание одного пакистанского дипломата, занимавшего у себя дома, в МИДе, высокий пост:
   «Шпионажем понемногу занимаются все, и едва ли это может вызвать серьезные возражения. Недопустимы попытки подрывать позиции законного правительства».
   С этим Шебаршин был согласен целиком.
   Нарастала напряженность и в вечном соревновании советских разведчиков со своим всегдашним противником – разведчиками ЦРУ: те в любой стране старались вести себя как дома, вели они себя так и в Индии и, в конце концов, дошли до предела – руководитель правящей партии Индии Шарма обвинил их в подготовке беспорядков в стране, «подрыве отношений Индии с Бангладеш, Непалом и другими соседними государствами».
   Дело дошло до того, что против Америки начали выступать студенты. Студенты всегда были людьми вольнолюбивыми, независимыми, не терпящими диктата – и не только в Индии… В парламенте стали все громче и громче звучать голоса, требующие расследования деятельности ЦРУ в Индии. Обстановка накалялась. В воздухе носился запах пороха. Но разведка – не та сфера человеческого общения, где могут звучать громкие, ломающие барабанные перепонки выстрелы. Если тут и звучат выстрелы, то совершенно неслышимые, лишенные звука.
   Запах пороха исчез, в Дели приехал Генри Киссинджер, «который заявил, что считает Индию одной из самых важных сил в развивающемся мире». Лестные слова эти пришлись индийцам по душе. Киссинджеру удалось смягчить обстановку, противоамериканские настроения в Индии пошли на спад.
   Но столкновения советской резидентуры с американской продолжались.
   Один из американских разведчиков взял под колпак нашего гражданина, решив его завербовать. Вместо этого сам угодил под колпак: его решили взять в оборот и так же завербовать. Для этого из Москвы прилетел молодой, но уже опытный, обладающий и полномочиями, и талантом, и возможностями, и безукоризненным знанием нескольких языков сотрудник – один из ведущих специалистов американской линии.
   Встреча нашего сотрудника с разведчиком из США продолжалась несколько часов и, как показалось многоопытному советскому специалисту, закончилась более чем успешно: посланец Москвы громогласно заявил, что он завербовал американца.
   Усталый, довольный собою, он готов был уже выпить виски с содовой и льдом в честь победы…
   Утром оказалось, что никакой победы не было, скорее, наоборот – к советскому послу явился американский посол с нотой протеста. Это была настоящая оплеуха, которую перенести было трудно, но перенести пришлось.
   Американец еще долго возникал перед взорами наших разведчиков, он словно бы дразнил их и делал это, кажется, специально; появлялся то в Азии, то в Африке, то в Индии, то в Гане, то еще где-нибудь, – дразнил, но в контакт не входил: боялся, что на этот раз его обведут вокруг пальца и он попадет в ловушку.
   В конце концов он прекратил свои психологические манипуляции и исчез.
   Соперничество советской и американской разведок продолжалось.
   Ну, а Шебаршин с Медяником не изменяли народившейся традиции – раз в месяц обязательно ходили в ресторан поесть вкусного мяса, приготовленного на решетках. По-аргентински. У одних это называется «барбекю», у других – «асадо».
   К мясу по-аргентински хорошо шло красное вино, вообще с вином этим любая закуска превращалась в деликатес, настоящее объедение, можно было, извините, проглотить язык. Мясо обильно сдабривалось перцем, курятина – карри. И это было понятно: жара в Индии стоит невыносимая, на городской улице свариться можно в десять-пятнадцать минут (после этого «блюдо» можно подавать с соусом на стол, прямо, пардон, в ботинках), продукты прокисают мгновенно, и только перец и карри способны этому воспрепятствовать.
   Жжет потом во рту нещадно (зато никаких отравлений), погасить пожар можно только хорошим вином. Что Шебаршин с Медяником и делали.
   – Как прошло сегодняшнее утро, Леонид Владимирович? – озабоченно, где-нибудь в середине обеда, спрашивал Медяник у Шебаршина.
   – Почти никак.
   – А именно?
   – Позвонил помощник Мишры, попросил срочно приехать. Мишра – старый человек, бывший главный министр штата, вы знаете, – естественно, Медяник знал Мишру, хотя и не был с ним в таких близких отношениях, как Шебаршин.
   – Хороший человек, – Медяник одобрительно наклонял голову, – информированный.
   – Я приехал к нему, а у Мишры на поляне перед домом человек семьдесят гостей, не меньше, – Шебаршин налил шефу темного красного вина из бутылки, из графина пить было нельзя, можно вместо нормального вина получить старую забродившую колу, – сидят по-буддистски, слушают. А Мишра говорит…
   В тихом, чуть скрипучем голосе Мишры всегда было сокрыто что-то завораживающее, колдовское, его, как песню, можно было слушать часами, Мишра мог толковать на любую тему, неведомых тем, где он ничего не знал, для Мишры не существовало, знал все – и почему день сменяется ночью, и отчего в Индии никогда не бывает снега, и сколько стоит квадратный метр пространства на Луне, и что нужно делать верблюду, чтобы проскочить в ушко иголки…
   Был Мишра невелик ростом, сух, как старый, выжаренный на солнце гриб, нетороплив в движениях, рассудителен, приметлив – выцветшие глаза его замечали абсолютно все, не пропускали мимо ни одной детали.
   …Мишра продолжал говорить. Увидев Шебаршина, он, не останавливая своей монотонной речи, приподнял одну руку, поприветствовал его. Собравшиеся сидели неподвижно, внимательно слушали речь.
   На голове у старичка красовалась фирменная шапочка, так называемая конгрессистская – головной убор члена ведущей политической партии Индии, возглавляемой Индирой Ганди, – Национального конгресса.
   А дальше произошло нечто совершенно необычное, завораживающее, по-настоящему приравнивающее Мишру к повелителям природы, способное вызвать трепет у взрослого, повидавшего всякие виды человека: откуда-то, совершенно непонятно откуда, выбрался маленький, трогательно беззащитный, чистенький мышонок, вскарабкался по рукаву на плечо Мишры и встал там столбиком, начал щекотать своими усами ухо.
   – Мишра – это волшебник, маг, джинн, я даже не знаю, кто он, – проговорил Шебаршин задумчиво, – люди просто немеют благоговейно перед такими фокусами, смотрят на Мишру влюбленно. Хотя в прошлом старик, говорят, был беспощаден к своим политическим противникам, умел совершать такие шахматные ходы, которые никто не мог предугадать, и вообще был крут на руку.
   – Что верно, то верно, – заметил Медяник, – это было. Я знаю Мишру давно, хотя общаюсь с ним крайне редко. Интересное что-нибудь в его речи было?
   – Детали. Те самые детали, которые способны привести к нормализации индийско-пакистанских отношений.
   – Любопытно, любопытно… На шифровку в Центр тянет?
   – Вполне.
   – Сегодня же шифровку и надо отправить.
   Время было далеко не позднее, им еще предстояло работать, много работать. И кто знает – может быть, и ночь, как в прошлый раз, предстоит провести без сна. Все зависит от того, что произойдет в Индии, в Дели, в городах океанского побережья через десять минут, через полчаса, через час… Жизнь – штука непредсказуемая, она способна преподносить такие сюрпризы, что остается только диву даваться да хвататься руками за голову. А в остальном все в порядке, прекрасная маркиза, все хорошо…
   Долго потом вспоминались Шебаршину те добрые содержательные «бдения» с Медяником за ресторанным столиком у пышущей жаром печки барбекю.
   Короткая война с Пакистаном закончилась победой Индии – война эта была рассчитана индийскими генералами очень точно, вплоть до дня, когда пакистанские войска сложат оружие, – так оно и получилось. Тютелька в тютельку, день в день, час в час…

   Солнечный, яркий день с бездонным небом, почти летним, хотя на дворе стояла зима, семнадцатое декабря, был в Дели шумным. Народ праздновал победу.
   На улицу высыпали толпы людей, радостное движение их было хаотичным, кое-где в Дели были даже перекрыты улицы.
   В этой неразберихе, в толчее Шебаршин задел своей машиной крыло автомобиля какого-то молодого индуса в яркой чалме, тот выскочил из-за руля, будто пружина, начал размахивать руками, Шебаршину даже показалось, что сейчас этот парень полезет драться…
   Но индус, разглядев номер машины Шебаршина, понял, что этот автомобиль принадлежит советскому посольству и перед ним – русский, вместо драки полез обниматься.
   – Хинди руси бхай-бхай! – восторженно прокричал он.
   Люди, живущие в Дели, хорошо знали, что победу они добыли с помощью русского оружия, поэтому ничего, кроме слов восторга, этот парень говорить виновнику аварии не стал.
   Военным атташе в Индии в ту пору работал генерал-майор Дмитрий Федорович Поляков – человек аккуратный, вежливый, с заслугами – он немного воевал в Великую Отечественную, имел боевые ордена… Но что-то имелось в нем такое, что не поддавалось осмыслению, а точнее, не укладывалось в принятые рамки – это надо было очень тщательно анализировать.
   И хотя у работников резидентуры были налажены великолепные отношения с военными разведчиками и особых секретов друг от друга не имелось, информацией обменивались постоянно, что-то в поведении генерала Полякова настораживало.
   До Медяника, например, доходили сведения, что Поляков говорил своим подчиненным:
   – Вы не очень-то раскрывайтесь перед кагебешниками, не то они на наших плечах въедут в рай… Поаккуратнее с ними, поаккуратнее!
   Это было одно из самых безобидных наставлений генерала. При встречах же с Медяником либо с Шебаршиным, возглавлявшим в резидентуре участок ПР – политической разведки, он был сама любезность, улыбался так широко, что у него едва челюсти изо рта не выскакивали.
   Неужели Поляков – человек с двойным дном? В это, честно говоря, не верилось. Но служба у Шебаршина, как и у Полякова, была такая, что «доверяй, но проверяй».
   …Когда наша писательская команда работала с Леонидом Владимировичем над «книгой для Англии», было написано много кусков, которые в книгу не вошли. Не вошел и индийский кусок, хотя мне он показался тогда очень интересным. Но Шебаршин по каким-то причинам посчитал, что англичанам его не надо отдавать – не доросли, мол. Что ж, не доросли так не доросли.
   Этот изъятый из рукописи отрывок у меня сохранился, и я его предлагаю вам. Поскольку книга та была автобиографической, то написана она от первого лица, от имени самого Леонида Владимировича.
   Мне он, повторяю, кажется и казался раньше очень интересным, он совершенно не устарел, поэтому я целиком предлагаю его вашему вниманию.
   «Итак, военным атташе в Индии в мою пору работал генерал Поляков Дмитрий Федорович. Мне он не нравился. И совсем не потому, что впоследствии он оказался предателем, шпионом, работавшим на Штаты, – все это выяснилось потом, много позже, – а по своему отношению к нашим сотрудникам, к КГБ, в частности. Поляков специально предупреждал своих работников: не дружите с чекистами, остерегайтесь общаться с ними, а уж общаться домами, как это было принято у советских людей, работающих за границей, – тем более, чекисты способны на всякую гадость, они следят за посольскими, собирают “компромат” и т. д. В общем, он старался создать вокруг нас некий вакуум, заранее делал из чекистов изгоев, людей, которых презирали бы соотечественники… Честно говоря, это здорово царапало, вызывало ответную реакцию – не самую лучшую, естественно, и некое удивление: почему же разведчики одного ведомства не любят разведчиков ведомства другого? И только ли из-за принадлежности к разным конторам?
   Конечно, в наши обязанности входили вопросы безопасности всех советских сотрудников и всех советских учреждений, расположенных здесь, в Индии, – и тайных, и явных, – но мы никогда не злоупотребляли данными нам правами.
   Думаю, не только разведка испытала на себе пренебрежение и язвительные уколы Полякова: контрразведка, кажется, испытала тоже и выработала к генералу соответствующее отношение – об этом я, правда, никогда ни с кем не говорил, но такое ощущение у меня осталось до сих пор. Повадки у генерала Полякова были какие-то лисьи, негенеральские, и внешность тоже была лисья, негенеральская.
   Через двенадцать лет Поляков был разоблачен.
   Когда-то он работал в Штатах, в нашем посольстве, в Штатах же и был завербован.
   Генеральское звание, как стало известно позже, Поляков получил по блату – был в отношениях, более чем тесных, с начальником управления кадров ГРУ – Главного разведывательного управления армии – Изотовым.
   В деле его фигурировал список дорогих подарков, которые Поляков преподнес бывшему партработнику Изотову, попавшему по велению ЦК в ГРУ: звание генерала, например, стоило Полякову серебряного сервиза, который он, кстати, не сам купил, а получил в подарок, и не от кого-нибудь, а от шефа ЦРУ. За “прилежность и добросовестную работу”. Действительно, неисповедимы пути Господни, – в продолжение этой поговорки, пути Господни бывают неисповедимы не только у людей, но и у предметов, и пути эти такие же сложные, запутанные, и часто имеют неожиданную судьбу… Словом, все как у людей.
   После Индии Поляков работал в одном из НИИ, которых в ГРУ, насколько я знаю, немало, и погорел на связи. Связь – самое уязвимое место у разведчиков, а в СССР, у тех, кто тут работал, всегда было особо уязвимым: американцы – не самые последние специалисты в области разведки – одно время считали, что у нас работать вообще нельзя, но, несмотря на это, работали, и работали очень небрежно, стараясь выжать из своих агентов все, что только можно. Это, в конце концов, приводило к провалу. Видать, ни Пеньковский, ни Попов, ни другие раскрытые агенты ничему американцев не научили.
   Связь – уязвимое место не только у американцев, у нас тоже. Я, например, всегда говорил своим коллегам:
   – Не жадничайте, не жадничайте! Лишняя встреча ничего не даст, а вот агента может погубить. Нам же не лишняя встреча важна, а сам агент. Он должен жить и работать как можно дольше – это и только это важно!
   Организовать неуязвимую связь невозможно, какие бы ухищрения ни применялись, – так считают многие крупные профессионалы.
   Хотя сейчас в нашей “тяжелой” стране, в пору послеперестроечной и прочей неразберихи, разведчикам работать, конечно, много легче, чем, скажем, десять лет назад (во всех странах наоборот), да и на вооружении у специалистов имеются уже не только радио и телефон, а и космос, и новейшие компьютерные системы, и лазеры, и т. д. – но на этой безличной связи не удержаться ни одному серьезному разведчику – обязательно нужна личная связь, личные контакты. Без них не обойтись никак: то деньги надо передать, то документы, то аппаратуру, то еще что-нибудь, но важнее всего этого – посмотреть на агента “живьем”, лично, понять, чем он дышит, не перевербован ли, не дает ли дезинформацию, держит ли себя в руках и не трясется ль овечьим хвостом при виде первого полицейского – этим и другим вещам большое значение придают все разведслужбы мира. Любого агента надо регулярно проверять. Но никакая проверка не даст точных результатов без личного контакта. Это первое. И второе – агента надо постоянно поддерживать морально, снимать с него стрессы, всю лишнюю нагрузку, для этого существует целая наука, да и сам агент нуждается в личном контакте – ему обязательно нужен собеседник, которому можно выложить все, довериться, высказаться, облегчить душу, успокоиться – таким способом он перекладывает на своего собеседника часть психического груза и чувствует себя лучше.
   Интересна одна деталь, которая не отражена нигде, ни в какой литературе, даже специальной – между агентом и его “ведущим” – оперативным сотрудником разведслужбы почти всегда складываются отношения, которые можно назвать уникальными, – и они действительно уникальные: агент привыкает к оперативному сотруднику, как к брату, уже не мыслит жизни без него, привязывается настолько, что расставание приводит к душевной травме, к болезни – это особые отношения. Они близки к родственным. Только у родственников, живущих в одной семье, могут быть такие теплые, очень доверительные, очень тесные отношения. Поэтому если у нашего работника в каком-нибудь посольстве заканчивалась командировка (а все, кто работает за границей, находятся в командировке, только длительной), мы вынуждены были посылать его в эту страну с короткими визитами (если, конечно, там оставался ценный агент), и посылать регулярно, чтобы связь не оборвалась, чтобы агент не был загублен (передавать его другому оперативнику – штука деликатная и не всегда выполнимая).
   Кстати, лучше всего связь поддерживать через третьи страны – этот вариант довольно неуязвимый и безопасный. И вербовать агентов тоже через третьи страны – в таких случаях противник просто не успевает проследить за вербовкой, и завербованного человека ему бывает очень трудно вычислить.
   Можно, конечно, агента вызывать и в СССР – деньги на это всегда имелись, – но для большинства агентов, являющихся государственными чиновниками, поездка в СССР всегда была очень нежелательной, не говоря уже о простых людях – эти вообще попадали в “черные списки”.
   Поэтому часто мы поступали так: чиновник, работающий, допустим, в Штатах и являющийся нашим агентом, отбывал на пару недель в отпуск в какое-нибудь благословенное место – на юг Франции или в Восточную Африку, устраивался там в отеле, обозначался, так сказать, официально, отдыхал, загорал, купался в море и ловил рыбу, а потом на два-три дня уезжал знакомиться с историческими достопримечательностями – мы же на это время его просто перебрасывали в Болгарию либо в Москву – в паспорте обычно не оставалось никаких отметок, к таким переброскам готовились особенно тщательно, – в Софии или в Москве агент попадал в близкую спокойную среду, оказывался среди людей, которым верил, к которым был привязан…
   Иногда мы доставляли агентов в Москву, чтобы выправить, привести в нормальное состояние, снять психическую нагрузку, подлечить, но в основном – обучить новым шифрам, новой тайнописи, новым условиям связи.
   У нас есть такое понятие – пожалуй, оно существует только у разведчиков – условия связи. Что это такое? Позвольте, объясню.
   Наш оперативный работник, находящийся за границей, – вполне легальный, являющийся штатным сотрудником посольства, – может угодить под колпак, т. е. под постоянное наблюдение местных спецслужб. В самом этот факте ничего провального, конечно же, нет, но, угодив под колпак, он должен полностью обезопасить агента, не дать раскрыть его.
   В таких случаях из связи с агентом исключается практически все, что может быть засечено: радио, письма, телефонные звонки, передача через компьютер, – словом, все! Минимально уязвимая связь, по общему мнению специалистов, остается одна – старинная, времен царя Алексея, но все же пока самая надежная – тайники. В каждом конкретном случае эту связь надо разрабатывать и обучать ей агента. Эта связь выручала нас не единожды. Даже в тех случаях, когда и оперативный работник, и сам агент находились под колпаком.
   Технологию передачи сведений через тайник, естественно, надо разрабатывать специально. И заучивать все до запятых – и нашему агенту, и оперативному сотруднику.
   Вариантов передачи через тайник может быть великое множество – сотни тысяч, этого пока не подсчитал никто.
   Ну, например, один из вариантов, с агентом Н.
   “Условие связи” в случае накрытия колпаком с агентом Н. было оговорено следующим образом: день встречи – первый понедельник каждого месяца, для первой встречи использовать тайник А, находящийся в определенном месте, в парке таком-то, за старым деревом, притиснутым к забору. Самим тайником выбрано трухлявое дупло в утолщении ствола – тайник этот небольшой, способен вместить в себя лишь сигаретную пачку. Но и этой старой, измятой пачки, на которую не польстится ни один бродяга, вполне достаточно для передачи – в нее входит восемь микропленок, – пачка, таким образом, становится контейнером, передаточным устройством.
   Оперативный работник знает – договоренность об этом есть, – что в обусловленный понедельник, через полчаса после того, как зажгутся фонари – время “между волком и собакой”, – в дупле-тайнике агент оставит для него “контейнер” с грузом.
   После этого агент должен будет сесть в автобус определенного маршрута, проехать четыре остановки, выйти и на столбе, к которому прибит указатель с названием остановки, на уровне бедра провести черту – на уровне бедра это всегда можно сделать незаметно.
   Время должно быть рассчитано очень точно. Допустим, в 18:15 стемнело, зажглись фонари, через полчаса, в 18:45, была заложена передача, в 19:00 на автобусной остановке был оставлен условный знак, в 19:15 мимо автобусной остановки проехал оперативный работник (либо агент, это зависит от того, кто передает материал, а кто принимает) и, убедившись, что метка оставлена, продолжил движение, забрал груз и отправился дальше.
   В определенном месте он должен оставить знак “Груз взят!”, а агент – убедиться, что посылка дошла до адресата.
   Повторение одной и той же схемы не годится, “условий связи” должно быть несколько. В следующий “явочный” понедельник тайник будет уже находиться в другом месте, это будет тайник Б или В, и вся методика передачи будет уже совершенно иной.
   Вариантов, повторяю, может быть великое множество, никто не считал, сколько их, – и агент, и наш работник обязаны знать все варианты, как радист знает азбуку Морзе. Ошибаться нельзя.
   Для “условий связи” можно использовать что угодно – практически все, от калькулятора до авторучки.
   Допустим, наш работник проезжает на машине в полукилометре от квартиры агента и, достав из кармана калькулятор со спецустройством, нажимает на кнопку с цифрой 5. В доме агента срабатывает приемник, засекает сигнал. Это означает, что через пять дней должна состояться встреча.
   На Западе – в отличие от Африки – полно разных кафе, бистро, пивных шалманчиков, дешевых студенческих ресторанов, где можно назначить встречу. Разведчики в основном так и поступают – встречаются в кафе или в бистро – причем встречаться в этих заведениях можно всю жизнь и ни разу не повториться. В крупном городе всегда есть возможность передать материалы так, что никто никогда ничего не заметит.
   Это можно – и нужно – делать мгновенно. От слежки отрываться необязательно. Достаточно по ходу движения – на пешей прогулке, допустим, – завернуть за угол дома и нырнуть в первый подъезд. Из подъезда в этот момент будет выходить агент. Из руки в руку перекочует маленький комочек бумаги – и все! Засечь такой контакт и саму передачу невозможно.
   Но разрабатывать встречу надо с точностью до двух-трех секунд.
   Мне случалось незаметно передавать не только клочок бумаги, смятый в потной руке, – доводилось передавать целые мешки. С деньгами. Технология таких передач несложная, но выверять ее надо также до секунд, может быть, даже еще точнее.
   Где-нибудь вечером я собирался на дальнюю добычливую рыбалку, в два часа ночи выезжал из дома, перед рассветом, в вязкой темноте, когда ничего не видно, – это примерно четыре часа утра, я нагонял на шоссе машину, идущую со скоростью шестьдесят километров в час. Моя же скорость была в полтора раза выше – девяносто километров, и на определенном, заранее рассчитанном участке, скрытом от глаз со всех сторон, происходило соприкосновение. Длилось оно не более двух секунд. Из машины в машину, из окна в окно перебрасывался мешок, я нажимал на педаль газа, уходил по безлюдной трассе дальше, на развилку, там сворачивал влево, агент же сворачивал вправо.
   Засечь такую передачу также практически невозможно.
   Но при этом очень важно знать, как работает местная контрразведка, систему слежки спецслужб, особенности города и его окрестностей, ближних и дальних, знать дороги и дома, все кафе и рестораны, проходные дворы и дыры в заборах, – знать все! Хотя в Африке кафе и бистро – не то, что в Европе, в Африке кафе и рестораны отпадают: на дружескую встречу белого и черного здесь обязательно обратят внимание.
   Для таких случаев существует система посредников. Она довольно распространенная. Посредник нужен обязательно. В частности, когда агент занимает высокое государственное положение, является, скажем, депутатом парламента либо министром.
   Почти всегда возникает естественный вопрос: почему министр соглашается работать на иностранную разведку? Ему что, не хватает жалования на кофе и бутерброды?
   Ну, во-первых, чужая душа – потемки, что верно было когда-то подмечено… Так было всегда. Во-вторых, обязательно находятся люди – такие люди тоже были всегда, в любом обществе, при любом строе, они и будут всегда, порядочные люди уйдут, а они останутся, это особая категория человечества, – которые не выбирают способов заработка: что угодно, как угодно и где угодно, лишь бы заработать деньги… У нас был случай, когда одного нашего дипломата прямо на улице перехватил государственный чиновник (для нас оставшийся почти нераскрытым), сунул в руки пачку шифрограмм и прошептал горячечно: “Все шифрограммы – подлинные!”, добавил, что завтра будет ждать дипломата на этом же месте в пять часов вечера. В посольстве мы проверили шифрограммы – все до единой оказались подлинными.
   На следующий день он передал нам еще одну пачку шифрограмм. Тоже подлинные! О более ценном агенте мы и мечтать не могли! Но агент проработал на нас ровно два месяца, получил сто с лишним тысяч долларов и исчез.
   Больше мы его никогда не видели. И не нашли, хотя искать, честно говоря, пытались: очень уже интересно было, что это за человек?
   Агентов, которые соглашаются добровольно работать с нами, приходят с той стороны, мы называем “заявителями”, наших же, добровольно работающих на вражескую разведку, зовем “инициативниками” – они сами, по доброй воле, проявили инициативу…
   В-третьих, – да, всегда находятся люди, которые работают за “идею”, их мало, но они есть. И раньше были: кто-то слепо верил в коммунизм и считал нас единственной страной, способной построить “светлое будущее человечества” (работать с коммунистами нам было запрещено, но тем не менее мы работали, встречались с ними, получали сведения, передавали деньги и т. д.), кто-то ненавидел собственное правительство, считал его пустым, ни на что не способным и желал свернуть во что бы то ни стало шею, кто-то хотел сам подняться наверх, занять государственный пост, кто-то мстил – в общем, у каждого из “добровольцев” находилась веская причина. Работали они очень добросовестно и качественно.
   Но вернемся к бывшему генералу Полякову. У него осталось два сына. Это были очень хорошие ребята, не в пример отцу. Одного из них я знал лично.
   Один сын работал в МИДе, второй в военной разведке – ГРУ. Отец изломал им жизнь, даже более – уничтожил одного из сыновей. Тот покончил с собой. Где сейчас находится второй, я не знаю».

   Когда я прочитал книгу Леонида Владимировича «Рука Москвы», имевшую подзаголовок «Записки начальника советской разведки», я понял, что никакие литзаписчики типа меня и наскоро сформированной мною команды Шебаршину не были нужны, он сам прекрасно владел пером.
   Слог его был лишен литературных рассусоливаний, которые, подобно белым ниткам на темном костюме, очень часто неряшливо вылезают и режут глаз, изложение – точное, четкое, интеллигентное, так может писать образованный, наделенный даром и вкусом человек.
   А уж когда я прочитал «шебаршизмы» – короткие высказывания (философские, психологические, бытовые, политические и прочие), то вообще влюбился в творчество Шебаршина – так умеет писать редко кто из нас, по пальцам этих людей пересчитать можно…
   Интересную историю насчет Полякова рассказал ветеран разведки Виктор Иванович Черкашин, который работал в Индии в ту же пору, что и Шебаршин, и, естественно, знал генерала, предавшего свою страну.
   Поляков работал в Нью-Йорке, когда у него заболел сын – один из трех. Сына нужно было срочно госпитализировать, но чтобы положить его в больницу, требовалось разрешение Москвы.
   Естественно, Поляков отправил в Москву шифровку, но Москва – кто-то из чиновников, естественно, а не конкретно вся Москва, и не все ГРУ, – ответила отказом. Дескать, давайте-ка своего сына на самолет и сюда, в столицу Советского Союза. А тут мы, мол, разберемся.
   Сына до Москвы Поляков не довез, тот уже был нетранспортабельным, самому же, помимо воли чиновников, на свои деньги лечить сына у Полякова не хватило решимости, да и денег этих не было, и сын умер.
   И тут, судя по всему, генерала охватила жажда мести – он не смог сдержаться и добровольно пришел к американцам, начал работать на них. Добровольно. Черкашин говорит, что денег он не брал, брал только подарки.
   Вот так обстоятельства (и люди, естественно, имеющие конкретные имена и фамилии) иногда загоняют человека в угол, из которого он бывает не в состоянии выбраться. Одни стреляются, другие замыкаются в себе, третьи прощают обиду, четвертые с головой погружаются в работу и забывают обо всем, пятые предают Родину.
   Поляков выбрал «пятый угол». Таких, к слову, меньше всего.

   В Индии Шебаршин пристрастился к теннису, научился очень неплохо играть – обладал хорошим ударом, умел неплохо подавать и поражать противника кручеными мячами, теннис вошел в его жизнь, как и книги, до самой старости, до той поры, пока не начало отказывать сердце, а одышка так плотно брала за горло, что перед глазами начинали суетливо метаться неприятные красные блохи.
   Обстановка в Индии тем временем оставляла желать лучшего: Индира Ганди, прочно державшая власть в руках, неожиданно сделала несколько ошибок и упустила ее, хотя сама Ганди не раз говорила на разных совещаниях – перефразируя Черчилля, надо полагать, – что у Индии нет друзей или врагов, все это величины непостояннае, постоянными могут быть только национальные интересы. И не более.
   Советский Союз старался во всем поддерживать Индиру Ганди, иногда даже слепо, прогнозы, не самые утешительные, которые иногда исходили из резидентуры в Дели, в Центре игнорировались, было такое впечатление, что их просто-напросто бросали в мусорную корзину.
   Тем временем в Дели вспыхнул большой политический скандал: один из судей на целых шесть лет лишил Индиру Ганди права избираться в парламент, предыдущее ее избрание признал недействительным. Многомиллионный Дели захлестнули огромные митинги. Национальный конгресс – партия, которой руководила Ганди, – старался защитить своего лидера, но это не всегда получалось у него так, как надо.
   В конце концов Индира Ганди ввела в стране чрезвычайное положение. А что такое чрезвычайное положение в условиях ожесточенной политической борьбы? Это строгая цензура, запрет газет, критикующих правительство и его политику, арест наиболее приметных оппозиционеров.
   Введение чрезвычайного положения было, конечно же, ошибкой: народ не прощает жестокого обращения с ним. Люди долго помнят и унижения, и боль, и обычную слепоту, когда надо было посмотреть открытыми глазами на обстановку и принять мудрое решение – может быть, даже одно-единственное из двух десятков возможных.
   Индире Ганди не простили ее ошибки.
   Когда в семьдесят седьмом году на выборах ее партия потерпела поражение, которого Индия до той поры не знала, Ганди покинула свой пост, хотя доброе отношение советского народа к ней сохранилось – она как была у нас национальной героиней, так и осталась.
   Шесть лет работы Шебаршина в Индии пролетели стремительно – словно бы несколько дней – так быстро пронеслось время. Остались друзья, остались воспоминания, остались впечатления – многоцветные, очень яркие.
   Надо было возвращаться в Москву.
   Когда холодным апрельским днем Шебаршин прилетел в Москву и самолет приземлился в Шереметьево, то первое, что он увидел в иллюминаторе, был снег – плотный, густой, крупный, хватающий за душу снег, падал он тихо-тихо… В Индии такого снега не бывает. Он записал в дневнике: «Как хороша все-таки наша весна – хмурая, неулыбчивая, непостоянная, но такая понятная. Еще одна московская весна – много ли у меня их будет?».

Синие цветы Тегерана

   В общем, обстановочка была не то чтобы нервная – опасная. В голову невольно приходили мысли о том, что когда-то точно такая же толпа совершила налет на наше посольство, не пощадила казаков, защищавших его территорию, убила великого русского писателя Грибоедова, автора «Горя от ума», – всякая резня в Тегеране имеет, честно говоря, исторические корни.
   На заборах, на стенах домов красовались антиамериканские и антисоветские лозунги. Наиболее распространенный из них вообще поражал восточной многослойностью: «Англия хуже Америки, Америка хуже Англии, Советский Союз хуже Англии и Америки вместе взятых». Это – слова Хомейни, ставшие лозунгом. Так что тривиальные «Смерть Советскому Союзу» или «Смерть Америке» – это еще цветочки, из которых ягодки могут и не вырасти. А вот из цветистого и очень жесткого высказывания Хомейни ягодки могут вырасти и точно вырастут – так тогда показалось Сабирову.
   Резидент нашей разведки в Иране Шебаршин был спокоен – кстати, он вообще умел просчитывать такие ситуации, о многом докладывал в Москву, так что позорные лозунги, типа «Смерть Советскому Союзу!», для него не были неожиданностью, хотя позорно, конечно, поливать дегтем или, извините, мочой руку человека, который тебе помогает… А Советский Союз старался помогать Ирану чисто по-соседски, исходя из принципа, что соседей, как и родственников, не выбирают. Это друга можно выбрать из любой социальной среды, из любой возрастной прослойки, а вот насчет соседей… Непонятно еще, как на это посмотрит матушка история.
   Кстати, вся гуманитарная помощь Ирану, даже в самые тяжелые революционные годы, шла через Советский Союз. И сам Союз помогал очень много – из своих закромов, из своих средств…
   И вот результат: лозунги на посольских стенах – видать, намалеванные не без ведома имама, – «Смерть Советскому Союзу!». И залихватское высказывание самого Рухоллы Хомейни насчет Англии, Штатов и СССР – нет, поверить в такое невозможно. И Игорь Сабиров, познакомившись с заборной литературой, тоже поначалу не верил, считал, что это сон, а оказалось – это дурная явь. Но что было, то было.
   Недаром Шебаршин через некоторое время в своих записях назвал имама «зловещим старцем».
   Этот старец умел управлять мятежными толпами, знал, как это делается, – может, ведал про какие-нибудь колдовские приемы, или кто-нибудь научил его, как Хоттабыча, тайным словечкам, придающим хозяину особую силу и способность властвовать.
   Все могло быть… Никто этого не знает. Во всяком случае, шах Реза Пехлеви был вынужден спешно покинуть Тегеран – он бежал. Надо заметить, что его уход подвел черту под двумя с половиной тысячами лет монархии в Персии. К Советскому Союзу шах относился доброжелательно и никогда не скрывал своих симпатий к северному соседу. В Москве это ценили, но, видать, не настолько, чтобы помочь шаху в трудную минуту.
   Через несколько дней после приезда Игоря в Тегеран произошло нападение на советское посольство. Хотя в нападение, честно говоря, не верили: не то, мол, время – черная пора, когда убили Грибоедова, прошла… Оказалось, не прошла.
   Хорошо, что, по настоянию Шебаршина и еще одного-двух человек, имеющих отношение к силовым структурам, укрепили этажи в посольских зданиях, на переходах с этажа на этаж поставили прочные решетки, повесили замки. Поставили и промежуточные решетки в коридорах.
   Многие документы, содержавшие хотя бы какую-нибудь государственную или оперативную тайну, сожгли в специальной печке – имелась у Шебаршина такая печка, с кислородным поддувом: в ней хоть металл можно было плавить; оружие было запрещено применять строжайше; отбивать провокации силой тоже было запрещено – если с советской стороны прозвучит хотя бы один выстрел и, не дай Бог, прольется кровь, – большой беды тогда не миновать.
   А с бедами поменьше можно было бороться. Что посольские работники, собственно, и делали – боролись.
   Началось нападение ранним утром – примерно часов в восемь. Может быть, даже без нескольких минут восемь.
   Безлюдная тихая улица перед посольством, точнее, перед посольскими воротами, где располагалась комендатура, – раньше эта улица носила имя Сталина, потом Черчилля – участников знаменитой Тегеранской конференции, затем последовало еще одно переименование, в улицу Нефль-ле-Шато, – начала заполняться орущими, лютыми в своей слепой ярости людьми. Еще десять минут назад никого тут и не было, мяукали только два неведомо что не поделивших кота, и вдруг – две сотни возбужденных, с расширенными глазами и широко распахнутыми ртами бородатых парней.
   Кто-то из них кинулся к стене и стал пульверизатором малевать приевшийся лозунг «Смерть Советскому Союзу», кто-то, обходясь более дешевой техникой, выдернул из кармана фломастер и пристроился рядом, яркой синей краской начал рисовать все тот же набивший оскомину текст, появились портреты Хомейни, прибитые к простым палкам.
   Охрана, состоящая из таких же молодых и бородатых людей – сотрудников иранских спецслужб, – выстроилась в шеренгу, прикрывая спинами посольские ворота. По лукавым улыбкам, которые охранники прятали в бородах, – точнее, пытались спрятать, – было понятно, что вряд ли они будут защищать эти ворота, поза их – дескать, встали грудью и никого не пустили – показушная.
   Шебаршин, глядя на толпу из окна, – а она заполнила не только улицу Черчилля, но и перпендикулярную ей улицу Хафиза (по-персидски имя великого поэта произносится не «Хафиз», а «Хофез»), – позвонил в полицию.
   – Это собрались афганцы, – сообщили Шебаршину, – протестующие против вторжения ваших войск в их страну. Ничего страшного не произойдет, не бойтесь.
   – А мы и не боимся, – усмехнувшись, произнес Шебаршин и повесил трубку.
   Стало понятно, что помощи ждать неоткуда, рассчитывать надо только на свои силы, а главное – проявлять выдержку. Выдержку и только выдержку. Упаси Господь, чтобы кто-то схватился за оружие. Это может погубить все посольство, всех людей, которые тут находятся, – до последнего человека.
   Оперативная информация о том, что такое нападение должно вот-вот состояться, у Шебаршина была, и посол Виноградов о ней знал, но все-таки даже сейчас, когда бушевала толпа, не верилось, что такая дикость может произойти в современную пору. В средневековую – еще куда ни шло, и во времена Грибоедова это было допустимо, но вот ныне, в конце двадцатого века… Нет, в это совершенно не верилось.
   Из информации знали также, что сотрудники спецслужб, охранявшие посольство, пропустят толпу внутрь, на неприкосновенную территорию, оказаться на которой – все равно что незаконно пересечь государственную границу, – а уж оказавшись тут, толпа могла учинить настоящий погром. Погрома боялись.
   Информация была не только у «ближних соседей», как на мидовском сленге звали сотрудников КГБ, прикомандированных к посольствам, но и у «дальних соседей». «Дальними соседями» называли работников ГРУ – военной разведки.
   Источники были разные, а информация одна, все сходилось. Как сходилась она и в том, что толпа, собравшаяся на улицах Нефль-ле-Шато и Хафиза – это никакие не афганцы, а хорошо вымуштрованные сотрудники все тех же спецслужб, которым что скажут, то они и будут делать.
   Хорошо, что успели поставить решетки…
   В посольской охране было шесть собак – шесть толково обученных, натасканных, сообразительных псов, которые оберегали посольскую территорию лучше всяких автоматчиков, никому не давали прошмыгнуть, но тут, мягко говоря, произошел конфуз: здоровенные битюги – псы, готовые выполнить любую команду, откровенно поджали хвосты и полезли в кусты – испугались людей.
   Снова позвонили к иранцам за помощью, и снова те отказали, как во времена Грибоедова. Более того, на улице Нефль-ле-Шато, где сейчас бесновалась и сотрясала воздух антисоветскими лозунгами толпа (улица стала зваться так не по-персидски звучно, с французскими нотками, в честь гостеприимного местечка под Парижем, где до последнего времени жил аятолла Хомейни, сделавшийся по прибытии в Иран имамом), стоял трехэтажный дом, он был расположен прямо напротив посольства и считался жилым. Окна дома обычно бывали плотно завешены шторами, которые никогда не раздвигались, во всяком случае, на памяти Шебаршина: сколько он ни провел времени в Тегеране, шторы эти ни разу ни раздвинулись. Но вот какая штука: имелись в этих шторах щели, и Шебаршин даже знал, где конкретно, через которые и вся посольская территория великолепно прослеживалась, и каждый человек, сидящий в посольстве и выходящий из него, фиксировался.
   Если дежурные люди, бдительно глазеющие в щели, засекали, что в советском посольстве побывал иранец, бедолагу задерживали в ближайшем переулке и учиняли допрос.
   Дотошно допытывались, с кем встречался, что видел, что говорили посольские люди, грозили пистолетом; если приходили к выводу, что человек забрел в это здание по глупости, советовали навсегда забыть этот адрес… На прощание тщательно обыскивали. Если же решали, что посетитель приходил в посольство с какими-то целями, то горе было этому посетителю – несчастный мог вообще не вернуться домой.
   Заходить в американское, английское, советское посольства считалось преступлением. Преступление же революция могла либо забыть, либо раздуть такое вокруг него, что человеку, даже иностранцу, мир мог показаться размером с маленькую овчинную варежку.
   Но пока надо было думать, как выходить из ситуации. Пока толпа беснуется, орет, рвет в клочья какие-то бумаги, дальше же она, и это может произойти очень скоро, полезет на посольскую стену…
   Неужели дело дойдет до этого?
   Если толпа ворвется в помещения, в представительский корпус, то, конечно, превратит в осколки всю великолепную обстановку того зала, где когда-то проходила Тегеранская конференция, – а зал не так давно был отреставрирован, приведен в порядок, очень жалко было терять его, это же часть истории, – пойдет толпа, конечно же, и дальше. И вот тут надежда останется только на решетки и бронированные двери. В одном важном коридоре, например, этих дверей в последнее время установили целых три, и все имели глазки.
   Выбить двери невозможно, даже гранатой взять и то невозможно – двери вмурованы прочно, можно одолеть только с помощью мешка взрывчатки. Надо полагать, что взрывчатки у налетчиков нет. Хоть это-то немного успокаивало Шебаршина.
   На территории посольства стояло два дома: один старый, роскошный – тот самый, в котором проходила конференция, второй – недавно отстроенный, новый, шестиэтажный. Соединялись два здания с помощью длинного, несколько мрачноватого коридора, коридор этот тоже основательно укрепили – поставили решетки, проверили их на прочность – держат, простучали стены, пол, потолок: кому-то коридор показался уязвимым, поэтому и отнеслись к нему так придирчиво, совершили двойную проверку.
   Толпа, собравшаяся перед посольскими воротами, продолжала бесноваться – впрочем, если приглядеться, то активничали человек пятьдесят, не больше, остальные, похоже, пришли больше из любопытства, чем из желания разбить чужие окна, еще, может быть, ради того, чтобы чего-нибудь украсть… А советское посольство, на их взгляд, – совсем не бедное, тут было чем поживиться.
   Взвесив все – и очень точно взвесив, невидимые весы не могли обмануть, – Шебаршин пришел к выводу, что если кто-то и полезет на стену посольства (стена, кстати, длинная, не менее четырехсот метров), то этих смельчаков в кавычках будет примерно пятьдесят человек… Максимум пятьдесят с небольшим хвостиком.
   Обстановка накалялась, в воздухе начало что-то тонко и опасно позванивать, будто натянулась невидимая струна…

   В Тегеране растут самые синие в мире глицинии, способные заворожить всякий взор, даже к цветам совершенно равнодушный, – они такие же ослепительно синие, как васильки, выросшие где-нибудь посреди русского хлебного поля… Казалось бы, на земле, где растут такие нежные яркие цветы, не должно быть бед. И все же…
   В такую же холодную зимнюю пору – только не в декабре, а в феврале 1829 года, одиннадцатого числа, когда с безопасного голубого неба начал падать крупный сырой снег, орущая толпа окружила русскую дипломатическую миссию, возглавляемую Грибоедовым Александром Сергеевичем; располагались миссия не так далеко от нынешнего российского посольства, в переулке Баге-ильчи.
   В сырую погоду этот переулок и ныне бывает грязен, разбит, испятнан глубокими вдавлинами от чужих ног, неуютен, в нем растут гигантские чинары, помнящие Грибоедова…
   Толпа, появившаяся в тот февральский день так же внезапно, как и сегодня, также бешено орущая «Марг! Марг!» («Смерть! Смерть!»), появилась со стороны базарной мечети, приволокла откуда-то бревна и стала бить ими в кованные ворота – один удар, второй, третий, четвертый, – в конце концов ворота не выдержали, распахнулись, и толпу встретили казаки.
   Казаки защищали миссию до последнего патрона – собственно, защитников было немного, всего тридцать пять человек, были среди охранников и персы во главе с Вазир-Мухтаром, который отстреливался вместе с казаками также до последнего патрона, – все в конце концов были зверски убиты вместе с русским посланником.
   Тела убитых сбросили в глубокий колодец, расположенный неподалеку, на территории армянской церкви. Ныне церкви нет, колодец засыпан, о прошлом помнят только старые печальные чинары…
   В 1912 году русская колония в Тегеране собрала деньги и поставила Грибоедову памятник. Памятник был небольшой, но очень славный, домашний, что называется: сидел Грибоедов в кресле и, едва приметно улыбаясь, читал что-то написанное на бронзовом листке. Поставили его поначалу рядом с основным зданием посольства – как отметил Шебаршин, «среди кустов вечнозеленого лавра, в окружении двух мраморных ангелков»… Но вот какая штука – не всем послам этот памятник нравился, и в шестидесятые годы посол Зайцев приказал перенести его на площадку около жилого дома: дескать, бронзовый Грибоедов не слишком благотворно действует на укрепление дружбы между советским и иранским народами – незачем иранцам напоминать о мученической гибели в Тегеране русского посланника.
   Позже Шебаршин написал: «По воспоминаниям ветеранов, этот посол был одержим стремлением разрушать старое и строить на обломках новое. Была уничтожена посольская часовенка в Зарганде, снесена беседка в парке и построен один из наиболее неудобных и неприглядных домов Тегерана – пятиэтажная душная коробка с открытыми галереями вместо коридоров, скользящими, на манер железнодорожных, дверьми в туалетах, крохотными кухоньками и стенами, усиливающими житейский шум».
   Каждый посол, – начиная с Грибоедова – оставлял после себя память; посол Зайцев оставил именно такую, как и описал ее Шебаршин.
   А страсти перед воротами посольства продолжали накаляться. Со стороны улицы Хариза подвалили еще люди, но активничать продолжали те самые пятьдесят человек, которых отметил Шебаршин, значит, подвалившее пополнение – обычные пассивные наблюдатели.
   Впрочем, если дело дойдет до грабежа, то они мигом станут активными участниками – грабить в Иране любят.
   Так было и при шахе, так стало и позже. Хоть бы снег посыпал с небес, что ли: конец декабря – самая подходящая пора для снега, но нет – небо хоть и серое, низкое, по-настоящему зимнее, а снегом не пахнет совсем.
   Сегодня – годовщина ввода советских войск в Афганистан, поэтому все совершается под прикрытием этой даты – этим будет оправдано любое насилие. И полиция, и бородатые стражи революции, и армейские офицеры – все будут кивать на афганцев – они, мол, виноваты, но их гнев справедлив.
   В большинстве случаев в Тегеране провокаторами выступают проповедники – хатибы, – так было и во времена Грибоедова: хатибы хорошо знают своих подопечных, их настроение и способность быстро звереть, и очень ловко используют это. И если хатибу базарной, допустим, мечети поступит команда бросить всех торговцев на штурм советского посольства, то сделают это в десять минут – оставят свои лавки и понесутся на стены. Остановить их будет невозможно.
   Толпа, убившая Грибоедова и казаков, бывших с ним, принеслась с огромной базарной площади – старой как мир, пропахшей пряностями, повидавшей много разных убийств. Мечетей на базарной площади находилось несколько.
   Не обошлись без участия хатибов и сегодняшние волнения, это точно, хотя команда им была дана свыше, может быть, с самого революционного верха, из окружения недавно прибывшего из Франции имама.
   На глазах у Шебаршина толпа разделилась, из нее вывалились активные крикуны, чернобородые стражи расступились, и крикуны оказались на посольской стене. Со стены попрыгали в сад и, улюлюкая, понеслись к представительскому корпусу, помнившему знаменитую конференцию.
   Все! Началось! Надежды на то, что толпа не посмеет атаковать неприкосновенное здание, не оправдались.
   Теперь оставалось одно – держаться, терпеть, не реагировать на выпады, потихоньку отступать, уходить за стальные решетки и двери и снова терпеть. Жаль историческую постройку, широкий вход с колоннами, лестницу с широкими каменными ступенями – разнесут ведь! Но делать было нечего.
   Толпа с воем пронеслась к главному входу, через несколько мгновений послышался звон разбитых стекол.
   Стражи порядка сделали несколько выстрелов в воздух – вроде бы отпугивали налетчиков, но налетчиков эта пустая пальба только подстегивала: они стали крушить исторический зал. Из окон пополз дым – налетчики подожгли бесценные ковры, ножами резали картины, исполосовали экран – от него остались лишь одни лохмотья, разбивали, растаскивали по кускам дорогие двери, превращали в осколки люстры, вазы, старые, столетней давности, высоченные зеркала. В конце концов, от мебели они оставили одни обломки.
   Было разбито шестьдесят окон, загажен огромный – до потолка шесть с лишним метров, между прочим, – парадный зал, белый как снег, с крупным изящным камином и большущим зеркалом, украшавшим каминную стену; в обломки был превращен и малый зал – тоже очень торжественный и уютный, украшенный картинами знаменитых русских мастеров.
   На стене здания висели две мемориальные доски, одна на русском языке, другая на фарси, – доски были установлены в честь 1943 года – года Тегеранской конференции.
   Доску с русским текстом размолотили в брызги, она была сделана из мрамора, вторую доску также пытались расколотить, обратить в обломки, били по ней молотком, но не одолели. Она была сделана из очень прочного синтетического материала, имитирующего камень – ничем не отличишь от камня природного, – от ударов остались довольно глубокие вмятины, но доска не раскололась, уцелела.
   Эта синтетическая доска – единственное напоминание о Тегеранской конференции в посольстве. «Ни на стенах, ни в библиотеке, ни в архивах (поскольку архивы посольствам не положены) нет ни единого упоминания ни о былых событиях, ни об истории самого посольства, ни о послах», которые служили тут ранее. Правильно ли это? «Получается, что все ниоткуда появилось и никуда канет. Во главе всей материальной посольской цивилизации стоят завхоз и наименее приспособленный для дипломатической работы советник…
   Позже, когда налетчики убрались с территории посольства, был подсчитан ущерб, нанесенный ими. Урон оказался немалым, и иранской стороне был выставлен счет на шестьсот тысяч долларов. Счет этот подвис – иранцы не оплатили его до сих пор».
   Но это все позже, позже. А пока толпа еще крушила здание, улюлюкала, выкрикивала лозунги, где слово «марг» («смерть») было главным. Прорваться на второй этаж налетчики не смогли – дорогу перегородила прочная решетка; тогда они спустились в подвал. Тут налетчиков неожиданно встретили двое – посольский повар с женой, ставшие впоследствии героями – а как же, стояли лицом к лицу с орущей, разгоряченной толпой и не стали прятаться ни в сундуки, ни в холодильники.
   Перепугались, конечно, служители общепита смертельно, тем более кто-то пытался угрожать жене повара ножом, но все обошлось.
   В подвале находилась и фильмотека, очень хорошая, с доброй сотней фильмов; она была разворована толпой.
   Налетчики попытались пробиться и во внутренние помещения посольства, где находились служебные кабинеты сотрудников, стояли сейфы, в которых могли храниться документы – это естественно, – хотя секретные бумаги были уничтожены, ибо от нападавших можно было ожидать всего, но их сдерживали во-первых, решетки, а во-вторых, у налетчиков произошла еще одна неожиданная встреча… В одном из темных коридоров.
   Секретарь парторганизации посольства – человек очень неплохой, находчивый – любил шляпы: имел их в своем гардеробе десятка полтора и при каждом удобном случае обязательно покупал новую. Была такая слабость у человека. Над ним подтрунивали, правда, по-доброму. Иногда во время застолья даже тосты произносили, посмеивались, но не более того, поскольку он и специалистом был толковым, и характером обладал уживчивым, и в помощи никогда не отказывал. Ему поручили оборонять, скажем так, один из коридоров, в помощь дали еще двух сотрудников из младшего состава посольства. В общем, получилась этакая боевая группа.
   И группа отличилась. Все втроем надели плащи, застегнулись наглухо, на головы натянули противогазы, а секретарь парторганизации, верный своей привычке, еще и шляпу на макушку нахлобучил.
   Когда толпа поднаперла и принялась выламывать решетку, из темноты коридора на нее неожиданно выдвинулись три зловещие фигуры. Ужас объял налетчиков, они даже завыли от страха – такого не видывали никогда, – и, давя друг друга, толкаясь, вопя дурными голосами, ринулись назад.
   Тут, кстати, уже появились сотрудники местных спецслужб – проснулись вроде бы, начали вышвыривать налетчиков одного за другим из здания посольства. Кого-то швыряли в крытые грузовики, специально подогнанные к воротам, кого-то после внушения отпускали, кого-то просто гнали взашей.
   Самое интересное – арестовали переводчика посольства Сергея Иванова – на фарси он говорил лучше самих иранцев, знал разные местные диалекты, – он стал кричать, что он советский, здешний работник, его все равно швырнули в машину и увезли разбираться в местный участок.
   К обеду все закончилось.
   Иранские власти предложили послу Владимиру Михайловичу Виноградову, чтобы стражи порядка охраняли не только ворота посольства, но и разместились бы за воротами, внутри, на посольской территории, и охраняли бы здание от «происков» афганских экстремистов.
   Посол, подумав, дал «добро» на это предложение: пусть дней десять стражи погостят в старом саду, иначе от них не отвязаться. А вообще-то они нужны были посольству не больше, чем, как принято говорить в молодежной среде, щуке зонтик.
   «Отношение хомейнистов к налету на посольство было нам известно, – подчеркнул Шебаршин в своих воспоминаниях. – Поступали к тому же от доброжелателей и достаточно точные данные о времени нападения, о замыслах противника, примерных силах, которые будут использованы в налете. Демарши по этому поводу чиновники МИДа Ирана выслушивали с вежливыми улыбками, заверяя, что все необходимые меры будут приняты».
   Но мер этих, естественно, не принимали – по известному восточному обычаю… Хитрили чиновники.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →