Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Начальная скорость полета пробки от шампанского - до 14 м/с, высота полета - до 12 метров.

Еще   [X]

 0 

Голодный грек, или Странствия Феодула (Хаецкая Елена)

Перед вами – «история» в историях Елены Хаецкой.

Год издания: 0000

Цена: 49.9 руб.



С книгой «Голодный грек, или Странствия Феодула» также читают:

Предпросмотр книги «Голодный грек, или Странствия Феодула»

Голодный грек, или Странствия Феодула

   Перед вами – «история» в историях Елены Хаецкой.
   История «второго Рима» – Константинополя – глазами нищего и отчаянного грека-авантюриста, не удивляющегося ни «интересным временам», в которые живет, ни невероятным чудесам, которым – свидетельствует!..
   История человека, коему довелось жить в грязную, пьяную, веселую эпоху раннего Средневековья – и наблюдать с простой своей повседневной точки зрения, сколь не похоже было истинно происходившее на то, о чем еще предстоит написать и высокоумные хроники, и изысканные романы…
   Так все-таки – ЧТО ЭТО?
   «Фэнтези»? «Альтернатива»? Что-то, чему и имени-то толком не подобрать?
   Не важно.
   Главное – ЭТО ИНТЕРЕСНО.
   ЭТО – Елена Хаецкая, и этим все сказано!


Елена Хаецкая Голодный грек, или странствия Феодула 1252

   Голодный грек и на небо пойдет.
хазарская поговорка
   Раймона де Сен-Жан-д'Акра в действительности звали Феодулом. Начинал он жизнь подлинно как ни то ни се, и только годам к тридцати словно бы случилось с ним что-то. Подтолкнул ли кто Феодула в лихой час под руку; шилом ли ему пониже спины попали? Да и то спросить: во-первых, кто именно попал? И во-вторых, истинно ли то было шило или же, если поискать, открылась бы некая иная причина?
   Собою Феодул был, прямо сказать, невиден. Росту совсем нехорошего, низкого; лицом как бы взрыхлен или, иначе выразиться, вспахан; весь в прыщах, оспинах, вмятинах, рытвинах и пятнах. Точно вороны его по щекам когтями драли. Только волосом и был Феодул хорош: богатые волосы, такого цвета, каким бывает золотой безант с изрядной примесью меди, если между пальцами его потереть. По обыкновению миноритов, подбородок он брил, отчего прыщи только умножались, а на темечке носил гуменце, дабы Духу Святому нашлось куда опуститься.
   Одежды на Феодуле были черны, грязны и совершенно оборваны, а заплатаны лишь на некоторых местах. Ходил он бос, по правилу своего ордена; на поясе носил вервие вида весьма грубого и взлохмаченного; к вервию крепил жидкие четки с явной нехваткой зерен и какое-то особенное, вырезанное из желтоватой кости, изображение Божьей Матери с треснувшей, впрочем, головой, которое помогало ему в трудные минуты подходящим наставлением и помаванием десницы с зажатым в пальцах крохотным крестиком.
   Сам себя Феодул именовал братом Раймоном и некоторое время исправно монашествовал в среде миноритов Акры. Однако ж, когда дознались о греческом его происхождении и имени, то все же так и не выпытали, истинно ли в католическую веру он окрещен и как исповедует касательно Духа Святого: в константинопольском ли заблуждении пребывая или сердечно веруя истине латинского догмата?
   Впрочем, и в этом дознании усердия явлено было совсем немного, ибо Феодул представлялся человеком совершенно скучным и малозначительным.
   Так вот и плелась жизнь Феодула, нога за ногу, точно хромец по горной дороге, в явном прозябании и даже ничтожестве, покуда не случилось одному минориту по имени брат Андрей из Лонжюмо отправиться в Восточные пределы, в земли монголов, имея поручение к их владыке от короля франков Людовика, во всем христианском мире прозываемого Святым Королем.
   Брат Андрей представил королю подробный отчет о своем путешествии – а длилось оно без малого два года – и потратил на составление пергаментов три седмицы упорного труда.
   Все то время, пока брат Андрей писал, Феодул бродил вокруг да около, заглядывал к брату Андрею в оконце, становясь для того на цыпочки, а потом часами сам с собою рассуждал о чем-то, беззвучно шевеля толстыми губами и уставясь в одну точку. Несколько раз за этим занятием Феодул пропускал обязательные чтения, так что в конце концов костяная Божья Матерь, что висела у него на поясе, утратила всякое терпение и сердито ткнула его маленьким крестиком в бедре, чем пребольно его и уязвила.
   Однако и после этого Феодул не оставил своих помыслов и продолжал усердно кружить возле брата Андрея, выискивая минутку, дабы подловить его и учинить нападение.
   И уж конечно выдалась в числе Божьих минут и такая минуточка. Обо всем подробнейше расспросил Феодул брата Андрея, причем любопытствовал совершенно об ином, нежели король Людовик.
   Король, конечно же, в первую очередь тревожился о непомерно возросшей военной мощи монголов. Ибо вдруг сделалась эта мощь такова, что и степи для нее оказалось мало. Перекипела через горы и выплеснулась в земли христианские, и претерпели через то немалый урон многие славные города, и в их числе – Киев и Пешт.
   Вот и помышлял, глядя на это разорение, король Людовик о том, возможно ли с монгольской лавиной как-нибудь договориться и поладить. Не худо бы, к тому же, разведать: в силах ли монголы проникнуть, скажем, до Парижа.
   Однако смиренный минорит брат Андрей в подобных делах смыслил, как видно, немного, ибо писал королю со всей откровенностью, что видал в степи монголов без числа и всяк при добром оружии; жены же их плодовиты, и чада взрастают воинственны; могут ли они при таком условии проникнуть до самого Парижа – брат Андрей судить не берется, ссылаясь на собственное скудоумие.
   И другое спрашивал повелитель франков, Святой Король: нельзя ли устроить так, чтобы окрестить всех монголов или хотя бы только их вождей в католическую веру и тем самым подчинить духовному руководству Римского Престола? Это было бы весьма кстати и желательно, поскольку послужило бы, в числе прочих выгод, к пользе в борьбе с сарацинами в Святой Иерусалимской Земле.
   Но и здесь брат Андрей не мог сообщить ничего определенного, ибо таков этот лукавый народ монголы, что и не дознаешься: признают они Христа своим Господом или же не признают. Иной раз создается такая видимость, что да, признают; другой же раз, как явятся к монгольским вождям служители идольские, тотчас начинают усердно кадить истуканам.
   Словом, ничего путного король Людовик от брата Андрея не дождался, невзирая на все усердие последнего.
   Не так обстояли дела у Феодула. Любопытство свое Феодул простер не далее самых обыденных житейских вопросов. К примеру, что у монголов почитается за съедобное, а что – за скверное; или же: в чем они усматривают вежество и каков должен быть внешний вид человека, которому они оказали бы гостеприимство – и так далее. И потому, расспрашивая брата Андрея, весьма преуспел Феодул.
   Брату Андрею все эти разговоры Феодула казались суетными, но в смирении своем не стал он строго судить любопытствующего брата и все тому поведал, о чем тот спрашивал.
   После совершенно охладел Феодул к брату Андрею и занялся иным; а по прошествии месяца, при попутном ветре, сел на некий корабль и таким образом из Акры исчез. Одни полагали, что Феодул отправился в Марсель по какой-то своей таинственной надобности; другие же уверяли, будто собственными ушами слышали, как Феодул называет целью своего путешествия Магриб.
   На самом деле Феодул спешил в Константинополь, куда и приплыл вполне благополучно, если не считать незначительных тягот, обыкновенных для морского плавания.

О Константинополе и святынях, там обретаемых

   Подобное положение вещей сложилось следующим образом. Обуреваемое благочестием латинское рыцарство в четвертый раз вознамерилось спасти Палестину от власти магометова полумесяца, для чего и собрало неисчислимое воинство. Но затем франки непостижимо свернули с прямого пути и сами не вполне поняли, как вместо Святой Земли оказались вдруг под стенами Константинова града. И вот уже летят пылающие снаряды и визжат катапульты, вервия с крюками на концах впиваются в каменную кладку стен, а сверху на беловолосые головы франков льются масло и кипящая смола, и летят стрелы, и валятся камни, и повсюду царит величайшее смятение.
   Трижды фряги, являя зверонравие поистине сатанинское, подпущали огонь на улицы Города.
   В первый раз выгорели все дома от Влахернского дворца до монастыря Эвергета – один только пепел остался, да и тот был вскоре развеян ветром; что до головешек, то их растащили жадные фряги для своих походных костров.
   Во второй раз латинники, бесчинствуя уже в самом Городе, взялись грабить мусульманский квартал – а греки в Столице терпели мусульман за очевидную полезность последних – и подпалили мечеть, желая воспользоваться суматохой и набить кошели и скрыни, всегда голодные, с алчно распахнутой пастью. Огонь кинулся на дома и лавки торгового и мастерового люда и пожрал все дочиста. Сотни людей и неисчислимые ценности сгинули – как их и не бывало; у самых стен Большого дворца два дня бушевало пламя.
   В третий же раз некий германский граф, а именно Карл-Радульф-Бертольд фон Катценельнбоген, вознамерившись победить греков возможно более дешевой ценой, подкинул горящие угли в корзине и запалил тот квартал Города, что не был еще занят ни той, ни другой из противоборствующих сторон. Таким образом греки были стиснуты с одного бока пожаром, а с другого – битвой. Так выгорела часть домов вдоль Золотого Рога – от храма Христа Спасителя до Друнгариона.
   А ворота Великого Города и ту цепь, что перегораживала Золотой Рог, воспрещая вражеским судам вход в константинопольскую гавань, фряги сняли и послали в Палестину, гордясь победой над собратьями-христианами. И вместо того, чтобы оплакать падение Царственного Града, ликовали фряги в Палестине, а ворота и цепь отдали на сохранение рыцарям Иоаннитского ордена.
   Папа же Римский поначалу хотел отлучить от Церкви грабителей за святотатственные деяния их; однако затем, смягченный множеством даров и показным раскаянием, постановил иначе и приписал разрушение Города людским порокам: возгордившись много, пал Царственный, и в том надлежит усматривать волю Провидения. Что до законности грабежей – сие будет зависеть от усмотрения святого Петра; однако прежде всего необходимо, чтобы греки повиновались фрягам и уплачивали им дань; светские сановники же да подчинятся духовенству, а духовенство – папе; и на том с разбирательством касательно разорения Города было в Риме покончено.
   Итак, заняв и основательно разграбив Константинополь, латинники ощипали те из сокровищ, что по какому-то счастливому недоразумению оставались еще нетронутыми. Многие жители после того бежали и осели в соседней Никее, где впоследствии вызрела новая греческая империя и уже во времена Феодула крепко сидел там лукавый и злой Дука Ватацес.
   Что до Константинополя, то позолота латинства, нанесенная на опоры ветхие, изрядно источенные червями, на диво быстро истончилась, облезла и придала всему Латинскому королевству в Греции чрезвычайно неприглядный и даже обтерханный вид.
   Изрядно усугублял плачевность державы и облик ее нынешнего государя Балдуина Второго, наследника воинов Креста. От юности призван был он скитаться по дворам своих царственных собратьев, вымогая у тех деньги на содержание латинской Империи в Греции. Однако много успеха он не имел, хоть и выставлял напоказ свою трогательную беззащитность, молодость и полное отсутствие стыда. Сие блюдо, сдобренное приятно щекочущим внутренности соусом благочестия, преподносилось монархам лет десять и поначалу даже кое-где имело успех. Однако по прошествии этих лет многие государи сочли его чересчур пикантным; да и стоило оно недешево. В конце концов оплачивать всю эту изжогу взялся Людовик Французский, Святой Король.
   Однако, заметим, что Феодул, прибыв в Царственный Город, менее всего тревожился о власти здешних латинников или о заботах ортодоксального исповедания под пятою Рима.
   Да и сам Константинополь, казалось, мало был этим занят. Как обычно, Город судачил и сплетничал, покупал и продавал, таскал на потной спине заморские грузы, сваливая на причалы тяжелые мешки и поднимая при том тучи пыли, набивая трюмы бочками и кувшинами, тюками и сундуками; Город смолил бочки и вялил рыбу, бранился, соизмерял ткани (ибо в иных случаях вдруг выяснялось, что локти у константинопольских торговцев куда длиннее, чем у магрибинских; в других же случаях, напротив, локти греков вдруг непостижимым образом укорачивались, и это вносило смятение в степенные умы магометан). Город тряс по притонам игральными костями, задыхался в любовных объятиях на скользких шелковых покрывалах, пропитанных ядреным потом; глотал молодое вино, приготовленное с участием горьковатой, как бы опечаленной, морской воды; чрезмерно поглощал рыбу, замаринованную в уксусе и политую чесночным соусом – яство, способное испепелить любой латинский желудок, но милое желудку греческого исповедания; распевал непристойности, привычно поносил фрягов, утаивал налоги, играл на скачках – правда, теперь довольно убого, ибо после нашествия решительно вся роскошь погибла… Ну и конечно побирался, превратив нищенское ремесло в искусство – а где только есть искусство, там нет и не может быть никакого стыда.
   Потратив совсем немного времени на то, чтобы уяснить для себя вышеперечисленное, Феодул нашел все это весьма здравым и охотно разделил мнение Города касательно меры и соотношения Добра и Зла в человеческой жизни – точнее, касательно расплывчатости границ между этими понятиями.
   Это было хорошо.
   Феодул обошел множество прекрасных домов с садами, отстроенных наново после пожаров и разорения. Любоваться роскошными зданиями Города всяк имел полную свободу, стоя посреди улицы перед глухим белым забором, до середины забрызганным высохшей грязью – воспоминанием давних дождей, что потоками стекали вниз по улице, унося нечистоты и размывая песок и глину. Любопытствуя, Феодул изо всех сил вытягивал короткую толстую шею, багровел от натуги, но разглядел немногое: плоские крыши, глухо закрытые оконца да качающиеся ветки фруктовых деревьев. Однако и того оказалось довольно, чтобы составить представление о царящем здесь изобилии.
   К сожалению, созерцание относилось к области бесплодного и потому было Феодулом в конце концов оставлено за полной ненадобностью. Утолив голод черствой булкой, оставшейся из изначальных запасов, сделанных к путешествию еще в Акре, отправился Феодул искать, где ему преклонить голову, ибо справедливо рассудил, что утро вечера мудренее.
   Быв в Акре братом Раймоном, не владел Феодул никаким имуществом, за исключением духовного; теперь же явственно настала для него такая пора, когда необходимо было обзавестись хоть чем-нибудь из презренных мирских благ.
   Поразмыслив надо всем увиденным и унюханным в соленом константинопольском воздухе, пришел Феодул к выводу, что единственным путем обогащения остается ему здесь нищенство – бесстыдное, возведенное в ранг искусства и в то же время не гнушающееся простого воровства.
   В то же время, рассуждая сам с собою насчет здешних нищих, Феодул не без оснований пришел к выводу, что они воспротивятся попыткам пришлеца утвердиться в их почтенном ремесле, и потому для начала положил для себя Феодул приступить к поиску сотоварищей.
   Но тут новая препона: таковых, чтобы прониклись к нему, Феодулу, доверием и в то же время глянулись бы самому Феодулу, никак не обнаруживалось. У всех имелся какой-нибудь существенный изъян; по большей же части они попросту гнали Феодула вон.
   Это было нехорошо и совсем некстати.
   Миновав кварталы Венецианский, Пизанский и Генуэзский, выбрался Феодул к проливу и неколикое время созерцал неспокойную воду и играющие на ней солнечные блики; затем, повернувшись к водам спиною, обрел наконец искомое: малый и весьма бедный храм округлой формы с крытым входом над пятью ступенями. По всему было заметно, что храм этот – веры греческой. Обшарпанные колонны, кое-где изрисованные осколком кирпича, обвалившиеся ступени, сквозь которые проросла трава, и множество иных примет без слов говорили о том, что приход отнюдь не процветает – не то по произволу нынешних властей, не то по скудости благочестия обитавших поблизости греков.
   На самом крыльце навалена была груда пестрого, рваного тряпья, из-под которого в беспорядке торчали клочья соломы, чьи-то чрезвычайно грязные босые ноги, беспокойно подергивающиеся во сне, одна растрепанная борода – черная, курчавая, с обильнейшей проседью, и два пушистых песьих хвоста.
   Недолго раздумывая, Феодул улегся рядом на крыльцо и потихоньку подполз под одеяло, двигаясь бочком, наподобие короткого толстого червя. Один из псов высунул было морду и настороженно обнюхал чужака, но Феодул сунул ему кукиш – верное средство от кусачей собаки. Пес коснулся кукиша теплым шершавым носом, недоуменно посопел и снова пал головой на солому. Феодул к тому времени уже притек под одеяло и устроился там совершенно как свой.
   Утром нищих согнал с крыльца ворчливый старенький поп. Привычно благословив их со всех четырех сторон света четырьмя отменными пинками, схизматик-грек исторг из-под тряпья стоны, проклятия и глухое песье ворчание, после чего направился к двери – отпирать и долго, нарочито шумно гремел ключом и засовами.
   Между тем из-под лоскутьев показались мятые, заспанные лица. Трое греков были бородаты, всклокочены, загорелы, словно бы изваляны в корабельной смоле, и изрядно засорены соломенной трухой. Псы, крупные, тощие, с выразительными, очень голодными глазами, уселись неподалеку. Один тотчас принялся усиленно чесаться, стуча когтем по каменной кладке крыльца; второй же зевал, как можно шире разевая пасть и завивая язык колечком.
   Феодула обнаружили в соломе, когда тот поднялся, кряхтя и держась за бок.
   – Жестко тут у вас почивать, любезные мои христарадники, – как ни в чем не бывало проговорил Феодул и поднялся на ноги.
   – Да кто ты таков? – осведомился один из нищих и засверкал на Феодула черными глазами. – Откуда взялся? Как посмел ночевать с нами, под нашим одеялом, на нашей соломе?
   – Да много ли ущерба я вам нанес, поделившись с вами теплом тела моего и любовью души моей! – возмутился Феодул. – Зная, что, ложась спать, не сотворили вы никакой молитвы и не озаботились вручить сонный дух свой в руки Господа, а пустили его бродить без пригляда, там, где ему, неразумному, вздумается, сотворил я молитву на сон грядущим за всех вас, потрудившись вчетверо против обыкновенного.
   И вскорости уже так вышло, что эти трое бродяг оказались кругом Феодулу обязаны; сам же он представлялся чуть ли не их наипервейшим благодетелем.
   – Вижу я, – сказал наконец один из хмурых греков, – что ты – великий мастер морочить голову и дурить бедных людей почем зря, а потому, сдается, в нашем ремесле человек отнюдь нелишний. Скажи-ка, как тебя звать и для каких целей притек ты под наше одеяло.
   – Звать меня Феодулом, – охотно поведал Феодул, – а жил я в Акре, братья мои, и одежда на мне – ордена миноритов веры латинской; однако ж роду я греческого и испытываю неодолимое влечение к городу Константинополю, почитая его за святейший из всех городов христианского мира.
   Укрепившись в первоначальном мнении касательно Феодула – а именно, что подобного проходимца и жулика свет еще не видывал – константинопольские нищие коротко сообщили о себе, что звать их Фома, Фока и Феофилакт.
   Иные утверждают, что брат Раймон именно тогда и принял мгновенное решение назваться Феодулом – ради созвучия – а прежде ни о чем таком и не помышлял. Однако это вовсе не так. Ибо Феодулом был сей неусердный и плутоватый брат минорит по самой сути своей; в миру же Господнем возможны и не такие причудливые рифмы, как встреча Фомы, Фоки, Феофилакта и Феодула.
   Недолго все четверо наслаждались этой рифмой в праздности. Занимался день, а бездельника обыкновенно ждет куда больше трудов, нежели простого рабочего человека. Да и поп уже пару раз выглядывал из своей облезлой церковки и буравил нищих маленькими злющими глазками.
   И потому, собрав пожитки, кликнули нищие псов и двинулись в Город – не подобно сеятелям, но подобно жнецам, без устали собирающим обильную жатву с человечьей доброты, доверчивости и глупости.
   Мысли Феодула касательно всего того, что вызнал он у брата Андрея о монголах были пока что самые неопределенные; одно знал точно – корень осуществлению всех его надежд здесь, в Великом Городе.
* * *
   Будучи истинными детьми Города, Фока, Фома и Феофилакт немало гордились латинским разорением и не уставали поносить латинников с таким жаром, словно им-то и довелось больше всех пострадать от бесчинства захватчиков. Особливо огорчала их утрата сокровищ, которыми никогда не владели ни Фока, ни Фома, ни Феофилакт, ни предки их, ни пращуры.
   Известно, что две трети земной роскоши сберегалось некогда в Царственном Городе, а одна треть была рассеяна по остальному христианскому миру. Со времени же Великого Разорения все смешалось и расточилось, так что теперь и не сыщешь – что и где сохраняется. Худыми и бесчестными путями ушли из Города многие богатства, в чем явили фряги немалое паскудство. Сгинули короны, венчавшие давно склоненные главы былых владык, и утварь золотая из царских покоев, и златотканые пурпуровые одеяния с вот такими жемчугами по подолу и вдоль всех швов, и камней драгоценных без счету. Взяли даже серебряные тазы, коими знатные византийки пользовались в банях.
   Все это составляло предмет особой печали новых сотоварищей Феодула, и они, похваляясь перед чужаком из Акры, наперебой перечисляли понесенные Городом великие потери.
   «И что хуже всего, – говорили они, – в руки латинников перешли величайшие святыни нашего мира, а это – огромная потеря.»
   Вот наиглавнейшие из них.
   1. Два куска Истинного Креста, на котором был распят Господь наш Иисус Христос; а размерами эти куски таковы: толщиною каждый с человеческую ногу, а длиною – около трех стоп или, иначе, с половину туазы. И неведомо еще, как поступили с этими кусками, ибо одно время Город сотрясали упорные слухи о том, что фряги предали сии святыни расчленению и раздробили священное древо на множество щеп, и раздали сии щепы знатнейшим из латинников-фрягов, дабы Истинный Крест хранил их от превратностей и бед ратной судьбы. Слухи эти не улеглись и по сю пору, ибо ожидали греки от фрягов одного только злого надругательства.
   2. Еще хранились в Константинополе два гвоздя железных, коими были прибиты к Истинному Кресту рука и нога Христовы. Тоже франки забрали.
   3. В сосуде хрустальном изрядная часть пролитой Иисусом крови. Об исчезновении этой реликвии в Городе скорбели особо, ибо ее, по слухам, прибрали к рукам рыцари духовного фряжского ордена, а носили сии рыцари белые плащи с красными крестами на груди и спине и по плечам; имели они кольчуги крепкие и оружие многое; лицом же надменны и норовом склочны, так что даже сами фряги их весьма не любили.
   Тут Феодул поморщился и сказал: «То, должно быть, тамплиеры, рыцари Храма Соломонова. Верно, верно. И сами эти храмовники злющие, и руки у них загребущие. Ну, продолжайте; в чем еще претерпел ущерб Великий Город?»
   4. Часть одеяния Пресвятой Девы – присвоили фряги.
   5. Голову монсеньора св.Иоанна Крестителя – забрали в собственность они же.
   6. Картину с образом св.Димитрия, написанную на доске и называемую «иконою», то есть «окном» в мир горний – взяли себе латинники с их неправедным священством.
   Сие особливо обидно, ибо икона сия – мироточива. Истекает из нее денно и нощно священное масло. Поскольку в состав мира входит тридцать одно ароматическое вещество, то приуготовление его весьма непросто; но по божественному вмешательству истекает оно из доски иконы само собою, без всяких трудов со стороны человеков. Так что утрата этой святыни огорчительна вдвойне – и как потеря священного источника и как надругательство вообще.
   Знающие люди говорили также, что миро иконы св.Димитрия совершенно особенное и вот почему. Как-то раз одному алхимику, родом иудею, однако выкресту, удалось, добыв несколько капель, разложить их обратно на составляющие вещества – и о чудо! Выделилось не тридцать одна, а тридцать две исходных капли! И постичь природу тридцать второй капли не удалось ни выкресту-алхимику, ни попу, которому тот доверился, так что сообща было ими установлено, что природа этой тридцать второй капли – не человеческая, но божественная. Таким образом небесная природа через тридцать вторую каплю сообщается и всему миру, истекающему из доски.
   Последствия же мироточения таковы, что многие страждущие тотчас обретали утешение. Несколько сарацин, пробовавших исцелить застарелые недуги, кои не поддавались ни ножам дамасских лекарей, ни снадобьям магрибинских знахарей, пробрались в Святой Град переодетыми и тайно приложились к иконе. И вдруг ощутили они неслыханное просветление и тотчас же, прямо возле иконы, во всеуслышание признали Иисуса Христа своим Господом, а от Магомета отреклись. Один из них после этого мгновенно скончался, быв восхищен на небо в чистоте первого дня крещения; двое же других, полностью избавленные от многолетней немощи, приняли сан и удалились в один из монастырей.
   Эту святую и чудесную икону привез из Фессалоник император Мануил Комнин, государь весьма развратный и, по слухам, даже многоженец; в плотской любви необузданный и не всегда разумный; лицом приятный и бородой окладистый; в писаниях своих (ибо баловался также литераторским художеством) совершенно убогий. Однако ж этот государь никогда не отклонялся от ортодоксальной веры и потому поминался во всех церквах Града как христианнейший владыка. Умер же он, исповедавшись и приобщившись, сто лет назад и был погребен с миром в той роскошной гробнице, которую, тщеславясь, сам для себя загодя выстроил из роскошнейшего самоцветного камня.
   Помещена же была эта икона Комнином в храме Христа Вседержителя, откуда и взяли ее зверонравные франки.
   7. Еще перешел в руки франков благословенный Венец, которым был коронован Господь перед тем, как предали Его на распятие. И колючки этого венца – из морского тростника, острые, как железное шило, – наподобие тех орудий, коими пользуются сапожники и все шьющие из выделанной кожи животных.
   Судьба Благословенного Венца особенно прискорбна – и вот почему. Как уже говорилось, нынешний константинопольский государь латинской веры, видя, что дела его совсем плохи и финансы полностью расстроены, ездит с этим Венцом по дворам различных франкских владык и везде предлагает купить у него святыню. Просит, конечно, втридорога. Говорят, что худородные, но жирные венецианцы уже наполняют деньгами лари, вознамерившись приобрести святой благословенный венец в свою нераздельную собственность.
   8. Железный наконечник от Копья, которым прободен был бок Господа нашего, как о том сказано в Писании: «Но один из воинов копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода».
   – Как же это так вышло, что Копье ни с того ни с сего оказалось в Константинополе? – осведомился Феодул, вдруг сильно покраснев.
   Фома, Фока и Феофилакт, доселе встречавшие со стороны Феодула одно лишь одобрение – а говорили они, хоть и взахлеб, то и дело перебивая друг друга, но вполне связно и согласно, – так и замерли ошеломленные, с широко раскрытыми в бородах ртами.
   – То есть… как это? – осторожно начал Фока, старший из всех, молясь про себя, чтобы не вспылить. Ибо негоже, в самом деле, ссориться, рассуждая о предметах столь священных, и еще менее почтенно будет вцепиться друг другу в лицо и, разрывая грязными ногтями щеки противника, с хрипом покатиться по земле. А к тому, судя по утяжелившемуся дыханию собеседников, и начала постепенно уклоняться благочестивая беседа.
   – Сын мой, да будет тебе известно, что после захвата Иерусалима персами, а случилось сие более четырех сотен Господних лет назад, Копье было спасено от плачевной участи, постигшей Храм, – так начал рассказ Фока, желая просветить Феодула.
   Храм Гроба в те годы представлял собою некое круглое сооружение внутри большого собора. Оно было вырублено из камня, и там могли одновременно молиться, стоя в полный рост, девять человек. Снаружи шатер был покрыт отборным мрамором, а сверху имелся немалый золотой крест. Внутри же и находился самый Гроб. Длина Гроба была семь пядей, а представлял он собою углубленное ложе, как бы раздвоенное на месте ног, и мог поместить на себя одного лежащего на спине человека. В храме постоянно светили двенадцать драгоценных лампад – по числу апостолов. Что до цвета камня Гробницы, то он был не один, но казалось, будто перемешаны два цвета, красный и белый, вследствие чего этот камень представлялся двухцветным.
   Говоря коротко, сарацинское завоевание привело к полной гибели и разрушению Храма.
   И вот один верный человек, добрый христианин, зачернив себе лицо сажею и закутавшись с головы до ног в белое покрывало, проник в поруганный Храм – тайно, уподобившись татю.
   Ужасающая картина открылась там ему. Повсюду в самых неестественных позах лежали мертвые тела; везде были лужи крови и сломанное оружие, негодные доспехи, а то и отрубленные от туловища конечности и головы. Повергнуты были и алтарь, и балдахин, и колонны балдахина; Гробница разворочена и осквернена; лампады, чаши, драгоценности – все расхищено или разломано.
   Однако под скорбными руинами вскоре разглядел этот человек слабое мерцание и наклонился, желая рассмотреть его поближе. Тогда один из сарацин, бессильно лежавших посреди разбитого камня, вдруг пошевелился и молвил слабым голосом:
   – Заклинаю тебя, брат, не прикасайся к этому злому предмету! Ибо жжет он жестоко и прогрыз мне руку до самой кости, нанеся непоправимое увечье, от которого я теперь умираю. Сдается мне, что это – то самое Святое Копье, которым был заколот Пророк Иса.
   (Так магометанцы поименовывают Господа нашего Иисуса Христа.)
   Верный христианин сразу понял, что умирающий принял его за одного из поклоняющихся Магомету, и ответил так:
   – Признай Христа своим Господом и прими Крещение во Имя Его – и тогда я берусь исцелить твое тело, подобно тому, как Истинное Крещение исцелит твой страждущий дух.
   При виде столь глубокой веры согласился сарацин признать Иисуса Христа своим Господом, а верный христианин с радостным восклицанием наложил руку на Святое Копье и одним прикосновением священного железа исцелил умирающего. Но воскресить тем же способом мертвых, которых множество оставалось в Храме, не удалось.
   Тогда эти двое, ставшие друг другу истинными братьями во Христе, тайно вывезли Святое Копье из Иерусалима и возложили его, после долгих скитаний, в храме святой Софии в Константинополе. Впоследствии оно было перенесено в Маячную Богородичную церковь, где сберегается и доныне. Но поскольку Город и все, что в нем имеется, принадлежат теперь латинникам, то и Копье, следовательно…
   – Нет, этого совершенно не может быть! – возразил Феодул. – Мне доподлинно известна история обретения Истинного Копья. Ваш же рассказ, хоть и любопытен, но никоим образом не сообразуется с тем, что считается неоспоримо верным на Востоке. А неоспоримое в Святой Земле безоговорочно должно быть принято на веру во всем христианском мире, ибо самая почва Палестины не оставляет места суетному и греховному и как бы очищает душу и тело от лжи и прочих пороков.
   – Ну, – хмуро молвили тогда Фока, Фома и Феофилакт, – и какую же, в таком случае, историю мы должны принять, как ты говоришь, на веру?
   Феодул приосанился, насколько это ему удалось при такой коротенькой, совсем не внушительной фигуре, и приступил к своей благочестивой повести.
   В те стародавние времена, когда граф Боэмунд и граф Раймон Тулузский осаждали ради Иисуса Христа Антиохию на Оронте, и множество вооруженных паломников, одушевляемых жаждою обретения святынь, бились под началом этих двух славных графов, у стен означенного города случилось вот что.
   Тяготы осады все возрастали; в лагере паломников свирепствовал голод, и рука об руку с ним шло малодушие. Многие уже покидали войско и, презрев крестовые обеты, бежали в сытную Сирию. Славные рыцари бродили бледными тенями, уподобившись нищим или мертвецам.
   Однажды к графу Раймону явился один человек из Марселя, подданный графа, именем Пейре Бертоломе, простой пехотинец (другие говорят: священник, но самого низкого звания), и поведал о том, как третью ночь подряд является ему апостол Андрей. Граф Раймон, набожный и даже мистический государь, тотчас приободрился и осведомился, о чем говорил апостол или что он делал. Пейре Бертоломе отвечал: так, мол, и так, апостол показывал Копье, которым было прободено тело Христово на кресте. Владея этим Священным Копьем, можно избавить христианское войско от всех его нынешних бед.
   – И где же апостол указал тебе Копье? – вопросил граф, охваченный священным трепетом и нетерпением.
   – Святой Андрей назвал местопребыванием Копья почву: святыня зарыта в церкви святого Петра в Антиохии, – ответил Пейре Бертоломе. И добавил: – В том же случае, если, пренебрегая троекратным знамением Небес, воины Христовы не приступят к немедленным поискам, все войско ждет жестокая кара.
   Тотчас было отряжено двадцать храбрецов с орудиями, которые и отправились в эту церковь, где принялись повсюду копать. И занимались они своим делом целый день. Вход в церковь был загорожен десятком надежных копейщиков. А сам граф Раймон со своим капелланом и еще десятью наиболее знатными тулузскими рыцарями наблюдал за происходящим, находясь в самой церкви.
   И вот настал вечер и стемнело, а они все еще не откопали копья…
   – И не могли они откопать никакого копья! – сказал тут Фока. – Потому что его там никогда не было.
   – Нет, было! – отрезал Феодул. – И вот как они его, в конце концов, нашли.
   …Когда стемнело, внесли в церковь масляные светильники и при их свете продолжали искать. Многие зрители, утомленные тщетой чужих трудов, разошлись, недовольно ворча. Удалился и граф Раймон.
   – Представьте же себе, о братья, как все это происходило! – говорил Феодул, воодушевленно размахивая короткопалыми красноватыми руками. – Стены старого антиохийского храма, закопченные, в пятнах света от ламп. То здесь, то там мелькают остатки древней росписи: широко раскрытые глаза, изогнутые губы, виток кудрей, чаша в тонких пальцах, либо же благословляющие ладони. Эти картины, теряющиеся во мраке, таинственно и сильно волнуют сердце, исторгая внезапные слезы и то особенное сладостное удушье, что является предвестником восторга. Среди ропщущей толпы проходит Пейре Бертоломе – босой, в одной только рубахе из грубой эсклавины, с веревкою на шее, с крестом на поясе. Он тихо шествует к глубокой яме, выкопанной у алтаря, а кругом голодные, горящие глаза, изможденные фигуры в лохмотьях. Все ждут… Пейре нисходит в яму, словно в могилу, и восстает из нее со священным железом в руке! Сталь вспыхивает в тусклом свете ламп, как молния!
   Феодул замолчал и с трудом перевел дыхание.
   Однако на слушателей рассказ не произвел желаемого впечатления.
   – Ну так и что? – еще раз сказал Фока. – Этому Пейре Бертоломе ничего не стоило в полумраке подсунуть в яму наконечник копья, принадлежавшего какому-нибудь бедолаге сарацину. Да уж, и плут он, должно быть, был, этот Пейре Бертоломе! Одурачил целое латинское войско во главе с двумя графами! И как же латинники поступили с бедной железкой?
   – Святое Копье завернули в расшитое золотом шелковое покрывало, – обиженно молвил Феодул, надувая толстые губы и сердито поглядывая на Фоку. – Его выставили для поклонения на алтаре, и все крестовое воинство охватил неистовый восторг. Усталости и голода как не бывало, и победа была одержана тотчас же.
   – М-да, – проговорил Фока, задумчиво запуская загорелую пятерню в черную, лохматую бороду. – Занятная историйка. Но как же это все-таки согласуется с тем, что Копье находится в Константинополе?
   Таким образом они спорили еще некоторое время, стремясь превзойти друг друга в осведомленности касательно всех этих священных предметов, но потом ощутили столь лютый голод, что разом обрели взаимное согласие и направились в одну грязноватую харчевню, где и утолили страсти горячей кашей с бараньим жиром и чесноком, заплатив за все тремя су и одной побасенкой.
   Поступив таким образом, все четверо двинулись в порт и там, разложив плошки для сбора милостыни, весь день голосили, завывали, клянчили, умоляли, зазывали, плакали, смешили, давали советы, благословляли, показывали дорогу, насмехались, проклинали, хватали за полы одежд, объясняли, на каких путях обретаются спасение и жизнь вечная, – и в целом неплохо заработали.
   Псы все это время бродили по свалкам, насыщая себя в меру собственного разумения, поскольку их хозяева не отягощали себя излишней заботой о пропитании животных.
* * *
   Пересчитывая выручку, оказавшуюся, несмотря на видимость полного успеха, скудной, Феодул хмурил брови. Затем он увязал монеты в малый плат, схоронил узелок под одеждой и погрузился в раздумья, что выразилось в безмолвном шевелении губ и полной неподвижности взора.
   Это не могло не повергнуть новых товарищей Феодула в недоумение: они сами почитали прожитый день за весьма успешный, а выручку – удовлетворительной и даже обильной. Однако они не догадались принять во внимание одно немаловажное обстоятельство, которое коренным образом рознило их с Феодулом: если Фока, Фома и Феофилакт предполагали провести остаток дней в Константинополе, довольствуясь имеющимся у них достатком и ежедневно подкрепляя силы с помощью тех средств, что удавалось добыть попрошайничеством и малозначительными кражами, то Феодул мыслил куда шире и из Константинополя, запасшись необходимым, рвался дальше на Восток – по пути брата Андрея; с тем, однако, чтобы избежать ошибок последнего. А для такой цели земных благ, пожинаемых с помощью нищенства, оказалось явно недостаточно.
   Вот почему Феодул бессловесно двигал губами и выказывал иные явные признаки усиленного мыслительного процесса.
   Наконец он облек свои раздумья в одежду внятных слов и молвил своим сотоварищам так:
   – Не верю я, чтобы во всем великом и полном лукавства граде не сыскалось того, что мне надобно!
   – Чего же тебе, Феодул, надобно? – начали спрашивать его прочие трое нищих, но Феодул не смог ничего объяснить более толково и сказал лишь, что когда увидит потребное ему, то сразу опознает его как таковое и на том свои поиски прекратит.
* * *
   Два следующих дня Феодул бездельно шатался по Городу, прилепляясь вниманием то к одному, то к другому, но нигде пока не находил он ответов своим вопросам. Оно и немудрено: ведь даже и вопросов он задать со всей определенностью не мог, так что мысли бродили в его голове под монашеским гуменцем, уже заросшим светлым щетинистым волосом, в виде каких-то смутных, туманных фигур, ни облика не имеющих, ни очертаний.
   Посетил Феодул между делом многие знаменитые места и монастыри Города, молясь при том Господу, чтобы наставил неразумного раба и по возможности умалил природную глупость его.
   Видел он, к примеру, две искусно отлитых из меди статуи, одну в виде женщины в накидке, переброшенной на руку, другую же в виде юноши воинственного обличья. Были они сделаны столь натурально и прекрасно, что Феодул готов был счесть их за Господне чудо, сотворенное посредством греков и их руками. И каждая из статуй имела высоту не менее трех туазов, или восемнадцати стоп. Одна, как охотно пояснили Феодулу, указывала рукою на Запад и говорила: «Оттуда придут рати, и склонится пред ними град Константина»; вторая же показывала на городскую свалку и утверждала: «А туда их выкинут в свой час». И час этот, по мнению многих греков, неуклонно близился.
   Находились обе фигуры недалеко от меняльных лавок, в чем Феодул некоторое время также пытался усмотреть какое-нибудь особенное пророчество и усердно пучил глаза, тужась вызвать в себе видение; но ничего не вышло.
   Разглядывал он гигантского быкольва, обращенного разинутыми зевами к заливу, а задами – к стене, за которой находился государев дворец. Лев, вскочивши на быка, терзал его клыками и когтями. Морские стены, источенные ветром, солеными брызгами и временем, отгораживали звериную битву от царских покоев.
   Гавань перед быкольвом шумела, не ведая покоя, и грузили там различные торговые грузы, вкатывая на высокие борта кораблей по наклонно положенным доскам бочки и специальные круглые сосуды для вина и масла, а еще – тюки богатых материй, драгоценные меха, купленные у торговцев, прибывающих с севера, и призванные изумить магрибинских и левантийских купцов, дабы те оплатили редкость вдвое выше прежней ее цены; и множество иного, чего Феодул не сумел ни разглядеть, ни украсть, так как эти товары были скрыты от взора пеленами и обертками, а от вороватых рук – надежной охраной.
   Сподобился Феодул и благодати посетить храм святой Софии, где не на шутку был испуган громадной мозаичной картиной, изображающей Пресвятую Деву с поднятыми руками и грозно вытаращенными глазами. Почудилось Феодулу, что хочет сия божественная Бабища прибить его, негодника, и пал на колени, вполне сознавая свою греховность и ничтожество, и так, скуля от ужаса, метя полы власами и мелко перебирая коленями, прополз по храму, скрылся за колонной и только после того отважился подняться на ноги.
   Тотчас же на него тихо выступил из полумрака тощий чернец греческой веры с голодными глазами и большим прожорливым ртом; заговорил вполголоса, монотонно, будто выпевая сквозь зубы, и увлек за собою Феодула – показывать ему бывшее местонахождение великой святыни – Плащаницы, которой было обвито тело Господа по снятии Его с креста.
   Этот драгоценнейший саван приоткрывали каждую пятницу, так что всяк христианин мог преотличнейше видеть лик Господа, на нем отпечатанный. И так продолжалось долгое время, пока пятьдесят лет назад зверонравные франки не взяли Город коварством и штурмом. И после того, как во Граде утвердились латинники, ни один человек – греческого ли, фряжского ли рода – не мог сказать, куда сокрылась святыня.
   И пали Феодул с тем чернецом на лицо и горько плакали, сожалея о великой пропаже и орошая мозаичные полы горючей слезой.
   Однако и это не внесло просветления в смутные феодуловы мысли и не сделало их течение более упорядоченным. Напротив, в голове Феодула словно бы усилились некие водовороты и завихрения.
   Феодул выбрался из храма, ощущая себя как бы оглушенным, ибо явно перестарался, пытаясь вложить столь огромный груз познаний в свой не слишком вместительный разум.
* * *
   Паломничая, попрошайничая и чревоугодничая, провел Феодул в Великом Городе целых две седмицы, а дело, между тем, так и оставалось еще в исходной точке.
   Но вот наконец улыбнулась судьба и Феодулу – правда, едва заметно, уголочком рта, и как-то, прямо скажем, кривовато, даже с некоторой, вроде бы, издевкой. Но Феодул – малый необидчивый; он и кривой ухмылкой Фортуны счастлив. Тотчас поспешил вцепиться в полу ее разноцветных одежд.
   Шагая широким шагом, заметила все же госпожа Фортуна ничтожную мошку, прилепившуюся к подолу. Взяв Феодула двумя перстами, поднесла, точно жука, к своему длинному носу. Глаз на Феодула прищурила, шевельнула тонкими, как бумага или фарфор, ноздрями и вопросила рокочуще – красивым женским голосом, однако от чрезмерности ужасным:
   – КТО ТАКОВ?
   – Я Феодул, – пропищал, корчась, Феодул.
   – А… – молвила Фортуна разочарованно и разжала пальцы.
   Феодул выпал из огромной ее руки, а упав, пребольно ударился: зубы клацнули, кости бряцнули, из глаз искры так и брызнули.
   Но и тому возрадовался Феодул, что Судьба перстами его мяла и носом обонять изволила. Потер намятые бока и захромал, приободренный, в сторону порта.
   Там грузился корабль, с виду небольшой, однако поместительный и ходкий. Приплыли на нем в Царственный люди чужого языка. Были они веры греческой, а прибыли из Русии (как дознался Феодул) и привезли лен, мед, пеньку.
   И терся Феодул поблизости от корабля, и вертелся, и так и эдак корабельщикам в лицо засматривал. Даже помочь вызвался, но не слишком преуспел: два мешка на берег снести кое-как сумел, под третьим свалился. Русы только посмеялись и горемыку, распластанного под мешком, от ноши освободили.
   Сел Феодул, отдуваясь, пот с лица отер, водицу, что русы ему с усмешечками поднесли, выпил с жадностью. А там, глядишь, сам собою и разговор затеялся.
   Один из корабельщиков немного разумел по-гречески, а Феодул уж расстарался, чтобы его поняли. За целый балаган один работал, лицом что было мочи двигал, руками показывал, на земле пальцем чертил. Хотел, чтобы одной диковиной его одарили, которую он, Феодул, еще раньше на русском корабле приметил.
   Сперва русы, разумеется, никак не брали в толк, чего добивается этот человек с волосами как грязная солома, чего он клянчит, сморщивая в гримасы красноватое рыхлое лицо.
   Наконец один корабельщик – тот, что сердцем помягче, а нравом посмешливее – попросту взял Феодула за руку и повел за собой. Тот охотно побежал, поспевая за рослым русом, – спешил, спешил, пока не передумали. Прочие, пересмеиваясь, ступали следом.
   Петляя меж бочек, мешков, пачек вяленой рыбы, не убранной еще в короба, наступив на парус, разложенный для починки, нырнул Феодул в один закуток между двух пузатых бочонков и там указал: вот.
   Русы, завидев желаемое Феодулом, засмеялись. Феодул тоже из вежливости усмехнулся, однако сохранил на лице выражение настойчивой просьбы.
   Вещица хоть и грошовая, а презанимательная: с ладонь размером, изображает она медведя, стоящего на задних лапах против мужика; а между медведем и мужиком – большущая репа. Все это вырезано из светлого дерева и ярко раскрашено в разные цвета. Главное же диво заключалось в том, что при наклонении дощечки в разные стороны мужик и медведь начинали трясти головами и водить руками и передними лапами.
   Вот на эту-то диковину и посягал Феодул – посягал со всем жаром сердца, ибо при виде нее сразу почуял: эта вещица из тех, что ему, Феодулу, для его целей позарез надобна.
   Тут выступил вперед один корабельщик и, держа безделку в руке, дал Феодулу понять, что осчастливит, так и быть, лукавого грека, будет тот окажет ему некую услугу.
   Феодул тотчас же, не раздумывая, объявил, что знает в Царственном Городе вся и всех и готов оказать любую услугу, в какой только благодетель может испытывать нужду.
   На это корабельщик гримасами и телодвижениями показал, что мучим он жестокой болью в пояснице.
   – А это не иначе как почки тебя донимают, – сочувственно молвил Феодул и с разными ужимками продолжал: – Сие весьма болезненно, а главное – опасно, ибо от произвола этих самых почек зависит цвет и качество мочи; моча же есть, после крови, наиглавнейшая влага человека. – И простер свою ученость еще далее, рассуждая о почках и их свойствах, а также о методах и способах их излечения, так что многие русские корабельщики, сойдясь вокруг Феодула, заслушались многоречивого грека, как если бы он решил усладить их слух пением.
   А Феодул то вещал, полузакрыв глаза и вертя во все стороны головой; то вскакивал и принимался корчиться, ухватив себя за поясницу и страшно искривив лицо, словно терзаемый болью; то вдруг успокаивался и с блаженным видом улыбался, из чего зрители делали правильный вывод о полном исцелении от болезни.
   Наконец порядком утомившись, Феодул отер лицо ладонью и протянул к хворому корабельщику руку, каковую тот и взял, смущаясь, все еще страдая от боли, но уже вполне надеясь на избавление. И под негромкие смешки русов отправились Феодул с тем корабельщиком прямехонько в храм святой Софии – сперва по предпортовым улочкам, одинаковым во всех городах мира, пыльным, пропахшим рыбой, с внезапными стайками чумазых ребятишек и хмурыми стариками, изредка попадающимися на пути; затем по более богатым кварталам, которые, хоть и против воли, а все же заставили руса разинуть изумленно рот: хоть и велик город Киев, а с Константинополем не сравнится. Да и по правде сказать – какой город сопоставим с Царственным? Разве что, быть может, Дамаск – но в Дамаске ни русский купец, ни Феодул покамест побывать не сподобились.
   Помимо разных икон и бывшего поместилища святой Плащаницы, имелись в этом соборе и иные чудные дива. Феодул знал о них потому, что все это рассказал ему тот мрачный греческий чернец в один из начальных дней бытности Феодула в Константинополе.
   Имелись в храме, к примеру, колонны самоцветного камня, и ни одна колонна не повторяла цветом и подбором камней другую. Означенные колонны или, лучше выразиться, столпы предназначались всяк для исцеления особливой болезни: один, положим, избавлял от хворостей печени, другой – от колотья в боку, третий облегчал сердечный недуг. И ежели с надлежащею молитвою и глубокой, искренней верою потереться о соответствующую колонну той частью тела или тем его местом, где гнездится хворь, то непременно наступает облегчение, а иногда и полное исцеление.
   Вот к этим-то колоннам и привел Феодул страждущего корабельщика.
   Однако ж сразу возникли затруднения.
   Во-первых, Феодул перезабыл, какие колонны для чего предназначены. Однако осознав это, унывал недолго и решил попросту сподвигнуть больного обтереть поясницей все двадцать два столпа, не пропуская ни одного.
   Вторая трудность едва не погубила все дело. Корабельщик по-гречески не понимал и глубокой веры в свое исцеление обрести никак не мог, ибо не вникал в побудительное феодулово лопотание.
   Уразумев это, Феодул развернул корабельщика к себе лицом и молвил с силою:
   – Христос!
   И осенил себя крестным знамением, усердно при том кивая.
   Корабельщик, выказывая полное свое согласие, взревел в подражание Феодулу:
   – Христос!!!
   И тоже знамением себя осенил.
   Феодул положил ладонь на грудь и расплылся в улыбке блаженства:
   – Христос… – повторил он.
   Таким образом корабельщик был наставлен в необходимости иметь веру сердечную.
   Не зная исцелительных молитв, они ходили от колонны к колонне, везде терлись поясницей, на все лады выкрикивая или проборматывая имя Христово, покуда на них не выскочил из полумрака тот самый несытый чернец, который кормился при храме от щедрот иноземцев, показывая им здешние чудеса и красочно о них повествуя. Этот чернец, именем Сергий, был чрезвычайно раздосадован, обнаружив Феодула с корабельщиком, коего коварный этот Феодул пытался излечить.
   Без лишнего слова брат Сергий вцепился Феодулу в волосы и, зверски ощерясь, принялся стукать феодуловой головой о колонну. Феодул мычал и лягал брата Сергия ногой, норовя попасть по колену. Однако чернец, хоть и выглядел голодным, явил недюжинную мощь и, терзая Феодула за волосы, выволок его из храма.
   Следом вышел и недоумевающий корабельщик. Феодул, в слезах, сидел на земле и приглаживал кудри. Завидев руса, он проворно вскочил, выхватил у него из руки завернутую в плат забаву – медведя с мужиком – и со всех ног бросился бежать, петляя, как только позволяли улицы, – из опасения, что рус побежит следом, отнимет забавку да еще и прибьет, пожалуй, за надувательство. Забавка же нужна была Феодулу для серьезного дела.
* * *
   Таким вот образом положил Феодул начало своим сборам и постепенно накопил немалое богатство. Имелись у него и медный перстень-печатка с изображением прыгающего леопарда и латинским девизом «сила храбрых, храбрость сильных», и накладные волосы рыжего цвета, убранные в замысловатую женскую прическу, и еще одна механическая игрушка – клюющие птицы, тоже деревянные и раскрашенные, и небольшая бронзовая статуэтка поганой голой Венеры, вся в зеленых пятнах.
   Все это Феодул укладывал в небольшой короб и хранил в потайном месте. Своим собратьям по ремеслу Феодул ничего о коробе не рассказывал во избежание соблазна. Говорил лишь о том, что чувствует необоримое стремление пойти в церковные служки. И не к кому-нибудь, а к тому самому ворчливому попу, чьим заботам была вверена убогонькая церковка, где и повстречались впервые Фома, Фока, Феофилакт и Феодул.
   – Дивлюсь тебе, Феодул, – молвил, услышав про то, Фома. – Не лучше ли тебе оставаться нищим и, побирушествуя, благоденствовать в Городе? Для чего тебе понадобилось служить Господу, утруждая руки, да еще под началом этого всеми недовольного попа, когда есть куда более простой и приятный способ восставлять Спасителя? Разве не сказал Он ученикам, чтобы ходили босы, не имея даже сменной рубахи и не зная, где добудут себе пропитание? И разве мы не по этому завету живем?
   – Так-то оно так, – согласился Феодул. – Но вы живете подобным образом не ради Иисуса Христа, но лишь по природной своей лености.
   Быв в Акре миноритом, хорошо знал Феодул цену этим словам; Фома же с Фокою и Феофилактом этой цены не ведали и потому смертельно обиделись.
* * *
   Как-то утром, привычно согнав с крыльца нищих с их блохастыми псами и отперев храм, вошел поп Алипий внутрь – и замер: кто-то копошился на полу, переползая от стены к стене, и бормотал себе под нос маловразумительное – не то напевал, не то хныкал.
   Старенький поп так и осел у порога, ибо сразу заподозрил в незваном госте дьявола. Кто бы еще сумел проникнуть сквозь запертую дверь? Страх обуял попа, но вместе с тем и гордость. Стало быть, крепко насолил он нечистому, если тот самолично пакостить явился!
   Почерпнув в последней мысли немалую силу, вскричал Алипий:
   – Изыди, диаволе!
   – Ой! – проговорил пришлец, поднимаясь на ноги и обращая к Алипию красное с натуги, но вполне человеческое и даже простецкое лицо.
   Алипий сразу же признал в нем одного из тех нищих, что взяли скверную привычку вить гнезда у него на крыльце, и от разочарования освирепел.
   – Да как ты посмел!.. – рявкнул было поп, однако на этом силы разом оставили его, и горько заплакал Алипий. – Пробрался… глумотворец… – выговорил он, махнул рукой и, кряхтя, встал.
   Тут только и заметил Алипий, чем нищий занимался. Он преусерднейшим образом протирал полы, в чем, по правде сказать, давно уже приспела надобность, ибо прихожане здесь плохо умыты, храм пришел в ветхость, Алипий же со всеми делами по немощи возраста не управлялся. Нищий возил по полу губкой, макая ее в таз с разведенным в нем благовонным уксусом.
   – Ты кто таков? – спросил Алипий. – Как сюда проник? Зачем моешь полы в моем храме? И где ты, побирушник, добыл этот благовонный уксус?
   Непрошеный поломойка отвечал с возможной откровенностью:
   – Я странник, именем Феодул; проник сюда по слову Божию, ибо ощутил в сердце своем веление идти и служить. Храм сей – не твой, но Божий; полы же я мыл по нечистоте их, убоявшись греха.
   Что до благовонного уксуса, то Феодул не захотел признаваться в том, что украл его в одной еврейской лавке. По счастью, Алипию было не до того.
   – Добро, – молвил поп, сменяя гнев на милость. – «Феодул» – имя греческое, слуху приятное. Однако скажи мне, Феодул, истинно ли греческой вере ты следуешь или же во тьме латинства прозябаешь?
   Тут Феодул ужасно разрыдался и молвил, что души своей не ведает, а странничает в миру, несомый всяким ветром.
   Вот так и размягчился поп Алипий и допустил Феодула к себе в душу, нашедши там одно неочерствевшее местечко, хоть и малое, но для Феодула вполне пригодное.
   А открыв Феодулу душу, открыл ему Алипий и сокровище, бывшее в храме: большой серебряный крест с крупным красным, как бы кровоточащим камнем посередине. Находился этот крест в скрытом месте за алтарем, ибо для многих представлял он собою не спасение, а соблазн и погибель.
* * *
   Итак, время шло, неуклонно продвигаясь от своего начала к неизбежному концу, где ему предстояло вновь слиться с Вечностью, а Феодул все пребывал в Константинополе, оставаясь в добровольном услужении у Алипия и терпя насмешки сотоварищей своих по нищенскому ремеслу. Он выжидал. Чего? Бог ведает; но только чуял Феодул, что надлежащий час еще не надвинулся.
   Но вот и попутные ветры задули, наполняя паруса и смущая сердце. Вобрал их себе в грудь Феодул – и забеспокоился. А в гавани уже стоит корабль с крестами на серых парусах, готовый к отплытию. Как завидел Феодул этот корабль, так сразу ощутил к нему некое внутреннее влечение, словно сказал ему кто-то: так, мол, и так, отроче Феодуле, ступай же на корабль сей и направляйся посредством его в земли монгольские!
   Не смея прекословить запредельному зову, ступил Феодул на корабль и принялся выкликать комита. Зовет, зовет, а сам преобильнейше плачет.
   Вот выходит к нему комит, родом северянин: ростом велик, лицом ужас как груб, бородою же и волосами ангельски светел. Спрашивает:
   – Ты, что ли, меня звал, оборванец?
   – Я, – говорит Феодул сквозь слезы.
   – Вот он я, – важно произносит комит. – Для какой надобности я тебе нужен? Вижу я, человек ты малопочтенный, и потому тратить на тебя много времени было бы сущим расточительством; однако одну-две минутки, так и быть, сыщу – любопытства ради…
   И подбоченился.
   – Ах, господин, знал бы ты, какая беда приключилась со мною в этом городе! Вот послушай. Звать меня брат Раймон. Я смиренный слуга Господа, минорит из Акры. Прослышал я раз от заезжего человека, взыскателя Истины, о сокровищах веры Христовой, что сберегаются в Царственном, и загорелось во мне сердце рвением. Горело день, горело два, проело плоть мою огнем ненасытимым, прогрызло кости ребер. Но все-таки не дозволял мне настоятель отлучиться из монастыря в Акре. На третий день лежал я, простершись ниц, и алкал душою. И пламя, что зажглось во мне, проникло сквозь одежду и оставило глубокую черную яму в каменном полу на том месте, где я лежал. Завидев эту черную яму, постиг настоятель всю ярость рвения моего и отпустил меня в Царственный. Пришед в Константинополь, узнал я, однако, что главнейшая святыня, по которой неустанно скорбит душа моя, – Плащаница с запечатленным на ней Ликом Христовым – исчезла. Долго рыдал я по утрате; после же явился ко мне юноша дивный, как бы одетый сиянием, отер мои слезы и молвил: «Восстань, брат Раймон, смиренный инок из Акры, взыскующий святой Плащаницы, и ступай в монгольские земли. Блажен, кто поможет тебе исполнить сие обетование, ибо ему будет ниспослана от Небес удача во всех делах его, если только дела эти – не святотатство; и достигнет он всего, чего только ни пожелает».
   В этом месте феодулова рассказа комит едва заметно повел бровью, и на его обветренном лице усмешка вдруг сменилась легким сомнением. Уловив благоприятные признаки, Феодул продолжал с еще большим жаром:
   – Дабы сообщить мне уверенность, наделил меня светозарный отрок большим серебряным крестом с крупным красным, как бы кровоточащим камнем посередине. После этого я провел сорок дней в пустынной местности, легко обходясь без пищи, ибо всякий день насыщался благодаря этому кресту. – Тут Феодул спохватился и добавил: – Однако таким удивительным свойством крест обладает лишь в пустыне, при условии, что человек живет полным отшельником и не допускает к себе свидетелей.
   – Стало быть, принародно чудесного насыщения не происходит? – усмехнулся комит.
   – Увы! Однако сам крест – чистого серебра и цены немалой, – как бы невзначай уронил Феодул.
   И снова озаботился комит некоей думой. Феодул не мешал ему: мысль, подобно воде, не вдруг размывает препоны; размыв же, разом устремляется вперед бурливым потоком.
   Вот и комит внезапно расхохотался, как бы приняв решение, Феодула по плечам охлопал и молвил:
   – Завтра, как погрузим масло, тотчас же и отплываем, ибо дорог мне всякий день, пока дуют попутные ветры. Кто знает, не приведет ли некая случайность на наш корабль и брата Раймона из Акры? И не доставит ли означенный брат Раймон свой чудотворный крест из чистого серебра на наш корабль? Возможно, в таком случае, и произойдет еще одно, доселе неизведанное чудо… И коли уж окажется брат Раймон в землях монгольских – как знать? – не исполнит ли Господь в отношении меня все те милости, что были обещаны?
   Феодул заверил комита в том, что Господь непременно выполнит свою часть уговора – ибо случалось ли такое, чтобы Господь нарушил обещание? А Он обещал, и притом твердо. В этом комит может не сомневаться.
   Здесь комит примолвил не вполне благочестиво, что на корабле едет пассажиром один златокузнец, который мгновенно определит, истинно ли серебро перед ним или же фальшивый сплав. И если вдруг окажется, что сплав, то брат Раймон немедленно отправится кормить рыб на дно морское.
   Феодул ухмыльнулся и без лишнего слова пошел прочь. А комит все глядел ему в спину да посмеивался, то супя брови, то вздергивая их вверх: больно уж разнообразные мысли сталкивались за его лбом после разговора с бывшим миноритом из Акры.

Плавание из Константинополя. О бесовской природе Песьяков

   В молодости этот Харитон промышлял ограблением могил и немало преуспевал, покуда не привелось ему раскопать одного богатея, которого, по слухам, похоронили в несметных перстнях. Только-только потянул Харитон за первый перстень, как богатей открыл вдруг глаза и рявкнул что было мочи: «А ну, не тронь!» С тех пор Харитон слегка подвинулся рассудком и вообще сделался совершенно иным человеком.
   Несколько дней кружил Харитон возле Феодула, примериваясь к нему и так и эдак и наконец уселся рядом на палубе, вынул из-за пазухи платок, развернул и обнаружил луковицу, каковую перекусил пополам и одну половину предложил Феодулу – ради знакомства.
   Феодул с охотой взял.
   Собою был Харитон таков: ростом мал и весь как-то странно угловат. Всякая кость в его теле жила отдельной жизнью и двигалась сама по себе. Но всего удивительнее казалось в Харитоне даже не это, а взгляд – пристальный и вместе с тем блуждающий, как у младенца. Примечательно также, что у Харитона то один, то другой глаз все время гноился, краснел и набухал самым печальным образом, и не случалось такого, чтобы не хворал Харитон правым, либо левым глазом.
   Сжевав свою половину луковицы, уставился Харитон на Феодула – не то прямо ему в лицо, не то куда-то чуть выше его уха – и молвил:
   – Гляжу вот я, брат… – Тут Харитон моргнул и поджал левый глаз, надвинув на нижнее веко щеку, которая была у него тоже какой-то костлявой. – Да, гляжу и вижу: опухает у тебя глаз-то.
   – Что верно, то верно, – согласился Феодул (а у него действительно зарождался крупный ячмень, грозивший поглотить все веко и еще полвиска). – Видать, просквозило меня на корабле.
   – Бесовство! – отрезал Харитон и добавил: – Иные ветры носят лишь брызги соленой влаги, другие же подчас приносят с собою мириады бесенят.
   – Бесенята не могут летать, – тотчас возразил Феодул, ибо всю жизнь живо интересовался сими мелкими, но множественными врагами человека, и многое успел о них разведать.
   – Бесенята, – сплюнув, сказал Харитон, – весьма даже приспособлены для передвижения по воздуху и вот почему. Происходя изначально от ангелов, все бесы обладают крыльями – короткими, мясистыми и кожистыми; иные – покрытые шерстью или чешуей, иные же – отвратительно голые. Распустив эти крылья, держатся они в воздухе и не падают, а ветер переносит их на какие угодно большие расстояния.
   Феодул поковырял сперва в зубах, затем в ухе. Пожевал губами. Спросил Харитона:
   – А тебе-то откуда об этом известно?
   – Да уж всяк не из мудреных книг, – ответствовал Харитон. – Недаром меня именуют Два Бельма. Было время, когда мир для меня помрачился, и начал я видеть то, что человеку видеть непозволительно; наоборот, желаемое и вполне пригодное для человеческого зрения как бы покрылось для меня пеленою и сделалось почти недоступным.
   Однажды утром, протирая со сна глаза, ощутил я легкое жжение на левом веке. Жжение было даже приятным, больше похожим на щекотание, как от комариного укуса. И потому я попросту почесал это место, а после позволил дневной суете поглотить меня с головою. Однако в течение дня глаз мой чесался все сильнее, а к ночи распух. Вскоре отек перекинулся и на второй мой глаз, и таким образом сделался я из просто Харитона Харитоном Два Бельма.
   Как только ни стремился я избавиться поскорее от злого недуга! Поначалу посещал ученых врачей и платил им немалые деньги за советы и снадобья. Затем – поскольку ученые врачи ничуть не преуспели – настал черед зубодеров, костоправов и коновалов. Но и они явили полное бессилие. Наконец посетил я одну старуху, о которой достоверно выведал, что она ведьма. Ведьма оказалась еще глупее ученых врачей, и я оставил ее с негодованием.
   Какие только средства я ни перепробовал! Вот, если хочешь узнать, некоторые из них:
   1. Жженая медь с медом и молоком женщины, смешанные в равных долях. Хорошо смазывать веки.
   2. Желчь зайца, смешанная с медом, – удивительное средство при помрачении глаз.
   3. Сильно очищает гноящиеся глаза помет горлицы, растертый с медом.
   4. Или же: желчь куропатки, ворона или барабульки надлежит класть в больной глаз вместе с…
   – А кто такая барабулька? – полюбопытствовал Феодул, прерывая Харитона.
   Харитон с неудовольствием ответил:
   – Лобан, иначе же – кефаль. – И, видя, что для собеседника все эти названия остаются, как говорят школяры, lectio crudo, т.е. плохо переваренным объяснением, источником умственной изжоги, присовокупил, не скрыв раздражения: – Рыба такая.
   5. Хорошо также желчью коршуна, смешанной с соком лука-порея, протирать глаза – это прекращает в них всякую боль и удаляет от них слабость зрения.
   6. При опухании глаз верное средство – измельченная кора ильма, смешанная с мочою ребенка и сваренная до загустения каши – не такой, какой потчует нас этот скудоумный скаред, приставленный к корабельным котлам, но настоящей, плотной, какая из миски не льется, но перетекает тягуче и плавно, как бы шествуя. Клади сию кашу на глаза – и вылечишься.
   7. Еще недурно при первых признаках ячменя поймать муху и, отделив у ней голову, намазать вокруг глаза остальным телом.
   8. А то еще имеется такое испытанное средство: сжегши левое копыто осла и растерев его хорошенько с ослиным же молоком, влить в глаз – замечательно действует.
   И пока Феодул размышлял надо всем этим (а зуд в больном веке все разрастался и преотвратительный песьяк набухал с каждым мгновением все ощутимее), добавил Харитон:
   – Вот еще способ. Мне рассказал о нем один кривой из Никеи – большой знаток немочей, проистекающих от слабости глаз.
   9. Найди гнездо ласточки. Если есть в нем птенцы – такие, что готовы уже через несколько дней улететь, – возьми двух и проткни им глаза, чтобы истекла вся влага. Приметь этих птенцов и через четыре дня забери их из гнезда. Вынув ослепленных, возьми нож, возможно более остро заточенный, отруби им головы, сожги и размельчи в сосуде из рога, чтобы порошок был наподобие дорожной пыли. Затем просей пепел через тонкую ткань, дабы отделить комки и крупные частицы. Возьми две меры ласточкиных голов и одну меру корицы, растертой и просеянной подобным же образом, смешай их и клади в глаз три раза или больше.
   Феодул внимательно слушал Харитона и чрезвычайно дивился великой его учености. Харитон же, видя, что его слушают, без устали рассказывал про чудодейственные свойства таких испытанных лекарств, как кровь мыши, молоко собаки, кельтский нард, куркум, кадмий (обожженный и погашенный вином), порошковая сурьма, персидская смола, вымоченная в ослином молоке, моча бычка и сольца Гиппократа, которой пользуются каллиграфы.
   – Да будет тебе также известно, коль скоро ты об этом спрашиваешь, – добавил Харитон (хотя Феодул ни о чем спрашивать не дерзал, а лишь время от времени с тревогой щупал свой разрастающийся ячмень), – что глаз строением весьма сложен и обладает четырьмя оболочками: роговидной, соскоподобной, элементарной и округлой, которая, впрочем, совершенно незаметна ввиду ее чрезвычайной тонкости. Эти оболочки составляют квадривиум. Влага же в глазу – трех видов: стекловидная, кристалловидная и водоподобная; и эти три влаги составляют тривиум.
   – Ох! – вскричал тут Феодул, держась ладонью за больной глаз. – Боюсь, что и тривиум, и квадривиум моего ока не скоро теперь увидят белый свет, ибо пока ты обогащал мой разум ученостью, гной под веком умножился.
   – Но разве я не научил тебя всему, что надлежит делать в подобных случаях? – удивился Харитон.
   – Так-то оно так, но где я посреди моря отыщу ласточкино гнездо, ослиное копыто или, на худой конец, порошковую сурьму?
   – А, – молвил тут Харитон, – велико же твое неверие, друг Феодул. Во всей моей повести лишь рассказ о лекарствах да мазях тебя занимает; между тем к сути я еще и не подступался, а заключается она в том, что утеряв обычное зрение, начал я зреть бесов.
   Иной раз видел я, как десятками роятся они вокруг человека – то под руку подпихнут, то за язык дернут. А человек послушно выполняет их волю – точно кукла на веревочках. И всякий раз бесы принимаются хохотать, высунув отвратительные лиловые языки; от языков же поднимается зловонный пар.
   Сделалось мне вконец невыносимо видеть, как враг безнаказанно торжествует над человеком, и решил я при первом же случае вмешаться и козни бесов разрушить.
   Вот вижу – идет одна женщина, собою чрезвычайно пригожая: платьем нарядная, лицом приглядная. А бесы возле нее так и вьются, так и вертятся, то под подол к ней нырнуть норовят, то вдруг на ухо нашептывать принимаются. А та головою так и крутит! То направо взглянет, то налево. И видит она у входа в одну лавку весьма привлекательного юношу, а уж тот обвешан бесами, как яблока яблонями. Мне-то все это хорошо было видно; люди же ничего не замечали.
   Едва лишь поравнялась молодая женщина с лавкой, как бесы перемигнулись между собою и взялись за свои жертвы с сугубым рвением и принялись щекотать и щипать их за те места, упоминать кои срамно, – и все ради единовременного возбуждения в обоих неукротимой похоти. Женщина была замужем, так что это бесовское похотение могло обернуться для нее большой бедой.
   Не в силах более терпеть вражеское ругательство над человеческим естеством, я бросился между женщиной и юношей, пал на колени и громко воззвал: «Остановитесь, неразумные! Знаю, что у вас на уме: согрешить! Отриньте злые помыслы, ибо доподлинно вижу, как искушает вас враг и множественные бесы проникли к вам, тревожа вашу плоть!»
   Тут и соседка, от скуки наблюдавшая из окна, принялась кричать во все горло, уличая женщину в супружеской неверности. Однако вопила эта соседка больше от зависти к богатству греховодницы и ее миловидности, нежели из любви к Богу. Все это я отчетливо видел сквозь песьяки, густо покрывшие оба моих глаза.
   Покраснев, пригожая дама торопливо удалилась, волоча на подоле юбки прицепившихся к ней бесенят, – те что есть силы упирались копытцами в мостовую, а один быстро-быстро карабкался по одежде к уху жертвы и кричал писклявым голосом: «Стой! Стой! Куда же ты?»
   Юноша, сильно раздосадованный тем, что из-за моего вмешательства он лишился греховного наслаждения с той женщиной, выскочил из лавки, напал на меня и изрядно намял мне бока.
   И вот тогда-то я и разглядел наконец еще одного беса – невыразимо гадкого, раскормленного, но вместе с тем исключительно проворного. Своим длинным тонким хвостом он крепко захлестнул мой язык и то и дело тянул за него, о чем я до поры и не подозревал.
   Поняв, что обнаружен, враг лишь захохотал и сильнее потянул хвостом. И я, совершенно против воли, так сказал бьющему меня юноше: «Вычистись от бесов, сын мой, и особливое внимание при сем удели чреслам своим, ибо там гнездятся в великом множестве мелкие злокозненные бесенята, язвящие тебя сладостно-злобно».
   От этих слов юноша пришел в неописуемую ярость, так что вскоре на мне и места живого не осталось.
   Тогда-то я и надумал поведать обо всем одному премудрому дьякону (я жил тогда в Венеции), который знал об искушениях все, ибо и сам неоднократно подвергался всем видам искушений.
   Выслушав меня внимательно, так определил обо мне премудрый дьякон: «Худо человеку видеть и знать излишнее». С этими словами он взял в горсть святой воды и с ужасным ругательством запустил мне в глаза. И взор мой мгновенно очистился…
   Помолчав немного, Харитон вдруг скосил глаза к носу и плюнул Феодулу в лицо. Плевок угодил прямехонько на песьяк, и, пока Феодул подносил к лицу руку, чтобы утереться, успели исчезнуть и отек, и неприятный зуд, и даже покраснение кожи – все это бесследно пропало, подтверждая тем самым несомненную связь песьяков с бесами.

О завершении плавания

   И увидел Феодул себя среди густого тумана, а в тумане горел далекий оранжевый огонь. На этот огонь и пошел Феодул, даже не помыслив о том, что не раскладывают костров на палубе корабля, ибо от такой небрежности корабль легко может воспламениться и оставить плывущих на нем без всякой надежды.
   Однако вскоре Феодул понял, что находится не на корабле, а на пустынном морском берегу. Он различал теперь тускло блескучую воду, волнообразно намытую на берег зеленую морскую грязь, чей-то заплывший след на песке, одинокий белый камень впереди…
   Огонек между тем сам собою приблизился, и как-то так вышло, что оказался Феодул стоящим возле костра, где уже сидели трое и смотрели, как над огоньком безнадежно коптится тощая рыбка, насаженная на прут ивы.
   Скуластые, загорелые, одетые в выбеленную холстину, на вид казались они не слабого десятка, так что Феодул даже оробел.
   – Мир вам, добрые люди, – молвил он учтиво и полусклонил голову в ожидании ответа.
   Один из сидевших глянул искоса, мгновенно поразив Феодула ярким светом желтовато-зеленых глаз, но ничего не сказал; двое других и вовсе не шелохнулись.
   Тогда Феодул, не зная, зачем, уселся рядом. Пальцем по песку чертил, а сам все разглядывал незнакомцев – исподтишка да украдкой. Сперва показались они ему похожими на Фому, Фоку и Феофилакта, но чем дольше оставался с ними Феодул, тем более разнились незнакомцы с константинопольскими нищими.
   – А что, – проговорил вдруг желтоглазый, обращаясь к своим товарищам, – ведь это тот самый Феодул, который до сих пор бродит в потемках, не в силах уйти от тьмы и не умея прибиться к свету?
   Тут Феодул поежился, всеми жилками ощутив приближение большой опасности. Что опасность надвигается серьезная – в этом он, поднаторевший различать ловушки судьбы, не сомневался; не ведал лишь, с какой стороны ждать подвоха.
   Второй незнакомец снял с прутика закопченную рыбку и с сожалением поколупал ее пальцем.
   – Ни холоден, ни горяч, – заметил он, и Феодул с ужасом осознал, что говорится это о нем, Феодуле.
   – Однако вместе с тем и не вполне потерян, – добавил третий мягко, извиняющимся тоном.
   – Глуп! – отрезал первый.
   – Прост, – поправил второй, а третий возразил:
   – Иной раз и прозорлив.
   – Бывает добр.
   – Но чаще – незлобив по одной лишь лености натуры.
   – Ой, ой! – возопил Феодул, закрывая лицо руками.
   А трое у костра продолжали, словно никакого Феодула рядом с ними и не сидело:
   – Не тощ, не тучен.
   – Хитростям обучен, а вот к труду не приучен.
   – Не сыт, не голоден.
   – Не раб, не свободен.
   – Духом суетлив, умом болен.
   – Мыслями блудлив, душою беспокоен.
   – Нет! – воскликнул неожиданно один из собеседников и бросил рыбку в огонь. – Она совершенно несъедобна!
   Феодул слегка приподнялся и на четвереньках осторожно начал пятиться назад. Но сколько бы он ни пятился, костер и трое в белой, крепко пахнущей морем холстине, не отдалялись от него ни на шаг.
   И встали те трое, с громом развернув за спиною сверкающие крылья, и все вокруг вспыхнуло белоснежным светом. Тогда Феодул пал лицом вниз и зарыдал.
   Тут один из ангелов чрезвычайно ловко задрал на спине Феодула рубаху и заголил тому те части тела, что обыкновенно и страдают при порке; второй принялся охаживать Феодула прутьями; третий же при каждом новом ударе приговаривал:
   – А не лги!
   – А не воруй!
   – А оставь любодейные помыслы!
   Феодул знай ворочался, извивался и бил о песок головой и ногами.
   – Не буду я больше лгать! – клялся он слезно, и белый прибрежный песок скрипел у него на зубах. – Не стану впредь воровать! Помыслов же любодейных от века не имел!
   – Имел, имел, – сказал тот ангел, что с розгами.
   А третий продолжал назидание:
   – В Бога веруй без лукавства и умничанья! Чти Церковь!
   – Какую мне Церковь чтить, – тут же спросил Феодул, – греческую или латинскую?
   Ибо желал в этом вопросе наставления, так сказать, неоспоримого, из самых первых рук.
   – Хитрее Сил Небесных мнишь себя? – прикрикнул на Феодула ангел. – Какая тебе от Бога положена – ту и чти!
   И снова огрели Феодула по спине, да так, что бедняга лишь язык прикусил и более препираться не дерзнул.
   Увидев, что Феодул больше себя не выгораживает, поблажек не выторговывает, а просто тихо плачет, отбросил ангел розги и сел рядом.
   – Ну, ну, – молвил он негромко, – будет тебе, чадо. Вразумился?
   – Вразу… – пролепетал Феодул.
   – Отрезвел, умник? – строго вопросил другой ангел.
   – Ох… – всхлипнул Феодул.
   Ангелы переглянулись.
   – Врет, небось, – вздохнул третий.
   Другой же, наклонившись, тихо поцеловал Феодула в щеку и шепнул:
   – Это ничего. Пусть врет.
   Розовато-золотистый свет окутал Феодула, неземное блаженство разлилось по его многострадальному телу, и он заплакал опять – какими-то новыми слезами. Когда же слезы иссякли, увидел Феодул, что лежит на сырой палубе один-одинешенек, основательно выпоротый розгами.
   Он сел и со вздохом потер себе поясницу. Ломило везде, особенно же донимало Феодула бедро, словно бы наколотое шилом. Что за странность!
   Сплюнул Феодул на палубу – кроваво от цинги; глянул и увидел впереди, в бескрайней водной пустыне, нечто вроде темного сгустка. Присмотревшись, Феодул понял, что это – берег, и едва не ополоумел от радости. Вскочил, нелепо взмахнув руками, и прокричал что-то невразумительно. И тут его снова кольнуло в левое бедро, да так сильно, что Феодул визгнул.
   – Беги, беги, Феодуле! – расслышал он тихий голос. – Беги, отроче!
   Наклонившись, Феодул взял в пальцы заветную персону Божьей Матери, которую он с превеликим благоговением всегда носил у себя на поясе. Желая быть услышанной, она колола Феодула в бедро тонким крестиком и делала это весьма терпеливо, рукою твердой и умелой.
   – За что язвишь меня, Всеблагая? – спросил Феодул, со стоном потирая бедро.
   – Беги, неразумный!
   – Почему? Зачем мне бежать?
   – Лицемерный глупец! Разве не обокрал ты церковь, не лишил попа Алипия последней отрады, когда тайно вынес большой серебряный крест?
   – Да… – прошептал Феодул. – Да, обокрал…
   – Разве не сулил ты комиту этот большой серебряный крест в уплату за перевозку?
   – Сулил…
   – Разве не замыслил ты обмануть комита и оставить крест себе?
   – Замыслил…
   – Так ведь и комит замыслил перерезать тебе горло и сбросить твое тело в волны, а серебряный крест забрать себе!
   – Ах, злодей! – возмутился Феодул.
   Костяная Богоматерь погрозила ему пальцем.
   – Сам грешник – другого грешника не осуждай.
   – Прости, Всеблагая, – повинился Феодул. – Лишь праведный никого не осудит; грешный же оступается на каждом шагу, точно калека.
   – Что попа Алипия ты обокрал – то с тебя не сегодня спросится, – утешила Феодула Богоматерь. – Поспеши, ибо времени у тебя не осталось! Бери крест и спасай свою жизнь, Феодул!
   – Не доплыть мне до берега, – усомнился Феодул. И пригорюнился.
   Однако тотчас же принялся глазом измерять расстояние от корабля до желанной тверди – не хотелось расставаться с надеждой.
   – Маловер! – сказала Богоматерь с укоризной. – Сумел же ты на корабль пробраться – так сумей и с корабля выбраться!
   – Ой, ой! Не доплыть мне, не доплыть. Да еще с такой ношей! Потянет меня серебро ко дну, сгину я в волнах.
   – Не рассуждай больше, Феодул! Бросай в воду крест и прыгай следом; в сердце же сохраняй веру в безграничную Мою милость.
   Тут Феодул засуетился, забегал по палубе. Корабельщики, видя, как он шмыгает то туда, то сюда, только посмеивались да усмехались: знали, как оно бывает, когда впервые пускаешься в такое долгое плавание. Немудрено, что этот Феодул чуть умом не тронулся, после двух недель завидев землю.
   Феодул побежал к тому месту, где обыкновенно спал и где проводил большую часть времени, сидя на досках и бездумно грезя – как бы плавая мыслями в пустоте. Побыстрее увязал свое имущество в тощее одеяло. Из-под мотков лохматой колючей корабельной веревки вытащил серебряный крест. С несвязной молитвою бросил все это в бурливые морские воды, а после и сам, жмурясь от ужаса, спрыгнул следом.
   Феодул погрузился в холодную прозрачную пучину, кусающую глаза и губы горькой солью, но не успел даже испугаться близкой гибели, как услышал тихий голос:
   – Отринь страх, маловер! Я с тобою.
   И тотчас невидимая рука подхватила Феодула и вынесла его на поверхность. Отплевываясь и часто моргая, Феодул отчаянно забил руками по воде.
   Затем он увидел ныряющий между волн свой узелок с безделушками и сухарями. Рядом тихо покачивался серебряный крест. Вскрикивая и то и дело глотая воду, Феодул поплыл к нему, схватился за него руками и таким образом обрел опору в смертоносной морской стихии. Подгребая одной рукой, Феодул добрался до узелка и поскорее сунул его за пазуху.
   Только после этого Феодул осторожно обернулся и поискал глазами корабль. Слегка кренясь, пузатый, с высокими бортами и толстой мачтой, с вздутым парусом, корабль неожиданно предстал Феодулу странным творением неумелых рук, отданным на волю Провидения.
   Холодная волна накрыла Феодула с головой, и, очнувшись от раздумий, он устремился к берегу. Вскоре Феодул уже вполне сносно передвигался в воде, а серебряный крест не давал ему утонуть и даже как будто немного согревал его.
   Впереди все выше, все круче вздымалась громада берега. Глядя на нее, Феодул и плакал, и смеялся, и выплевывал изо рта горькую морскую воду.

В краю псоглавцев

   Заливаясь слезами радости, бессчетное количество раз лобызает Феодул твердь земную и возносит горячую благодарственную молитву Пресвятой Деве, которая избавила его, недостойного, от великой опасности.
   Возблагодарив Божью Матерь, задумался Феодул о своем пропитании и развернул узелочек, где между прочими вещами хранился скромный запасец сухарей. Как ни удивительно, морская вода совершенно не повредила им: все имущество Феодула оказалось совершенно сухим, хотя одеяло, в которое были завернуты вещи, промокло насквозь.
   Перекусив и обретя уверенность в ногах, поднялся он, прицепил сверток с пожитками к серебряному кресту, крест взвалил на плечо и зашагал – размашисто, враскачку, при каждом шаге оставляя в песке глубокие следы.
   Так проделал он довольно долгий путь по берегу, борясь с усталостью и жаждой, и наконец впереди увидел большое нагромождение камней, в котором признал селение.
   Селение представляло собою десятка два каменных глыб, между которыми, в глубоких ямах, располагались закопченные очаги. Ни укрытий от дождя и ветра, ни постелей с теплыми сухими одеялами – ничего из мнившегося Феодулу не было здесь и в помине. Не встретил он пока и здешних жителей. Селение стояло пустым, словно вымерло за час до появления в этих краях Феодула.
   Феодул в растерянности огляделся по сторонам и несколько раз позвал людей – по-гречески, по-латыни, на том языке, который обыкновенно употреблялся между франками в Акре; прибавил даже несколько слов сарацинских.
   Внезапно послышались рев и странный шум, словно от шлепанья множества ладоней по гладким камням, и со всех сторон из-за бурых скал выступили удивительные существа.
   Величиною они превосходили человека вдвое, а иные – и втрое. Соразмерно росту была и ширина их тела, везде покрытого толстым слоем жира, так что на боках образовывались плотные складки. Вместо ног у этих существ были большие мускулистые плавники, на которых те и передвигались, сильно отталкиваясь от земли и подпрыгивая. При этом они помогали себе руками, имевшими вполне человеческую форму.
   Но всего удивительнее показались Феодулу их лица, сочетавшие черты и людские, и собачьи. Уши и рот были у них как у людей; нос и строение черепа – песьи; что до глаз, то известно, как сходны бывают глаза умной собаки с глазами человека, особенно голодного или погруженного в печаль. Поэтому Феодул не брался определить, к какому роду принадлежали их темные выразительные глаза. Форма их была скорее круглой, нежели миндалевидной.
   Окружив Феодула большой, шумной толпой, они заговорили все разом. Он немало перепугался, видя вокруг себя бесконечное колыханье гладких, сильных, массивных тел.
   Существа не имели одежды и были совершенно наги, невзирая на очевидную свою разумность. Однако наготу их можно было уподобить той, коей наслаждались до грехопадения Адам и Ева. И потому Феодул положил себе впредь не смущаться их наготой.
   Наконец всеобщий крик или, вернее сказать, рев смолк, и вперед выдвинулся огромный человекозверь с умным бородатым лицом. Он заговорил отрывисто и громко, обращаясь к Феодулу. Непостижимым образом речь его, как и тело, состояла из элементов человеческих и звериных. На каждые два человеческих слова у него приходился один короткий лай. Разумные слова и собачий лай чередовались между собою, порождая самое странное сочетание звуков, какое только доводилось слышать Феодулу. Впрочем, поприслушавшись, он пришел к выводу, что разобрать, о чем говорит удивительный бородач, вполне возможно, поскольку человечья составляющая его речи звучала как искаженная латынь; песьей же составляющей можно было пренебречь.
   – Каковата причинность арр! Приходиша землята арр-гав! Чужото ибо гав-гав! Убоина, но гостевата р-р! – произнес человекозверь, любезно скалясь и выговаривая каждую фразу нарочито медленно.
   Феодул приободрился и вежливо отвечал, пытаясь во всем подражать бородачу:
   – Причината невзгодность ррр! Злобната судьбинность гав-гав! Правдивость гониша гав! Странничаю во имя Божье!
   К последнему слову Феодул из благочестивых соображений решил не прибавлять песьего лая, поскольку надеялся, что его поймут и так.
   И действительно. Человекозвери проявили куда больше учтивости, чем можно было ожидать, видя их страхолюдность. Шлепая ладонями рук и ластами ног, они загомонили, утешая Феодула и приглашая погостить у них, сколько он захочет.
   Женщины, которых можно было распознать по грудям, четырем большим и еще паре маленьких, на животе, а также по длинным косам, тотчас развели в одной из ям огонь и принялись готовить в горшке какое-то варево, имеющее острый запах моря. Феодул с подозрением понюхал горшок, но звероженщины усмехались ему так ласково, кивали так ободряюще, что он наконец решился попробовать.
   Похлебка, приготовленная из рыбы, моллюсков и водорослей, оказалась, к его удивлению, даже вкусной, не говоря уж о ее целебном свойстве питательности, так что вскоре Феодул уже вылизывал дно горшка, а звероженщины, толпясь грядом, весело лопотали и со смешливым намеком подталкивали друг друга в бок кулаками.
   – Вкусновато, – сказал Феодул, возвращая им пустой горшок и обтирая лицо ладонью.
   Они засмеялись, а одна даже забила в ладоши, в то время как пожилая звероматрона погрозила хохотушке пальцем.
   Феодул испросил дозволения переночевать в одной из ям. Зверочеловеков удивила и озадачила такая просьба, однако дозволение было дано, и остаток дня Феодул, сопровождаемый десятком любопытствующих, обустраивал себе временное пристанище: таскал тростник и траву, укладывал поверх ямы ветки. Псоглавцам, привыкшим спать на голых скалах, все эти приготовления были в диковину.
   Завершив работу, Феодул вежливо попрощался с гостеприимными хозяевами, нырнул в яму, улегся на тростниковое ложе, положив мешок с добром себе под голову, а серебряный крест – рядом, на руку, чтобы и во сне обнимать его, тем самым уберегая от внезапностей.
   Еще долго он слышал наверху разговоры и тяжкое шлепанье массивных тел; не раз он чувствовал на себе взгляды: псоглавцы потихоньку наблюдали за ним, заглядывая в прорехи между ветвей. Впрочем, любопытство их было вполне доброжелательное.
   Решив, что вреда от этих заглядываний не будет, Феодул мирно заснул.
* * *
   Человек обладает бессмертной душой, а животное таковой не обладает. Это очевидно и не нуждается в доказательствах.
   Но, в таком случае, насколько причастны бессмертию псоглавцы?
   После долгих размышлений Феодул пришел к выводу: настолько, насколько являются людьми. Что псоглавцы, несомненно, отчасти обладали человеческой природой, для Феодула не подлежало сомнению: живя среди них, он имел возможность в этом убедиться.
   Так, некоторые элементы, составляющие их наружный облик, принадлежат людям: руки с пятью пальцами, ушные раковины, бороды у мужчин и косы у женщин. Что до женских грудей, то их количество следовало бы отнести к природе животной; однако определить натуру их формы Феодул, блюдя целомудрие, не решался.
   

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →