Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

При недостатке еды ленточный червь может съесть до 95 процентов веса своего тела – и ничего!

Еще   [X]

 0 

Избранные работы (Гуссерль Эдмунд)

Помещенные в настоящем издании работы (и фрагменты работ) не претендуют на полное и систематически связанное представление феноменологии Гуссерля. Однако они дают возможность познакомиться со всеми периодами его феноменологического творчества. Работы упорядочены хронологически и являются воспроизведением уже существующих публикаций, рассеянных, однако, по самым разным изданиям (некоторые из них в настоящее время труднодоступны).

Год издания: 2005

Цена: 112 руб.

Об авторе: Эдмунд Гуссерль (нем. Edmund Husserl, 8 апреля 1859, Просснице, Моравия — 27 апреля 1938, Фрайбург) — немецкий философ, основатель феноменологии. Происходил из еврейской семьи. Учился в Берлине у математика Вейерштрасса и в Вене у психолога и философа Брентано. В 1886 г. Гуссерль принимает протестантское… еще…



С книгой «Избранные работы» также читают:

Предпросмотр книги «Избранные работы»

Избранные работы

   Помещенные в настоящем издании работы (и фрагменты работ) не претендуют на полное и систематически связанное представление феноменологии Гуссерля. Однако они дают возможность познакомиться со всеми периодами его феноменологического творчества. Работы упорядочены хронологически и являются воспроизведением уже существующих публикаций, рассеянных, однако, по самым разным изданиям (некоторые из них в настоящее время труднодоступны).


Эдмунд Гуссерль Избранные работы

Виталий Куренной
Феноменология Эдмунда Гуссерля

   Феноменология – одна из главных философских инноваций XX в. «Прорыв феноменологии» как философского направления произошел в 1900—1901 гг. и был связан с публикацией двух томов «Логических исследований» Эдмунда Гуссерля (1859—1938). В 1900 г. были опубликованы еще две работы тех, кому предстояло сыграть значительную роль в истории ранней феноменологии: «Феноменология воли» Александра Пфендера и «Трансцендентальный и психологический метод» Макса Шелера. Феноменология родилась как направление немецкой университетской философии, но смогла выйти за пределы своего исторического и социального контекста. Отдельные фрагменты того, что Эдмунд Гуссерль понимал под феноменологией, вошли в самые разные течения современной философской мысли, различные философские дисциплины и социальные науки.
   Русская культура, чрезвычайно тесно связанная с Германией в начале XX в., очень быстро откликнулась на новое начинание. Переводы работ Гуссерля (первый том «Логических исследований» и статья «Философия как строгая наука») впервые появились именно на русском языке, равно как и переводы работ других ранних феноменологов («Введение в психологию» Александра Пфендера было переведено на русский язык в 1909 г.). Работа «Явление и смысл. Феноменология как основная наука и ее проблемы» (1914) крупнейшего русского философа Густава Шпета, познакомившегося с Гуссерлем в 1911 г. в Геттингене, представляет собой первую масштабную рецепцию трансцендентальной феноменологии в России. Феноменологические влияния, таким образом, вплетены в ткань русской культуры, начиная с самого раннего этапа становления феноменологии. С 1960-х гг. в СССР происходит возвращение к историко-философскому освоению феноменологии первоначально в работах К. С. Бакрадзе и Н. В. Мотрошиловой.
   В настоящее время феноменология представлена в России широким рядом переводов, появившихся на протяжении последних 15 лет и включивших в себя основные работы как самого Гуссерля, так и других феноменологов, историков и интерпретаторов феноменологии. Также можно говорить о широком корпусе российской литературы как собственно феноменологической направленности, так и историко-философского плана.

Феноменологическое движение

   После появления «Логических исследований» феноменология очень быстро распространяется в Германии (по меркам истории философии – практически мгновенно), а затем приобретает известность за ее пределами. Обычно выделяется собственно «германская фаза» развития феноменологии, вслед за которой можно говорить о рецепции феноменологии в других странах. Если ранняя фаза движения еще поддается сколько-нибудь компактному обозрению, то простой перечень основных персонажей, философское творчество которых так или иначе – позитивно или критически – связано с феноменологией, занял бы многие десятки страниц. В их числе такие крупнейшие представители аналитической философии, как Бертран Рассел и Мориц Шлик, крупнейшие философские фигуры Франции (например, Жан-Поль Сартр, Морис Мерло-Понти и Жак Деррида), без феноменологии нельзя представить себе ни развитие философской герменевтики, ни западной религиозной философии, ни формирование целого веера психологических направлений в XX в. В силу этого имеет смысл задержаться здесь лишь на раннем, обозримом этапе развития феноменологического движения.
   В 1901 году Гуссерль – вопреки желанию факультета – получил от министерства должность экстраординарного профессора в Геттингене, куда он прибыл после того, как на протяжении 14 лет был приват-доцентом в Галле. В Геттингене он поначалу оказался в очень сложной ситуации. Коллеги по факультету не признавали его научные достижения, а среди студентов то, чем он занимался, не вызывало никакого интереса. Роман Ингарден, опираясь, по-видимому, на свидетельство самого Гуссерля, говорит, что на его лекциях в первые годы пребывания в Геттингене присутствовало лишь по несколько слушателей.
   Из тех, кто слушал лекции Гуссерля в первые годы его пребывания в Геттингене (а именно в 1902 году) и оставил свой след на поприще философии, можно назвать лишь Дитриха Манке и Гуго Динглера. Но затем в Геттинген из Мюнхена к Гуссерлю начинают прибывать те, кому предстояло стать основными участниками раннего феноменологического движения (представители так называемой «мюнхенско-геттингенской» школы феноменологии) – Адольф Райнах и Йоханес Дауберт (1905), Мориц Гайгер (1906), Теодор Конрад (1907), Дитрих фон Гильдебранд (1908). В 1907 году Теодор Конрад организовывает «Геттингенское философское общество» (Геттингенский феноменологический кружок), сходное с тем, что существовало в Мюнхене еще с конца XIX века. Если некоторые из прибывавших из Мюнхена студентов оставались в Геттингене (подобно Райнаху, занявшего место ассистента Гуссерля и преподававшему в Геттингене, начиная с зимнего семестра 1909/1910 гг.), то другие проводили там по одному семестру (Гайгер). В это время между Геттингеном и Мюнхеном постоянно курсируют студенты и молодые докторанты. После 1909 года в Геттинген начинают прибывать ученики не только из Мюнхена, но и из самых разных уголков Европы (Александр Койре, Роман Ингарден, Эдит Штайн и другие). Макс Шелер, познакомившийся с Гуссерлем уже в 1901 году, прибывает в Геттинген в качестве лектора «Геттингенского философского общества» в 1911 году. До этого с 1907 года он был приват-доцентом в Мюнхенском университете.
   Символической датой рождения феноменологического движения иногда называется также май 1904 года, когда Гуссерль посетил Мюнхен, где встречался с Теодором Липпсом (главой независимо – до появления «Логических исследований» – формировавшейся «мюнхенской феноменологии») и его учениками. Важным результатом этого общения была организация и выход в 1913 году «Ежегодника по философии и феноменологическому исследованию», первый выпуск которого был издан Гуссерлем совместно с Морицом Гайгером, Александром Пфендером, Адольфом Райнахом и Максом Шелером (за время издания (1913—1930 гг.) вышло 11 его выпусков). «Ежегодник» является тем изданием, в котором сосредоточены все основные, «классические» работы немецкой феноменологической философии.
   В то же время выход в свет первого выпуска «Ежегодника» представляет собой своего рода итог раннего феноменологического движения. Первая мировая война и последовавшее в 1916 году назначение Гуссерля во Фрайбург – это поворотные пункты его дальнейшего развития. Война опустошила ряды геттингенских учеников Гуссерля и унесла жизнь одного из наиболее талантливых и влиятельных представителей ранней генерации феноменологов – Адольфа Райнаха, который в Геттингене занимал то место «второго полюса» (в смысле влияния на студентов), аналог которому во Фрайбурге составил Мартин Хайдеггер. В то же время, первый выпуск «Ежегодника» открывала первая книга «Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии» Гуссерля («Идеи I»), публично обозначившая переход Гуссерля на позиции трансцендентальной феноменологии, что и послужило основанием для первой «схизмы» в истории феноменологического движения (отходом «мюнхенцев», в частности Пфендера, от феноменологии Гуссерля). Этот процесс характеризуется как самими его участниками, так и позднейшими историками феноменологии как размежевание «мюнхенско-Геттингенской» и «фрайбургской» феноменологии.
   Дальнейшее развитие феноменологии как в Германии, так и за ее пределами уже не было отмечено той степенью коммуникативной плотности, институциональной оформленности и энтузиазма, которой отличает данный предвоенный период («феноменологическая весна», как назвал этот период Жан Геринг). Несмотря на то, что в последующий период сохраняются отдельные институты, возникшие в рамках ранней фазы движения (такие, как «Ежегодник») или же сохранившиеся с «предфеноменологической» фазы (Мюнхенское общество), система коммуникаций, сложившаяся в этот период, была нарушена.
   Эти изменения шли параллельно с трансформацией содержательных позиций главных участников движения. Особую роль в этом процессе сыграл, как было отмечено, переход Гуссерля на позиции трансцендентальной феноменологии. Данный переход рассматривался участниками ранней фазы развития феноменологического движения как фундаментальное изменение характера феноменологической философии Гуссерля, вернувшегося к «субъективизму» и «идеализму» немецкой классической философии.
   Начавшийся «фрайбургский» этап развития феноменологии связан как, с одной стороны, с ростом международной известности Гуссерля, так и, с другой стороны, со все более нарастающим пониманием Гуссерлем того, что он продолжает развивать свой новый вариант феноменологии в одиночестве. Первоначально Гуссерль полагал, что нашел мощного союзника в лице Мартина Хайдеггера (о карьерном продвижении которого он постоянно хлопочет), однако эта надежда не оправдалась: выход в свет работы Хайдеггера «Бытие и время» в восьмом томе «Ежегодника по философии и феноменологическому исследованию» (1928) показывает, что Хайдеггер двинулся своим собственным путем. Анализ же предшествующих лекционных курсов Хайдеггера позволяет говорить о том, что тот на протяжении длительного времени развивает свой философский подход через критику проекта трансцендентальной феноменологии Гуссерля. В 1930 г. один из американских гостей Гуссерля – Ральф Перри – так резюмировал содержание своего разговора с ним: «Долгий разговор с Гуссерлем. Он стремился основать научную философию на прочном фундаменте – рассмотреть заново все специальные науки, обращаясь к первоначальному и беспредпосылочному основанию их всех – и, возможно, достичь метафизики синтезом полученных истин. Ясно, что он расстроен тем, что его лучшие ученики (например, Хайдеггер) покинули его, избрав спекулятивные пути. Гуссерль неутомимый и одинокий труженик».
   В 1928 году Гуссерль выходит на пенсию, но при этом активно начинает выступать с докладами – как в Германии, так и за рубежом. В 1933 г. после прихода к власти нацистов, его – как еврея – увольняют из университета, лишая ряда тех привилегий, которыми пользуются вышедшие на пенсию профессора. Однако в том же году он был восстановлен в правах. После смерти Гуссерля основная часть его архива почти сразу была вывезена в Лувен, где этот архив находится и в настоящее время.
   Рукописное наследие Гуссерля огромно – около 30 000 страниц скорописи. Вплоть до настоящего времени это наследие выходит в рамках «Гуссерлианы» – собрания сочинений Гуссерля, первый том которого появился в 1950 г. «Гуссерлиана» является выдающимся по своих характеристикам изданием – другие классики философии XX века пока еще не имеют сходных собраний сочинений. На 2004 год вышло 38 томов Гуссерлианы, не считая томов серии «Документы».
   В самой Германии феноменология – как в силу прихода к власти нацистов, так и в силу изменения «философской моды» – постепенно отходит на второй план. В послевоенное время она фактически заново импортируется из-за рубежа. Например, Бернхард Вальденфельс, один из наиболее известных современных немецких феноменологов, впервые взял в руки Гуссерля только во время своего послевоенного обучения во Франции.
   Послевоенное развитие феноменологии осуществляется главным образом в виде различных исследований, посвященных философским построениям Гуссерля и других феноменологов. На сегодняшний день число соответствующих публикаций просто не поддается обозрению. Правда, феноменология в таком понимании не соответствует тому представлению, который имел о ней Гуссерль и другие ранние феноменологи. Они стремились развивать феноменологию как живую философию, «философию как строгую науку», а вовсе не как историческое изучение чужого философского наследия.

Развитие феноменологии Гуссерля

   В философии Э. Гуссерля выделяют «дофеноменологический» этап его творчества, а также три периода собственно феноменологического этапа: период «дескриптивной» (или «эйдетической»), «трансцендентальной» и «генетической» феноменологии. Если ограничиться теми работами, которые были опубликованы самим Гуссерлем, то к дофеноменологическому периоду относится «Философия арифметики» (первая книга вышла в 1891 г., вторая так и не была написана). Начало первого феноменологического периода было положено «Логическими исследованиями», второй начинается с «Идей I» и включает в себя такие его крупные работы, как «Формальная и трансцендентальная логика» (1929) и «Картезианские размышления» (1931). Третий этап связан с работой «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология» (большая часть которой была издана в 1936 году в Белграде). Эта сложная эволюция различным образом трактуется в исследовательской литературе, поэтому укажем здесь лишь основные направления интерпретации развития феноменологии Гуссерля.
   В философской и историко-философской литературе можно выделить два подходактрактовке вопроса преемственности между этими тремя фазами феноменологии Гуссерля. Если мы рассматриваем их, так сказать, в «горизонтальной» плоскости (термин П. Рикера), то можно указать на значительные разрывы между указанными периодами. В «Логических исследованиях» нет, например, выраженной концепции феноменологических редукций, направленных на достижение сферы «чистого сознания», концепции сознания как «абсолютного бытия» и теории трансцендентального Я, – темы, которые явным образом присутствуют в «Идеях I». В оценках представителей раннего феноменологического движения, а также тех мыслителей, которые в той или иной мере использовали феноменологический метод, «Идеи I» нередко оцениваются как отход от тех принципов, которые были провозглашены в «Логических исследованиях» (такие оценки встречаются, в частности, у Мартина Хайдеггера, Мориса Мерло-Понти, а также у многих представителей ранней феноменологии). Как правило, здесь указывается на влияние неокантианства. Польский философ Роман Ингарден – один из участников и очевидцев «феноменологической весны» – так описывает то впечатление, которое произвел тогда выход «Идей I»: «На семинаре 1913/1914 гг. мы читали их вместе с Гуссерлем и слышали его комментарии к этой книге. И там, на семинаре, возникло определенное удивление. Это было не то, что мы ожидали. Вдруг мы читаем такие положения: “Если мы вычеркиваем чистое сознание, то мы вычеркиваем мир” (!); “Если нет чистого сознания, то нет и мира” (!). Гуссерль многие годы учил нас: назад, к вещам, к конкретному, не к абстрактному, не к теориям и т. д.! Ближе к конкретному! – таков был лозунг. Вместо этого в “Идеях I” мы встречаем обширные анализы сознания, анализы внешнего, трансцендентного восприятия, основанные на рассуждениях о том, что является реальной частью сознания, а что не является таковой. Затем мы встречам требование проведения “феноменологической редукции” до того, как мы приступим к анализу сущности “самих вещей”, а к “самим вещам” следует подходить только окольным путем, а именно путем анализа сознания».
   Аналогичным образом «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология» нередко трактуется как поворот к историчности и проблематике «жизненного мира», связанный с влиянием историзма, прежнее негативное отношение к которому Гуссерля нашло свое выражение в статье 1911 года «Философия как строгая наука», где содержалась, в частности, критика Вильгельма Дильтея. В одном из писем Эрнсту Кассиреру (от 11. III.1937) Гуссерль также характеризует содержание «Кризиса» как «трансцендентализм нового вида».
   Другой ракурс рассмотрения развития феноменологии Гуссерля можно назвать «иерархическим». Тогда «чистая, трансцендентальная феноменология», проект которой изложен в «Идеях I», является не иным типом феноменологии, а лишь иным уровнем рассмотрения, последовательно вытекающим из принципов феноменологического метода, заложенных в «Логических исследованиях» (в частности, последовательным проведением метода интенционального анализа). Подобная интерпретация является наиболее распространенной среди современных исследователей феноменологии Гуссерля. Данное обстоятельство не в последнюю очередь связано с изучением и публикацией лекционных курсов и обширного рукописного наследия Гуссерля, известного лишь непосредственным его ученикам или даже вовсе неизвестного современникам. В своих работах, начиная с «Идей I», Гуссерль также неоднократно указывал на то, что трансцендентальная феноменология является последовательным шагом, вытекающим из принципов феноменологической философии, изложенных в «Логических исследованиях». Отвечая на распространившуюся после выхода второго тома «Логических исследований» поверхностную оценку феноменологии как «дескриптивной психологии», он пишет во введении к «Идеям I»: «…чистая феноменология, к каковой мы в дальнейшем намерены проложить путь, – та самая феноменология, первый прорыв к которой произошел в “Логических исследованиях” и смысл которой все глубже и богаче раскрывался для меня в работах протекшего с тех пор десятилетия, – это не психология и <…> причисление ее к психологии исключается не какими-либо случайными разграничениями области и терминологически, но принципиальными основаниями».
   Работа «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология» и другие написанные в поздний период тексты Гуссерля согласно такому подходу также рассматриваются не как неожиданный «поворот к жизненному миру», а – по словам немецкой исследовательницы творчества Гуссерля Элизабет Штрёкер – как «последовательное проведение Гуссерлем своей трансцендентально-феноменологической программы, предельное напряжение и использование тех методологических возможностей, которые содержит интенциональный анализ».

Основные темы феноменологии Гуссерля

   Обозначенная схема развития феноменологии Гуссерля указывает на то, что его философия является весьма неоднозначным в своей трактовке концептуальным образованием, прошедшим сложный путь исторического развития. Тексты Гуссерля довольно трудны для понимания, отличаются собственной сложной и разветвленной терминологией, требуют знания дискуссий, которые велись в немецкой философии того времени. Если при этом еще учитывать объем его текстов, нередкую смену позиции по тем или иным вопросам, то становится понятным, что философию Гуссерля нельзя изложить как некую законченную систему взглядов.
   Однако одна из особенностей феноменологической философии как раз и состоит в том, что она никогда не претендовала на то, чтобы быть философской системой. Антисистемность – важнейшая отличительная особенность феноменологии (см. программную статью Гуссерля «Философия как строгая наука» в настоящем издании). Именно поэтому феноменология понимается как метод, а не как определенная философская доктрина, дающая какой-то законченный ответ на основные философские вопросы. Но в феноменологии Гуссерля можно все же выделить ряд инвариантных линий, константных элементов и постоянных тем, позволяющих достаточно полно охарактеризовать его философский проект в целом. Перечислим некоторые из этих тем и константных элементов.
   Философия сознания и смысл. Феноменология Гуссерля и многих (хотя и не всех) его последователей ставит в центр своего рассмотрения сознание. Таким образом, она находится в русле того направления западной философии, которое берет начало с Декарта. В этом состоит ее отличие от предшествующей философии, для которой отправной точкой философствования является бытие. Лишь в XX веке обозначилась возможная альтернатива двум этим основным подходам, а именно философия, берущая за отправную точку язык. Но характеристика феноменологии как «философии сознания» должна пониматься с двумя оговорками.
   Во-первых, сознание отнюдь не является исходной темой феноменологической проблематики Гуссерля. Но можно сказать, что только путем анализа сознания Гуссерль предполагал найти решение тех вопросов, которые встали перед ним в связи с анализом других проблем. А именно проблем знакового символизма (сначала математики, затем логики и языка в целом). Для пояснения этой особенности, необходимо обратиться к научной биографии Гуссерля.
   Гуссерль отнюдь не был философом изначально. Поступив в Берлинский университет в 1878 г., он изучает математику у таких известных представителей этой дисциплины, как Кронекер и Вейерштрасс (в 1883 г. он даже был ассистентом последнего, защитив в том же году докторскую диссертацию по теме «Теория вариационного исчисления»). Именно в это время в математике происходят весьма любопытные процессы. Во второй половине XIX в. математики остро осознают теоретическую неупорядоченность математического аппарата, где множество отдельных математических дисциплин сосуществуют, не образуя связного единства. Для решения этой проблемы было предложено несколько стратегий. Например, тот же Вейерштрасс надеялся свести всю математику к арифметике, придав ей стройный и упорядоченный характер дисциплины, основанной на едином основании. Готтлоб Фреге, работы которого были известны Гуссерлю, но почти не пользовались известностью в Германии, придерживался еще более смелой программы, получившей название «логицизм». Смысл ее состоял в том, чтобы взять за основание математики логику. Неудивительно, что когда Гуссерль обратился собственно к философии, то начал работу именно над философскими основаниями математики.
   Обращение Гуссерля к философии произошло только в 1884—1886 гг., когда он начал посещать лекции Франца Брентано в Вене. Брентано является одной из центральных фигур австрийской философии того времени. К числу учеников Брентано относятся такие крупнейшие мыслители как Антон Марти, Алексиус Мейнонг, Каземир Твардовский и др. Все они, кстати, оказали весьма значительное влияние на становление аналитической философии, равно как и феноменологии. Лекции Брентано очень впечатлили Гуссерля. Именно Брентано он называл своим учителем в философии. Сам Гуссерль говорит об этом так: «Только из его лекций я вынес убеждение, придавшее мне смелость выбрать философию в качестве жизненного призвания. Оно состояло в том, что философия также является полем серьезной работы, что ей также можно, а значит и нужно заниматься в духе строгой науки».
   После обучения у Брентано Гуссерль защищает «габилитационную» работу «О понятии числа» (1887), дающую право на преподавание в университетах. Это происходит в Галле, куда Гуссерль прибывает по рекомендации Брентано к Карлу Штумпфу (также ученику Брентано). В своей ранней работе «Философия арифметики» Гуссерль обращается к фундаментальным проблемам математики, стремясь раскрыть общезначимую природу математики путем обращения к анализу актов сознания. В намерение Гуссерля (так и не реализованное до конца) входило показать, каким образом система математики, основываясь на очевидностях актов сознания, затем облекается в символическую форму и может далее развиваться, оперируя только знаковыми формами. Показательно, что в свой самый поздний период Гуссерль вновь обращается к проблеме знакового символизма, но оценивает его критически – как забвение живого смысла, преисполненного наглядности. Таким образом, обращение к проблематике сознания в данном случае не является для Гуссерля самоценной. Она продиктована его обращением к тем проблемам, над которыми в то время работали как философы, так и математики.
   Однако после публикации «Философии арифметики» Гуссерль получает неожиданный критический отзыв. В том же 1894 г. Готтлоб Фреге, состоявший с Гуссерлем в переписке, публикует рецензию на его работу, где уличает его в «психологизме». Психологизм – это философское направление, в рамках которого психология выступает в качестве основополагающей дисциплины по отношению к самым разным дисциплинам – психологии, математике, логике и т. д.
   В то же время Фреге (последовательный «антипсихологист») в своем письме Гуссерлю от 24.V.1891 обращает внимание последнего на проблему, которая без преувеличения является одной из ключевых для понимания феноменологического проекта в целом. Это проблема выражений, которые имеют «смысл» («Sinn» в терминологии Фреге), но не имеют «значения» («Bedeutung»), или предметного референса. В трактовке самого Фреге смысл является объективным, независимым от психологической специфики отдельных людей (см. статью Фреге «О смысле и значении», которая была хорошо известна Гуссерлю). С той же проблемой на более близком ему языке школы Брентано Гуссерль сталкивается, читая работу Каземира Твардовского «К учению о содержании и предмете представлений» (см. работу «Интенциональные предметы» в настоящем издании). Все последующее развитие философии Гуссерля нельзя понять без этих двух элементов – преодоление психологизма (следующая после «Философии математики» большая работа Гуссерля – «Пролегомены к чистой логике» (первый том его «Логических исследований», вышедший в 1900 г.) – является, собственно, классическим образцом критики психологизма) и признание объективности смысла.
   Смысл объективен постольку, поскольку он существует независимо от того, соответствуют ли определенным выражениям какие-то «действительные предметы», а также постольку, поскольку он вовсе не сводится к психическим переживаниям отдельных людей. Но если Фреге лишь заявил об этих характеристиках, то Гуссерль попытался найти этому объяснение, рассматривая смысл как определенную – интенциональную – характеристику психологических переживаний, которая не может быть сведена к самим этим переживаниям. Последствия этого открытия трудно переоценить для феноменологии, которую иногда также называют философией смысла. Такой подход, истоки которого, как мы видели, коренятся в анализе математических выражений, открывает широчайшие горизонты исследования человеческой культуры в целом. Например, он позволяет исследователь мифологические представления как особого рода сферу, вполне объективную по своему характеру, независимо от того, что самим мифологическим представлениям ничего не соответствует «в действительности».
   Таким образом, для феноменологии Гуссерля принципиально важно то, что за отправной пункт она берет проблему семантики выражений. Этой проблеме посвящено и первое исследование, открывающее второй том его «Логических исследований». Обращение же к анализу сознания служит разрешению тех вопросов, которые возникают в ходе рассмотрения семантических проблем. Такая постановка проблемы отличает, таким образом, философию сознания Гуссерля от классической философии сознания картезианского типа, ставя ее достаточно близко к тем подходом, которые имеют место в аналитической философии (также ведущей свою родословную от работ Фреге).
   Возвращаясь к теме философии сознания, следует, далее, сказать, что трансцендентальная феноменология Гуссерля (а именно в период трансцендентализма тема сознания занимает у него господствующее положение) является философией сознания особого рода, отличающейся как от картезианской, так и от кантовской философии сознания. Упрощая и снимая ряд нюансов, эти различия можно резюмировать следующим образом. В отличие от Декарта, Гуссерль не субстантивирует сознание. Согласно Гуссерлю, сознание не является «субстанцией», некоей «вещью» мира. Сознание не часть мира, а – в соответствии с трансцендентальной феноменологией – конституирующая мир синтетическая спонтанность интенциональных актов, которую нельзя рассматривать как особого рода предмет физической или психической природы. Сознание – это область сущностных (априорных) отношений и сущностных усмотрений.
   Все эти выражения указывают на то, что область сознания не включена в систему каузальных отношений, которым подчинена любая вещь мира – физического или психического. Именно поэтому для феноменологии область сознания должна исследоваться философски, а не с помощью методов других наук.
   В отличие, в свою очередь, от Канта, отношение к которому у Гуссерля колеблется в различные периоды его творчества, его трансцендентализм не является конструктивистским. Смысл данной характеристики в том, что анализ сознания у Гуссерля не предполагает ту стратегию трансцендентального обоснования, которая была применена Кантом, а затем развита в «трансцендентальном методе» неокантианцев. Кантовский подход состоит в том, чтобы, фиксируя некий факт (например, общезначимость математики), выстроить определенную группу факторов таким образом, чтобы они предстали перед нами как «условия возможности» данного факта. В том случае, если данная конструкция в целом образует систему, позволяющую вывести из нее данный факт, то в рамках трансцендентального обоснования считается, что данная конструкция вполне достоверна. Гуссерлевский анализ сознания отрицает данную конструктивистскую стратегию, руководствуясь максимой обращения к опыту (хотя и опыту особого рода). Эта максима воспрещает обращаться к каким-либо конструктам и теориям помимо или в обход самой феноменологической данности. Поэтому Гуссерль часто повторяет, что феноменология – это философская работа «снизу», она исходит из опыта, а не из каких-то принятых независимо от опыта сознания принципов.
   В одной из формулировок самого Гуссерля (§ 24 «Идей I») данная максима называется «принципом всех принципов» и звучит следующим образом: «Никакая мыслимая теория не может заставить нас усомниться в принципе всех принципов: любое дающее из самого первоисточника созерцание есть правовой источник познания, и все, что предлагается нам в “интуициииз самого первоисточника (так сказать, в своей настоящей живой действительности), нужно принимать таким, каким оно себя дает, но и только в тех рамках, в каких оно себя дает. Ведь мы же усматриваем и то, что любая мыслимая теория могла бы любую из своих истин почерпнуть в свою очередь лишь в данном из самого первоисточника. А следовательно любое высказывание, которое просто придает выражение такого рода данностям через посредство их простого эксплицирования и с помощью точно примеренных значений, не делая ничего сверх этого, действительно есть <…> абсолютное начало, призванное в подлинном смысле быть основоположением, действительно есть principium». Такой же смысл имеет и своего рода лозунг феноменологического движения, выражаемый словами «к самим вещам!». Это означает, что нужно исходить из интутитивно-очевидной данности, а не из каких-либо теорий и теоретических конструкций.
   Дескрипция и априори. Тем самым определяется и основной характер феноменологической эпистемологии. Феноменология занимается не объяснением, которое превалирует в большинстве наук, но описанием (дескрипцией) и анализом. В ходе феноменологического аналитического описания следует устанавливать сущностные различия, которым подчинены все другие отношения, фиксируемые в нашей опытной жизни. Эти отношения, как уже было сказано, являются априорными (сущностными или, как выражается Гуссерль, «эйдетическими»).
   Однако смысл «априори» у Гуссерля отличается от того смысла, который придал этому понятию Кант и который обычно и имеется в виду, когда его употребляют. Кантовское различие априори и апостериори – это различие того, что можно установить до всякого опыта («синтетическое априори» Канта относится ко всякому возможному опыту), и того, что можно установить, лишь прибегая к опыту. Кантовская трактовка этих терминов не является, однако, классической. Два эти понятия восходят к аристотелевскому различию «первого по природе» и «первого для нас» (ср. Вторая аналитика, 71b 38–72a 8), причем «первое по природе» вовсе не обязательно является «первым для нас». Напротив, для нас «первое по природе» является обычно результатом длительного исследования. Феноменологическое понятие априори наследует этому классическому употреблению. Априорное – это сущностное, сущностно определенное сознанием (вторая формулировка соответствует феноменологическому трансцендентализму). Но это не означает, что мы можем выявить априорное вне всякого опыта. Напротив, ряд феноменологических методик (например, «варьирование в фантазии»), берет за отправную точку именно опыт, чтобы выявить сущностные границы этого опыта. В связи с проблематикой априори в феноменологии важно также отметить, что в отличие, например, от логического позитивизма, феноменология признает наличие синтетического априори, которое и является, собственно, областью философского познания для феноменологии. Причем сфера этого познания является, по сути, бесконечной: для такого исследования открыты все области и предметы человеческого познания.
   В противном случае, считают феноменологи, у философии просто не остается собственно предмета для исследований.
   Интенциональность. Каким образом, однако, мы, обращаясь к анализу нашего текучего и переменчивого сознания, можем выделить там – с наглядной очевидностью – сферу априорных сущностей? Для Гуссерля такой сферой являются интенциональные характеристики психических актов нашего сознания, которые не тождественны этим собственно психическим переживаниям.
   Понятие интенциональности было введено Францем Брентано и заимствовано – правда, с определенными модификациями – Гуссерлем, постоянно подчеркивавшем заслугу Брентано в открытии интенциональности. В своей работе «Психология с эмпирической точки зрения» Брентано вводит это понятие для разграничения сферы «психических» и «физических» феноменов: «Всякий психический феномен характеризуется посредством того, что средневековые схоласты называли интенциональным (или же ментальным) внутренним существованием предмета, и что мы, хотя и в несколько двусмысленных выражениях, назвали бы отношением к содержанию, направленностью на объект (под которым здесь не должна пониматься реальность), или имманентной предметностью. Любой психический феномен содержит в себе нечто в качестве объекта, хотя и не одинаковым образом. В представлении нечто представляется, в суждении нечто утверждается или отрицается, в любви – любится, в ненависти – ненавидится и т. д.». Эта «направленность на» представляет собой главную характеристику интенционального свойства («акт-характера», как называет ее Гуссерль) психического переживания, которая, собственно, и является априорно-конститутивным (в рамках трансцендентальной феноменологии) структурным моментом жизни нашего индивидуального психического сознания. Именно интенциональная характеристика является носителем объективного «смысла», является «сущностной» и «априорной» составляющей нашего сознания. Она, выражаясь словами Бернарда Больцано (еще одного важного для понимания Гуссерля мыслителя), несет смысл «сам по себе».
   Естественная и феноменологическая установка. Чтобы получить доступ к этой априорной сфере интенциональных характеристик, необходимо, однако, выполнять ряд методологических процедур. Эта тема, по сути, является тем методологическим нервом, который направляет эволюцию взглядов Гуссерля в сторону «трансцендентального идеализма». Обращение к сфере «чистого сознания», как называет его Гуссерль, требует перехода от естественной («наивной») к феноменологической («рефлексивной») установке, осуществления феноменологического эпохэ (термин античных скептиков, означающий воздержание от суждения). «Эпохэ» – это отказ от экзистенциальных полаганий, т. е. отказ от такого рассмотрения предметов (среди которых и наше собственное сознание), которое включает в себя их существование.
   Для развития этой методологии Гуссерль использует также картезианский метод скептического сомнения (поэтому в особую стратегию выделяется «картезианский путь» в феноменологии, который был сформулирован Гуссерлем в Парижских докладах и в работе «Картезианские размышления»).
   Феноменологическое эпохэ, однако, это далеко не простой методологический шаг. По сути, он выполняется во множество этапов, которые называются редукцией. Редукция – это отказ от «сополагания» существования при рассмотрении различных регионов сущего.
   Типологически редукции подразделяются на два главных вида: «эйдетическую» и «трансцендентальную». Эйдетическая редукция позволяет нам феноменологически изучать различные регионы сущего в сфере нашего сознания. Однако наиболее радикальный шаг – это трансцендентальная редукция, которая «заключает в скобки» существование также нашего сознания и открывает, согласно Гуссерлю, путь к его конститутивному и трансцендентальному пониманию.
   Один их аспектов этой проблемы выражается в том, что в творчестве Гуссерля существует сложная тема гармонизации отношений между трансцендентальной феноменологией и эйдетической психологией. Последняя, как полагал Гуссерль, вставший на почву трансцендентализма, не является радикально феноменологической, поскольку не осуществляет последний, самый важный шаг на пути к трансцендентальной феноменологии. Однако провести различие между эйдетической психологией и трансцендентальной феноменологией было весьма непросто даже для самого Гуссерля. Об этом свидетельствует как весьма кропотливая работа над статьей «Феноменология» для энциклопедии «Британика», для которой Гуссерль подготовил целых четыре варианта, так и многие другие его работы (например, «Амстердамские доклады»). Эта проблема имеет существенное значение и для понимания истории рецепции феноменологии Гуссерля. В первом томе «Логических исследований» содержалась последовательная и резкая критика психологизма. Однако во втором томе, вышедшем в 1901 г., Гуссерль имел неосторожность назвать свой феноменологический подход «дескриптивной психологией». Поднялась волна критики, обвинявшей его в возврате к психологизму. Гуссерль постарался дистанцироваться от этих обвинений как в отдельных публикациях, последовавших за первым изданием «Логических исследований», так и перерабатывая «Логические исследования» для второго издания, вышедшего в 1913 г.
   Темпоральность, «чистое я» и интерсубъективность. Развивая трансцендентальный вариант феноменологии, Гуссерль пришел к выводу о том, что существует инстанция сознания, которая – наряду с областью интенциональных актов «чистого сознания» – не подлежит редукции. Это «чистое» или «абсолютное я», инстанция, аналогичная той, которую можно встретить, в частности, в философии Канта («трансцендентальное единство апперцепции») и в философии Фихте. Признание наличия «трансцендентального ego», проблему которого Гуссерль разрабатывает, начиная с «Идей I», отличает первое издание «Логических исследований» от второго издания этой работы, в котором он признается, что «научился находить “чистое я”». Это понятие является одним из наиболее спорных при трактовке феноменологии Гуссерля. Многие феноменологи и исследователи феноменологии считают, что «чистое я» – это конструкция, а не дескриптивно обнаруживаемый феномен.
   Тема «чистого я» тесно связана с еще одной важной темой феноменологии – внутренним сознанием времени. Дело в том, что и «чистое я», и темпоральность сознания выступают у Гуссерля как претенденты на решение проблемы единства сознания. В первом случае в качестве гаранта такого единства выступает именно «чистое я» (а темпоральное самоконституирование рассматривается в таком случае как «результат действия “абсолютного ego”» (Георг Рёмп)). Во втором случае данная инстанция трактуется как избыточная в силу изначальной фундаментально-темпоральной природы сознания.
   Обращение к анализу трансцендентальных структур сознания, а также редукция окружающего мира, включая и существование других людей, ставит перед феноменологией проблему солипсизма, которая является одной из наиболее трудноразрешимых для всякой философии сознания. Она заключается в следующем вопросе: каким образом монадически-замкнутое «я» может признавать независимое существование других сознаний, а не рассматривать их как продукт конститутивной деятельности самой «монады»? В силу важности этой темы проблема интерсубъективности занимает весьма значительное место в трансцендентальной феноменологии Гуссерля. В частности, ей посвящено его пятое «Картезианское размышление». Гуссерль разрешает эту проблему строго априорно-феноменологическим образом: монадическое сознание является, так сказать, априорно интерсубъективным, а не солипсистски замкнутым в себе.
   История и жизненный мир. Поздний период творчества Гуссерля отмечен обращением к новым для него темам. Это, с одной стороны, проблемы пассивного синтеза сознания – спонтанной деятельности, которая определяет генезис структур нашего сознания. Пассивный синтез во многом определяет своеобразную индивидуальную историю сознания, складывающуюся под влиянием его совокупного опыта. Однако наибольший философский резонанс получили размышления Гуссерля над историей и «кризисом европейских наук», выход из которого видится ему на путях именно трансцендентальной феноменологии. «Кризис», в котором находятся не только науки, но и все «европейское человечество», связан с тем, что наглядное восприятие мира, «оживляющее» любые смысловые конструкции, постепенно все больше подменялось в ходе развития западных наук определенными конструктами, живой смысл которых был утрачен. Этот процесс Гуссерль иногда называет «седиментацией смысла», т. е. превращением живого, преисполненного наглядностью и связанного с нашим жизненным миром, смысла в пустые «окаменелости» знаков и теорий. Использование этих знаков и теорий позволяет науке развиваться очень быстро и эффективно, но в то же время придает им такую власть, что мы начинаем действовать, руководствуясь этими безжизненными схемами и игнорируя всякую живую очевидность того, что мы делам. Происходит «забвение жизненного мира», возврат к которому возможен лишь путем обращения к изначальным источникам нашего опыта, по сути, к феноменологическому освоению мира.

О настоящем издании

   Помещенные в настоящем издании работы не претендуют на полное и систематически связанное представление феноменологии Гуссерля. Однако они дают возможность познакомиться со всеми периодами его феноменологического творчества. Работы упорядочены хронологически и являются воспроизведением уже существующих публикаций, рассеянных, однако, по самым разным изданиям (некоторые из них в настоящее время труднодоступны). Фрагменты из второго тома «Логических исследований» (поскольку в основу существующего перевода положено второе их издание), датированы здесь 1913 г., тогда как первое издание, важнейшие разночтения с которым приведены в примечаниях к переводу, вышло в 1901 г. За редкими исключениями никаких изменений в существующие переводы при подготовке настоящего издания не вносилось. Мы выражаем благодарность Виктору Молчанову за его рекомендации по составлению настоящего сборника, а также Елене Ознобкиной, просмотревшей тексты для публикации и обратившей внимание на ряд недочетов в существующих переводах, которые мы постарались здесь по возможности исправить.
   Для более подробного ознакомления с творчеством Гуссерля мы рекомендуем читателям обратиться к работам Н. В. Мотрошиловой (в частности, Мотрошилова Н. «Идеи I» Гуссерля как введение в феноменологию. М.: Феноменология-Герменевтика, 2003), а также к работам В. И. Молчанова (в частности, Молчанов В. Аналитическая феноменология в Логических исследованиях Эдмунда Гуссерля/ Гуссерль Э. Логические исследования. Исследования по феноменологии и теории познания. Собр. соч. Т. III (1). М.: Дом интеллектуальной книги, 2001), где можно найти указания на публикации источников по феноменологии и исследования по феноменологической философии.

Переписка Эдмунда Гуссерля и Готтлоба Фреге

Фреге – Гуссерлю 24. V.1891[1]

   Йена, 24 мая 1891

   Глубокоуважаемый господин доктор!
   Вы меня очень порадовали, прислав свою Философию арифметики, а также рецензию на лекции Шрёдера по алгебре логики и свою статью об исчислении выводов и логике содержания[2], тем более что я и сам много занимался подобными вопросами. <…>
   Особенно я благодарен Вам за Философию арифметики, в которой Вы настолько обстоятельно учитываете мои собственные усилия подобного рода, как я, пожалуй, до сих пор не встречал. Надеюсь, что вскоре я выберу время, чтобы ответить на Ваши возражения. Здесь я хотел бы сказать только, что между нами, по всей видимости, существует различие в понимании того, каким образом имя понятия (общее имя) относится к предметам. Мое мнение может прояснить следующая схема:


   От имени понятия до предмета одним шагом больше, чем в случае имени собственного, и этот последний шаг может отсутствовать – т. е. понятие может быть пустым, – однако тем самым имя понятия не перестает использоваться в науке. Последний шаг от понятия к предмету я обозначил как шаг в сторону, чтобы дать понять, что это происходит на одном и том же уровне, что предметы и понятия имеют одну и ту же объективность (Основоположения § 47)[3]. В поэтическом употреблении достаточно того, что все имеет смысл, в научном – нельзя упускать и значений. В «Основоположениях» я еще не проводил различия между смыслом и значением. Сейчас в § 97 вместо «осмысленное» я бы лучше сказал «имеющее значение»[4]. Кроме того, например, в § § 100, 101, 102, я бы сейчас не раз заменил «смысл» на «значение». То, что я раньше называл содержанием суждения, я теперь разложил на мысль и истинностное значение. Суждение в узком смысле может быть охарактеризовано как переход от мысли к истинностному значению.
   У Вас, мне кажется, эта схема выглядела бы примерно так:


   так что у Вас от имени собственного до предмета нужно сделать столько же шагов, сколько и от имени понятия. В таком случае между именем собственным и именем понятия различие состояло бы только в том, что имя собственное могло бы указывать только на один предмет, а имя понятия – на многие предметы. Имя понятия, понятие которого было бы пусто, в науке следовало бы отбросить точно так же, как и имя собственное, которому не соответствовало бы никакого предмета.
   К сожалению, в ответ я могу послать Вам только несколько небольших работ[5]. Из двух докладов об исчислении понятий[6] Вы сможете, надеюсь, заметить, что суждение Шрёдера (S. 95 Anm. его Алгебры логики)[7] следует признать безосновательным. Правда, эти работы не вполне соответствуют моей нынешней точке зрения, как Вы увидите это из сравнения со статьей «Функция и понятие»[8]. Но поскольку здесь легко осуществим перевод в мое нынешнее словоупотребление, то они могут служить для того, чтобы дать представление о применении моего исчисления понятий. Вместо «то обстоятельство, что…» следует теперь поставить «истинностное значение того, что…».[9]
   В надежде на дальнейший обмен мыслями, способный оказать содействие науке,
   с глубоким уважением преданный Вам д-р Г. Фреге.

Гуссерль – Фреге 18.VII.1891


   Глубокоуважаемый господин профессор!
   Извините, что только сегодня благодарю Вас за Ваше дружеское письмо, а также за присланные Вами работы. Я не хотел этого делать, не изучив предварительно эти работы и не продолжив серьезную дискуссию, предложенную в Вашем письме. К сожалению, обстоятельства не отвечали моим намерениям, напрасно я надеялся выкроить достаточно времени, чтобы ясно представить себе – что казалось мне необходимым – существо и область применения Вашего оригинального исчисления понятий. В этом отношении я не могу ожидать слишком много и в ближайшее время, поэтому не хочу более медлить с ответом.
   Прежде всего позвольте мне упомянуть то сильное воодушевление и содействие, которое я почерпнул из Ваших «Основоположений». Среди многих сочинений, которые я использовал при работе над своей книгой, я не вспомнил бы ни одного, которое изучал бы с таким удовольствием, как Ваше. И если я не мог согласиться с Вашей теорией по существу, то постоянно наслаждался остроумной оригинальностью, ясностью и, я бы даже сказал, честностью Вашего исследования, которое не допускает мелких неточностей, не умалчивает никаких сомнений, устраняет любую неясность мысли и слова и повсюду стремится проникнуть до последних оснований.
   Кроме того, у меня, разумеется, уже давно было желание познакомиться и с остальными Вашими работами. Поэтому я весьма благодарен Вам за целый ряд работ, присланных Вами, и прежде всего за ту, что я до этого тщетно старался достать («О формальных теориях в арифметике»), что делает их доступными для моего изучения.
   Я также отмечу, что наши взгляды, несмотря на существенные разногласия по отдельным вопросам, часто совпадают. Некоторые возникавшие у меня наблюдения я обнаруживаю высказанными Вами много лет назад. Вы, например, превосходно говорите: «Задачи же, которые рассматривает Буль, кажутся по большей части выдуманными с той целью, чтобы их можно было решать с помощью его формул» («О цели исчисления понятий», S. 1[10]) – ср. мою рецензию S. 278.[11]
   Существенное различие между языком и исчислением, на которое я обращаю внимание на S. 258[12], также уже было Вами сделано (ibid., S. 2), путем различения «calculus ratiocinator» и «lingua characteristica». Однако мне кажется, что исчисление понятий, поскольку это «lingua characteristica», нельзя называть «языком формул, построенным по образцу арифметического»[13]. Поскольку должно быть ясно, что арифметика – это calculus ratiocinator, а не lingua characteristica.
   Шрёдеровскую критику Вашего исчисления понятий[14] я еще не читал. Что она, как Вы пишите, несправедлива, я вполне допускаю. Шрёдеру не хватает того, что необходимо для исследования тех областей, о которых здесь идет речь, – логической тонкости и остроты. Он силен в другом отношении: он блестящий техник арифметики, но не более того.
   Пока я не смог, к сожалению, воспользоваться Вашими относящимися к сути дела замечаниями, потому что все еще не ознакомился основательно с Вашими соответствующими работами. Так, например, я все еще не представляю себе, каким образом Вы хотите оправдать мнимость в арифметике. Тот путь, который я после многих тщетных усилий признал ведущим к цели, Вы рассматриваете («О формальных теориях в арифметике», S. 8[15]), но отклоняете. Во время этих летних каникул я собираюсь окончательно доработать свои наброски по этому вопросу. Надеюсь, мне затем удастся обобщить суть своей теории в кратком письме.
   Я совершенно согласен с Вами в отрицательном отношении к «формальной арифметике», преподносимой не просто в качестве расширения арифметической техники (разумеется, весьма важного), а как готовая теория арифметики. Особенно запутанной в этом отношении представляется книга Ханкеля[16], часто превозносившаяся, но в логическом отношении совершенно беспомощная. Намного яснее из всего того, что я читал, англичане, особенно Пеакок. К сожалению, я так и не смог достать его знаменитую Алгебру (1845)[17]. Так же как и сочинений Грегори[18]. Некоторые намеки на его теории я нашел в достойной уважения книжке Файна (ThenumbersystemofAlgebra. Boston and New York, 1891).[19]
   С глубоким уважением
   Ваш д-р Э. Гуссерль
   Перевод В. Куренного

Интенциональные предметы
Роман Громов

Предисловие к публикации «Интенциональных предметов» Э. Гуссерля

   Гуссерлевская рукопись «Интенциональные предметы» представляет собой часть незаконченной статьи, имевшей ориентировочное название «Предмет и представление», работа над которой велась летом-осенью 1894 года. Манускрипт «Предмет и представление» состоял из 76 листов и был разделен на две части, в первой из которых рассматривались так называемые «субъективные представления» (1–34 листы в Гуссерлевской нумерации), во второй так называемые «объективные представления» (с 35 по 76 лист). Термины «субъективные представления» и «объективные представления» были заимствованы Гуссерлем у Бернарда Больцано и употреблялись в точном соответствии с их больцановским смыслом – субъективные представления обозначали содержание субъективного акта представления, объективные же обозначали объективно значимое содержание мышления или значение.
   Манускрипт сохранился лишь фрагментарно. Его первая часть, по-видимому, полностью утрачена, сохранилась частично лишь вторая часть работы, посвященная объективным представлениям. Вторая часть, в свою очередь, также была разделена на два раздела. Первая и большая часть (35—67 листы) была озаглавлена «Интенциональные предметы», в ней рассматривался парадокс «беспредметных представлений»; во второй части (68—76 листы) анализировалась проблема соотношения значений и предметов. Обложка последней части манускрипта имеет надпись: «различные способы отношения к предметам как способы функционирования значений различных видов». Поскольку манускрипт обрывается, можно предположить, что последние листы либо были утрачены, либо работа так и не была завершена.
   В настоящее время сохранившиеся части «Предмета и представления», хранящиеся в гуссерлевском архиве в Лувене, разделены на две папки под номерами К I 56 и К I 62. Манускрипт под номером К I 56 содержит часть «Интенциональные предметы», под номером же К I 62 содержится второй раздел сохранившегося фрагмента.
   Тот факт, что статья так и не была закончена, не означает, что Гуссерль утратил интерес к разрабатывавшейся здесь проблематике. В этой работе в эскизной форме намечены ключевые идеи, которые впоследствии легли в основу гуссерлевской теории значения в том виде, как она была представлена в «Логических исследованиях». В ней проведены «сущностные различия» между значением и предметом, значением и его образным репрезентантом, значением и содержанием психического акта. Здесь, как позднее и в «Логических исследованиях», Гуссерль использует мереологическую модель (теория части и целого) при описании структуры сложных значений, при решении проблемы соотношения значения и предмета. Здесь же мы находим фундаментальное для гуссерлевской семантики различие самостоятельных и несамостоятельных значений.
   Манускрипт неоднократно подвергался переработке, что свидетельствует о том, что Гуссерль не отказывался от мысли о его публикации. Рукопись была сделана на листах большого формата, именно так, как Гуссерль обычно исполнял работы, намеченные к публикации. Некоторые листы были заново переписаны женой Гуссерля, что сделало их более удобными для чтения наборщиком (7 листов манускрипта сохранилось лишь в качестве таких копий)[20]. В 1896 году выходит его рецензия на книгу К. Твардовского «К учению о содержании и предмете представлений» в целом воспроизводящая те аргументы и критические замечания, которые были сделаны в манускрипте[21]. По существу, эта рецензия была сокращенным вариантом «Предмета и представления». В 1898–99 годах в манускрипте было сделано несколько сокращений и новых вставок. Примерно в 1900 году было сделано добавление к окончанию части «Интенциональные предметы» в объеме двух листов. По-видимому, именно тогда части манускрипта К I 56 и К I 62 были разделены. Часть К I 56 была опубликована в 22-ом томе Гуссерлианы в 1979 году под редакцией Б. Ранга[22]. В соответствии с принципами публикации Гуссерлианы, была опубликована последняя редакция этой работы с учетом сделанных Гуссерлем изменений и поправок. Впервые начальная и полная версия «Предмета и представления», включающая обе сохранившиеся части работы, была опубликована в 1994 году в «Брентановских штудиях» под редакцией К. Шуманна. Настоящий перевод сделан по этой публикации.

   Предлагаемая работа раннего Гуссерля является поворотным моментом в его философской эволюции на этапе, предшествовавшем «Логическим исследованиям». В ней впервые Гуссерль отходит от так называемой «психологической позиции», которую он занимал в «Философии арифметики». Это выражается, прежде всего, в новой трактовке понятия значения. Если в предыдущих работах значение рассматривалось им лишь в качестве ненаглядного содержания представлений, то в «Предмете и представлении» проводится различие между разнообразным содержанием психических актов и значением как идеальным единством. Новая для Гуссерля проблемная ситуация наглядно проявилась в самой структуре данной работы – он разграничивает дескриптивно-психологические вопросы, связанные с исследованием субъективных представлений, и вопросы семантики, т. е. классификации значений (объективных представлений) и описания способов их взаимосвязей. Интересно, что это разграничение проводилось на основе больцановской теории субъективных и объективных представлений, с использованием его же терминологии. Это позволяет расставить ряд новых акцентов в вопросе о формировании гуссерлевской теории значения и критики психологизма. Следует также учитывать, что проблема интенциональных предметов решалась Гуссерлем в рамках теории объективных представлений. В этом заключается принципиальное отличие ее постановки у Гуссерля и его непосредственных предшественников и оппонентов – Брентано и Твардовского. Если для Твардовского проблема «беспредметных представлений» – это, прежде всего, вопрос психологического исследования свойств психических актов, то Гуссерль относит ее к ведению семантики, термин представление в этом разделе является синонимом понятия значения и не обозначает какой-либо класс психических феноменов. Существенно меняется и смысл самой проблемы. Гуссерль связывает вопрос об интенциональных предметах с обоснованием научной, в частности, математической методики. Суть вопроса для него заключалась в исследовании оснований, по которым мы получаем право использовать в научной сфере, и в первую очередь в математике, понятия, обозначающие лишь возможные или недействительные предметы. Иными словами, речь шла об исследовании условий, при которых мы можем обращаться с подобными понятиями в научном дискурсе точно так же, как и с понятиями, относящимися к реальным вещам.

Интенциональные предметы

   <>[23] Если после этих размышлений мы можем предположить, что каждому представлению полагается содержание, составляющее его значение (Bedeutungsgehalt), то теперь остается обсудить несравнимо более трудный вопрос: относится ли также каждое [представление][24] к предметам. Здесь также мнения разделяются, хотя доминирующая тенденция несомненно склоняется к утвердительному решению. Считается само собой разумеющимся, что каждое представление, будь то определенным или неопределенным образом, относится к какому-либо предмету, как раз к тому, о котором говорится, что оно его представляет. С этим, однако, связаны специфические затруднения. Если каждое представление представляет предмет, то для каждого же имеется предмет, следовательно: каждому представлению соответствует какой-то предмет. Однако, с другой стороны, считается несомненной истина, что не каждому представлению соответствует предмет, имеются, говоря вместе с Больцано, «беспредметные представления». В самом деле, например, очевидно, что представлению «круглый четырехугольник» предмет не соответствует, мы также уверены в этом в случае с такими представлениями, как, например, «нынешний французский король» и т. д. Вследствие этого кажется, что хотя мы можем каждому представлению приписывать значение, однако не каждому – отношение к предметному. Эта тенденция уравновешивается, однако, одним новым соображением. Осмысленно и без сомнений правильно мы можем все же сказать: «круглый четырехугольник» представляет предмет, который одновременно является круглым и четырехугольным; однако, разумеется, подобный предмет не существует. Аналогично также в других случаях. Мы говорим о «мнимых числах», как, например,
   о вымышленных предметах мифологии, как, например, «лернейская гидра». В приведенных представлениях невозможные и вымышленные предметы представлены, но они не существуют. Следует специально отметить, что подобные замечания имеют силу не только для представлений в обычном и более узком смысле слова, в который не включены предложения, но также и для самих [предложений], стало быть, для всего объема предпочитаемого нами и более широкого понятия представления. Каждое предложение, даже ложное или совершенно абсурдное, представляет, можно так сказать, какое-то положение дел (в качестве своего «предмета»), и все же не каждому предложению соответствует положение дел: недействительное предложение представляет положение дел, которое не существует.
   Примечательно, что эти затруднения, над решением которых добросовестно билась уже схоластика, все еще не устранены; по крайней мере, в настоящий момент далеко до согласия относительно того, что считать правильным решением.
   Подавляющее большинство не испытывает здесь ни колебаний, ни сомнений, оно сразу готово с решением. Естественно, мы можем представлять предмет даже если он вовсе не существует; поскольку представлять его означает иметь соответствующее ему духовное отображение (Abbild), и как вообще картина может существовать, в то время как отображаемое не существует, таким же образом и здесь. Содержание представления не затрагивается бытием или небытием предмета, в нем существует образ фантазии, а предмет существует или же нет вне его; в любом случае представление ничего не теряет от того, есть ли он, будет, был или его нет.
   Популярная видимость этого решения могла бы прельстить нас – если бы только в иносказательной форме не заключалась бы та же самая проблема, которая еще должна быть решена, и если бы, помимо этого, против него не звучали бы столь решительные возражения. Прежде всего, мы должны сделать упрек, что факты подгоняются (с учетом пары произвольно предпочитаемых и благоприятных примеров) под теорию, вместо того чтобы подчинить теорию свободной от предрассудков и всеохватывающей констатации фактов. То, что каждое представление относится к своему предмету посредством «духовного образа» (Abbildes), мы считаем теоретической фикцией. Имеются бесчисленные представления, в которых фактически не происходит наглядной репрезентации, бесчисленные, в которых она вообще не может произойти. Я хотел бы узнать, какие «духовные образы» должны быть присущи понятиям искусства, литературы, науки и т. п. Или еще имеет смысл мимолетную фантазму золотого оклада (которую я в данный момент обнаруживаю) обозначать в качестве образа искусства, а репродукцию моего книжного шкафа – в качестве образа литературы и науки? Я хотел бы также познакомиться с духовными образами предметов, мыслимых в абсурдных представлениях, и опять же с теми, которые мысленно являются математику при прочтении статьи, наполненной сложными системами формул. Настоящие вихри фантазм должны были бы развертываться в его сознании: пусть поразмыслят о чрезвычайном усложнении понятий, аккумулирующем в одной функционально-теоретической формуле, которую зачастую можно эксплицировать только благодаря многостраничному перечислению определяющих предложений, и еще после этого настаивают на предположении, что каждому такому частичному понятию должно быть предоставлено соответствующее (стало быть, не какое-либо) наглядное созерцание в форме образов фантазии, которые придают конкретность соответствующим абстрактным моментам. Однако я повторяю то, что уже было сказано ранее; довольно, опыт никогда не подтверждал эти фантастические предположения, и если апеллируют к бессознательному, соответственно, к тому, что не замечается, то этим, в любое время готовым гипотезам, дают все же чрезмерное и не обремененное правилами здоровой вероятности употребление.
   Однако теория совершает над фактами совершенно бесполезное насилие, она не извлекает благодаря этому для себя никакой пользы, она ничего не объясняет. Образы должны быть представляемыми предметами, о которых действительно говорится: каждое представление представляет предмет. С другой стороны, представляемыми предметами должны быть соответствующие вещи, о которых вновь законно говорится: не каждому представлению соответствует предмет. Но как, не заложено ли в смысле вышеизложенных, кажущихся или действительно контрадикторных предложений, что в каждом случае тот же самый предмет, который представлен, существует и, соответственно, не существует? Существует же тот же самый Берлин, который я представляю, и тот же самый не существовал бы более, если бы разразилось наказание, как с Содомом и Гоморрой. Тот же самый кентавр Хирон, о котором я теперь говорю и которого я, следовательно, представляю, не существует. И подобным образом – в каждом случае, когда представление является одновалентным; а впрочем, ради простоты мы можем этим ограничиться. Следовательно, не может везде подразумеваться фантазма, которая непременно существует и которой мы, однако, в объективном мышлении никогда и нигде не интересуемся – разве только в качестве психологов и тогда уже в новых, специально на эти фантазмы направленных представлениях. Затруднение, следовательно, не убавляется, и с той, и с другой стороны высказывания о представлениях относятся к тем же самым объектам, а вся видимость решения проистекает от того, что мы порой также акт представления понимаем как «создание образа чего-то», что здесь, однако, не является его целью.
   Против этой точки зрения также правильно возражали, что она изображает дело так, как будто присутствие образа в сознании полностью исчерпывает феномен, который мы называем представлением предмета посредством образа. Имея в представляющем акте образ, это субъективное содержание, мы все же имеем в виду не образ, но соответствующий «внешний» предмет, который как раз досаждает нам тем, что часто не существует. Сам предмет представляем мы, о нем судим, к нему относится наша радость и печаль, желание и воля. Упускают из вида, что содержание фантазии еще должно будет стать репрезентирующим образом чего-то и что это через-себя-самого-указание образа, которое только и делает его образом и отличает его от простого содержания, созерцая которое мы принимаем его так, как оно есть, – это некий плюс, который нужно существенным образом учитывать. И это через-себя-самого-указание естественно не подразумевает какой-то определенной рефлексии, которая связывается с содержанием и мысленно относит его к предметам. Если бы рефлексия снова образовывалась из представлений, которые, со своей стороны, не исчерпывались бы без остатка в наличном образе-содержании, то бесконечный регресс был бы неизбежен. Однако также мало толку от простых предрасположенностей (Dispositionen); они являются бессознательными реальными возможностями, их различия не могут, следовательно, быть различиями пережитых реальностей, они, самое большее, могут иметь значение каузальных моментов, от которых зависят феноменальные различия. Принимаем ли мы содержание таким, каково оно есть, или мы «истолковываем», «понимаем» его в качестве образа – это различие в непосредственном переживании; в последнем случае имеется как раз специфически новый момент акта (который естественно диспозиционально обусловлен, основываясь на остаточном действии более ранних переживаний), придающий наличному содержанию новый психический облик, который мы (описательно) выражаем в форме: наличное содержание репрезентирует что-то, оно не есть то, что мы имеем в виду, мы представляем посредством него какой-то определенный предмет.
   Многие исследователи усвоили схоластическое различие между интенциональным и действительным существованием и трактовали это отношение следующим образом: каждое представление имеет предмет, даже представление чего-то абсурдного. Мы понимаем, что означает «круглый четырехугольник», и, следовательно, имеем представление; отрицая же существование круглого четырехугольника, мы отрицали не содержание представления, поскольку о нем мы имеем непосредственное знание. (Это имеет силу очевидно как для содержания в смысле субъективного содержания представления, так и для содержания в качестве объективного значения.) Отрицание, следовательно, может относиться только к представленному в представлении предмету; оно вообще не имело бы смысла, если представление было бы без предмета, если ему предмет не «являлся в качестве данного», с которым отрицание могло бы иметь дело. Таким образом, для каждого представления имеется (представляемый им) предмет. Однако это существование не является «действительным», но «только интенциональным» существованием, оно заключается в простой представленности (Vorgestelltwerden). Действительное существование проявляется только в утвердительном экзистенциальном суждении и уже предполагает «интенциональное». Недавно эту точку зрения изложил, к примеру, Твардовский (примыкая к Брентано).[25]
   Ее, прежде всего, можно понять так, что она является простым повторением затруднений, только другими словами. Каждое представление имеет предмет; несомненно, что тем самым высказана истина. Мы называем «интенциональным» существованием то, что предполагает это обладание [предметом]. И снова: не каждому представлению соответствует предмет, не каждое фундирует утвердительное [суждение], следовательно, многие фундируют отрицательные экзистенциальные суждения. Это так же неоспоримо как и то, что мы называем «действительным» существованием то, что предполагается в разговоре о существовании. Однако как можно разрешить кажущееся противоречие обеих истин, об этом мы не узнаем ничего. Проведено лишь терминологическое различие, при котором остается проблематичным то, что действительно за ним скрывается.
   Но все же верят, что имеют решение и полагают, что этому различию можно дать такое содержание, что каждое представление наделено имманентным предметом, но не каждое действительным. Я не могу помочь себе таким образом: здесь я вижу снова ложное удвоение, которое стало злым гением теории отображения (Bildertheorie): имманентный предмет (снова предполагается случай одновалентности) не может быть никаким иным, кроме как действительным предметом. Тот же самый предмет, который в представлении только представляется, в соответствующем утвердительном суждении преподносится в качестве действительно существующего. Просто ли мы представляем Берлин или судим о нем как о существующем – это в каждом случае сам Берлин. Тот, кто просто представляет, что золото желтое, имеет в виду идентично то же самое положение дел, которое другой признает существующим в суждении «золото [есть] желтое». И, естественно, точно так же предметы представлений «Цербер», «2 + 2 = 5» и т. п. идентичны с преподносимыми в качестве несуществующих предметами суждений «Цербер не существует», «недействительно, что 2 + 2 = 5».
   Возможно, противоположная сторона согласится с подчеркнутыми здесь тождествами и попытается избежать упрека в удвоении следующим образом: объекты с обеих сторон фактически те же самые, только предмет, сначала просто представляемый, получает благодаря утвердительному или отрицательному экзистенциальному суждению печать действительности или недействительности, которая прикрепляет к нему ярлык истинного или ложного предмета. В этом смысле действительное [существование] следовало бы отделять от только «интенционального», только «модифицированного» существования. При этом продолжают, следовательно, понимать представляемый предмет как нечто присущее представлению в прямом (im eigentlichen) смысле слова. Являются же, говорят себе, представление и суждение активностями, которые относятся к предметам; предметы в них либо только представляются, либо одновременно признаются, соответственно, отрицаются. Как было бы подобное возможно, если бы психическим активностям не были бы присущи предметы, с которыми они могут иметь дело, как раз представляя, признавая или отрицая их?
   Едва ли нужно говорить, что я считаю эту позицию несостоятельной. Если «имманентный предмет» (так напрямую, без всяких обиняков говорят вместо «интенциональный предмет») имманентен представлению в прямом смысле слова, в таком случае его существование является таким же настоящим и подлинным, как существование самого представления и становится совершенно непонятным, почему мы должны принижать его и признавать в качестве только модифицированного. Становится также непонятным, в чем же здесь, собственно, заключается модификация и что же она подразумевает. Без сомнения, имеют место случаи настоящей имманентности, но они eoipsoявляются также случаями настоящего существования. Если я представляю цвет, к которому я созерцательно обращен, то этот цвет является действительно существующим в той же мере, как и любая другая вещь мира. Если истинно, что цветная реальная вещь не существует, то эта истина ничуть не лишает сам созерцаемый цвет его существования. Он не есть вещь, также как и представление в целом, реальной составной частью которого он является. Право же, вещь ли он или не-вещь, он существует как эта часть представления и не может же прийти в голову кому-либо принижать его существование. Нам не требуется рассматривать, возможно ли это психологически, следовательно, в реальном и каузальном смысле, чтобы к созерцаемому цвету относилось отрицание; очевидна логическая невозможность, очевидно, что отрицательное экзистенциальное суждение было бы здесь ложным – здесь и, следовательно, в каждом случае настоящей имманентности представляемого: следовательно, в каждом случае вообще, когда противоположный взгляд был бы верным. Непреодолимая пропасть, которая отделяет представления, только что подкрепленные примерами класса [настоящей имменентности], от тех иных представлений, примеры которых нам предоставляют «миллионоугольник», «десятиголовая змея», «неравносторонний прямоугольник», не была осознана в должной мере. Правда, различают наглядные и ненаглядные представления, однако напрасно стараются правильно постичь это различие, поскольку упускают из вида, что случай (т. е. полного и строго) наглядного созерцания пересекается со случаем имманентности данного (соответственно, любого) объекта представления, между тем как в другом случае на самом деле нельзя говорить об имманентности. Иначе с каким абсурдом мы должны были бы примириться! Если круглый четырехугольник имманентен представлению в том же самом смысле, что и созерцаемый цвет, то в представлении имелся бы круглый четырехугольник. Истина «круглый четырехугольник не существует» не была бы более строго универсальной или была бы в выражении неверно сформулирована: только вне представлений не существовали бы круглые четырехугольники; т. е. в качестве составных частей представлений такие [четырехугольники] существовали бы в полной мере, круглые четырехугольники, таким образом, существовали бы столь же часто, сколь часто они представлялись бы. Поскольку представления существуют в действительности, то также должно было бы целиком и полностью признаваться существование любой без исключения бессмыслицы: царство имманентных представлениям объектов и положений дел не подчинялось бы математическим и логическим законам. Не будет ли, однако, более разумным сказать: очевидно несовместимые друг с другом тезисы логики и математики как интендированы в строжайшей универсальности, так и с очевидностью значимы в полном объеме своей интенции? Им не знакомо различие между тем, что происходит в субъективных переживаниях людей и является для них значимым, и тем, что происходит и является значимым в остальном мире? В любом случае, прежде чем мы решимся на принятие столь сильных последствий, стоит обдумать, нельзя ли понять высказывания об имманентных предметах представлений и суждений как высказывания в переносном смысле в том роде, что самим актам вообще ничто не присуще, что в них в прямом смысле нет ничего, о чем можно было бы сказать, что это предмет, который акт представляет, соответственно, также признает или отвергает; что акты, следовательно, если они по типу активностей нуждаются в существующем материале, с которым они имели бы дело, могли бы иметь такой необходимый материал не в предметах, к которым они относятся; что скорее высказывания о чем-то присущем (Einwohnen) и в целом различие между «действительным» и «интенциональным» сводятся к определенным особенностям и различиям логической функции представлений, т. е. форм возможных действительных связей, в которые могут вступать представления, рассмотренные исключительно с точки зрения их объективного содержания. С таким пониманием тогда очень хорошо сочетается утверждение о модифицирующей силе атрибута «представленный». Так как повсеместно модификация указывает на отклонение от прямого смысла (Uneigentlichkeit) способа выражения, которое существенно меняет в каком-то отношении нормальное значение и функцию грамматического атрибутактакому пониманию нас с самого начала подталкивает также отличие идеального и психического содержания актов представления. Первое ведь указывает на определенные связи идентификации, в которых мы схватываем тождество интенции (при случае схватываем с очевидностью), между тем как отдельные представления все же не обладают какой-либо общей психологически-идентичной составной частью. Мы причисляем с самого начала предметное отношение представлений к их идеальному содержанию, представления идентично того же самого значения могли, наряду с этим, обнаруживать объективную разность, представления различного значения, наряду с этим, – тождество. Речь здесь шла о представлениях, которые представляют тот же самый предмет, основанный ни на чем ином, кроме как на синтезах в суждении, следовательно, в познании. При внимательном рассмотрении оказывается, что установленная связь основывается при этом на объективном содержании соотносящихся актов представлений, она имеет объективно различный смысл (идентификация протекает в различном «направлении»), в зависимости от чего речь идет о значении или о предметном отношении. Однако теперь остается вопрос, как можно решить имеющуюся парадоксальность, как выглядят связи суждений следующего [парадокса], которые примиряют друг с другом кажущиеся контрадикторными высказывания: «каждое представление представляет предмет» и «не каждому представлению соответствует предмет», – и которые, в частности, разъясняют так легко понятное и удобное в употреблении и все же нуждающееся в объяснении различие между лишь интенциональными и действительными предметами.[26]
   Прежде всего, для того, чтобы наглядно прояснить существо происходящих здесь отклонений от прямого смысла, взглянем на родственные случаи. Квазиклассификация предметов на действительные и интенциональные аналогична классификации предметов на определенные и неопределенные. Такие представления, как «Карл V», представляют определенный предмет, напротив, представления такого вида, как «какой-то лев», – неопределенные. Если мы понимаем выражение «какой-то лев» или судим «существует какой-то лев», то мы непременно представляем льва – но индивидуально неопределенного, – и к нему же относится суждение. В соответствии с этим, стало быть, можно было бы классифицировать предметы на определенные и неопределенные. Но неужели неопределенные львы бегают ли по миру наряду с определенными львами? Распадается ли в соответствии с этим объем понятия лев на оба эти вида? К объему, однако, принадлежит все то, что существует в мире (da) в качестве льва, тем самым также тот неопределенный лев, о котором говорилось в предыдущем суждении. Естественно, последует ответ: каждый предмет в себе определен. Классификация львов на определенные и неопределенные не является классификацией львов – как, например, классификация на африканских и азиатских, – но классификацией представлений (и, естественно, объективных представлений) на такие, предметное отношение которых является определенным, а также такие, в которых оно является неопределенным (нечто, какое-то А).
   Совершенно аналогичным образом обстоит дело с классификацией предметов на возможные и невозможные (например, чисел на реальные и мнимые). Здесь налицо не классификация предметов, но такая же классификация представлений, в зависимости от значимых суждений совместимости и, соответственно, несовместимости, в которые они входят. Числá, которое дает при возведении его в квадрат –1, быть не может. Представление, которое выражено [в вышеприведенном предложении] до двоеточия, связывает противоречивые признаки; о том, что оно делает это и что соответствующий ему предмет поэтому не существует, как раз свидетельствует суждение, а с учетом того, что оно является составной частью в таком значимом суждении, оно само называется невозможным представлением и, опять же, его предмет называется невозможным.
   Очевидно, что не иначе обстоит дело также при классификации, соответственно, различении предметов на существующие и несуществующие; это исключительно классификация представлений на представления А, которые входят в состав значимых экзистенциальных суждений формы «А существует», и снова на такие [представления] В, которые входят в состав значимых экзистенциальных суждений коррелятивной формы «В не существует». Мы знаем, согласно теореме противоречия и т. д., что каждое представление V должно принадлежать либо классу А, либо классу В и никогда не может принадлежать одновременно обоим. Представления существуют при этом всегда, входят ли они в ту или иную связь суждений.
   Естественно, здесь нужно остерегаться ошибочных толкований, к которым могли бы побудить рассуждения о представлениях А, которые входят в состав суждений формы «А существует». Если я говорю: «Бог существует», – то, очевидно, представление «Бог», но ни в коем случае не представление «представление Бога», является составной частью суждения (соответственно, представления предложения). Предложение не звучит: «Представление Бога существует». Мы говорим, что в одном случае судят о Боге, в другом о представлении Бога: в первом в суждение входит представление «Бог», в последнем – представление «представление Бога». Напрашивающееся смешение обеих мыслей: «каждое суждение связывает представления» и «каждое суждение судит о представлениях» – несомненно, было источником широко распространенного в старой логике заблуждения, что повсеместно судят только о представлениях, а не о представляемых вещах. И, следовательно, также в нашем случае недопустимо, чтобы классификация представлений в зависимости от форм суждений, соответственно, истин, в которые они входят, понималась ошибочно.
   В приведенных здесь квазиклассификациях предметов, за которыми скрываются в действительности классификации представлений, вообще не учитываются субъективные акты представлений, скорее только их возможные объективные содержания, следовательно, представления в объективном смысле в тех или иных объективных связях. Если мы собираемся классификацию предметов на действительные и интенциональные также редуцировать к различиям в области представлений и при этом с учетом исключительно объективных представлений, то ясно, что мы возвращаемся к только что обсуждавшейся классификации предметов на несуществующие и существующие, поскольку мы под интенциональными предметами понимаем только интенциональные предметы. Только интенциональный предмет является предметом несуществующим, действительный предмет – существующим; понятия имеют, несомненно, тот же самый объем. Исключение существования в первом случае выражено в словечке «только». Если мы его опустим, то атрибут «интенциональный» более не «модифицирует» предмет в предмет несуществующий, но теперь предмет полагается в том смысле, который должен подходить для любого представления, как действительного, так и недействительного, или в том смысле, при котором совершенно отвлекаются от соответствующего вопроса о существовании. Поскольку объем понятия «интенциональный» вместе с прочими охватывает и действительные предметы, то теперь можно более не говорить о классификации.
   Из наших обоих, кажущихся контрадикторными высказываний, одно, благодаря предыдущим размышлениям, уже совершенно ясно: «не каждому представлению V соответствует предмет», т. е. не каждое представление V составляет основу истины предложения «А существует», не каждое представление является «действительным» представлением, не каждое имеет «настоящий», «существующий» предмет или, говоря короче и прямо: не каждое представление имеет предмет. В самом деле, выражения «предмет» и «существующий, настоящий, действительный, подлинный предмет» совершенно эквивалентны, и если значение слова «иметь» также остается не модифицированным, то оно включает бытие того, чем обладают. К предметам в собственном смысле относится любое подлинное тождество: оно связывает два представления и отождествляет их предмет. Так как бытие в качестве тождественного (и точно так же: бытие в качестве различного) предполагает бытие тождественного (соответственно, отличного). Подобное имеет силу также для любой подлинной истины отношения, так как бытие отношения включает бытие членов отношения. Отношение к предметам основывается во всех этих случаях на значимости представлений, которые вступают в подобные связи суждений. Еще мы отмечаем здесь, что различие предложений «представление V является действительным» и «его предмет существует» или, чтобы в соответствии с ведущей интенцией ввести прямое выражение, «V существует» заключается лишь в том, что в эквивалентом изменении вместо представления представления в суждение подставляется простое представление и, таким образом, суждение, направленное рефлексивно на представление, переводится в коррелятивное, непосредственно направленное на предмет.
   Второе из неоднократно упоминавшихся и кажущихся контрадикторными высказываний, а именно «каждое представление представляет предмет», относится к «интенциональным» предметам подобно тому, как первое к действительным. Согласно его смыслу, «круглый четырехугольник» должен представлять предмет точно так же, как и «четырехугольник», «Цербер» точно так же как «пес Бисмарка». Если теперь должна существовать возможность повсеместно говорить о предмете представления, то должна, прежде всего, существовать также возможность эти «интенциональные» предметы идентифицировать или различать. Если теперь спросят, что это означает в подразумеваемом здесь смысле, что два идентичные представления представляют – отвлекаясь от существования и несуществования – тот же самый предмет, то сразу увидят, что здесь может подразумеваться только тождество при [условии] гипотезы (при [условии] пусть даже явно не высказанного предположения или чего-то эквивалентного ему)[27]. Тождество, установленное безоговорочно (unbedingt), обязательно включает существование идентифицируемого. «Отвлекаться от существования и несуществования» может означать здесь, следовательно, только то, что на этот счет не требуется никакого решения, при такой идентификации речь идет каждый раз об отношении представлений, которое ничего не предрешает относительно их действительности и, соответственно, недействительности, и которое оказывается правильным, если мы предметное тождество устанавливаем при [условии] гипотезы, в то же время неправильным, если тождество устанавливается безусловно (absolut). Стало быть, если говорят: представление V и Vr представляют тот же самый предмет, то подразумевается только то, что они, при [условии] предположения, которое является в данных обстоятельствах само собой разумеющимся и которое должно быть добавлено, имеют те же самые предметы; например, [предположение] (чтобы выбрать простейший случай), что они, если они вообще имеют какие-либо [предметы], имеют предметы те же самые. «Возможный» предмет является тем же самым, и «он» является в определенных обстоятельствах проблематичным, сомнительным, ложно полагаемым, несуществующим, невозможным – сплошь модификации прямого смысла (Uneigentlichkeiten) высказываний в атрибуции и идентификации. Представления «Зевс» и «высший из олимпийских богов» имеют тот же самый интенциональный предмет, т. е. Зевс есть высший из олимпийских богов – согласно греческой мифологии. Мы, как правило, опускаем это дополнение и не замечаем его отсутствия, когда его нет: это само собой разумеется, что тот, кто судит о мифических объектах, становится на почву мифа, на самом деле не считая его истинным. Если бы мифу древних греков соответствовала истина, следовательно, если бы также оба представления были бы действительными, установленное тождество существовало бы; в этом заключается смысл кажущегося безусловным утверждения тождества, которое, будь оно понято как безусловное, не было бы истинным (gültig). Либо смысл лежит в одном из этих гипотетических эквивалентных высказываний: древние греки верили, что существует бог Зевс, он же является высшим из также принятых ими олимпийских богов и т. п. И естественно, таким же образом понимается грамматическое высказывание: оба имени называют тот же самый предмет. Принятое дословно и буквально, оно является ложным, однако его естественная функция заключается в отклонении от прямого смысла (Uneigentlichkeit), с учетом которого оно, в общем, понимается. Имя называет что-то, т. е. ему принадлежит представление, предмет которого как раз есть то, что оно называет. Высказывания о тождестве названного предмета, таким образом, точно следуют в своем прямом (Eigentlichkeit), соответственно модифицированном смысле (Uneigentlichkeit), тем самым высказываниям о тождестве представляемого предмета и в обоих случаях преобладает модифицированное (uneigentliche) употребление.
   Наша точка зрения подходит не только к единичным представлениям, к которым принадлежат наши последние примеры, но также к общим представлениям традиционной логики, которые часто определялись как представления, представляющие много предметов. Конечно, имеет место некоторая неловкость, когда такого рода принадлежащие к объему общего представления предметы обозначают как им представляемые; в любом случае, эти высказывания о многих представляемых предметах гораздо лучше подходили бы для представлений совокупности и коллектива, которые, однако, отличают от общих представлений. В зависимости от связи, то же самое общее представление «человек» или «какой-то человек» относится то к одному определенному человеку, как, например, Сократ («Сократ есть человек»), то к неопределенному множеству людей («люди существуют»), то к всеобщности людей (как раз в этом выражении «всеобщность людей»), и если теперь объем определяют как совокупность предметов, которые действительно могут попасть под общее представление, то кажется все же неестественным говорить, что общее представление представляет предметы своего объема, как если бы наряду с повсеместно идентичным содержанием, составляющим его значение, ему точно так же было бы свойственно повсеместно идентичное предметное отношение к этой совокупности объектов. Однако как бы там ни было, мы обнаруживаем в отношении к объему ту же самую двусмысленность, соответственно, отклонение от прямого смысла высказываний, которое позволяет замещать оба высказывания: «каждое представление (точнее, прежде всего, каждое общее представление) имеет объем» – «не каждое представление имеет объем». Аналогичным образом здесь можно было бы говорить о действительном и только интенциональном объемах: первое, когда соответствующая связь предполагает существование объема, когда, следовательно, высказывание можно понимать в прямом смысле (als eigentliche); последнее, напротив, когда вопрос о существовании объема остается открытым в силу невысказанного предположения, которое можно добавить [исходя] из интенции мыслительной связи в целом. Этот модифицированный способ высказывания очевидно является почти исключительно доминирующим, когда говорят об отношениях объема представлений (соответственно, понятий). По своему значению высказывание о том, что объемы представлений А и В тождественны (что оба представления относятся к одним и тем же предметам и т. п.), эквивалентно высказыванию: если оба представления вообще имеют объем, они имеют его тот же самый; или, в эквивалентной переформулировке: если нечто есть А, то оно есть В, и если нечто есть В, то оно есть А; другими словами, оба представления эквивалентны. Если к этому добавляется экзистенциальное суждение «А существует», то интенциональные объемы переходят в действительные. Ничего существенного не изменится в этих отношениях, если мы рассмотрим неопределенно-атрибутивные представления, которым соответствует или может соответствовать только один предмет, стало быть, представления формы «какое-то А», для которых истинно, что если вообще существует, то существует только один предмет, который есть А, например «самое малое простое число», «мощность рациональных чисел», «корень одного (т. е. данного) линейного уравнения» и т. п. Сущностный логический характер неопределенно-атрибутивного представления не меняется, если число предметов, с которыми оно предикативно связано, редуцировано к одному. Также здесь понятие объема сохраняет свое нормальное употребление; «общие» представления, определенные как представления, относящиеся ко многим предметам, как раз не образуют естественного класса.
   Иначе обстоит дело с частными представлениями в том смысле, в котором они образуют исключительную противоположность неопределенно-атрибутивным [представлениям], примером чего служат представления, представленные именами собственными (при случае связанными с атрибутивными определениями), но все-таки, прежде всего, представления восприятия. Помимо того, что они сами имеют существенно иной характер, также речь об их объеме, хотя она общепринята, покидает почву естественного употребления. Неопределенно-атрибутивные представления имеют только косвенное отношение к предметам, они указывают на определенные предикаты, на предложения формы Х есть А, Y есть А и т. д., где символы Х, Y… указывают на представления другой группы, которые прямым и собственным образом без подобного опосредования атрибутами и мыслительными связями в предложении (Satzgedanken) представляют предмет. В восприятии, напротив, представлен сам предмет; он, естественно, имеет в себе атрибуты, которые ему полагаются. Однако факт обладания ими не входит в содержание представления, оно само не имеет форму «нечто, которое есть а, b…», скорее его функция исчерпывается тем, чтобы просто представлять предмет «в качестве того, что он есть». Объективно-логические связи сглаживают в определенных отношениях эти существенные различия, они связывают прямые и косвенные представления и позволяют, расширяя их, переносить понятия, образованные для одних, на другие. Там, где в представлении (значении) атрибуты не встречаются, также понятие объема утрачивает свою опору, как это сразу выясняется из дефиниции этого понятия. И все же говорят, как уже отмечено, даже при прямых представлениях об объеме, выделяемом в размере одного предмета, который они представляют. Их даже называют таким же образом единичными представлениями, как и те косвенные представления с одночленным объемом. Несмотря на существенно различное значение, которое в обоих случаях несет неопределенное выражение «отношение к предмету», и там, и там говорят одинаковым образом о представлениях, которые представляют только один предмет. Вместе с понятием объема расширяется, естественно, также смысл отношений между объемами: формула взаимозаменимого гипотетического суждения «если нечто есть А, то оно есть В, и наоборот» дает простейшим образом эквивалент для тождества объемов в более широкой области. Однако, разумеется, т. н. связка «есть» теперь получает многозначный смысл, который в силу определенной однородности не нарушает формальные связи, но скорее естественным образом проистекает из них; вообще, как раз в этих эквивалентностях формальной закономерности лежат главные импульсы для разыгрывающихся здесь и практически полезных переносов. В случае, если мы поставим вместо «А» – «Сократа», то гипотетическое придаточное предложение звучит: «если нечто есть Сократ». Однако мы не можем сказать в том же самом смысле «нечто есть Сократ», так же как «нечто есть красное» или «нечто есть дерево». Сократ не атрибут, который мог бы полагаться предмету именно по типу атрибута. Кроме того, опять же, представление Сократ не является соотносящим представлением как «какое-то дерево», чтобы оно могло по типу таких представлений служить для того, чтобы относить «понятие» к «предмету понятия». В противоположность этим (обычно логиками не различаемым) значениям связки, здесь появляется, очевидно, новое [значение]: «нечто есть Сократ», конечно, может теперь подразумевать, что это есть нечто идентичное с Сократом.[28]
   Таким образом, в нашей гипотетической формуле должно оставаться открытым, функционирует ли словечко «есть» в одном или в другом смысле или, что сводится к тому же самому: значение связки в нашей формуле в дизъюнктивном расширении значения охватывает различные единичные значения. То, что это расширение, это «оставаться открытым» допустимо, основывается на том, что в пределах закономерностей гипотетических связей дизъюнктивно расширенное понятие соответствующих [связке] «есть» отношений функционирует формально точно так же, как более узкие понятия. Например, как для идентифицирующего, так и для атрибутирующего и суммирующего «есть» имеет силу закон транзитивности: если верны оба предложения «если нечто есть А, оно есть В» и «если нечто есть В, оно есть С», то также верно предложение «если нечто есть А, оно есть С». И не только это: закон продолжает действовать также для дизъюнктивно расширенного «есть», поскольку связь гипотетических предпосылок указанной формы даже при различном значении связки дает в итоге соответствующее придаточное предложение следствия, в котором связка обладает одним или другим из этих значений. Подобное имеет силу также для других логических законов, которые принимаются в расчет в отношении выступающих здесь форм предложений.
   В соответствии с этим мы можем, следовательно, установить единую гипотетическую форму в качестве меры тождества (соответственно, не-тождества) объема для всех форм предложений вообще и одинаковым образом регламентировать прочие предметные отношения или, что то же самое, прочие отношения объема между любыми представлениями.
   Высказывания, что каждое представление имеет объем, что каждое представляет предмет, можно было бы в соответствии с этим интерпретировать как просто модифицированные. Их буквальный смысл (eigentliche Meinung) был бы выражен, соответственно, косвенным образом намечен в предложении: каждое представление имеет объем, представляет один или много предметов, если предположить, что относящееся к нему утвердительное экзистенциальное суждение является действительно значимым. Цель и опора этой модификации прямого смысла могла бы заключаться только в ее практической полезности, стало быть в том, чтобы каждое представление могло бы вступать в гипотетические отношения рассмотренной формы; чтобы можно было объемами, которые допускаются при [условии] предположения таких экзистенциальных суждений, которые, естественно, не должны быть обязательно сформулированными, оперировать в широкой и четко ограниченной сфере точно таким же образом, как и объемами действительными; вместе с тем, чтобы эквивалентность в точности имела формальные свойства отношения равенства, субординация [имела] формальные свойства отношения включения и т. д., таким образом, чтобы, пока не выходят за пределы области гипотетических связей, прекратить любые суждения о существовании или несуществовании соответствующих предметов и объемов, [чтобы] с высказываниями об объемах и отношениях объемов можно было обращаться точно таким же образом, как если бы они были прямыми и безоговорочными; и с этим также связано, например, чтобы наглядные образы из различных сфер могли найти применение в качестве характерных символов и технической поддержки [для] оформления суждений. Cамо собой разумеется, в этом положении дел (я подразумеваю не познание его in abstracto) заключен весьма действенный мотив для естественного возникновения и сохранения модифицированных способов высказываний как внутри, так и вне логики.
   Впрочем, их [возникновение] можно отнести на счет более глубоких и общих логических причин. Если мы представим себе внутри паутины мыслей рассмотренного здесь вида экзистенциальные предложения, которые были бы необходимы, чтобы модифицированным оборотам речи и мысли придать собственный смысл (Eigentlichkeit), конъюнктивно соединенный с одним единым предположением, то мы можем столкнуться с логической закономерностью, которая имеет всецело универсальную значимость и чрезвычайную важность для понимания научной методики: а именно, что формальные законы, которые регламентируют мышление при [условии] постоянного предположения, являются теми же самыми законами, что и те, которые имеют силу для, так сказать, свободного, т. е. не ограниченного никакими предпосылками [мышления]. С психологической точки зрения, мы можем предположение, которое мы «раз и навсегда» зафиксировали или которое лежит в основе наших последующих мыслительных ходов как «само собой разумеющееся», но без ясной фиксации (это указывает на предрасположенности к определенным дополнительным размышлениям и ограничениям), во время этих ходов часто совершенно игнорировать и можем делать это также на самом деле без ущерба для истины. Любой способ переформулировки, согласно чисто логическим законам, соответствующих, при [условии] предположения, вынесенных суждений или [любой способ] выведения из них следствий, который был бы оправданным, если бы эти суждения были безусловными, имеет также силу в имеющемся случае их зависимости от скрытого или невысказанного предположения: что выведенные суждения сами, в свою очередь, зависят от него. Или, с логической точки зрения: придаточные предложения одного и того же предположения подчиняются тем же самым законам дедукции, которые имеют силу для самостоятельных предложений, каждое заключение, которое имело бы силу исходя из таких придаточных предложений самих по себе, имеет силу также при предположении, а именно в качестве сделанного при его [условии]. С этим связано то, что каждое обусловленное высказывание об истине и ложности, существовании и несуществовании, следствии и его отсутствии, действительных или фиктивных предметах и т. д. может быть истолковано точно так же как безусловное, коль скоро уверены в том, что пределы имеющегося предположения не нарушаются. Это имеет важные следствия, в особенности в системах дедукции так называемой «формальной арифметики», где гипотетические соединения в определенном порядке формальных базисных понятий и относящихся к ним аксиом служат для конституирования замкнутой математической области, «алгебры», чье содержание образует разветвляющаяся в бесконечность система подлежащих выведению в чистой дедукции, формальных следствий этих основоположений. Здесь не только так говорят, скорее даже так судят, как будто дедуцированные истины, существования, отношения, несовместимости были бы значимы безоговорочно.
   Иной, адекватный (eigentliche) способ выражения и суждения был бы, ввиду дополнительной (и бесполезной) мыслительной работы, которая должна быть выполнена, просто неосуществим. Непоколебимое правило, у правильно образованного исследователя ставшее комплексом привычек, – не судить ни о чем, что не следует исключительно из аксиом, – гарантирует значимость выдвигаемых положений и практически определяет границы свободного логического движения. В таком случае, если исследователь, примеры чего имеются, превратно понимает гипотетический характер основоположений и полагает, что дефиниция (которая создает «данную» область) должна вполне серьезно иметь силу в действительности, полагать существование, то это не имеет никакого влияния на внутреннюю убедительность математической системы. Если правильно не осознают характер основоположений, дедуцированные истины понимают так, как если бы они утверждались фактически, безусловно также по своей объективной значимости как безусловно существующие сами по себе, то единственно необходимой коррекцией будет простое подчинение [их] условному предположению. И подобное имеет значение вообще: мы должны в значительной мере довериться модифицированному способу выражения и, как правило, данному вместе с ним модифицированному мышлению: [во-первых,] в той мере, в какой логическое мышление действует при этом на основе рассмотренной выше закономерности, в других же случаях – когда связи суждений друг с другом и с предположениями лишь фактического вида осуществляются (sind) на основе достоверности нашей памяти, которая, впрочем, вступает в действие также в первых [случаях], если это делает возможным соединение результатов с предположением. Эти модификации мышления, эти факты, что мы выносим бесчисленные суждения, которые мы «по существу», однако, не полагаем, что имеются как замещающие представления, так и замещающие суждения, одно от другого неотделимо, это сердцевина (Hauptstück) «экономии мышления». Нельзя понять без нее науку как осуществление человеческого мышления.
   Выше мы находили опору для нашей точки зрения в математике и, однако, как раз из этой науки пытаются почерпнуть контраргументы.
   Побудить к сомнению могло бы то, что в соответствии с нашим подходом не уделяется должного внимания различию между математическим существованием и несуществованием (стало быть, различию между реальным и воображаемым в смысле старой математики и логики). Скажут, что вопрос о том, соответствуют ли идеальным геометрическим понятиям предметы в действительности, полностью выпадает из области геометрического исследования. И все же геометры различают действительные и недействительные понятия, они говорят, соответственно, о существовании и несуществовании геометрических образований и часто приводят для одних и для других самые обстоятельные доказательства, соответственно, конструкции. Таким образом, в представлениях, которым не обязательно соответствуют предметы в действительности и, по мнению большинства, вовсе не соответствуют, существует, как это кажется, существенное различие, совершенно аналогичное обычному [различию] между действительными и недействительными представлениями: одни представляют геометрические предметы, другие нет. Суждение тождества «два представления имеют те же самые предметы» не могут здесь зависеть от гипотезы: «если предположить, что им вообще соответствует предмет», поскольку сравнение суждений относится не к действительным, но к математическим объектам и подобные объекты при «реальных» понятиях имеются на самом деле. Таким образом, кажется сомнительным основывать понятие представляемого предмета лишь на гипотетических отношениях суждений, или это кажется уместным только в том случае, если намереваются говорить о предметах в отношении всех представлений вообще, следовательно, также в отношении «круглых четырехугольников». Но не будут же ставить понятия этого вида на одну ступень с подлинными геометрическими понятиями, «реальность» которых демонстрируется благодаря конструкции, между тем как мы при этом движемся не на почве действительной, но как раз математической реальности.
   Если мы выше ссылались на формальную математику, то наши противники ссылаются на реальную. Первая является свободным от любого наглядного созерцания рассуждением, которое рассматривает чистые формы математических связей и систем в наиболее общей универсальности, исследует их разнообразные возможные вариации и таким образом посредством глубочайшего проникновения в технику математических связей дает также большую техническую власть над математическими объектами, большую методическую свободу и искусность. Напротив, реальная математика опирается на наглядное созерцание, на нем основывает свои понятия и от него же получает свойственную ей реальность.
   Стало быть, таким путем могли бы вновь попытаться спасти для интенциональных предметов, по крайней мере, в области математики[29], какой-то вид существования; однако также здесь обманчивая видимость тает при учете нескольких надстраивающихся друг над другом модификаций. Нет различных модусов существования или значимости, а где мы полагаем найти таковые, там либо высказывания являются модифицированными, либо различия касаются объема употребления, который благодаря привычному отношению к основной интересующей сфере кажется суженным, между тем как понятие одновременно в явно не выраженной форме обогащается.
   Часто термин существование (Existenz) употребляется в смысле реального бытия (Dasein), существования внутри реальной действительности; здесь примитивное и более общее понятие существования содержательно обогащается и [его] объем сужается рамками реальных предметов. Истины, предложения, понятия также являются предметами, также в их отношении говорится о существовании в полном и прямом смысле, однако, они вообще не являются чем-то, что можно было бы встретить в реальной действительности. Насколько выражение «имеется какое-то А» может претендовать на смысл и истину, настолько же простирается сфера понятия существования. В соответствии с этим, является двусмысленным утверждение, что объекты, соответствующие математическим понятиям, не существуют, в зависимости от того, мыслят ли [при этом] реальную действительность или нет. Если бы мы имели, как верят многие, о геометрических образованиях адекватное наглядное представление в фантазии, тогда их представлениям соответствовала бы истина и все же, возможно, не действительность, как и тогда, к примеру, когда предположение действительного мира было бы обманчивой видимостью. Здесь дело обстоит подобным же образом, как и с понятиями чувственных качеств: в фантазме красного предмета красный цвет действительно существует, даже если в действительности красная вещь и, тем самым, также индивидуально присущая ей краснота не существовали бы. Репрезентативное отношение наглядного образа к наглядно не созерцаемой действительности, конечно, позволяет нам сказать: лишь сфантазированный объект не является объектом. Однако это означает только то, что фантазма не есть то, что она представляет. Но, взятая сама по себе, она существует, и вместе с ней все абстрактные моменты, которые ее конституируют и которые мы в ней усматриваем. Правда, можно было бы усомнится, возможно ли на самом деле наглядное созерцание геометрических объектов или скорее очевидно, что этого не происходит. Наглядное созерцание и пространственно-эмпирическое восприятие содержат исходные пункты и ведущие мотивы для образования геометрических понятий, но принадлежащие понятиям абстрактные предметы и их атрибуты не могут быть получены просто через «абстракцию» (в обычном теперь смысле внимательного выделения отдельных черт) из наглядных созерцаний, они не находятся внутри них как видимая форма в видимой «поверхности». Треугольник, наглядно демонстрирующий абстрактное понятие, не является геометрической фигурой, он служит геометру в качестве простого символа, типичный образец которого обладает в его душе привычной связью с соответствующим чистым понятием и его идеальным или лишь «мыслимым» предметом. Созерцаемая форма действительно обладает существованием, так же как и само наглядное созерцание, она лежит, следовательно, в основе очевидной возможности представления оформленных таким образом объектов вообще. Геометрическая форма, напротив, имеет только представленное существование, существование благодаря дефиниции и значимой дедукции из аксиоматических основоположений. Возможность геометрических образований, следовательно, совместимость объединенных в их представлениях определений обеспечивается не благодаря наглядному созерцанию этих образований (поскольку мы, безусловно, лишены такого наглядного созерцания), но благодаря совместимости скоординированных в аксиоматических основоположениях элементарных определений и благодаря чистой дедукции, которая обеспечивает «доказательство существования». Основоположения совершенной и чистой геометрической системы есть не что иное, как расщепленная в ряд отдельных высказываний дефиниция, соответственно, гипотетическое полагание разнообразия, которое следует считать геометрическим пространством. Это высказывания двойного вида: экзистенциальные высказывания и относящиеся к их предметам общие (номологические) высказывания. «Мы предполагаем (“представляем себе”) разнообразие, которое мы называем пространством, его элементы [называем] точками со следующими свойствами: пара его точек образуют “прямую”. Две прямые пересекаются в одной точке и т. д.» Система чистых следствий (в отношении к пространству рассматривается совокупность его конзекутивных свойств) образует содержание геометрии. В пространстве «существует» любое образование, существование которого является чистым следствием из основоположений, стало быть, из дефиниции пространства, соответственно, полагания пространства. Все предложения геометрии, как экзистенциальные, так и номологические, выносятся при [условии] никогда не высказываемого, в силу его само собой разумеющегося характера, общего предположения: если допустить, что существует пространство, разнообразие так-то и так-то определенного (в основоположениях четко определенного посредством дефиниций) вида, то в нем существуют такие-то и такие-то образования, для этих последних значимы такие-то и такие-то предложения и так далее. Математическое существование и несуществование есть, следовательно, существование и несуществование при [условии] гипотетического полагания соответствующих основоположений: экзистенциальные предложения, как в общей сложности все математические тезисы, являются неполными, являются простыми дополнениями гипотетических предложений с всегда одинаковой вводной частью. Исключение составляют лишь существования, которые положены в основоположениях, они не являются существованиями при [условии] гипотезы, но сами есть гипотезы, следовательно, опять же неподлинные существования. Таким образом, геометрическая истина и существование не означают возможность или совместимость, будь-то сами по себе, будь то при условии основоположений. Красный четырехугольник не есть геометрическое существование, красный и черный (по всей поверхности) четырехугольник не есть геометрическое несуществование. Скорее речь идет о чисто дедуктивно обусловленном (логически с необходимостью следующем) существовании или несуществовании при гипотезе основоположений, когда о специально принятом содержании существования последних речь не идет. «В определенном посредством дефиниций пространстве» существует квадрат, но не существует круглый квадрат, треугольник, но не равносторонний прямоугольный треугольник и т. д. Подобным образом мы говорим «в греческой мифологии» существуют нимфы, «в немецких народных сказках» – Красная Шапочка и т. д.; только здесь нам не нужно иметь дела с научными гипотезами и чистыми дедукциями. Мы не будем, следовательно, одобрять неясные высказывания о различных областях существования, о различных «мирах» (universes of discourse), которые по разному распоряжаются существованием и несуществованием того же самого объекта. «Мир» мифа, мир поэзии, мир геометрии, действительный мир – это неравноправные миры. Существует только одна истина и только один мир, но множество представлений, религиозные и мифологические убеждения, гипотезы, фикции, и вся разница сводится к тому, что мы чаще, иногда по причинам практического удобства, говорим так, словно бы суждения, которые мы выносим, были безоговорочными, [сводится к тому], что мы используем безусловные экзистенциальные высказывания, в то время как логически правильное выражение требовало бы гипотетических предложений с этими экзистенциальными предложениями в качестве придаточных предложений (или даже других эквивалентно редуцируемых к гипотетическим предложениям этого вида форм предложений). Это происходит, естественно, тогда, когда широкое разнообразие высказываний выносится при [условии] одного и того же, будь то фиктивного (произвольного, поэтического, мифологического), будь то научного предположения, хотя оно не только не высказывается, но, как правило, фактически не мыслится; оно остается тогда часто в диспозициональном возбуждении и часто придает обусловленным суждениям субъективный психологический характер, по которому мы распознаем их в качестве обусловленных. Однако часто не происходит даже этого, суждения выносятся как безусловные, в то время как только с учетом связи этого хода размышлений с суждениями других групп проявляется необходимость понимать их в качестве условно значимых. Геометр не выносит условных суждений. Только критическая рефлексия на их значимость (Wert) приводит его, если вообще [приводит], к познанию правильного положения дел.
   После того, как мы обсудили высказывания о представляемых предметах, касающиеся отношений объема, мы хотим еще обратить внимание на случаи, когда в качестве «разъяснения содержания представления» высказывается ряд суждений, которые касаются его возможно не существующего предмета. Мы объясняем содержание представления «лев», говоря: это представление представляет предмет, а именно это животное, из рода кошачьих и т. д. Под содержанием здесь, очевидно, понимается содержание, составляющее значение представления. Мы объясняем чтó мы подразумеваем подо львом и то, чтó мы собираемся обозначать и понимать в качестве льва. Именно этим способом мы объясняем такие «беспредметные» понятия, как, например, «квадратура круга», «симметрично изогнутый многоугольник» и т. п. Они также представляют предметы, и эти несуществующие [предметы] предстают в качестве субъектов суждений, предикаты которых являются признаками, конституирующими содержание. С этим связан один ложный аргумент в пользу допущения в этих атрибутивных представлениях «интенциональных предметов». А именно, можно было бы сказать: в недействительном представлении нечто представляется в качестве единого субъекта несовместимых, при случае даже a priori противоречащих признаков, например, равномерно изогнутый и угловатый. Это нечто не может быть «содержанием» самого представления, которое все-таки существует, в то время как субъект несовместимых признаков не существует. С другой стороны, оно не есть просто ничто – иначе как оно могло бы быть представленным в качестве тождественного носителя признаков и быть объектом суждения (beurteilt sein) в той цепи эксплицирующих суждений? Следовательно, это есть нечто мыслимое в представлении, нечто, которое определенным образом, хотя иначе чем содержание, представление несет в себе и которому лишь в действительности ничего не соответствует.
   Этот аргумент, естественно, попадает под неоднократно подчеркивавшееся возражение о тождестве представляемого и действительного предмета. Он является также неправильным постольку, поскольку тот же самый довод, показавший невозможность того, чтобы содержание было в суждении действительным субъектом противоречащих признаков, мог бы также относиться к любому другому нечто, имманентному представлению, независимо от того, присуще ли оно ему тем же способом, что и содержание, или нет. Следовательно, в точном соответствии с истиной, представленный предмет недействительных представлений есть ничто, т. е. он не есть нечто. Нечто и нечто существующее – эквивалентные понятия, «не нечто» есть «нечто, которого нет». Однако как обстоит дело с теми объясняющими содержание представления суждениями? Если они могут претендовать на безусловную, т. е. безоговорочную значимость, тогда их субъекты также должны существовать; поскольку то, чего нет, не может также на самом деле иметь свойств. И наоборот, так как их субъекты на самом деле не существуют, то мы придем к заключению, что они претендуют и могут претендовать только на условную значимость. Это подтверждает следующее соображение о смысле тех членений содержания. Предположим ради простоты, пусть выражение «какой-то лев» (ei n Löwe) будет простым сокращением дефинитивной формулы устойчивого содержания, тогда это было бы расчленением или разложением, если бы мы, анализируя, указывали на отдельные части этого объективного представления, следовательно, например, на представление «какой-то» (= нечто), на представление «животное» и т. д. Здесь, очевидно, нет членения в этом прямом смысле, скорее мы «распутываем» единую атрибуцию в цепь предикатов, и не подлежит сомнению, что эти последние не являются настоящими составными частями данного представления, что переход от атрибуции к предикации представляет собой изменение значения, хотя, само собой разумеется, кажется, будто эквивалентное переведено в эквивалентное. «Объясняя содержание представления», мы создаем, следовательно, новое представление, которое напрямую эквивалентно первичному и для определенных логических целей содержательно организовано более выгодно. Как обстоит теперь дело с вновь образованными объясняющими предикациями? Объясняя, мы судим: лев есть животное, из рода кошачьих и т. д. Или: лев есть нечто, в отношении которого действительно, что это животное, из рода кошачьих и т. д. Очевидно, что эти суждения не имеют экзистенциального характера, как если бы они вместе с тем утверждали существование львов. Они говорят лишь: подо львом мы понимаем, мы представляем себе нечто так-то и так-то определенное; или: представление (т. е. объективное представление = значение) есть представление чего-то, что и т. д. Но, начиная эту мысль, мы осуществляем «представляющее полагание» (предположение)[30] какого-то нечто вообще или животного, и связанные с ним предикации (оно есть из рода кошачьих и т. п.) подчиняются этому полаганию, обусловлены им. Термины «понимать», «представлять себе», «мыслить» являются модифицирующими, они низводят суждение до уровня условно значимого. Поэтому многие без колебаний выражают подлинный смысл этих объяснений в гипотетических высказываниях: какой-то лев как таковой есть животное и т. д., то есть, если нечто есть лев, то оно имеет необходимым образом соответствующие признаки. Однако, не будь эта интерпретация простым указанием смысла лишь посредством измененного способа выражения, также не было бы дано тем самым эквивалентного представления. Так как не все необходимо полагающиеся А признаки принадлежат к смыслу А, но только аналитически заключенные в представлении А частичные представления, представляющие части и свойства А, или точки пересечения в связи отношений, которые представлены в представлении А.
   Естественно, нередко случается, что тот, кто намеревается прояснить для себя какое-то значение, порой будет излагать отдельные объясняющие предикаты совершенно так же, как безусловные, хотя, правда, судящий «знает», что их нельзя употреблять как безусловно значимые. Кто представил себе наглядно, например, льва и связывает теперь с образом фантазии безусловные суждения, не впадает в заблуждение, поскольку он настроен таким образом, что (вновь возобновляемые) суждения в последующих мыслительных связях он будет все-таки употреблять как обусловленные.
   Из этих размышлений мы видим, что также здесь, в разговоре о представляемых предметах, мы не вышли за рамки содержания, составляющего значение представления, и что оно определено известными значимыми связями суждений, в которые входит значение. Что содержит само представление, есть в лучшем случае представление предмета (это «что-то» или «нечто» в атрибутивном представлении), а если «нечто» в качестве эксплицитной части представления отсутствует, то оно включает его имплицитно, а именно в логическом смысле. Обо всем без исключения мы можем сказать: «это есть нечто», «лев есть нечто», «предложение есть нечто», «Сократ есть нечто» и т. д., – высказывания, которые, естественно, следует интерпретировать не в экзистенциальном, но в гипотетическом (или эквивалентном с ним) смысле. С учетом этого предложения «представляющее переживание имеет содержание» и «оно представляет предмет», или, с объективной стороны «оно есть некое (объективное) представление и оно представляет предмет» являются эквивалентными. Поскольку каждое представление (= содержание, значение) действительно согласуется с формулой «если нечто есть А, то оно есть нечто», мы имеем здесь дело с одной из тех примитивных аксиом, в которых выражается сущность объективного представления («содержания»).
   В заключении едва ли требуется замечание, что все случаи, когда речь идет о представляемых предметах безотносительно к их существованию или несуществованию, ведут к связям, которые различимы только благодаря логической эквивалентности. Говорим ли мы: «каждое представление представляет предмет», «каждое имеет объем», «всё без исключения есть нечто» и т. д. – это сводится к тому же самому, хотя различные формы высказываний не только имеют свой различный психологический генезис, но также не тождественны по содержанию, составляющему их значение.
   Мы должны сделать еще одно дополнение. Мы относили различие действительных и интенциональных предметов исключительно на счет объективного содержания представлений. Пусть даже были бы психологические мотивы, которые были бы причиной (bestimmten) так легко вводящих в заблуждение способов выражения: их значение ни в чем не было бы обусловлено (enthielt nichts von) этими мотивами и психологическими особенностями представлений вообще. Представление имеет действительный предмет, т. е. ему соответствует предмет. Представление имеет интенциональный предмет, т. е. оно представляет предмет. Представление имеет только интенциональный предмет, т. е. оно не имеет действительного предмета, оно лишь представляет. Обычно речь здесь идет об объективных представлениях. Тот, кто говорит здесь: «представление “дерево” имеет действительный предмет», «представление “дракон” – лишь интенциональный», наверняка говорит не о своих субъективных и мимолетных представлениях.
   Но различие можно отнести также к субъективным представлениям, а именно таким образом, что его значение претерпит существенное изменение. «Представление “только” представляет предмет» должно теперь означать: «сам» предмет или предмет сам по себе не дан в представлении, скорее только мыслимый предмет или предмет в качестве мыслимого. «Представление имеет (не только интенциональный, но также) действительный предмет» означает, что оно несет в себе «сам» предмет, оно не только его представляет, но он сам присутствует в нем.
   Это различие напрашивается, прежде всего, [в случаях] с представлениями, которым в действительности соответствуют предметы. Однако его также распространили на недействительные представления, поскольку в них тоже речь идет о предметах, которые они представляют. Если мы внимательно рассмотрим его добротную суть, то это различие делит субъективные представления на те, которые отнесены к адекватному наглядному созерцанию и, таким образом, находятся в единстве со своими предметами, и на те, которым недостает адекватного наглядного созерцания, возможно потому, что предметы в действительности не существуют. Все, что [утверждается] сверх этого, ложно и сбивает с толку.
   Высказывания о только интенциональных предметах, о «представляемых предметах как таковых» в обсуждаемом здесь смысле и связи достойны осуждения. Они звучат так, как если бы в ненаглядном представлении (как субъективном переживании) присутствовал бы сам представляемый предмет в качестве его собственной части (ein Eigenes), хотя бы лишь в форме призрачного спроецированного образа (Schattenbildes), «действительное» существование которого мы были бы вправе отрицать. Однако представляемый и действительный предмет есть тождественно тот же самый [предмет], и как бы расплывчато ни обозначали интенциональный предмет, тем больше его только отделяют от действительного; если он есть предмет в представлении, то он более не тождественен с предметом вне его.
   «Субъективное представление представляет предмет» – это высказывание следует интерпретировать точно так же, как соответствующее высказывание, относящееся к объективному представлению. Это и без того неестественно обращаться вспять к субъективному представлению: мысленно мы всегда направлены на предметные связи. Последнее же относится к простой функции представлений, оно не означает, что предмет и предметная связь ведут в представлении и суждении специфическое «ментальное существование». Высказывания о психической деятельности (например, представлении) с интенциональным объектом, о направленном бытии представления на свой предмет и т. п. являются неподходящими повсюду, когда предмет не присутствует наглядно, либо они имеют лишь переносное, соответственно, образное значение. Чаще всего путанице и форме самих способов выражения способствовало то обстоятельство, что самые первичные и наиболее распространенные представления, представления чувственных объектов, обычно сопровождаются репрезентирующими образными представлениями, причем часто познавательная активность направлена на образы таким же способом, как и на вещи в случае непосредственного наглядного созерцания. По-видимому, эти ментальные образы, которые нам даны как заместители вещей, рассматривались в качестве представляемых предметов. Равно как и в других отношениях, они снова смешивались с «содержанием» представлений, содержанием, составляющим их значение.
   После этих проведенных исследований мы можем считать проясненной модификацию, которая скрыта в различии интенциональных и действительных предметов, а равным образом и [считать] разрешенными мнимые противоречия, в которых мы запутываемся из-за изменчивых высказываний о представляемых предметах. Поскольку эти высказывания практически неизбежны, даже тогда, когда предметы в действительности не существуют или когда вопрос об их бытии и небытии должен оставаться открытым, то лучше всего дифференцировать способы выражения таким образом, чтобы высказывания о соответствующих предметах фиксировались в прямом смысле, высказывания о представляемых предметах – в модифицированном. Тогда предложение «каждому представлению соответствует предмет» является ложным, предложение «каждое представление представляет предмет» – истинным. Правильная противоположность первого гласит: в отношении не каждого представления «V» имеет силу относящееся к нему экзистенциальное суждение «V есть». Напротив, последнее предложение означает: каждое представление может при [условии] предположения функционировать таким образом, как если бы оно было в предметном отношении безусловным; оно может становиться представлением субъекта в различных значимых (т. е. гипотетически значимых) категорических предложениях, и их (гипотетически предполагаемым) предметам полагаются, следовательно, те или иные свойства, а другие, в свою очередь, нет, совершенно так же, как если бы представление было безусловно значимым, только чтобы все эти предикации как раз сами находились в качестве лишь условных или в дополнительной критической рефлексии сводились к разряду лишь условных. Суждение о предметах, вопрос о существовании которых остается открытым, есть не что иное, как условное суждение на основе представлений, вопрос о значимости которых остается нерешенным, следовательно, остается гипотезой. Особенно на наши способы выражения оказывает влияние, как было показано, то обстоятельство, что мы, следуя естественной склонности нашей экономии мышления, имеем обыкновение перескакивать от условного суждения к безусловному, при этом поправка вносится благодаря склонности проводить, где бы это ни было необходимым, требуемые ограничения и использовать полученные суждения в других мыслительных связях, для которых соответствующее предположение более не образует само собой разумеющегося основания, только как условные.
   Однако какими бы ни были психологические мотивы, которые определяют наши высказывания о представляемых предметах то в прямом, то в модифицированном смысле, ясно, что только значение является незаменимым и первичным определяющим фактором (Bestimmung) субъективного представления, между тем как отношение к предметам указывает на разнотипные связи истин, в которые вступают значения. Сам предмет, если он вообще существует, мог бы быть иногда имманентным субъективному представлению; однако таков ли он или нет, его объективное содержание не испытает из-за этого никакого изменения, оно определено как раз исключительно «содержанием». Один, возможно, видит Бисмарка, другой его лишь представляет, объективно оба представляют то же самое, и это осталось бы также в силе, если бы мы имели право считать видение адекватным созерцанием. Оба имеют в своих актах то же самое значение и относятся к тому же самому предмету. То, что один [из них] воспринимает, то, что он в состоянии высказать очевидное экзистенциальное суждение, дает ему важное преимущество в деле познания; однако это различие, которое не выходит за рамки объективного содержания (des Objektiven) представления как такового.
   Значение – это «essentia», сущность представления как такового, это то самое, что различает в объективном мышлении одно представление и другое, представление дерева от представления Северного полюса и т. п., оно же есть непосредственно то, что мы обыкновенно обозначаем в объективных связях в качестве представления, поскольку больцановский термин «объективное представление» мы нашли неподходящим. Хотя каждому представлению также полагается в определенном смысле отношение к предметам, однако речь здесь идет лишь о внешнем свойстве значения с учетом определенных априорных истин, которые, будучи значимыми для всех представлений, укоренены в «сущности» представления, в значении.
   Теперь желательно обсудить отношение между значением и субъективным представлением, которому оно «присуще».
   <…>
   Естественно, подобного рода подход возможен только для тех, кто смешивает возникающие изредка вместе с субъективным представлением образные представления, которые целиком или частично обеспечивают соответствующим наглядным созерцанием содержание, составляющее значение, с одной стороны, с представляемыми предметами, а с другой, со значением. Идеальность значений, существование беспредметных значений, возможность осмысленно относиться к чему бы то ни было, при этом необязательно, чтобы оно само присутствовало, – это известные аргументы, которые выявляют невозможность того, чтобы значение и предмет, будь то вообще, будь то в отдельном случае или в отдельные моменты, совпадая, сливались [друг с другом]. Если, следовательно, остается только то, что значения или объективные представления именно представляя относятся к предметному, то тем самым, однако, не сказано, что это отношение не дает больше никаких отправных точек для дальнейших исследований. Напротив, здесь возникают трудные проблемы. С психологической стороны уже обдумывался вопрос, является ли представляющий способ отношения повсеместно одним и тем же и не нужно ли предположить скорее существенно различные модусы этого отношения. За субъективно-психологической постановкой вопроса скрывается, однако, проблема, затрагивающая объективные представления: существуют ли все же существенно различные «формы представлений», в которых мыслящий то тем, то этим способом может относиться к любому предмету. Иными словами, каковы существенно различные, не основанные только в своеобразии предметов формы значений? В частности, в случае с составными представлениями и связями представлений напрашиваются разнообразные различия в предметном отношении, однако также некоторые сомнения: соответствует ли все же каждой части представления часть или момент в предмете в качестве ею представленного, может ли все же относительно всех различимых частей представления вообще и в одном и том же смысле идти речь о предметном отношении, является ли, следовательно, это приемлемым, признавать их все в равной мере «представлениями».
   И как раз это сомнение – что следует считать все еще «представлением», а что нет – возникает при единозначных (einheitlich-bedeutsamen) комплексах представлений, которые мы называем предложениями. Многие играют свою роль в качестве частей представления, как, например, условные предложения, и попадают под предыдущий вопрос. Другие, напротив, выступают как самостоятельные формы значений, и нелегко решить, являются ли они представлениями совершенно в том же самом смысле и имеют ли отношение к предметам как и значения, обозначенные именами (из которых, естественно, должно исходить ограничение термина «представление»), или в понятии значения дано единое родовое понятие, которое раскалывается здесь на существенно различные виды.
   Эти и подобные, явно внутренне взаимосвязанные проблемы мы собираемся теперь обсудить.
   Прежде всего, в двух словах поясним, что структура представления и структура предмета не являются параллельными друг другу. Составные представления могут представлять простые предметы, а простые представления – составные предметы. Уже представление «простой предмет» являет напрашивающийся само собой пример для первого, и точно так же представление «нечто» – [пример] для второго. Тем самым также показано, что части представлений не должны в обязательном порядке соответствовать частям предметов. Естественно, в нашем распоряжении вдоволь и других примеров: «сын солнца» – это составное представление; однако несомненно, что части представления «солнце» не соответствует какая-либо часть предмета целого представления. Точно таким же образом: «страна без гор», «ничто» в смысле «нечто, которого нет» и т. п. Конечно, в этом вопросе нужно удержаться от смешения психологических и логических понятий. Мы говорим не о представлениях как феноменах, но о представлениях как значениях. Представляющее переживание при понимании слова «нечто», несомненно, является составным, однако значение – совершенно простым. Тот, кто понял различие субъективного и объективного содержания, застрахован от ошибки смешивать в составных образованиях, таких, как «страна без гор», в одну кучу части объективного значения с субъективными моментами переживания, с этимоном[31] или иными вспомогательными представлениями. Из-за подобного рода смешений психологических и объективных интенций Твардовский вошел в противоречие с несомненно правильным и очевидным больцановским учением.
   Снова и [уже] с другой стороны проявится неубедительность обсуждаемой точки зрения, если мы обратим внимание на особенности атрибутивных и косвенных представлений. Возможно, в случае прямых и без расчленяющих форм, направленных на наглядно присутствующий предмет представлений (например, «это» – то, что я как раз вижу, «Иоганн» – который как раз стоит передо мной), велик соблазн предположить, что сам предмет есть значение, соответственно, [допустить] наглядное созерцание значения; напротив, невозможность подобной точки зрения проявится сразу, как только мы обратим внимание на расчлененные представления или на простые представления, но относящиеся к своим предметам совершенно неопределенным образом. Если кто-то говорит «какая-то белая поверхность», «какой-то красный четырехугольник», то мы можем наглядно созерцать нечто подобное; однако мы тем самым созерцали не значение, а его предмет (точнее, предмет, которому полагаются атрибуты), и между обоими зияет непреодолимая пропасть. То, что я как раз имею в фантазии – это красный четырехугольник. Наглядно созерцая, я схватываю в предмете момент красного и момент четырехугольной протяженности; но даже если бы теперь эти моменты и репрезентированные словами «красный четырехугольник» частичные представления нашего целостного значения были бы тождественны, то осталось бы еще многое другое, что в любом случае принадлежит этому целому, между тем как о его наглядном созерцании в предмете не может быть и речи. Как быть, прежде всего, со значением неопределенного артикля? Наглядно созерцаемый четырехугольник есть Это, не Неопределенное. Неопределенность, которую выражает «ein», не созерцается в качестве момента в предмете, в качестве его части, не существует в прямом смысле неопределенных предметов, но только представления, которые относятся к предметам неопределенным образом, и то, что таким образом мыслится, нельзя наглядно прояснить никаким другим способом, к примеру, указав неопределенные представления и возможные суждения, в которых они получают отношение к непосредственно представляемым предметам.
   Гораздо труднее достичь ясности относительно функции различных частей одного составного представления, относительно способа, каким каждая вносит свой собственный вклад в единое предметное отношение целостного представления, и насколько они сами в одном и том же или различных смыслах могут претендовать на предметное отношение. Не всегда можно так же уверенно, как в вышеприведенных примерах, решить, представляет ли часть представления также часть предмета представления, даже если мы охотно идем на то, в настоящее время зачастую обычное, расширение понятия части, которое включает в себя материальные фрагменты точно так же, как несамостоятельные («абстрактные») моменты предмета. В представлении «это дерево с зелеными листьями» или также в представлении предложения «это дерево имеет зеленые листья», которое определенным образом представляет тот же самый предмет, части предложения «зеленые», стало быть, без сомнения соответствует что-то представленное в объекте, какая-то часть, поскольку цвет, если и не в качестве материальной части, то все же в качестве позитивного признака, является реальной составляющей предмета. Как обстоит дело, однако, с выраженным в атрибутивной, соответственно, предикативной форме отношением обладания? Несомненно, материальные фрагменты и позитивные моменты предмета формируют его реальное единство; однако присутствует ли также обладание, отношение целого и части в качестве позитивного момента в предметном единстве? Если мы ответим «да», тогда мы должны будем последовательно все без исключения отдельные отношения частей и снова отношения этих отношений друг к другу и к целому и так in infinitum – все то, что фиксирует бесконечное сцепление логических связей – все снова и снова относить к частям предмета. Другой пример. Пусть простое пространственное отношение «а рядом с b» представлено таким образом, что а находится слева от b. Если мы можем признать наглядное объединение в [отношении] друг рядом с другом в качестве вещного единства, то может возникнуть сомнение, указывают ли оба коррелятивные представления «а слева от b» и «b справа от а» различным образом на то же самое вещное единство или они представляют две стороны, два наличные в нем и как бы совпадающие позитивные момента. Тот, кто решается на последнее, должен был бы последовательно истолковывать также это отношение единства обоих как момент наличного целого и, сверх того, все ожидаемые подлежащие признанию новые отношения в связи с а, b и их отношениям первой, второй… ступени, равным образом в связи с частям и моментами этих частей и отношений in infinitum. Сколь чудовищными ни казались бы эти последствия, они со всей серьезностью выводятся и защищаются. В надежде, что тем самым можно более глубоко прояснить понятие предмета, Твардовский без устали отслеживал все более усложняющиеся связи (Verwickelungen) надстраивающихся друг над другом отношений частей, как бы ни страшился он в другом направлении относить все внешние определения предметов, их отношенческие атрибуты, так же как и чисто формальные, такие как тождество и единство, к их предполагаемым частям.
   В любом случае, обсуждения был бы здесь достоин другой, более близкий естественному мышлению взгляд. Вместо того чтобы каждому члену из бесконечного разнообразия различных по значению определений и значимых для него отношений подчинять по одной новой части предмета, можно было бы, отвлекаясь от всего внешнего, признавать в области внутренних определений ровно столько, сколько может быть высказано в не аналитических и аналитически друг от друга независимых суждениях. Скажем, имеются разнообразные точки зрения восприятия в представлении и в познании того же самого предмета или положения дел, другими словами, имеется множество различных значений в отношении той же самой предметности, и в них основываются разнообразные истины, которые в своем разнообразии не выражают никакого внутреннего богатства собственно предметных моментов, но только богатство форм отношений, точек зрения и поворотов познания. Практическому мышлению они предоставляют неизбежные последовательности, чтобы создать необходимую связь вещно различных познаний, они делают возможными аналитические трансформации данных познания и связей, благодаря которым скрытые имплицитные положения дел достигают эксплицитного познания, эквивалентные положения дел могут быть познаны в качестве эквивалентных, несовместимые в качестве несовместимых, и так далее.
   Вероятно, здесь возразят: как должны различные представления представлять тот же самый предмет, если они не обнаруживают в нем различные стороны, различные части или моменты, посредством которых они, отражая [его], относятся к нему, посредством которых они могут предоставлять одну, с различных точек зрения на то же самое, спроектированную картину. Там, где нет различий в вещи, также представление не может проводить никаких различий, иначе оно фальсифицирует познание предмета, оно вносит в него то, чего в нем нет. Далее: как бы мы могли истинным образом приписывать предмету определенности, в то время как он не имеет в себе ничего соответствующего им; мы не можем, следовательно, избежать того, чтобы приписывать также внешним, отношенческим определениям собственные части или моменты предмета.
   Здесь, однако, необходимо ясно иметь в виду, что представление не является отражением. Подобное неуместно, согласно нашим более ранним анализам, при субъективных и еще менее при объективных представлениях. Апелляция к понятию картины, [как] мы увидели, вообще не содействует тому, чтобы факт представления обнажил свое своеобразие и неповторимость. Нельзя объективное сходство между картиной и вещью, которое функционирует в качестве одной лишь предпосылки отношения изображения, смешивать с подлинной сущностью этого отношения и, соответственно, делать вид, что специфическая сущность (das Eigentümliche) представляющего отношения редуцирована к наличию простого отношения сходства и таким путем уменьшено число примитивных фактов. Сходство между двумя предметами, сколь бы велико оно ни было, еще не делает один изображением другого. Только благодаря способности представляющего существа использовать сходное в качестве репрезентантов для чего-то сходного с ним, иметь наличным в сознании лишь одно и, однако, вместо него подразумевать другое – одним словом, благодаря способности представления, – картина становится картиной. И суть дела не станет более понятной, если сходство изображения сколь угодно увеличивается, и менее [понятной], если оно сколь угодно уменьшается и, в конце концов, исчезает; несомненно, что часто сходство является незначительным и в бесчисленных случаях совершенно отсутствует: не все же репрезентанты являются репрезентантами изображениями. Следовательно, также мысль, лежащая в основе аргумента, – представление должно отражать, по крайней мере, некоторые части или моменты вещи, чтобы оно вообще еще могло функционировать в качестве отображения, – теряет свою доказательную силу.
   Но мы уже сделали слишком много уступок оспариваемой точке зрения, поскольку мы вместо объективных представлений, которые только и имеют здесь решающую силу, привлекли к обсуждению только субъективные. Применительно к значениям, естественно, совершенно не может идти речь об изобразительном отношении к вещам, разве что их смешивают, неоднократно [уже] обсуждавшимся образом, с составными частями субъективных феноменов; или термин отображение используется в таком же переносном смысле, как и в математических дисциплинах, чтобы тем самым обозначить отношения взаимного соответствия, здесь, следовательно, между частями значения и, соответственно, интендированными частями вещи. А требование, что, по крайней мере, отдельным значениям должны соответствовать, с другой стороны, части или позитивные моменты вещи, к которым они специально относятся, говоря точнее, которые они напрямую интендируют, может быть все же выдвинуто лишь в качестве априорного, если идея подлинного отношения сходства внутренне все еще является направляющей, и, таким образом, постоянно прибегают к вышеприведенному аргументу. Почему же, напротив, не выдвигается требование, что значение или представление всегда должно соответствовать своему предмету, так сказать, в том виде, каков он есть, согласно всем его частям и моментам? Не ясно ли само собой, что оно, подчеркивая что-то отдельное в предмете, будет способно представлять предмет в целом? Требование, естественно, не выдвигается, поскольку очевидно, что значения абсолютно различного содержания могут представлять один и тот же предмет, и благодаря этому обнаружилось, что исключено, чтобы значения подобным образом полностью (absolut) отражали бы свои предметы. Не должно ли точно так же быть очевидным, что значения получают предметное отношение посредством содержания, которое в ряде случаев не имеет особого и непосредственного отношения к какому-то отдельному фрагменту, к какой-то отдельной части предмета, которая может быть названа его частью в собственном смысле? Примеры подтвердят это, они также покажут, что к одним и тем же предметностям могут быть отнесены различные значения, при этом различие не затрагивало бы особого отношения к частям и сторонам вещи.
   Если мы скажем: этот человек есть нечто, есть некто, идентичен или не идентичен с личностью, которую я встретил в Италии, и т. п., – то предикаты не выражают, конечно, позитивные моменты предмета, как если бы мы сказали: я имею тело и органы, белый цвет лица и т. д.
   Если мы далее сравним формы значений, такие как «ночь тиха» и «тихая ночь», то с обеих сторон, как в предикативной, так и в атрибутивной форме представляется идентичное, а именно – тихая ночь. Если же в противном случае возможно, что в одной форме в противоположность другой существует что-то дополнительное или различие в предметном содержании, то мы, тем не менее, находим представленным с обеих сторон также то же самое, благодаря же разнице значений они, несомненно, не обнаруживают ни тени различия в том, к чему они относятся в самой вещи. Таким же образом, если мы сравним: «сходство а и b», «а подобно b», «b подобно а», и также коррелятивные отношения вообще: число а + b = число b + a.
   Для прояснения спорного вопроса, что следует считать составной частью предмета, а что формой понимания, нужно, прежде всего, отдавать себе отчет в том, что в понятии определения вовсе не подразумевается, чтобы ему соответствовала какая-то «часть» предмета. Если говорят: каждое определение все же полагается своему предмету, он обладает им, – то это, само собой разумеется, правильно, только это тавтологическое предложение, которое не означает ничего иного, кроме того, что определение, которое полагается предмету, полагается именно ему; однако то, что присущность (Zukommen) является обладанием в том смысле, который приписывает целому обладание частями, совершенно не следует само собой. Мы в дальнейшем признаем, что каждому определению определенным образом соответствует собственный предмет, субъективированное свойство, которое субъектно (subjektivisch) представляет нечто полагающееся предмету; мы признаем, следовательно, единство, различие, тождество и т. п. в качестве предметов, только, разумеется, не в качестве таких, которые предмету, которому они предикативно полагаются, присущи как части. Универсальный предмет, который мы обозначаем в качестве «единства», не является частью предмета «это дерево», который мы обозначаем как один [предмет]. Частью предмета является все то, что реально конституирует его, что, следовательно, если это реальный предмет, само, в свою очередь, может считаться реальным, то есть, его фрагменты, а также его позитивные признаки и, в любом случае, реальные связи, которые обеспечивают (geben) единство. Идеальные определения, которые полагаются всем предметам вообще, независимо от их материи, от их единичных и видовых определенностей, не принадлежат к их содержанию. Но также следует исключить другие, более реальные (sachhaltigere) определения. Разнообразные «внешние» определения, проистекающие из обширнейших связей, в которых предмет «участвует», или из идеальных отношений сравнения, которые ему «свойственны», внутренне, однако, не присущи предмету, следовательно, не конституируют его в подлинном смысле. Небытие части ликвидирует целое, и не является частью то, с ликвидацией чего не затрагивается бытие целого: этот принцип должен направлять нас. Если, например, дом пастора рядом с церковью, то церковь не является частью дома пастора; следовательно, также определение «рядом с церковью» не указывает на часть того самого [дома], тогда как к вещному, которое [определению] соответствует, в любом случае существенно принадлежит вместе с остальным и церковь.
   В последнем параграфе мы пришли к выводу, что не всегда частям значения соответствует целый предмет, его часть (речь может идти о несамостоятельном моменте [предмета]). Но определенным образом каждая часть значения, однако, что-то представляет, и она сама же опять имеет характер значения. Если мы скажем «липа перед воротами», то хотя определение «перед воротами» не представляет ничего, что было бы присуще липе самой по себе, что составляло бы ее собственное содержание, однако все же это определение этой липы, и оно представляет нечто относящееся к ней. Следовательно, мы можем обо всех частях значений, а равно и значениях, принадлежащих отдельным словам и объединяющим связям слов расчлененного выражения, определенным образом сказать: они имеют отношение к предмету целого значения, будь это только благодаря тому, что они выражают, прежде всего, его части или отношения, или [благодаря тому, что они] содействуют выражению их как таковых или их связи.
   Однако уже в необходимости таких дополнительных предложений, как те, которые мы только что использовали, нам бросается в глаза фундаментальное различие в способе, каким различные значения, соответственно, части значений, представляя, относятся [к предметам]. Многие части значения относятся к предмету целого значения таким же образом, как оно само: это отношение, которое мы в нормальных высказываниях имеем в виду под представлением предмета. Например, липа – это липа перед воротами. Другие относятся, таким способом, к совершенно другому предмету – значение «ворота» представляет в нашем примере не липу, – но они все же также способствуют в единстве целого значения представлению его предмета и тоже, следовательно, обладают отношением к нему. Здесь существует, таким образом, существенное различие в смысле «отношения к предмету». Вновь иначе обстоит дело с другими частями значения, они обнаруживают, по-видимому, отношение к представляемому в совокупном значении предмету только во втором смысле, между тем как сами они, собственно говоря, ничего не «представляют». В отношении частей значения, таких, как «перед», «рядом», «и», «есть», а также «перед воротами», «подобно В» и т. п., мы нашли бы совершенно неуместным говорить, что они представляют предметы; лишь в качестве составных частей других значений они содействуют тому, чтобы предметы становились представленными, и только благодаря этим отношениям к более широким значениям, которым только и допустимо приписывать в правильном и прямом смысле представление предметов, они сами получают косвенное отношение к предметам. В самом деле, где бы мы ни говорили относительно таких частей значений о том, что ими представляется, неизбежно имеют в виду связь значений, в которой они комплектуются в законченное и, по сути, только и представляющее единство значений. Если эта связь не учитывается, если подобные значения схватываются сами по себе, то разговор о предмете, который они представляют, также теряет любой смысл.
   <…>
   Тогда, в противоположность этому, составное представление представляет свой предмет согласно той или иной части или свойствам, тем самым, однако, не утверждается, что каждой части представления должна соответствовать в качестве представленного часть или свойство предмета (пусть подумают о формальных элементах подчеркнутого выше вида, таких, как «ein», «есть» и т. п.), но только то, что в нем всегда имеются такие части представления. По крайней мере, это имеет силу, если мы отвлечемся от тавтологических единств значений, таких, как «Сократ и Сократ».
   Простые и составные представления не могут, как видно, быть определены также в качестве представлений простых и составных предметов. Простые представления могут иметь составные предметы, простые предметы – составные представления; поскольку даже простой предмет имеет бесконечно много отношений, следовательно, бесконечно много (внешних) свойств, на которых основывается бесконечно много составных представлений этого самого предмета.
   Неатрибутивные представления ведут себя совершенно так же, как простые. Сами они зачастую, но не всегда являются простыми. Представление Сократа простое, представление «Сократ и Платон» – составное и все же неатрибутивное представление. Так же как простые представления действуют в отношении всех частей и свойств своих предметов, так и неатрибутивные, но[32] в отношении свойств. Предмет имеет свои свойства, но представление не представляет его в качестве носителя этих свойств, т. е. оно не содержит никакой части значения, которая означает какое-либо свойство само по себе. Противоположное имеет силу для атрибутивных представлений, которые, следовательно, eo ipso являются составными. Если они предметно определены, как, например, «Протагор, софист», то они содержат часть представления, которая представляет предмет не атрибутивно; с ней связаны другие части представления, представляющие одновременно свойства в качестве принадлежащих ему. Те же самые[33] связываются точно таким же образом с неопределенным представлением предмета «ein», когда представление относится к предметам неопределенным образом. Как правило, связь является косвенной таким образом, что с представлением чего-то определенного в качестве А связывается более широкое определение В: какое-то А, которое есть В, представление, которое снова точно так же может стать основой для более широкой атрибуции. Эти различия, естественно, параллельны[34] аналогичных предикативных[35] (это или нечто есть А, какое-то А есть В, в качестве В существующее А есть С и т. д.), психологический приоритет которых известен; однако содержание, образующее значение с той и с другой стороны различно и в <…>.

   Перевод с нем. Р. Громова (по изданию: E. Husserl. Intentionale Gegenstände // Brentano Studien. Bd. 3. Würzburg, 1994. S. 142—174).

Логические исследования
Том второй
Часть первая
Исследования по феноменологии и теории познания

Введение

§ 1. Необходимость феноменологических исследований для критической теоретико-познавательной подготовки и прояснения чистой логики

   Необходимость начинать рассмотрение логики с рассмотрения языка (с точки зрения логики как технического учения) признавалась неоднократно. «Язык, – читаем мы у Милля, – это, безусловно, одно из основных орудий или средств мышления; и всякое несовершенство орудия или способа его употребления, по общему признанию, еще более, чем в других случаях, вносит беспорядок и препятствует процессу [мышления] и уничтожает всякое основание доверять его результатам <…> Ибо попытка изучить методы философствования, не усвоив предварительно значения и правильного употребления различных видов слов, была бы аналогична попытке стать астрономом-наблюдателем, не обладая умением регулировать фокусное расстояние своих инструментов для отчетливого видения»[36]. Однако более глубокое основание необходимости начинать логику с анализа языка Милль видит в том, что иначе не было бы возможности исследовать значение утверждений – предмет, который являет исток самой нашей науки. Этим последним замечанием выдающийся мыслитель затрагивает ту точку зрения, которая является решающей для чистой логики (и, если внимательно присмотреться, то для чистой логики как философской дисциплины. Я предполагаю, следовательно, что при этом не хотят удовлетвориться построением чистой логики как просто одним из видов наших математических дисциплин, т. е. как системы утверждений, развертывающейся в наивно-предметной значимости; но что при этом также стремятся к философской ясности относительно этих утверждений, т. е. к усмотрению сущности способов познания, вступающих в действие при осуществлении и при идеально-возможном применении таких утверждений, а также к усмотрению смыслополаганий и объективных значимостей, сущностно конституирующихся вместе с последними.) Исследование языка принадлежит, конечно, (философски) неизбежной подготовке построения чистой логики, так как только с помощью этих исследований могут быть выработаны подлинные объекты логического исследования, а в дальнейшем – сущностные виды и различия этих объектов, с ясностью, не допускающей ложного толкования. Речь идет при этом не о грамматических исследованиях в (эмпирическом)[37] смысле, т. е. отнесенных к какому-либо исторически данному языку, но об исследованиях того наиболее общего типа, которые принадлежат широкой сфере объективной теории познания и к тому, что с ней тесно взаимосвязано, – (чистой)[38] феноменологии мышления и познания как переживаний. (Эта феноменология, так же как и включающая ее в себя чистая феноменология переживаний вообще, имеет дело исключительно с переживаниями, постигаемыми в интуиции и анализируемыми в чистой сущностной всеобщности, но не с эмпирическими апперцепируемыми переживаниями как реальными фактами, т. е. переживаниями переживающих людей или животных в являющемся мире, положенном как факт опыта. Непосредственно постигаемые в сущностной интуиции сущности и взаимосвязи, основывающиеся чисто в этих сущностях, находят в ней дескриптивное и чистое выражение в сущностных понятиях и в высказываниях о сущностных закономерностях. Каждое такое высказывание является априорным в высшем смысле этого слова.) Именно эта сфера должна быть подробно исследована в целях критической теоретико-познавательной подготовки и прояснения чистой логики; в ней будут продвигаться в дальнейшем наши исследования.
   Чистая феноменология представляет собой область нейтральных исследований, которая содержит в себе корни различных наук. (С одной стороны, она служит психологии как эмпирической науке. Своим чистым и интуитивным методом она анализирует и описывает в сущностной всеобщности – в особенности как феноменология мышления и познания – представления, суждения, познания как переживания, которые, эмпирически понятые как классы реальных процессов во взаимосвязях одушевленной природной действительности, принадлежат психологии как эмпирически-научному исследованию.)[39] С другой стороны, феноменология раскрывает «истоки», из которых «проистекают» основные понятия и идеальные законы чистой логики. Они должны быть приведены к этим истокам, чтобы получить требуемые для критического теоретико-познавательного понимания чистой логики «ясность и отчетливость». Теоретико-познавательное и, соответственно, феноменологическое обоснование чистой логики включает в себя весьма трудные, но также несравнимо важные исследования. Вспомним о представленных в I томе этих Исследований задачах чистой логики[40], где была поставлена цель достигнуть достоверности и ясности понятий и законов, которые придают всякому познанию объективное значение и теоретическое единство.

§ 2. Прояснение целей таких исследований

   Любое теоретическое исследование, хотя оно, конечно, никоим образом не осуществляется только в эксплицитных актах или даже в полных высказываниях, все-таки в конце концов завершается в высказываниях. Только в этой форме истина и особенно теория становится прочным достоянием науки, она становится документально зафиксированной и в любое время доступной сокровищницей знания и дальнейших исследовательских устремлений. Является ли необходимой связь мышления и языка, подчиняется ли необходимости то, что способ проявления суждения, завершающего познание, (по сущностным основаниям) принимает форму утверждения или нет, во всяком случае ясно, что суждения, которые принадлежат более высокой интеллектуальной сфере, (в особенности, научной,) едва ли могут осуществляться без языкового выражения.
   Итак, объекты, на исследование которых нацелена чистая логика, даны прежде всего в грамматическом одеянии. Говоря точнее, они даны, так сказать, как некоторые вложения в конкретные психические переживания, которые в функции (интенции значения)[41] или осуществления значения (в последнем отношении как иллюстрирующее или приводящее к очевидности созерцание) принадлежат к известным языковым выражения м и образуют с ними феноменологическое единство.
   Из этих сложных феноменологических единств логик должен выделить интересующие его компоненты, в первую очередь, следовательно, типологические свойства актов (Aktcharaktere), на основе которых осуществляются акты логического представления, суждения, познания, и подвергнуть их дескриптивному анализу в той степени, в какой это требуется для его собственных логических задач. Из того факта, что теоретическое «реализуется» в определенных психических переживаниях, что оно дано в них в виде частного случая, никоим образом не следует непосредственно – это ложно полагается как нечто само собой разумеющееся, – что эти психические переживания должны иметь значение первичных объектов логических исследований. (Чистого) логика (первично и в собственном смысле) интересует не психологическое суждение, т. е. конкретный психический феномен, но логическое суждение, т. е. тождественное значение высказывания, которое противостоит как нечто единое многообразным, дескриптивно весьма различным переживаниям суждения. Естественно, что этому идеальному единству соответствует в отдельных переживаниях определенная, всем им общая черта[42]. Так как, однако, (чистого) логика не затрагивает конкретное, но соответствующая идея, постигнутое в абстракции общее, то у него, кажется, нет ни малейшего повода покинуть почву абстракции и вместо идеи сделать целью своего исследовательского интереса скорее конкретное переживание.
   Тем не менее, даже если феноменологический анализ мышления как [ряда] конкретных переживаний (konkrete Denkerlebnisse) не относится к первичной и собственной сфере чистой логики, то его все же нельзя избежать для продвижения чисто-логического (rein-logisch) исследования. Ибо все логическое, если только оно должно быть нами усвоено как объект исследования и должно раскрыть возможность очевидности коренящихся в нем априорных законов, должно быть дано в (конкретной полноте)[43]. Сначала, однако, логическое дано нам в некоторой несовершенной форме: понятие как более или менее колеблющееся значение слова; закон, поскольку он выстроен из понятий, как не менее шаткое утверждение. Причем речь идет не о недостатке логического усмотрения. Мы постигаем с очевидностью чистый закон и познаем, что он основывается на чистых формах мышления. Однако эта очевидность связана со значением слов, которые были живыми в действительной реализации суждения, выражающего этот закон. Незаметная эквивокация может способствовать тому, что в последующем этим словам будут поставлены в соответствие другие понятия и что ранее данная в опыте очевидность может быть ложно затребована в отношении видоизмененного значения [утверждаемого] положения. И наоборот, может быть так, что проистекающее из эквивокации ложное толкование искажает смысл чисто-логических положений (истолковывая их, например, как эмпирико-психологические утверждения), и это может склонить нас пожертвовать ранее пережитой в опыте очевидностью и единственным в своем роде значением чисто-логического.
   Следовательно, такая данность логических идей и конституирующихся вместе с ними чистых законов не может нас удовлетворить. Таким образом, вырастает весьма серьезная задача – достичь в теории познания ясности и отчетливости относительно логических идей, понятий и законов.
   И здесь вступает в действие феноменологический анализ.
   Логические понятия, как обладающие значимостью единицы мышления, должны иметь свой источник в созерцании; они должны вырастать благодаря (идеирующей) абстракции на основе определенных переживаний, и при новом осуществлении этой абстракции они всегда должны быть заново подтверждены и познаны в своей самотождественности. Иначе говоря, мы безусловно не хотим удовлетвориться «просто словами», т. е. просто символическим пониманием слов (, как это вначале имело место в наших рефлексиях над смыслом установленных в чистой логике законов относительно «понятий», «суждений», «истин» и т. д. вместе с их многообразными подразделениями). Значения, которые оживлены только достаточно удаленными, расплывчатыми, несобственными – если вообще какими-либо – созерцаниями, не могут нас удовлетворить. Мы хотим вернуться к «самим вещам». На основе развернутых во всей своей полноте созерцаний мы хотим прийти к очевидности того, что данное при актуально осуществленном здесь абстрагировании поистине и действительно таково, каковым его подразумевают значения слов, выражающих закон; в практическом осуществлении познания мы хотим актуализировать нашу предрасположенность (Disposition) к фиксации значений в их устойчивой тождественности посредством достаточного количества повторяющихся сопоставлений с воспроизводимым созерцанием (соответственно, с интуитивным осуществлением абстракции). И мы убеждаемся как раз в этом факте эквивокации посредством приведения к созерцанию меняющихся значений, которые сопутствуют тому же самому логическому термину в различных связях высказывания; мы обретаем очевидность, что то, что подразумевается в слове то тут, то там, находит свое осуществление в существенно различных моментах и формообразованиях созерцания и, соответственно, в существенно различных общих понятиях. Посредством разделения понятий, которые были смешаны, и посредством подходящего изменения терминологии мы получаем затем желаемые «ясность и отчетливость» логических положений.
   Феноменология логических переживаний нацелена на то, чтобы доставить нам весьма широкое дескриптивное (но, пожалуй, не эмпирически-психологическое) понимание этих психических переживаний (и обитающего в них смысла), когда необходимо придать всем фундаментальным логическим понятиям твердые значения, и притом значения, которые прояснены посредством возвращения к аналитически исследованным сущностным взаимосвязям между интенцией значения и осуществлением значения, – значения, которые прояснены и одновременно удостоверены в своих возможных познавательных функциях; короче, эти значения должны быть такими, какими их требуют интересы чистой логики и прежде всего интересы постижения сущности этой дисциплины на основе теоретико-познавательной критики. Попытки прояснения фундаментальных логических и (ноэтических) понятий были до сих пор весьма несовершенными; эти понятия отягощены многообразными эквивокациями, и столь пагубными, столь трудно фиксируемыми и различаемыми, что в этом как раз следует искать причину столь отсталого состояния чистой логики и теории познания.
   Мы должны, конечно, признать, что некоторые понятийные различения и разграничения чисто-логической сферы становятся очевидными в естественной установке, т. е. без феноменологического анализа. То, что определенные логические акты реализуются в адекватном соответствии осуществляющему [их] созерцанию, не составляет еще рефлексии на само феноменологическое обстоятельство дел. Однако даже наиболее полная очевидность может вводить в заблуждение, то, что в ней постигается, может быть ложно интерпретировано, решение, с уверенностью принятое на ее основе, может быть отвергнуто. (Особенно требует проясняющих исследований склонность философской рефлексии ((никоим образом не случайная)) незаметно менять местами объективную и психологическую установку, смешивать взаимно соотнесенные в своем сущностном содержании данности, которые, однако, принципиально должны быть разделены, и вводить себя в заблуждение вследствие ложного психологического толкования при интерпретации логических объективностей. По своей природе эти прояснения могут быть выполнены только на основе феноменологического учения о сущности переживаний, [в которых протекают] мышление и познание, при постоянном внимании к тому, что сущностно принадлежит этим переживаниям как подразумеваемое в них (именно в тех модусах, в которых оно как таковое «обнаруживает» себя, «представляет» себя и т. п.). Только посредством чистой феноменологии, которая ни в коей мере не есть психология как эмпирическая наука о психических свойствах и состояниях реальностей одушевленно-живого, может быть радикально преодолен психологизм. Только она и в нашей сфере [чистой логики] дает все предпосылки для окончательного установления всей совокупности чисто-логических основополагающих различий и интуиций (Einsicht). Только она устраняет возникающую из сущностных оснований и поэтому поначалу неизбежную видимость, которая весьма настойчиво подталкивает нас перетолковывать объективно-логическое в психологическое.)[44]
   Только что рассмотренные мотивы феноменологического анализа сущностно связаны, как это легко увидеть, с мотивами, которые проистекают из наиболее общих и основополагающих вопросов теории познания. Так, если мы подходим к этим вопросам в их максимальной общности (это означает, очевидно, в [их] «формальной» общности, которая абстрагируется от всей «материи познания»), тогда они входят в круг вопросов, которые имеют непосредственное отношение к полному прояснению идеи чистой логики. Тот факт, что все мышление и познание устремлено к предметам, или положениям дел, (затрагивает их будто бы таким образом, что их «в-себе-бытие» должно обнаруживать себя как идентифицируемое единство в многообразиях действительных или возможных актов мышления, соответственно, значений)[45]; далее, тот факт, что всему мышлению присуща форма мышления, которая подчинена идеальным законам, и притом законам, которые описывают объективность или идеальность познания вообще – эти факты, утверждаю я, побуждают все снова и снова ставить вопросы: как следует понимать то, что объективность «в себе» становится «представленной», а в познании – «постигнутой», следовательно, в конце концов все же снова субъективной; что означает: предмет есть «в себе», а в познании «дан»; как идеальность общего в качестве понятия или закона может войти в поток реальных психических переживаний и стать достоянием познания мыслящего; что означает в различных видах познания adaequatioreiacintellectus, в зависимости от того, соответствует ли познающее постижение индивидуальному или общему, факту или закону и т. д. Ясно, однако, что эти и подобные вопросы совершенно неотделимы от обозначенных выше вопросов прояснения чисто-логического. Задача прояснения логических идей, таких, как понятие и предмет, истина и положение, факт и закон и т. д., неизбежно ведет к тем же самым вопросам, к которым, впрочем, следует приступить уже потому, что иначе сущность самого прояснения, к которому устремляются в феноменологическом анализе, осталась бы неясной.

§ 3. Трудности чисто феноменологического анализа

   Естественные причины трудностей прояснения основных логических понятий состоят в чрезвычайных трудностях строго феноменологического анализа (; в основе своей это одни и те же трудности, идет ли речь об имманентном анализе переживаний в [их] чистой сущности (при исключении всей эмпирической фактичности и индивидуального обособления) или же о переживаниях в эмпирико-психологической установке). Такие трудности обсуждаются психологами обычно при рассмотрении внутреннего восприятия как источника каждый раз конкретного психологического познания; и, конечно, неверным образом уже из-за ложного противопоставления внешнего и внутреннего восприятия[46]. Источник всех трудностей заключается в том, что в феноменологическом анализе требуется противоположная естественной (widernatürlich) направленность созерцания и мышления. (Вместо того чтобы растворяться в выстроенных различным образом друг на друге актах (и при этом предметы, смысл которых имеется в виду, так сказать, наивно полагать как существующие, определять [их] или выдвигать [относительно них] гипотезы, выводить следствия и т. д.), мы должны, напротив, «рефлектировать», т. е. сделать предметами сами акты (в имманентном смысловом содержании). В то время как предметы созерцаются, мыслятся, теоретически рассматриваются и при этом в какой-либо модальности бытия полагаются как действительные, мы должны направить свой теоретический интерес не на эти предметы, не полагать их в качестве действительных, так, как они являются или имеют значимость в интенции этих актов, но наоборот, именно эти акты, которые до сих пор совершенно не были предметными, должны стать теперь объектами схватывания и теоретического полагания; мы должны их рассмотреть в новых актах созерцания и мышления, описывать, анализировать их в соответствии с их сущностью, делать их предметами (эмпирического или идеирующего мышления.)[47] Однако это есть та направленность мышления, которая в наибольшей степени сопротивляется всем привычкам, постоянно упрочивающимся с самого начала нашего психического развития. Отсюда почти неискоренимая склонность все снова и снова впадать в простую объективную установку, отходя от феноменологической направленности мышления, и определенности (, которые в наивной реализации первичных актов были приписаны их предметам, относить к самим этим актам, соответственно, к их имманентным «явлениям», или «значениям»,)[48] и считать (целые классы истинно сущих предметов, таких, как идеи (учитывая то, что они могут быть даны с очевидностью в идеативной интуиции))[49] феноменологическими составными частями представлений этих предметов.
   (Многократно подвергавшаяся обсуждению трудность, которая, как кажется, в принципе ставит под угрозу любую имманентную дескрипцию психических актов и, соответственно, возможность феноменологического учения о сущности, состоит в том, что при переходе от наивной реализации актов к рефлективной установке, т. е. к реализации относящихся к ней актов, первые акты с необходимостью изменяются. Каким образом можно верно оценить вид и объем этого изменения, каким образом мы можем вообще нечто о нем знать – будь это фактом или сущностной необходимостью?)[50]
   К трудностям достижения прочных результатов, идентифицируемых при повторении и усматриваемых с очевидностью, добавляется также трудность их изложения и передачи другим. То, что было с очевидностью установлено после самого точного анализа как сущностное положение дел, должно быть передано с помощью таких выражений, которые, при всем богатстве их различений, соразмерны только с достаточно близкой нам естественной объективностью, в то время как переживания, в которых эта объективность конституируется как сопряженная с сознанием (bewusstseinsmässig), могут быть обозначены только посредством двух-трех весьма многозначных слов, как ощущение, восприятие, представление и т. п. И наряду с этим нужно воспользоваться выражениями, которые именуют то, что является интенциональным в этих актах, предметность, на которую направлены эти акты. Просто невозможно описать подразумевающие (meinende) [нечто] акты, не возвращаясь при выражении этого к подразумеваемым вещам. (И при этом легко упустить из виду, что эта «предметность», описываемая вместе [с актами] и с необходимостью вовлекаемая почти во все феноменологические дескрипции, претерпевает смысловую модификацию, в которой она как раз сама становится принадлежащей феноменологической сфере.)[51]
   Если мы отвлечемся от этих трудностей, то возникают новые – в отношении убедительного изложения достигнутых результатов усмотрения для других. Эти результаты усмотрений могут быть перепроверены и подтверждены только теми, кто уже достиг весьма искусной способности производить чистую дескрипцию в этом противоположном естественному состоянии (Habitus) рефлексии, следовательно, теми, кто может (абсолютно (rein))[52] воспринять воздействие феноменологических отношений. Эта чистота требует отказа от любого искажающего вмешательства высказываний, вырастающих из наивного восприятия или обсуждения предметностей, которые были положены как существующие в актах, подлежащих феноменологической трактовке. Она запрещает также какой бы то ни было другой выход за пределы собственного сущностного содержания актов, следовательно, любое использование отнесенных к самим этим актам соответствующих естественных апперцепций и полаганий (Setzung); [она запрещает] подходить к ним (будь это и неопределенно всеобщим образом, и на показательном примере) как к психологическим реальностям, как к состояниям какой-нибудь «одушевленной сущности» определенной или какой-либо вообще природы. Способность к такому виду исследований усвоить нелегко, и нельзя, например, заменить или получить ее никаким сколь угодно усердным обучением на психологических экспериментах.
   Как бы ни были велики трудности, которые стоят на пути чистой феноменологии вообще и в частности чистой феноменологии логических переживаний, их преодоление дело отнюдь не безнадежное. Совместная работа, за которую с решимостью взялось бы поколение исследователей, осознающее свои цели и всецело преданное великому предмету, привела бы к полному разрешению (позволю себе высказать такое смелое суждение) важнейших вопросов, относящихся к основным принципам строения этой области. Здесь существует сфера достижимых и фундаментальных открытий, которые создают (возможность научной) философии. Конечно, это открытия, которым недостает ослепительного блеска; их нельзя непосредственно применить к практической жизни; не удовлетворяют они и высшие запросы души; не обладают они также внушительным аппаратом экспериментальной методики, благодаря которому экспериментальная психология вызывает такое доверие и создает широкую сферу сотрудничества.

§ 4. О необходимости учитывать грамматическую сторону логических переживаний

   Аналитическая феноменология, в которой нуждается логик для подготовки и выработки основоположений, касается, среди прочего и прежде всего, «представлений» и, ближайшим образом, представлений, получивших выражение. Относительно этих комплексных образований его первичный интерес направлен на переживания, непосредственно связанные с «просто выражениями», на переживания, выполняющие функцию значения интенции и осуществления значения. Однако чувственная сторона этих языковых комплексов (то, что составляет в них «просто» выражение) и способ ее связи с «одушевляющим приданием значения» также не должны остаться без внимания. Известно, как легко и совершенно незаметно анализ значений позволяет вести себя на помочах грамматическому анализу. Из-за трудностей непосредственного анализа значений будет, конечно, нелишним любое, даже несовершенное вспомогательное средство, для того чтобы косвенно предвосхитить результаты анализа; однако еще более чем в своей позитивной помощи грамматический анализ приобретает свою важность благодаря заблуждениям, к которым он приводит при замене собой подлинного анализа значений. Простая, грубая рефлексия относительно мыслей и их языковых выражений, способность к которой приобретается без особого обучения и в которой мы часто нуждаемся для практических целей мышления, достаточна, чтобы обратить внимание на определенный параллелизм между мышлением и речью. Мы все знаем, что слова означают нечто и что, вообще говоря, различные слова выражают различные значения. Если бы мы могли считать это соответствие полным и aprioriданным и одновременно таковым, благодаря которому сущностные категории значения находят свое полное отражение в грамматических категориях, тогда феноменология языковых форм включала бы в себя феноменологию значений как переживаний (переживаний в качестве мышления, суждения и т. п.), анализ значений совпадал бы с грамматическим анализом.
   Не требуется глубоких размышлений, чтобы констатировать, что параллелизм, который удовлетворял бы этим далеко идущим требованиям, не вытекает из сущностных оснований, так же как и фактически он не имеет места и, в соответствии с этим, грамматический анализ уже не может заниматься просто различением выражений как чувственно-внешних явлений; скорее, его предмет определен принципиально через отношение к различению значений. Однако эти грамматически релевантные различия значений бывают то существенными, то случайными в зависимости от того, затребованы ли в речи для грамматических целей особые формы выражений для сущностных или случайных (как раз во взаимном общении часто возникающих) различий значений.
   Известно, однако, что дифференциацию выражений обусловливают не просто различия значений. Напомню здесь только о различиях в окраске речи, а также об эстетических тенденциях речи, которые противостоят бедности и однообразию выражений и их звуковой или ритмической дисгармонии и требуют поэтому доступной полноты и богатства равных по значению выражений.
   Вследствие приблизительного совпадения вербальных и мыслительных различий, а также форм слова и форм мышления, возникает естественная склонность искать за каждым выраженным грамматическим различием различие логическое. Поэтому важной в логическом отношении задачей будет приведение к аналитической ясности отношение выражения и значения. Средство, при помощи которого в каждом данном случае может быть решен вопрос, было ли определенное различие логическим или же просто грамматическим, следует видеть в возврате (от расплывчатого к соответствующему артикулированному и ясному значению, насыщенному полнотой созерцания показательных случаев и осуществляющемуся в этом созерцании.)[53]
   Общего понимания различия между грамматическими и логическими дифференциациями, к которому легко прийти при помощи подходящих примеров, недостаточно. Это общее понимание – что грамматические различия не всегда идут рука об руку с логическими, другими словами, что материальные различия значений в широкой области коммуникативных потребностей выражаются в языках в таких же всеохватывающих формах, как и фундаментальные логические различия (а именно, различия, которые коренятся aprioriво всеобщей сущности значений) – это общее понимание может даже подготовить почву для радикализма, который наносит ущерб сфере логических форм тем, что чрезмерно ее ограничивает и отвергает изобилующую полноту логически значимых различий как якобы просто грамматических, сохраняя только немногие, которых достаточно для того, чтобы оставить традиционной силлогистике некоторое содержание. Известно, что попытка Брентано реформировать формальную логику, несмотря на всю ценность такой попытки, впала в такое преувеличение. Только полное прояснение феноменологического сущностного отношения между выражением, значением, интенцией значения и осуществлением значения может дать нам твердую точку опоры и достичь требуемой отчетливости в отношении между грамматическим анализом и анализом значений.

§ 5. Обозначение главных целей последующих аналитических исследований

   Мы приступаем, таким образом, к серии аналитических исследований для прояснения идей, конститутивных для чистой, или формальной, логики и прежде всего связанных с чисто-логическим учением о формах, которое, исходя из эмпирической связности переживаний, стремится зафиксировать в [термине] «выражение» то, что, собственно, имеется в виду, когда в изобилующей эквивокациями речи говорится о «выражении» и, соответственно, «значении»; [мы будем исследовать], каковы сущностные различения, будь это феноменологические или логические, принадлежащие aprioriвыражениям; далее, если отдавать предпочтение прежде всего феноменологической стороне выражений, – каким образом можно описывать переживания сообразно их сущности, к каким чистым родам должны быть отнесены переживания, которые aprioriпригодны выполнять функцию придания значения; как соотносятся реализованные в них «акт представления» («Vorstellen») и «акт суждения» («Urteilen») с соответствующим «созерцанием», каким образом в созерцании они приводятся к наглядности, иногда «усиливаются» и «наполняются», как обнаруживается их «очевидность» и т. д. Легко увидеть, что таким образом ориентированные исследования должны предшествовать всем тем, которые направлены на прояснение основных понятий, логических категорий. К серии этих вводных исследований относятся также вопросы об актах, соответственно, об идеальных значениях, которые в логике рассматриваются под названием «представление». Прояснение и разграничение многих совершенно запутывающих психологию, теорию познания и логику понятий, которые могут быть отнесены к слову «представление», является важной задачей. Подобный же анализ направлен на понятие акта суждения (des Urteilens), и притом акта суждения в том смысле, в котором он рассматривается в логике. На это должна быть направлена так называемая «теория суждения», которая, однако, в своей основной части и, соответственно, по своим существенным трудностям есть «теория представления». Конечно, речь никак не идет при этом о некоторой психологической теории, но о феноменологии представлений и суждений как переживаний, ограниченной интересами критики познания.
   Как собственное сущностное содержание выраженных переживаний, так и их интенциональное содержание, идеальный смысл их предметной интенции, т. е. единство значения и единство предмета требуют более подробного исследования. Прежде всего [требует исследования] обоюдная связь, этот вначале загадочный факт, как то же самое переживание может и должно иметь содержание в двойственном смысле – как наряду с его собственным, (реальным (reell))[54] содержанием ему может и должно быть присуще идеальное, интенциональное содержание.
   К этому направлению исследований относятся вопросы о «предметности» или «беспредметности» логических актов, о смысле различения интенциональных и истинных предметов, прояснение идеи истины и ее отношения к идее очевидности суждения, равным образом прояснение других, внутренне связанных между собой логических (и ноэтических) категорий. Эти исследования частично совпадают с исследованием конституирования логических форм, поскольку вопрос приятия или неприятия претендующей [на этот статус] логической формы (сомнение, отличается ли она от уже известных логических форм чисто грамматически или логически) разрешается, конечно, с помощью прояснения формирующих, категориальных понятий.
   Этим обозначен до некоторой степени круг проблем, которые направляют последующие исследования. Впрочем, они никоим образом не претендуют на полноту. В них предлагается не система логики, но предварительная разработка философской логики, прояснение которой исходит из первичных источников феноменологии. И естественно, пути аналитического исследования иные, чем пути завершающего изложения полностью достигнутой истины в логически упорядоченной системе.

§ 6. Добавления

   1. Добавление. Обозначенные исследования зачастую выводят нас за пределы узкой феноменологической сферы, изучение которой действительно требуется для прояснения, для непосредственного достижения очевидности (Evidenzmachung) логических идей. Ведь именно эта сфера не дана с самого начала, но обретает границы лишь в ходе исследования. Одновременно требуется разграничение многих расплывчатых понятий, которые смешиваются, не достигая ясности, в понимании логических терминов, и обнаружение среди них истинно логических понятий для расширения круга исследований.
   2. Добавление. Феноменологическое обоснование логики борется также с той трудностью, что почти все понятия, на прояснение которых она нацелена, она должна применять в самом изложении. В этой связи существует определенный и просто неустранимый недостаток в систематической последовательности (феноменологических (и одновременно теоретико-познавательных) фундаментальных исследований.)[55] Если мышление означает для нас то, что в первую очередь требует прояснения, то недопустимо некритически употреблять сомнительные понятия или термины в самом проясняющем изложении. Однако не следует заранее ожидать, что критический анализ соответствующих понятий лишь тогда становится необходимым, когда объективная связь логических материй приводит к этим понятиям. Другими словами, если это рассматривать в себе и для себя, тогда систематическое прояснение чистой логики, так же как и любой другой дисциплины, потребовало бы того, чтобы шаг за шагом следовать порядку вещей, системной связности науки, требующей прояснения. В нашем случае, однако, собственная достоверность исследования требует того, чтобы этот систематический порядок все время нарушался, чтобы устранялись понятийные неясности, которые угрожали бы ходу самого исследования, прежде чем естественная последовательность вещей могла бы привести к этим понятиям. Исследование движется как бы зигзагом, и это сравнение подходит тем лучше, что благодаря внутренней зависимости различных понятий в сфере познания все снова и снова следует возвращаться к первичному анализу и испытывать эти понятия на новых понятиях, так же как новые на старых.
   (3. Добавление. Если феноменологию понимают в нашем смысле, то уже нельзя высказывать возражение, которое имело бы полную силу при распространенной ее интерпретации как дескриптивной психологии (в естественном, эмпирико-научном смысле): вся теория познания как систематическое феноменологическое прояснение познания должна строиться на психологии. Следовательно, и чистая логика, а именно проясненная в теории познания и обозначенная нами как философская дисциплина, должна была бы основываться на психологии, будь то даже самая нижняя ступень психологии – дескриптивное исследование интенциональных переживаний. К чему же тогда усердная полемика с психологизмом?
   Ответ, естественно, таков: если слово «психология» сохраняет свой старый смысл, то феноменология как раз не является дескриптивной психологией. Присущая ей «чистая» дескрипция – т. е. сущностное усмотрение, осуществляемое на основе отдельных показательных созерцаний переживаний (exemplarische Einzelanschauungen von Erlebnissen) (пусть даже вымышленных в свободной фантазии) и дескриптивная фиксация усматриваемых сущностей в чистых понятиях – не есть эмпирическая (естественнонаучная) дескрипция, напротив, она исключает естественное осуществление всех эмпирических (натуралистических) апперцепций и полаганий. Дескриптивно-психологические констатации в отношении восприятий, суждений, чувств, волений и т. д. имеют дело с обозначенными таким образом реальными состояниями одушевленных сущностей, принадлежащими природной действительности, точно так же как дескриптивные констатации в отношении физических состояний делаются, как само собой разумеется, в отношении природных процессов и в отношении процессов действительной, а не вымышленной природы. Каждое общее положение обладает здесь характером эмпирического обобщения, которое верно в отношении определенной природы. Феноменология, однако, не говорит о каких-либо состояниях живых существ (и даже о состояниях некоторой возможной природы вообще), она говорит о восприятиях, суждениях, чувствах и т. д. как таковых, о том, что присуще им apriori, в неограниченной всеобщности, именно как чистым единичностям чистых видов, о том, чту можно усмотреть исключительно на основе чисто интуитивного схватывания «сущности» (родов и видов сущности): совершенно аналогично тому, как чистая арифметика говорит о числах, геометрия – о пространственных формах на основе чистого созерцания в идеативной всеобщности. Следовательно, не психология, но феноменология есть фундамент чисто-логического проясняющего анализа (так же как и любой критики разума). Одновременно она является, хотя совершенно в другой функции, необходимым фундаментом любой психологии – которая могла бы с полным правом назвать себя строго научной – аналогично тому, как чистая математика, например чистое учение о пространстве и движении, составляет необходимый фундамент любой точной естественной науки (учение о природе эмпирических вещей с их эмпирическими формами, движениями и т. д.). Сущностное постижение восприятий, волений и любых других форм переживаний имеет силу, конечно, и для соответствующих эмпирических состояний живых существ, так же как геометрические интуиции – для пространственных форм природы.)[56]

§ 7. Принцип беспредпосылочности теоретико-познавательных исследований

   Теоретико-познавательное исследование, которое выдвигает серьезное притязание на научность, должно, как это уже неоднократно подчеркивалось, удовлетворять принципу беспредпосылочности. По нашему мнению, однако, этот принцип не может требовать чего-то большего, чем строгого исключения всех (высказываний)[57], которые не могут быть целиком и полностью реализованы феноменологически. Каждое теоретико-познавательное исследование должно осуществляться на феноменологической основе. «Теория», к которой устремляется такое исследование, есть не что иное, как осмысление и ясное понимание того, что есть вообще мышление и познание (именно по своей родовой чистой сущности; каковы характерные особенности и формы, с которыми оно сущностно связано, какие имманентные структуры заключены в его предметном отношении, что означают по отношению к таким структурам такие идеи, как, например, идеи значимости (Geltung), оправданности, непосредственной и опосредствованной очевидности и их противоположностей, какие спецификации таких идей допустимы в зависимости от регионов возможных предметностей сознания, каким образом формальные и материальные «законы мышления» проясняются в соответствии со своим смыслом и своей действенностью посредством априорной соотнесенности с этими сущностными структурными связями познающего сознания и т. д.)[58]. Если это размышление о смысле познания не должно иметь в качестве результата простое мнение, но, в соответствии с выдвигаемым здесь строгим требованием, основанное на очевидности (einsichtig) знание, тогда это размышление, как чистая сущностная интуиция, должно осуществляться на основе мышления и познания как переживаний, данных в качестве определенных примеров. То, что акты мышления направлены иногда на трансцендентные и даже на несуществующие и невозможные объекты, не наносит этому ущерба. Ибо эта предметная направленность, этот акт, представляющий или подразумевающий объект, который (не находится реально (reell) в феноменологическом составе переживаний)[59], есть, как это следует, пожалуй, отметить, характерная дескриптивная черта соответствующего переживания, и, таким образом, смысл, [заключенный] в таком подразумевающем акте должен быть прояснен и установлен лишь на основе самого переживания; другим способом это было бы невозможно.
   (От чистой теории познания отделен вопрос об оправданности допущения трансцендентных сознанию «психических» и «физических» реальностей: должны ли быть поняты отнесенные к ним высказывания естествоиспытателей в действительном или переносном смысле, имеет ли смысл и оправданно ли противопоставлять являющейся природе, природе как корреляту естествознания, еще второй, в некотором возвышенном смысле трансцендентный мир, и тому подобные вопросы. Вопрос о существовании и природе «внешнего мира» – это метафизический вопрос. Теория познания, как общее прояснение идеальной сущности и действительного смысла познающего мышления, хотя и включает в себя общий вопрос – возможно ли и в какой степени возможно знание или разумное предположение относительно вещественно «реальных» предметов, которые принципиально трансцендентны познающим их переживаниям, и каким нормам должен был бы соответствовать истинный смысл такого знания, – однако [она не ставит] эмпирически ориентированный вопрос, можем ли мы, люди, на основе фактически полученных данных (gegebene Daten) действительно достичь такого знания, или даже задачу реализовать это знание.)[60] Согласно нашему пониманию, теория познания, собственно говоря, это совсем не теория. Она не является наукой в точном смысле единства, исходящего из теоретического объяснения. Объяснение в смысле теори и есть постижение (Begreiflichmachen) единичного на основе общего закона и этого последнего опять на основе основного закона. В области фактов речь идет при этом о познании, что то, что происходит при данном сочетании условий, необходимо и происходит в соответствии с законами природы. В области априорного речь идет опять-таки о постижении (Begreifen) необходимости специфических отношений более низкой ступени, исходя из охватывающих их общих необходимостей и в конечном итоге – из самых первичных и самых общих законов и отношений, которые мы называем аксиомами. В этом теоретическом смысле теория познания не должна ничего объяснять, она не строит никаких дедуктивных теорий и не подчиняется таким теориям. Мы достаточно это видим в наиболее общей, так сказать, формальной теории познания, которая предстала перед нами в Пролегоменах[61] как философское дополнение к чистой Mathesis в самом широком (из всех мыслимых) понимании, которое объединяет все априорное категориальное познание в форме систематических теорий. Вместе с этой теорией теорий проясняющая ее формальная теория познания предшествует любой эмпирической теории, следовательно, предшествует любой объясняющей реальной науке, физическому естествознанию, с одной стороны, а психологии – с другой стороны, и, естественно, любой метафизике. Она стремится дать объяснение не познанию, фактическому событию в объективной природе в психологическом или психофизическом смысле, но прояснить идею познания в соответствии с его конститутивными элементами, или законами; она хочет проследить не реальные связи сосуществования и последовательности, в которые вплетены фактические акты мышления, но понять идеальный смысл видовых связей, в которых документируется объективность познания; чистые формы познания она стремится возвысить до ясности и отчетливости путем возврата к адекватно осуществляющему [их смысл] созерцанию. Это прояснение (осуществляется в рамках феноменологии познания, феноменологии, которая, как мы видели, направлена на сущностные структуры «чистых» переживаний и принадлежащий им смысловой состав (Sinnesbestände). В своих научных установлениях она с самого начала и во всех дальнейших шагах не содержит ни малейшего утверждения о реальном существовании; следовательно, никакое метафизическое, никакое естественнонаучное и в особенности психологическое утверждение не может иметь в ней места в качестве предпосылки.).[62]
   (Само собой разумеется, сама по себе чистая феноменологическая теория познания находит затем свое применение во всех естественно развивающихся, «наивных» – в хорошем смысле – науках, которые этим путем превращаются в «философские» науки. Другими словами, они превращаются в науки, которые гарантируют ясное и достоверное познание в любом возможном и требуемом смысле. Что касается наук о реальности, то есть лишь иное выражение для этой теоретико-познавательной проясняющей работы – «натурфилософское» или «метафизическое» обобщение.)
   Эта метафизическая, естественнонаучная, психологическая беспредпосылочность, и никакая другая, должна будет осуществиться в последующих исследованиях. Само собой разумеется, им не нанесут вреда сделанные по тому или иному случаю замечания, которые не влияют на содержание и характер анализа, или даже те многочисленные высказывания, в которых автор обращается к своей публике, существование которой (– как и его собственное —) еще не образует предпосылки для содержания исследований. Поставленные нами границы мы не переходим и в том случае, когда мы, например, исходим из фактического наличия языков и рассматриваем только коммуникативное значение некоторых языковых форм выражений и т. п. Можно легко убедиться, что связанные с этим анализы имеют свой смысл и теоретико-познавательную ценность независимо от того, действительно ли существуют языки и взаимное общение людей, которому они призваны служить (, существует ли вообще нечто такое, как люди или природа,) или же все это имеет место только в воображении и в возможности.
   Истинные предпосылки для предполагаемых результатов должны заключаться в положениях, которые удовлетворяют требованию, что то, что в них высказывается, допускает адекватное феноменологическое оправдание, следовательно, осуществление посредством очевидности в самом строгом смысле слова; далее, что в этих положениях только тот смысл всякий раз должен приниматься в расчет, который был интуитивно в них установлен.

I
Выражение и значение

Глава I. Сущностные различения

§ 1. Двойственный смысл термина «знак»

   Термины «выражение» и «знак» нередко рассматриваются как равнозначные. Однако небесполезно обратить внимание на то, что при обычном словоупотреблении они совпадают отнюдь не везде. Каждый знак есть знак для чего-либо, однако не каждый имеет некоторое «значение», некоторый «смысл», который «выражен» посредством знака. Во многих случаях даже нельзя сказать, что знак «обозначает» то, знаком чего он именуется. И даже в том случае, если так говорят, следует обратить внимание на то, что обозначение (das Bezeichnen) [чего-либо] не всегда будет расцениваться как то «придание значения» («Bedeuten»), которое характеризует выражения. А именно, знаки в смысле признаков (Anzeichen) (метка, клеймо (Kennzeichen, Merkzeichen)) и т. д. ничего не выражают, разве что наряду с функцией оповещения они выполняют еще некоторую функцию значения. Если мы ограничимся сначала, как это мы непроизвольно привыкли делать, когда мы говорим о выражениях, теми выражениями, которые функционируют в живом языке общения, то понятие признака по сравнению с понятием выражения представляется более широким по объему. Однако оно ни в коем случае не является родом в отношении содержания. Придание значения (das Bedeuten) не есть вид функционирования знака (Zeichensein) в смысле оповещения (Anzeige). Только потому его объем является более узким, что придание значения – в коммуникативной речи – каждый раз переплетено с некоторым отношением оповещения, и, в свою очередь, оповещение образует более широкое понятие именно потому, что оно может иметь место и без такого переплетения. Однако выражения развертывают свою функцию значения и в одиночестве душевной жизни, где они больше не функционируют как признаки. В действительности оба понятия знака не образуют отношения более широкого и более узкого понятия. Все это требует более детального рассмотрения.

§ 2. Сущность оповещения (Anzeige)

   Понятие признака, однако, шире, чем понятие метки. Мы называем марсианские каналы знаком того, что существуют разумные обитатели Марса, ископаемые кости – знаком существования допотопных животных и т. д. Сюда же относятся и знаки-напоминания, как, например, излюбленный узелок на память, как памятники и т. д. Если подобного рода вещи, процессы и их определенные свойства создаются намеренно, чтобы функционировать в качестве признаков, то тогда они называются знаками, все равно, выполняют ли они именно свою функцию или нет. Только если образуют знаки целенаправленно и с намерением оповестить о чем-либо, то при этом говорят об обозначении (Bezeichnen), и причем, с одной стороны, по отношению к действию, которое создает метки (выжигание клейма, записывание мелом долгового обязательства и т. д.), а с другой стороны, в смысле самого оповещения, т. е. по отношению к объекту, о котором следует оповестить, т. е. к обозначенному объекту.
   Эти и подобные различия не лишают понятие признака его сущностного единства. В собственном смысле мы только тогда и там можем назвать нечто признаком, когда и где это нечто фактически служит для некоторого мыслящего существа в качестве оповещения о чем-либо. Если мы хотим понять общее, присутствующее во всем этом, то мы должны обратиться к таким случаям в живом функционировании. В качестве общего мы находим в них то обстоятельство, что какие-либо предметы или положения дел, о существовании которых кто-либо обладает действительным знанием, оповещают его о существовании других определенных предметов и положений дел в том смысле, что убежденность в бытии одних переживается им как мотивация (причем сама мотивация остается непроясненной) убежденности в бытии или мотивация предположения бытия других. Между актами суждения, в которых конституируются для мыслящего оповещающее и указанное в этом оповещении положение дел, мотивация создает дескриптивное единство, которое не следует понимать как, скажем, фундированное в этих актах суждения «гештальтное качество» (Gestaltsqualität); в этом единстве заключается сущность оповещения. Говоря яснее: мотивационное единство актов суждения само имеет характер единства суждения и, таким образом, обладает в своей целокупности являющимся предметным коррелятом, единым положением дел, которое, как представляется, существует в нем, подразумевается в нем. И это положение дел означает, очевидно, не что иное, как то, что некоторые вещи могли бы или должны существовать, так как даны другие вещи. Это «так как», понятое как выражение предметной связи, есть объективный коррелят мотивации как некоторой дескриптивно своеобразной формы сплетения актов суждений в один акт суждения.

§ 3. Указание и доказательство

   Феноменологическая ситуация изображена при этом в такой общей форме, что она вместе с указанием, [присущим] оповещению (Hinweis der Anzeige), охватывает также и доказательство истинного вывода и обоснование. Эти два понятия следует, пожалуй, разделить. Выше мы уже наметили это различие, когда подчеркнули отсутствие проясненности (Uneinsichtigkeit) [в ситуации] оповещения. В самом деле, там, где мы заключаем о существования одного положения дел, исходя из существования другого положения дел, усматривая это с очевидностью, мы не называем последнее оповещением или знаком первого. И наоборот, о доказательстве в собственно логическом смысле речь идет только в случае усмотренного с очевидностью следствия или в случае возможности такого усмотрения. Конечно, многое из того, что мы выдаем за доказательство, в простейшем случае – за вывод, не усматривается с очевидностью и даже является ложным. Однако, считая это доказательством, мы все же претендуем на то, что следствие будет усмотрено с очевидностью. При этом обнаруживается следующая связь: субъективному процессу выведения и доказательства соответствует объективный вывод и доказательство, или объективное отношение между основанием и следствием. Эти идеальные единства представляют собой не соответствующие суждения как переживания, но их идеальные «содержания», положения. Посылки доказывают логический вывод, кто бы ни высказывал эти посылки и логический вывод, кто бы ни выражал единство обоих. В этом обнаруживает себя идеальная закономерность, которая выходит за пределы связанных посредством мотивации hicetnuncсуждений и охватывает в сверхэмпирической всеобщности все суждения этого же содержания, и более того, все суждения этой же «формы» как таковые. Именно эта закономерность осознается нами субъективно в усматриваемом с очевидностью обосновании, и сам закон – посредством идеирующей рефлексии на содержания пережитых в единстве суждений [на основе] фактически имевшей место связи в мотивации (в реальном осуществлении вывода и доказательства), т. е. в рефлексии на соответствующие утверждения.
   В случае оповещения обо всем этом нет и речи. Здесь как раз исключено очевидное усмотрение и, говоря объективно, познание идеальной связи соотносимых содержаний суждений. Там, где мы говорим, что положение дел А есть оповещение о положении дел В, что существование одного указывает на то, что существует также и другое, то здесь мы можем ожидать с полной определенностью, что мы действительно обнаружим это последнее, однако, говоря таким образом, мы не имеем в виду, что между А и В наличествует отношение с очевидностью усматриваемой объективно необходимой связи; содержания суждений не выступают здесь для нас в отношении посылок и выводов. Конечно, случается так, что там, где объективно существует обосновывающая связь (и причем опосредствованная), мы также говорим об оповещении. То обстоятельство, что алгебраическое уравнение имеет нечетную степень, служит (так мы, например, говорим) математику знаком того, что оно имеет по меньшей мере один действительный корень. Однако, если быть более точным, то мы реализуем при этом только возможность того, что констатация нечетности степени уравнения служит математику – без действительного воспроизведения усматриваемого с очевидностью хода доказательства – как непосредственный, непроясненный мотив, чтобы принять в расчет включенное в закономерную связь свойство уравнения для своих математических целей. Там, где имеет место нечто подобное, там, где определенное положение дел действительно служит признаком для другого положения дел, которое, если его рассматривать само по себе, должно быть следствием первого, первое положение дел выполняет эту функцию в мыслящем сознании не как логическое основание, но благодаря (связи)[63], которую устанавливает между убеждениями как психическими переживаниями или диспозициями проведенное ранее действительное доказательство или даже выученное, когда опираются лишь на авторитет. В этом ничего не меняет, естественно, сопровождающее иногда знание об объективном существовании определенной рациональной связи, превратившееся просто в привычку.
   Если же оповещение (или мотивационная связь, в которой проявляется это отношение, выдающее себя за объективное) не имеет существенного отношения к необходимой связи, то, конечно, можно спросить, не должно ли оно иметь сущностное отношение к вероятностной связи. Там, где одно указывает на другое, там, где убежденность в бытии одного эмпирически (т. е. случайным, не необходимым образом) мотивирует убежденность в бытии другого, не должна ли тогда мотивирующая убежденность содержать вероятностное основание для мотивированной? Здесь не место подробно рассматривать этот напрашивающийся вопрос. Следует только заметить, что положительный ответ, разумеется, будет верным в той мере, в какой верно то, что такого рода мотивации подлежат некоторой идеальной юрисдикции, позволяющей говорить об оправданных и неоправданных мотивах; следовательно, в объективном отношении – о действительном оповещении (имеющем силу, т. е. обосновывающем вероятность и иногда (эмпирическую)[64] достоверность) в противоположность кажущемуся (не имеющему силы, т. е. не представляющему собой основание вероятности). Можно было бы привести в качестве примера спор о том, представляют ли собой вулканические проявления действительный признак того, что земные недра находятся в огненно-текучем состоянии и т. п. Одно верно, что там, где речь идет о признаке, не предполагается некоторое определенное отношение вероятности. Как правило, когда мы говорим о признаке, то основу нашей речи составляют не просто предположения, но суждения твердой убежденности; поэтому в признанной нами области идеальной юрисдикции сперва должно быть выдвинуто требование скромного ограничения убеждений просто предположениями.
   Замечу еще, что, по моему мнению, нельзя обойтись без того, чтобы не говорить о мотивации в общем смысле, который включает в себя одновременно обоснование и эмпирическое указание (Hindeutung). Ибо здесь фактически имеет место совершенно несомненная феноменологическая общность, которая достаточно очевидна, чтобы обнаружиться даже в обыденной речи: ведь мы говорим вообще о выводах и следствиях не только в логическом, но и в эмпирическом смысле как об оповещении. Эта общность простирается, очевидно, еще намного дальше, она охватывает область феноменов души и в особенности феноменов воли, лишь относительно которой говорится о мотивах в первичном смысле. Также и здесь играет свою роль это «так как», которое в языковом отношении простирается вообще так же далеко, как и мотивация в самом широком смысле. Поэтому я не могу признать оправданными упреки Мейнонга[65] в адрес терминологии Брента но, к которой я здесь присоединяюсь. В одном, однако, я полностью с ним согласен, что при восприятии мотивированности ни в коем случае речь не идет о (восприятии)[66] причинности.

§ 4. Экскурс: возникновение оповещения из ассоциации

   Психические факты, из которых берет свое «начало» понятие признака, т. е. на основе которых оно может быть схвачено абстрактно, относятся к широкой группе фактов, которые могут быть охвачены традиционным термином «ассоциация идей». Ибо этот термин относится не только к тому, что выражают законы ассоциации, факты «обобществления идей» («Vergesellschaftung der Ideen») посредством «пробуждения» («Wiedererweckung»), но и более широкий круг фактов, в которых ассоциация обнаруживает себя как творческая, именно создающая дескриптивно своеобразные свойства и формы единства[67]. Ассоциация не просто вызывает в сознании определенные содержания и предоставляет им самим соединиться с данными содержаниями, как это законосообразно предписывает сущность одних и других (их родовая определенность). Она, конечно, не служит помехой единствам, основанным исключительно на содержаниях, например единству визуальных содержаний в поле зрения и т. п. Однако она создает к тому же новые феноменологические свойства и единства, которые как раз не имеют своего необходимого и закономерного основания ни в самих пережитых содержаниях, ни в родах своих абстрактных моментов[68]. Если А вызывает в сознании В, то оба они не просто осознаются одновременно или последовательно, но обычно становится ощутимой еще их взаимосвязь, сообразно которой одно указывает на другое, а последнее выступает как принадлежащее первому. Формирование из их простого сосуществования сопринадлежности, или, чтобы это обозначить точнее, формирование из них сопринадлежности в являющихся интенциональных единствах – это есть непрерывная работа ассоциативной функции. Любое единство опыта, как-то: эмпирическое единство вещи, процесса, порядка и отношений вещей, есть феноменальное единство благодаря ощущаемой сопринадлежности единообразно выделяющихся частей и сторон являющейся предметности. Одно указывает в явлении на другое в определенном порядке и связи. И само единичное в этом процессе прямого и обратного указания не есть просто пережитое содержание, но являющийся предмет (или его часть, его признак (Merkmal) и т. п.), который являет себя только потому, что опыт придает содержаниям новый феноменологический характер, в соответствии с чем они не имеют более веса сами по себе, но делают представимым отличный от них предмет. К совокупности этих фактов относится еще и факт оповещения, в соответствии с которым предмет или обстоятельство дел не только напоминает о некотором другом и таким способом указывает на него, но первый одновременно свидетельствует о другом, склоняет к допущению, что он равным образом существует, и это, как было описано, непосредственно ощутимо.

§ 5. Выражения как знаки, обладающие значением. Отделение не относящегося сюда смысла выражения

   От оповещающих знаков мы отличаем знаки, обладающие значением, т. е. выражения. Термин выражение мы берем, конечно, в некотором более узком смысле. Его сфера действия не включает кое-что из того, что называется выражением в нормальной речи. Обычно следует оказывать давление на язык там, где необходимо терминологически фиксировать понятия, для которых имеются в распоряжении только многозначные термины. В качестве предварительного шага мы устанавливаем, что любая речь и любая ее часть, так же как любой в существе своем такого же рода знак, есть выражение, причем независимо от того, действительно ли произносится эта речь, т. е. направлена ли она с целью коммуникации к какой-либо другой личности, или нет. Напротив, мы исключаем мимику и жесты, которые непроизвольно сопровождают нашу речь и во всяком случае не служат целям сообщения или в которых находит «выражение» душевное состояние личности, понятное для окружающих и без сопровождающей речи. Такого рода «проявления» не суть выражения в смысле речи, в сознании того, кто «проявляет» себя таким образом, они не находятся в феноменальном единстве с выраженными переживаниями, как это происходит в случае речи; в них ничего не сообщается другому, при их проявлении недостает интенции, чтобы явным образом сформировать какую-либо «мысль», будь это для других, будь это для самого себя, когда находятся наедине с собой. Короче говоря, такого рода «выражения» не имеют никакого собственного значения. Здесь ничего не меняется оттого, что Другой (Zweiter) может истолковывать наши непроизвольные проявления (например, «изменение выражения лица») и что благодаря им он может узнавать о наших внутренних мыслях и движениях души. Они «означают» для него нечто в той мере, в какой он как раз их истолковывает; однако и для него они не обладают никакими значениями в точном смысле языковых знаков, но только в смысле оповещений.
   Дальнейшее рассмотрение должно будет довести это различие до полной понятийной ясности.

§ 6. Вопрос о феноменологических и интенциональных различиях, которые принадлежат выражениям как таковым

   1. Выражение в соответствии с его физической стороной (чувственно воспринимаемые знаки, артикулированный звуковой комплекс, буквы на бумаге и т. д.).
   2. Определенную совокупность психических переживаний, которые присоединены ассоциативно к выражению и делают его посредством этого выражением чего-либо. Большей частью эти психические переживания называют смыслом, или значением, выражения, и притом придерживаясь мнения, что такое обозначение согласуется с тем, что означают эти термины в нормальной речи. Мы увидим, однако, что это понимание неверно и что простого различия между физическим знаком и смыслопридающим переживанием недостаточно, и в особенности для логических целей.
   Это обстоятельство уже давно было замечено, и в особенности по отношению к именам. В отношении любого имени проводили различие между тем, о чем оно «извещает» (т. е. о психических переживаниях), и тем, что оно означает. И опять, между тем, что оно означает (смыслом, «содержанием» номинативного представления), и тем, чтó оно именует (предметом представления). Подобные различения мы находим необходимыми для всех выражений и должны будем с точностью исследовать их сущность. В соответствии с этими различениями мы разграничили понятия «выражение» и «признак», хотя при этом не оспаривается, что в живой речи выражения функционируют одновременно и как признаки, к рассмотрению чего мы сразу же приступим. Позднее к этому добавятся еще и другие важные различия, которые касаются возможных отношений между значением и иллюстрирующим созерцанием и, возможно, созерцанием, приводящим к очевидности (evidentmachend). Лишь принимая во внимание эти отношения, можно тщательно отграничить понятие значения и в дальнейшем провести фундаментальное противопоставление символической функции значений и их познавательной функции.

§ 7. Выражение в коммуникативной функции

   Давайте рассмотрим – чтобы можно было выработать существенные в логическом отношении различия – выражение прежде всего в его коммуникативной функции, которую оно изначально призвано осуществлять. Артикулированный звуковой комплекс (или записанные буквы) становится высказанным словом, речью, в которой вообще нечто сообщается, лишь вследствие того, что говорящий создает его в намерении «высказаться о чем-либо», другими словами, что он придает этому комплексу в определенных психических актах некоторый смысл, который он хочет сообщить слушающему. Это сообщение становится, однако, возможным вследствие того, что слушающий также понимает интенцию говорящего. И он совершает это в той мере, в какой он воспринимает говорящего как личность, которая производит не просто звуки, но говорит ему [нечто], которая, следовательно, одновременно со звуками осуществляет определенные смыслопридающие акты, о которых она его извещает и, соответственно, смысл которых она хочет ему сообщить. То, что прежде всего делает возможным осмысленное (geistig) общение и превращает связную речь в речь, заключено в корреляции между взаимосвязанными физическими и психическими переживаниями общающихся друг с другом личностей, корреляции, опосредствованной физической стороной речи. Говорить и слушать, извещать о психических переживаниях, когда говоришь, и получать извещение о них, когда слушаешь, – это соединяется друг с другом.
   Если эту связь сделать объектом внимания, то можно сразу же осознать, что все выражения в коммуникативной речи функционируют как признаки. Они служат слушающему знаками «мыслей» говорящего, т. е. знаками его смыслодающих (sinngebende) психических переживаний, так же как и прочих психических переживаний, которые принадлежат интенции сообщения. Эту функцию языковых выражений мы называем извещающей (kundgebende) функцией. Содержание извещения образуют психические переживания, о которых извещается. Смысл предиката то, о чем извещается, мы можем понимать в более узком и более широком смысле. Более узкий смысл мы ограничиваем смыслодающими актами, в то время как более широкий может охватывать все акты говорящего, которые на основе его речи вкладывает в него слушающий (иногда вследствие того, что в этой речи говорится о них). Так, например, когда мы высказываем пожелание, то суждение, в котором высказывается пожелание, есть то, о чем извещается в более узком смысле, само пожелание – то, о чем извещается в более широком смысле. Точно так же и в случае обычного высказывания о восприятии, которое сразу же интерпретируется слушающим как принадлежащее актуальному восприятию. Об акте восприятия извещается при этом в более широком смысле, о надстраивающемся на нем суждении – в более узком смысле. Мы тотчас замечаем, что обычный способ речи позволяет обозначить переживания, о которых извещается, как получившие выражение.
   Понимание извещения не есть понятийное знание об извещении, не есть суждение как высказывание [о нем]; но оно состоит просто в том, что слушающий в [непосредственном] созерцании постигает (апперцепирует) говорящего как личность, которая то-то и то-то выражает, или, как мы при этом можем сказать, воспринимает его как личность. Если я кого-либо слушаю, я воспринимаю его именно как говорящего, я слушаю то, что он рассказывает, доказывает, желает, в чем он сомневается и т. д. Слушающий воспринимает извещение в том же самом смысле, в котором он воспринимает саму извещающую личность – хотя все же психические феномены, которые делают личность личностью, не могут быть даны при созерцании другого как то, что они суть. В обыденной речи мы говорим также о восприятии психических феноменов других личностей, мы «видим» их гнев, боль и т. д. Этот способ речи совершенно корректен, пока, например, и внешние телесные вещи считаются воспринятыми и, вообще говоря, пока понятие восприятия не сводится к адекватному восприятию, к созерцанию в самом строгом смысле. Если же характер восприятия состоит по существу в акте созерцания, который подразумевает (in dem anschaulichen Vermeinen) в схватывании само присутствие вещи или процесса – и такой подразумевающий акт возможен, тем более что он дан в подавляющем большинстве случаев без всякого понятийного, эксплицитного схватывания, – тогда получение извещения есть простое восприятие извещения. Разумеется, здесь имеет место только что затронутое нами существенное различие. Слушающий воспринимает, что говорящий выражает определенные психические переживания, и в этом плане он также воспринимает эти переживания; однако он сам их не переживает, относительно них он обладает не «внутренним», но «внешним» восприятием. Есть большая разница между действительным схватыванием некоторого бытия в адекватном созерцании и предположительным его схватыванием на основе созерцательного, но не адекватного представления. В первом случае [мы имеем дело] с пережитым, в последнем – с предполагаемым бытием, которое вообще не соотнесено с истиной. Взаимное понимание требует как раз определенного соответствия обоюдных психических актов, развертывающихся в извещении и получении извещения, однако ни в коем случае не их полного равенства.

§ 8. Выражения в одиночестве душевной жизни

   До сих пор мы рассматривали выражение в коммуникативной функции. Она основывается, по существу, на том, что выражения действуют как признаки. Однако и в душевной жизни вне коммуникативных сообщений выражения играют большую роль. Ясно, что эта измененная функция не затрагивает того, что делает выражение выражением. Им присущи, как и прежде, их значения, и те же самые значения, что и в общении. Слово только тогда перестает быть словом, когда наш интерес направлен исключительно на чувственное, на слово как комплекс звуков. Когда же мы вживаемся в его понимание, тогда оно выражает и выражает то же самое, адресовано ли оно кому-либо или нет.
   Отсюда кажется ясным, что значение выражения и все то, что ему сущностно принадлежит, не может совпадать с его извещающей функцией. Или мы должны утверждать, что и в одиночестве душевной жизни мы извещаем о чем-либо с помощью выражения, только это извещение не относится к Другому? Должны ли мы утверждать, что говорящий в одиночестве говорит себе самому, что слова служат ему в качестве знаков, а именно как признаки его собственных психических переживаний? Я не верю, что можно было бы придерживаться такого понимания. Конечно, слова функционируют здесь, как и повсюду, в качестве знаков; и повсюду мы можем говорить прямо-таки об указании (Hinzeigen). Если же мы размышляем об отношении выражения и значения и для этой цели расчленяем комплексное и при этом внутренне единое переживание наполненного смыслом выражения на два фактора – слово и смысл, тогда само слово является нам как [нечто в] себе безразличное, смысл же – как то, на что «метит» это слово, то, что подразумевается под этим знаком; кажется, что выражение таким способом отклоняет от себя интерес, чтобы направить его на смысл, указать на него. Однако это указание (Hinzeigen) не есть оповещение в рассмотренном нами смысле. Существование (Dasein) знака не мотивирует существование или, точнее, нашу убежденность в существовании значения. То, что должно служить нам в качестве признака (отметки), должно быть нами воспринято как существующее. Это касается и выражений в коммуникативной речи, но не в монологической речи. Здесь мы обычно довольствуемся представленными словами вместо действительных слов. В фантазии витает перед нами произнесенное или напечатанное слово как знак (Wortzeichen), в действительности оно совершенно не существует. Мы все же не будем смешивать представления-фантазии или даже лежащие в их основе содержания фантазии с созданными в фантазии предметами. Существует не созданное в фантазии звучание слова или его запись, но фантазия как представление о них. Разница здесь такова, как между созданным в фантазии кентавром и представлением-фантазией о нем. Не-существование слова не является для нас помехой. Но это не-существование не является также предметом нашего интереса. Ибо к функции выражения как выражения оно совершенно не относится. Там, где это важно, к функции придания значения присоединяется как раз извещающая функция: мысль должна быть выражена не просто как некоторое значение, но также сообщена посредством извещения, что, конечно, возможно только при действительном говорении и слушании.
   В определенном смысле говорят, конечно, и тогда, когда говорят в одиночестве (in der einsamen Rede), и, разумеется, при этом возможно рассматривать себя как говорящего и даже иногда как говорящего себе самому. Когда, например, кто-нибудь говорит себе: «Ты поступил дурно, ты не можешь так дальше делать». Однако в собственном, коммуникативном смысле в таких случаях не говорят, ничего себе не сообщают, только представляют себя говорящими и сообщающими. В монологической речи слова все же не могут служить нам как признаки для существования психических актов, ведь такого типа оповещение было бы здесь совершено бесполезным. Ведь эти акты переживаются нами в тот же самый момент.

§ 9. Феноменологические различия между физическим явлением выражения, актом придания смысла и актом, осуществляющим смысл

   Если мы теперь отвлечемся от переживаний, которые принадлежат специфически оповещению, и рассмотрим выражение в аспекте тех различий, которые ему свойственны независимо от того, функционирует ли оно в монологической (einsamen) речи или в общении, то, как кажется, остается нечто двойственное: само выражение и то, что оно выражает как свое значение (как свой смысл). Между тем здесь переплетены многообразные отношения, и, соответственно, говорить о том, что выражено, и о значении можно в разном смысле. Если мы стоим на почве чистой дескрипции, то конкретный феномен наделенного смыслом выражения разделяется, с одной стороны, на физический феномен, в котором выражение конституируется в соответствии со своей физической стороной, а с другой стороны, на акты, которые придают ему значение и иногда созерцательную полноту и в которых конституируется отношение к выраженной [в нем] предметности. Благодаря этим последним актам выражение есть нечто большее, чем простое звучание слова. Оно подразумевает (meint) нечто, и потому, что оно его подразумевает, оно относится к предметному. Это предметное может являться или действительно присутствующим (благодаря сопровождающим созерцаниям) или, по меньшей мере, воспроизведенным (например, в образе фантазии). Там, где это имеет место, там реализовано отношение к предметному. Или же этого не происходит, выражение функционирует осмысленно, оно все еще нечто большее, чем пустое звучание слова, хотя ему недостает фундирующего созерцания, дающего ему предмет. Отношение выражения к предмету остается теперь нереализованным, поскольку это отношение заключено в простой интенции значения. Имя, например, при всех обстоятельствах называет свой предмет, т. е. поскольку оно его подразумевает (meint). Однако дело ограничивается тем, что нечто просто подразумевается (blosse Meinung), если предмет не наличествует созерцательно и при этом не наличествует и как названный (т. е. как подразумеваемый). Когда наполняется первоначально пустая интенция значения, реализуется предметное отношение, именование становится действительно осознанным отношением между именем и названным.
   Если мы положим в основу это фундаментальное различение созерцательно пустых и наполненных интенций значения, то после отграничения чувственных актов, в которых реализуется явление выражения как звучание слова, следует различать еще два акта или два рода актов: с одной стороны, те, которые существенны для выражения, поскольку оно вообще еще должно быть выражением, т. е. звучанием слова, которое наделено смыслом. Эти акты мы называем актами, придающими значение, или также интенциями значения. С другой стороны, акты, которые, хотя и несущественны для выражения как такового, находятся с ним в логически фундаментальной связи, а именно: они осуществляют его интенцию значения в большей или меньшей соразмерности (подтверждают, усиливают, иллюстрируют) и при этом как раз актуализируют его предметное отношение. Эти акты, которые в познании и осуществлении слиты воедино с актами придания значения, мы называем актами осуществления значения. Сокращенное выражение «осуществление значения» (Bedeutungserfüllung) мы можем употреблять только тогда, когда исключено естественное смешение со всем переживанием в целом, в котором (в коррелятивном акте) находит осуществление интенция значения. В реализованном отношении выражения к своей предметности[69] наделенное смыслом выражение объединяется с актами осуществления значения. Звучание слова с самого начала объединено с интенцией значения, а последняя объединяется (тем же образом, каким вообще объединяются интенции со своим осуществлением) с соответствующим осуществлением значения. Под выражением как таковым (schlechthin), если только речь не идет о «просто» выражении, как правило, имеют в виду выражение, оживленное смыслом. Так, нельзя, собственно, сказать (как это зачастую происходит): выражение выражает свое значение (интенцию). Более подходящим образом об акте выражения можно было бы сказать по-другому: осуществляющий [интенцию] акт являет себя как акт, выраженный в полном выражении; когда, например, говорится о высказывании, что оно дает выражение восприятию или воображению.
   Едва ли нужно указывать на то, что как акты придания значения, так и акты осуществления в случае речи-сообщения могут принадлежать извещению. Первые акты даже образуют существеннейшее ядро извещения. Именно дать знать об этих актах слушающему – это должно быть прежде всего интересом интенции сообщения; только потому, что слушающий вкладывает их в говорящего, он его понимает.

§ 10. Феноменологическое единство этих актов

   Акты, которые были выше разделены, с одной стороны, на акты явления выражения, а с другой стороны, на интенцию значения, а в определенных случаях – на осуществление значения, не образуют в сознании некоторой простой совместности, как будто они просто даны одновременно. Они образуют скорее внутренне сплавленное единство своеобразного характера. Из своего внутреннего опыта каждому известна неравноценность обеих составных частей, в чем находит свое отражение асимметрия отношения между выражением и выраженным посредством значения (названным) предметом. Переживаются оба, представление слова и смыслопридающий акт, однако, в то время как мы переживаем представление слова, мы все же совершенно не живем в представлении слова, но исключительно в реализации его смысла, его значения. И в то время как мы растворяемся в реализации интенции значения, а иногда в ее осуществлении, весь наш интерес направлен на интендированные в ней и посредством нее названные предметы. (Точнее, первое и второе означает то же самое.) Функция слова (или, скорее, созерцательного представления слова) заключается как раз в том, чтобы возбуждать в нас смыслопридающий акт и указывать на то, что «в» нем интендировано и, возможно, дано в осуществляющем [интенцию] созерцании. Эта функция должна направлять наш интерес исключительно в этом направлении.
   Этот процесс указания (Hinzeigen) нельзя описать как, скажем, объективный факт совершаемого по определенным правилам переключения интереса с одного на другое. То обстоятельство, что образующие пару объекты представлений АВ благодаря скрытой психологической координации находятся в таком отношении, что вместе с актом представления об А пробуждается обычно акт представления о В и что при этом интерес от А переключается на В – это обстоятельство еще не превращает А в выражение представления о В. Скорее «быть-выраженным» есть дескриптивный момент в переживаемом единстве знака и обозначенного.[70]
   Что касается дескриптивного различия между физическим явлением знака и интенцией значения, которая делает его выражением, то это обнаруживается с наибольшей ясностью, если мы обратим наш интерес прежде всего на знак сам по себе (für sich), скажем, на напечатанное слово как таковое. Если мы это делаем, то мы имеем внешнее восприятие (или внешнее, наглядное представление), такое же, как любое другое, и его предмет теряет характер слова. Если оно затем снова функционирует как слово, то характер его представления всецело другой. Слово (как внешний индивидуум), хотя и присутствует еще для нас наглядно, [хотя оно] еще является, но мы не устремлены к нему, в собственном смысле оно не представляет собой более предмет нашей «психической деятельности». Наш интерес, наша интенция, наш подразумевающий [предметность] акт (unser Vermeinen) – при достаточной широте все это чисто синонимические выражения – направлен исключительно на подразумеваемую в смыслопридающем акте вещь. Говоря чисто феноменологически, это означает не что иное, как: наглядное представление, в котором конституируется физическое явление слова, претерпевает существенную феноменальную модификацию, если предмет этого представления приобретает силу (Geltung) выражения. Тогда как то, что составляет в нем явление предмета, остается неизменным, изменяется интенциональный характер переживания. Тем самым конституируется, причем без появления какого-либо осуществляющего или иллюстрирующего созерцания, акт значения, который находит свою опору в наглядном содержании представления слова и который существенно отличается от направленной на само слово созерцательной интенции. Затем зачастую происходит своеобразное слияние этого акта с такими новыми актами или комплексами актов, которые мы назвали актами осуществления и предмет которых является как такой предмет, который подразумевается в значении (in der Bedeutung bedeutet) или назван посредством значения.
   В следующей главе мы должны будем провести дополнительное исследование в отношении того, состоит ли «интенция значения», которая, согласно нашему пониманию, составляет феноменологическую характеристику выражения в противоположность пустому звучанию слова, в простом присоединении образов фантазии интендированного предмета к звучанию слова, конституируется ли с необходимостью интенция значения на основе такого действия фантазии, или же, скорее, сопровождающие образы фантазии не принадлежат к сущностному составу выражения и относятся, собственно, уже к функции осуществления, пусть даже при этом это осуществление имеет характер частичного, косвенного, предварительного. Для того чтобы более систематично представить основное движение нашей мысли, мы не будем здесь входить в глубокое рассмотрение феноменологических вопросов. Ибо во всем этом исследовании мы вообще только в той степени вошли в сферу феноменологического, в какой это необходимо для установления первых существенных различий.
   Уже из предварительных дескрипций, предложенных нами, можно усмотреть, что для верного описания феноменологической ситуации требуется достаточная обстоятельность. Последняя предстает в самом деле как неизбежная, если только уясняется, что все предметы и предметные отношения суть для нас то, что они суть, только благодаря сущностно отличающимся от них актам, в которых [они] подразумеваются (Akte des Vermeinens), в которых они представимы для нас, в которых они предстоят нам именно как подразумеваемые единства. Для чисто феноменологического рассмотрения нет ничего, кроме сплетения таких интенциональных актов. Там, где господствует не феноменологический, но наивно-предметный интерес, там мы живем в интенциональных актах вместо того, чтобы относительно них рефлектировать, и, естественно, язык, на котором мы говорим, будет простым, ясным, бесхитростным. В этом случае говорят просто о выражении и выраженном, об имени и названном, о переносе внимания с одного на другое. Там же, где определяющим является феноменологический интерес, там мы должны справиться с трудностями описания феноменологических отношений, которые хотя и переживаются бесчисленное количество раз, однако обычно не осознаются предметно. Мы должны описать их посредством выражений, которые приспособлены к сфере нормального интереса, сфере являющихся предметностей.

§ 11. Идеальные различия: прежде всего между выражением и значением как идеальными единствами

   До сих пор мы рассматривали осмысленное выражение как конкретное переживание. Вместо двух его факторов, явления выражения и придающих смысл, соответственно, осуществляющих смысл актов, мы хотим теперь рассмотреть то, что определенным образом дано «в» них: само выражение, его смысл и соответствующую предметность. Мы осуществляем поворот от реального отношения актов к идеальному отношению их предметов, или, скорее, содержаний. Субъективное рассмотрение уступает место объективному. Идеальность отношений между выражением и значением тотчас обнаруживается в отношении к обоим членам в том, что мы, спрашивая о значении какого-либо выражения (например, квадратичный остаток), понимаем под выражением, само собой разумеется, не этот произнесенный hicetnuncзвуковой образ, мимолетный и тождественно более не воспроизводимый звук. Мы имеем в виду выражение inspecie. Выражение квадратичный остаток тождественно то же самое, кто бы его ни произносил. И то же самое имеет силу опять-таки тогда, когда мы говорим о значении и не имеем в виду переживание, придающее значение.
   То, что это в самом деле составляет существенное различие, покажет любой пример.
   Если я говорю (серьезно и ответственно – что мы всегда должны предполагать): три высоты треугольника пересекаются в одной точке, то в основе этого лежит, естественно, то, что я так сужу. Тот, кто слышит мое высказывание и понимает его, также это знает, а именно: он апперцепирует меня как таким образом судящего. Является ли, однако, мой акт суждения, о котором я здесь известил, в то же время значением высказывания, представляет ли этот акт то, чтó означает высказывание и в этом смысле [то, что оно] выражает? Очевидно, нет. Вопрос о смысле и значении высказывания вряд ли придет кому-либо в голову понимать таким образом, чтобы апеллировать к акту суждения как психическому переживанию. Скорее, на этот вопрос каждый ответит: то, что высказывает это высказывание, тождественно, кто бы его ни утверждал и при каких бы обстоятельствах и в какое бы время он это ни делал; и это тождественное есть именно то, что три высоты треугольника пересекаются в одной точке – не более и не менее. В своих сущностных чертах воспроизводится, таким образом, «то же самое» высказывание, и оно воспроизводится, так как оно представляет собой единственную подобающую форму специально для тождественного, которое называется его значением. В этом тождественном значении, которое при воспроизведении высказывания мы каждый раз можем привести к очевидности сознания как тождественное, вообще ничего нельзя обнаружить, что касается акта суждения и судящего. Мы были уверены в объективной значимости некоторого положения дел и выразили его как таковое в высказывании. Само положение дел есть то, что оно есть, утверждаем мы его значимость или нет. Оно есть единство значимости в себе. Однако эта значимость явилась нам, и мы представили (hinstellen) ее объективно, так, как она нам явилась. Мы сказали: так обстоит дело. Само собой понятно, что мы бы этого не сделали, мы бы не смогли это высказать, если бы она не явилась нам таким образом; другими словами, если бы мы не судили [о ней]. Следовательно, это заключено в высказывании как психологическом факте, это относится к извещению. Однако и только к извещению. Ибо тогда как последнее заключается в психических переживаниях, то, что высказано в суждении, совершено не есть субъективное. Мой акт суждения есть мимолетное переживание, возникающее и исчезающее. Однако то, что высказано в высказывании, то содержание, что три высоты треугольника пересекаются в одной точке, не есть возникающее и исчезающее. Всякий раз, когда я или кто бы то ни было высказывает это самое высказывание в тождественном смысле, всякий раз заново имеет место акт суждения. Акты суждения различны в зависимости от обстоятельств. Однако то, что эти акты высказывают в суждении, что означает высказывание – это всегда то же самое, это есть в строгом смысле слова тождественное, это одна и та же геометрическая истина.
   Так происходит при всех высказываниях, пусть даже то, что они высказывают, ложно или даже абсурдно. Даже в таких случаях мы отличаем от мимолетных переживаний актов утверждения и высказывания их идеальное содержание, значение высказывания как единство многообразного. Как тождественное в интенции мы распознаем это единство каждый раз в актах рефлексии; мы не вкладываем его произвольно в высказывание, но находим его там.
   Если недостает «возможности» или «истины», то интенцию высказывания можно, конечно, осуществить «только символически»; созерцание и действующие на его основе категориальные функции не могут служить источником ее полноты, в которой состоит ее познавательная ценность. Ей недостает тогда, как говорят обычно, «истинного», «подлинного» значения. Позже мы более точно изучим это различие между интендирующим и осуществляющим значением. Для того чтобы охарактеризовать различные акты, в которых конституируются эти взаимосвязанные идеальные единства, и для того чтобы прояснить сущность их действительного «совпадения» («Deckung») в сознании, потребуются нелегкие и весьма обширные исследования. Однако достоверно то, что каждое высказывание, выполняет ли оно познавательную функцию (т. е. осуществляет ли оно и может ли оно вообще осуществить свою интенцию в соответствующих созерцаниях и в формирующих их категориальных актах) или нет, имеет свое подразумеваемое (Meinung), и что в этом подразумеваемом, в качестве его единого специфического характера, конституируется значение.
   Когда называют значение «определенного» высказывания «определенным» суждением, то имеют в виду это идеальное единство. Только двусмысленность этого слова «суждение» сразу же ведет к смешению схваченного в усмотрении идеального единства с реальным актом суждения, т. е. того, о чем извещает высказывание, с тем, что оно означает.
   То, что мы проделали здесь в отношении полного высказывания, легко распространяется на действительные или возможные части высказываний. Если я высказываю суждение: Если сумма углов какого-либо треугольника не равна 2d, то аксиома о параллельных недействительна, тогда условное придаточное предложение само по себе не есть высказывание; я ведь не утверждаю, что существует такое неравенство. Тем не менее оно также означает нечто, и причем то, чтó оно означает, опять-таки совершенно отличается от того, о чем оно извещает. То, что оно означает, не есть мой психический акт [формирования] гипотетической предпосылки, хотя я его, естественно, должен реализовать, чтобы иметь возможность действительно судить, как я это и делаю; скорее, в то время как извещается об этом субъективном акте, дается выражение объективному и идеальному, а именно определенной гипотезе с ее понятийным содержанием, которая выступает в многочисленных возможных переживаниях мышления как тождественное интенциональное единство, и в объективно-идеальном рассмотрении, которое характерно для всего мышления, противостоит нам с очевидностью как одно и то же.
   И опять-таки, то же самое действительно и в отношении прочих частей высказываний, даже в отношении тех, которые не имеют формы утверждений.

§ 12. Продолжение: выраженная предметность

   Когда мы говорим о том, что выражает выражение, то, в соответствии с предыдущим рассмотрением, это имеет несколько существенно различных значений. С одной стороны, речь идет об извещении как таковом и при этом, в частности, об актах придания смысла и одновременно также об актах осуществления смысла (в той мере, в какой таковые вообще имеются в наличии). В высказывании, например, мы даем выражение нашему суждению (мы извещаем о нем), однако [мы даем выражение] и восприятиям и прочим актам осуществления смысла, которые делают наглядным то, что имеется в виду в высказывании. С другой стороны, речь идет о «содержаниях» этих актов, и причем прежде всего о значениях, которые достаточно часто называют выраженными.
   Сомнительно, чтобы анализа примеров, приводимых в последнем параграфе, было бы достаточно даже только для предварительного понимания понятия значения, если бы сразу же при сравнительном рассмотрении не был введен новый смысл того, что выражается (Ausgedrücktsein). Термины значение, содержание, положение дел, так же как и все им родственные, обременены столь трудно устранимыми эквивокациями, что наша интенция, при всей осторожности в способах выражения, могла бы все же подвергнуться ложному истолкованию. Третий смысл того, что выражается, который теперь следует рассмотреть, касается подразумеваемой в значении и посредством него выраженной предметности.
   Каждое выражение не только означает нечто, но оно также говорит о чем – т о; оно не только имеет свое значение, но оно также относится к каким-либо предмет а м. Это отношение для одного и того же выражения, в соответствии с обстоятельствами, может быть многообразным. Однако предмет и значение никогда не совпадают. Естественно, оба соотносятся с выражением только благодаря психическому акту, который придает выражению смысл; и если по отношению к этим «представлениям» различают «содержание» и «предмет», то при этом имеют в виду то же самое, что и в отношении выражения: различают то, что оно означает, или «высказывает», и то, о чем оно говорит нечто.
   Необходимость различения значения (содержания) и предмета станет ясной, если мы благодаря сравнению убедимся на примерах, что различные выражения могут иметь одно и то же значение, но различные предметы, и наоборот, что они могут иметь различные значения, но один и тот же предмет. Наряду с этим существует, само собой разумеется, возможность того, что они разнятся в обоих направлениях, и наоборот, что они в обоих направлениях совпадают. Последнее представляет собой случай тавтологических выражений, например, соответствующих друг другу в разных языках выражений, у которых значение равно называнию (Nennung) (Лондон, Londres; два, deux, duo и т. д.).
   Наиболее ясные примеры раздельности значения и предметной отнесенности предлагают нам имена. О предметной отнесенности здесь обычно говорят как о «назывании». Два имени могут означать различное, но называть то же самое. Так, например, победитель при Иене побежденный при Ватерлоо; равносторонний треугольник равноугольный треугольник. Выраженные в этих парах значения, очевидно, различны, хотя они подразумевают один и тот же предмет. Точно так же обстоит дело с именами, которые из-за своей неопределенности обладают некоторым «объемом». Выражения равносторонний треугольник и равноугольный треугольник имеют ту же самую предметную отнесенность, тот же самый объем возможного применения.
   Может также иметь место и обратное, что два выражения имеют одно и то же значение, но различную предметную отнесенность. Выражение конь, в каком бы контексте оно ни появлялось, имеет одно и то же значение. Если мы говорим один раз Буцефал – это конь, а в другой раз эта кляча – конь, то в переходе от одного высказывания к другому произошло, очевидно, изменение в смыслопридающем представлении. «Содержание» этого высказывания, значение выражения конь осталось, правда, неизменным, однако предметная отнесенность изменилась. Посредством одного и того же значения выражение конь представляет один раз Буцефала, другой раз – клячу. Так же обстоит дело со всеми универсальными именами, т. е. именами, которые имеют некоторый объем. Единица есть имя повсюду тождественного значения, однако нельзя все же поэтому считать тождественными различные единицы при определенном счете; они все означают то же самое, но они различаются в своем предметном отношении.
   Иначе обстоит дело с собственными именами, будь они для индивидуальных или общих объектов. Такое слово, как Сократ, только потому может именовать разное, что оно означает разное, другими словами, что оно становится многозначным. Там же, где слово имеет од но значение, оно именует один предмет. Именно таковы выражения двойка, краснота и т. д. Мы различаем как раз многозначные (двусмысленные) имена и поливалентные имена (vielwertig) (многообъемные, универсальные имена).
   Подобным образом это имеет силу и для всех других форм выражений, хотя говорить относительно них о предметной отнесенности затруднительно из-за их разнородности. Если мы рассмотрим, например, положение формы S есть P, то в качестве предмета высказывания рассматривают, как правило, субъект высказывания, т. е. то, «о чем» высказано [нечто]. Однако возможно и другое толкование, которое берет все относящееся к высказыванию положение вещей в целом как аналог названного именем предмета и отличает его от значения высказывания. Если действовать в этом направлении, то тогда можно привести в качестве примера такую пару высказываний, как a больше, чем bи b меньше, чем a. Оба положения высказывают, очевидно, разное. Они различны не просто грамматически, но также и «мыслительно», т. е. как раз по своему содержанию значения. Они выражают, однако, то же самое положение вещей; тот же самый «предмет» (Sache) схватывается и выражается предикативно двойственным образом. Говорим ли мы о предмете высказывания в одном или в другом смысле (оба способа могут быть оправданы), всегда возможны высказывания с разным значением, которые относятся к одному и тому же «предмету».

§ 13. Связь между значением и предметной отнесенностью

   Эти примеры позволяют нам считать достоверно установленным различие между значением выражения и его свойством – в направленности то на один, то на другой предмет называть их (и, естественно, различие между значением и предметом). Ясно, впрочем, что в каждом выражении между обеими различающимися сторонами существует тесная связь; а именно, выражение только вследствие того, что оно имеет значение, обретает отношение к предметному, и это по праву называется: выражение обозначает (называет) предмет посредством своего значения, или: акт придания значения определенным способом подразумевает соответствующий предмет – только как раз этот способ подразумевать, придавая значение, и, таким образом, само значение могут меняться при фиксированном тождестве предметной направленности.
   Более глубокого феноменологического прояснения этого отношения можно было бы достичь только посредством исследования познавательной функции выражений и их интенций значения. При этом бы выяснилось, что утверждение о наличии двух сторон, которые могли бы различаться в каждом выражении, нельзя принимать всерьез, что скорее сущность выражения заключена исключительно в значении. Однако то же самое созерцание может (как мы позднее покажем) предлагать осуществление различным выражениям, если они именно различным образом могут быть категориально схвачены и синтетически соединены с другими созерцаниями. Выражения и их интенции значения (в связях мышления и познания) согласуются, как мы увидим, не просто с созерцаниями (я имею в виду явления внешней и внутренней чувственности), но также с различными формами интеллектуального постижения, благодаря которым объекты простого созерцания становятся прежде всего рассудочно определенными и друг с другом связанными объектами. И в соответствии с этим выражения, там, где они вне познавательной функции, указывают, как и символические интенции, на категориально оформленные единства. Так, к тому же самому (однако категориально различным образом схваченному) созерцанию и при этом к тому же самому предмету могут относиться различные значения. С другой стороны, там, где одному значению соответствует весь в целом объем предметов, то сущность этого значения состоит в неопределенности, т. е. оно допускает некоторую сферу возможных осуществлений.

§ 14. Содержание как предмет, как осуществляющий смысл и как смысл, или значение, как таковые

   Каждому выражению сущностно принадлежит соотношение извещения, значения и предмета. В каждом выражении нечто извещается, в каждом нечто получает значение и именуется или каким-либо иным образом обозначается. И когда все это называется выраженным, то возникает эквивокация. Для выражения несущественно, как мы уже выше говорили, отношение к действительно данной предметности, которая осуществляет его интенцию значения. Если же мы принимаем в расчет этот важный случай, то мы должны обратить внимание на то, что и в реализованном отношении к предмету выраженным может быть названо двоякое: с одной стороны, сам предмет и причем предмет так-то и так-то понятый (gemeint). С другой стороны, и в собственном смысле, – его идеальный коррелят в конституирующем предмет акте осуществления значения, а именно осуществляющий [интенцию значения] смысл. Там, где осуществляется значение интенции на основе соответствующего созерцания, другими словами, там, где выражение отнесено в действительном именовании к данному предмету, там предмет конституируется как «данный» в определенных актах, притом – в той мере, в какой выражение действительно соразмерно данному в созерцании – он дан нам в этих актах тем же самым образом, каким его подразумевает значение. В этом совпадающем единстве между значением и осуществлением значения – значению как сущности придания значения (Wesen des Bedeutens) соответствует коррелятивная сущность осуществления значения, и последняя есть осуществляющий или, как можно также сказать, выраженный в выражении смысл. Так, например, относительно высказывания о восприятии говорят, что оно дает выражение восприятию и даже что оно дает выражение содержанию восприятия. В высказывании о восприятии мы различаем, как и во всяком высказывании, содержание и предмет и причем таким образом, что под содержанием понимается тождественное значение, которое может верно понять тот, кто слышит [высказывание], хотя сам и не воспринимает [предмет]. Точно такое же различение мы должны сделать в отношении осуществляющих актов, т. е. в отношении восприятия и его категориальных формообразований. Благодаря этим актам подразумеваемая в значении (bedeutungsmässig) предметность выступает перед нами в созерцании такой, какой она подразумевается. Мы должны, я утверждаю, опять-таки отличать в осуществляющих актах содержание, т. е. то, что, так сказать, составляет стихию значения (das Bedeutungsmässige) в (категориально оформленном) восприятии, от воспринятого предмета. В единстве осуществления «совмещается» («deckt») осуществляющее «содержание» с интендирующим, так что в переживании единства совмещения перед нами выступает одновременно интендированный и «данный» предмет не как двойной, но только как один предмет.
   Так же как идеальное схватывание интенциональной сущности акта, придающего значение, обнаруживает для нас интендирующее значение как идею, так и идеальное схватывание коррелятивной сущности акта, осуществляющего значение, обнаруживает как раз осуществляющее значение, причем равным образом как идею. Это то тождественное в восприятии содержание, принадлежащее совокупности возможных актов восприятия, которые подразумевают тот же самый предмет, и причем действительно как тот же самый в модусе восприятия. Это содержание есть, таким образом, идеальный коррелят одного предмета, который, впрочем, может быть совершенно фиктивным.
   содержание как интендирующий смысл или как смысл, значение как таковые (schlechthin);
   содержание как осуществляющий смысл;
   содержание как предмет.

§ 15. Эквивокации в высказываниях о значении и об отсутствии значения (Bedeutungslosigkeit), которые связаны с этими различениями

   Когда мы применяем термины «значение» и «смысл» не просто к содержанию интенции значения (которая неотделима от выражения как такового), но также и к содержанию осуществления значения, обнаруживается, конечно, весьма неприятная эквивокация. Ибо, как уже следует из предварительных замечаний, посвященных факту осуществления, два взаимосвязанных акта, в которых конституируется интендирующий и осуществляющий смысл, ни в коем случае не являются тождественными. То, что, однако, подталкивает к переносу тех же самых терминов с интенции на ее осуществление, так это своеобразие единства осуществления как единства отождествления или совпадения (Deckung); и, таким образом, вряд ли можно избежать эквивокации, которую мы стремились обезвредить путем модификации прилагательных. Само собой разумеется, что мы и далее будем понимать под «значением как таковым» то значение, которое, как тождественное в интенции, присуще выражению как таковому.
   Значение выступает для нас, далее, как термин равнозначный смыслу. С одной стороны, как раз относительно этого понятия удобно иметь параллельные, взаимозаменяемые термины, и особенно в такого рода исследованиях, где должен быть исследован именно смысл термина значение. Но скорее здесь учитывается другое, а именно глубоко укоренившаяся привычка употреблять оба слова как равные по значению. Это обстоятельство позволяет усомниться в попытке различить их значения и (как предложил, например, Г. Фреге[74]) одно понятие употреблять для значения в нашем смысле, а другое – для выраженного предмета. Прибавим к этому, что оба термина как в научном, так и в обыденном словоупотреблении обременены теми же самыми эквивокациями, которые мы различили выше, когда речь шла о выраженности (Ausgedrücktsein), и к которым присоединяются еще и другие. Нанося ущерб логической ясности (и нередко в пределах одного и того же рассуждения), под смыслом, или значением, соответствующего выражения понимают то акты, о которых извещают, то идеальный смысл, то получившую выражение предметность. Так как недостает устойчивого терминологического разделения, сами понятия, утрачивая ясность, переходят друг в друга.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

   Примечание автора: K. Twardowski, Zur Lehre vom Inhalt und Gegenstand der Vorstellungen. Eine psychologische Untersuchung. Wien 1894. Для обоснования положения, что каждое представление имеет свой предмет, Твардовский опирается на еще один аргумент, который я, однако, выше не хотел приводить: кому, спрашивает он, в случае противоречивого представления полагаются несовместимые свойства? Несомненно, не содержанию представления, поскольку оно в таком случае не существовало бы, – следовательно, предмету представления: хотя он несуществующий, однако же представляемый носитель тех свойств. Здесь, правда, можно возразить: противоречивые качества не полагаются также представляемому предмету, поскольку то, что не существует, также не может иметь качеств, они лишь представляются в качестве полагающихся предмету. Это, правда, учтено в аргументе благодаря концовке, благодаря высказыванию о «несуществующем, только представляемом носителе» однако таким способом, который лишает его всей его консистенции. С некоторой условностью можно было бы только сказать: в противоречивом представлении нечто представляется как единый субъект противоречивых, соответственно, друг с другом конфликтующих признаков, в качестве круглого и угловатого и т. п. Это нечто не может быть содержанием, которое существует, в то время как такой субъект существовать не может. С другой стороны, оно все же есть нечто; будь оно ничто, как могло бы оно быть представленным в качестве носителя признаков? В этой формулировке аргумент в значительной мере схож с аргументом, используемым в тексте.

26

   Позднее, около 1900 года, Гуссерль делает к этому фрагменту дополнение: «Прежде всего, мы должны установить для себя удобное, в определенном отношении даже неизбежное ограничение, в соответствии с которым в последующих размышлениях под представлениями как таковыми следует понимать только тот выделенный класс представлений, который соответствует “именам” (в расширенном смысле Дж. Ст. Милля). Это ограничение везде, хотя и негласно, лежит в основе спора по обсуждаемым здесь вопросам. В остальном здесь сразу следует отметить, что наше исследование по методу и результатам применимо к представлениям любых видов, следовательно, также к пропозициональным представлениям (оригинальным представлениям положений дел), хотя с определенными модификациями, в связи с тем, что то, что понимается как “отношение к предмету”, обнаруживает очень разнообразные подвиды, которые как раз определяют виды представлений».

27

28

   Примечание Гуссерля: «То, что в основе всех значений связки лежит что-то идентичное, которое, будучи переплетенным с различным, основывает разнообразное значение связки “есть” в категорических высказываниях, ни в коем случае не должно здесь отрицаться. Таким образом, даже экзистенциальное понятие “есть” экзистенциального предложения двусмысленно в зависимости от того, связывается ли оно с “чистой позицией” понятия реального (бытие в качестве реальной действительности, соответственно, [бытие] в ней) или нет».

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

   A: (Особенно склонность философской рефлексии смешивать объективный и феноменологический способы рассмотрения, не прибегая к теоретико-познавательному прояснению их целесообразных отношений, и вводить себя в заблуждение в объективном отношении из-за ложных феноменологических толкований обусловливает то, что достаточно развитая феноменология мышления и познания как переживаний в соединении с теорией познания, которая проясняет нам отношение между объективным и субъективным, является предпосылкой для надежного и окончательного установления наиболее общих, если не всех объективно-логических различений и результатов.).

45

46

47

   A: (Вместо того чтобы растворяться в выстроенных различным образом друг на друге актах и, таким образом, обращаться исключительно к их предметам, мы должны, скорее, «рефлектировать», т. е. сделать предметами сами эти акты. Тогда как предметы созерцаются, мыслятся, полагаются в соотношении друг с другом, рассматриваются с точки зрения идеальной закономерности и т. п., мы должны направить наш теоретический интерес не на эти предметы и не на то, в качестве чего они являются и обладают значимостью в интенции этих актов, но, напротив, именно на эти акты, которые до сих пор совершенно не были предметными; и эти акты мы должны теперь рассматривать в новых актах созерцания и мышления, их анализировать, описывать, делать предметом сравнивающего и различающего мышления.).

48

49

50

   А: (Так как во вторичном акте мы должны направлять внимание на первичные, и в этом опять-таки заключается предпосылка, что по меньшей мере до определенной степени наше внимание обращено на их предметы, то в качестве отягощающего обстоятельства появляется здесь, конечно, «узость сознания». Далее, известное искажающее воздействие, которое оказывают вторичные акты рефлексии на феноменологическое содержание первичных актов, причем человек неопытный может вообще не заметить появляющихся изменений, и даже для опытного их очень трудно оценить.).

51

52

53

54

55

56

   A: (3. Добавление. Феноменология – это дескриптивная психология. Следовательно, критика познания есть в сущности психология или по крайней мере должна быть построена на психологии. Следовательно, чистая логика также основывается на психологии – и к чему тогда весь спор с психологизмом? Разумеется, мы отклоним это возражение, которое не придет в голову ни одному внимательному читателю Пролегомен, – на это мы уже указали в § 2: Необходимость такого психологического обоснования чистой логики, а именно строго дескриптивного обоснования, не должна ввести нас в заблуждение относительно взаимной независимости обеих наук, логики и психологии. Ибо чистая дескрипция есть просто предварительная ступень теории, но не сама теория. Таким образом, одна и та же сфера чистой дескрипции может служить для подготовительной работы в отношении различных теоретических наук. Не психология как целостная наука есть фундамент чистой логики, но определенные классы дескрипций, которые образуют предварительные ступени для теоретических исследований в психологии (а именно, в той мере, в какой они описывают эмпирические предметы, генетические связи которых хочет проследить эта наука), образуют одновременно основу для фундаментальных абстракций, в которых логик постигает с очевидностью сущность своих идеальных предметов и взаимосвязей.
   Так как в теории познания имеет совершенно особое значение отделение чисто дескриптивного исследования переживаний познания, которое отвлекается от всех теоретико-психологических интересов, от собственно психологического исследования, нацеленного на эмпирическое прояснение и генезис, мы поступим разумно, если вместо дескриптивной психологии будем говорить о феноменологии. Это предлагается также по другим причинам, ибо выражение «дескриптивная психология» у некоторых исследований обозначает сферу научных психологических исследований, границы которых определяются методическим предпочтением внутреннего опыта и абстрагированием от любого психофизического объяснения.).

57

58

59

60

   A: (От теории познания совсем отделен вопрос об оправданности допущения «психических» или «физических» реальностей, отличных от нашего собственного Я: что составляет сущность этих реальностей, в каких границах они существуют, относятся ли к ним атомы и молекулы физиков и т. п. Вопрос о существовании и природе «внешнего мира» – метафизический вопрос. Напротив, теория познания, как общее прояснение идеальной сущности, или смысла, познающего мышления, хотя и включает в себя общий вопрос, возможно ли и в какой степени возможно знание или разумное предположение относительно предметов, которые в переживании мышления сами не даны, т. е. даже в точном смысле не познаны, но не [ставит] особый вопрос, можем ли мы на основе фактически полученных данных действительно достичь такого знания, или даже задачу реализовать это знание.).

61

62

63

64

65

66

67

68

69

70

71

   Ср. в противоположность этому сделанное Твардовским допущение движущейся в двух направлениях «деятельности представления» в соч.: Zur Lehre vom Inhalt und Gegenstand der Vorstellungen. Wien, 1894, S. 14. (См. Твардовский К. К учению о содержании и предмете представлений. Пер. Я. Саноцкого // Твардовский К. Логико-философские и психологические исследования. М.: РОССПЭН, 1997. С. 50; в дальнейшем при ссылках Гуссерля на это издание страницы русского перевода будут указаны в квадратных скобках. – Прим. перев.).

72

73

74

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →