Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Стив Джобс (1955–2011) был наполовину сирийцем. Его годовая зарплата как председателя правления компании «Эппл» составляла 1 доллар.

Еще   [X]

 0 

Самый кайф (сборник) (Рекшан Владимир)

Впервые под одной обложкой – весь корпус текстов цикла «Кайф» Владимира Рекшана, лидера культовой рок-группы «Санкт-Петербург».

Год издания: 2008

Цена: 169 руб.



С книгой «Самый кайф (сборник)» также читают:

Предпросмотр книги «Самый кайф (сборник)»

Самый кайф (сборник)

   Впервые под одной обложкой – весь корпус текстов цикла «Кайф» Владимира Рекшана, лидера культовой рок-группы «Санкт-Петербург».


Владимир Рекшан Самый кайф

   Защиту интеллектуальной собственности и прав издательской группы «Амфора» осуществляет юридическая компания «Усков и Партнеры»
   © Рекшан В., 1990
   © Лемехов С., иллюстрации, 1990
   © Горячев Д., фото, 2007
   © Конрадт В., фото, 2007
   © Потапов В., фото, 2007
   © Руссков К., фото, 2007
   © Усов А., фото, 2007
   © Оформление. ЗАО ТИД «Амфора», 2008

Об авторе

   Рекшан Владимир Ольгердович, известный писатель, рок-музыкант, спортсмен и путешественник, родился в Ленинграде в 1950 году. Окончил исторический факультет ЛГУ. Осенью 1969 года создал рок-группу «Санкт-Петербург», которая не просто запела рок по-русски, но, добившись культового статуса в студенческой среде, фактически стала родоначальником русской рок-музыки. За три с половиной десятилетия своего существования через группу прошло множество музыкантов. И в последние годы Рекшан хотя и не часто, но с неизменным успехом появляется на рок-сцене. Рекшан – автор тринадцати опубликованных книг, лауреат нескольких литературных премий. Такие его романы, как «Кайф», «Ересь», «Смерть в Париже», «Четвертая мировая война», имели значительный читательский успех. Новый роман Рекшана «Ужас и страх», опубликованный в петербургском журнале «Нева» (№ 9,2004 г.), получил премию журнала за лучшее произведение года. В 2003 году группа «Санкт-Петербург» начала публиковать собрание музыкальных сочинений на девяти компакт-дисках. Вышло уже пять номерных альбомов. Рекшан постоянно печатает статьи в основных питерских газетах, выступает на радио, можно его увидеть и на телеэкране.

Предисловие

   Считается, что если литературное произведение через десять лет после первого издания печатается снова и вызывает читательский интерес, то текст состоялся и будет жить долго. Хочется верить, что небольшой роман «Кайф» попадает в эту категорию. Все-таки это седьмое издание. Каждый год-другой появляются новые поколения, которые пытаются самоопределиться, становясь поклонниками какой-либо из рок-групп. Что ж, каждое поколение должно иметь своих кумиров. Я кумир того поколения, которое уже почти испарилось в пространстве и времени. Надеюсь, наш опыт кому-то пригодится. Ведь мы тоже колбасились, метались, влюблялись, старались соответствовать времени, взрослели вместе с рок-н-роллом, обсуждали распад «Битлз», взлет «Лед зеппелин», смерть Хендрикса и т. п. Если группу «Санкт-Петербург» можноназвать родоначальницей русского рока, то роман «Кайф», впервые опубликованный в 1988 году, стал пионером рок-литературы. Это заявление уже и проявлением амбиций назвать нельзя. Просто исторический факт.
   Вперед, читатель!

   Владимир Рекшан, ноябрь 2007 года

Книга первая. Кайф полный

Overтure. Бэби, ай лав ю!

   Иногда в пригородах бывает совсем плохо. А плохо – это когда бьют музыкантов. В иных местах бьют просто приезжих. В иных – приезжих, которые посмели танцевать с местными девчонками. Практически везде норовят съездить кому-нибудь по зубам. Но бить музыкантов – последнее дело. Все равно они приедут снова, поскольку сильнее страха перед рукоприкладством другое чувство – какое, поди объясни. Просто надо выйти на сцену разок-другой – на сцену любую: на шикарные подмостки городских залов, где тяжелы занавеси, где огромны кулисы, когда вокруг твои афиши – разноцветные водоросли букв, или же на скрипучие сценки пригородов, вздыбившиеся перед зальчиками… Конечно, они приедут снова, потащатся после танцев на последнюю электричку, обнимая зачехленные гитары, барабанные палочки, редко когда обнимая пригородную свою поклонницу… Бьют самых неприкаянных, потому что только такие едут обслуживать танцы.
   Впрочем, не знаю, как сейчас, а раньше такое случалось.
   Будь моя воля, то к десяти заповедям, чтимым как литературное творчество древних, я добавил бы еще одну – мудрую заповедь кинематографических ковбоев: «Не стреляйте в пианиста – он играет как умеет». Только бы чуть изменил голливудскую формулировку с поправкой, к примеру, на Саблино или Бернгардовку.
   Есть и местные, племенные, вполне эффективные законы танцев. И Леша Ставицкий нарушил эти законы дважды.
* * *
   До этого басист, гитарист и трубач тряслись в прелом автобусе, прямой и переносный смысл которого был незатейлив – четыре колеса, маршрут по простору и ревматические суставы дверей. В автобусе шел долгий разговор о недопаянном усилителе. Но все же ехать стоило, говорил трубач. Местечко, конечно, не повидло, однако по десятке на нос…
   Леха не участвовал в разговоре. Это был симпатичный студент мирной покуда советской судьбы. Он увлеченно читал книжку, взятую у приятеля. В ней гордый Карфаген противостоял Риму. Но Ганнибал уже исчерпал свою мощь. Наемная армия бунтовала. Демократией в Карфагене и не пахло, поскольку славное время античных полисов кануло в ту же Лету, над обрывом которой повис и сам Карфаген. В книге стояла жара, по страницам бродили боевые слоны, а за оконными стеклами автобуса моросил дождь…
   Вечер начинался в восемь. Правда, стемнело уже к шести, но это ничего не меняло.
   Ровно в восемь, сотворив синкопу, барабанщик пробежался палочками по томам и «ведущему» барабанчику. В конце такта запела серебрянная птица трубы. К девяти часам две сотни ног, послушных заданному ритму, топали по дощатому полу. Тот постанывал и прогибался, как царский рекрут под шпицрутенами. Три раза в неделю его проводили сквозь строй жестокие любители танцев…

   Первый раз Ставицкий нарушил «закон» перед антрактом. К нему подошел скуластый верзила в засаленном свитере. Из-под свитера торчала тельняшка. Верзила, покачивая рыжими кудрями и смачно дыша, требовал гитару. Сзади подначивали верзилу дружки, но Леха уперся. Честь оркестра – на сцену не пускать никого. Поэтому пронзительная баллада о красавице Зое и подаренных ей чулочках осталась не спетой.

   …Ах, Зоя, извечная Зоя приблатненных миноров – ля-минор, ре-минор, ми-мажор…
   Верзила удивленно отпрянул. Его рыжая башка промелькнула над танцующими и исчезла в дверях.
   Тогда и пришло время студенту спеть «Тутти-фрутти», потешить вспотевший клубец заморским рокешником. Леха это умел.

   В антракте взмыленная толпа повалила на улицу курить, приложиться к горлышку. В осенней темноте слышался гогот. Кого-то дубасили, гоняли по чавкающим лужам.
   Басист, барабанщик и трубач остались на сцене, а Лехе, разгоряченному пением, было все нипочем. Тогда-то он и нарушил «закон» во второй раз. Попыхивая сигаретиной, просто так, не задумываясь о последствиях, подвалил Леха к первой попавшейся красавице – яркогубой сероглазой танцовщице.
   – Ну, как мы играем? – спросил Леха.
   – Клево! – воскликнула она, потряхивая белокурым шиньоном.
   – Мы и битлов играем. Мы этой массовой культуры нарепетировали – во!
   Танцовщица раскурила сигаретину, оставляя на фильтре следы губ, и оглядела оценивающе студента.
   – Джины фирменные? – спросила она.
   – «Врангель», – ответил Ставицкий.
   – Штатовские?
   – Мальтийские, – ответил Леха. Ему уже хотелось говорить с танцовщицей. – Это абсолютно все равно. Просто так осуществляется вывоз капитала! Явная эксплуатация труда мавров и мальтийских монахов. Презренная Мамона! Лучший способ достичь голубизны – это что? Это простирнуть тряпицу в Средиземном море. Лучшее индиго мира!..
   – Кайфово! А мне Милка хотела недавно за полтиник такое фуфло втюхать. Мульки не фирменные и зиппер пластмассовый!
   Леха совсем не думал о «законах». Просто его развлекала беседа. Сколько можно слушать разговоры про усилители!

   …ему нравилась сероглазая танцовщица

   Губастый трубач продул мунштук, поправил микрофонную стойку и сказал:
   – Если хочешь получить, то сразу попроси, а то после танцев и нам накостыляют.
   – Что же, теперь и поговорить нельзя? – возмутился Леха.
   – Слышь, парень, я по танцам десять лет играю. Видишь, как рыжий на тебя смотрит?
   Леха включил усилитель, подстроил первую струну и подумал, что надо заменить колки. Он глянул в зал, в котором было пыльно, потно и почему-то дымно, хотя никто не курил. Сероглазая танцовщица улыбалась студенту. Словно ошалевшие светофоры, по стенам мигали фонари подсветки. Кто стоял, кто сидел, все ждали.
   – Да пошли они знаешь куда?!
   Трубач взял трубу и подошел к микрофону.
   – Я тебя предупредил, – сказал он.
   Барабанщик дал счет.
   – О, Сюзи Кью! – истошно запел Леха Ставицкий. – Бэби, ай лав ю!
   В зале завизжали и бросились истязать пол, привычно стонавший и прогибавшийся.
   Сероглазая танцовщица аккуратно подергивалась рядом со сценой, покачивая бедрами, сферические очертания которых угадывались под черными брюками с вышитым на клеше цветком. Это был некий тюльпан, некая хризантема или георгин, этакий ручной работы костерок, пожар от которого метался в ночи клеша. Он давал надежду! Он полыхал лепестками, окружившими хворост тычинок и пестиков. На нем можно было сварить уху, сжечь Джордано Бруно, сгореть самому, говорить возле него про любовь и предаваться ей…
   В зале появилась рыжая башка верзилы. Она парила над танцующими, словно игрушечное солнце из папье-маше с красными завитушками протуберанцев. Рыжесть его была противоестественна; рыжесть, предполагавшая простодушие, склонность к выпивке и, кажется, ирландскую кровь, не шла к его окаменевшему подбородку и косящим глазам. Хотя выпить он, по-видимому, любил.


   Во втором антракте Леха продолжил задушевный разговор с сероглазой танцовщицей.
   – А вы еще приедете? – спросила эта белокурая газель, этот ветерок весны, солнечный зайчик, выскальзывающий из горящей лужицы зеркальца. Так думал про нее Леха Ставицкий.
   – Да, Люба! – отвечал он. – Мы еще приедем много раз, Люба, в замечательный ваш поселок, где дивны ландшафты…
   – Где это ты успел наклюкаться? – хихикнула танцовщица.
   – Из бокала любви! Из него я готов цистерну выпить!
   – Ой! Только смотри, наши всегда к музыкантам привязываются.
   Они говорили в антракте, и Леха не видел, как рыжий верзила стал обрастать другими верзилами. Верзилы угрюмо метали молнии своих взглядов в Леху, но тут антракт кончился.

   Трубач сидел, насупившись, возле барабанщика, когда Леха поднялся на сцену.
   – Я не мальчик, – прохрипел трубач прокуренными связками. – Я приехал сюда получить червонец, а не потерять зубы.
   – Какие зубы! – фантазировал Леха. – Ты со своей трубой вообще как архангел.
   – Ну вот… – рассердился трубач, а басист и барабанщик рассмеялись. – Я сваливаю в город. Будем считать, я половину отыграл. С вас пятерик, и покедова.
   – Вася, ты не прав! – примерно так бросил вдогонку Леха.
   Басист и барабанщик пожали плечами. Барабанщик дал счет…
* * *
   …Это было капризное, живое существо – микрофон. Его продали Ставицкому за сорок рублей. Микрофон обладал сложным именем – МД82А. Он периодически фонил, искажал звуки, свистел. Это был троянский конь электроники: в нем отваливались проводки, клокотала мембрана. За настоящего коня с троянцев греки хотя бы денег не взяли.
   Короче, МД82А сломался. На том танцевальном вечер и закончился. Танцоры уходили не больно-то довольные.
   Всклокоченный директор клуба с неровно подстриженными висками шустрил у выхода. Он беззвучно шевелил губами и, казалось, радостно втолковывал себе: «Слава тебе господи, пронесло! Слава тебе!»
   Леха соскочил со сцены и догнал неторопливо уходящую сероглазую танцовщицу Любу.
   – Ты что, уже уходишь?
   – А что?
   – Да так… Просто мы могли бы так сразу не разбегаться.
   – У меня мама дома.
   – Да я не в этом, не совсем в этом смысле.
   – А в каком?
   – В каком… Ну, как бы сказать, пообщались бы… Обсудили б все проблемы. Ну там, про джинсы, что ли…
   – Достанешь мне джины?
   – Так плевое дело.
   – Понимаешь, может быть, мама в городе осталась. Надо посмотреть, горит ли свет.
   – Да я не совсем в этом смысле.
   – А в каком?
* * *
   Мама оказалась дома. «Ну и хорошо», – подумал Леха, потому что не очень любил спекулировать на своей славе. Если бы его полюбил кто просто так, не за модные шмотки и звонкий голос…
   Леха чмокнул сероглазую танцовщицу в красные губы и тем ограничился. Оркестрантов подрядили играть в клубе месяц, так что спешить было некуда.
   Лампочки на столбах метались от ветра, словно онемевшие валдайские колокольчики. Моросил дождик. Студент шлепал по лужам, засунув руки в недра карманов. Гитара, укрытая брезентовым чехлом, была переброшена через плечо и аритмично колотила по позвоночнику.
   – …Бэби, ай лав ю! Тап-таба, – пел в четверть голоса Ставицкий и прикидывал, на какое бы дело употребить музыкальный гонорар.
   Стояла, а если точно говорить, висела, обволакивала ночь – сырая паранджа октября.
   Автобусы так поздно не ходили. Студент шел на последнюю электричку, ориентируясь по железнодорожному светофору, перед которым маячил указательный палец шлагбаума.
   Леха поднялся на платформу и увидел, как верзилы лениво колотят басиста и барабанщика. Басист был повержен, а барабанщик еще отбивался барабанными палочками. Слабо понимая происходящее, Леха машинально пел про себя «бэби, ай лав ю».
   – Много, падлы, выступали, понтили и выпендривались, – констатировали обвинение верзилы – эти центурионы последних электричек, эти аль-капоны и лаки-лючианы танцевальной юстиции.
   Студент увидел схватку и попытался проанализировать увиденное.
* * *
   …О, если была бы возможность у студента Ставицкого взойти на холм в тунике с аравийской пряжкой на плече в виде льва, ступая по горячим камням в сандалиях из папируса, проходя между кипарисами и смоковницами. С вершины холма видны белые колонны города, конические крыши храмов, террасы, лестницы, в порту на голубой плоскости моря теснятся скопища галер… Пестрая шумная толпа затихала бы возле холма, только слышно, как пчелы летят, нагруженные пыльцой, как вращают хоботками, принюхиваясь к цветам… Справа – демос, слева – ареопаг. О, если были бы время и возможность произнести речь с холма, то сказал бы студент звонким голосом, каким регулярно озвучивал МД82А, сказал бы во всеуслышание:
   – Все мы, юные и мускулистые, пришли в этот мир в одно время, и благодарить надо случай, и целовать друг дружку в уста за такое счастье, ведь если бы что, то и не свиделись бы никогда, разбросанные в бесконечности Времени и Пространства!..
   …Какая чудовищная случайность – счастливая случайность! – свела нас на земле в человечьем обличье, в одно время, в одном месте, на этих танцах: мы – поем, вы – танцуете! Нам бы смеяться пронзительно, оголяя молодые рты с крепкими зубами и свежими пломбами!..
   …Почто кровавим друг дружке молодые рты и выбиваем крепкие зубы и свежие пломбы?! За какую такую правду, за принципы какие, за веру какую и любовь?!
   И сошлись бы тогда все в круг, и взялись бы за руки демос и ареопаг, и запела бы серебрянная птица трубы, и сотворил бы барабанщик синкопу, и пошли бы хороводы вокруг холма, над которым пчелы летят, принюхиваясь к цветам…


* * *
   Но не было у студента Ставицкого времени и возможности подниматься на холм в тунике и убеждать ареопаг и демос. Да и холма поблизости не имелось.
   «О, Сюзи Кью, – подумал он, удивляясь увиденной битве басиста и барабанщика с верзилами, – бэби, ай лав ю!» – подумал Леха, перехватывая гитару за гриф.
   Верзил было пятеро, а Ставицкий один, потому что басиста сломали физически, а барабанщика морально – у него верзилы отняли барабанные палочки.
   Тяжелой доской электрогитары студент махал налево и направо. Только ойкали верзилы. Потом Ставицкий стал и сам получать. Он получал все больше и больше, но еще долго давал сдачи и думал – жаль, их не разбросал случай…
   В бесконечности Времени и Пространства.

Part one

   Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы – единственное, что дает право размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меншиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…
   А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой и эту воду, и тончайший ледок, даже не ледок – леденец, разноцветный от неба и стен…
   Но все-таки – зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна к двери. У меня густая, криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине домов полопались водопроводы. Значит, спасибо и за этот северный кейф над чашкой чая с цитрусовой коркой.
   «Кайф, – говорю я, – кайф. Да, удивительна судьба слов! Они ведь как люди… У восточных людей кейф, но у нас-то говорят „кайф“, естественнее тут громкое русское „а“, заменившее „е“ – этот протяжный крик муэдзина».
   Мне нравится разговаривать с самим собой. Вынужденное и желанное одиночество предоставило-таки возможность выговориться.
   «А что ж, – продолжаю, – содержание-то кайфа, как и матерного какого-либо словечка, так же далеко от первоначального смысла. Очень! Он лишь мерещится на дне его многочисленных современных значений…»
   Так бы и сидеть возле печки, предаваясь необязательным рассуждениям, но пора выходить на заледеневшую улицу.
   Я допиваю быстрым глотком остывший чай и закашливаюсь до слез.
   Мне тридцать шесть лет, и у меня насморк.

   В июне 1968 года мне исполнилось восемнадцать. Яуже мог жениться, и мне предстояло служить в армии. Но от армии у меня имелась отсрочка, а новым правом я просто не успел воспользоваться.
   В июне 1968 года я оказался в Париже, через месяц после знаменитой студенческой революции, свалившей самого де Голля. Деревья спилили на баррикады, и в Латинском квартале торчало множество пней, а стены были располосованы красным: «Нет капитализму! Нет социализму! Да здравствует Че Гевара и Мао!» Увидев аккуратные пни в районе Сорбонны, я долго гадал: «А чем пилили? Бензопилой, наверное?» Как-то не представлялся парижский студент с двуручкой.


   В маленьком городке Ля-Долле, где родился Паскаль (это если от Парижа на юг через Дижон – то ли в Бургундии, то ли в Шампани, то ли во Франш-Конте), состоялся матч молодежных команд СССР – Франция по легкой атлетике, в котором я принимал участие. Матч мы неожиданно проиграли. После проигрыша нас долго везли автобусом по разноцветному, густому, знойному французскому вечеру, высадив возле здания, стилизованного под старинный постоялый двор. В том здании состоялось нечто вроде товарищеского ужина. На нем французские коллеги и сверстники вели себя так, что на Среднеевропейской возвышенности подобное квалифицировалось бы как мелкое хулиганство. Коллеги переворачивали столы, били посуду, и все это легко и весело, будто праздновали полупобеду своей полуреволюции. И еще они пели «Мишель» Леннона и Маккартни. Я знал эту песню с пластинки «Битлз» «Резиновая душа» и подпевал незатейливому, казалось тогда, с особым смыслом, припеву:
   – Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю!
   К июню 1968 года я знал полтора десятка аккордов на гитаре, в которых и упражнялся без устали. Я был молод, полон сил, честолюбия, амбиций и самонадеян. Впереди ждала вся жизнь.
   Побывав в местах, где буквально накануне бунтоваламолодость, я утвердился в юношеском нигилизме, и через год в Сочи, где состоялся ответный матч, явился в рваных джинсах, рваной футболке с блестками, с волосами до плеч, с первой щетиной и гитарой, озадачив тренеров сборной. Те всё спрашивали о здоровье. Но в нездоровье я был уже не один. С Лешей Матусовым после тренировок где-нибудь на скамеечке под платанами мы брякали на гитаре по очереди. И в родном городе хватало единомышленников. Даже существовали в Ленинграде настоящие рок-группы, точнее бит-группы. Так их тогда называли. Но на их выступления я попасть не мог и поэтому пытался собрать собственную.
   Где-то в шестьдесят пятом по ленинградскому радио прокрутили безобидную песенку «Битлз» «Герл», сообщив, что исполняют ее «наши друзья, грузчики из Ливерпуля». «Грузчики» быстро разбогатели, достигнув классово чуждых коммерческих вершин, и, мигом переориентировавшись, вчерашних друзей у нас стали поносить почем зря. Умельцы тогдашней контрпропаганды добились того, что скоро российские тинейджеры уже бегали друг к другу с магнитофонными бобинами и крутили их сутки напролет на худых отечественных магнитофонах.
   Отец научил меня когда-то исполнять на мандолине «Коробейников», используя тремоло, и этого опыта оказалось достаточно, чтобы с самонадеянностью восемнадцатилетнего, освоив на гитаре несколько звучных аккордов в первой позиции, я начал выдавать первую песенную продукцию.
   Пройдя все стадии полового созревания, среднюю школу и поступив в Университет, наслушавшись «Битлз» и «Роллинг стоунз», я с восторгом человека, выросшего на диетеческом питании и вдруг отведавшего восточных перченых блюд, набросился на рок. Молодость жаждала остроты, и поклонение революционному року давало ее в полном объеме.
   В Америке молодежь бунтовала против вьетнамской войны, в Европе – против всего сразу, а в авангарде бунта шла рок-музыка. Музыкально явление эклектичное, впитывавшее на ходу любые звуковые традиции, ложившиеся на четкий ритм, оно наполнилось молодежным нигилизмом, и нам, коль уж созрели и жаждали остроты, ничего не оставалось, как отращивать волосы, переодеваться в рваное, выпиливать из спинок родительских кроватей деки для электрогитар и в спешном порядке искать объекты для отрицания.
   Битлы, красивые аккуратные юноши, певшие красивые аккуратные песенки, стали по-хорошему злыми и небритыми и подтвердили участие в мировом молодежном восстании гениальными пластинками – «Оркестр Клуба одиноких сердец сержанта Пеппера» (1967) и «Белый альбом» (1968). Черный Джими Хендрикс стал играть с белыми музыкантами Митчеллом и Реддингом и потряс мир двадцатилетних своей говорящей, кричащей, рыдающей гитарой. Джим Моррисон из «Дорз» сделался символом протеста молодой Америки и вместе с Дженнис Джоплин уже приближался к той грани, за которой начиналась посмертная слава. Ян Андерсен, Джо Кокер, Род Стюарт, «Прокл харум», «Лед зеппелин», «Кровь, пот и слезы», «Благодарный мертвец», «Дип перпл» и много– много прочих – да, это были имена! Сперва мерси-бит, ритм-энд-блюз, первые сполохи хард-рока… Толпы хиппи мечтали об Индии, наркотики же еще не стали болезнью миллионов и миллиардной преступной коммерцией, а лишь казались одним из символов восстания.
   Мик Джаггер, лидер «Роллинг стоунз», теперешний мультибогач, почти не уступал по популярности Джону Леннону после исполнения своей и Кита Ричарда композиции «Удовлетворение». «Стоунз» выпустили в пику битлам две прекрасные пластинки – «Сатаник» (1967) и «Банкет нищих» (1968). На картонном развороте еще можно увидеть гитариста Брайана Джонса, но его уже нет в живых – первая жертва арьергарда наркотиков, первый мученик в реформаторском воинстве рок-н-ролла. Скоро с ним в ряд встанут Хендрикс, Джоплин, Моррисон…
   Кажется, Элвис Пресли изрек афоризм: «У каждого свой рок-н-ролл».
   Выпилив лобзиками деки из родительских кроватей, приладив грифы, звукосниматели и струны, мы, доморощенные нигилисты, сбивались в рок-группы, которых к концу шестидесятых бунтовало в каждом институте по несколько штук сразу. В «америках» рок-музыку уже скупал большой бизнес, а нас же, по Пресли, ждал свой рок-н-ролл, который, святой подлец, испортил жизнь многим. Но жизнь – такая штука, ее портят не только музыка и молодость.
   Боб Галкин пытался освоить четные ритмы на барабанах, Леша Матусов старался совладать с бас-гитарой. Я претендовал на первую гитару, а Мишка Марский колотил по клавишам рояля так, что мне, несмотря на освоенный нигилизм, становилось страшно.
   Мы собрали по сусекам пару плохоньких усилителей, полудохлую акустику, пыльный лаокоон проводов, хреновенькие микрофоны. К барабанам нашим постыдился бы притронуться барабанщик пионерской дружины.
   Не подозревая дальнейшего развития событий и педагогически поддерживая увлечение музыкой, вспомнив, похоже, об успешно разученных мной в отрочестве на мандолине «Коробейниках», мама подарила мне чехословацкую гитару «Илона Star 5», купленную ею по случаю в советском магазине и стоившую фантастически дешево по сравнению с нынешними ценами – сто шестьдесят рублей. И это была уже настоящая гитара!
   Я сочинял мелодии, по ходу осваивая квадрат и нисходящие гармонии, сочинял слова, подгоняя мужские и женские рифмы, сочинял аранжировки, узурпировал полномочия дирижера и диктатора, не терпящего возражений. Бывал неосознанно жесток к друзьям и вообще порядочной свиньей.
   Однажды, рассерженный непонятливостью нигилистов, я объявил на репетиции конкурс дураков. «Побеждал» тот, кто более других ошибался. Лешу, кроме прочего, я заставлял еще и чечетку отбивать, воплощая, так сказать, режиссерскую задумку.
   Не знаю, почему они слушали меня, а не надавали по шее. Я требовал, требовал, требовал, не понимая, как можно ссылаться на очередную сессию, очередную девицу, на что-то там еще, а не бросить всё и репетировать, репетировать, репетировать. Их молодые заботы казались предательством по отношению к нигилизму. Вся жизнь ждала впереди, подходил к концу шестьдесят девятый год.
   Теперь-таки, через много лет, рок-музыка уже не новинка века. Ее не замалчивают и не обругивают. Множество людей пишут о ней или с ее помощью. Поселившись тогда в Ораниенбауме с видом на царские чертоги, я неожиданно испугался, что распишут ее по необязательным страницам. Куда же мне тогда деваться со своими воспоминаниями?
   А они интересны и, надеюсь, важны.
   Ведь я первым в стране стал настоящей звездой рок-музыки.

   Волосатикам вслед плевали старушки, хмурились милиционеры. Иногда за длинные волосы могли побить. Несколько раз, возвращаясь с репетиции вечером, мне приходилось защищать свою честь, и защищать кулаками. Родители перестали со мной разговаривать. В припадке какого-то юношеского безумия я ночами слушал новую музыку, записи или пластинки, днем сочинял сам, вечерами репетировал в «Мухе», терроризируя товарищей, доставал динамики, сколачивал акустические колонки, тратя деньги, полученные за профессиональный спорт, паял провода, таскал, сотни раз таскал аппаратуру по этажам «Мухи», из «Мухи» и в «Муху», когда нас гнали оттуда и пускали обратно. Мне не исполнилось еще и двадцати.
   Тогдашние городские рок-группы если и пели собственносочиненное, то лишь в виде кокетливой добавки к «фирме». Это называлось «снять один к одному». «Лесные братья», «Садко», «Аргонавты» и «Фламинго» копировали лучше всех. Мы же репетировали свое – тяп-ляп, ржавые гвозди и горбыли, но – свое. Творили, елки-палки, наперекор Востоку и Западу. Как въедливый юноша, ночами я вслушивался не только в рок-н-роллы, но и, накупив пластинок по дешевке, в записи Вивальди, Баха, лютневой музыки, Малера и прочих, оплодотворяя рок-н-роллы гармониями великих. Впрочем, это лишь расширяло кругозор, не добавляя ничего к музыке «скиффл» – музыке подворотен, которую я сочинял. Правда, тогда мы репетировали в окультуренном подвале ЖЭКа. Выходит, это была подвальная музыка, настоящий «андерграунд».
   В результате «конкурсов» и иной террористической деятельности Боб и Леша отдались безраздельно прыжкам с шестом, а их место заняли блистательные «слухачи», рыжие братаны Лемеховы из Академии художеств.
   В подвале на репетицию Серегу принесли, а Володя пришел сам. Он сел за барабаны, дрянные барабаны ожили, запели на разные голоса, принесенный Серега поднялся, перекинул ремень баса через плечо и басовым глиссандо вонзился в первую четверть. У меня аж слюнки потекли. Такая получалась кайфовая ритм-секция!
   Серега и Володя учились на архитектурном с Альбертом Асадуллиным, вместе музицировали до поры, но Альберт, сильный тенор, уже присматривался к профсцене. У брательников имелась солидная практика, они были выразительные рослые парни с рыжими усами. Среднийрост нашего нигилистического сборища равнялся 185сантиметрам, а это тоже имеет значение. До сих пор я считаю, что для успеха в первую очередь следует понравиться девицам в зале, а девицам в зале и не в зале отчего-то больше нравятся высокие артисты.
   Тогда же велись переговоры с Михаилом Боярским. Он учился в Театральном на Моховой, неподалеку от «Мухи». Там же, на Моховой, он репетировал с «Кочевниками» в малюсеньком зальчике, одно время мы репетировали параллельно.
   Помню, лето, зной, ангелы и кариатиды, шпили отражаются в воде. Берем лодку напрокат и гребем по каналу Грибоедова в ласковой тополиной июньской метели. Боярский говорит, будто намеревается собрать группу, голосами аналогичную «Битлз». У меня низкий баритон, у него – высокий баритон. Мои нигилисты не аналогичны «Битлз», а идеи Боярского нас не устраивают. И наш «Санкт-Петербург».
   Названию, прическам и иным аксессуарам нигилисты тогда, да и теперь, уделяли значительную часть своей нигилистической деятельности.
   – …«Санкт-Петербург», – сорвалось с языка во время праздного толковища.
   Рыжие братаны и Летающий Сустав замерли, молчали долго, цокали языками, я же, вспотев от удачи, ждал.
   – …«Санкт-Петербург»? – переспросил Летающий Сустав.
   – Круто! – сказали рыжие братаны.


   Да, мы родились в этом городе, выросли в старом центре, и город жил в нас и станет жить до последнего дня; мы плохо умели, но сочиняли сами, на родном языке, а ведь иные – многие! – доказывали:
   – Рок не для русского языка! Короткая фраза англичан – в кайф, а русская – длинна, несуразна и не в кайф! Не врубаетесь, что ли?
   Это оскорбляло. И мечталось, пусть не на уровне четкой формулировки, проявить себя, доказать, что приобретенные с возрастом обязанность служить в армии и право жениться должны быть дополнены необходимостью обязанности и права на крик; словно новорожденные, мы мечтали закричать по-русски:
   – Мы есть!!!
   Я написал композицию «Сердце камня» и посвятил ее Брайану Джонсу: «И у камня бывает сердце, и из камня можно выжать слезы. Лучше камень, впадающий в грезы, чем человек с каменным сердцем…» Ми-минор, ре-мажор, до-мажор, си-мажор по кругу плюс вторая часть – вариации круга, да страсти-мордасти низкого баритона и ритм секции. Я написал боевую композицию «Осень» и еще более боевую «Санкт-Петербург».
   У меня в «допетербургские» времена имелся некоторый опыт – провал на вечере биологического факультета в ДК «Маяк». Случайный наш квартет первокурсников играл плохо, и нас освистали. Дело случилось осенью 1967 года, и теперь даже самому сложно поверить, что я выходил на сцену в том же году, когда «Битлз» выпустили своего великого «Сержанта». Чуть раньше я помогал играть на танцах в поселке Пери ансамблю, собранному из охтинских рабочих парней, – помню пыльный зальчик, помню, как перегорели уселители, помню, как дрались в зале из-за девиц и помяли заодно кого-то из оркестрантов.
* * *
   Уже запекались по утрам на парапетах первые льдинки. Днем же сеял дождик, а встречный ветер боронил невские волны. Той осенью семидесятого года я рехнулся окончательно. Часть жизни, что ждала впереди, начиналась.
   У «Санкт-Петербурга» появилась «мама», «рок-мама» – Жанна, взрослая, резкая, выразительная женщина-холерик. Она устраивала джазовые концерты (с Дюком Эллингтоном и его музыкантами организовала встречу в кафе «Белые ночи»; в припадке восторга городские джазмены повыдавили там стекла и снесли двери), устраивала выступления первым нашим самостийным рок-группам и, побывав случайно на репетиции «Санкт-Петербурга», решила содействовать нам.
   Сошедший с ума, я получил с ее помощью неожиданное приглашение выступить на вечере психологического факультета Университета. Нам даже обещали заплатить. Сорок рублей.
   Стоит вспомнить, как концертировали первые рок-группы. Контингент болельщиков был не столь велик, сколь сплочен и предан, рекрутировались в него в основном студенты. В вузах же, под видом танцевальных вечеров, и проходили концерты. Зал делился по интересам – к сцене прибивались преданные, а где-то в зале все-таки выплясывали аутсайдеры прогресса. «Муха», Университет, Академия, Политехнический, Техноложка, Бонч, Военмех – надо бы там вывесить мемориальные доски.
   Рок-групп наплодилось словно кроликов, каждую субботу выступали в десятке мест. Героические отряды болельщиков проявляли поистине партизанскую изворотливость, стараясь проникнуть на концерты, поскольку на вечера пропускали только своих учащихся, а посторонних боялись, зная, чем это может кончиться. Но все равно кончалось. Отчего-то наиболее удачливые просачивались через женские туалетные комнаты. Иногда влезали по водосточным трубам. Иногда приходилось разбирать крышу и проникать через чердак. Главное, чтобы пробрался в здание хотя бы один человек. Этот человек открывал окна, выбивал черные ходы. Если здание оборонялось и местные дружинники перехватывали хитроумных лазутчиков, приходилось идти колоннами напролом, пробивать бреши, срывая с петель парадные двери, и растекаться по коридорам. Бред какой-то! Видимо, не один я сошел с ума той осенью семидесятого года.
   Мы привезли на Красную (теперь, как при царях, Галерную) улицу нашу электрическую рухлядь. Там, в низеньком особнячке, дугой обнявшем двор с булыжным старинным покрытием, расположился факультет психологии. Актовый зал оказался с небольшой низкой сценой и высокими, до пыльного потолка, окнами.
   Мы расставляли с брательниками и Мишкой усилители и акустику, пробовали микрофоны и пытались разобраться в проводах. Эти красивые рослые парни не волновались. Я им заговорил зубы, затерроризировал уверенностью, а сам же уверен не был, и теперь мне было зябко, нервничал. Жизнь еще только ждала впереди, и это сейчас легко делать выводы и теоретизировать о происхождении и социально-музыкальных корнях рока, о причинах его успеха.
   Громко появилась Жанна, «рок-мама»:
   – С премьерой вас, мужики! – Голос у нее высокий и ломкий. Она на таких, как мы, насмотрелась, а на меня тогда глянув, добавила: – Перестань, право. Эй, студент! Теперь уже ничего не исправишь, – и довольно засмеялась.
   – Н-нет. Н-надо еще пор-репетировать. – Я к тому же и заикаться стал.
   – Какие, к черту, репетиции! Поздно! Идите в комнату и ни о чем не думайте. Будете слушать рок-маму или нет?
   – Жанна! – крикнул Мишка. – Из «Мухи» человек двадцать придет. Не знаю, как провести.
   – Да, – сказал Серега, отрываясь от гитары, а Володя пояснил:
   – И из Академии притащатся. Надо провести. Они все с бутылками придут.
   – Какие бутылки! – прикрикнула Жанна. – У вас же премьера, мать вашу!
   – Так ведь ты наша мама, – сказал Летающий Сустав.
   – За бутылки комсомольские билеты полоґжите на стол! – Я вспомнил о диктаторских полномочиях, перестал заикаться и дрожать.
   – Шутки, шуточки, – успокоил Серега, а мне опять стало страшно.
   Особенного ажиотажа устроителями вечера не ожидалось, так как «Санкт-Петербург» был покуда никому не известен. Возможно, нас поэтому и пригласили. Но к вечеру народ стал подтягиваться. «Аргонавты» в тот день играли в Военмехе, а туда пройти было труднее всего. Кто-то, видимо, знал, что на психфаке вечер, и рок-н-ролльщики с кайфовальщиками (как-то надо называть ту публику), сняв осаду с Военмеха, рванули на Красную улицу. Особнячок взяли «на копья» между делом, даже не причинив ему особого ущерба.
   За сценой находилась небольшая артистическая, я смотрел в щелку на толпу, запрудившую зальчик. Холодели конечности, била дрожь, а моим нигилистам – хоть бы что. А Жанне только бы веселиться в центре внимания.
   Я не боялся зала, привычный к публике стадионов, и вдруг разом мое внимание устремилось в новое русло:
   – Встали! Готовность – минута! Первой играем «Осень», а после – «Блюз № 1»!
   Я стоял в гриме, разодетый в малиновые вельветовые брюки и занюханную футболку. На ногах болтались разбитые кеды. Коллеги мои были под стать. А тогда, надо заметить, на родную сцену даже самые отпетые рокеры выходили причесанные и в костюмчиках.
   – Ну и ну, – сказал Серега и подкрутил рыжие усы.
   – Во, правильно. Счас покайфуем, – хмыкнул Володя.
   – Пора, мужики, – засмеялась Жанна. – Я пока окно открою. Ничего, со второго этажа спрыгнете, если бить станут.
   – Играем «Осень», а потом блюз! И провода не рвать! И струны тоже не рвать ни за что! – Я устремился к дверям, коллеги за мной. Дернул ручку на себя, помедлил – из зала доносились голоса и табачный дым, – помедлил, сбросил кеды и выбежал на сцену босиком.
   Мы врезали им и «Осень», и «Блюз № 1», и «Сердце камня» без пауз, поскольку страшно было останавливаться, и, остановившись поневоле и услышав ликование, выразившееся в свисте, топоте, размахивании пиджаками и сумками над головами, хлопании в ладоши, бросании на сцену мелких предметов, – остановившись и сфокусировав зрение и различив их лица, эти милые теперь лица моей юности, остановившись поневоле, я зло понял, что зал уже наш.
   Мы играли дальше под нарастающий гвалт, я метался по сцене как пойманный зверь, размахивал грифом гитары и падал на колени, хотя никогда не метался и не падална репетициях, и не собирался метаться и падать, но так подсказал инстинкт – и не подвел, подлец, поскольку вечер рухнул триумфом и началась на другой день новая и непривычная жизнь, жизнь первой звезды городского молодежного небосвода волосатиков, властелина сердец, и этим властелином стал на четыре долгих года «Санкт-Петербург».


   Через неделю мы выступили в Академии, и весь город (условный город волосатиков) пошел на штурм. Двери в Академии сверхмощные, а лабиринты коридоров запутанные, так что шанс устоять у администрации имелся. Но вокруг Академии стояли строительные леса, замышлялся ремонт фасада, и это решило исход дела.
   «Санкт-Петербургу» предоставили в распоряжение спортивный зал и обещали через профком шестьдесят рублей.
   Все желающие не могли пробиться в Академию. Главные двери уцелели, но защитникам пришлось распылить и без того ограниченные силы и гоняться за волосатиками по лесам, походившим издали, говорят, на муравейник. Администрация пыталась перекрывать двери внутри здания, и это отчасти сдерживало натиск, лишь отдаляя развязку.
   Случайный имидж премьеры, вызванный страхом и инстинктом самосохранения, стал ожидаемым лицом «Петербурга», и было бы глупо не оправдать ожиданий.
   Малиновые портки оправдали себя, а босые ноги – особенно. Я добавил к костюму таджикский летний халат в красную полоску, купленный год назад в Душанбе, а на шею повесил огромный тикающий будильник.
   В спортзале не предполагалось сцены, и мы концертировали прямо на полу. На шведских стенках – народ; люди сидели и висели, как моряки на реях, перекладины хрустели и ломались, кто-то падал. В разноцветной полутьме зала стоял вой. Он стоял, и падал, и летал. И все это язычество и шаманство называлось вечером отдыха архитектурного факультета.
   Я сидел на полу по-турецки – или по-таджикски – и сплетал пальцы на струнах в очередную композицию, когда вырубили электричество. Сквозь зарешеченные окна пробивался белый уличный свет. В его бликах мелькали тени. Стоял, падал, летал вой, и язычники хотели кого-нибудь принести в жертву. Тогда Володя стал лидером обесточенного «Санкт-Петербурга» и на сутки затмил славу моей «Осени». Он проколотил, наверное, с час, защищаемый язычниками от поползновений администрации. Он был очень приличным барабанщиком, даже если вспоминать его манеру играть теперь. Особенно хорошо он работал на тактовом барабане, и особенно удавались ему синкопы. Он играл несколько мягковато и утонченно для той агрессивной манеры, которую желал освоить, но таков уж его характер, а ведь именно характер формирует стиль.
   Братьев Лемеховых все же не исключили из Академии. Наше выступление даже пошло на пользу – ремонт здания уже нельзя было откладывать на неопределенное «потом».
   В родительской квартире на проспекте Металлистов (то ли в честь Фарнера, то ли в честь Гилана, на радость теперешним «металлистам») я оставался один, и с утра телефон не умокал, напоминая о славе и подстегивая самолюбие.
   Звонили по ночам. Приходилось выбегать из постели в коридор, пока не успевали проснуться родители.
   Слышались в трубке смешки, долгое дышание, перешептывание, хихиканье. Утром звонили приятели по делу и с лестью, а по ночам не по делу звонили девицы: «Вы извините… хи-хи… Вы, конечно, нас простите… хи-хи… Может, вы не отказались бы сейчас к нам… хи-хи… Вы сейчас можете приехать?» Отчего-то ночные звонки злили. Я, естественно, мог приехать, а иногда даже и хотел, но теперь приходилось осваиваться в новой обстановке и быть настороже.
   Пришлось на ходу досочинять программу, убирать из нее некоторые песни лирико-архаического толка, заменив их тугим около-ритм-энд-блюзом. По утрам я колотил на рояле, тюкал известными мне аккордами и манкировал Университетом. Чиркал на бумажках:
Мои гнилые кости давно лежат в земле.
Кофе, кофе, кофе – ты аутодафе!

   Это сочинение так и не дожило до сцены.
Ты, как вино, прекрасна.
Опьяняешь, как оно.
Ты для меня как будто
Веселящее вино!

   А вот эта фиговина стала супербоевиком.
   «Петербург» довольно быстро привык к славе, и стоили мы теперь около восьмидесяти рублей. Но рублей не хватало, поскольку усилители у нас были плохонькие, акустика хреновая, микрофоны вшивые, а провода запутанные. Получаемых рублей не хватало никак.
   И еще я собирал пластинки. Почти каждый вечер, в солнце и дождь, в снег и слякоть, отправлялся в сквер у Инженерного замка, где напротив конной статуи Петра Великого, исполненной великим Растрелли, собирались страждущие и менялись роґковыми пластинками. Я собрал десяток пластинок «Битлз» в оригиналах «Парлафона» и «Эппл», от «Плиз, плиз ми» до «Лет ит би», десяток «Роллинг стоунз», «Стэнд ап» и «Бенефит» андерсеновского «Джетро Талла» плюс охапку классической музыки.
   В начале семидесятого года я в последний раз отличился на спортивном поприще, выиграл «серебро» на зимнем первенстве страны среди юниоров по прыжкам в высоту, весной в Сочи повредил связку под коленным суставом, а в конце лета залеченное, казалось бы, совсем колено рванул еще раз. На перекрестке судьбы с юношеским вселенским задором возможным казалось все: и причуды первой звезды рока, и суровая олимпийская стезя.
   Мой тренер, Виктор Ильич Алексеев, великий человек, сокрушался:
   – Он хиппи! Я же был в Америке и видел таких с гитарами! Он же настоящий хиппи! А они все алкоголики и наркоманы. Сделайте же с ним что-нибудь!
   Но я ничуть не относился к бездеятельным хиппи. Я являлся деятельным безумцем молодежности, не понимая, в начале какой тропы нахожусь – ровной и стремительной сперва, но теряющейся далее в трущобах страстей.
   Во второй половине шестидесятых советские административно-культурные единицы относились к игре на электрогитарах снисходительно-доброжелательно, а к концу десятилетия – уже обоженно-индифферентно. В 1969 году ленинградский состав «Фламинго» выступал в Политехническом институте, и перед выступлением группы сломались усилители (добрая наша традиция). Пока усилители чинили специалисты, публика чинила залу ущерб, вырабатывая, по Павлову, рефлекс на отечественный рок. Тот день стал переломным во взаимоотношениях административно-культурных единиц и любителей новой музыки. Вышел указ, обязывающий всякий ансамбль иметь в составе духовую секцию, запрещающий исполнять композиции непрофессиональных авторов, обязывающий всякую группу приезжать в Дом народного творчества на улицу Рубинштейна и сдавать программу комиссии, состоящей из тех же административно-культурных единиц. Однако! Мы и такие же, как мы, мыкались по случайным помещениям, из которых нас гнали взашей по поводу и без повода, мы скопидомничали, собирая жалкие рубли на аппаратуру, мы, собственно, были вольными поморами, а нам предлагали крепостное право, нам предлагали оставаться лишь народной самодеятельностью, но ничего не делать самим. Разрешалось лишь мыкаться и скопидомничать. Однако!
   Однако систему пресечения еще не отработали, но был сделан первый шаг, точнее, подталкивание к подполью. Удавалось еще концертировать в вузах, но противникам уже удавалось пресекать концертирования. К началу 1971 года в стылом ленинградском воздухе запахло войной.
* * *
   Коля Васин, рослый и восторженный бородач, заметно выделялся из публики тех лет. Он считался реликвией и гордостью города (условного города волосатиков), потому что никому более не то что не удавалось, а дажене мечталось получить посылку от самого Джона Леннона. А Коля Васин получил. После раскола «Битлз» Джон собрал «Пластик Оно бэнд», который выступил с концертом в Торонто. Коля Васин поздравил 9 октября 1970 года Джона с тридцатилетием, а благодарный Джон Леннон прислал Коле Васину пластинку с записью концерта в Торонто. Там Джон исполнил «Дайте миру шанс», и под его лозунгом проходят сейчас массовые форумы борцов за мир. «Коле Васину от Джона Леннона с приветом» – такой автограф на невских берегах не имел цены.
   Этот-то Коля Васин и вызвал меня к себе по очень важному делу. Не помню точно, но, кажется, стояли холода, и я долго трясся в трамвае, пока добрался до Ржевки. В этом несуразном районе, где деревянные частные дома соседствовали с застройками времен архитектурных излишеств, и жил корреспондент лидера «Битлз». Найдя дом, я поднялся по лестнице и позвонил. Мне открыл Коля Васин. Он был одет в широкую рубаху навыпуск и домашние тапочки. Мы обнялись по-братски. Я довольно сдержан в проявлении чувств, но так полагалось в этом доме. Мы прошли в комнату, по которой сразу можно было представить жизненные приязни хозяина. На стенах висели фотографии битлов, особенно Джона, стеллажи были заставлены коробками с магнитофонными пленками, тут же стояли магнитофон и колонки, проигрыватель, повсюду лежали стопками пластинки, а увесистые, величиной с рождественский пирог, самодельные альбомы составляли, пожалуй, главную достопримечательность. Коля Васин работал художником-оформителем, и, судя по этим альбомам, художником-оформителем являлся отменным. Несколько альбомов он посвятил «Битлз», имелся альбом, повествующий об истории отечественного рока. В нем хранились редчайшие фотографии, и если бы его теперь издать, то он пользовался бы спросом.
   Коля Васин сказал:
   – Есть идеи. Есть замечательные идеи. Сейчас придет наш человек и все расскажет, а пока, извини, старик, я поставлю Джона.
   Он поставил Джона, закрыл глаза и, сидя в кресле, стал раскачиваться под музыку, кайфовать и даже подозрительно постанывать, а я стал ждать «нашего человека», поскольку ехал на Ржевку не кайфовать, а знакомиться с идеями.
   Скоро «наш» появился. Худощавый и белокурый, с нервным лицом, с прозрачными глазами, одетый в серый костюм, светлую рубашку, галстук. На лацкане пиджака поблескивал комсомольский значок, и не просто значок, а с золотой веточкой. Такой значок говорил об особых полномочиях. Тогда я представлял «нашего человека» другим – волосатиком в поношенной экипировке, так я выглядел сам, но Коля Васин обещал – придет «наш», а я верил Коле Васину.
   – Арсентьев, – представился человек с полномочиями.
   Он смотрелся года на двадцать четыре.
   Арсентьев сел, зябко потер ладонью о ладонь, помолчал и начал говорить, словно не для меня, а вообще, лишь изредка бросая на собеседников короткие взгляды:
   – Есть идея организовать клуб. Некое сообщество людей, объединенных одними интересами, и таковой опыт уже имеется в организации фотоклубов, филателистических и нумизматических клубов. С молодежью, увлекающейся рок-музыкой, дело обстоит не просто, но есть мнение, которое я представляю, что стоит попробовать и объединить их, и сбить нездоровый ажиотаж, который только вредит музыкантам, и дать рост наиболее талантливому.


   – «Санкт-Петербург» – самая крутая команда в городе! – Это Коля Васин перестал кайфовать и включился в разговор.
   Арсентьев посмотрел на меня внимательно и продолжил:
   – Но и много, естественно, противников. Поэтому мы должны сперва организоваться, представить программу действий, провести ряд мероприятий и поставить противников перед фактом. Эта анархия, это «каждый за себя» ничего не даст. Может, стоит подумать и приобрести общую клубную аппаратуру и тем гарантировать профессиональное звучание каждого выступления.
   – Да-да, аппаратура нужна! – Я был согласен. Я был согласен объединиться хоть с чертом лысым, чтобы гарантировать профессиональное звучание, и не мог сдержать волнение перед «нашим человеком», обладающим полномочиями.
   – Уже согласились «Аргонавты», «Белые стрелы», «Славяне» и даже «Фламинго». Мы победим, старик! – воскликнул Коля Васин.
   Помню, опять было холодно, но лед на Неве уже сошел. Мне велели явиться в один из воскресных дней к Медному всаднику, что я и сделал. Большая группа волосатиков по велению Арсентьева также явилась к памятнику. По ходу приветствуя знакомых, подхожу к Летающему Суставу:
   – Чего ждем? Что-то будет, Мишка?
   – А всё ништяк, чувачок, ништяк! Зачем-то ведь звали. Да и так всё уже в кайф!
   Я завидовал простоте его реакций, чувствуя, что неожиданная слава делает меня осторожным и даже пугливым.
   Подходили знакомые, посмеивались, подошел Коля Васин – восторженный голос его слышался издалека. Он был в кожанке времен Пролеткульта, кепке-восьмиклинке, сшитой из потертой джинсовой ткани, крупный круглый значок «Imagine» на лацкане кожанки походил на мишень, и вся наша пестрая группа походила на мишень. Но выстрела не произошло. Раздалась команда, мы двинулись к дебаркадеру, что стоял у парапета напротив Медного всадника, и, к общему удивлению, погрузились на речной трамвайчик, который тут же и отвалился от дебаркадера.
   Появился Арсентьев. В аккуратном плаще строгой расцветки, с аккуратным пробором. Он вежливо приветствовал каждого рукопожатием. Ладонь у него оказалась холодная, а пальцы цепкие и сильные. Руководителям групп предлагалось пройти в овальную каюту, а рядовым деятелям рок-музыки – в общую.
   – Касты какие-то, – расстроился Мишка. – Вы, значит, брахманы, а мы – пушечное мясо рок-н-ролла? Н-да. Ништяк. Ништяк и кайф!
   В овальной каюте собралась элита. Арсентьев повторил более развернуто то, что я уже слышал на Ржевке, и предложил наметить конкретный план и проект Устава создаваемого клуба. Говорили много глупостей. Арсентьев конкретизировал и поправлял, а его конкретизировала и поправляла такая же белокурая и голубоглазая, как Арсентьев, молодая женщина, так же строго и аккуратно одетая и причесанная. Арсентьев и Белокурая сидели рядом. Дебаты продолжались бесконечно, и я вышел в общую каюту, где оказалось веселее и бесшабашнее. Брякала посуда, курили – табачные облака клубились над головами рок-н-ролльщиков, воздух горчил.
   Музыкальная общественность изъявила желание, и желание исполнилось – речной трамвайчик подошел к первому же дебаркадеру, и выборные от рок-н-ролльщиков рванули в ближайший гастроном. По их возвращении круиз продолжился.
   В итоге приняли на речном трамвайчике Устав – довольно жесткий Устав; многое запрещалось, – постановили скинуться по двадцать рублей в кассу Поп-федерации, как мы теперь назывались, и получили от Арсентьева указание ждать дальнейших указаний.
   Этот вольный степанразинский круиз добил сомневающихся, и теперь мы представляли собой ярых сторонников долгожданной Федерации, что принесет долгожданную легальность, признание и профессиональное звучание.
   Мы ждали дальнейших указаний Арсентьева.
   А пока что – квинтэссенцией сезона, катаклизмом года, землетрясением нравов… Мухинскому училищу, построенному на деньги мецената барона Штиглица, исполнялось сколько-то там круглых лет. Нас, как сиюминутных знаменитостей, чуть не слезно просили украсить выступлением «Санкт-Петербурга» юбилей. Мы и украсили, как смогли.
   На вечер прибыло много выпускников прежних лет, и они, явившись по пригласительным билетам к началу вечера, увидели огромную толпу, сгрудившуюся у дверей, запрудившую даже пол-улицы, на которую выходил фасад училища. Испуганный милиционер пытался объясниться с толпой через мегафон, но толпа имела навык, толпа стояла стеной, и обладатели пригласительных билетов в большинстве не смогли попасть в училище, а наиболее активных, возмущающихся вслух, пытавшихся пробиться к дверям юбиляров милиция как раз и забрала. Имевшая же навык толпа напирала, но напирала, не нарушая на глазах милиции правил социалистического общежития.
   Я оказался в толпе, и меня передали через нее к дверям на руках. В самом училище оказалось не лучше. Но и не хуже. Затейливые коридоры барона Штиглица походили на цыганский табор. Единственно, что не жгли костров. Осторожность и пугливость во мне прогрессировали и приводили к противоположным проявлениям. И хотя я более не практиковал выбегание на сцену босиком, но на колени все же падал и метался зверем, и прыгал через колонки, и кричал в микрофон про осень:
Мне двадцать лет! Я иду против ветра!
И ты со мной – мы два мокрых берета!
И нет лета больше, нет тут!

   А Володя лишь еще больше преуспел в синкопах, а Серега еще и дул в губную гармонику, а Мишке хоть и было иногда не до клавишей, но зато еще более он соответствовал прозвищу Летающий Сустав, летая по сцене с бубном и чаруя экзальтированных болельщиц.
   Так что два часа самума в актовом зале – и все.
* * *
   Теперь я даже ставил под удар родителей: они занимали довольно серьезные должности на производстве, а на одном из совещений по идеологии обсуждали «так называемую рок-музыку»; упомянули и «Санкт-Петербург», приписав ему чуть ли не монархические настроения.
   Я этого не понимал. Мы ведь просто сочиняли музыку и слова к ней. И просто выступали не бог весть на каких подмостках. Может быть, это были хреновая музыка и хреновые слова, но мне казалось, что наоборот, «Петербург», запевший на родном языке, достоин пусть не поддержки, но хотя бы невмешательства. Я очень надеялся на Поп-федерацию, на Арсентьева и на его значок с золотой веточкой.
   По сложной системе конспиративных звонков узнаю – ночью на улице Восстания, в здании бывшей гимназии, произойдет встреча самых кайфовых наших рокеров с польской рок-группой «Скальды», приехавшей в СССР на гастроли. Иметь при себе три рубля на организационные расходы. Играют с нашей стороны «Фламинго» и «Санкт-Петербург». Под утро – «джем», то есть совместное и импровизационное выступление музыкантов из разных составов. Лишнего не болтать. Аппарат выкатывает «Фламинго».
   Не болтая лишнего, собираемся и едем в метро; встречаем по дороге Никиту Лызлова, бывшего участника одной из университетских групп. Никита учился на химическом и там устраивал «Петербургу» концерт.
   Не болтая лишнего, зовем Никиту с собой.
   – Ночью! Концерт со «Скальдами»? Бред!
   У Никиты крупное вытянутое лицо, широкий лоб марксиста, грамотная усмешка и прочный запас юмора. Он красивый, кайфовый парень, такой же, как мы.
   – Ночью концерт со «Скальдами». Правда.
   – Но ведь разыгрываете!
   Заключаем пари и едем, на улице Восстания находим гимназию – тяжелое, мертвое, без света в окнах здание. В дверях быстрая тень – открывают. Поднимаемся по гулкой пустой лестнице и оказываемся вдруг в большом ярком зале с узенькими занавешенными окнами. Народу мало – все знакомые. Но незнакомое чувство простора и свободы в ограниченном просторе гимназии, в которую они вошли по-человечески, через дверь, а не через пресловутую женскую туалетную комнату, – это незнакомое состояние делает их робкими, тихими, даже серьезными.
   Знакомят со «Скальдами». Братаны Зелинские, Анджей и Яцек, со товарищи – очень взрослые и, соответственно, пьяные славяне. Арсентьев тут же, и Васин, и всякая музобщественность, обычный мусор, которого – чем с боґльшим напором катила река рок-н-ролла – всегда хватало.
   Играет «Фламинго», играет «Санкт-Петербург». С помощью проигранного Никитой пари разошлись-таки в непривычной обстановке и комфорте, и я свое откувыркался по сцене и падал несколько раз на колени, понимая, что пора менять «имидж» «Петербурга», «имидж» ярых парубков на «имидж» людей, не стремящихся к успеху, а достигших его.
   Братья Зелинские, надломленные гастрольным бражничеством и буйством ночного сейшена, на вопрос Росконцерта – с каким из советских вокально-инструментальных ансамблей «Скальды» согласились бы концертировать? – ответили:
   – Если пан может, то пусть пан даст нам «Санкт-Петербург». – Ответили и, говорят, заплакали, узнав о невозможности исполнить желание.
   Пан из Росконцерта не знал про «Санкт-Петербург», а если и знал, то знал так, как знала Екатерина II про Пугачева – страшно, но очень далеко, а между мной и им – не один полк рекрутов и не один Михельсон – прекрасный генерал…


   После комфортного сейшена на улице Восстания конспиративный авторитет Арсентьева и, конечно же, Васина стал непререкаемым. Мне же казалось – я более не распоряжаюсь полностью своим детищем, своим «Санкт-Петербургом», а становлюсь исполнительным унтером в железном легионе Арсентьева.
   Его адепты, закатив глаза, повторяли: «Идея», «Наша идея», «Идея нашей Федерации», «Мы не позволим, чтобы кто-то предал нашу идею!», «Наша идея священна!».
   «Однако черт с ним, – думалось мне. – Должны же быть и толкователи, священные авгуры, стоики и талмудисты. Если есть священная идея, то пусть их – значит, она есть. Главное, Клуб, то есть Поп-Федерация – это глоток свободы, это минимальный комфорт, это будущие концерты без глупой тасовки с администрацией, которой вечно объясняй, что ты не чайник и не монархист, и не бил ты окон, и не сносил дверей, хотя и рад, что кто-то бил и сносил, поскольку если ты, администратор, видишь в нас монархистов, то мы видим в тебе козла вонючего, а точнее – монархиста в квадрате, ведь это нужно быть стопятидесятипроцентным монархистом, чтобы услышать в наших лирических, пардон, песнях прокламацию абсолютизма!»
   В чем никогда не было дефицита, так это в дураках.
   И в новой Федерации дураков хватало.
   Мы же стояли в их первых рядах.

   А землю все-таки пробудило тепло, от тепла земля проросла травой, деревья – клейкими листочками. Ночи же от весны к лету становились все светлей, пока не вылиняли, как тогдашний мой «Wrangler», купленный за тридцатку и застиранный до цвета июньских ночей.
   Я отвечаю теперь не только за «Санкт-Петербург», но и за группу кайфовальщиков, любителей подпольных увеселений. «Санкт-Петербургом» я распоряжаюсь не полностью, но зато кайфовальщики теперь в моих руках.
   По системе конспиративных звонков узнаю время и номер телефона. Звоню. Голос женский.
   – Группа номер пятнадцать, – называю.
   – Двадцать три-тридцать, – отвечает. – Адрес такой: улица Х, дом Y.
   Звоню кайфовальщикам и договариваюсь возле Финляндского. Конспирация вшивая. Все конспиративные кайфовальщики договариваются там же, поскольку на Охту ехать от Финляндского вокзала в самый раз.
   Из цветасто-волосатой толпы, пугающей своим видом спешащих к субботним электричкам трудящихся, ко мне пробиваются кайфовальщики из группы № 15 и сдают по трехе. Погружаемся толпой в удивленные трамваи и, громыхая, укатываем на улицу Х, дом Y.
   На Охте находим дом – школа нового индустриально-блочного типа.
   А ночь светлее юности…
   Арсентьев и подруга его белокурая – словно петух и клуха, а яркий галстук Арсентьева только подчеркивает сходство.
   В зале – битком. Несколько киношных софитов стоят возле сцены, а на сцене мрачноватые поляки из группы техобеспечения «Скальдов» раскручивают провода. Сдаю трешницы кайфовальщиков Арсентьеву в фонд Поп-федерации. Разглядываю мрачноватых поляков и ту аппаратуру, которую они подключают. Аппаратура что надо – «Динаккорд» и клавиши «Хаммонд-орган». Появляются братья Зелинские со товарищи. Такие веселые. Они опять в России на гастролях. И полтыщи кайфовальщиков в зале становятся всё веселее. А в спецкомнате поляков веселят на трешницы кайфовальщиков.
   «Скальды» выходят на сцену играть на «Динаккорде», а зал орет им, а старший Зелинский пилит на «Хаммонд-органе», а младший – на трубе или скрипке. И со товарищи пилят на басу и барабанах. А когда «Скальды» на прощание играют «Бледнее тени бледного» из «Прокл харум», в зале начинается чума. Или холера. Какая-то эпидемия с летальным исходом в перспективе.
   – Ну полный отлет! – кричит Летающий Сустав, а рыжие Лемеховы ухмыляются нервно.
   Эпидемия продолжается и после того, как «Скальды» уходят со сцены, в ту комнату, где их поддерживают Арсентьев и Белокурая с парочкой приближенных добровольцев-официантов из рок-н-ролльщиков.
   Мрачноватые поляки сворачивают «Динаккорд» и «Хаммонд». Мы только хмыкаем. Не дадут, значит, нанести увечье знаменитым фирмам.
   Пока кайфовальщики чумеют в зале и на ночной лужайке возле школы, «Аргонавты» вытаскивают свои самопальные матрацно-полосатые колонки, и я думаю, что и это, пожалуй, сгодится для бандитско-музыкального налета.
   Играют «Аргонавты» – нормально играют и нормально поют, и лучше всего поют на три голоса «Бич бойз», но это вчерашний день. А сегодняшний день – это мы, «Санкт-», черт возьми, «Петербург», думаю я, чувствуя, как привычный озноб пробегает по телу, и это значит – выступление получится.
   И оно получается. Рвем «Аргонавтам» все провода. В зале – то же самое. Только в квадрате. Или в кубе.
   Далее Зелинские на четвереньках выбираются на сцену и «джемуют» на клавишах, а перед ними пляшут ленинградские мулаты Лолик и Толик – до тех пор, пока Зелинский не падает в оркестровую яму. Веселая жизнь! Кайф!
   Хранится у меня пара затертых фотографий той ночи 1971 года. Косматый молодой человек в белых одеждах бежит по сцене с гитарой. Лица почти не видно. Тут же Серега, Володя, Мишка – дорогие моей памяти товарищи, в порыве настоящего драйва, музыкального движения, гонки. И по мгновению, вырванному фотографом, можно восстановить вкус времени, как по глотку воды – вкус реки; а вкус тех лет – терпкий, с горчинкой противостояния, через которое входящее поколение больших городов пытается, путаясь в чащобах, осознать себя. Да и не все вышли из чащи к ясным горизонтам, но ведь начинались те самые семидесятые, о которых теперь сказано миром скорбно и зло. И не хочу я героизировать или романтизировать наше стихийное противостояние тому, о чем теперь сказано миром скорбно и зло, но лишь предположить, что молодости, может быть, дан дар предчувствия больший, чем опыту… Да, опыта у нас не было совсем.
   Параллельно с концертами Арсентьева еще происходили не централизованные новой властью выступления, и тут стоит вспомнить двухдневный шабаш в Тярлеве, в большом деревянном клубе, на сцене которого «Санкт-Петербург» набрал-таки еще очков сомнительной популярности в компании с другими известными тогда рок-группами – не стану врать и называть их, поскольку не помню точно. Но точно помню – Коля Васин лез целоваться от восторга, а после рок-н-ролльщики и кайфовальщики победно шли к станции, а по дороге рок-н-ролльщиков и кайфовальщиков, возглавляемых Колей Васиным, атаковали тярлевские дебилы и гоняли по картофельным полям, удовлетворяясь, правда, лишь внешним унижением пришельцев.
   Весной и летом 1971 года прошло несколько ночных концертов, организованных Арсентьевым.
   Лично я передал ему значительную сумму из трешниц кайфовальщиков и как-то, прикидывая перспективы, неожиданно пришел к простой и страшной мысли: «Ведь это же афера! Нас же просто подсекли, как рыбину на блесну, на блестящий значок с веточкой! Мы раньше работали и получали от профкомов несчастные восьмидесятирублевки, и покупали, пропади они пропадом, усилители и динамики. Но теперь-то все в руках Арсентьева, а что-то не слышно о признании, о собственности Поп-федерации, мы лишь глубже и глубже опускаемся в подполье, уже чувствуются его сырость и шорох мышей, и далекий пока оскал крыс!»
   Отчасти прозрению способствовал лирический контакт с бедовой девицей из ближайшего окружения Арсентьева, с «лейтенантом». Молодость болтлива, а я был молод, резок и, придя к страшному выводу, стал болтать на всех рок-н-ролльных углах. И не только я – еще несколько смельчаков допетрило до аналогичных выводов. (Может, и они имели лирические контакты?) После наших речей только что не крестились, и, наговорившись всласть, я успокоился, тайно надеясь на ошибку. Но волна, так сказать, пошла, и «Санкт-Петербург» вызвали на своеобразный рок-н-ролльный «ковер», а точнее, в пивной зал «Медведь», что напротив кинотеатра «Ленинград» в полуподвальчике.
   Мы с Мишкой притащились туда. Оказалось, полуподвальчик ангажирован Арсентьевым, и в этом пивном «Медведе» нас, то есть «Санкт-Петербург», должны судить.
   За несколькими столами за кружками и сушеными рыбьими хвостами сидели волосатики, но не музыканты, а в основном, скажем так, музыкальная общественность. Среди них и мой лирический «лейтенант».
   Мы с Мишкой сели с краю. Но нам не дали рассиживаться.
   – Они предали нашу идею, – сказал один нервный.
   – Они никогда не были преданы нашей идее, – сказала одна невзрачная.
   – Они пытались провалить нашу Поп-федерацию, ее идею и идею ее порядка, – сказал один с выдвигающейся вперед, словно ящик письменного стола, челюстью.
   Лирический «лейтенант» ничего не сказала, а лишь незаметно подмигнула и ухмыльнулась.
   – Чего это они? – удивился Мишка. – Эй, мужики! Пивка плесните!
   – Они, мало сказать, недостойны, – сказал другой нервный.
   – Если чего они и достойны… – сказала другая невзрачная.
   – Если и достойны, то осуждения и… – сказал другой с челюстью, вперяя в нас вытаращенные глаза, эти два протухших желтка. Поднялся Арсентьев, быстрым зябким движением хрустнул пальцами, остановил говоривших движением руки. Он был в костюме и галстуке, хотя на улице стояла жара. На лацкане подмигивал значок с веточкой.
   – Дошли слухи, – сказал он и мягко улыбнулся, – но я как-то не верю.
   – Конечно! – Это Коля Васин не выдержал. – Вы что же! – крикнул он нам. – Ведь неправда, что вы не достойны!
   – А в чем дело? – спросил я.
   – В том, – быстро ответил Арсентьев, – что разговоры, исходящие от «Санкт-Петербурга» и ему подобных, – это кинжальный удар в спину Федерации, нашей организации. И именно в тот момент, когда решается ее судьба. Когда сделано так много. Возможна и критика, но предательство есть предательство. А с предателями…
   – Да скажи, что не так! – Васин чуть не плакал.
   Все лица пивного «Медведя» обратились к нам.
   Я начинал злиться, а Мишка пихал острым локтевым суставом меня в бок, приговаривая:
   – Ну скажи. Дай им, дай.
   Я сказал, я дал им, лирический «лейтенант» смотрела восхищенно: повторил все, о чем болтали на рок-н-ролльных углах.
   – Ясно. – У Арсентьева еще больше побледнело лицо. – Ясно-ясно. – Он помолчал, еще громче хрустнул пальцами и продолжил: – Предлагаю группу «Санкт-Петербург» исключить из Поп-федерации.
   Все в пивной «Медведь» замерли.
   – И не просто исключить, – голос Арсентьева стал крепче, а по щекам поднялось зарево румянца, – а исключить и добиться ее полного бойкота! Ее полной изоляции! – Голос накалялся и переходил в крик. – Мы не позволим! Никогда мы не позволим предателям разрушить здание долгожданного…
   Он кричал, и крик его завораживал, и я уже жалел, что связался с обладателем такого значка и такого крика.
   Я был убит. Но вдруг Мишка, разрушая истерическую пивную тишину, засмеялся:
   – Да ну их к хренам, юродивых. Кто они и кто мы, вспомни! Валим-ка из этого вонючего подземелья!
   Через день мы с Мишкой, вспомнив про лето, укатилина Ярославщину валять дурака и валяли дурака там до августа, а осенью ходили как кайфовальщики на трехрублевые «сейшены» Арсентьева, а после узнали, что Арсентьев арестован.
   Каждый из нас получил по повестке на улицу Каляева. Там, в следственном отделе, мы сидели в долгом коридоре, поджидая своей очереди, и лично я был не рад, что оказался прав. Я с тоской вспоминал ночные концерты, понимая, что не смогу теперь верить всякому, кто придет с предложением о легализации, понимая, что таких предложений в ближайшее время не последует.
   Выяснилось: Арсентьев носил значок не по праву, и в смысле значка он, собственно говоря, не являлся никем. Усталый человек из следственного отдела механически задавал вопросы: был ли там-то и там-то? Сдавал ли трешницы и сколько? И про речной трамвайчик, и про «Скальдов». Прочтите, распишитесь, свободны. Мы свободно выходили из следственного отдела и тут же устраивали на бульварчике имени Каляева недолгие толковища, а после расходились по своим рок-н-ролльным берлогам, не верящие ни во что. И получалось, что в пивном «Медведе» вечевали в основном одни, а на Каляева таскали других – артистов, творцов, так сказать, бедных.
   Коля Васин рассказывал, что, узнав об аресте Арсентьева, он в ужасе убежал в лесок, росший невдалеке от его дома на Ржевке, убежал со знаменитым подарком Джона Леннона и зарыл пластинку в лесу до более счастливых времен.
   Судили Арсентьева весело. Это походило на сейшен – в пыльный зальчик набилось полгорода волосатиков. Если бы Фемида не была слепа по природе своей, глаза бы ее на это не смотрели.
   Свидетели толпились в коридоре, хватало свидетелей. Подошла и моя очередь. Женщина-судья с высокой прической разрешила женщине-прокурору с коротко подстриженными, филированными волосами задать новому свидетелю вопрос:
   – Вы участвовали в деятельности так называемой Поп-федерации? – Женщина-прокурор старалась смотреть проницательно.
   – Да, я принимал непосредственное участие в деятельности так называемой Поп-федерации.
   Женщина-прокурор посмотрела на судью. Судья молчала. Более вопросов не последовало, и мне разрешили остаться в зале. В тесном вольерчике на скамейке сидел Арсентьев. Ему, похоже, было скучно. Он смотрел в зал и лишь иногда шевелил губами, повторяя, видимо, про себя покаянное слово.


   Постепенно все свидетели перекочевали из коридора в зал, и никому судья не задавала вопросов. Мы были, я понял, свидетелями обвинения.
   Белокурая девка Арсентьева сидела в первом ряду и живо реагировала на действия суда.
   Прокурор сказала, но неуверенно:
   – В десятом классе подсудимый создал группировку школьников, в которой имел звание фюрера…
   Адвокат поймал прокурора на нарушении презумпции невиновности Арсентьева, а по поводу Поп-федерации и денег доказательств не оказалось: не было, одним словом, состава преступления. Суду прокурор смогла предъявить лишь два подделанных Арсентьевым бюллетеня, и за это Арсентьев после покаянного слова получил год исправительных работ на стройках страны, а Белокурая, также проходившая по делу о бюллетенях, получила год условно.
   Билеты на сейшены не продавали, а то, что я и такие, как я, собирали трешницы и сдавали их в липовую Поп-федерацию, так то – частные пожертвования, которые не запрещены, и разошлись эти «пожертвования» на организацию сейшенов и на угощение славянских гостей.
   Мы после прикидывали, сколько могло уйти на орграсходы – боґльшая часть пожертванных трешниц должна была остаться. Получалось, заезжие артисты продули почти годовой доход всех ленинградских рок-групп. Я славянских гостей, конечно, трезвыми не видел, но все-таки трудно поверить в подобную раблезиаду.
   А лирический «лейтенант» сообщила при встрече, полной конспирации:
   – Они хотели собрать денег и поехать в Эстонию. Там купить оружие и начать свергать советскую власть.
   Задним числом через «лейтенанта» выяснилась причина странной удачливости концертных афер. Основной прием Арсентьева был следующим: он звонил в какой-либо из райкомов комосомола, представлялся работником «Ленфильма» и просил содействия в предоставлении зала для съемок картины о современной молодежи. Даже давал на случай телефон. Где-нибудь на Петроградской стороне в частной квартире с номером телефона, похожим на ленфильмовский, сидел человек и ждал звонка. Но никто ни разу не проверил. Райком подыскивал школу, платилась аренда, привозились киношные софиты, которые имитировали съемку, и сейшен удавался на славу.
   Не знаю уж, на что рассчитывал Арсентьев, – такое бесконечно продолжаться не могло, ведь в деле оказались задействованы сотни, если не тысячи людей.
   Дурной пример, впрочем, заразителен, и то, что Арсентьев проводил под прикрытием значка и конспирации, арсентьевисты (Петрарка – петраркисты) стали делать чуть ли не среди бела дня. Правда, в этом пока не было злого коммерческого умысла, лишь голый энтузиазм. Ленинградский рок, увидев новый путь, уводящий от вузовских танцулек, пошел с властью, как говорят футболисты, в кость, не надеясь более на легальность и не желая ее.
   Вот один из типичных менеджеров постарсентьевской поры: Вова Пенос, низенький, остроносенький, шепелявенький зануда и добрый малый. То ли поляк, то ли польского происхождения. Знаток польского языка и польских нравов. В чем лично я сумел вполне убедиться. На его доброй совести два мероприятия.
   Как-то утром звонок:
   – Пливет. Польская лок-глуппа «Тлубадулы» сегодня плиедет в «Муху» с аппалатом. Они очень хотят познакомиться с «Санкт-Петелбулгом». Холошо?
   Хорошо-то хорошо. Но в «Мухе» уже кто-то пустил слух, и «Муха» не училась с утра, а полным составом во главе с ректором, деканами и их семействами, которым уступили первые престижные ряды, сидела в актовом зале, ожидая исторической встречи «Трубадуров» и «Санкт-Петербурга».
   Вова Пенос владел, как показали события, польским языком в пределах… не более чем в пределах своей фантазии, и за час до исторической встречи выяснилось, что никакой аппаратуры знаменитые тогда поляки не привезут, и мы с Летающим Суставом рванули на Моховую улицу, где тогда опять делили со студентом Театрального института Боярским репетиционный зальчик. Мишка сгоряча сковырнул замок и с кладовки Боярского, откуда мы позаимствовали в предчувствии международного скандала усилитель и провода.
   Все равно аппаратуры не хватило, «Трубадуры» шли на вечеринку в узком кругу с российскими музыкантами, а оказались перед жаждущим эстетических удовольствий залом и сгоряча исполнили полусоставом (пришли поляки не в комплекте) бессмысленный блюз на рояле под барабаны и бас. Декан и ректоры с семействами также ждали эстетических удовольствий, и хотя блюз прозвучал вполне сносно, но ради единственного блюза не стоило срывать учебный процесс. Пришлось и с Боярским после разбираться – пропал один из его проводов.
   На совести Вовы Пеноса и особо выдающаяся встреча с Марылей Родович и приехавшей с ней на гастроли группой «Тест». Наш добрый малый арендовал на ночь плавучий разухабистый ресторан «Корюшка», несший гастрономическую культуру в массы почти что напротив Академии художеств. «Санкт-Петербург», Марылю и «Тест» по ресторанным правилам следовало закусывать. Сто ресторанных посадочных мест по семь рублей за место. Деньги собрали, передали в «Корюшку», и там на семьсот рублей обещали нарубить салатов и наквасить капусты.
   Гости начали съезжаться к одиннадцати, и приехало нечесаных любителей изящных искусств под салат и капусту человек пятьсот, которые, отодвинув столы, повалились на пол. Полякам обустроили кабинет, «Санкт-Петербург» грохнул ритм-энд-блюзовой увертюрой, и веселье завертелось. Марыля Родович, звезда все-таки европейского класса, посматривала на валявшихся рок-н-ролльщиков и кайфовальщиков с неподдельным интересом, не предполагая, должно быть, увидеть подобное на чопорных невских берегах.

   «Тесту» тоже захотелось покрасоваться перед любителями изящных рок-н-ролльных искусств, и они после увертюры «Петербурга» вдарили по джаз-року. Выдающаяся встреча проходила на втором этаже «Корюшки», и сцена находилась возле лестницы. В начале первого, когда «Тест» уже вовсю шуровал в дебрях джаз-рока, а любители изящного, словно древнеримский легион опившихся наемников, кровожадно кричали в наиболее упругих тактах хромого пятичетвертного ритма, – в начале первого по лестнице поднялось с десяток крепеньких ребят, почти одинаково одетых, только один зачем-то нахлобучил мотоциклетный шлем, предложивших посредством мегафона, чтобы «Тест», Марыля, «Петербург» и валявшиеся на полу легионеры сваливали, чтобы быстро-быстренько, десять минут на все дела, иначе…
   Иначе говоря, «Корюшка» трудилась по закону до курантов, и в «Корюшке», видимо, оценили внешность и шепелявость Вовы Пеноса, а оценив, решили, что почему бы не взять те семьсот рублей, которые он с таким рвением навязывал.
   Гости приехали к одиннадцати, в двенадцать «Корюшка» закрывалась, и ее умелые работники вызвали наряд, дабы укротить разошедшихся клиентов.
   – Ресторан закончил работу. Па-прашу!
   У барабанщика «Теста», что никак не мог съехать с хромого пятичетвертного размера, конфисковали барабанные палочки.
   Поляки ничего не поняли, поняли только, что надо быстро-быстренько, и ушли.

   Куда только не заносило «Санкт-Петербург» с осени семьдесят первого по весну семьдесят второго. Неведомым вывихом судьбы мы оказались в клубе Сталепрокатного завода, куда нас сосватал толстозадый черноокий негодяй Маркович – еще один из постарсентьевской плеяды. В предновогоднее утро пришлось «Санкт-Петербургу» выступать ранехонько в жилищно-эксплуатационной конторе. Клуб Сталепрокатного завода осуществлял, кажется, шефство над жилконторой, мы там музицировали при гробовом молчании и под ненавидящими взглядами двух десятков окрестных дворников и непроспавшихся сантехников.
   Из клуба Сталепрокатного завода «Петербург» довольно быстро выперли, а Маркович стырил у нас остродефицитный динамик 2-А-11 и чуть не стырил пару еще более дефицитных динамиков 2-А-32. Пришлось ловить черноокого и угрожать убийством.
   Нищенствуя и мыкаясь по случайным зальчикам и концертам, мы сдружились с такими же горемыками из группы «Славяне»: Юрой Беловым, Сашей Тараненко, Женей Останиным и Колей Корзининым. Сплотило же нас в группу музыкальных злоумышленников совместное концертирование на вечере в Университете, с которого пришлось убегать в пожарном порядке. «Славяне» были ребята славные и веселые, а с такими горемычничать в самый раз.
   Наступали новые времена. Короток все же был до поры век кайфовальщика и рок-н-ролльщика – с первого по пятый курс. Диплом для большинства становился перевалом, преодолеть его представлялось возможным, лишь отбросив все лишнее, а среди лишнего оказывался рок. За перевалом начинались цветущая долина зрелости, отцовства (или материнства) и подготовка к штурму иных, более сложных служебных вершин.
   Рок уже размывал вузовские дамбы, уже появились отчаянные, лепившие из рока жизнь, делавшие его формой жизни, роком-судьбой, шедшие на заведомое люмпенство, ставившие на случайную карту жизни, не зная еще, какая масть козыряет в этой игре. Кое-кто уже докайфовался до алкоголизма, появились свои дурики, шизики, крезушники с тараканами в извилинах. Многие, правда, играли в дуриков и шизиков – это веселая игра! – кое-кто уже поигрывал с транквилизаторами, торчал на анаше. Нет-нет да и звякал среди кайфовальщиков шприц. Нет-нет да и пропадали в аптеках кодеиновые таблетки от кашля. Но это все было так – легкие тучки на горизонте…

   С одной стороны рыжих Лемеховых караулил диплом, с другой стороны – портвейн. И уже маячила перед Серегой фантастическая женитьба на молодухе-изменнице, а мое диктаторство, сглаженное нечаянной славой, дремало до поры.
   В разумных пределах трудности сплачивают сообщество, а в неразумных разрушают.
   Как-то Лемеховы взбрыкнули, и я послал их. Они были славные парни, мягкие, очень талантливые и гордые той гордостью, которой может обладать лишь тонкий, глубоко чувствующий, ранимый человек. Такая мягкость вдруг оборачивается гранитным упорством. Лемеховы не покаялись, и «Санкт-Петербург» потерял полсостава, основу драйва, единоутробную ритмическую группу.
   Но и «Славяне» не уцелели, проходя через тернии. Саша Тараненко, главный электронщик «Славян», хотел еще и творческой свободы, тайно лелея амбиции. Он уговорил славных и гордых Лемеховых работать с ним, а я, плюс Мишка, плюс Белов, Останин и Корзинин стали притираться друг к другу, пробовать, репетировать, думали, как сложить новую программу, чтобы новый «Санкт» не уступал прежнему. Я еще надеялся на диктаторство и в итоге был провозглашен первым консулом, что справедливо, поскольку собрались-то под вывеской «Санкта», моего детища, но Юра Белов был пианистом почти профессиональным, а Николай Корзинин играл на барабанах если и не явно ярче Лемехова, то уж мастеровитей, имел опыт игры на трубе и хоровую практику в пионерские времена. Белов и Корзинин сами сочиняли музыку, и хорошо сочиняли, просто им не хватало сумасшедшей ярости, присущей «Петербургу», и концертной удачи.
   Очередные авантюристы устраивали очередные авантюры. Теперь без всяких профкомов платили до сотни за отделение, а иногда и вообще не платили, если авантюру прикрывали власти, а иногда не платили авантюристы просто по своей авантюристической прихоти.
   Новым составом мы выступили на правом берегу Невы в неведомом мне зале с балконом. С него во время концерта в партер свалился кайфовальщик.
   Кайфовальщик не пострадал, а мы убедились, что «Санкт» приняли и в новом составе и очень приняли простенькую лирическую композицию «Я видел это». Она даже стала на время гимном гонимых рок-н-ролльщиков, и Коля Васин всякий раз поднимался в партере со слезами, текущими по заросшей щетиной щеке, и подпевал вместе с залом:
   – Я видел э-то! Я видел э-то!
   Если трезвой литературоведческой мыслью попытаться оценить исполняемые «Петербургом» строки, то получится ерунда, наивность и глупость инфантов была налицо.
   «Я, – там пелось, – видел, как восходит солнце… Я видел, как заходит солнце… – И еще: – Как засыпает все вокруг… – И еще пара слов насчет молчания, а последняя строчка: – Как заколдован этот круг. – И припев: – Я видел э-то!
   И вот я думаю сейчас и не могу додуматься. Наверное, здесь оказалась закодированной трагедия юности, почувствовавшей, как время вколачивает ее в структуру жизни, в жесткую пирамиду. Наверное, семиотический смысл этих слов обнимал главное, иначе ведь успех не приходит.
   На моей совести много хорошего, а много и нехорошего. И одно из нехорошего – это выступление в школе № 531 на проспекте Металлистов. Школа как школа, но ведь я там учился и был юношей уважаемым, спортивной знаменитостью и председателем Ученического научного общества. На счету нашего общества не значилось ровным счетом ничего, но учителям я должен был запомниться юношей опрятным и доброжелательным.
   Бывший мой соученик, издали причастный к року, парень сметливый и жадноватый, знавший о разгуле подпольной музкоммерции, подъехал к директору школы, полной пожилой женщине, наврал ей, что смог, воспользовавшись ее добрыми чувствами, и договорился в выходной использовать актовый зал. Мы провели в школе № 531 рок-н-ролльный утренник. В ранний час кайфовальщики вели себя смирно, и мы смирно поиграли им ватт на триста. Несколько песен Юра Белов исполнил без моего участия, а в некоторых песнях «Санкт-Петербурга» не участвовал Мишка. Он печально околачивался по сцене с бубном, понимая, что жесткий закон эволюции перевел его – или почти перевел – в разряд бубнистов.
   С кайфовальщиков мой соученик собрал по два рубля и потирал, думаю, от жадности руки. А может, и ноги.
   Все было нормально.
   Но вот посредине среднесумасшедшего по накалу ритм-энд-блюза я заметил, что дверь актового зала отворилась и там остановилась пожилая полноватая седая женщина. Это была директор. Она жила неподалеку от школы и решила заглянуть и побеседовать с бывшими учениками.
   Повторю, в зале было нормально. Но нормально для меня, и я был нормален для себя, но не для нашего бедного директора. Она постояла с минуту в дверях, дождалась окончания сумасшедшего ритм-энд-блюза, сделала шаг назад и аккуратно прикрыла дверь.
   До сих пор мне стыдно. Я бунтовал – и это было мое дело, но не стоило приходить с этим в родные пенаты и ломать иллюзию. А ее питает всякий учитель по поводу своих учеников.
* * *
   Где-то в начале 1972 года у меня вдруг зажило колено. Я не сомневался в своих будущих олимпийских победах, ревностно следя за тем, как прогрессируют бывшие сверстники и конкуренты. Я лечил колено всеми известными способами, но оно не проходило почти два года; иногда в самые неожиданные минуты выскакивал мениск. Я его научился забивать обратно кулаком. Иначе нога не сгибалась. Случалось, мениск выскакивал и на сцене, приходилось забивать его обратно между припевами и куплетами. Скакать по сцене я все-таки мог, а вот тренироваться – нет.
   Я плюнул и перестал лечиться, и колено вдруг зажило.
   Я явился на стадион, на меня посмотрели горестно, а тренер, великий Виктор Ильич, сказал:
   – Давай попробуем.
   Меня называли хиппи, а я им не был и вовсе не отказался от спортивного поприща, и говорил, будто спорт – это тоже рок-н-ролл.
   «Санкт-Петербург» же не выходил из штопора славы, но мешал дух недоговоренности. Мишка маялся с бубном, а Юра Белов тащил все новые и новые песни. К тому же распалась довольно занятная группа «Шестое чувство», и вокруг «Санкта» слонялись безработные бас-гитарист Витя Ковалев и барабанщик Никита Лызлов, не претендовавший в тот момент именно на барабаны, поскольку Николаю Корзинину он был не ровня, а претендовавший просто на искрометное дело, которому мог предложить свои предприимчивость, ум, веселый нрав и некоторую толику аппаратуры «Шестого чувства», совладельцем каковой и являлся вместе с Витей Ковалевым.
   Что-то предстояло сделать.
   В апреле семьдесят второго я уехал в Сухуми на спортивные сборы, а вернувшись в Ленинград, заболел инфекционным гепатитом – желтухой и чуть не сдох в Боткинских «бараках» от ее сложной асцитной формы. То есть началась водянка и я весь пожелтел. Кто-то из врачей все же догадался назначить мне специальные таблетки. После них я выписал за сутки ведро и побелел обратно.
   В первые дни, мучаясь от боли, я читал бодрые записочки, присылаемые друзьями-товарищами по року. Валерка Черкасов (о нем впереди), помню, прислал открытку с текстом приблизительно такого содержания: «Говорят, ты совсем желтый. И говорят, ты вот-вот сдохнешь. Нет, ты, пожалуйста, не сдыхай. Ты ведь, желтый-желтый, обещал поменять мне мой „Джефферсон эйрплэйн“ на твой „Сатаник“. Так что давай сперва поменяемся, а после подохнешь. С японским приветом, Жора!»
   Опять наступило лето, и началось оно яро – дикой жарой, безветрием, лесными пожарами. В СССР приехал Никсон, а клубника поспела аж к началю июня. Назревала разрядка. Юра Олейник, джазмен и рокер, все шутил по телефону, что живет на трассе американского визита и заготовил по такому случаю винтовку с оптическим прицелом. Юра трепался. К нему приехали и на время никсоновского гостевания уединили в кагэбэшной камере. Впрочем, без последствий…
   Женя Останин приносил в больницу книги по технике рисования, в котором я и упражнялся, лежа под капельницей, а когда я, пропиґсавшийся и побелевший обратно, смог выходить на улицу, то выходил, и мы с Женей гуляли по территории больницы, подглядывая в полуподвальчик прозекторской, где прозекторы потрошили недавних гепатитчиков. За деревянным забором, отделенные от аристократов-гепатитчиков, весело жили в деревянных домиках дизентерийщики. Аристократы относились к ним с презрением и называли нехорошим словом «засранцы».


   Женя Останин учился на художника в Педагогическом, и говорили мы с ним о сюрреализме.
   Ботва на моей яйцевидной башке достигла рекордной длины, главврач стал требовать невозможного, а Коля Корзинин с Витей Ковалевым пришли заключать соглашение. Билирубин и трансаминаза еще шалили над нормой, а Никсон уже подписал исторические документы. Мы-то не подписывали ничего, но устно решили – отныне «Санкт его величество Петербург» есть: Коля Корзинин – барабаны, Витя Ковалев – бас, Никита Лызлов – просто хороший человек и чуто´к рояля, и плюс мои билирубин и трансаминаза. Остальное же побоку. Дело есть дело. Дело-то есть дело, но молодость все же еще и жестока.
   Родители, напуганные сыновней водянкой, взяли меня, уже белого и похудевшего, из больницы на поруки и стали кормить диетическими кашами, от которых я бежал в компании с Колей Зарубиным, будущим барабанщиком группы Валеры Черкасова «За». Но это он позже стал «за» что-то, а тогда мы просто прихватили бонги, дудочку, немного денег и уехали в Ригу, нашу тогдашнюю Европу, где изображали из себя неизвестно кого с этими бонгами и дудочкой, а из Риги решили махнуть в Таллин автостопом, модным, по слухам, хитч-хайком – сжал кулак, большой палец вверх, и тебя якобы везут добрые водилы, которым скучно в дороге.
   Послушав случайную девчонку, последней электричкой доезжаем зачем-то до Саулкрасты, курортного поселка, последней станции, и попадаем под дождик. Ругая девчонку, бредем в мокрой ночи по мокрому саду, и в саду том натыкаемся на дощатую эстраду с крышей, и ложимся спать, мокрые, на доски, под крышу, где вдруг сладко засыпаем, а когда просыпаемся, то видим вокруг утро накануне первого солнца, в котором поют птицы, в котором сухо опять, в котором хочется дышать и жить. А в сотне метров оказывается море. И на диком пляже в лучах свершившегося солнца Коля Зарубин легонько пробегает пальцами по бонгам, кожа на бонгах откликается приятным невесомым звуком, а я как дурак свищу на дудочке то, чего не умею, и так хорошо, как никогда. И думаем мы, что так все и надо.
   Тем летом рок-н-ролльщики отдыхали, словно хоккеисты перед сезоном, но лето кончилось. Похудевший от инфекционного вируса до комплекции стандартного кайфовальщика, я довольно быстро наел спортивные килограммы и более на дудочке не свиристел.
   Еще недавно впереди ожидала вся жизнь. Теперь за спиной уже дымились первые руины.
   К семьдесят второму году лениградские рок-н-ролльщики и кайфовальщики освоили хард-роковые вершины «Лед зеппелин» и «Дип перпл». Тогда эти снеговые-штормовые покорялись упрямым и немногим, ждавшим от рока уж вовсе неистового кайфа.
   Партизанский имидж «Санкт-Петербурга» времен Лемеховых с их полуимпровизированным сатанинским началом и ритм-энд-блюзовым плюс хард-роковым драйвом, со светлыми проблесками слюнявой лирики, уступил место жесткой конструкции продуманных аранжировок и коллективному договору сценической дисциплины. Если Лемеховы были мягки, даже застенчивы, что и подталкивало их порой к стакану, то Коля Корзинин оказался равно как талантлив, так и непредсказуем. Что меня поразило однажды, еще в «Славянах», на одном из сейшенов Арсентьева он в паузе между композициями заявил в микрофон из-за барабанов:
   – Сейчас я спою для друзей и для жены. Остальные могут валить из зала.
   (После первой публикации и бешенного успеха «Кайфа» я встретил человека по фамилии Уланов, теперь бухгалтера-анархиста, а тогда только что вышедшего после длительной отсидки за почти левоэсеровское ограбление советского банка. Анархист сказал: «Тот человек был я. Коля сказал, что станет петь для жены и для Уланова. Если будешь «Кайф» переиздавать, то вставь, пожалуйста, мою фамилию. А я тебе сто долларов дам». Я вставляю Уланова даром.) Его, в общем-то, освистали, но он только озлился и только небрежнее, алогичнее, с запаздыванием заканчивал брейками такты. Так он и выработал манеру – неповторимую, узнаваемую и очень экономную. Внутренне, как мне теперь кажется, Коля всегда не доверял залу, был даже враждебен ему, и если все-таки достиг популярности, то лишь потому, что толпе кайфовальщиков ничего не оставалось, как полюбить человека, плевавшего на них. Плевать на зал – это высший кайф. Элис Купер тоже плевал, но уже в прямом смысле – и блевал, и даже бросал в зал живого удава.

   Осенью семьдесят второго года «Санкт-Петербург» много выступал, поставив целью улучшить звучание до полупрофессионального. Когда-то мы с Летающим Суставом купили у заводских несунов восемь качественных динамиков 4-А-32 по тридцать пять рублей за штуку и тем создали некое промышленное накопление. Но лучше бы и не создавали. Тут только начни. Можно всю жизнь улучшать и улучшать, и все одно не улучшишь до абсолютной лучшести, так и не поняв в ошибочном начале, что музыка если есть – она в тебе. И хороша она или нет, зависит от того, хорош или плох ты. И что ты сам абсолют и шкала отсчета в тебе, а посредники диффузоров, ламп и прочих ухищрений – это Сцилла и Харибда, и между ними доулучшала звучание до бездарности не одна сотня талантов.

   Соединив имевшееся у «Петербурга» до инфекционного гепатита с тем, что прибыло после, мы получили полный комплект некачественной, хотя и громкой по тем временам аппаратуры. В лице Вити Ковалева «Санкт» получил сильное подкрепление. Что мог напаять гуманитарный состав «Петербурга» времен Лемеховых! Никита Лызлов заканчивал химический факультет Университета и был поближе к технике. Витя же специализировался на ремонте телевизоров и в наших глазах был богом!
   За творческую сторону дела отвечали мы с Колей и к осени семьдесят второго, внутренне соревнуясь, сочинили несколько новых «боевиков», которые отрепетировали и представили рок-н-ролльщикам и кайфовальщикам.
   Однажды полузнакомец подбросил листки со стихами, попросив прославить, и листки эти вдруг попались на глаза. Часть стихов, как выяснилось позднее, оказалась позаимствована у Аполлинера, а на один неожиданно сочинилось. Текст, правда, пришлось править и переписывать, остались от него рожки да ножки, но на одной строке я тем не менее прокололся. Назвал композицию «Лень» и начинал ее четырехтактовым заковыристым «рифом», повторявшимся с напором, а после возникал минор, точнее до-минор, и начинались минорные слова:
Издалека приходит день,
Приходит день, сменяя утро…

   Объявив время и место действия, во второй, уже нахрапистой, части композиции я утверждал, что:
И так всю жизнь, так каждый день.
Все изменить мешает лень!

   Третья часть композиции в мягко рокочущем квадрате до-мажора объявляла:
Я этим городом дышу.

   И далее строчка, всегда вызывавшая овации кайфовальщиков и довольные усмешки рок-н-ролльщиков – и мое недоумение по поводу ее успеха:
…Курю с травою папиросы.

   Строчка эта – одна из немногих уцелевших из первоисточника полузнакомца. Я же тогда не курил вовсе, редко когда мог позволить себе пригубить с Лемеховыми, сохраняя надежду на олимпийскую славу. Я знал, конечно, что анаша называется «травой», и знал, что кое-кто из рок-н-ролльщиков ее курит, а кайфовальщики, кажется, курят вовсю. Но это было абстрактное знание – Лемеховы в смысле кайфа оставались славянофилами, и «трава» в тексте полузнакомца связывалась у меня просто с плохими папиросами – табаком наполовину с соломой.
   Но получалось – я символ эскапизма, этакий прокламатор психоделии, «пыха», «улета». По поводу «кайфов» тогда позиции у меня не имелось никакой вовсе; после того как Лемеховы срывали концерт или репетицию своей приязнью к португальским винам, иногда я устраивал им скандал и выгонял их вместе с собутыльниками. Но – «трава»? Все-таки в душе жила вера в олимпийские идеалы. Сообразив, я заменил «с травою» на «с тобою». Это вызвало интересную реакцию: начинался рокочущий до-мажор, пелся текст, но все равно зал взрывался криками, как бы понимая – да, зажимают рот артистам, не дают свободы в искусстве.
   Меня никто не зажимал, ведь мы находились в подполье, но за ошибки или глупость в искусстве приходится отвечать.
   Николай предложил для концертирования несколько отличных сочинений: «Позволь», «Хвала воде» и «Санкт-Петербург № 2»
   Негуманитарный Никита разродился текстом, а Николай приложил музыку, и получился еще один номер – «Спеши к восходу».
После долгой ночи, после долгих лет
Будет утра сладость, будет солнца свет!

   Так пелось в припеве, и всем нравилось. С восходами и заходами у «Санкта» было все в порядке. Теперь я знаю, что восход может принести и похмелье, а заход, наоборот, короткое счастье. Но ведь в двадцать с небольшим думалось по-другому, напрямую: солнце, свет, белое – добро; ночь, темень, черное – зло. Жаль, что возраст превращает наивную веру в ее негатив.
   «Санкт-Петербург» очень любили. Все, что ни сочиняли и ни пели мы, нравилось до колик восторга, а эти колики восторга необходимы забравшемуся на сцену, раскрепощая его и выявляя совершенно неожиданные дарования.
   Но это все литературные абзацы.
   Итак – аппаратура.
   Грубая статистика гласила: где-то каждое третье выступление срывалось, «не канало» из-за аппарата. Иногда срывалось смешно. Никита Лызлов устроил «Санкт-Петербургу» еще при Лемеховых коммерческое мероприятие в Павловске. Часть билетов скупили павловские аборигены, часть разошлась среди городских кайфовальщиков. Отстраиваем аппаратуру – блеск! Своя плюс клубная – блеск да и только! В зале уже воркует публика, пора выходить, но вот выясняется, что напряжение в Павловске к вечеру село, звук из динамиков прет с искажением, и музыкальная коммерция может кончиться избиением артистов. Нужен выпрямитель. Он каким-то образом что-то там выпрямит, но выпрямителя у «Санкт-Петербурга» нет. Гонец летит за выпрямителем, а я поручаю бойкому приятелю, просочившемуся за кулисы, выйти на сцену и поговорить. О чем угодно. Вроде о рок-музыке. Минут на двадцать. Бойкий знакомец выходит под аванс оваций и начинает гнать лапшу о «Петербурге», о том, какая это выдающаяся, великая… стараясь затянуть время, по ступеням восходящих эпитетов добирается и до… гениальная группа вровень с «Битлз» сейчас выступит в павловском деревянном клубе… Гонец с выпрямителем не прискакал покуда, а задерживать начало – значит больно слететь по лестнице эпитетов…
   Жизнь все-таки дороже славы. Занавес с хрустом распахивается, мы искаженно чешем начало апробированного боевика «Ты как вино», зал, не разобравшись, вопит, но скоро смолкает и так же молчит после, грустно понимая, кажется, что не готов еще воспринимать гениальное.

   На стадионе отнеслись к моему гепатиту как к уловке волосатика и сказали:
   – Волк всегда смотрит в лес.
   В Университете же пропустившего по болезни сессию и представившего справку отпустили с богом в академический отпуск.
   Судьба искушала волей, а воля – это слишком высокий и отчаянный кайф. Привыкший к дефициту времени, я не решился искушать свою молодую жизнь, хотя и мог обоснованно посвятить целых двенадцать месяцев диетическому питанию, прописанному докторами. Николай хвастался все время – работаю, мол, ночами в метро тоннельным рабочим, пою иногда чего-нибудь, если очень попросят. Звоню Николаю, спрашиваю:
   – Как думаешь, Коля, метрополитен не откажется от трудовых усилий еще одной звезды рок-музыки?
   Николай отвечает невразумительно, но, кажется, меня там ждут с нетерпением. Следует доехать до «Балтийской», что-то обойти, открыть какие-то двери, свернуть налево, а после – направо. Еду до «Балтийской» и убеждаюсь – все не так. И обойти не то, и двери не те, и сперва направо, а уж после налево. Но главное совпадает – вакансия тоннельного рабочего второго разряда имеется, и я занимаю ее, пройдя флюрографию и терапевтический осмотр. Сообщив счастливое известие Николаю, слышу опять нечто невразумительное о том, что он, мол, увольняется, и мне это отчасти печально, но печаль поверхностна, поскольку еженощный труд дает еще один шанс прикупить микрофонно-усилительной дребедени. И это меня манит как временное призвание в этом мире борьбы за призвание постоянное.
   Вот и первая трудовая ночь на участке «Маяковская» – «Гостиный двор» – «Василеостровская». Нормальная осенняя гнилостная ночь. Несколько сумеречных теток, угреватый дядька и парочка таких же, как я, парубков – пред нами на планерке держит речь симпатичный мужчина в форменном кителе. Помалкиваю, слушаю. Жду, когда объявят отбой. То есть отправят спать в какие-нибудь специальные спальные комнаты.
   Но объявляют наоборот. Поднимаемся по эскалатору наверх, мне вручают отбойный молоток, и я всю слякотную ночь долблю асфальт перед «Гостиным», в душе оправдывая человека в форменном кителе – что ж, мы понимаем, должно все быть честно, бывают ведь авралы. Они бывают, убеждаюсь и на следующий день, бродя в катакомбах под эскалатором с холодным шлангом в руках. Из него вылетает тяжелая брызгливая струя воды, и этой водой я вымываю из катакомб дневную грязь. «Да, аврал на аврале», – думается мне все шесть месяцев, в течение которых не сплю, мотаюсь по тоннелям с молотком и колочу неведомые дырки в тюбингах для неведомой банкетки, катаю бочки – тружусь, одним словом, во славу настоящего призвания, сочиняя вслух среди подземногоэха: «Грязь – осенняя пора-а, что ни делаешь – все зря-а. И мешает мне увлечься бесконечность – бесконечно-о!» – а эхо только бу-бу-бу в ответ.
   Во славу настоящего призвания «Санкт-Петербург» отчаянно гастролирует по бесконечным подмосткам, шаг за шагом приближаясь к звучанию полупрофессиональному и отдаляясь от непрофессионального в том смысле, что микрофонно-усилительной дребедени накупаем мы все больше, а с мастеровой ловкостью Вити Ковалева организуем ее хаос в стоґящий рок-н-ролльный реквизит. Но это бесконечное восхождение по склону без вершины.