Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Если кормить овцу карри, содержание метана в испускаемых ею газах уменьшается почти на 40 \%.

Еще   [X]

 0 

Эй, вы, евреи, мацу купили? (Коган Зиновий)

Зиновий Коган Львович – раввин, вице-президент Конгресса еврейских религиозных общин и организаций России. Родился 6 декабря 1941 года в Барнаульской области Алтайского края в еврейской религиозной семье. Обладатель ордена Святого Благоверного князя Даниила Московского третей степени, Коган Львович, делится с читателями историей своей жизни. Как и каждый человек, Зиновий Коган старается вспоминать из жизни только хорошие, добрые, наполненные светом и радостью моменты.

Год издания: 2015

Цена: 139 руб.



С книгой «Эй, вы, евреи, мацу купили?» также читают:

Предпросмотр книги «Эй, вы, евреи, мацу купили?»

Эй, вы, евреи, мацу купили?

   Зиновий Коган Львович – раввин, вице-президент Конгресса еврейских религиозных общин и организаций России. Родился 6 декабря 1941 года в Барнаульской области Алтайского края в еврейской религиозной семье. Обладатель ордена Святого Благоверного князя Даниила Московского третей степени, Коган Львович, делится с читателями историей своей жизни. Как и каждый человек, Зиновий Коган старается вспоминать из жизни только хорошие, добрые, наполненные светом и радостью моменты.
   Ведь всегда интересно узнать судьбы других людей, людей известных и интересных.


Зиновий Коган Эй, вы, евреи, мацу купили?

   © Зиновий Коган, текст
   © ООО «Издательство АСТ»
* * *

Мацеле-Цурес

   – Позор! – куратор по делам религии Князев делал бровями птичку. – Каплун, твою мать, за три дня сделай себе нового раввина!
   Крепыш Каплун с орденской планкой – хромой вояка – почувствовал себя перед атакой в окопе, из которого не хочется вылезать.
   – А шо я?
   – Ты председатель!
   Прозвучало как «Предатель».
   В рождественские морозы, с колядками одновременно, начальство синагоги потихоньку приступало к сбору денег у еврейских богачей, конечно, на мацу. На лист мацы собирали, как на самолет. Но евреи на маце не улетали. А деньги и волнения доконали Левина. Такие дела.
   Раввином синагоги назначили гардеробщика дворца культуры ЗИЛа бородатого толстяка Фишмана – пошили ему черный лапсердак, напялили кастрюльную ермолку. О, готово!
   Самолет с Никсоном еще только летел над океаном, а туристы осмелели – раздавали посылки с кошер в синагоге.
   – Дай пару долларов.
   – Передай письмо.
   – Евреи, контакты с иностранцами запрещены! – набрасывался Каплун на соплеменников. – А ты вот, кто такой?
   – Я Мойша, сын Гитл, – сказал американец.
   – Что у тебя в свертке?
   – Копченое мясо, вино, маца – шмура, сыр, шоколад, растворимые супы.
   – Дай сюда этот сверток! – велел Каплун. – А вы что встали?! Идите молитесь! И быстро домой, уничтожать хамец – хлеб, муку и всякое такое. Пучеглазый, я к тебе обращаюсь, а то не доживешь до следующего пэсах, иди – иди, шлемазл. А ты Мойша, сын Гитл, американский шпион, получи в награду от Всевышнего здоровье, парносу и долголетие – в радости и достатке. Все! Все расходятся, митинг окончен или синагогу закроют к чертовой матери!

   Солнце наследило одуванчиками в траве. Редкий пэсах без снега в Москве, но ведь бывает! Тощая ребецен Доба в черном платье и парике писала химическим карандашом номер очереди за мацой над номером смерти бывшему узнику гетто.
   – Есть надежда?
   Воплощение «Казней египетских» усмехнулась:
   – Шрайбт нумер! Тойзенд зиксцикс…
   Толкали со всех сторон – каждый наводил порядок.
   – Чтоб вы сгорели! – трепыхался в центре Фишман, рыжий и потный – шаровая молния.
   Ну и приход достался от покойного Левина – ветераны, инвалиды, понаехавшие из подмосковья, подаванты, отъежанты, диссиденты-сионисты… Чемоданы уже упакованы. Просто нет слов. Чья-то грудь легла ему на лицо.
   – Хелпт мир! – Фишман на женской груди, как арбуз на тарелке.
   Но кто его услышит? Разве вон тот – излом бровей, орлиный взгляд и ермолка лихо сбита на ухо. Это Каплун.
   – Некейва, отпусти раввина! – он-таки оттащил несчастного Фишмана за красную взлохмаченную бороду от сдобных цицек, не в пэсах будет сказано.
   Каплун взметнул костыль, как посохом Моисей перед Исходом.
   – Ну, за мацой, евреи, становись!
   Потняки пихали грудастых евреек и двигались за «командиром».
   – Нумер айн, босяки! – и огрел костылем очкастого счастливца, как благословил.
   Фишмана донимали интеллигенты.
   – Рабби, кто главнее – Моисей или Аарон?
   – Где? – Фишман вздохнул полной грудью, свел лохматые брови к носу. – Где ты их, сволочь, видел!? Сойди с моей ноги!
   На лестнице курили отъежанты.
   – Ничего не берите. Там все есть.
   – На каждом углу – холодильник.
   – Бесплатно?
   – Они все выбрасывают на улицу и покупают новое. Телевизоры цветные выбрасывают!
   – В Израиле?
   – Нет, в Монголии.
   – Зять отправил мотоцикл, самовар, матрешек.
   – Через Одессу? Мишигенер, а если вас не выпустят?
   – Что вы расстраиваете человека? Вы пришли за мацой? Ге й ин дрейд. Антисемит!
   – Сам такой! От таких мы убегаем.
   – Вы убегаете от собственной тени.
   На лестницу поднялись отказники: маленький Гриша Розенштейн. Мистик с авоськой и жиденькой бородкой а-ля хабад-любавич. Он улыбался, словно у него уже талон в кармане. Он счастлив, что сбежал от жены. Его окликнул Ваня Гой.
   Галахический Ваня Гой раздавал агитку «Домой!» размером с ладонь.
   – Сам сделал? – у Гриши от холодного пива голос сел; он и сам того и гляди сядет за самиздат.
   – Голубь в клюве принес, – у Го я мамина улыбка.
   Тем временем, уличная толпа окружила море Эссаса. Из рюкзака его торчала маца, как крылья ангела.
   – Финики на пэсах едят?
   – Нет.
   – Мы харосет сделали из фиников.
   – Шоколад тоже нельзя.
   – А водку?
   – Раз нельзя хлеб, значит и водку.
   – Азохен вей, бояре, а шо же можно?
   На Горку поднялись трое нездешнего вида: бруклинские хасиды.

   – Делаешь алия?
   – Ай эм Миша, энд зис из май вайф Софа, энд … э-э, я инвалид Отечественной войны, закончил рабфак, а вот жена моя – врач, она дороже меня.
   В ней всего было больше, чем в нем: и костей, и мяса, и жизни. Она улыбнулась и стала похожа на триумфальную арку.
   – А ты сколько рублей?
   – Я закончил университет, – Эссас потер правый глаз, правый – это к пьянке. – Пятнадцать тысяч плюс десять тысяч за жену – институтку.
   – Мама моя царские курсы заканчивала, – раздалось их толпы. – За что большевикам платить?
   Указ Президиума Верховного Совета СССР «О возмещении гражданами СССР, выезжающими на постоянное место жительства за границу, государственных затрат на обучение» мало кто принимал всерьез, потому что мало у кого были деньги. Но иностранцы, видать, только об этом и хотели говорить.
   И вдруг новость: касса в синагоге сломалась.
   Фишман отпихивал прихожан от гардероба, переоборудованного в кассу. Люди вываливались из синагоги, как из парилки, – красные, взъерошенные. А и то: получить мацу и не быть измочаленным, даже как-то дико.
   – Не толкайтесь!
   – Буду!
   И тут Фишман опять влип в цицьки, как окунь на сковороде.
   – Ставь вторую кассу!
   – Хелпт мир!
   – Рабби, я вас не съем, я давно хотела спросить: почему нельзя есть свинину?
   – Неужели?! – вспотевшая голова выскользнула из смертельных объятий.
   – Нашла о чем спрашивать! Ну, не дура проклятая!? У меня голова трещит! Что вы все ко мне лезете?!
   – Живи, ребе, до ста двадцати.
   – Чтоб ты сдохла!
   Между тем, раввины Сутендорфы из Голландии, Хьюго Грин из Лондона тоже приценивали братьев своих. Если учесть, что за один доллар Кремль давал девяносто копеек, было отчего рвать на себе пейсы. Но все смеялись: смеялись те, кто спрашивал, смеялись те, кому впору плакать.
   – Парень, ты почем? – спросил Хьюго Грин худого очкарика с пустым рюкзаком за плечами.
   – Я сирота. Я после дембеля. Семен Андурский-Бреславский.
   Надо же, двойная фамилия, а дешевле всех. Сема – сирота алии. То есть его родители, слава Богу, живы. Пока служил в танковых войсках, они улетели в Израиль. А Семе отказ – невзначай раскроет тайну: наши танки – азохен-вей.
   – Сколько таких парней?
   – Они здесь стоят за мацой.
   – На одной маце за неделю ноги протянешь.
   – А где взять кошер? – спросил Сема.
   – Хочешь совет? – сказал сутулый дедушка. – Купи кур.
   – Ну!
   – Не «ну», а живых кур. И неси Мотлу.
   – Мотл болен, – подсказали из толпы.
   – Тогда к Шмуэлю в Малаховку.
   – Малаховку?
   – Можно в Одессу, но это еще дальше.

   Станция Малаховка – ярмарка после пожара. Скучал таксист, мочилась лошадь на асфальт.
   – В синагогу.
   – Это где пекут какую-то хреновину? – уточнил таксист.
   В ветхой избе сидел шойхет Шмуэль, седая борода в полгруди. Достал Шмуэль трехгранный нож, птахи Семы пикнуть не успели, как получили по розе на грудь. Смерть, оказывается, тоже дарит цветы…
   – Сколько с меня за розы?
   Шмуэль ополоснул водой руки, они прыгали по полотенцу, точно окровавленные зайцы по снегу.
   – Вот недавно ездил я в Медведково на брис, – начал Шмуэль, – ну, зайт гезунд, как говорится. А квартира у него: стенка «Ольховка», ковер там, ковер здесь. Ну, короче, на прощанье мне и двум старичкам дал тридцатку.
   Шмуэль насупил брови, представляя эту сцену.
   – Да. Так я ему и говорю: «Вот вам десятка моя, сбегай за водкой, чтобы Лехаим сделали за твоего мальчика».
   В кармане у Семы трешка.
   – Много брать тоже нехорошо, – усмехнулся Шмуэль и отсчитал рубль мелочью.
   Юг накачал Москву теплом. Песах, рабойсим, Песах! На закрытых дверях бейт-кнессета объявление: «Мацы нет. Осталось 100 кг для столовой на седер. МЕРО».
   Закатилось солнце, и пришел на Горку народ. Студенты бросили в центр круга портфели, обнявшись за плечи, пели-танцевали:
«Строим мы синагогу,
Строим мы синагогу,
Чтоб иди могли молиться Богу!
Ля-ля-ля-ля-ля!..»

   А в другом кругу поют «Дайену», а там кричат Высоцкого. И почти все танцуют. Это пасхальный кадеш. Не всегда же делать урхац слезами.
   – Идемте к Семе! – разнес ветер над Горкой.
   Пляшут очки на носу Семы, взмах руки, счастливый вскрик.
   Гурьбой пошли к Семену, потому что маца без седера, что скрипка без смычка, а седер без веселой компании тоже не седер. Ни одного не выкинешь.
   – Даже если еврей последний гад?
   – Даже если последний.
   Гриша Розенштейн с васильковыми глазами, редкозубый взлохмаченный Илья Рубин, Боря Чернобыльский, Иосиф Бегун. Срывала голос крошечная Нудель – не дотянуться до Слепака. Он знаменит стал, когда сказал Моссовету: «Шелах – эт-ами!» Куда и зачем? Запоздалые вопросы. Евреи в дороге.
   Семен жил у станции метро «Пролетарская» в коммуналке: ситцевая ширма, железная кровать, а под кроватью пейсеховка. Там и тут айсберги самиздата: «Архипелаг ГУЛАГ», стихи Бродского, «Евреи в СССР», Маймонид… Стены увешаны портретами Сахарова, Солженицына, но в центре портрет деда.

   Зарубежных раввинов предупреждали: в СССР никогда, нигде, никуда, ни о чем. Но они пришли-таки на седер. Смелые ребята. На табуретки положили доски и раввинов усадили за стол.
   – Мы принесли вам пасхальную новость: американцы вас будут выкупать! Не за горами ваша алия, – раввин Авраам Сутендорф торжественно поднял стакан пейсеховки.
   – Шелах эт ами! – погрозил пальцем в потолок Слепак.
   – Вот придет Машиах, – Розенштейн положил свою маленькую ручку на одинокое плечо Бегуна.
   Народ все прибывал и прибывал.
   – Посадите ребе из Нью-Йорка!
   Какое посадить – тут уже негде стоять.
   Тесно и душно. И Сема вдруг вспомнил, что под столом вентилятор. Он наклонился и включил его. Из под стола поднялся столб белой манки (спрятанный хамец), все стало как в снегу.
   – А шо це? Манка?
   – Хамец!
   – Кто это сделал?
   – Галя, сука, проститутка! – и Сема вздрогнул, с широко открытыми глазами. – Ша-Ша! Я сейчас включу пылесос!
   На кухне Галя жарила котлеты.
   Пылесос у Семы – то что надо. Проглотил ермолки реформистов, а у хасида – парик с бородой и шляпу, и ермолку – яйцеголовый американец.
   И в этом шуме и гвалте вошел участковый милиционер.
   – А что здесь происходит? Приготовьте документы. Кто хозяин?
   Короче, седер начался. Первый вопрос: «Ма ништана галайла газе?»
   И побелели все, как одно лицо.
   – Я хозяин, – сказал Сема. – У нас такая пасха. Через неделю у вас тоже будет.
   Сема взял со стола у яцеголового бутылку виски и увел участкового – это был ответ на первый вопрос «Агады».
   Самогонный запах пейсеховки и хрена вдохновляли раввинов, но они не понимали по-русски, а за столом шлемазл Сема держал «Мегилат Эстер» да еще «вверх ногами». Парень в кепке раскачивался в углу, но вместо Агады держал «Биркат ha-мазон», Иосиф Бегун со Щаранским сидели рядом – им не привыкать, Липавский стоял за их спинами.
   Кремень размахивал бутылкой водки, как гранатой.
   – Даешь «Бидваро»!
   – Мишка, убери водку, – взмолился богобоязненный Розенштейн.
   – Она из пеньков.
   – А если это ловушка КГБ? – прошептал Хью Грин.
   – У КГБ все по Галахе, а это русские реформисты, – успокоил Авраам Сутендорф.
   – Я буду жить в кибуце на берегу Средиземного моря, – пообщеал Борис Чернобыльский.
   – Мы жили в таком кибуце, – сказал Давид Сутендорф. – Папаша наш завелся так, что все в Амстердаме продал, и мы переехали в Израиль. Но потом, в Израиле, уже завелись мы, и вернулись обратно в Амстердам.
   – А я буду колесить по дорогам Израиля, я куплю «Мерседес», – китаевед Виталий Рубин держал стакан с пейсеховкой.
   Илья Рубин хотел только лист бумаги и тишину в Израиле. Он был львиноголовый, этот главный редактор самиздата «Евреи в СССР».
   – Вот я полечу к ребе в Нью-Йорк, – Розенштейн поднял кусок мацы, – и получу из его рук доллар!
   Три вопроса по традиции задают на седер. Но первый: «Что вы здесь делаете?» – задал участковый.
   – У нас репетиция, – ответил Липавский.
   Второй пасхальный вопрос: «Когда поедем?» – поднял Щаранский.
   – Когда повезут, – опустил Бегун.
   Этот пасхальный седер вел сын малаховского габая – Веня Богомольный. Стоило ему сфотографироваться на фоне своей избы, и вся Америка, от Нью-Йорка до Сан-Франциско, послала гелт на ремонт.
   – Разливай, Веня.
   – А кто прочтет благословение?
   – Ребе Хьюго! – синие глаза Слепака смеялись.

   Вскоре после этого пасхального седера Липавский в газете «Известия» обвинит Щаранского в измене СССР. Толю Щаранского приговорят к расстрелу, заменят на пятнадцать лет лагерей. Иосифа Бегуна сошлют на десять лет на Колыму в Магаданский край. Володю Слепака отправят на пять лет в Сибирь. Гриша Розенштейн получит-таки доллар из рук ребе и в том же году умрет от инфаркта. Погибнет в автокатастрофе по дороге в Эйлат Виталий Рубин. Скоропостижно скончается Илья Рубин – на солнце Иерусалима, не дописав строку. Борис Чернобыльский недолго проживет в кибуце у моря, однажды волна унесет его и утопит.
   И еще… На этом седере был мальчик под столом, рядом с банками манки и, будь он неладен, вентилятором – искал «афикоман». Он станет «новым русским» и построит синагогу.

Бог мой, какая прелесть

   ЧАЭС пожирал старый город, экскаватор сгрыз могилу цадика Нахума, а потомки его, как ни в чем не бывало, пили вишневую наливку, хупавались между постами – ударники коммунистического труда.
   Отец невесты Муня-экскаваторщик стоял перед зеркалом и завязывал галстук. Жена его Софа причитала в дверях.
   – Давай попросим вызов из Израиля.
   – Я член партии!
   – Знаю я, чего ты хочешь! – Софа жутко ревновала его.
   – Слушай, Софа, кончай, а то тресну по башке, и навек успокоишься.
   – И это в день свадьбы дочери!
   Софа заплакала. Она последние дни жила в аду, в истериках, умирала от ревности, от неизвестности, ненавидела его, отталкивала и одновременно желала страстно.
   – Все, Софа, идем встречать гостей и новобрачных.
   Во дворе на свежесбитых столах солнце преломлялось сквозь стопки, стаканы, бутылки самогонки, блестела селедка в кольцах лука, огурцы и помидоры лежали в зелени. Хлеб еще не нарезан – это будет после благословения.
   Молодежь толпилась вокруг Софиного брата Левы, который привез из Москвы магнитофон с кассетами еврейских песен, израильские открытки, значки, учебник «Алеф», журналы «Тарбут», «Евреи в СССР» на папиросной бумаге.
   Первый раз гуляла вся улица Ветреная – и еврейская, и украинская: Наташа Наперсток выходила замуж за Ваню Слинько. В сопровождении друзей они вошли во двор, Ваня во фраке, Наташа в светло-голубом.
   – Еще один кузнец еврейского народа, – крошечный Янкель-трубач сделал знак клезмерам – труба взметнулась к небу – свадебная мелодия распустилась в саду.
   – Горько! – Муня поднял стакан вишневой наливки.
   – Го-орько!!! – поддержали его гости.
   – Лехаим! – воскликнул Рувка-плотник. – Лешана а-баа б’Иерушалаим.
   Он получил разрешение на выезд в Израиль. В сороковом Рувка бежал из Польши на восток, а уже в СССР его погнали этапами на Дальний Восток, на пятнадцать лагерных лет. Рувка-плотник с магендовидом на распахнутой груди, с осоловело-красными глазами был счастлив.
   – Космонавт! – хлопнул его по плечу Гриша, в Магадане они побратались. – Я мог бы тоже поихать у Израиль.
   – Будешь, – кивнул Рувка.
   – Ни, я помру тут.
   – Шо нового? – тормошил Гришу старый сапожник Шая.
   – Делов много, – уже другим, ожившим голосом ответил Гриша.
   – Мир шевелится, уси хотят сожрать один одного.
   – Хэ-э! – засмеялся Шая. – А шо нового?

   Мокрый снег с дождем. Эта страна не для жизни. Сотрудник 5-го отдела КГБ рыжий курчавый косолапый Лазарь Хейфец ввалился в кабинет раввина Фишмана.
   – Готыню! – Хейфец красный, как из парилки. – Я сойду с ума! Я сойду с ума!
   Он размахивал конвертом перед сонным Фишманом.
   – Вус махт, аид? – безобразно зевая, сверкнул стальной челюстью старик.
   – Зол зей бренен!
   – Шо трапылось?
   – Вызов из Израиля.
   – Ну?
   – Вот моя фамилия, мой адрес.
   – Мазлтов.
   – Что-о?! Я же на службе, я член партии! Вызов майору КГБ!
   – Вызов на всех?
   – В том-то и дело.
   – И на жену?
   – И на Суру, и на дочь, и даже на тещу. Во-о, подлянка! Это Сура… я знаю, она меня ревнует к бабам. Но не до такой же степени!! Оторву голову.
   – Или теща, – подсказал раввин.
   – Та она слепая, глухая и на костылях. Ну и кто?
   – Дочь замужем?
   – Она студентка, ей-то чего не хватает? Выгоню к чертовой матери. Отца позорить?!
   – Я же не сказал, что она, – развел руками Фишман. – А ты кого пасешь?
   – Слепака пасу. Упеку его за Магадан. Ну, Слепак, ну, зараза! Я его уничтожу. Ребе, что делать?
   – Кто-то тебе мстит. Может, КГБ это сделало?
   – Что-о? Мне три года осталось до отставки.
   – Избавиться от тебя и на пенсии твоей экономить.
   – Ты мне это брось! КГБ – это святое! Понял, хрен бородатый?! Все. Дай пистолет, застрелюсь.
   – Только не в субботу, – раввин достал из стола начатую бутылку водки, открытую баночку шпрот и ломтики хлеба. – Давай выпьем, это успокаивает.
   Они выпили. Потом раввин достал еще бутылку, и они продолжили.
   Хейфец выглядывал в окно из раввинского кабинета. Была суббота.
   – Американцы идут! – воскликнул Хейфец. – Я их по рожам узнаю, конгрессмены хреновы. Наши-то не улыбаются. Могут в синагогу зайти. Так ты есть или тебя нет?
   – Меня нет, – Фишман попробовал залезть в шкаф, но с таким пузом…
   Лазарь вышел из кабинета и через минутку вернулся.
   – Свет в зале горит.
   – Так ведь суббота.
   – Су-уббо-ота, – предразнил Хейфец. – Это уж разорить можно СССР!
   У дуба, что напротив синагоги, вокруг китаеведа Рубина друг друга перекрикивали болтуны; инженеры, фантазеры обступили Лернера, физики и кооператоры беседовали с красноухим Азбелем. Но больше всего народа с долговязым и простоволосым Альбрехтом. Он держал две бумажки. На одной заявление Бегуна: «Прошу взять с меня налоги за преподавание иврита». На другой: «Черемушкинский райфмнотдел сообщает, что преподавание языка «иврит» в программе Министерства высшего, среднего и специального образования СССР не предусмотрено, а поэтому, райфинотдел предлагает Вам преподавание указанного языка прекратить».
   – Иосиф, это приговор. Как только у них освободиться «воронок», они тебя увезут как тунеядца. Ау-у, люди, или как вас, господа! Я вынужден говорить в такой бедламе. Иосиф бесплатно преподает иврит, который для властей не существует. Иосиф прикрылся справкой, что он ассистент профессора, платит пять рублей налог, и все шито-крыто. Верят ему или нет – вопрос другой. Важно: он обманывает. Отказник должен быть чист, как слеза.
   – Чушь! – Иосиф забрал листочки у Альбрехта.
   – Не забывайте: окружение не только враждебно, но и агрессивно, и в один прекрасный момент они используют тот факт, что вы живете нахлебниками их врагов. Помощь из-за границы предназначена для голодающих, но при этом нельзя ничего делать. Иначе слово «помощь» заменится на слово «финансирование».
   – В еврейской традиции помогать друг другу, – сказал Эссас, – и вовсе не обязательно оглядываться. Мы работаем на нас.
   – Ты прав, – кивнул Альбрехт, – но когда вас спрашивают «на что вы живете?», вы почему-то молчите. Та самая «работа на нас» всего лишь шоу для американцев. У нас нет самиздата как такового. «Евреи в СССР» кто-нибудь видел хоть один номер? Самиздат возник у демократов и был предназначен исключительно для внутренних нужд. Они ведь не собираются уезжать. Как можно здесь возрождать национальную культуру с чемоданом в руках?
   – Чушь! – Иосиф – будто бык на корриде.
   – Я вам верю, – засмеялся Альбрехт. – Все, что можно делать с чемоданами в руках, так это уносить ноги. Тут все зависит от темперамента. Это русским понятно. А вот как преподавать Тору, песни? Вот тут уже фокус. Фокусы хороши в цирке.
   На Альбрехте войлочные ботинки, свитер, джинсы, закатанные на раз, и распахнутый замшевый пиджак.
   Тем временем у железных ворот синагоги американцы раздавали свертки для отказников: баночки кофе, майки, джинсы, носки, фломастеры.
   – Лева, ты моего Илью не видел? – окликнула Аня Эссас.
   – А ты откуда такая загорелая?
   – Из Сухуми, там еще лето.
   – По Илье не сказать.
   – Он не загорел, он стал датишник.
   В минуты роковые на Горку с женами приходили отказники. Готовность номер один к посадке. Супруги Кандели, Розенштейны, Лернеры. Не тусовка на снегу, а светский прием.
   Феликс Кандель последнее время страдал от болей в сердце. Наталья Розенштейн заглянула ему в глаза.
   – Шизофрении у тебя нет.
   – Шизофрении нет, – согласился Феликс.
   – Нервы, нервы, – захихикал Гриша Розенштейн.
   – Уж ты-то психованный! – сказала Наталья. – Молчал бы!
   – За тобой, Феликс, ходят чекисты?
   – С утра до вечера, Гришенька. Но я же пустой! У меня и дома, как в морге. Сжег все свои рукописи.
   – А говорят: рукописи не горят.
   – Горят, Гришенька, горят ярким пламенем.
   – Ясно. А мне и сжечь нечего, – усмехнулся Гриша.
   – Чего ж у тебя бессонница? – вздохнула Наташа. – А еще сионист.
   – Это ты зря, мать, – захихикал Гриша. – За это тоже сажают.
   – О, смотрите, идет наш вечный жених! – засмеялась Наташа.
   К ним подошел безработный Иосиф Бегун с неизменным рюкзаком за плечами. Человек, который готов к посадке.
   – А за мной ходит «дама», – похвастался он.
   – Это согревает? – усмехнулся Феликс.
   – У нее другие задачи. За другими мужики топают, как за гомиками, а меня на Лубянке приминают за нормального мужчину и теперь всюду со мной «дама».
   – Вот когда ты, Иосиф, женишься, и за тобой перестанут ходить «дамы», – сказал Феликс. – Что лучше – жена дома или «дама» на улице?
   – Лучше «дама» на улице. От нее хоть под одеяло сбежать можно.
   За спиной Бегуна переминалась крупная тостозадая «дама» с ярко крашеными губами, с черным ридикюлем и зелеными немигающими глазами.
   – Лунц и Рубин получили разрешение.
   – Что они с нами делают?
   – Липавский осиротел. Он был секретарем Рубина.
   – А кто такой Липавский?
   Пока Щаранский переводил американцам реплики отказников, Слепак подошел к дубу.
   – Есть предложение сфотографироваться с конгрессменами на ступеньках синагоги. А послезавтра пойдем в Президиум Верховного Совета СССР с письмом: «…евреи СССР, устремившиеся на Родину, мы обращаемся сегодня к руководству страны, полные недоумения и горечи…» Предлагаю всем подписать, фамилию указать четко.
   – Но сегодня суббота, – сказал Эссас. – Разве нет другого дня?
   – Другого дня нет, Илья. Не хуже меня знаешь, – сказал Слепак. – Пусть ортодоксы не подписывают. Ждите своего Мессию.
   – А кто в понедельник примет нас в Президиуме? – удивился Азбель.
   – Не примут, – сказала маленькая Ида Нудель, – мы устроим скандал и пригласим зарубежных корреспондентов.
   – Лунц, что скажешь? – обратился Слепак.
   – Можно прямо в Лефортово, а можно погулять по Москве перед посадкой, но ведь сыро и холодно.
   – Ага! – Слепак выбил табак из трубки. – Греться будешь в Хайфе. В понедельник идем скандалить – кровь из носа! «Шеллах эт амии!».
   – Уже было, Володя.
   – Да, после Моисея никто лучше не придумал.
   – Теплые вещи брать с собой?
   – Мы идем на посадку, – сказал Слепак, – так что приготовьтесь. – Не зря же прилетели конгрессмены из Америки. – Я увожу их в ресторан пить чай.
   В кабинете у Фишмана отбой, никаких американцев. Хейфец по-солдатски ловко откупорил еще одну бутылку водки.
   – А как будет имя Андропова по-еврейски?
   – Иуда Бен Велвл.
   – Кошмар. Никому больше это не говори, понял? А Ленин?
   – Велвл Бен Элиягу.
   – Брежнев?
   – Лейб Бен Элиягу.
   – Ужас! Элиягу, элиягу. Кошмар. Никому больше этого не говори.
   – А и по-русски Лазарь, и по-еврейски Лазарь.
   – Мрак. Может, на всякий случай тоже вызов из Израиля получить?
   – Так он у тебя уже есть!..

   Тем, кто впервые поднимался на Горку, казалось, что здесь открываются Сиониские врата. Столпотворение.
   – Я бросаю вызов стихии.
   – В смысле жену и детей?
   – Они приедут, когда я на Земле обетованной обустроюсь.
   – Сволочь.
   – В Марьиной Роще миньян шпионов.
   – Они звонят мне, а я их не хочу. Свобода!
   – Это импотенция.
   – Свобода!
   – Руки вверх!
   – А девчонкам так холодно.
   – Я поцарапал авто.
   – Обратись к Сереге.
   – Пока мы бьемся головой о стенку, ребята роют землю в комсомоле.
   – Карьеру, что ли? Ну, это полукровки. Они решили здесь остаться. Зачем им наше гетто?
   – Доверься соблазну.

   В понедельник у мокрого подъезда Президиума Верховного Совета СССР остановилась белая «Волга» Липавского. Липавский выпустил двух коротышек – Лернера и Щаранского. Толпа с портфелями и авоськами, где мялись носки и книжки вперемежку с бутербродами, радостно расступилась у парадных дверей.
   – А где Розенштейн с плакатом? – спросил коротышек Слепак.
   – Его привезет Патрик, – сказал Щаранский.
   – Будем ждать.
   – Прошвырнемся, – Азбель взял под руку Брайловского. – Очень ранний снегопад в этом году.
   – Обещают снег с дождем, – улыбнулся Брайловский, – я даже зонтик взял.
   И он достал из портфеля складной зонт, щелк – и зонт весело раскрылся.
   – Витя, что же мы мокли до сих пор!
   – Но все мокли.
   – Я понимаю. Ты – демократ. Когда евреи соглашаются жить по законам других народов, они непроизвольно относятся к этим законам по-своему. Евреи хотят, чтобы их бездарность воспринималась так же снисходительно и сочувственно, как и неспособность русских. Они хотят, чтобы их глупые дети так же нагло торжествовали над умными, как это принято у других. Евреи сопротивляются вытеснению их в интеллектуальные области.
   – Датишники с их чадами, – сказал Брайловский.
   В это мгновение сверкнула молния и раздался оглушительный гром. Снег и град величиной с вишню обрушились на город.
   – Артобстрел Господень, – засмеялся Азбель. – Будь, Витя, поосторожнее.
   – Он же нам послал зонтик.
   – Хочешь сказать, что то всего лишь учения? Я, Витя, не имел в виду датишники. Они-то как раз пытаются остаться самими собой.
   У решеток университета они встретили Эссас, он тоже с портфелем (тфидин, молитвенник и аспирин). На красном кончике носа дрожала капля, будто алмазная серьга.
   – Уже все закончилось? – обрадовался Илья.
   – Тебя встречаем и Розенштейн с плакатом, – сказал Брайловский. – Долго молитесь, ребе.
   – Сколько положено, – парировал Илья.
   – И это гарантирует успех? – усмехнулся Брайловский.
   – Смотря что понимать под этим, – тонкие губы Ильи уползлши в красную бороду.
   Корреспондент Рейтер Патрик привез Гришу Розенштейна со свежевыкрашенным плакатом «Шеллах эт амии» в полиэтиленовом мешке.
   Сразу начали бузить.
   – Жиды пархатые! – крикнул водитель авто.

   Помощник Подгорного, очкарик белый воротничок Капица, повел их за собой в холл, где в тишине уже сохли два десятка ходоков. Вдруг стало шумно и тесно, как в бане.
   – Ну вот, – сказал Капица корреспонденту Рейтер, – по мне так хоть сейчас заберите их всех в Израиль. Эти люди нам не нужны.
   – Так вы их отпускаете? – Патрик даже расстроился. Слепак вручил Капице письмо.
   – Для председателя.
   – Не для меня же, – усмехнулся Капица.
   – Мы ждем ответ сейчас, – сказала Ида Нудель.
   – По закону, – сказал Капица, – у нас есть тридцать дней.
   – Сейчас, – сказала Нудель, – или мы объявляем голодовку в этом зале.
   – Я вызову охрану, – ответил Капица, – голодать сможете в тюрьме.
   Отказники, а здесь их было с полусотни, запели:
   Осе шалом бимромав, Ху ясе шалом а лейну, Ве аль кол Исраэль, Вэ имру Амейн.
   Ходоки из глубинки ошарашено смотрели на евреев: во, дают!
   – Иностранцы? – поинтересовалась бабка в цветастом платке и деревенском платье.
   – Свои, – успокоил Бегун, – Добиваемся справедливости.
   – Без очереди, – съехидничал мужик.
   Маша Слепак нашлась:
   – Мы уже пять лет, как записались.
   Это еще больше удивило бабку, и она перекрестилась.
   – Иврит и Идиш – это Каин и Авель в сегодняшнем Израиле.
   – Сефардское большинство ненавидит нас, – сказал Эссас.
   – За что? – удивился Розенштейн.
   – Нам кажется порою, что они все потомки хазар.
   – Нам – это как, мы – это кто? Ашкеназам, то есть германо-польским жидам? – приставал Розенштейн.
   – Если угодно, – Илья наклонил голову.
   – Нет, не угодно. Сефарды и ашкеназы – братья по несчастью в СССР, да и в Израиле они в одном окопе. Илья, ты арестован.
   – Залог за свободу, – Илья протянул домашнее печенье.
   – Смотрите, ворона на подоконнике, – сказал Гриша Розенштейн.
   – Илья, иудаизм к суеверию как? – Бегун обернулся к Эссасу.
   – Отрицательно.
   – Ну вот, Гриша, прогони птичку.
   – Что делать, господа офицера? – спросил Слепак.
   – Мы никуда не уйдем, пока не получим ответ, – сказала Ида Нудель. – Такая возможность нагадить им.
   – Я вызову милицию, – предупредил Капица. – Вам нужен скандал или ответ на ваше письмо?
   – Нам нужны разрешения на выезд.
   Через полчаса отказники покинули приемную. Сквозь снежную пелену не было видно Манежа.
   – Тебе обидно? – приставал Рубин к Канделю по дороге к метро.
   – Что не арестовали? – щуплый Кандель то и дело проваливался в сугробы.
   – Что все труды наших предков в России пошли прахом.
   – Оставайся и трудись дальше, – усмехнулся Кандель.
   – Зря мы ушли, – Бегун догнал их. – Надо было устроить скандал.
   – Невозможно препятствовать садиться в тюрьму тем, кто этого хочет, – раздельно сказал Рубин, – но не следует делать ситуацию, при которой попадут в тюрьму те, кто этого не хочет.

   Ранняя зима с ума сводила. По гололеду сдирать морду о беду – вот и вся недолгая.
   Район Выхино, квартира Азбеля. В доме Азбеля ремонт: подъезд ободран, лестница в известке, двери в шпаклевке. В это последнее воскресенье ноября в квартире Азбеля собрались еврейские физики и лирики, чтобы обсудить гуманитарные вопросы. Это стало традицией.
   Азбель в белой безрукавке, красная короткая борода, он похож на разгоряченного быка. Семинар физиков. Вечер Галича. Накануне отключили всему дому свет, а затем – телефоны. О, знали бы соседи, из-за кого в кране не было воды.

   В дежурной машине у подъезда скучал Лазарь Хейфец. Он, кстати, получил посылку из Канады и сидел за рулем в новой кожаной куртке. На Галича шли густо, как за водкой или колбасой.
   – Бегун пришел, – доложил Хейфец Звереву в 5–1 отдел. – Щаранского привез Липавский.
   В квартире Азбеля кадили свечи, люди боялись сбрасывать вещи в темноту и стояли одетыми. Галдеж. Если животные во тьме молчат, то женщин – болтливей не бывает.
   – Они пришли слушать или за меня посмотреть? – Галич сидел под самодельной ханукией.
   – Да просто на улице противно. А ты с разбегу начни. Ханукия – таки пригодилась, – Азбель зажег все девять свечей.
   – У вас нет света, – хриплый голос Бегуна, – а телефон работает? Нет? А теперь они отключат воду.
   Все засмеялись.
   Галич пел при свечах.
   Тем временем Хейфец продолжал перечислять гостей по телефону: Сахаров, Амальрик, скульптор Неизвестный, Калеко.
   – Инвалид?
   – Фамилия.
   – Ну и какая фамилия калеки? – недоумевал Зверев.
   – Да не калека он. Ка-ле-ко! Ага, идут художники, ну те, из Ленинграда: Абезгауз, Раппопорт. Человек десять. Е-мое, картины несут. Ни хрена себе. Раздухарились не на шутку.
   – Ведете киносъемку?
   – Так точно.
   Художники вошли в подъезд, в кромешной тьме, как скалолазы поднимались по лестнице на одиннадцатый этаж.
   – Расступитесь! У вас нет света!
   Прикололи к дверям манифест: «Несколько художников-евреев вторично объединяются…»
   Еще двенадцать свечей водрузил Азбель на ханукию. Художники по одному представляли свои полотна. Абезгауз – «Горда была Юдифь, но печальна». Это окраина села, женщина в летнем яркоцветье, в правой руке ее окровавленный серп, в левой руке – чубатая голова, прикрытый глаз, казацкие усы…
   – Картина продается? – спросил Рубин.
   – Здесь все продается.
   Коллекционер Глейзер взял под локоть Александра Лернера.
   – А вы, профессор, когда выставляетесь?
   – У меня в Иерусалиме постоянная выставка.
   – Дайте приглашение.
   – Кто бы мне дал.
   – Три года между небом и землей: ни работы, ни денег, и не видно конца. Зло берет, – Рубин и впрямь был в отчаянии после того, как за ним установили круглосуточную слежку. – Кто поведет людей на коллективное самоубийство?
   – А что-о, уже хана? – удивился Эрнст Неизвестный.
   – Мы уже гибли безропотно, по одиночке, – сказал Рубин.
   – У тебя, Виталий, нет русского терпения, улыбнулся скульптор. – Всегда остается какая-то надежда.
   – А вы же диссидент! – обратился Калеко к Неизвестному.
   – Нет, я не диссидент.
   – Важно, что так считает Андропов.
   – Он так преследует евреев, как будто сам еврей.
   Лева наконец пробился к Галичу – взять интервью для «Тарбута».
   – Алик, есть те, кому завидуете вы?
   – Я завидую тем, кто верит в Бога, – ответил бард.
   – Им легче жить?
   – Им легче умирать, – сказал Галич.
   – А что такое Бог? Вмешался в разговор Липавский.
   – Причина сущего. Закон, – сказал Лева. – Закон, где расширяется вселенная и в искре огня, и в капле воды, и в наших душах.
   – Бог не фраер…

Долгожданное свидание


   Поезд гремел Украиной, отбрасывая железобетонные шпалы, тянул-тянул за собой придорожные полосы пшеницы, созревшей и поваленной дождем. И сквозь размытое окно – даже если прилипнешь лбом – чудится – рыжий зверь лижет жарко в лицо – расставание.
   Они ехали плацкартом. Вере пятьдесят семь – медузообразная, близорукая, изредка смотрела в окно и тихо ахала – не расплакаться бы. «Зачем я родила его на старости лет?» – думала о младшем. Старший сын сидел рядом с ней, у окна. Под рукой его лежала Тора в твердом переплете. И он вез ее брату, Леве ее дал учитель иврита, учителю – синагогальный старик, старику – кантор, кантору – канадские туристы, канадцы размножили Тору офсетным способом, ту самую, что была издана в Вильно в 1912 году… И вот, через 60 лет, она возвращается к русским евреям. Спешит невеста к жениху….
   – Лева, – сказала мама, – я тебя забожу, чтоб ты не давал эту книгу Фиме. Мало ему цурес? Ты меня слышишь?
   Слышал, но думал о своем. «Если Фимка ударил ножом, что я когда-то украл в пионерском лагере, то не я ли виноват первый…Я не жалел дарить украденное… Я не жалел своего Фимку… подсунул ему… Не-ет, чушь… Я расспрошу. Расспрашивать без надежды помочь…
   Без умолку болтали только Софа с дочерью. Обе черненькие, гладкие. Для знакомых они ехали на курорт.
   – На обратном пути, – сказала Софа, – сама, Вера, поедешь в плацкарте. Мы поедем с Наташей в купе.
   – Пожадничала, баба.
   – А ты молчи, – оборвала ее Софа. – Не суйся, когда говорят старшие.
   – Лева, сколько стоит купейный билет? – Вера повернулась к сыну.
   – Двадцать три.
   – Так это, дорогая доченька, тебе, мне и Наташе 15 рублей переплаты.
   – Не обеднела б. Зато ехали б как люди.
   – Ты тоже не обеднела бы, – сказал Лева, – если бы сама себе купила билеты.
   – А ты не суйся, – Софа порозовела. – Говно.
   – Вы уже опять ругаетесь.
   – Сам жаднюга, приезжает к маме, чтоб бесплатно кормили. И еще семью за собой тащит.
   – О, Боже мой, перестаньте. Кругом люди…
   Он раскрыл книгу, снял очки, приблизив страницу к глазам. С верхней полки выглядывал Андрейка.
   – Тебя Шлемик зовут? – спросил его как-то старик в синагоге.
   – Андрей.
   – А как это будет по-еврейски?
   – А так и будет.
   – Не может быть.
   Но было именно так. В кармане у Андрея лежала пластинка – жвачка. Он вез ее дяде Фиме. Фимка – что воробушек со связанными крыльями. И как он, бедняга, продолжал жить? И потому нужно привезти Фимке самое лучшее. И, конечно, жвачку. Зимой Андрея угостили двумя пластинками. Одну он тут же изжевал, а вот эту… эту он везет Фимке.
   Земля и поезд поворачивались к солнцу спиной. И словно в гневе оно багровело.
   – Я уже второй свой день рождения встречу в тюрьме, – сказала Наташа.
   – Ой, действительно, – засмеялась Вера. – Ровно год, как мы были у Фимы. Бедный сыночек.
   – Он в тысячу раз лучше, чем этот, – сказала Софа, – Фимка рубаха-парень. Та его ж все прямо за русского принимали.
   – Фимочка очень добрый, – сказала Вера. – На каждый мой день рождения дарил подарки. Ты, Левочка, не обижайся, ты такой же мне сын, как и Фимочка, но он добрее тебя. Добрее.
   – Та-а! – воскликнула Софа. – Это такой жаднюга! Он за копейку удавится. А уж чтоб прислал родным что….
   – Я вам разве на Пасху не присылаю мацу?
   И Вера сказала, краснея:
   – Ой, я забыла, правда-правда.

   Поезд пересекал Украину, и, убежав от заката, нырнул в агустовскую ночь. Дрогобыч. На асфальте чернели лужи. Из электрички выпрыгивали рабочие и бежали к автобусу.
   – А лагерь скоро будет? – тихо спросил Андрей.
   – Боишься?
   Кивнул.
   – Ну ничего, ради Фимочки…
   – А мы будем жить в тюрьме?
   – Гостинице. Только окна на решетках.
   – Кругом решетки?
   – Не знаю…
   Не знал Лева даже того, как выглядел брат. Тискалжалел маленького, дарил книги повзрослевшему. «Кто он – Фимка?» – такого вопроса не возникало.
   Киргизы-автоматчики в кирзовых сапогах ходили перед толпой. Четырехэтажный дом свиданий из пиленого известняка стоял заподлицо с проволокой зоны.
   – У заключенных свидание только с прямыми родственниками, – сказал дежурный. – А у вас у всех разные фамилии.
   – Но я их мама! – сказала Вера.
   Наташа уронила банку сметаны. Нетерпенье. В сопровождении сержанта с сумками и свертками поднялись на третий этаж и прошли в конец коридора. Пахло краской. Они остановились в крохотной комнате с зарешеченным окном и свежевыкрашенной белой дверью.
   – Водка е? – спросил сержант.
   – Нет.
   – Не може буты!
   – У нас нет водки.
   – Та-ак не бувае. Это щоб водки не було…
   Дали ему пять рублей. Ушел.
   А Фимка уже стучал ботинками лестницу, отмерял шагами свое суточное свидание. Липкая дверь в сторону. Откуда-то сбоку прыгнул на него Андрейка. Обнял Софу, Наташу.
   – А маму? – сквозь слезы выговорила Вера.
   – Верчик! Рыжий мой очкастик!
   У него такие курчавые волосы были! Был солнцелюбом, целовал бродячих собак, кошек бездомных домой приносил. А как он любил дразниться!
   Обнажил стриженную голову, точно приветствовал невидимое начальство: «Здравствуйте, гражданин начальник».
   – Фима, – сказала Наташа, – поздравь хоть ты меня! У меня сегодня день рождения.
   – Точно-о! В прошлом году мы с тобой объедались конфетами. Я выйду на волю – ты уже невестой станешь… А что тебе подарить? Я могу сделать бумажного змея.
   Женщины унесли на кухню картошку, курицу, лук, помидоры. За время дороги помидоры пожелтели.
   Кухня занимала половину этажа. Здесь жизнь с утра и до вечера буквально кипела. Женщины жарили и варили мясо и овощи, будто приносили в жертву ради благополучия родных зэков.
   – Я учера мужа обкормила, усю нич крычав, як скаженный.
   – А я приехала к сыну.
   – Мужчины с возрастом не умнеют.
   – Вам дать соль?
   – Дайте, а то мы забыли.
   Тем временем зэки бегали друг к другу в гости, обменивались подарками. Что до детей, то они освоились быстрее всех, играли в войну, гулко стучали сандалиями и громко хохотали.
   – Как случилось ЭТО? – старший брат вытряхнул сумку и говорил, не поднимая голову.
   – Потом-потом, Левочка, чай привезли?
   – Привезли. Ты моим что ль ножом?
   – А кофе растворимый взяли?
   – Взяли. Это правда, что ты лишь заступался?
   – А хорошие сигареты есть?
   Они закурили.
   – Здесь много идн?
   – Пятьдесят маланцев, не считая партизан.
   – Партизан?
   – Ну кто выдается за русских.
   – А я тебе привез…
   Лева раскрыл Тору.
   Фимка увидел крупные буквы иврита, потом взгляд его скользнул влево и он заметил перевод: «И придет Господь, чтобы поразить Египет, и увидит кровь на перекладине на обоих косяках дверей, и пройдет Господь мимо дверей, и не допустит губителю войти в дома ваши для поражения. И храните это, как закон для себя и для сынов своих навеки».
   – Это Пять книг Моисея.
   Тора легла на Фимкину ладонь и лежала на ней, как человек на родной земле после разлуки.
   – Тут история и то, что будет?…
   – Что будет, брат, то уже было… Я тебе привез, знаешь что еще? А-а… никогда не догадаешься. Бульонные кубики.
   Это были маленькие кубики в золотой обертке.
   – Мы тут, Левочка, по вечерам обсуждаем каждую новость. Такие споры! Ну, ты ж знаешь евреев!
   ….И вот уже дощатый стол накрыт газетами, и пар еды, как пар земли, весело плыл сквозь решетку в окно.
   Фимка надломил горбушку хлеба, обмакнул луковицу в соль.
   – Чего мне очень хотелось, так – лук с хлебом.
   – А что мы будем пить за Наташу? – спросил Андрейка.
   Вдруг Фимка вскочил из-за стола.
   – Здравствуйте. – В дверном проеме двое в черных робах.
   – Это мои друзья, – представил Фимка вошедших.
   Испуганные лица женщин и запах мяса – все это ошеломило вошедших. Их усадили за стол, а Вера с детьми сели на кровать. Все старались смотреть мимо еды.
   – Они хотят, чтобы ты написал им буквы иврита. – сказал Фимка.
   – Сначала алфавит, а потом немножко о новостях Дома, – пожилой еврей со шрамом на лбу подмигнул. – Вы уже поняли меня, что я имею ввиду?
   – Понял, конечно.
   – Ешьте, пожалуйста, – сказал Вера, – пока суп теплый.
   – Нет-нет.
   Они вскочили. Поднялись Лева и Фимка.
   – Ну, тогда стол отодвинем от стены и все сядем, – решила Вера.
   – Как вы считаете, – спросил тот со шрамом. – меня могут принять в кибуц, учитывая мое прошлое?
   – А сколько вам еще сидеть?
   – Восемь, мне будет шестьдесят два.
   – Гриша думает, что в кибуц главное записаться, – засмеялся Фимка. – а там уже работай – не работай, все равно не выгонят.
   – Первая буква ивритского алфавита «алеф», это видите, восточный кувшин. – Вот такие значки наполняют «алеф» звучанием. Ну, как бы кувшин наполняется водой… Тора же начинается со второй буквы «Бейт»…
   Эти двое пришли к Фимке на час, и час был на исходе.
   – Так ты приготовил, Фим, что вынести? – спросил молчун.
   – Мама, Софа и ты, Наташка, выйдите, – заторопился Фимка. – И ты, Андрей, быстро!
   Молчун скинул робу.
   Целлофановые мешочки с чаем, бульонные кубики, сигареты – все – утонуло в сапогах.
   – Лева, братик, ты мне дашь Тору?
   – Конечно.
   Тору завернули в целлофан и бинтом привязали к груди будущего кибуцника.
   – Левочка, дай червонец… менту, чтобы шмон не делал….
   Гости ушли, вернулись дети и Софа.
   – Фимочка, – сказала Вера, – когда же ты с мамой поговоришь?
   – И мы с Наташей для него не существуем. Хочешь стать как этот? – сказала Софа.
   – Наташенька, давай я тебе сделаю змея. Ты завтра выйдешь на волю, и вы запустите его. Хорошо?!
   Принялся мастерить из бумаги и ниток змея, то и дело приговаривая:
   – А потом вы его отпустите и пусть он летит. Хорошо?!..
   …Вечером, когда мама Вера с внуками улеглась на кровать, а Софа на другую койку, братья устроились на полу. Снова довелось вместе спать.
   – Ну, Левич, расскажи что-нибудь, – шепнул Фимка и положил голову на плечо брата.
   Рассвет пролился на лица, Фимка спал, поджав под себя ноги, уткнувшись головой в стенку.
   Вера проснулась первой. Первой увидела сыновей. Вот они лежат вместе, а через четыре часа один из них снова, как зверь, будет загнан за проволоку. Это в девятнадцать лет. Слезы залили лицо ее.
   В одиннадцать заканчивалась встреча. И Дом свиданий гудел от плача и причитаний.
   Ножницами Фимка вырезал листок целлофановый, сшил трубочкой, наизнанку вывернул, чтобы швы вовнутрь. С детский палец мешочек получился.
   – Гелт!
   – Вот, Фимочка.
   Мама протянула сторублевку. Он скрутил трубочкой, просунул в чехол и зашил. Последний шов был наружу, но тут уж ничего не поделаешь.
   – Левочка, возьми стакан с водой и стань рядом, – попросил он.
   Он запрокинул голову и начал пропихивать деньги себе в глотку. Лицо его покрылось пятнами и каплями пота; глаза, вначале закрытые, распахнулись и смотрели в потолок по-птичьи беспомощно. Лева поднес ко рту брата стакан с водой.
   – Все, – наконец сказал Фимка.
   – Ну, слава Богу, – вздохнула мать.
   Фима обнял ее, она расплакалась.
   …Прощание было коротким.
   – Шалом, брат.
   – Ша-алом! – Фимка оглянулся, поднял над головой руку.
   И ушел.
   Наташка и Андрейка выбежали на дорогу. Пыль и солнце. И побежали за змеем. Отпуская его дальше и дальше от себя. И змей, обдуваемый ветром, трепетно взмыл над красной стеной лагеря. Дети отпустили веревочку. Так просил Фимка. Змей быстро-быстро улетал в небо.

Черная жизнь 79-го

   Это было начало черного периода в жизни Марка Азбеля, а также и в жизни другого физика-отказника – Вениамина Файна, хотя с тех пор как профессор отказался давать показания, чекисты отстали от него. Но день за днем Виктор Брайловский и Марк уходили из дома в восемь утра – точно так же, как люди, собирающиеся на работу, – чтобы прибыть в Лефортово к девяти. Домой они возвращались к полуночи, настолько усталые, что не могли говорить. За их квартирами велось наблюдение; за ними следовали везде. В воскресенье в квартиру Азбеля на семинар по еврейской культуре привезли журнал «Евреи в СССР». На квартире тут же был устроен обыск, а все присутствовавшие подверглись личному досмотру. У Марка забрали его блокнот – самый ценный предмет, которым он владел. И, разумеется, все копии журнала «Евреи в СССР».
   Вскоре послед этого допросы в КГБ заменили Азбелю на допросы в Московской прокуратуре на Новокузнецкой улице. Эти допросы по сравнению с лефортовскими казались Марку почти отдыхом. Его не запирали, да и место не было связано с тюрьмой. Хотя бы территориально. Возможно, эти допросы должны были увеличить напряженность, но они возымели обратный эффект: Марку они казались передышкой после долгих сидений в кабинетах Лефортово.

   Так шли дни, а вместе с ними – череда угроз и предупреждений то одного, то другого рода. Стало почти невозможно выглядеть жизнерадостным, когда он к ночи попадал домой. Ради чего страдали Люся и особенно дочь Юля?
   – Так больше не может продолжаться, – сказал Марк жене. – Люся, ты должна подать на отдельное приглашение в Израиль. Не жди больше. Юле надо покинуть эту страну. Мы не можем обрекать ребенка на такую жизнь. Вы с Юлей похожи на людей, живущих под проклятьем.
   – Без тебя мы не уедем! – твердо сказала она, оставляя невысказанной мысль о том, что если бы они на самом деле сумели получить визы и уехать раньше, чем Марк, то могли больше никогда друг друга не увидеть. – Все обязательно будет хорошо! Тебя поддерживают столько людей!
   Незадолго до этого они узнали про демонстрации «Спасите Азбеля!» в американских университетах, особенно заметными среди них были акции в Университете Пенсильвании, и действия Комитета «За Азбеля, Лернера и Левича» в Массачусетском технологическом институте.

   Прошло много времени, прежде чем Марку удалось-таки заставить Люсю сказать, что если его ситуация к осени не изменится, она по крайней мере отправит просьбу о приглашении в Израиль. Ему удалось убедить ее вывезти их дочь навестить друзей в Коктебель. После того, как Люся с Юлей уехали, Марку стало намного легче возвращаться домой после ужасного «рабочего дня»: не надо было улыбаться и тратить последние силы, изобретая какой-нибудь способ уменьшить страх, написанный у них на лицах. Единственный, с кем он в то время много общался, был Виктор Брайловский.
   По истечении трех недель Азбелю опять вручили повестку на допрос. Снова ехать на Кузнецкий мост. На этот раз следователь занял «отеческую» позицию.
   – Марк Яковлевич! Я подумал над тем, о чем мы говорили, когда виделись в прошлый раз, и знаете, я почти готов признать, что вы были правы. Я даже обратился в высшие инстанции с предложением выдать вам визу на выезд. Они соглашаются, но единственное что им надо – ваши показания на Анатолия Щаранского, перед тем, как вы уедете.
   Он дал минуту на обдумывание этой информации, заем продолжил:
   – Смотрите, чего они просят? Все лишь незначительные детали. Небольшие простые вещи, которые ни для кого ничего не значат! Но вы ведете себя как наш враг. Вы не хотите отвечать на эти вопросы. Не хотите сотрудничать даже в самых обычных делах.
   Пока следователь говорил, Марка посетила мысль, что те, кто сделались предателями, попались именно в такую ловушку. Они совершили маленький шаг на пути, который вел – не к свободе, за которую они так долго боролись, – а к моральному самоубийству.
   Разрешение на выезд было так близко – прямо перед носом! Чтобы получить его, нужно было сделать только одну крошечную уступку. Вот только за ней последует еще одна, потом еще – и в конце ты обнаруживаешь себя в роли доносчика КГБ.
   Следователь выдвинул новый аргумент:
   – Вы знаете. Что обвинение и расследование независимы друг от друга. Я не могу отдавать им приказы: никто не может, даже власти, – следователь улыбнулся. – Я не могу отпустить вас, если только вы не дадите мне показания. А они, – следователь неопределенно повел головой, – уже начинают сомневаться. Говорят, что если вы такой упертый и открытый враг… – следователь оставил предложение незаконченным. – Они не могут позволить врагу уехать на Запад. Ну почему вы не станете немножко сговорчивей?
   Азбель вновь повторил те самые объяснения, на которые столько раз опирался раньше:
   – Я был бы рад дать любые показания. Все, что в моих силах! Но я не хочу врать. Я понимаю, что это звучит неправдоподобно, будто у меня такая плохая память, но что я могу поделать? Моя память всегда была блестящей во всем, что касалось физики, но наука вытеснила все остальное, и на вещи, о которых вы меня спрашиваете, памяти у меня уже просто не оставалось.
   – Я вам не верю.
   – Зачем я буду врать? – протестовал Марк. – Если я начну врать, говорить, что помню то или это, я потеряюсь. Очень скоро мне придется изобретать новые и новые детали, и после этого меня поймают – будет очевидно, что я вру. Я стану открытым для обвинения в даче ложных показаний. Вот в этом я буду действительно виноват. У меня не останется выхода. Как вы сказали, наши суды от властей не зависят. И вместо того, чтобы получить визу, я получу приговор. Поэтому я не могу поменять своего мнения.
   – Ну что, что вас так беспокоит, дорогой Марк Яковлевич?
   – Что меня беспокоит, – немедленно отозвался Азбель, – так это то, что эти расследования не проходят гладко. Что в них что-то не то, знаете. Я очень обеспокоен давлением, которое оказывается на меня во время допроса. Что я подвергаюсь угрозам! И я не понимаю, в чем тут проблема. Вы очень хорошо знаете, что ни я, ни Виктор Брайловский не могут дать информацию про Щаранского. Мы знаем его, но никогда не были его близкими друзьями. Брайловскому год назад сказали, что он может получить разрешение на выезд. Он недавно еще раз обратился, но ответа не получил. Поэтому я и говорю: что-то идет не так.
   На этот раз следователь ответил довольно грубо:
   – Если Брайловский даст правильные показания по делу Щаранского, он получит визу. Если нет, то нет. То же самое касается и вас!
   Затем его голос вновь стал по-отечески доброжелательным:
   – Вы так близки к своей цели, к выезду! Зачем же вы его откладываете? Кто знает, как долго вас могут продержать, если вы даже не можете вспомнить пару незначительных фактов?
   Следующий допрос проводил Черных – начальник отдела этих самых допросов. Ждать его Азбелю пришлось довольно долго. Наконец, Черных появился – небольшого роста крепкий мужчина с угольно-черными глазами.
   – Дело в том, что Анатолий Щаранский попросил о встрече со мной. – деловито начал он, – и, конечно, человек попавший в беду, должен быть выслушан первым. Поэтому мне пришлось поговорить с ним, перед тем, как встретиться с вами, вот почему вам пришлось ждать. Еще раз примите мои извинения. Может, вы желаете чашку кофе, раз уж вы столько ждали?
   – Нет, спасибо.
   – Сначала я хочу вас спросить: есть ли у вас жалобы на то, как проходили допросы? Как начальник отдела допросов, я должен проверять методы работы своих подчиненных. Я должен быть уверен, что они соблюдают все требования советского закона.
   – Есть жалоба: не было границы между отношением к свидетелю и подозреваемому.
   – Мне очень грустно это слышать, – сказал Черных. – Конечно, многие из этих людей еще молоды и неопытны, но они научатся. В методиках расследования в последние годы произошло много изменений. Мы больше не поддерживаем негативных отношений между следователями и свидетелями. И даже между нами и подследственными.
   Говоря это, Черных внимательно изучал Марка, пытаясь понять, о чем тот думает и насколько нервничает. В два часа он отпустил Азбеля на обед, игнорируя его предложение, что для экономии времени они могли бы пропустить перерыв. Когда Азбель вернулся, допрос продолжился. Но он отличался от того, что Азбель проходил раньше. Не было ни угроз, ни давления. Черных спокойно смотрел, как Марк пишет: «Я не знаю» или «Я не помню», и переходил к следующему вопросу. Спустя какое-то время он сказал, что Азбель может просто написать одно предложение, где будет сказано, что он не может вспомнить, подписывал ли он какие-либо документы вместе с Щаранским. Азбель написал это на чистом бланке и подписал.
   Черных поставил свою подпись на его листке, и на этом допрос был окончен. Азбелю не вручили новую повестку, но Черных вежливо посоветовал ему не уезжать из города на выходные.
   Почему-то Марк был почти уверен, что на этом с допросами – все. К понедельнику они решат, получит он визу или его посадят по каким-нибудь обвинениям. Словом, у него вполне неясное будущее.
   Можно было ничего не говорить, но Марк все равно рассказал все об этом допросе всем своим друзьям, но только Виктору Брайловскому сказал:
   – Я уверен, что решение властей уже близко.
   В воскресенье Азбель вернулся домой и обнаружил почтовую открытку из Визового отдела. Почтовая карточка всегда означала отказ. Никто из тех активистов, которых он знал и кто получил разрешение, не уведомлялись по почте. Это мог быть окончательный отказ. Однако на карточке было написано «Позвонить СРОЧНО».
   Всю ночь он не мог сомкнуть глаз. Разрешение или отказ?
   Он уже был уверен, что они разрешат ему уехать, но через минуту приходила мысль, что они ни за что этого не сделают. И так до самого утра.
   Ровно в девять Марк был в телефонной будке – набирал номер, указанный на карточке.
   – Инспектор, с которой вы желаете поговорить, сейчас отсутствует. Она задержится сегодня утром.
   Он не мог дозвониться до 11-ти. Это были самые долгие два часа в его жизни.
   – Я должен был позвонить вам, – назвался Азбель, – в чем проблема?
   – Ну, ваша проблема решена, – сказала инспектор.
   – И под этим вы подразумеваете?…
   – Вам разрешено покинуть Советский Союз.

Горе

   Горе тем, кто отключает телефоны. Им больше не доступны разговоры диссидентов о конституции, о правах человека, о Сахарове, ну и евреи – отлюченцы говорили об отказах, об Израиле. Им отключили телефоны, но не перекрыли дороги. И в этот день июньский поехал на велосипеде Гриша Розенштейн по кривоколенным переулкам от дома к дому сообщая о сегодняшнем митинге – протесте на площади Моссовета. А тем, кому телефоны еще не отключили, он объявлял:
   – На минху у Егуды Яхадзак в семнадцать. Минха – это послеполуденная молитва, а Егуда Ядхазак – это Юрий Долгорукий.
   Чуть не прохлопал ушами митинг майор Лазарь Хейфец. Да тут еще стало известно о прилете из Ташкента экс-прокурора Бориса Кацнельсона, кто судил отца Сани Липавского. Канцельсон звонил Володе Слепаку и просил о встрече. Хейфец взял с собой на опознание экс-прокурора Саню Липавского, загримированного под старика, но выдавали пышные усы.
   – Ну, где он? – теребил Хейфец.
   – Да, вон он: загорелый худой мужчина с папиросой сзади Слепака. – сказал Липавский.
   Пятнадцать лет назад в Ташкенте Саня вошел в кабинет прокурора Канцельсона.
   Прокурор Борис Канцельсон требовал высшую меру наказания начальнику Главташкентреста пятидесятилетнему Леониду Липавскому. Отца Сани обвиняли в нецелевом использовании средств при строительстве рыбокомплекса. Среди прочего, вместо бомбоубежища построили баню.

   – Минералку с газом, без? – спросил тогда прокурор студента мединститута Липавского.
   Саня прикрыл глаза и замотал головой. Кацнельсон тяжело вздохнул: вот ведь как, красавец парень добровольно идет на заклание. Прямо как жертвоприношение библейского Исаака. Начальник Ташкентского КГБ просил Кацнельсона принять сына арестованного.
   – Играете в баскетбол?
   – В волейбол.
   – А кто у вас тренер?
   – Адик Калеко.
   – Он инвалид?
   – Это фамилия. Борис Ефимыч, мой отец…
   – Я знаю, зачем вы пришли. Вот бумага, пишите то, что написали в КГБ. Ну, приблизительно, конечно: мол, обещаю сотрудничать с КГБ СССР до конца своей жизни.
   Или до конца КГБ СССР – вдруг мелькнуло в голове прокурора.
   – Так вам, Липавский, минералку с газом, без?
   – И значит, теперь вы можете простить отца?
   – Эйсав простил брата своего Якова через тридцать лет. – сказал Кацнельсон.
   – Как же Христос всех прощал? – Саня поднял взгляд на прокурора.
   – Да, теперь пожалуй, я могу и прощать! Только вот пакость-то – когда я это право заслужил, то оказалось, что в нем мало кто нуждается. А кто нуждается… Вот, например, вас, наверное, не раз предавали, так Иуду вы простить можете?
   – А почему нет? – вызывающе ответил Саня.
   – Иуда, – холодный взгляд прокурора расстреливал Саню, – человек, страшно переоценивший свои силы. Взвалил ношу не по себе и рухнул под ней. Это вечный урок всем нам – слабым и хлипким. Три четверти предателей – это неудавшиеся мученики.
   За сотрудничество Сани с КГБ его отцу заменили расстрел на пятнадцать лет лагерей в Магадане. Сане разрешили после окончания мединститута пять лет работать в магаданском лагере, где был его отец. А в 69-ом КГБ его командировало в Москву.

   Тополиный пух заколдовал Москву.
   Ну чем еще можно было объяснить бездействие властей?
   Два десятка отказников танцевали «хору», пели
Ам Исраэль хай!
Щаранский хай!
Бегун Иосиф хай!
Ам Исраэль, ам Исраэль хай!

   Прохожие останавливались, смахивая пух с ушей. Тополиный пух, как нежданный снег, сбивал на перекрестках автомобильные пробки и легковушки сигналили – аккомпонировали вызывающему танцу отказников. Евреи кричали, срывая голос: «Свободу! Сво-боду!» Это душа народа призывала своих детей к жизни.
   Маша и Володя Слепак принесли плакат «Шеллах эт-ами». Они стояли в окружении журналистов.
   Ида Нудель читала толпе Мандельштама:
Лишив меня морей, разбега и разлета,
Чего добились вы?..
На вершок бы мне синего моря,

   На игольное только ушко…

   Она читала, чтобы молчала суетность и жлобство спряталось, душа народа укреплялась уличной молитвой, где хороводами и стихами расточался талант.
   Сквозь пелену тополиного пуха майор Лазарь Хейфец смог разглядеть плакат Слепака. Лазарь вприпрыжку побежал на угол ресторана «Арагви». Швейцар открыл дверь.
   – Поссать и телефон. – запыхавшись и отталкивая швейцара, сказал Лазарь.
   – Моисей? – спросил армянин.
   – Моисей – Моисей. Не узнал?
   В туалете Лазарь лихорадочно пританцовывал и никак не мог раскрыть ширинку – заело. Наконец, облегчился и позвонил на Лубянку.

   – Митинг отказников у Моссовета. Человек сорок. Слепак с плакатом «Отпусти народ мой».
   – Что делать?
   – Устроили демонстрацию напротив Моссовета! Какого черта мы ни черта не знаем?! – заорал полковник Зверев.
   – Около Слепака свидетель по делу Щаранского прокурор из Ташкента.
   – Борис Кацнельсон? – српосил Зверев.
   – Так точно. Что делать?
   – Пух с носа сдувать. Слепак, говоришь, в окружении журналистов? Подгоним автобус.
   Зверев взял графин и прямо с горла наполнил рот водой. За окном густая пелена тополиного пуха накрыла площадь, железный Феликс смешно торчал, как из кальсон. Кальсон. Кацнельсон. Ну кто этих евреев заметит в тополиной круговерти? Что были – что не были. Но вот что нужно там Кацнельсону? В 1963 году Липавский предложил свои услуги в качестве стукача прокурору Ташкента Борису Канцельсону, чтобы спасти от расстрела своего отца за экономические преступления. Не воруй. Правительство не терпит конкурентов.
   Канцельсон собрался в Израиль? Самый раз сдать Саню Липавского. Эх, Саня– Саня, разрушил собственную жизнь, ради отца своего. И ведь Липавский любил своих друзей, но был связан по рукам и ногам и, как Иуда, предавал их.
   Зверев проглотил отвратительно теплую воду.

   Через десять минут на площадь Моссовета подъехал автобус с курсантами милиции. Одни – евреев окружили, другие – погрузили в автобус.
   Вечером всех отпустили по домам, в том числе и западных корреспондентов.
   В полночь в квартиру Слепака пришли с обыском.
   Записные книжки, письма, фотографии, учебники иврит… Все как описывал Альбрехт в своей нетленке «Плод».
   Руководил обыском некто Сергей Иванович.

   – Где вы работаете? – спросил он Слепака.
   – Нигде.
   – Ну вы еще не пенсионер.
   – Я свое отработал.
   – Мы знаем все о вашей активной антисоветской деятельности. Сегодня устроили шабаш перед Моссоветом, а что завтра?
   – А что завтра? Лучшие годы нашей жизни. – улыбнулся Слепак.
   – А завтра уже началось. Два часа ночи. Вот ордер на ваше задержание. Вы идете с нами.

   Очень буднично прозвучал арест.
   Тем временем, другая опер-группа обыскивала квартиру Иды Нудель. У окна стояли бледные понятые.
   – Это ордер на ваш арест. – сказал старший группы Владимир. – Вас называют «мама алии» У вас есть собственные дети?
   – Собственно, вся алия мои дети. – ответила Нудель.
   – Ну, для этого вы слишком молоды.
   – Не вам судить.

   В далеком, изнуряющем от жары ночном Иерусалиме Виталию Рубину снился странный сон: он вновь в СССР и приговорен к смертной казни. Ничего явного не происходит, он знает: он идет на место казни в сопровождении какой-то знакомой интеллегентной женщины и говорит ей, что у него есть ценная вечная ручка, и он хотел бы чтобы она предложила ее палачу в вознаграждение за то, что он все сделает быстро. Совершенно спокойно, так, как будто идет дело о мелкой бюрократической проблеме, она ему отвечает: «Тут могут быть некоторые трудности… Сначала вас осмотрит доктор Липавский…

   Володю Слепака, Иду Нудель, а вскоре и Виктора Брайловского после отъезда Марка Азбеля (он возглавил семинар физиков – отказников), отправили в ссылку. Скорый суд приговорил их за «злостное» тунеядство на пять лет ссылки в далекие селения Сибири. Сибирь – матушка велика. На всех места хватит.

Лазарь, вперед

   – Боец…
   – Хейфец, еб… – Гнилые зубы лейтенанта Лупенкова выглядывали из улыбки, будто мыши из норы. – Твою мать, Лазарь, мы по тебе поминки справили. Одни сухари остались.
   Он протянул горсть черных сухарей.
   – Сей в себя, Лазарь, сухари.
   А на столе лежал леденец. И вдруг взрыв, и стало темно, хотя и сияло солнце на зависть покойникам.
   Когда Лазарь опомнился и захотел помочиться, увидел окно в паутине и самого себя, запеленатого в белое. В руках его был зажат леденец, а в голове будто застряла горошина.
   – Значит, я жив, подумал Лазарь. – А кто убит, не знаю.
   Победу Лазарь встретил с университетскими тараканами. Шинель и ранения сдали экзамены за абитуриента Хейфеца. Только-только мужчинам начали сниться женщины; женщины пугали беременностью. Но коммунисты хотели славы – одни сдавали вступительные экзамены, другие – делали себе аборт. И все без исключения хотели знать, что же произошло с ними за пять лет и что будет теперь, когда от Югославии до Китая вожди сплачивали ряды.
   На радостях Лазарь со скоростью мотоцикла пригласил на оперу Валечку, недавнюю знакомую. Опера «Иван Сусанин», театр Большой, а Валечка была учительницей начальных классов, блондинка атаки.
   В бельэтаже он держал ее пальцы, поил шампанским в антракте. Наконец предсмертный кашель Сусанина заглушил хоровые песни и пляски. И все же ничто так не волнует, как топот в раздевалку – увидеть, что твое пальто не сперли.
   – У меня кружится голова, – сказала Валечка и откинула челку со лба, будто бюстгальтер с груди.
   – Валечка.
   – Я живу далеко.
   – Был бы магазин близко.
   Какие-то стеклянные цветочки, невысоко поднявшиеся над асфальтом Сокольников, пьяными огоньками горели в темноте.
   У Пожарной каланчи они вошли во двор, как в сундучок.
   Сначала Лазарь подумал, что посреди сундучка пляшут полуголые девушки, а это болтались на бельевых веревках женские трусики. А что принял за спиленные деревья – посиделки старух.
   Двухэтажка в стиле «лишь бы не было войны» пахла полевой кухней всех мировых войн. И над этим нависла Пожарная каланча.
   – Голосуем! – Лазарь вскинул руку и остановился. – Кто за то, чтобы отовариться портвейном?
   – У меня такие соседи…
   Валечкина комната – это хрестоматия одинокой женщины: от журнальных вырезок на обоях до весенних подтеков у окна.
   Он сел за стол, а Валечка скрылась за гардеробом, что выдавался на середину комнаты, как облезлый волнолом, отделяя корабли от гавани, где стояла кровать с бронзовыми собаками, целомудренным покрывалом и горой подушек.
   Она принесла радио, похожее на бумажную шляпу. Духовой оркестр играл вальс.
   Лазарь смотрел на ее ноги и согревал ладонями бутылку портвейна.
   – За что выпьем? – улыбнулась Валечка.
   – За погоду на завтра. – Лазарь зубами вытащил пробку из горлышка.
   Они взяли стаканы, и две руки их, будто змеи, сплелись в любовный узел. Они поочередно высовывали язычки и лизали друг дружку по зубам.
   – Сладкий мой.
   – Девочка моя.
   – Бычок.
   – Маленькая, сосочки…
   Это было уже слишком. Она испустила стон и вырвалась из его рук.
   – Я сейчас вернусь.
   Лазарь снова увидел белую кровать с бронзовыми собаками. И он залпом допил стакан и начал стягивать с себя «амуницию»: китель, рубашку и, наконец, штаны-клеш. Только трусы и туфли на нем (забыл скинуть), откинул холодное покрывало и прыгнул. Треск и грохот.
   На кровати вместо сетки лежала фанера. Фанера треснула, и Лазарь шмякнулся. Голый, с выпученными глазами и туфлями с дырявой подошвой.
   – Боец Хейфец…
   Из-за того, что он был в ботинках, Валечке всю ночь казалось, что она в руках кентавра. Ночью он замерз и дрожал вокруг ножки стола.
   Закончился еще один послевоенный год. В райкоме партии Лазарь работал юристом и терпеть не мог еврейских ходоков, потому что они признавали в нем своего. Он учился заседать в президиумах и спать с открытыми глазами. Через войну он доказывал чужим, что свой. Теперь нужно своим доказывать, что он для них чужой.
   Он расписался в ЗАГСе с Валечкой, приобрел чернильный прибор и купил супруге лисий воротник. По утрам он жевал хлеб, слушал новости по радио, похожее на бумажную шляпу. По вечерам встречал Валечку у школы.
   Уличные мужчины кусали языки, глядя на высокую грудь в зверином меху. Это возбуждало Лазаря ночью, когда он пытался Валечке кое-что доказать.
   Тем временем в Палестине возродился Израиль. И от этого, казалось, советские евреи изменятся. Так оно, быть может, и было бы… но не было. И это подтверждало некую идею. Но для полного счастья он хотел избавиться и от пятого пункта в паспорте.
   «Ну что ж, – думал он, – не в этом году, так в следующем».
   В следующем арестовали врачей-евреев.
   13 января: «Арест банды врачей-отравителей – это удар по международной сионистской организации».
   К вечеру мороз хватал за уши, а Лазарь задыхался. Вбежал в комнату, радио – в розетку, голову – в тарелку репродуктора: диктор-диктор. Я не я! И вдруг грохот входной двери.
   Лазарь включил пылесос. И почудилось жильцам, что объявлена тревога.
   Стыло небо СССР, приглушая лязг и скрежет железнодорожных станций. Им снились вагоны, сортирующие людей – кому оставаться жить в городах, а кому умирать в дороге. И шли, кому умирать, наденут рубашки и в слезах понесут детей в чрево вагонов. Будь дети у Лазаря, он отнес бы их на баржу, что была выброжена на берег Дона…
   Лазарь лег на кушетку, как в обморок.

   И заревели быки, и замычали телята, а евреи молчали. Потому что не знали, что им уготовлено.
   Грузили евреев в Китай. Сосед Ваня от всей души пожелал «чтоб вы сдохли», а сослуживцы подарили Лазарю халат «банды врачей». И как только халат цвета зимы упал на его плечи, заиграла музыка Москва-Пекин, и поезд тронулся. Овчарки лаяли, солдаты хмурились.
   Не еврейская жена Валечка бежала в толпе, а букет бумажных роз бежал впереди нее.
   – Люби…
   Протянула букет и втянулась в ссыльный вагон. Лазарь обнял Валечку. Та к заканчивалась история евреев России и начиналась история евреев Китая.
   – Не родись красивой, а родилась счастливой.
   Семь дней отстучали, и разули китайцы глаза и вот – спрыгнул из товарняка Лазарь и баба с цветами, а за ними еще десять миллионов интеллигентов. Много, однако, врачей и музыкантов.
   И побежали Лазарь и Мао навстречу и обняли друг друга, и пали на шеи, и целовались, и заплакали.
   – Даешь ассимиляцию, – всхлипнул Лазарь.
   – За дальнейшее развитие антисемитизма! – И поднял Мао Цзе-дун глаза, и увидел пришельцев от Абрамовича до Янкелевича, и спросил: – Кто это у тебя?
   И сказал Лазарь:
   – Еврей-цзы, братья твои, чтобы плодиться и размножаться. А ты думал…
   Но думал Мао или нет, Лазарь не увидел.

   Супруга скинула его ноги с ботинками с дивана и пнула ногой в ребра. И открыл Лазарь глаза. И вот ноги голые и пол холодный. Прямо у носа таракан с потолка грохнулся. А Китай пропал. Вдобавок Валечка наотмашь врезала по обморочной морде.
   – Лазарь! Лазарь. Сталин умер.
   Он вытер кровь из носа, почему-то вспомнил про Гументаш с маком.
   На раскрытом подоконнике стоял на красных лапах серый голубь, и красный глаз его подмигивал Лазарю.
   Благословенно поколение – свидетель гибели вождя.
   – Лазарь, – сказала Валечка, – ты только не волнуйся.
   – За что, моя былинка?
   – Ты помнишь: Темрюк, дырявая баржа, артобстрел, Лупенков?
   – Было дело.
   – Он берет тебя в ГРОБ.
   – Сука.
   – Дурак! Так институт называется, а тебя не сегодня-завтра из прокуратуры погонят.
   – За что?
   – Было б за что, убили бы.
   С этой минуты вокруг него заблуждали огни, что-то вроде электронного сияния. Он влез в ванну. Тер тело щеткой, смывая с себя обморок. И тем не менее, как на лифте, быстро и легко, очутился в новом бреду. То есть в еврейском мире.

   … Толпа пылила на юг. Шли пешком. Толпы текли по земле, как вода по водосточным трубам. Евреи шли к Одессе. Они вздыхали, но не останавливались.
   Лазарь шел во главе колонны, прихрамывая для солидности. Сзади кричали:
   – Не толкайся! Не толкайся!
   Та к невтерпеж было некоторым. На лестнице Ришелье Мосфильм запечетлевал потрясающую картину: евреи шли с рюкзаками и чемоданами, со швейными машинками и электрокаминами, с сервантами, картинами, роялями. Двое штатских в шортах стояли у камеры, когда мимо проходил Лазарь. Пленка у них давно кончилась. Просто из камеры лучше видно.
   Огромный корабль загружался день и ночь, и лучи прожекторов метались, как безумные.
   Лазарь занял капитанский мостик.
   – Рубите концы! – командовал балабус.
   И евреи «рубили концы».
   Белобрысый мальчик с рыжими пейсами читал на память: «И сказал Гашем Ною: войди ты и семейство твое в ковчег, потому, что тебя увидел праведным передо Мно в этом роде».
   Та к он читал. И показалось толпе, что воды слились с небом и пришел потом на землю. Ничего кроме воды, евреи не увидели, и заплакали женщины, поминая захлебнувшихся: гешефтников, меломанов, графоманов и прочих манов. Вода – дура, она топит без разбора.
   Слезы женщин стекали в Черное горькое море.
   – Мы только и остались, – шептали несчастные. – Мы и тот белобрысый с пейсами.
   – Храм на небе, – шептал мальчик.
   – Не рухнул бы Храм, – сказал лейтенант Лупенков.
   Но мальчик с пейсами, в широкополой шляпе, накинул на плечи талит и поднял стакан с водой для благословения, и вдруг заразительно засмеялся. Мужчины толкались у раздачи, но доставалось вино только «по маме».
   – А по папе?
   – Вкалывать будешь по папе. Окей?
   – Это демократия? – спросила Валечка.
   – Не еврейских жен за борт, – крикнул Лазарь.
   – Я тебя в Израиле достану. – замахнулась Валечка.
   – Ты в Израиле «никто».
   – А мы? – спросили сто миллионов китайцев.
   – На то и потерянное колено, чтобы больше не искать, ляпнул сосед Ваня.
   И зря. Теперь никакой гиюр ему не поможет. Китайцы бросили его за борт.
   – Лазарь! – скандировал они. – Спаси!
   – Я против миссионерства, но по просьбе трядущихся… Сухари в торбах есть? Тогда даю вам и потомкам вашим имя: Сухари. И будете служить спонсорами мальчика с пейсами. И вы. И дети ваши. Обещайте сделать.
   – Сделаем и пообещаем.
   – Курс на Хайфу, – скомандовал Лазарь. – Сходим по трое в колонну.
Ветер полощет лозунг:
Хаверим и гоим,
Водка яд!
Кто не с нами –
Сволочь и гад!
Сделаем революцию
ать-два!
Лазарь Хейфец
го-ло-ва!
Создадим арабам
комфорт и уют,
Иначе братья
от нас уйдут.

   – Утром, пока не жарко, оккупируем Кнессет. Место прогорело – пожарника нет. Фалаши, хуяши уходят к палестинцам, палестинцы «Шлах эт ами» обратно в Египет.
   – А что пообещаем сирийцам? – заинтересовался мальчик с пейсами.
   – Мальчиков с пейсами.
   – А Ираку? – не сдавался талмудист.
   – А Ираку сраку! Объединимся с Биробижданом под названием СС: Семитский Союз.
   – Ни одной гласной, – сказал сухарь с китайской улыбкой.
   – А у китайцев есть гласные?
   – У нас одни гласные.
   – Не забудь. Как мы забыли идиш.
   – И потом, как мы будем получать твердую валюту?
   – Мы можем продавать планеты. – сказал Лазарь. – Как-никак, наш Бог все это создал.
   – Слушайте, это корабль не дураков, это корабль сумасшедших. Если я сегодня не трахну девочку, я сойду с ума.
   – Нюсик! Раздать на члены противогазы. Наша партия раздаст обещания. А соберет голоса и солдат.
   – Пески, куда мы плывем, пожирали пришельцев, – сказал мальчик с пейсами. – Но мы пожрем все.
   – Но что-то оставим и другим?
   – Но не врагам же, – возмутился Лазарь. – Смерть предлагают близким.
   – Мир создан ради нас, – сказал мальчик с пейсами.
   – С чего ты взял, Нюсик?
   – Та к сказано в Мишне.
   – Нюсик. Ты плохо кончишь, то есть кончишь в ешиве, где одни мальчики…

   На этот раз из обморока Лазаря вытащила Валечка. Перекрыв воду в ванной.
   – Лазарь, иди подстригись. На тебя страшно смотреть.
   Зеркала Сталина были не для евреев. Тем не менее, еврейских парикмахеров хватало.
   За Пожарной каланчей парикмахер Боя наваливался животом на клиента, придавливал и стриг. Это было дешево и безопасно.
   Лазарь сел в кресло и задохнулся от одеколона и живота парикмахера.
   – Что же вас будет – бокс или «Молодежная»?
   – А что такое?! – возмутился Лазарь. – Полчаса, Боря, стрижете меня и не знаете. По какую прическу?
   – Ша-ша. Я просто спрашиваю, какая вам больше нравится.
   – Надо было, Боря, спрашивать в начале.
   – Знаете, лучше, как говорится, поздно, чем никогда.
   – Ну, вы так не шутите.
   – В наше время если не шутить, тогда конец. Завивку будете делать?
   – Какая завивка, Боря?! Они у меня вьются от рождения.
   – Тогда с вас два рубля.
   Был понедельник. И эти плывущие эскалатором лица возвращали Лазаря в счастье…
   Какие-то стеклянные цветочки, фанерная кровать, прокурорские кудри. Ностальгия морочила голову до самой Красносельской улицы, где посреди стоял монастырский дом с вывеской «ГРОБ».
   – Не фирма, – подумалось.
   Пятый этаж, келья и веснушчатая баба – чистый попугай в клетке. И как попугай она выкрикнула:
   – Лазарь Хейфец, однополчанин Лупенкова?
   – Так точно, боец Хейфец.
   Дверь кельи резво отворилась, и маленький Лупенков с незабываемой улыбкой хлопнул Лазаря по плечу.
   – Хо!
   – О! – ответил Хейфец, сильно щурясь, так сильно, что того и гляди очки грохнутся с носа под ноги Лупенкову. Сейчас он начнет вспоминать все с начала. А Лазарь почти ничего не помнит, придется еще долго вот так улыбаться и щуриться.
   На боку Лупенкова болтался противогаз ГП-4У. Заглядывая Лазарю под очки. Он спросил:
   – Ты помнишь, Лазарь?..
   В ушах завыли сирены, забарабанила канонада. А вот имена хрен с два Лазарь помнил. Наконец, они вышли от кадровички. Монастырские коридоры, скрежетало железо лифта, а маленький лейтенант чеканил шаг, и брезентовая сумка противогаза ГП-4У билась о костлявое бедро. То там, то сям хлопали двери, как ворона крыльями, у Лазаря выступил пот – ему почудилась окопная стрельба. Ах. Скорее бы уже найти техотдел. Где его провозгласят руководителем и где два раза в месяц будут выдавать зарплату.
   – А что значит «комго»? – обратился он к однополчанину.
   – Командир гражданской обороны, – медово ответил Лупенков и хлопнул себя по бедру.
   – Ага… А тот техотдел?
   – Сначала я покажу ближайшее убежище. Я подарю тебе индивидуальную аптечку. Никогда не забывай об индивидуальных средствах защиты. Я научу тебя делать ватно-марлевую повязку.
   Они спустились в подвал с железной дверью. Лупенков заливался, как ужаленный бобик. Он зажег свечу и поднес ее к пожелтевшему плакату.
   – Это общая картина наземного ядерного взрыва. Лазарь, когда пройдет ударная волна, ты встанешь и наденешь свои средства зашиты. А если их нет, закрой рот и нос повязкой. А это наши скамейки. Давай присядем. Ну как? Они сделаны так, что можно лежать и сидеть. Здорово, да?
   Когда они наконец выбрались из убежища, монастырские своды содрогнулись от стадионной музыки. Было одиннадцать часов – время зарядки для ГРОБа. Лифт поднял бывших однополчан на пятый этаж, и Лазарь вошел в ярко-зеленую комнату с тремя рядами столов и сотрудников.
   – Здравствуйте, товарищи, – сказал Лупенков, и уже хихикая и делая ужимки, добавил? – Вот новый руководитель группы Лазарь Хейфец. Он ничего не знает. Но ему ничего и не надо знать. Как контуженный ленинец и боец с мировым сионизмом будет он нести вам свет еврейский в ваши пьяные головы. С Хейфецем наш ГРОБ станет еще крепче.
   Лупенков засмеялся. Хлопнул себя по противогазу и пошел, обернувшись уже в дверях. Нечто вроде воздушного поцелуя. Лазаря чуть не вырвало. Напротив него из-за громадного стола торчало маленькое огородное чучело в очках и с солдатской медалью на пиджаке. На пиджаке, что висел на плечах, как на вешалке. Стол его был завален журналами и справочниками.
   «Начальник, – подумалось Лазарю, – так холоден и строг взгляд из-за кругленьких стеклышек».
   Между тем женщины в ГРОБу галдели, как они галдят всюду, где их больше двух.
   – Я вообще, – говорит черноволосая с цыганскими серьгами, – вчера видела комбинации. Немецкие, в цветочках. Очень хорошие. Стояла-стояла и как дура ушла.
   – Сколько?
   – Ровно четырнадцать рублей.
   Девушки ахали по женихам.
   – Я его цветы выбросила на помойку.
   – Ой, дура!

   Лазарь провел раз-другой по холодной блестящей поверхности стола. Покрутил шеей. Причесал кудри. Тихо постучал пятками о паркет.
   В этот день, как, впрочем, и на следующий, к нему никто не обращался, и он не знал, что делать, то есть кем руководить.
   Испытание на безделье Лазарь выдержал блестяще, и на третий день чучело с медалью сказало:
   – Напишите тушью объявление: «Сдать по три рубля на воблу».
   – Не понял, – вздрогнул Лазарь.
   – Тушью напишите объявление.
   – Я?
   – Кто здесь начальник?! Я! Повторите!
   – Я.
   – Я, Ларионов, а ты Лазарь Хейфец. И ты напишешь объявление.
   У Лазаря был почерк землетрясения. Написать тушью (!) объявление. Это было похоже на издевательство, если бы он не чувствовал себя от безделья в подвешенном состоянии. Лазарь расстелил лист ватмана, открыл бутылочку с тушью и обмакнул чертежное перо.
   Ларионов испытующе следил за каждым движением нового сотрудника.
   «Он ждет, когда я промахнусь, – с ненавистью подумал Лазарь. И еще он подумал: – где-то эту рожу я уже встречал. Может быть, это мой бывший обвиняемый? Не доконал в свое время».
   Злое лицо Ларионова смягчилось, только когда Лазарь опрокинул-таки тушь на свои каракули.
   Едва угасал день, как загорался день другой. И были они похожи, как похожи поезда в метро.
   Приплюснутый к дверному стеклу электрички, вглядывался Лазарь в черноту, в себя. Поредели кудри – только два рожка; чем старше становился, тем больше походил на пучеглазую маму Цилю. Мама Циля в партию вступила, мама Циля горы своротила. А сын словоблудил и пил на праздники в ГРОБу. Да толку что? Что бы он и делал или не пил, Ларионов писал на него доносы Лупенкову. Однако Лупенкову было ясно. Что ядерной опасности в Лазаре было меньше, чем говна. Но Ларионов безумствовал – он обнаружил самое ужасное: женщнам нравилась война двух казаков. Один был казак еврейский, а другой деревенский. Женщины стали как-то вызывающе раскрыто смотреть в глаза Ларионову, они не то, что больше не боялись его – они смеялись над ним.
   На самом деле им было совершенно наплевать на такие мужские игры. У них свои игры: где достать жратву и как похудеть.
   Был в зените 67-й год. Первого июня Лазарь с Валечкой гуляли в Сокольниках по выставке Инпродмаш. Евреи впервые в жизни шли под флаг Израиля. И сразу было ясно: их много, они одна команда. Они спешили в павильон, как футбольные болельщики на стадион. А в павильоне евреи имитировали себя именинниками, им было наплевать на сефардский мосад и русский КГБ. Огромная толстая книга отзывов была исписана стихами. Там толпился народ до шестого июня включительно. В тот вечер Лазарь впервые спросил жену о своей внешности.
   – Я похож? – спросил, глядючись в зеркало.
   – Еще как! Настоящий жид пархатый.
   – Врешь, сука тонконогая, – улыбнулся он. – Ты антисемитка.
   – А все антисемиты.
   – Врешь!
   – Странное дело, людям говоришь правду, тебе не верят.
   Она подкралась к нему сзади и горячим утюгом коснулась его трусов.
   – Готы-ыню! – заорал Лазарь.
   – Это тебе за суку, – сказала Валечка. – И за тонконогую.
   – Ну, зараза! Ну, какая же ты гадина.
   – Раз так, сам гладь свои рубахи и майки.
   Так всегда. Он же и виноват. Такие резкие выпады всегда застигали его врасплох.
   – Галка купила три десятка яиц и все тухлые, – засмеялась Валечка.
   – Сделай мне яичницу, – попросил Лазарь.
   – Дай денег, так я сделаю.
   – Ну хорошо, а что мы будем завтракать?
   – Цветную капусту с картошкой.
   – Я мужчина. Я хочу мяса!!
   – Ха-ха-ха!! Кто здесь мужчина? Гвоздь в стену не может забить.
   – Могу.
   – Ну так бей.
   – А ты дай.
   – А это видел? – она стукнула его по носу фигой.
   – Больно!
   – Что?
   – Давай я тебя стукну.
   – Значит, ты ужинать не будешь?
   – Буду!
   Потом, когда Валечка накормила его капустой и картошкой, когда он почувствовал, что дальше «не лезет», он сказал, улыбаясь:
   – Знаешь, кто ты? Милый маленький зайчик с бабочками на голове.
   – Ну-ну. Пей чай. Я пойду приведу себя в порядок.
   Она стояла голая под холодным душе и дразнила свою глотку сопрано. Была весна, все набухало, и Валечка чувствовала себя сочной и какой-то ошалелой.
   – Перестань орать, – сказал Лазарь. – У меня чесотка от твоих песен. У него это как аллергия на одуванчики.
   – А с чего это ты вдруг?
   – Израиль бьет арабов, а нас будут бить здесь.
   – Я была бы рада, если тебя отлупят.
   – Рано или поздно гои припомнят нам Израиль.
   – Ох и негодяй же ты, Лазарь.
   – Бывают негодяи полезнее святых.
   – Я тебя стала бояться. Раньше этого не бывало.
   – Раньше ты мне давала, – захихикал он.
   – Дурак.
   – Дурак?! – В глазах его мелькнул бес со свечами. – Закури лучше, училка кривоногая.
   – Дурак! Больше ко мне не дотрагивайся.
   – Сама ко мне в трусы лезешь.
   – Ду-уррак! Бессовестный!
   – Тебе привет! – крикнул он ей вдогонку.
   Она не ответила.
   – Тебе привет от минет!
   Их обоих трясло от ненависти, но под руками не было автоматов.
   Вечером все жильцы слушали радио, как будто бои велись на Садовом кольце.
   – Арабы вооружены всем советским до зубов – утром евреи прыгнут в море.
   – Лазарь, конечно, болеет за своих.
   – Ну, понятно, все они болеют за своих.
   В ту ночь Лазарь постелил себе на полу. Он лежал и всматривался в красные пятнышки, плавающие в темноте. Красные пятнышки что-то уж очень разыгрались, как будто ночью в пустыне враг вел спорадический огонь. Лазарь лежал вытянувшись во весь рост. И тут он увидел холодные маленькие глаза Ларионова. Потом они боролись.
   Руки у Лазаря были напряжены. Кулаки стиснуты и прижаты к животу. Когда он уснул по-настоящему, то есть забылся, ничего ему не снилось, и мозг спал, и было ему хорошо, как бывает хорошо только в обмороке.
   – Амалеки взрывают наши синагоги.
   – Давайте сами их заминируем.
   – Давайте окутаем их колючей проволокой и будем впускать туда только раввина и только один раз в год, на Йом-Киппур.
   – Сухари, а где евреи будут чесать языки?
   – Они нас взрывают, а мы не знаем кто.
   – Зато знаем кого, – сказал мальчик с пейсами.
   – У вас сократилась молитва и удвоился счет в банке. Такие дела.
   – Один Бог знает. Кого они завтра взорвут.
   – Почему бы Ему не подсказать нам?
   – Бог не стукач. Ты его что – нанял?
   – Ша, сухари, ша! Арабы воюют с нами, потому что мы на них непохожи! Сделаем так, чтобы они стали на нас похожи. Или мы на них.
   – Это надо записать в Талмуд. Кто ведет Протокол сионистских мудрецов? Повтори, Лазарь, еще раз.
   – Я говорю: мертвые похожи друг на друга. Мы ударим на рассвете.
   Потом ему приснилось, что у них с Валечкой родился ребенок.
   Ему хотелось своего ребеночка. Не потому, что он любил Валечку, а чтобы у него было существо, ему послушное всегда во всем… Во сне ему часто снился ребеночек: то мальчик, то девочка. Они уже ходили в школу, получали двойки, были непослушны, и Лазарь их бил. Бил ремнем, бил ладонью, крутил за уши, душил ногами… Мальчик ему снился ушастый, с темными выпуклыми глазами, и назвал его Лазарь чудным именем Лащик, потому, что он любил ползать по полу и всегда лазил, куда его не просили. Девочка была страшная болтунья, языкастая и глупая, как сто женщин вместе взятых. Лазарь ее бил каждый день. Зажмет ногами, трусики снимет и пряжкой, и пряжкой!.. она кусается, плюется, рычит, а он бьет еще сильней, еще сильней…
   Лазарь настолько привык к этим своим СОНПРИХОДЯЩИМ детям, что даже днем, когда бодрствовал, не смог бы ответить с увернностью: есть у него дети или нет. У Валечки, у этой определенно были только наряды и сплетни; ей и дети-то небось ни разу не приснились. Как она ему фигой ударила по носу. Антисемитка.
   Утром он вспомнил про сон и не знал, как его истолковать. И ему стало страшно.
   В метро Лазарь пробился к темному стеклу дверей вагона и закрыл лицо газетой. Мало ли. На нем написано, что антисемит тоже. Увидят, что жидовская морда, и расквасят сопатку.
   Шесть дней в газете «Правда» израильтяне терпели поражение. На седьмой день Насер надел на голые ноги альпинистские ботинки. Так он спешил.
   Осень пришла – никто не заметил. Не до осени было. В Польше сионистская молодежь декламировала Мицкевича. В Праге сионистские писатели дудели в Дубчеку. А что творилось во Вьетнаме? Что там вытворяли сионисты? То-то и оно.
   5 ноября в техотделе сдвинули столы и, невзирая на международный климат, выставили бутылки с вином и водкой. Мужчины в обед плотно пообедали и теперь пили, словно смазали глотки слюной, и лица их становились все краснее. Лазарь разыгрывал из себя свойского парня, Ларионова щекотали позванивающие медали; дорвался до спиртного и Лупенков. Не пил, не пил – и здрасьте пожалуйста.
   – А вот знаю анекдот, животики надорвешь. – сказал Лазарь.
   – Расскажите, расскажите, – умоляли женщины.
   – Катит Хаим бочку по улице. Абрам говорит: куда катишь? Мочу на анализ. Целую бочку? А что мне, жалко?
   Все покатились со смеха.
   – Через час видит Абрам, что Хаим снова катит бочку, – продолжает Лазарь. – Домой? Да, говорит Хаим, они сахар нашли.
   И поднялся из-за стола Ларионов, и осоловело поглядел на сотрудников.
   – Мы для чего здесь расселись? Для того, чтобы отмеить пяти… десяти … Ура-а-а-! – и дрожащей рукой опрокинул стакан за пластмассовые зубы.
   – То-оварищи! – раздался женский голос. – Наш Ларионов воевал в Севастополе.
   – Врет, – сказал Лупенков.
   – Чтоб мне не вставать из-за стола!
   Так он им ответил.
   – А что мы тебя там не видели? – спросил Лупенков.
   – А что вы там делали? – спросила комсомолка Лида, у которой была в институте единственная обязанность: стоять за углом и отмечать опаздывающих.
   – Давайте лучше еще по стакану, – скромно ответил Лупенков.
   – Нет-нет-нет!
   – Я воевал в Севастополе в чине лейтенанта с Лазарем. Мы проверяли посылки.
   – О-о-о!
   – Конфисковывали запрещенные продукты.
   – Водку?
   – И водку тоже.
   Лупенков выпил, и тотчас перед ним на столе очутились вместо лиц сотрудников ящики с посылками. И он взял со стола консервную открывалку и вдруг воткнул ее Лазарю в рот. Лазарь высунул язык и сказал:
   – А-а!
   Он будто сидел у врача в кабинете, а может быть, на допросе.
   – Бэ-э! – передразнил Лупенков. – Так мы открывали посылки и потрошили их. И жили мы во-о как!
   И он поднял большой палец.
   – И леденцы брали? – спросил Ларионов.
   – В леденцах специалистом был Лазарь.
   – Я так и думаю, – сказал Ларионов.
   – Врет, – покраснел Хейфец.
   – Чего уж там, – ухмыльнулся Ларионов.
   – Да, – кивнул Лупенков, – он был молодой специалист и сосал леденцы, а я жрал шоколад и сгущенку.
   – Здорово, – сказал Ларионов. – А я был в саперном батальоне. Из грязи не вылазили и жрали одну мороженую картошку. Утром картошка, днем картошка, вечером картошка.
   – А у нас было все, – улыбался Лупенков. – колбаса, сгущенка, конфеты. Вот где я зубы себе испортил. Мы воевали культурно.
   – А что потом? Что было потом?
   – А потом мне дали приказ взорвать «Севастопольскую диораму 1812 года». Это когда уже покидали город.
   – И взорвали?
   – Взорвал.
   – Герой, – сказал Хейфец.
   – Приказ, – ответил Лупенков.
   – Герой, – повторил Лазарь, сплевывая на ладонь кровь.
   Потом он положил голову Лидочке на колено. Она чесала ему за ухом и дула в линялый нос. Он не был бабником, а Лидочке было совершенно все равно, кого гладить: начальника ли, уличную собаку или даже Лазаря.
   После третьего стакана Лазарь (ох уж этот Лазарь!) затащил Лидочку в Красный уголок, где он склеивал статейки против любителей Израиля. Там был диван, испачканный красками и клеем. Лидочка распалила писаку, едва не до инсульта.
   Спас его Ларионов.
   – А ну, слазь, нахал! – сказал он. – Я, Хейфец, в понедельник докладную на тебя напишу. Хватит.
   Дверью хлопнул – стекла посыпались. Даром что маленький, а ревнивый.
   «Докладную на меня, – бубнил Лазарь дорогой домой. – Ты, гад, доживи до понедельника».
   Как пришел домой, он не помнил, но тут же сел за стол и накатал докладную на Ларионова. Беспартийного агента. Написал и сложил в солдатский треугольник.
   А Ларионов в понедельник пил воду и с похмелья боялся сделать лишнее движение. Во вторник он получил втык от шефа. Начисто забыв о Лазаре.
   Лазарь сам о себе напомнил, когда принесли Ларионову распечатанный конверт. Прочел письмо, зеленый стал и кожа покрылась пупырышками – вылитый крокодил.
   – Ну, хорошо, жидяра, отлично. Я теперь знаю, что ты за фрукт. Достаточно я накопил против этой скотины.
   – Пис-сатель, – сказал он Лазарю. – а ну-ка, встань. Пойди к Шуре-кладовщице и принеси бутылочку с тушью.
   Лазарь уже все позабыл и, еще ничего не зная, поднялся и ушел к Шуре-кладовщице.
   Как только Лазарь исчез, Ларионов открыл свою бутылочку с тушью и ловко разлил ее по столу Лазаря. Вернулся герой – глазам не верит: черные реки затопили его бумаги.
   – Авцелухес!
   Кружилась комната. Да так быстро кружилась! Замахнулся Лазарь на врага, а ноги уплыли в сторону. Тут-то он и разбил себе лопатку об угол стола, потом стула, и, накоенц, об паркет: бум-бум-бум. Не судьба, видать достойно ответить.
   – Убился! – закричали женщины.
   Ларионов понюхал Лазаря и вдруг дико закричал: Лазарь плюнул по-верблюжьи обильно, и узкое лицо Лариоши стало белым, будто в мыльной пене. Лазарь вскочил. Короткий прямой удар в два передних зуба, что сидели рядом на десне, как две совы на старой ветке. Лариоша закатил зрачки и вогнал свою острую коленку в Лазарев пах. Как кол в землю вогнал.
   И закричали бойцы громко, как сохатые. Будь у них рога, они сцепились бы на веки вечные, но было у них лишь по две руги и ноги, а передние зубы остались только у одного.
   Их мирили, они ссорились. Из Сокольнического райкома то и дело звонили директору: что там у вас за война? Никто не мог с ними ничего поделать, потому что Ларионов приносил в жертву справочники и журналы для своей толстой книги, а Лазарь приносил в жертву евреев, кто хотел уехать в Израиль. И Лазарева жертва была весомей, ибо толстую книгу графомана никто не хотел читать. А статьи Хейфеца приносили гонорары и успех у библиотекарши Лиды.
   Но… но чем больше приносил он соплеменников в жертву антисемитам, тем чаще и чаще кололо у него в голове. Толпы евреев в Шереметьево росли не по дням, а по часам, и уже не одна «Вечерка» гонялась за лазаревскими жертвоприношениями. Да беда… Голова раскалывалась.
   И однажды не нашли его в техотделе. Ни в отделе. Ни в «Вечерке» не было. А была в голове его опухоль, и росла она в голове, как гриб после дождя.
   Среди ночи Лазаря увезла «скорая помощь», поместили его в больницу. Где царил тошнотворный запах умирающих и лекарств. Койки там стояли перпендикулярно к стенам, и когда он открывал глаза, то сначала видел одни голые пятки.
   Весь мир закрыла ему нежданная опухоль. А ведь сколько еще не сделано. Он уже почти докопался до начальника теплотехнического отдела Семена Браславского, он завел дружбу с тремя «китами» из министерства: Копыловым, Воняевым и Негодяевым, он почти обрюхатил Лиду… и на тебе – опухоль в голове. Нужно было срочно принести что-то или кого-то в жертву, и тогда он спасется, вырежут опухоль. Выкачают больную кровь и накачают его здоровой кровью – и он встанет.
   – Сделайте мне операцию, – приставал он к врачам.
   – Нам нужна кровь, – отвечали ему.
   – Я знаю, где много крови. В ГРОБу. Там меня знают, там дадут кровь для меня.
   Врачи приехали: так, мол, и так.
   – А вы у раздевалки. Но только двое подошли к раздевалке, и то за своими пальто.
   И вот лежит в гробу красивый, как китайский мандарин. Потом сожгли за две минуты. Две минуты – и нет Лазаря.
   А перед этим был последний обморок. Пограничник вертит паспорт Лазаря.
   – Это что за документ? Первый раз вижу.
   – Это что-то вроде даркона.
   – А вы гражданин какой страны?
   – Да, в общем-то, уже никакой.
   – А счет в банке у тебя есть?
   – Есть.
   – А больничная страховка?
   Чуть-чуть он вылетел в трубу, чуть-чуть в пепле остался.
   Тем временем вдова раскручивала поминки. Пили много. Но тосты поминальные говорить не хотели.
   – В домино покойный любил играть, – сказал вдруг сосед Ваня.
   – Баб любил, – ляпнула вдова.
   Ларионов вздохнул, но смолчал. Смолчать он смолчал, но после этой вдовьей речи стал наливать по синюю каемочку. Вообще, все напились безобразно в тот вечер. До двенадцати ночи пили и плели языками уже черт знает что.
   – Любил Лазарь открывать чужие почтовые ящики. Письма чужие читал, гад. А газеты, скотина, так и вовсе не возвращал.
   – Да он, знаешь, – встревал пьяный Лупенков. – Да он, знаешь, как по чужим кармана шарить любил! Бывало, после атаки к вешалке прижмется и по карманам! Враз всю мелочь пересчитает. Мелочь любил.
   – Все любил.
   – Меня хотел изнасиловать один раз, – сказала комсомолка Лида.
   – Э-эх! Только портил клумбы.
   – Нельзя про покойника говорить плохое. Нельзя.
   Но они говорили, потому что очень много было выпито и съедено.

   Когда над Москвой, заслоняя звезды, проплывал дым Лазарев, пьяненький Ларионов брел по трамвайным путям. И был он так крепко пьян, что когда упал и на ноге кость треснула и три ребра у него надломились, он поднялся и как ни в чем не бывало побрел дальше. Такой пьяный был, что ничего нового в себе не почувствовал. И того не почувствовал, что дым Лазарев плыл над его головой.

Дом и сад

1.
   Трое мальчиков и худая женщина обернулись. Обгоревшее дерево вместо Раппопорта – мужа ее и отца их. Мальчики держались за мать и таращились вверх, где ветер раздувал волосы Добы и огонь в полнеба.
   И не в том ужас, что красный петух вознесся над их головами, и не в том, что они страдали от ожогов и ссадин, а в том, что Добу переполняли чувства греха и свободы. То, что Раппопорт называл будущим и обозначал как ограду Торы, Доба боялась, как бояться загона дикие животные. А случилось это с Добой, когда она захотела еще родить, но уже не от него, а на воле.
   Гражданская война прикуривала домами гетто, евреи бежали в города. И в Гомеле Раппопорт потерял свою Добу. Она исчезла с Сережей-половинкой. Он был моложе ее на шестнадцать лет, играл на гитаре и верил в Троицу.
   Раппопорт ушел в приймаки к Сусанне-молочнице. Шил сапоги, мальчики учились не плакать. А снилась Раппопорту рыжеволосая Доба до конца дней его.
   Если люди не могли закончить войну, она приканчивала их.
   На краю зеленеющего оврага, так вот, на краю, за мгновение до гибели, Раппопорт увидел младшего сына Леву на пожаре – он держится за Добу, на кончике носа содрана кожа, курчавый и любимый. Такой любимый, что пуля, вошедшая в Раппопорта, не причинила ему боли.
2.
   Ленинград стыл сквозняками весны 41-го, и, кто боялся одиночества, влюблялись. Леву Раппопорта привела к себе в общежитие черноволосая Нелли Буксбаум.
   Комната бредила музыкой дождя. На разбросанных одеждах они любили друг друга. Сияла ночь в ее близких глазах и громкий шепот ее пах сиренью. Она была в нем, и он был в ней.
   Реплики города крепли с рассветом.
   Лева держал в своих ладонях лицо Нелли и чувствовал жилки на ее висках. Они могли бы полвека любить друг друга.
   – Когда я вернусь…
   Последняя ложь.
   Война писала сценарий короче.
   Он отправлен был на фронт. Блокадный город не помнил нежность.
   Родильный дом 42-го, разбомбленный, кричащий и схваченный огнем, превратился в дом, который нечаянно свалился на солнце.
   Нелли умерла в родах безымянного сына. Имя новорожденному успел прислать до своей гибели с фронта Лева: «Назовите его Илья Раппопорт».
   Он сделал все, что мог.
   Дети взрослели по числу снежных заносов. Когда вьюга полночная глохла в стороне, когда сироты сидели напротив печи и валежник свистал в огне, и детских теней громады лежали на красном полу, все в ожиданье – вот-вот треснет смоляной сук ели…
   Снег долго-долго прятал лед Невы, как прячут за пазухой деньги. Но весна надышала струи подо льдом, соскоблила с зари облака.
   Он плакал. Это бывало, когда у кого-то из детей обнаруживалась родня. Будь у него мама, он не стал бы ее огорчать.
   В детском доме не говорили о любви, эта зона сгущала несчастья.
3.
   «Дело врачей» отделило среди подростков «других». Илье дали приставку «еврей». Его так упорно называли «евреем», что видя в зеркале долговязого с курчавой головой пацана, он поверил: я – еврей.
   Ну, это как «я вор». И только когда Илья играл на бог весть кому принадлежащем контрабасе, когда свет прожектора падал на контрабас, а звуки виделись из темноты, он был любим. Зимой 56-го он и Толя Кутузов – флейтист от Бога. У музыкального училища не было общежития, парни жили на скотобойне – загонщики молодняка. Моцарт в цехе освежеванной скотины. Зато легко из детдома идти в армию.
   Илья охранял сухумский маяк, которому никто не угрожал. Из точного оружия была его женилка, но о достоинстве своей женилки он не догадывался пока не встретил ту, которая шла по урезу воды. Он возвращался в часть после концерта с контрабасом переполненный музыкой и сантиментами. Луна обещала прилив, а выброшенный на берег деревянный лежак был оправданием праздничного города. После долгого поцелуя он сказал.
   – Ты очень красивая, Света, – сказал Илья.
   – Я знаю, – сказала Света.
   Она привлекла его к себе так, что он почувствовал ее.
   – Илья, не хочешь ли ты?…
   Каждое такое свидание стоило ему сутки на гауптвахте. Иногда – трое суток, другой раз его затоваривали от концерта до концерта. Зато она родила Николая и Галю.
   Илья подвел черту под сиротством.
   Утро в Сухуми открывали петухи и минареты, будто соревновались.
   Через дырку в заборе просунул голову Николай.
   – А где Гога? Та-амар!!!
   В ответ колыхнулся розовый абажур – такая круглая была Тамар.
   – Гога дрыхнет без задних ног. Зачем ты его ухайдокал вчера?
   – Это море. Мы на камни лазили.
   – Вы же исраелиты, а не дикие козы.
   – А когда Гога выйдет?
   – Нино, если ты Гогу опять потащишь на камни…
   И в это время вышел в короткой рубашке – свободно гуляла пиписька – Гога.
   – Нино!
   – Гога!
   Загигикали, словно уже летят в воду. Такие дела. Тамар переливалась гневом, удивлением и радостью. То есть всеми цветами радуги. Мальчики забрались на абрикос, они для Тамар недосягаемы. О, Тамар! Она жила в царизме, в коммунизме, в эвакуации. И всегда была такая толстая и такая добрая. Эти мальчики, видать, последние ее мальчики, поэтому она любила их как никогда никого. Ради них она отдала бы жизнь свою. Жила в ожидании вот такого утра, оно повторялось из года в год.
4.
   Николай в восемнадцать лет помогал Илье строить дом их и познавал себя через слова.
   Дом и сад – вот о чем мечтал Илья Раппопорт и этой мечтой вдохновлял Светлану и детей своих.
   Его за это любили другие.
   Николай упрощал слова в стихах. Каменотес слов. Гога, Николай и Нино за столиками кафе «Парус» пили розовую как марганцовку, едкую и вонючую чачу. Под ними шлепали тяжелые волны о ржавые сваи.
   – У нас есть мясо по-абхазски, шашлык по-грузински, – улыбнулась Аида, сухумская армянка. – Если хотите, есть русское пиво.
   В двадцати метрах от уреза воды переваливался на волнах рыболовецкий баркас.
   – Нино! Нино! – звали оттуда.
   Лунной ночью весенней травой дышали они, он вдыхал молодое женское тело, покрытое золотым пушком, пахнущее ландышем.
   Николай влюбился в голос Нино. Все ее хотели. Но она впустила Николая в себя. Так что она должна была забеременеть, но ему не довелось услышать от нее об этом. Его забирали усмирять чеченцев, то есть рыть окопы вокруг Грозного, а может быть, свою могилу.
   

notes

Сноски

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →