Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Чихнуть с открытыми глазами невозможно.

Еще   [X]

 0 

Жизнь двенадцати цезарей (Транквилл Гай)

«Жизнь двенадцати цезарей» – памятник римской литературы, где автор увлекательно излагает исторические события и детали из жизни двенадцати цезарей, в подробностях раскрывая биографические сведения о каждом, включая не только внешность и привычки, но также их участие в важнейших событиях римской истории. Великие императоры, среди которых Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Нерон, Тит, из исторических фигур предстают перед нами в виде ярких художественных образов. Действие книги охватывает период с 80 г. до н. э. по 96 г. н. э., когда Рим из республики превратился в империю. Произведение является ценнейшим литературным памятником современной культуры.

Год издания: 0000

Цена: 69 руб.



С книгой «Жизнь двенадцати цезарей» также читают:

Предпросмотр книги «Жизнь двенадцати цезарей»

Жизнь двенадцати цезарей

   «Жизнь двенадцати цезарей» – памятник римской литературы, где автор увлекательно излагает исторические события и детали из жизни двенадцати цезарей, в подробностях раскрывая биографические сведения о каждом, включая не только внешность и привычки, но также их участие в важнейших событиях римской истории. Великие императоры, среди которых Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Нерон, Тит, из исторических фигур предстают перед нами в виде ярких художественных образов. Действие книги охватывает период с 80 г. до н. э. по 96 г. н. э., когда Рим из республики превратился в империю. Произведение является ценнейшим литературным памятником современной культуры.


Гай Светоний Транквилл Жизнь двенадцати цезарей

Книга первая. БОЖЕСТВЕННЫЙ ЮЛИЙ[1]

   1. На шестнадцатом году[2] он потерял отца. Год спустя, уже назначенный жрецом Юпитера, он расторг помолвку с Коссуцией, девушкой из всаднического, но очень богатого семейства, с которой его обручили еще подростком, – и женился на Корнелии, дочери того Цинны, который четыре раза был консулом. Вскоре она родила ему дочь Юлию. Диктатор Сулла никакими средствами не мог добиться, чтобы он развелся с нею (2) Поэтому, лишенный и жреческого сана, и жениного приданого, и родового наследства, он был причислен к противникам диктатора и даже вынужден скрываться[3]. Несмотря на мучившую его перемежающуюся лихорадку, он должен был почти каждую ночь менять убежище, откупаясь деньгами от сыщиков, пока, наконец, не добился себе помилования с помощью девственных весталок[4] и своих родственников и свойственников – Мамерка Эмилия и Аврелия Котты. (3) Сулла долго отвечал отказами на просьбы своих преданных и видных приверженцев, а те настаивали и упорствовали; наконец, как известно, Сулла сдался, но воскликнул, повинуясь то ли божественному внушению, то ли собственному чутью: «Ваша победа, получайте его! но знайте: тот, о чьем спасении вы так стараетесь, когда-нибудь станет погибелью для дела оптиматов, которое мы с вами отстаивали: в одном Цезаре таится много Мариев!»
   2. Военную службу он начал в Азии, в свите претора Марка Терма. Отправленный им в Вифинию, чтобы привести флот, он надолго задержался у Никомеда[5]. Тогда и пошел слух, что царь растлил его чистоту; а он усугубил этот слух тем, что через несколько дней опять поехал и Вифинию под предлогом взыскания долга, причитавшегося одному его клиенту-вольноотпущеннику. Дальнейшая служба принесла ему больше славы, и при взятии Митилен[6] он получил от Терма в награду дубовый венок[7].
   3. Он служил и в Киликии при Сервилии Исаврике, но недолго: когда пришла весть о кончине Суллы, и явилась надежда на новую смуту, которую затевал Марк Лепид, он поспешно вернулся в Рим. Однако от сообщества с Лепидом он отказался, хотя тот и прельщал его большими выгодами. Его разочаровал как вождь, так и самое предприятие, которое обернулось хуже, чем он думал.
   4. Когда мятеж был подавлен, он привлек к суду по обвинению в вымогательстве Корнелия Долабеллу, консуляра и триумфатора[8]; но подсудимый был оправдан. Тогда он решил уехать на Родос, чтобы скрыться от недругов и чтобы воспользоваться досугом и отдыхом для занятий с Аполлонием Молоном, знаменитым в то время учителем красноречия[9]. Во время этого переезда, уже в зимнюю пору, он возле острова Фармакуссы[10] попался в руки пиратам, и к великому своему негодованию оставался у них в плену около сорока дней. При нем были только врач и двое служителей: (2) остальных спутников и рабов он сразу разослал за деньгами для выкупа. Но когда, наконец, он выплатил пиратам пятьдесят талантов[11] и был высажен на берег, то без промедления собрал флот, погнался за ними по пятам, захватил их и казнил той самой казнью, какой не раз, шутя, им грозил. Окрестные области опустошал в это время Митридат; чтобы не показаться безучастным к бедствиям союзников, Цезарь покинул Родос, цель своей поездки, переправился в Азию, собрал вспомогательный отряд и выгнал из провинции царского военачальника, удержав этим в повиновении колеблющиеся и нерешительные общины.
   5. Первой его должностью по возвращении в Рим была должность войскового трибуна[12], присужденная ему народным голосованием. Здесь он деятельно помогал восстановлению власти народных трибунов, урезанной при Сулле. Кроме того, он воспользовался постановлением Плотия, чтобы вернуть в Рим Луция Цинну, брата своей жены, и всех, кто вместе с ним во время гражданской войны примкнул к Лепиду, а после смерти Лепида бежал к Серторию; и он сам произнес об этом речь.
   6. В бытность квестором он похоронил свою тетку Юлию и жену Корнелию, произнеся над ними, по обычаю, похвальные речи[13] с ростральной трибуны. В речи над Юлией он, между прочим, так говорит о предках ее и своего отца: «Род моей тетки Юлии восходит по матери к царям, по отцу же к бессмертным богам: ибо от Анка Марция происходят Марции-цари, имя которых носила ее мать, а от богини Венеры – род Юлиев, к которому принадлежит и наша семья. Вот почему наш род облечен неприкосновенностью, как цари, которые могуществом превыше всех людей, и благоговением, как боги, которым подвластны и самые цари».
   (2) После Корнелии он взял в жены Помпею[14], дочь Квинта Помпея и внучку Луция Суллы. Впоследствии он дал ей развод по подозрению в измене с Публием Клодием. О том, что Клодий[15] проник к ней в женском платье во время священного праздника, говорили с такой уверенностью, что сенат назначил следствие по делу об оскорблении святынь.
   7. В должности квестора он получил назначение в Дальнюю Испанию. Там он, по поручению претора объезжая однажды для судопроизводства общинные собрания, прибыл в Гадес[16] и увидел в храме Геркулеса статую Великого Александра. Он вздохнул, словно почувствовав отвращение к своей бездеятельности, – ведь он не совершил еще ничего достопамятного, тогда как Александр в этом возрасте[17] уже покорил мир, – и тотчас стал добиваться увольнения, чтобы затем в столице воспользоваться первым же случаем для более великих дел. (2) На следующую ночь его смутил сон – ему привиделось, будто он насилует собственную мать; но толкователи еще больше возбудили его надежды, заявив, что сон предвещает ему власть над всем миром, так как мать, которую он видел под собой, есть не что иное, как земля, почитаемая родительницей всего живого[18].
   8. Покинув, таким образом, свою провинцию раньше срока, он явился в латинские колонии[19], которые добивались тогда для себя гражданских прав. Несомненно, он склонил бы их на какой-нибудь дерзкий шаг, если бы консулы, опасаясь этого, не задержали на время отправку избранных для Киликии легионов.
   9. Это не помешало ему вскоре пуститься в Риме на еще более смелое предприятие. Именно за несколько дней до своего вступления в должность эдила, он был обвинен в заговоре[20] с Марком Крассом, консуляром, и с Публием Суллой и Луцием Автронием, которые должны были стать консулами, но оказались уличены в подкупе избирателей. Предполагалось, что в начале нового года они нападут на сенат, перебьют намеченных лиц, Красс станет диктатором, Цезарь будет назначен начальником конницы и, устроив государственные дела по своему усмотрению, они вернут консульство Автронию и Сулле. (2) Об этом заговоре упоминают Танузий Гемин в истории, Марк Бибул в эдиктах, Гай Курион Старший в речах; то же самое, по-видимому, имеет в виду и Цицерон, когда в одном из писем к Аксию[21] говорит, что Цезарь, став консулом, утвердился в той царской власти, о которой помышлял еще эдилом. Танузий добавляет, что из раскаяния или из страха Красс не явился в назначенный для избиения день, а потому и Цезарь не подал условленного знака: по словам Куриона, было условлено, что Цезарь спустит тогу с одного плеча. (3) Тот же Курион, а с ним и Марк Акторий Назон сообщают, что Цезарь вступил в заговор также с молодым Гнеем Пизоном; а когда возникло подозрение, что в Риме готовится заговор, и Пизон без просьбы и вне очереди получил назначение в Испанию, то они договорились, что одновременно поднимут мятеж – Цезарь в Риме, а Пизон в провинции – при поддержке амбронов и транспаданцев[22]. Смерть Пизона[23] разрушила замыслы обоих.
   10. В должности эдила он украсил не только комиций[24] и форум с базиликами[25], но даже на Капитолии выстроил временные портики, чтобы показывать часть убранства от своей щедрости. Игры и травли он устраивал как совместно с товарищем по должности, так и самостоятельно, поэтому даже общие их траты приносили славу ему одному. Его товарищ Марк Бибул открыто признавался, что его постигла участь Поллукса: как храм божественных близнецов на форуме называли просто храмом Кастора, так и его совместную с Цезарем щедрость приписывали одному Цезарю. (2) Вдобавок Цезарь устроил и гладиаторский бой, по вывел меньше сражающихся пар, чем собирался[26]: собранная им отовсюду толпа бойцов привела его противников в такой страх, что особым указом было запрещено кому бы то ни было держать в Риме больше определенного количества гладиаторов.
   11. Снискав расположение народа, он попытался через трибунов добиться, чтобы народное собрание предоставило ему командование в Египте. Поводом для внеочередного назначения[27] было то, что александрийцы изгнали своего царя[28], объявленного в сенате союзником и другом римского народа: в Риме это вызвало общее недовольство. Он не добился успеха из-за противодействия оптиматов. Стараясь в отместку подорвать их влияние любыми средствами, он восстановил памятники побед Гая Мария над Югуртой, кимврами и тевтонами, некогда разрушенные Суллой; а председательствуя в суде[29] по делам об убийствах, он объявил убийцами и тех, кто во время проскрипций получал из казны деньги за головы римских граждан, хотя Корнелиевы законы[30] и делали для них исключение.
   12. Он даже нанял человека[31], который обвинил в государственной измене Гая Рабирия, чьими стараниями незадолго до того[32] сенат подавил мятеж трибуна Луция Сатурнина. А когда жребий назначил его судьей в этом деле, он осудил Рабирия с такой страстностью, что тому при обращении к народу более всего помогла ссылка на враждебность судьи.
   13. Оставив надежду получить провинцию, он стал домогаться сана великого понтифика с помощью самой расточительной щедрости. При этом он вошел в такие долги, что при мысли о них, он, говорят, сказал матери, целуя ее утром перед тем, как отправиться на выборы: «или я вернусь понтификом, или совсем не вернусь». И действительно, он настолько пересилил обоих своих опаснейших соперников[33], намного превосходивших его и возрастом и положением, что даже в их собственных трибах он собрал больше голосов, чем оба они во всех вместе взятых.
   14. Он был избран претором, когда был раскрыт заговор Каталины[34] и сенат единогласно осудил заговорщиков на смертную казнь. Он один предложил разослать их под стражей по муниципиям, конфисковав имущество. При этом, живописуя народную ненависть, которую навеки навлекут сторонники более крутых мер, он нагнал на них такого страху, что Децим Силан[35], назначенный консул, решился даже смягчить свое первоначальное мнение – переменить его открыто было бы позором – и заявил, будто оно было истолковано суровее, чем он имел в виду. (2) Цезарь привлек на свою сторону многих, в том числе брата консула Цицерона, и добился бы победы, если бы колеблющемуся сенату не придала стойкости речь Марка Катона. Но и тогда он не переставал сопротивляться, пока римские всадники, вооруженной толпой окружавшие сенат под предлогом охраны, не стали угрожать ему смертью за его непомерное упорство. Они уже подступали к нему с обнаженными клинками, сидевшие рядом сенаторы покинули его, и лишь немногие приняли его под защиту, заключив в объятия и прикрыв тогой[36]. Лишь тогда в явном страхе он отступил и потом до конца года не показывался в сенате.
   15. В первый же день своей претуры он потребовал, чтобы Квинт Катул[37] дал перед народом отчет о восстановлении Капитолия, и даже внес предложение передать это дело другому. Но он был бессилен против единодушного сопротивления оптиматов: увидев, как они сбегаются толпами, покидая новоизбранных консулов, полные решимости дать отпор, он отказался от этого предприятия.
   16. Тем не менее, когда народный трибун Цецилий Метелл[38], невзирая на запрет других трибунов, выступил с самыми мятежными законопредложениями, Цезарь встал на его защиту и поддерживал его с необычайным упорством, пока сенат указом не отстранил обоих от управления государством. Несмотря на это, он отважился остаться в должности и править суд; лишь когда он узнал, что ему готовы воспрепятствовать силой оружия, он распустил ликторов, снял преторскую тогу и тайком поспешил домой, решив при таких обстоятельствах не поднимать шуму. (2) Через день к его дому сама собой, никем не подстрекаемая, собралась огромная толпа и буйно предлагала свою помощь, чтобы восстановить его в должности; но он сумел ее унять. Так как этого никто не ожидал, то сенат, спешно созванный по поводу этого сборища, выразил ему благодарность через лучших своих представителей; его пригласили в курию, расхвалили в самых лестных выражениях и, отменив прежний указ, полностью восстановили в должности.
   17. Но ему угрожала новая опасность: он был объявлен сообщником Катилины. Перед следователем Новием Нигром об этом заявил доносчик Луций Веттий, а в сенате – Квинт Курий, которому была назначена государственная награда за то, что он первый раскрыл замыслы заговорщиков. Курий утверждал, что слышал об этом от Катилины, а Веттий даже обещал представить собственноручное письмо Цезаря Катилине. (2) Цезарь, не желая этого терпеть, добился от Цицерона свидетельства, что он сам сообщил ему некоторые сведения о заговоре. Курия этим он лишил награды, а Веттий, наказанный[39] взысканием залога и конфискацией имущества, едва не растерзанный народом прямо перед ростральной трибуной, был брошен им в тюрьму вместе со следователем Новием, принявшим жалобу на старшего по должности.
   18. После претуры он получил по жребию Дальнюю Испанию. Его не отпускали кредиторы; он отделался от них с помощью поручителей[40] и уехал в провинцию, не дождавшись, вопреки законам и обычаям, распоряжений и средств. Неизвестно, опасался ли он грозившего ему частного иска или торопился прийти на помощь умоляющим союзникам.
   Наведя порядок в провинции, он с той же поспешностью, не дожидаясь преемника, устремился в Рим искать триумфа и консульства. (2) Но срок выборов был уже назначен, и он мог выступить соискателем лишь вступив в город как частный человек[41]. Он пытался добиться для себя исключения из закона, но встретил сопротивление и должен был отказаться от триумфа, чтобы не потерять консульство.
   19. Соискателей консульства было двое: Марк Бибул и Луций Лукцей; Цезарь соединился с последним. Так как тот был менее влиятелен но очень богат, они договорились, что Лукцей будет обещать центуриям[42] собственные деньги от имени обоих. Оптиматы, узнав об этом, испугались, что Цезарь не остановится ни перед чем, если будет иметь товарищем по высшей должности своего союзника и единомышленника: они дали Бибулу полномочия на столь же щедрые обещания и многие даже снабдили его деньгами. Сам Катон не отрицал, что это совершается подкуп в интересах государства.
   (2) Так он стал консулом вместе с Бибулом. По той же причине оптиматы позаботились, чтобы будущим консулам были назначены самые незначительные провинции – одни леса да пастбища[43]. Такая обида побудила его примкнуть во всех своих действиях к Гнею Помпею, который в это время был не в ладах с сенатом, медлившим подтвердить его распоряжения после победы над Митридатом. С Помпеем он помирил Марка Красса – они враждовали еще со времени их жестоких раздоров при совместном их консульстве – и вступил в союз с обоими, договорившись не допускать никаких государственных мероприятий, не угодных кому-либо из троих.
   20. По вступлении в должность он первый приказал составлять и обнародовать ежедневные отчеты[44] о собраниях сената и народа. Далее, он восстановил древний обычай, чтобы в те месяцы, когда фаски[45] находились не у него, перед ним всюду ходил посыльный, а ликторы следовали сзади. Когда же он внес законопроект о земле[46], а его коллега остановил его, ссылаясь на дурные знаменья, он силой оружия прогнал его с форума. На следующий день тот подал жалобу в сенат, но ни в ком не нашел смелости выступить с докладом о таком насилии или хотя бы предложить меры, обычные даже при меньших беспорядках. Это привело Бибула в такое отчаяние, что больше он не выходил из дому до конца своего консульства, и лишь в эдиктах выражал свой протест.
   (2) С этого времени Цезарь один управлял всем в государстве по своей воле. Некоторые остроумцы, подписываясь свидетелями на бумагах, даже помечали их в шутку не консульством Цезаря и Бибула, а консульством Юлия и Цезаря, обозначая, таким образом, одного человека двумя именами; а вскоре в народе стал ходить и такой стишок:
В консульство Цезаря то, а не в консульство Бибула было:
В консульство Бибула, друг, не было впрямь ничего.

   (3) Стеллатский участок[47], объявленный предками неприкосновенным, и Кампанское поле, оставленное в аренде для пополнения казны, он разделил без жребия[48] между двадцатью тысячами граждан, у которых было по трое и больше детей. Откупщикам, просившим о послаблении, он сбавил третью часть откупной суммы и при всех просил их быть умеренней, когда придется набавлять цену на новые откупа. Вообще он щедро раздавал все, о чем был его ни просили, не встречая противодействия или подавляя его угрозами. (4) Марка Катона[49], выступившего в сенате с запросом, он приказал ликтору вытащить из курии и отвести и тюрьму. Луция Лукулла, который слишком резко ему возражал, он так запугал ложными обвинениями, что тот сам бросился к его ногам. Цицерон однажды в суде оплакивал положение государства[50] – Цезарь в тот же день, уже в девятом часу[51], перевел из патрициев в плебеи врага его, Публия Клодия[52], который добивался этого долго и тщетно (5). Наконец, он нанял доносчика против всей враждебной партии в целом: тот должен был объявить, что его подговаривали на убийство Помпея, и, представ перед рострами, назвать условленные имена подстрекателей. Но так как одно или два из этих имен были названы напрасно и только возбудили подозрение в обмане, он разочаровался в успехе столь опрометчивого замысла и, как полагают, устранил доносчика ядом[53].
   21. Около того же времени он женился на Кальпурнии, дочери Луция Пизона, своего преемника по консульству, а свою дочь Юлию выдал за Гнея Помпея, отказав ее первому жениху Сервилию Цепиону[54], хотя тот и был его главным помощником в борьбе против Бибула. Породнившись с Помпеем, он стал при голосовании спрашивать мнение у него первого, тогда как раньше он начинал с Красса, а обычай требовал держаться в течение всего года того порядка спроса, какой был принят консулом в январские календы[55].
   22. При поддержке зятя и тестя он выбрал себе в управление из всех провинций Галлию, которая своими богатыми возможностями и благоприятной обстановкой сулила ему триумфы. Сначала он получил по Ватиниеву закону[56] только Цизальпинскую Галлию с прилежащим Иллириком, но вскоре сенат прибавил ему и Косматую Галлию[57]: сенаторы боялись, что в случае их отказа он получит ее от народа. (2) Окрыленный радостью, он не удержался, чтобы не похвалиться через несколько дней перед всем сенатом, что он достиг цели своих желаний, несмотря на недовольство и жалобы противников, и что теперь-то он их всех оседлает. Кто-то оскорбительно заметил, что для женщины[58] это нелегко; он ответил, как бы шутя, что и в Сирии царствовала Семирамида, и немалой частью Азии владели некогда амазонки[59].
   23. По окончании его консульства преторы Гай Меммий и Луций Домиций потребовали расследования мероприятий истекшего года. Цезарь поручил это сенату, но сенат отказался. Потратив три дня в бесплодных пререканиях, он уехал в провинцию. Тотчас, как бы в знак предупреждения ему, был взят под суд по нескольким обвинениям его квестор; а вскоре и его самого потребовал к ответу народный трибун Луций Антистий, и только обратясь к другим трибунам, Цезарь добился, чтобы его не привлекали к суду, пока он отсутствует по делам государства. (2). А чтобы быть уверенным и в будущем, он особенно старался иметь каждый год среди магистратов людей, ему обязанных, и только тем соискателям помогал или допускал их до власти, которые соглашались защищать его во время отсутствия; он доходил до того, что от некоторых требовал клятвы и даже расписки.
   24. Но когда Луций Домиций, выдвинутый в консулы, стал открыто грозить, что, став консулом, он добьется того, чего не добился претором, и отнимет у Цезаря его войско, – тогда Цезарь вызвал Красса и Помпея в Луку, один из городов своей провинции, и убедил их просить второго консульства, чтобы свалить Домиция; для себя же он с их помощью[60] добился сохранения командования еще на пять лет. (2) Полагаясь на это, он вдобавок к легионам, полученным от государства[61], набрал новые на собственный счет, в том числе один – из трансальпийских галлов (он носил галльское название «алауда»)[62], которых он вооружил и обучил по римскому образцу и которым впоследствии всем даровал римское гражданство.
   (3) С этих пор он не упускал ни одного случая для войны, даже для несправедливой или опасной, и первым нападал как на союзные племена, так и на враждебные и дикие, так что сенат однажды даже постановил направить комиссию для расследования положения в Галлии, а некоторые[63] прямо предлагали выдать его неприятелю. Но когда его дела пошли успешно, в его честь назначались благодарственные молебствия[64] чаще и дольше, чем для кого-либо ранее. 25. Вот что он совершил за девять лет своего командования. Всю Галлию, что лежит между Пиренейским хребтом, Альпами, Севеннами и реками Роданом и Рейном, более 3200 миль в охвате, он целиком, за исключением лишь союзных или оказавших Риму услуги племен, обратил в провинцию и наложил на нее 40 миллионов ежегодного налога. (2) Первым из римлян он напал на зарейнских германцев и, наведя мост, нанес им тяжелые поражения. Он напал и на британцев, дотоле неизвестных, разбил их и потребовал с них выкупа и заложников. Среди стольких успехов он только три раза потерпел неудачу: в Британии его флот был почти уничтожен бурей, в Галлии один из его легионов был разбит наголову при Герговии, в германской земле попали в засаду и погибли легаты Титурий и Аврункулей[65].
   26. В эти же годы он потерял сначала мать, потом дочь и вскоре затем внука. Между тем убийство Публия Клодия привело в смятение все государство, и сенат постановил избрать только одного консула, назвав имя Гнея Помпея. Народные трибуны хотели назначить Цезаря в товарищи Помпею, но Цезарь посоветовал им лучше попросить у народа, чтобы ему было позволено домогаться второго консульства еще до истечения срока командования и не торопиться для этого в Рим, не кончив войны.
   (2) Достигнув этого, он стал помышлять о большем и, преисполненный надежд, не упускал ни одного случая выказать щедрость или оказать услугу кому-нибудь, как в государственных, так и в частных делах. На средства от военной добычи он начал строить форум[66]: одна земля под ним стоила больше ста миллионов. В память дочери он обещал народу гладиаторские игры[67] и пир – до него этого не делал никто. Чтобы ожидание было напряженней, он готовил угощение не только у мясников, которых нанял, но и у себя на дому. (3) Знаменитых гладиаторов, в какой-нибудь схватке навлекших немилость зрителей[68], он велел отбивать силой и сохранять для себя. Молодых бойцов он отдавал в обучение не в школы и не к ланистам[69], а в дома римских всадников и даже сенаторов, которые хорошо владели оружием; по письмам видно, как настойчиво просил он их следить за обучением каждого и лично руководить их занятиями. Легионерам он удвоил жалованье на вечные времена, отпускал им хлеб без меры и счета, когда его бывало вдоволь, а иногда дарил каждому по рабу[70] из числа пленников.
   27. Чтобы сохранить родство и дружбу с Помпеем, он предложил ему в жены Октавию, внучку своей сестры, хотя она и была уже замужем за Гаем Марцеллом, а сам просил руки его дочери, помолвленной с Фавстом Суллой. Всех друзей Помпея и большую часть сенаторов он привязал к себе, ссуждая им деньги без процентов или под ничтожный процент. Граждан из других сословий, которые приходили к нему сами или по приглашению, он осыпал щедрыми подарками, не забывая и их вольноотпущенников и рабов, если те были в милости у хозяина или патрона. (2) Наконец, он был единственной и надежнейшей опорой для подсудимых, для задолжавших, для промотавшихся юнцов, кроме лишь тех, кто настолько погряз в преступлениях, нищете или распутстве, что даже он не мог им помочь; таким он прямо и открыто говорил, что спасти их может только гражданская война.
   28. С таким же усердием привлекал он к себе и царей и провинции по всему миру: одним он посылал в подарок тысячи пленников, другим отправлял на помощь войска куда угодно и когда угодно, без одобрения сената и народа. Крупнейшие города не только в Италии, Галлии и Испании, но и в Азии и Греции он украшал великолепными постройками.
   (2) Наконец, когда уже все в изумлении только гадали, куда он клонит, консул Марк Клавдий Марцелл, объявив эдиктом, что имеет дело большой государственной важности, предложил сенату: преемника Цезарю назначить раньше срока, так как война закончена, мир установлен и победителю пора распустить войско; а на выборах кандидатуру Цезаря в его отсутствие не принимать, так как и Помпей не сделал для него оговорки в народном постановлении[71]. (3) Дело в том, что Помпей в своем законе о правах должностных лиц воспретил домогаться должностей заочно и по забывчивости не сделал исключения даже для Цезаря, исправив эту ошибку лишь тогда, когда закон был уже вырезан на медной доске и сдан в казначейство. Не довольствуясь лишением Цезаря его провинций и льгот, Марцелл предложил также лишить гражданского права поселенцев, выведенных Цезарем по Ватиниеву закону в Новый Ком, на том основании, что гражданство им было даровано с коварным умыслом[72] и противозаконно.
   29. Цезаря это встревожило. Он был убежден – и это часто от него слышали, – что теперь, когда он стал первым человеком в государстве, его не так легко столкнуть с первого места на второе, как потом со второго на последнее. Поэтому он стал всеми силами сопротивляться, отчасти – с помощью вмешательства трибунов, отчасти – при содействии второго консула Сервия Сульпиция. В следующем году Гай Марцелл сменил в должности консула своего двоюродного брата Марка и возобновил его попытки; тогда Цезарь за огромные деньги нашел себе защитника в лице его коллеги Эмилия Павла и самого отчаянного из трибунов – Гая Куриона[73]. (2) Но увидев, что против него действуют все настойчивей, и что даже консулы будущего года[74] избраны враждебные ему, он обратился к сенату с письмом, прося не отнимать у него дар римского народа, – или же пусть другие полководцы[75] тоже распустят свои войска. Как полагают, он надеялся, что при желании ему будет легче созвать своих ветеранов, чем Помпею – новых воинов. Противникам же он предложил согласиться на том, что он откажется от восьми легионов и Трансальпийской Галлии и сохранит до избрания в консулы только два легиона и Цизальпинскую провинцию или даже один легион и Иллирик. 30. Когда же ни сенат не пожелал вмешаться, ни противники – идти на какое бы то ни было соглашение о делах государственных, тогда он перешел в Ближнюю Галлию и, покончив с судебными собраниями, остановился в Равенне[76], угрожая войною, если сенат примет суровые меры против вступившихся за него трибунов[77].
   (2) Это, конечно, был только предлог для гражданской войны; причины же ее, как полагают, были другие. Так, Гней Помпей неоднократно утверждал, что Цезарь оттого пошел на всеобщую смуту и переворот, что из своих частных средств он не мог ни окончить построек, которые начал, ни оправдать ожидания, которые возбуждало в народе его возвращение. (3) Другие говорят, будто он боялся, что ему придется дать ответ за все, что он совершил в свое первое консульство вопреки знаменьям, законам и запретам: ведь и Марк Катон не раз клятвенно заявлял, что привлечет его к суду тотчас, как он распустит войско, и в народе говорили, что вернись он только частным человеком, и ему, как Милону[78], придется защищать себя в суде, окруженном вооруженной охраной. (4) Это тем правдоподобнее, что и Азиний Поллион рассказывает, как Цезарь при Фарсале, глядя на перебитых и бегущих врагов, сказал дословно следующее: «Они сами этого хотели! меня, Гая Цезаря, после всего, что я сделал, они объявили бы виновным, не обратись я за помощью к войскам!» (5) Некоторые, наконец, полагают, что Цезаря поработила привычка к власти, и поэтому он, взвесив свои и вражеские силы, воспользовался случаем захватить верховное господство, о котором мечтал с ранних лет. Так думал, по-видимому, и Цицерон, когда в третьей книге «Об обязанностях» писал, что у Цезаря всегда были на устах стихи Еврипида, которые он переводит так:
Коль преступить закон – то ради царства;
А в остальном его ты должен чтить[79].

   31. И вот, когда приспело известие, что вмешательство трибунов не имело успеха, и что им самим пришлось покинуть Рим, Цезарь тотчас двинул вперед когорты[80]; а чтобы не возбуждать подозрений, он и присутствовал для виду на народных зрелищах, и обсуждал план гладиаторской школы, которую собирался строить, и устроил, как обычно, многолюдный ужин. (2) Но когда закатилось солнце, он с немногими спутниками, в повозке, запряженной мулами с соседней мельницы, тайно тронулся в путь. Факелы погасли, он сбился с дороги, долго блуждал и только к рассвету, отыскав проводника, пешком, по узеньким тропинкам вышел, наконец, на верную дорогу[81]. Он настиг когорты у реки Рубикона, границы его провинции. Здесь он помедлил и, раздумывая, на какой шаг он отваживается, сказал, обратившись к спутникам: «Еще не поздно вернуться; но стоит перейти этот мостик, и все будет решать оружие»[82].
   32. Он еще колебался, как вдруг ему явилось такое видение. Внезапно поблизости показался неведомый человек дивного роста и красоты: он сидел и играл на свирели. На эти звуки сбежались не только пастухи, но и многие воины со своих постов, среди них были и трубачи. И вот у одного из них этот человек вдруг вырвал трубу, бросился в реку и, оглушительно протрубив боевой сигнал, поплыл к противоположному берегу. «Вперед, – воскликнул тогда Цезарь, – вперед, куда зовут нас знаменья богов и несправедливость противников! Жребий брошен»[83].
   33. Так перевел он войска; и затем, выведя на общую сходку бежавших к нему изгнанников-трибунов, он со слезами, разрывая одежду на груди, стал умолять солдат о верности. Говорят даже, будто он пообещал каждому всадническое состояние[84], но это – недоразумение. Дело в том, что он, взывая к воинам, часто показывал на свой палец левой руки, заверяя, что готов отдать даже свой перстень, чтобы вознаградить защитников своей чести; а дальние ряды, которым легче было видеть, чем слышать говорящего, приняли мнимые знаки за слова, и отсюда пошла молва, будто он посулил им всаднические кольца и четыреста тысяч сестерциев.
   34. Дальнейшие его действия, вкратце и по порядку, были таковы[85]. Он вступил в Пицен, Умбрию, Этрурию; Луция Домиция, противозаконно назначенного ему преемником и занимавшего Корфиний, он заставил сдаться и отпустил; затем по берегу Верхнего моря он двинулся к Брундизию[86], куда бежали консулы и Помпей, спеша переправиться за море. (2) После безуспешных попыток любыми средствами воспрепятствовать их отплытию, он повернул в Рим. Обратившись здесь к сенаторам с речью о положении государства, он направился против сильнейших войск Помпея, находившихся в Испании под начальством трех легатов: Марка Петрея, Луция Афрания и Марка Варрона; перед отъездом он сказал друзьям, что сейчас он идет на войско без полководца, а потом вернется к полководцу без войска. И хотя его задерживали как осада Массилии[87], закрывшей ворота у него на пути, так и крайний недостаток продовольствия, вскоре он подчинил себе все.
   35. Вернувшись из Испании в Рим, он переправился в Македонию и там, продержав Помпея почти четыре месяца в кольце мощных укреплений, разбил его, наконец, в фарсальском сражении и преследовал бегущего до Александрии, где нашел его уже убитым. Так как он видел, что царь Птолемей и против него замышляет злое, ему пришлось вести здесь необычайно трудную войну, в невыгодном месте и в невыгодное время: зимой, без припасов, без подготовки, в столице богатого и хитрого врага. Победив, он отдал египетское царство Клеопатре и ее младшему брату, не решаясь обратить его в провинцию, чтобы какой-нибудь предприимчивый наместник не смог опереться на нее для новых смут. (2) Из Александрии он направился в Сирию и затем в Понт, обеспокоенный вестями о Фарнаке, сыне Митридата Великого, который воспользовался случаем начать войну и уже был опьянен многими успехами[88]. На пятый день своего прибытия, через четыре часа после его появления, Цезарь разгромил его в одном единственном бою. Потом он часто поминал, как посчастливилось Помпею стяжать славу полководца победами над неприятелем, который не умеет воевать. После этого он победил в Африке Сципиона и Юбу, у которых искали прибежища остатки неприятелей, и в Испании – сыновей Помпея.
   36. Во всей междоусобной войне он не понес ни одного поражения. Терпеть неудачи случалось лишь его легатам: так, Гай Курион погиб в Африке, Гай Антоний попал в плен к врагу в Иллирике, Публий Долабелла потерял в том же Иллирике свой флот[89], а Гней Домиций Кальвин в Понте – свое войско. Сам же Цезарь неизменно сражался с замечательной удачей, не зная даже сомнительных успехов, за исключением двух лишь случаев: один раз при Диррахии, когда, обращенный Помпеем в бегство, но не преследуемый, он воскликнул, что Помпей не умеет побеждать, и другой раз в последнем сраженье в Испании[90], когда, отчаявшись в победе, он уже помышлял о добровольной смерти.
   37. По окончании войны он отпраздновал пять триумфов: четыре за один месяц, но с промежутками, – после победы над Сципионом, и пятый – после победы над сыновьями Помпея. Первый и самый блистательный триумф был галльский, за ним – александрийский, затем – понтийский, следующий – африканский, и наконец – испанский: каждый со своей особой роскошью и убранством[91]. (2) Во время галльского триумфа на Велабре[92] у него сломалась ось, и он чуть не упал с колесницы; на Капитолий он вступил при огнях, сорок слонов с факелами шли справа и слева. В понтийском триумфе среди прочих предметов в процессии несли надпись из трех слов: «Пришел, увидел, победил», – этим он отмечал не события войны, как обычно, а быстроту ее завершения.
   38. Своим старым легионерам он выдал из добычи по двадцать четыре тысячи сестерциев, не считая двух тысяч, выплаченных еще при начале междоусобной войны. Он выделил им и землю[93], но не сплошной полосой, чтобы не сгонять прежних владельцев. Народу он роздал по десять мер зерна и по стольку же фунтов масла, деньгами же по триста сестерциев, обещанных ранее, и еще по сотне за то, что пришлось ждать. (2) Тех, кто платил за жилье в Риме до двух тысяч сестерциев и в Италии до пятисот, он на год освободил от платы. Вдобавок он устроил пир[94] и раздачу мяса, а после испанского триумфа – еще два обеда: первый показался ему скудным и недостойным его щедрости, поэтому через четыре дня он дал второй, неслыханно богатый.
   39. Зрелища он устраивал самые разнообразные: и битву гладиаторов, и театральные представления по всем кварталам города и на всех языках[95], и скачки в цирке, и состязания атлетов, и морской бой. В гладиаторской битве[96] на форуме бились насмерть Фурий Лептин из преторского рода и Квинт Кальпен, бывший сенатор и судебный оратор. Военный танец плясали сыновья вельмож из Азии и Вифинии. (2) В театре римский всадник Децим Лаберий[97] выступал в миме собственного сочинения; получив в награду пятьсот тысяч сестерциев и золотой перстень, он прямо со сцены через орхестру прошел на свое место в четырнадцати первых рядах[98]. На скачках, для которых цирк был расширен в обе стороны, и окружен рвом с водой, знатнейшие юноши правили колесницами четверней и парой и показывали прыжки на лошадях. Троянскую игру[99] исполняли двумя отрядами мальчики старшего и младшего возраста. (3) Звериные травли[100] продолжались пять дней: в заключение была показана битва двух полков по пятисот пехотинцев, двадцать слонов и триста всадников с каждой стороны; чтобы просторнее было сражаться, в цирке снесли поворотные столбы[101] и на их месте выстроили два лагеря друг против друга. Атлеты[102] состязались в течение трех дней на временном стадионе, нарочно сооруженном близ Марсова поля. (4) Для морского боя было выкопано озеро на малом Кодетском поле[103] в бою участвовали биремы[104], триремы и квадриремы тирийского и египетского образца со множеством бойцов. На все эти зрелища отовсюду стеклось столько народу, что много приезжих ночевало в палатках по улицам и переулкам; а давка была такая, что многие были задавлены до смерти, в том числе два сенатора.
   40. Затем он обратился к устройству государственных дел. Он исправил календарь: из-за нерадивости жрецов, произвольно вставлявших месяцы и дни, календарь был в таком беспорядке, что уже праздник жатвы приходился не на лето, а праздник сбора винограда – не на осень. Он установил, применительно к движению солнца, год из 365 дней, и вместо вставного месяца ввел один вставной день через каждые четыре года[105]. (2) Чтобы правильный счет времени велся впредь с очередных январских календ, он вставил между ноябрем и декабрем два лишних месяца, так что год, когда делались эти преобразования, оказался состоящим из пятнадцати месяцев, считая и обычный вставной, также пришедшийся на этот год.
   41. Он пополнил сенат, к старым патрициям прибавил новых, увеличил число преторов, эдилов, квесторов и даже младших должностных лиц[106]. Тех, кто был лишен звания цензорами или осужден по суду за подкуп, он восстановил в правах. (2) Выборы он поделил с народом: за исключением соискателей консульства, половина кандидатов избиралась по желанию народа, половина – по назначению Цезаря. Назначал он их в коротких записках, рассылаемых по трибам: «Диктатор Цезарь – такой-то трибе. Предлагаю вашему вниманию такого-то, дабы он по вашему выбору получил искомое им звание». Он допустил к должностям и сыновей тех, кто был казнен во время проскрипций. В суде он оставил только две судейские декурии[107]: сенаторскую и всадническую; третью, декурию эрарных трибунов[108], он упразднил.
   (3) Перепись[109] граждан он произвел не в обычном месте и не обычным порядком, а по кварталам и через домовладельцев, и число получавших хлеб из казны сократил с трехсот двадцати тысяч до ста пятидесяти тысяч. А чтобы при обновлении списков не могли возникнуть новые беспорядки, он постановил, чтобы каждый год претор по жребию замещал умерших получателей новыми из числа не попавших в списки. 42. Кроме того, восемьдесят тысяч граждан он расселил по заморским колониям[110]. Желая пополнить поредевшее население города, он издал закон, чтобы никакой гражданин старше двадцати и моложе сорока лет[111], не находящийся на военной службе, не покидал бы Италию дольше, чем на три года; чтобы никто из сенаторских детей не уезжал из страны иначе, как в составе военной или гражданской свиты при должностном лице; и чтобы скотовладельцы не менее трети своих пастухов набирали из взрослых свободнорожденных людей. Всем, кто в Риме занимался медициной, и всем преподавателям благородных искусств[112] он даровал римское гражданство, чтобы они и сами охотнее селились в городе, и привлекали других.
   (2) Он не оправдал не раз возникавших надежд на отмену долговых обязательств[113], но постановил, наконец, чтобы платежи должников заимодавцам определялись той стоимостью, какую имели их имения до гражданской войны, и чтобы с общей суммы долга были списаны все выплаты или перечисления по процентам; а это сокращало долг почти на четверть. (3) Он распустил все коллегии[114], за исключением самых древних. Он усилил наказания преступникам; а так как богатые люди оттого легче шли на беззакония, что все их состояние и в изгнании[115] оставалось при них, он, по словам Цицерона[116], стал наказывать за убийство гражданина лишением всего имущества, а за иные преступления – половины.
   43. Суд[117] он правил необычайно тщательно и строго. Тех, кто был осужден за вымогательство, он даже изгонял из сенаторского сословия. Брак одного бывшего претора с женщиной, которая только накануне развелась с мужем, он объявил недействительным, хотя подозрений в измене и не было. На иноземные товары он наложил пошлину. Носилки, а также пурпурные платья и жемчужные украшения он оставил в употреблении только для определенных лиц[118], определенных возрастов и в определенные дни. (2) Особенно строго соблюдал он законы против роскоши[119]: вокруг рынка он расставил сторожей, чтобы они отбирали и приносили к нему запрещенные яства, а если что ускользало от сторожей, он иногда посылал ликторов с солдатами, чтобы забирать уже поданные блюда прямо со столов.
   44. День ото дня он задумывал все более великие и многочисленные планы устроения и украшения столицы, укрепления и расширения державы: прежде всего, воздвигнуть храм Марса, какого никогда не бывало, засыпав для него и сравняв с землею то озеро, где устраивал он морской бой, а на склоне Тарпейской скалы[120] устроить величайший театр. (2) гражданское право привести в надлежащий порядок, отобрав в нескольких книгах все самое лучшее и самое нужное из огромного множества разрозненных законов; открыть как можно более богатые библиотеки[121], греческие и латинские, поручив их составление и устройство Марку Варрону; осушить Помптинские болота[122]; (3) спустить Фуцинское озеро[123]; проложить дорогу от Верхнего моря через Апеннинский хребет до самого Тибра; перекопать каналом Истм[124]; усмирить вторгшихся во Фракию и Понт дакийцев; а затем пойти войной на парфян через Малую Армению, но не вступать в решительный бой, не познакомившись предварительно с неприятелем.
   (4) Среди таких замыслов и дел его застигла смерть. Однако прежде чем говорить о ней, не лишним будет вкратце изложить все, что касается его наружности, привычек, одежды, нрава, а также его занятий в военное и мирное время.
   45. Говорят, он был высокого роста, светлокожий, хорошо сложен, лицо чуть полное, глаза черные и живые. Здоровьем он отличался превосходным: лишь под конец жизни на него стали нападать внезапные обмороки и ночные страхи, да два раза во время занятий у него были приступы падучей. (2) За своим телом он ухаживал слишком даже тщательно, и не только стриг и брил, но и выщипывал волосы, и этим его многие попрекали. Безобразившая его лысина была ему несносна, так как часто навлекала насмешки недоброжелателей. Поэтому он обычно зачесывал поредевшие волосы с темени на лоб; поэтому же он с наибольшим удовольствием принял и воспользовался правом постоянно носить лавровый венок.
   (3) И одевался он, говорят, по-особенному: он носил сенаторскую тунику[125] с бахромой на рукавах и непременно ее подпоясывал, но слегка: отсюда и пошло словцо Суллы, который не раз советовал оптиматам остерегаться плохо подпоясанного юнца.
   46. Жил он сначала в скромном доме на Субуре[126], а когда стал великим понтификом, то поселился в государственном здании на Священной дороге. О его великой страсти к изысканности и роскоши сообщают многие. Так, говорят, что он заложил и отстроил за большие деньги виллу близ озера Неми[127], но она не совсем ему понравилась, и он разрушил ее до основания, хотя был еще беден и в долгах. В походах он возил с собою штучные и мозаичные полы. 47. В Британию он вторгся будто бы в надежде найти там жемчуг: сравнивая величину жемчужин, он нередко взвешивал их на собственных ладонях. Резные камни, чеканные сосуды, статуи, картины древней работы он всегда собирал с увлечением. Красивых и ученых рабов он покупал по таким неслыханным ценам, что сам чувствовал неловкость и запрещал записывать их в книги.
   48. В провинциях он постоянно давал обеды на двух столах: за одним возлежали гости в воинских плащах или в греческом платье, за другим – гости в тогах вместе с самыми знатными из местных жителей[128]. Порядок в доме он соблюдал и в малых и в больших делах настолько неукоснительно и строго, что однажды заковал в колодки пекаря за то, что он подал гостям не такой хлеб, как хозяину, а в другой раз он казнил смертью своего любимого вольноотпущенника за то, что тот обольстил жену римского всадника, хотя на него никто и не жаловался.
   49. На целомудрии его единственным пятном было сожительство с Никомедом, но это был позор тяжкий и несмываемый, навлекавший на него всеобщее поношение. Я не говорю о знаменитых строках Лициния Кальва:
… и все остальное,
Чем у вифинцев владел Цезарев задний дружок.

   Умалчиваю о речах Долабеллы и Куриона старшего, в которых Долабелла называет его «царевой подстилкой» и «царицыным разлучником», а Курион – «злачным местом Никомеда» и «вифинским блудилищем» (2) Не говорю даже об эдиктах Бибула, в которых он обзывает своего коллегу вифинской царицей и заявляет, что раньше он хотел царя, а теперь царства; в то же время, по словам Марка Брута, и некий Октавий, человек слабоумный и потому невоздержанный на язык, при всем народе именовал Помпея царем, а Цезаря величал царицей. Но Гай Меммий прямо попрекает его тем, что он стоял при Никомеде виночерпием среди других любимчиков на многолюдном пиршестве, где присутствовали и некоторые римские торговые гости, которых он называет по именам.
   (3) А Цицерон описывал в некоторых своих письмах, как царские служители отвели Цезаря в опочивальню, как он в пурпурном одеянии возлег на золотом ложе, и как растлен был в Вифинии цвет юности этого потомка Венеры; мало того, когда однажды Цезарь говорил перед сенатом в защиту Нисы, дочери Никомеда, и перечислял все услуги, оказанные ему царем, Цицерон его перебил: «Оставим это, прошу тебя: всем отлично известно, что дал тебе он и что дал ему ты!» (4) Наконец, во время галльского триумфа его воины, шагая за колесницей, среди других насмешливых песен распевали и такую, получившую широкую известность[129]:
Галлов Цезарь покоряет, Никомед же Цезаря:
Нынче Цезарь торжествует, покоривший Галлию, —
Никомед не торжествует, покоривший Цезаря.

   50. На любовные утехи он, по общему мнению, был падок и расточителен. Он был любовником многих знатных женщин – в том числе Постумии, жены Сервия Сульпиция, Лоллии, жены Авла Габиния, Тертуллы, жены Марка Красса, и даже Муции, жены Гнея Помпея. Действительно, и Курионы, отец и сын, и многие другие попрекали Помпея за то, что из жажды власти он женился на дочери человека, из-за которого прогнал жену, родившую ему троих детей, и которого не раз со стоном называл своим Эгистом[130]. (2) Но больше всех остальных любил он мать Брута, Сервилию: еще в свое первое консульство[131] он купил для нее жемчужину, стоившую шесть миллионов, а в гражданскую войну, не считая других подарков, он продал ей с аукциона богатейшие поместья за бесценок. Когда многие дивились этой дешевизне, Цицерон остроумно заметил: «Чем плоха сделка, коли третья часть остается за продавцом?» Дело в том, что Сервилия, как подозревали, свела с Цезарем и свою дочь Юнию Третью[132].
   51. И в провинциях он не отставал от чужих жен: это видно хотя бы из двустишья, которое также распевали воины в галльском триумфе:
Прячьте жен: ведем мы в город лысого развратника.
Деньги, занятые в Риме, проблудил ты в Галлии.

   52. Среди его любовниц были и царицы – например, мавританка Эвноя, жена Богуда: и ему и ей, по словам Назона, он делал многочисленные и богатые подарки. Но больше всех он любил Клеопатру: с нею он и пировал не раз до рассвета, на ее корабле с богатыми покоями он готов был проплыть через весь Египет до самой Эфиопии, если бы войско не отказалось за ним следовать; наконец, он пригласил ее в Рим и отпустил с великими почестями и богатыми дарами, позволив ей даже назвать новорожденного сына его именем. (2) Некоторые греческие писатели сообщают, что этот сын был похож на Цезаря и лицом и осанкой. Марк Антоний[133] утверждал перед сенатом, что Цезарь признал мальчика своим сыном, и что это известно Гаю Матию, Гаю Оппию и другим друзьям Цезаря; однако этот Гай Оппий написал целую книгу, доказывая, что ребенок, выдаваемый Клеопатрой за сына Цезаря, в действительности вовсе не сын Цезаря (как будто это нуждалось в оправдании и защите!) (3) Народный трибун Гельвий Цинна многим признавался, что у него был написан и подготовлен законопроект, который Цезарь приказал провести в его отсутствие: по этому закону Цезарю позволялось брать жен сколько угодно и каких угодно, для рождения наследников[134]. Наконец, чтобы не осталось сомнения в позорной славе его безнравственности и разврата, напомню, что Курион старший в какой-то речи называл его мужем всех жен и женою всех мужей.
   53. Вина он пил очень мало: этого не отрицают даже его враги. Марку Катону принадлежат слова: «Цезарь один из всех берется за государственный переворот трезвым». В отношении же еды он, как показывает Гай Оппий, был настолько неприхотлив, что когда у кого-то на обеде было подано старое масло вместо свежего, и остальные гости от него отказались, он один брал его даже больше обычного, чтобы не показать, будто он упрекает хозяина в небрежности или невежливости.
   54. Бескорыстия он не обнаружил ни на военных, ни на гражданских должностях[135]. Проконсулом[136] в Испании, по воспоминаниям некоторых современников, он, как нищий, выпрашивал у союзников деньги на уплату своих долгов, а у лузитанов разорил, как на войне, несколько городов, хотя они соглашались на его требования и открывали перед ним ворота. (2) В Галлии он опустошал капища и храмы богов, полные приношений, и разорял города чаще ради добычи, чем в наказание. Оттого у него и оказалось столько золота, что он распродавал его по Италии и провинциям на вес, по три тысячи сестерциев за фунт[137]. (3) В первое свое консульство он похитил из капитолийского храма три тысячи фунтов золота, положив вместо него столько же позолоченной меди. Он торговал союзами и царствами: с одного Птолемея[138] он получил около шести тысяч талантов за себя и за Помпея. А впоследствии лишь неприкрытые грабежи и святотатства[139] позволили ему вынести издержки гражданских войн, триумфов и зрелищ.
   55. В красноречии и в военном искусстве он стяжал не меньшую, если не большую славу, чем лучшие их знатоки. После обвинения Долабеллы все без спору признали его одним из лучших судебных ораторов Рима. Во всяком случае, Цицерон, перечисляя ораторов в своем «Бруте»[140], заявляет, что не видел никого, кто превосходил бы Цезаря, и называет его слог изящным, блестящим, и даже великолепным и благородным. (2) А Корнелию Непоту он писал о нем так[141]: «Как? Кого предпочтешь ты ему из тех ораторов, которые ничего не знают, кроме своего искусства? Кто острее или богаче мыслями? Кто пышнее или изящнее в выражениях?» По-видимому, за образец красноречия, по крайней мере, в молодости, он выбрал Цезаря Страбона[142]: из его речи в защиту сардинцев он даже перенес кое-что дословно в свою предварительную речь[143]. Как передают, говорил он голосом звонким, с движениями и жестами пылкими, но приятными. (3) Он оставил несколько речей; однако некоторые среди них приписываются ему ложно. Так, Август не без основания считал, что речь за Квинта Метелла не была издана самим Цезарем, а скорее записана скорописцем, плохо поспевавшим за словами оратора: в некоторых списках я даже нашел заглавие не «За Метелла», а «Для Метелла», хотя Цезарь говорит в ней от своего лица, защищая себя и Метелла от обвинений, возводимых на них общими недоброжелателями. (4) Точно так же не решается Август приписать Цезарю речь перед воинами в Испании[144]: между тем, известны целых две такие речи, одна перед первым боем и другая – перед вторым, хотя Азиний Поллион и пишет, что тут у него перед стремительным натиском неприятеля не было времени ни для каких речей.
   56. Он оставил и «Записки» о своих действиях в галльскую войну и в гражданскую войну с Помпеем. Кому принадлежат записки об александрийской, африканской и испанской войнах, неизвестно: одни называют Оппия, другие – Гирция, который дописал также последнюю книгу «Галльской войны», не завершенную Цезарем. О «Записках» Цезаря Цицерон так отзывается в том же «Бруте»[145]: (2) «Записки, им сочиненные, заслуживают высшей похвалы: в них есть нагая простота и прелесть, свободные от пышного ораторского облачения. Он хотел только подготовить все, что нужно для тех, кто пожелает писать историю, но угодил, пожалуй, лишь глупцам, которым захочется разукрасить его рассказ своими завитушками, разумные же люди после него уже не смеют взяться за перо». (3) А Гирций[146] о тех же «Записках» заявляет так: «Они встретили такое единодушное одобрение, что, кажется, не столько дают, сколько отнимают материал у историков. Мы больше, чем кто-нибудь другой, восхищаемся ими: все знают, как хорошо и точно, а мы еще знаем, как легко и быстро написал их Цезарь». (4) Азиний Поллион находит, что они написаны без должной тщательности и заботы об истине: многое, что делали другие, Цезарь напрасно принимал на веру, и многое, что делал он сам, он умышленно или по забывчивости изображает превратно; впрочем, Поллион полагает, что он переделал бы их и исправил.
   (5) Еще он оставил две книги «Об аналогии»[147], столько же книг «Против Катона»[148] и, наконец, поэму под заглавием «Путь». Первое из этих сочинений он написал во время перехода через Альпы, возвращаясь с войском из Ближней Галлии после судебных собраний; второе – в пору битвы при Мунде; последнее – когда он за двадцать четыре дня совершил переход из Рима в Дальнюю Испанию. (6) Существуют также его донесения сенату: как кажется, он первый стал придавать им вид памятной книжки со страницами, тогда как раньше консулы и военачальники писали их прямо на листах сверху донизу. Существуют и его письма[149] к Цицерону и письма к близким о домашних делах: в них, если нужно было сообщить что-нибудь негласно, он пользовался тайнописью, то есть менял буквы так, чтобы из них не складывалось ни одного слова. Чтобы разобрать и прочитать их, нужно читать всякий раз четвертую букву вместо первой, например, D вместо A и так далее. (7) Известно также о некоторых сочинениях[150], писанных им в детстве и юности, – «Похвала Геркулесу», трагедии «Эдип», «Собрание изречений»; но издавать все эти книжки Август запретил в своем коротком и ясном письме к Помпею Макру, которому было поручено устройство библиотек.
   57. Оружием и конем он владел замечательно, выносливость его превосходила всякое вероятие. В походе он шел впереди войска, обычно пеший, иногда на коне, с непокрытой головой, несмотря ни на зной, ни на дождь. Самые длинные переходы он совершал с невероятной быстротой, налегке, в наемной повозке, делая по сотне миль в день, реки преодолевая вплавь или с помощью надутых мехов, так что часто опережал даже вестников о себе.
   58. Трудно сказать, осторожности или смелости было больше в его военных предприятиях. Он никогда не вел войска по дорогам, удобным для засады, не разведав предварительно местности; в Британию он переправился не раньше, чем сам[151] обследовал пристани, морские пути и подступы к острову. И он же, узнав об осаде его лагерей в Германии[152], сквозь неприятельские посты, переодетый в галльское платье, проскользнул к своим. (2) Из Брундизия в Диррахий он переправился зимой, между вражескими кораблями, оставив войскам приказ следовать за ним; а когда они замешкались, и он напрасно торопил их, посылая гонцов, то, наконец, сам, ночью, втайне, один, закутавшись в плащ, пустился к ним на маленьком суденышке, и не раньше открыл себя, не раньше позволил кормчему отступить перед бурей, чем лодку почти затопило волнами[153].
   59. Никогда никакие суеверия не вынуждали его оставить или отложить предприятие. Он не отложил выступления против Сципиона и Юбы из-за того, что при жертвоприношении животное вырвалось у него из рук. Даже когда он оступился, сходя с корабля, то обратил это в хорошее предзнаменование, воскликнув: «Ты в моих руках, Африка!» В насмешку над пророчествами, сулившими имени Сципионов в этой земле вечное счастье и непобедимость, он держал при себе в лагере ничтожного малого из рода Корнелиев, прозванного за свою распутную жизнь Салютионом[154].
   60. В сражения он вступал не только по расчету, но и по случаю, часто сразу после перехода, иногда в самую жестокую непогоду, когда меньше всего этого от него ожидали. Только под конец жизни он стал осторожнее принимать бой: чем больше за ним побед, рассуждал он, тем меньше следует полагаться на случай, так как никакая победа не принесет ему столько, сколько может отнять одно поражение. Обращая неприятеля в бегство, он всякий раз отбивал у него и лагерь[155], не давая ему оправиться от испуга. Если успех колебался, он отсылал прочь лошадей[156], прежде всего – свою, чтобы воины держались поневоле, лишенные возможности к бегству. 61. (А лошадь[157] у него была замечательная, с ногами, как у человека, и с копытами, расчлененными, как пальцы: когда она родилась, гадатели предсказали ее хозяину власть над всем миром, и тогда Цезарь ее бережно выходил и первый объездил – других седоков она к себе не подпускала, – а впоследствии даже поставил ей статую перед храмом Венеры-Прародительницы[158].) 62. Если же его войско начинало отступать, он часто один восстанавливал порядок: бросаясь навстречу бегущим, он удерживал воинов поодиночке и, схватив их за горло, поворачивал лицом к неприятелю. А паника бывала такова, что однажды схваченный им знаменосец замахнулся на него острием значка[159], а другой знаменосец оставил древко у него в руке.
   63. Не меньшим было и его присутствие духа, а обнаруживалось оно еще разительнее. После сражения при Фарсале, уже отправив войско в Азию, он переправлялся в лодке перевозчика через Геллеспонт, как вдруг встретил враждебного ему Луция Кассия с десятью военными кораблями; но вместо того, чтобы обратиться в бегство, Цезарь, подойдя к нему вплотную, сам потребовал его сдачи, и тот, покорный, перешел к нему. 64. В Александрии, во время битвы за мост[160], он был оттеснен внезапно прорвавшимся неприятелем к маленькому челноку; но так как множество воинов рвалось за ним туда же, он спрыгнул в воду и вплавь спасся на ближайший корабль, проплыв двести шагов с поднятой рукой, чтобы не замочить свои таблички, и закусив зубами волочащийся плащ, чтобы не оставить его в добычу неприятелю.
   65. Воинов он ценил не за нрав и не за род и богатство, а только за мужество; а в обращении с ними одинаково бывал и взыскателен и снисходителен. Не всегда и не везде он держал их в строгости, а только при близости неприятеля; но тогда уже требовал от них самого беспрекословного повиновения и порядка, не предупреждал ни о походе, ни о сражении, и держал в постоянной напряженной готовности внезапно выступить, куда угодно. Часто он выводил их даже без надобности, особенно в дожди и в праздники. А нередко, отдав приказ не терять его из виду, он скрывался из лагеря днем или ночью и пускался в далекие прогулки, чтобы утомить отстававших от него солдат.
   66. Когда распространялись устрашающие слухи о неприятеле, он для ободрения солдат не отрицал и не преуменьшал вражеских сил, а напротив, преувеличивал[161] их собственными выдумками. Так, когда все были в страхе перед приближением Юбы, он созвал солдат на сходку и сказал: «Знайте: через несколько дней царь будет здесь, а с ним десять легионов, да всадников тридцать тысяч, да легковооруженных сто тысяч, да слонов три сотни. Я это знаю доподлинно, так что кое-кому здесь лучше об этом не гадать и не ломать голову, а прямо поверить моим словам; а не то я таких посажу на дырявый корабль и пущу по ветру на все четыре стороны».
   67. Проступки солдат он не всегда замечал и не всегда должным образом наказывал. Беглецов и бунтовщиков он преследовал и карал жестоко, а на остальное смотрел сквозь пальцы. А иногда после большого и удачного сражения он освобождал их от всех обязанностей и давал полную волю отдохнуть и разгуляться, похваляясь обычно, что его солдаты и среди благовоний умеют отлично сражаться. (2) На сходках он обращался к ним не «воины!», а ласковее: «соратники!» Заботясь об их виде, он награждал их оружием, украшенным серебром и золотом, как для красоты, так и затем, чтобы они крепче держали его в сражении из страха потерять ценную вещь. А любил он их так, что при вести о поражении Титурия отпустил волосы и бороду и остриг их не раньше, чем отомстил врагам.
   68. Всем этим он добился от солдат редкой преданности и отваги. Когда началась гражданская война, все центурионы всех легионов предложили ему снарядить по всаднику из своих сбережений, а солдаты обещали ему служить добровольно, без жалованья и пайка: те, кто побогаче, брались заботиться о тех, кто победнее. И за все время долгой войны ни один солдат не покинул его; а многие пленники, которым враги предлагали оставить жизнь, если они пойдут воевать против Цезаря, отвечали на это отказом. (2) Голод и прочие лишения они, будучи осаждаемыми или осаждающими, переносили с великой твердостью: когда Помпей увидел в укреплениях Диррахия хлеб из травы[162], которым они питались, он воскликнул, что с ним дерутся звери, а не люди, и приказал этот хлеб унести и никому не показывать, чтобы при виде терпения и стойкости неприятеля не пали духом его собственные солдаты. (3) А как доблестно они сражались, видно из того, что после единственного неудачного боя при Диррахии они сами потребовали себе наказанья[163], так что полководцу пришлось больше утешать их, чем наказывать. В других сражениях они не раз легко одолевали бесчисленные полчища врага во много раз меньшими силами. Так, одна когорта шестого легиона, обороняя укрепление, в течение нескольких часов выдерживала натиск четырех легионов Помпея и почти вся полегла под градом вражеских стрел, которых внутри вала было найдено сто тридцать тысяч[164]. (4) И этому не приходится удивляться, если вспомнить подвиги отдельных воинов, например, центуриона Кассия Сцевы или рядового Гая Ацилия, не говоря об остальных. Сцева, с выбитым глазом, раненный насквозь в бедро и плечо, со щитом, пробитым ста двадцатью ударами, все же не подпустил врага к воротам вверенного ему укрепления; Ацилию в морском бою при Массилии отрубили правую руку, когда он схватился ею за вражескую корму, но он, по примеру славного у греков Кинегира[165], перепрыгнул на неприятельский корабль и одним щитом погнал перед собой противников.
   69. Мятежей в его войсках за десять лет галльских войн не случилось ни разу, в гражданской войне – лишь несколько раз; но солдаты тотчас возвращались к порядку, и не столько из-за отзывчивости полководца, сколько из уважения к нему: Цезарь никогда не уступал мятежникам, а всегда решительно шел против них. Девятый легион перед Плаценцией[166] он на месте распустил с позором, хотя Помпей еще не сложил оружия, и только после долгих и униженных просьб восстановил его, покарав предварительно зачинщиков. 70. А когда солдаты десятого легиона[167] в Риме с буйными угрозами потребовали увольнения и наград, несмотря на еще пылавшую в Африке войну, и уже столица была в опасности, тогда Цезарь, не слушая отговоров друзей, без колебания вышел к солдатам и дал им увольнение; а потом, обратившись к ним «граждане!» вместо обычного «воины!», он одним этим словом изменил их настроение и склонил их к себе: они наперебой закричали, что они – его воины, и добровольно последовали за ним в Африку, хоть он и отказывался их брать. Но и тут он наказал всех главных мятежников, сократив им на треть обещанную долю добычи и земли.
   71. Верностью и заботой о клиентах он отличался смолоду. Знатного юношу Масинту[168] он защищал от царя Гиемпсала с такой горячностью, что во время спора схватил за бороду царского сына Юбу. А когда Масинта все же был объявлен царским данником, он вырвал его из рук тащивших его, долго скрывал у себя, а потом, отправляясь после претуры в Испанию, увез его с собою в носилках, окруженный толпой провожающих и фасками ликторов.
   72. К друзьям он был всегда внимателен и добр: когда однажды он ехал с Гаем Оппием через глухой лес, и того свалила внезапная болезнь, он уступил другу единственный кров, а сам ночевал на голой земле под открытым небом[169]. А когда он уже стоял у власти, то некоторых людей самого низкого звания он возвысил до почетных должностей, и в ответ на упреки прямо сказал, что если бы он был обязан своим достоинством разбойникам и головорезам, он и им отплатил бы такой же благодарностью.
   73. Напротив, вражды у него ни к кому не было настолько прочной, чтобы он от нее не отказался с радостью при первом удобном случае. Гаю Меммию на его свирепые речи он отвечал с такой – же язвительностью, но когда вскоре тот выступил соискателем консульства, он охотно его поддержал. Гаю Кальву, который, ославив его эпиграммами, стал через друзей искать примирения, он добровольно написал первый. Валерий Катулл, по собственному признанию Цезаря, заклеймил его вечным клеймом в своих стишках о Мамурре[170], но, когда поэт принес извинения, Цезарь в тот же день пригласил его к обеду, а с отцом его продолжал поддерживать обычные дружеские отношения.
   74. Даже во мщении обнаруживал он свою природную мягкость Пиратам[171], у которых он был в плену, он поклялся, что они у него умрут на кресте, но когда он их захватил, то приказал сперва их заколоть и лишь потом распять. Корнелию Фагитте[172], к которому он, больной беглец, когда-то ночью попал в засаду и лишь с трудом, за большие деньги, умолил не выдавать его Сулле, он не сделал потом никакого зла. Раба Филемона, своего секретаря, который обещал врагам извести его ядом, он казнил смертью, но без пыток. (2) Когда Публий Клодий[173], обольститель его жены Помпеи, был по этому поводу привлечен к суду за оскорбление святынь, то Цезарь, вызванный свидетелем, заявил, что ему ничего не известно, хотя мать его Аврелия и сестра Юлия уже рассказали всю правду перед теми же судьями. А на вопрос, почему же он тогда развелся с женою, он ответил: «Потому что мои близкие, как я полагаю, должны быть чисты не только от вины, но и от подозрений».
   75. Его умеренность и милосердие, как в ходе гражданской войны, так и после победы, были удивительны. Между тем, как Помпей объявил своими врагами всех, кто не встанет на защиту республики, Цезарь провозгласил, что тех, кто воздержится и ни к кому не примкнет, он будет считать друзьями. Всем, кого он произвел в чины по советам Помпея, он предоставил возможность перейти на сторону Помпея. (2) Когда при Илерде велись переговоры о сдаче, и оба войска находились уже в непрестанном общении и сношениях, Афраний и Петрей, внезапно передумав, захватили врасплох и казнили всех цезарианских солдат в своем лагере; но Цезарь не стал подражать этому испытанному им вероломству. При Фарсале он призвал своих воинов щадить жизнь римских граждан, а потом позволил каждому из своих сохранить жизнь одному из неприятелей. (3) Никто не погиб от него иначе, как на войне, если не считать Афрания с Фавстом и молодого Луция Цезаря[174]; но и они, как полагают, были убиты не по воле Цезаря, хотя первые двое, уже будучи однажды им прощены, снова подняли против него оружие, а третий огнем и мечом жестоко расправился с его вольноотпущенниками и рабами, перерезав даже зверей, приготовленных им для развлечения народа. (4) Наконец, в последние годы он даже позволил вернуться в Италию всем, кто еще не получил прощения, и открыл им доступ к государственным должностям и военным постам. Даже статуи Луция Суллы и Помпея[175], разбитые народом, он приказал восстановить. И когда впоследствии против него говорилось или замышлялось что-нибудь опасное, он старался это пресекать, но не наказывать. (5)Так, обнаруживая заговоры и ночные сборища, он ограничивался тем, что в эдикте объявлял, что это ему небезызвестно; тем, кто о нем злобно говорил, он только посоветовал в собрании больше так не делать; жестокий урон, нанесенный его доброму имени клеветнической книжкой Авла Цецины[176] и бранными стишками Пифолая, он перенес спокойно, как простой гражданин.
   76. Однако все это перевешивают его слова и дела иного рода: поэтому даже считается, что он был повинен в злоупотреблении властью и убит заслуженно.
   Мало того, что он принимал почести сверх всякой меры: бессменное консульство, пожизненную диктатуру, попечение о нравах, затем имя императора, прозвание отца отечества, статую среди царских статуй, возвышенное место в театре, – он даже допустил в свою честь постановления, превосходящие человеческий предел: золотое кресло в сенате и суде, священную колесницу и носилки[177] при цирковых процессиях, храмы, жертвенники, изваяния рядом с богами, место за угощением для богов[178] жреца, новых луперков[179], название месяца по его имени[180]; и все эти почести он получал и раздавал по собственному произволу. (2) В свое третье и четвертое консульство[181] он был консулом лишь по имени, довольствуясь одновременно предложенной ему диктаторской властью; в замену себе он каждый раз назначал двух консулов, но лишь на последние три месяца, так что в промежутке даже народные собрания не созывались, кроме как для выбора народных трибунов и эдилов: ибо и преторов он заменил префектами, которые вели городские дела в его отсутствие. Когда один консул внезапно умер накануне нового года, он отдал освободившееся место одному соискателю на несколько оставшихся часов[182]. (3) С таким же своевластием он вопреки отеческим обычаям назначил должностных лиц на много лет вперед[183], даровал десяти бывшим преторам консульские знаки отличия, ввел в сенат граждан, только что получивших гражданские права, и в их числе нескольких полудиких галлов[184]. Кроме того, заведовать чеканкой монеты[185] и государственными податями он поставил собственных рабов, а управление и начальство над оставленными в Александрии тремя легионами передал своему любимчику Руфину, сыну своего вольноотпущенника.
   77. Не менее надменны были и его открытые высказывания, о каких сообщает Тит Ампий: «республика – ничто, пустое имя без тела и облика»; «Сулла не знал и азов, если отказался от диктаторской власти»; «с ним, Цезарем, люди должны разговаривать осторожнее и слова его считать законом». Он дошел до такой заносчивости, что когда гадатель однажды возвестил о несчастном будущем – зарезанное животное оказалось без сердца, – то он заявил: «Все будет хорошо, коли я того пожелаю; а в том, что у скотины нету сердца, ничего удивительного нет»[186].
   78. Но величайшую, смертельную ненависть навлек он на себя вот каким поступком. Сенаторов, явившихся в полном составе поднести ему многие высокопочетнейшие постановления, он принял перед храмом Венеры-Прародительницы, сидя. Некоторые пишут, будто он пытался подняться, но его удержал Корнелий Бальб; другие, напротив, будто он не только не пытался, но даже взглянул сурово на Гая Требация, когда тот предложил ему встать. (2) Это показалось особенно возмутительным оттого, что сам он, проезжая в триумфе мимо трибунских мест и увидев, что перед ним не встал один из трибунов по имени Понтий Аквила, пришел тогда в такое негодование, что воскликнул: «Не вернуть ли тебе и республику, Аквила, народный трибун?» И еще много дней, давая кому-нибудь какое-нибудь обещание, он непременно оговаривал: «если Понтию Аквиле это будет благоугодно».
   79. Безмерно оскорбив сенат своим открытым презрением, он прибавил к этому и другой, еще более дерзкий поступок[187]. Однажды, когда он возвращался после жертвоприношения на Латинских играх[188], среди небывало бурных народных рукоплесканий, то какой-то человек из толпы возложил на его статую лавровый венок, перевитый белой перевязью[189], но народные трибуны Эпидий Марулл и Цезетий Флав приказали сорвать перевязь с венка, а человека бросить в тюрьму. Цезарь, в досаде на то ли, что намек на царскую власть не имел успеха, на то ли, что у него, по его словам, отняли честь самому от нее отказаться, сделал трибунам строгий выговор и лишил их должности[190]. (2) Но с этих пор он уже не мог стряхнуть с себя позор стремления к царскому званию, – несмотря на то, что однажды он ответил плебею, величавшему его царем: «Я Цезарь, а не царь!»[191], а в другой раз, когда на Луперкалиях[192] перед ростральной трибуной консул Антоний несколько раз пытался возложить на него диадему, он отверг ее и отослал на Капитолий в храм Юпитера Благого и Величайшего. (3) Более того, все чаще ходили слухи, будто он намерен переселиться в Александрию или в Илион[193] и перевести туда все государственные средства, обескровив Италию воинскими наборами, а управление Римом поручив друзьям, и будто на ближайшем заседании сената квиндецимвир[194] Луций Котта внесет предложение провозгласить Цезаря царем, так как в пророческих книгах записано, что парфян может победить только царь. 80. Это и заставило заговорщиков ускорить задуманные действия, чтобы не пришлось голосовать за такое предложение.
   Уже происходили тут и там тайные сходки, где встречались два-три человека: теперь все слилось воедино. Уже и народ не был рад положению в государстве: тайно и явно возмущаясь самовластием, он искал освободителей. (2) Когда в сенат были приняты иноземцы, появились подметные листы с надписью: «В добрый час![195] не показывать новым сенаторам дорогу в сенат!» А в народе распевали так:
Галлов Цезарь вел в триумфе, галлов Цезарь ввел в сенат.
Сняв штаны, они надели тогу с пурпурной каймой[196].

   (3) Когда Квинт Максим, назначенный консулом на три месяца[197], входил в театр, и ликтор, как обычно, всем предложил его приветствовать, отовсюду раздались крики: «Это не консул!» После удаления от должности трибунов Цезетия и Марулла на ближайших выборах было подано много голосов, объявлявших их консулами. Под статуей Луция Брута кто-то написал: «О если б ты был жив!», а под статуей Цезаря:
Брут, изгнав царей из Рима, стал в нем первым консулом.
Этот, консулов изгнавши, стал царем в конце концов.

   (4) В заговоре против него участвовало более шестидесяти человек; во главе его стояли Гай Кассий, Марк Брут и Децим Брут. Сперва они колебались, убить ли его на Марсовом поле, когда на выборах он призовет трибы к голосованию[198], – разделившись на две части, они хотели сбросить его с мостков, а внизу подхватить и заколоть, – или же напасть на него на Священной дороге или при входе в театр. Но когда было объявлено, что в иды марта сенат соберется на заседание в курию Помпея[199], то все охотно предпочли именно это время и место.
   81. Между тем приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми несомненными предзнаменованиями. За несколько месяцев перед тем новые поселенцы, выведенные по Юлиеву закону в Капую, раскапывали там древние могилы, чтобы поставить себе усадьбы, и очень усердствовали, так как им случилось отыскать в земле несколько сосудов старинной работы; и вот в гробнице, где по преданию был похоронен основатель Капуи, Капий[200], они нашли медную доску с греческой надписью такого содержания: когда потревожен будет Капиев прах, тогда потомок его погибнет от руки сородичей, и будет отмщен великим по всей Италии кровопролитием. (2) Не следует считать это басней или выдумкой: так сообщает Корнелий Бальб, близкий друг Цезаря. А за несколько дней до смерти Цезарь узнал, что табуны коней, которых он при переходе Рубикона посвятил богам и отпустил пастись на воле, без охраны, упорно отказываются от еды и проливают слезы. Затем, когда он приносил жертвы, гадатель Спуринна советовал ему остерегаться опасности, которая ждет его не поздней, чем в иды марта. Затем, уже накануне этого дня в курию Помпея влетела птичка королек с лавровой веточкой в клюве, преследуемая стаей разных птиц из ближней рощицы, и они ее растерзали. А в последнюю ночь перед убийством ему привиделось во сне, как он летает под облаками, и потом как Юпитер пожимает ему десницу; жене его Кальпурнии снилось, что в доме их рушится крыша[201], и что мужа закалывают у нее в объятиях: и двери их спальни внезапно сами собой распахнулись настежь.
   (4). Из-за всего этого, а также из-за нездоровья он долго колебался, не остаться ли ему дома, отложив свои дела в сенате. Наконец, Децим Брут уговорил его не лишать своего присутствия многолюдное и давно ожидающее его собрание, и он вышел из дому уже в пятом часу дня[202]. Кто-то из встречных[203] подал ему записку с сообщением о заговоре: он присоединил ее к другим запискам, которые держал в левой руке, собираясь прочесть. Потом он принес в жертву нескольких животных подряд, но благоприятных знамений не добился; тогда он вошел в курию, не обращая внимания на дурной знак и посмеиваясь над Спуринной за то, что вопреки его предсказанию, иды марта наступили и не принесли никакой беды. «Да, пришли, но не прошли», – ответил тот.
   82. Он сел, и заговорщики окружили его, словно для приветствия. Тотчас Тиллий Цимбр[204], взявший на себя первую роль, подошел к нему ближе, как будто с просьбой, и когда тот, отказываясь, сделал ему знак подождать, схватил его за тогу выше локтей. Цезарь кричит: «Это уже насилие!» – и тут один Каска, размахнувшись сзади, наносит ему рану пониже горла. (2) Цезарь хватает Каску за руку, прокалывает ее грифелем[205], пытается вскочить, но второй удар его останавливает. Когда же он увидел, что со всех сторон на него направлены обнаженные кинжалы, он накинул на голову тогу и левой рукой распустил ее складки ниже колен, чтобы пристойнее упасть укрытым до пят; и так он был поражен двадцатью тремя ударами, только при первом испустив не крик даже, а стон, – хотя некоторые и передают, что бросившемуся на него Марку Бруту он сказал: «И ты, дитя мое!»[206].
   (3) Все разбежались; бездыханный, он остался лежать, пока трое рабов, взвалив его на носилки, со свисающей рукою, не отнесли его домой. И среди стольких ран только одна, по мнению врача Антистия, оказалась смертельной – вторая, нанесенная в грудь.
   (4) Тело убитого заговорщики собирались бросить в Тибр, имущество конфисковать, законы отменить, но не решились на это из страха перед консулом Марком Антонием и начальником конницы Лепидом.
   83. По требованию Луция Пизона, тестя убитого, было вскрыто и прочитано в доме Антония его завещание, составленное им в Лавиканском поместье[207] в сентябрьские иды прошлого года и хранившееся у старшей весталки. Квинт Туберон сообщает, что со времени консульства и до самого начала гражданской войны он обычно объявлял своим наследником Гнея Помпея и даже читал это перед войском на сходке. (2) Но в этом последнем завещании он назначал наследниками трех внуков своих сестер: Гаю Октавию оставлял три четверти имущества, Луцию Пинарию и Квинту Педию – последнюю четверть. В конце завещания он сверх того усыновлял Гая Октавия и передавал ему свое имя. Многие убийцы были им названы в числе опекунов своего сына, буде таковой родится, а Децим Брут – даже среди наследников во второй степени[208]. Народу он завещал сады над Тибром в общественное пользование и по триста сестерциев каждому гражданину.
   84. День похорон был объявлен, на Марсовом поле близ гробницы Юлии сооружен погребальный костер, а перед ростральной трибуной – вызолоченная постройка наподобие храма Венеры-Прародительницы; внутри стояло ложе слоновой кости, устланное пурпуром и золотом, в изголовье – столб с одеждой, в которой Цезарь был убит. Было ясно, что всем, кто шел с приношениями[209], не хватило бы дня для процессии: тогда им велели сходиться на Марсово поле без порядка, любыми путями. (2) На погребальных играх, возбуждая негодование и скорбь о его смерти, пели стихи из «Суда об оружии» Пакувия[210]
Не я ль моим убийцам был спасителем? —

   и из «Электры» Ацилия[211] сходного содержания. Вместо похвальной речи консул Антоний объявил через глашатая постановление сената, в котором Цезарю воздавались все человеческие и божеские почести, затем клятву, которой сенаторы клялись все блюсти жизнь одного, и к этому прибавил несколько слов от себя[212]. (3) Погребальное ложе принесли на форум должностные лица этого года и прошлых лет. Одни предлагали сжечь его в храме Юпитера Капитолийского, другие – в курии Помпея, когда внезапно появились двое неизвестных, подпоясанные мечами, размахивающие дротиками, и восковыми факелами подожгли постройку. Тотчас окружающая толпа принялась тащить в огонь сухой хворост, скамейки, судейские кресла, и все, что было принесенного в дар. (4) Затем флейтисты и актеры стали срывать с себя триумфальные одежды, надетые для такого дня, и, раздирая, швыряли их в пламя; старые легионеры жгли оружие, которым они украсились для похорон, а многие женщины – свои уборы, что были на них, буллы[213] и платья детей. (5) Среди этой безмерной всеобщей скорби множество иноземцев то тут, то там оплакивали убитого каждый на свой лад, особенно иудеи[214], которые и потом еще много ночей собирались на пепелище.
   85. Тотчас после погребения народ с факелами ринулся к домам Брута и Кассия. Его с трудом удержали; но встретив по пути Гельвия Цинну, народ убил его, спутав по имени с Корнелием Цинной, которого искали за его произнесенную накануне в собрании речь против Цезаря; голову Цинны вздели на копье и носили по улицам. Впоследствии народ воздвиг на форуме колонну из цельного нумидийского мрамора, около двадцати футов вышины, с надписью «Отцу отечества». У ее подножия еще долгое время приносили жертвы, давали обеты и решали споры, принося клятву именем Цезаря.
   86. У некоторых друзей осталось подозрение, что Цезарь сам не хотел дольше жить, а оттого и не заботился о слабеющем здоровье и пренебрегал предостережениями знамений и советами друзей. Иные думают, что он полагался на последнее постановление и клятву сената и после этого даже отказался от сопровождавшей его охраны из испанцев с мечами: (2) другие, напротив, полагают, что он предпочитал один раз встретиться с грозящим отовсюду коварством, чем в вечной тревоге его избегать. Некоторые даже передают, что он часто говорил[215]: жизнь его дорога не столько ему, сколько государству – сам он давно уж достиг полноты власти и славы, государство же, если что с ним случится, не будет знать покоя, а только ввергнется во много более бедственные гражданские войны. 87. Как бы то ни было, в одном согласны почти все: именно такого рода смерть была ему почти желанна. Так, когда он читал у Ксенофонта[216], как Кир в предсмертном недуге делал распоряжения о своем погребенье, он с отвращением отозвался о столь медленной кончине и пожелал себе смерти внезапной и быстрой. А накануне гибели, за обедом у Марка Лепида в разговоре о том, какой род смерти самый лучший, он предпочел конец неожиданный и внезапный.
   88. Он погиб на пятьдесят шестом году жизни и был сопричтен к богам, не только словами указов, но и убеждением толпы. Во всяком случае, когда во время игр, которые впервые в честь его обожествления давал его наследник Август, хвостатая звезда сияла в небе семь ночей подряд, появляясь около одиннадцатого часа[217], то все поверили, что это душа Цезаря, вознесенного на небо. Вот почему изображается он со звездою над головой. В курии, где он был убит, постановлено было застроить вход, а иды марта именовать днем отцеубийственным и никогда в этот день не созывать сенат.
   89. Из его убийц почти никто не прожил после этого больше трех лет и никто не умер своей смертью. Все они были осуждены и все погибли по-разному: кто в кораблекрушении, кто в битве. А некоторые поразили сами себя тем же кинжалом, которым они убили Цезаря[218].

Книга вторая. БОЖЕСТВЕННЫЙ АВГУСТ

   1. Род Октавиев некогда был в Велитрах одним из виднейших: об этом говорит многое. Там есть переулок в самой населенной части города, который издавна называется Октавиевым; и там показывают алтарь, посвященный одному из Октавиев. Будучи военачальником в одной пограничной войне, он приносил однажды жертвы Марсу, как вдруг пришла весть о набеге врагов: выхватив из огня внутренности жертвы[219], он рассек их полусырыми, пошел на бой и вернулся с победой. Существовало даже общественное постановление, чтобы и впредь жертвенные внутренности приносились Марсу таким же образом, а остатки жертвы отдавались Октавиям.
   2. Этот род был введен в сенат Тарквинием Древним в числе младших родов[220], затем причислен Сервием Туллием к патрициям, с течением времени опять перешел в плебс, и лишь много спустя божественный Юлий вновь вернул ему патрицианское достоинство. Первым из этого рода был избран народом на государственную должность Гай Руф. (2) Он был квестором и оставил сыновей Гнея и Гая, от которых пошли две ветви рода Октавиев, имевшие различную судьбу. А именно, Гней и затем его потомки все достигали самых почетных должностей, между тем как Гай с его потомством волей судьбы или по собственному желанию состояли во всадническом сословии вплоть до отца Августа. Прадед Августа во Вторую пуническую войну служил в Сицилии войсковым трибуном под начальством Эмилия Папа. Дед его довольствовался муниципальными должностями и дожил до старости спокойно и в достатке.
   (3) Но так сообщают другие; сам же Август пишет только о том, что происходит из всаднического рода, древнего и богатого, в котором впервые стал сенатором его отец. А Марк Антоний попрекает его тем, будто прадед его был вольноотпущенник, канатчик из Фурийского округа, а дед – ростовщик. Вот все, что я мог узнать о предках Августа по отцу.
   3. Отец его Гай Октавий с молодых лет был богат и пользовался уважением; можно только удивляться, что и его некоторые объявляют ростовщиком и даже раздатчиком взяток при сделках на выборах. Выросши в достатке, он и достигал почетных должностей без труда, и отправлял их отлично. После претуры он получил по жребию Македонию; по дороге туда, выполняя особое поручение сената[221], он уничтожил остатки захвативших Фурийский округ беглых рабов из отрядов Спартака и Катилины. (2) Управляя провинцией, он обнаружил столько же справедливости, сколько и храбрости: бессов[222] и фракийцев он разбил в большом сражении, а с союзными племенами обходился так достойно, что Марк Цицерон[223] в сохранившихся письмах к своему брату Квинту, который в то время бесславно правил провинцией Азией, побуждал и увещевал его в заботах о союзниках брать пример с его соседа Октавия.
   4. Возвращаясь из Македонии, он скоропостижно умер, не успев выдвинуть свою кандидатуру на консульство. После него осталось трое детей: Октавия Старшая – от Анхарии, Октавия Младшая и Август – от Атии.
   Атия была дочерью Марка Атия Бальба и Юлии, сестры Гая Цезаря. Бальб по отцу происходил из Ариции, и среди его предков было немало сенаторов, а по матери находился в близком родстве с Помпеем Великим. Он был претором, а потом в числе двадцати уполномоченных занимался разделом кампанских земель[224] между гражданами по Юлиеву закону. (2) Однако тот же Антоний, позоря предков Августа и с материнской стороны, попрекал его тем, будто его прадед был африканцем и держал в Ариции то ли лавку с мазями, то ли пекарню. А Кассий Пармский в одном письме обзывает Августа внуком не только пекаря, но и ростовщика: «Мать твоя выпечена из муки самого грубого арицийского помола, а замесил ее грязными от лихоимства руками нерулонский[225] меняла».
   5. Август родился в консульство Марка Туллия Цицерона и Гая Антония, в девятый день до октябрьских календ[226], незадолго до рассвета, у Бычьих голов[227] в палатинском квартале[228], где теперь стоит святилище, основанное вскоре после его смерти. Действительно, в сенатских отчетах записано, что некто Гай Леторий, юноша патрицианского рода, обвиненный в прелюбодействе, умоляя смягчить ему жестокую кару из внимания к его молодости и знатности, ссылался перед сенаторами и на то, что он является владельцем и как бы блюстителем той земли, которой коснулся[229] при рождении божественный Август, и просил помилования во имя этого своего собственного и наследственного божества. Тогда и было постановлено превратить эту часть дома в святилище.
   6. Его детскую, маленькую комнату, похожую на кладовую, до сих пор показывают в загородной усадьбе его деда близ Велитр, и окрестные жители уверены, что там он и родился. Входить туда принято только по необходимости и после обряда очищения, так как есть давнее поверье будто всякого, кто туда вступает без почтения, обуревает страх и ужас. Это подтвердилось недавно, когда новый владелец усадьбы, то ли случайно, то ли из любопытства решил там переночевать, но через несколько часов, среди ночи, был выброшен оттуда внезапной неведомой силой, и его вместе с постелью нашли, полуживого, уже за порогом.
   7. В младенчестве он был прозван Фурийцем в память о происхождении предков, а может быть, о победе, вскоре после его рождения одержанной его отцом Октавием над беглыми рабами в Фурийском округе. О том, что он был прозван Фурийцем, я сообщаю с полной уверенностью: мне удалось найти маленькое бронзовое изваяние старинной работы, изображающее его ребенком, и на нем было написано это имя железными, почти стершимися буквами. Это изваяние я поднес императору[230], который благоговейно поместил его среди Ларов в своей опочивальне. Впрочем, и Марк Антоний часто называет его в письмах Фурийцем, стараясь этим оскорбить; но Август в ответ на это только удивляется, что его попрекают его же детским именем. (2) Впоследствии же он принял имя Гая Цезаря и прозвище Августа – первое по завещанию внучатного дяди, второе по предложению Мунация Планка. Другие предлагали ему тогда имя Ромула[231], как второму основателю Рима, но было решено, что лучше ему именоваться Августом: это было имя не только новое, но и более возвышенное, ибо и почитаемые места, где авгуры совершили обряд освящения, называются «августейшими» (augusta) – то ли от слова «увеличение» (auctus), то ли от полета или кормления птиц (avium gestus gustusve); это показывает и стих Энния:
По августейшем гаданье основан был Рим знаменитый[232].

   8. В четыре года он потерял отца. На двенадцатом году он произнес перед собранием похвальную речь на похоронах своей бабки Юлии. Еще четыре года спустя, уже надев тогу совершеннолетнего, он получил военные награды в африканском триумфе Цезаря, хотя сам по молодости лет в войне и не участвовал. Когда же затем его внучатный дядя отправился в Испанию против сыновей Помпея, то он, еще не окрепнув после тяжкой болезни, с немногими спутниками, по угрожаемым неприятелем дорогам, не отступив даже после кораблекрушения, пустился ему вслед; а заслужив его расположение этой решительностью при переезде, он вскоре снискал похвалу и своими природными дарованиями.
   (2) Задумав после покорения Испании поход против дакийцев и затем против парфян, Цезарь заранее отправил его в Аполлонию[233], и там он посвятил досуг занятиям. При первом известии, что Цезарь убит, и что он – его наследник, он долго колебался, не призвать ли ему на помощь стоявшие поблизости легионы, но отверг этот замысел как опрометчивый и преждевременный. Однако он отправился в Рим и вступил в наследство, несмотря ни на сомнения матери, ни на решительные возражения отчима, консуляра Марция Филиппа[234]. (3) И с этих пор, собрав войска, он стал править государством: сперва в течение двенадцати лет – вместе с Марком Антонием и Марком Лепидом, а затем с одним Марком Антонием, и наконец, в течение сорока четырех лет – единовластно.
   9. Обрисовав его жизнь в общих чертах, я остановлюсь теперь на подробностях, но не в последовательности времени, а в последовательности предметов, чтобы можно было их представить нагляднее, и понятнее.
   Гражданских войн вел он пять: мутинскую, филиппийскую, перузийскую, сицилийскую, актийскую; первую и последнюю из них – против Марка Антония, вторую – против Брута и Кассия, третью – против Луция Антония, брата триумвира, и четвертую – против Секста Помпея, сына Гнея.
   10. Начало и причина всех этих войн были таковы. Считая первым своим долгом месть за убийство дяди и защиту всего, что тот сделал, он тотчас по приезде из Аполлонии хотел напасть врасплох на Брута и Кассия с оружием в руках; а после того, как те, предвидя опасность, скрылись, он решил прибегнуть к силе закона и заочно обвинить их в убийстве. Он сам устроил игры[235] в честь победы Цезаря, когда те, кому они были поручены, не решились на это. (2) А чтобы с уверенностью осуществить и дальнейшие свои замыслы, он выступил кандидатом на место одного внезапно скончавшегося народного трибуна, хотя и был патрицием и еще не заседал в сенате[236]. Но консул Марк Антоний, на чью помощь он едва ли не больше всего надеялся, выступил против его начинаний и ни в чем не оказывал ему даже обычной, предусмотренной действующими законами поддержки иначе, как выговорив себе огромное вознаграждение. Тогда он перешел на сторону оптиматов, так как видел, что Антоний им ненавистен – главным образом, тем, что он осадил Децима Брута в Мутине и пытался лишить его провинции, назначенной ему Цезарем и утвержденной сенатом. (3) По совету некоторых лиц, он подослал к Антонию наемных убийц[237]; а когда этот умысел раскрылся, он, опасаясь ответной угрозы, стал самыми щедрыми подарками собирать ветеранов, чтобы защитить себя и республику. Набранное войско он должен был возглавить в чине пропретора и вместе с новыми консулами Гирцием и Пансой повести его на помощь Дециму Бруту.
   Эту порученную ему войну он закончил в два месяца двумя сражениями. (4) В первом сражении он, по словам Антония, бежал и появился только через день, без плаща[238] и без коня; во втором, как известно, ему пришлось не только быть полководцем, но и биться как солдату, а когда в гуще боя был тяжело ранен знаменосец его легиона, он долго носил его орла на собственных плечах.
   11. В этой войне Гирций погиб в бою, Панса вскоре умер от раны: распространился слух, что это он позаботился об их смерти[239], чтобы теперь, когда Антоний бежал, а республика осталась без консулов, он один мог захватить начальство над победоносными войсками. В особенности смерть Пансы внушала столько подозрений, что врач его Гликон был взят под стражу по обвинению в том, что вложил яд в его рану. А Нигер Аквилий утверждает, что и второго консула, Гирция, Октавий убил своею рукой в замешательстве схватки.
   12. Однако узнав, что бежавший Антоний нашел поддержку у Лепида и что остальные полководцы и войска выступили на их стороне, он без колебаний оставил партию оптиматов. Для видимого оправдания такой перемены он ссылался на слова и поступки некоторых из них: одни будто бы говорили, что он мальчишка, другие – что его следует вознести в небеса[240], чтобы не пришлось потом расплачиваться с ним и с ветеранами. А чтобы лучше показать, как он раскаивается в своем прежнем союзе с ними, он обрушился на жителей Нурсии[241], которые над павшими при Мутине соорудили на общественный счет памятник с надписью «Пали за свободу»: он потребовал с них огромных денег, а когда они не смогли их выплатить, выгнал их, бездомных, из города.
   13. Вступив в союз с Антонием и Лепидом[242], он, несмотря на свою слабость и болезнь, окончил в два сражения и филиппийскую войну; при этом в первом сражении он был выбит из лагеря и едва спасся бегством на другое крыло к Антонию. Тем не менее, после победы он не выказал никакой мягкости: голову Брута[243] он отправил в Рим, чтобы бросить ее к ногам статуи Цезаря, а вымещая свою ярость на самых знатных пленниках, он еще и осыпал их бранью. (2) Так, когда кто-то униженно просил не лишать его тело погребения, он, говорят, ответил: «Об этом позаботятся птицы!» Двум другим, отцу и сыну, просившим о пощаде, он приказал решить жребием или игрою на пальцах[244], кому остаться в живых, и потом смотрел, как оба они погибли – отец поддался сыну и был казнен, а сын после этого сам покончил с собой. Поэтому иные, и среди них Марк Фавоний, известный подражатель Катона, проходя в цепях мимо полководцев, приветствовали Антония почетным именем императора[245], Октавию же бросали в лицо самые жестокие оскорбления.
   (3) После победы по разделу полномочий Антоний должен был восстановить порядок на Востоке, Октавий – отвести в Италию ветеранов и расселить их на муниципальных землях. Но и здесь им не были довольны ни землевладельцы, ни ветераны: те жаловались, что их сгоняют с их земли, эти – что они получают меньше, чем надеялись по своим заслугам.
   14. В это самое время поднял мятеж Луций Антоний, полагаясь на свой консульский сан и на могущество брата. Октавий заставил Луция отступить в Перузию и там измором принудил к сдаче, но и сам не избегнул немалых опасностей как перед войной, так и в ходе войны. Так, однажды в театре, увидев рядового солдата, сидевшего во всаднических рядах, он велел прислужнику вывести его; недоброжелатели тотчас пустили слух, будто он тут же и пытал и казнил этого солдата, так что он едва не погиб в сбежавшейся толпе разъяренных воинов; его спасло то, что солдат, которого искали, вдруг появился сам, цел и невредим. А под стенами Перузии он едва не был захвачен во время жертвоприношения отрядом гладиаторов, совершивших внезапную вылазку[246].
   15. После взятия Перузии он казнил множество пленных. Всех, кто пытался молить о пощаде или оправдываться, он обрывал тремя словами: «Ты должен умереть!» Некоторые пишут, будто он отобрал из сдавшихся триста человек всех сословий и в иды марта у алтаря в честь божественного Юлия перебил их, как жертвенный скот[247]. Были и такие, которые утверждали, что он умышленно довел дело до войны, чтобы его тайные враги и все, кто шел за ним из страха и против воли, воспользовались возможностью примкнуть к Антонию и выдали себя, и чтобы он мог, разгромив их, из конфискованных имуществ выплатить ветеранам обещанные награды.
   16. Сицилийская война была одним из первых его начинаний, но тянулась она долго, с частыми перерывами: то приходилось отстраивать флот, потерпевший крушенье в двух бурях[248], несмотря на летнее время, то заключать перемирие[249] по требованию народа, страдавшего от прекращения подвоза и усиливающегося голода. Наконец, он заново выстроил корабли, посадил на весла двадцать тысяч отпущенных на волю рабов, устроил при Байях Юлиеву гавань, соединив с морем Лукринское и Авернское озера[250]; и после того, как его войска обучались там в течение всей зимы, он разбил Помпея между Милами и Навлохом. Перед самым сражением его внезапно охватил такой крепкий сон, что друзьям пришлось будить его, чтобы дать сигнал к бою. (2) Это, как я думаю, и дало Антонию повод оскорбительно заявлять, будто он не смел даже поднять глаза на готовые к бою суда – нет, он валялся как бревно, брюхом вверх, глядя в небо, и тогда только встал и вышел к войскам, когда Марк Агриппа обратил уже в бегство вражеские корабли. А другие ставят ему в вину вот какое слово и дело: когда буря погубила его флот, он будто бы воскликнул, что и наперекор Нептуну[251] он добьется победы, и на ближайших цирковых празднествах удалил из торжественной процессии статую этого бога. (3) В самом деле, ни в какой другой войне он не подвергался таким и стольким опасностям, как в этой. Когда, переправив часть войск в Сицилию, он возвращался на материк к остальным войскам, на него неожиданно напали военачальники Помпея Демохар и Аполлофан, и он с трудом ускользнул от них с единственным кораблем. В другой раз он шел пешком мимо Локров в Регий и увидел биремы Помпея, двигавшиеся вдоль берега; приняв их за свои, он спустился к морю и едва не попал в плен. А когда после этого он спасался бегством по узким тропинкам, то раб его спутника Эмилия Павла попытался его убить, воспользовавшись удобным случаем, чтобы отомстить за Павла-отца, казненного во время проскрипций.
   (4) После бегства Помпея он отнял войско у своего товарища по триумвирату Марка Лепида, который по его вызову явился на помощь из Африки и в заносчивой надежде на свои двадцать легионов, грозя и пугая, требовал себе первого места в государстве. Лишь после униженных просьб он сохранил Лепиду жизнь, но сослал его в Цирцеи до конца дней.
   17. С Марком Антонием его союз никогда не был надежным и прочным и лишь кое-как подогревался различными соглашениями[252]. Наконец, он порвал с ним; и чтобы лучше показать, насколько Антоний забыл свой гражданский долг, он распорядился вскрыть и прочесть перед народом оставленное им в Риме завещание, в котором тот объявлял своими наследниками даже детей от Клеопатры. (2) Однако он отпустил к названному врагу всех его родичей и друзей, в том числе Гая Сосия и Тита Домиция, которые еще были консулами. Жителей Бононии[253], давних клиентов рода Антониев, он даже милостиво освободил от присяги себе[254], которую приносила вся Италия. Немного спустя он разбил Антония в морском сражении при Акции[255]: бой был таким долгим, что победителю за поздним временем пришлось ночевать на корабле. (3) От Акция он направился на зиму в Самос; но получив тревожную весть, что отборные отряды, отосланные им после победы в Брундизий, взбунтовались и требуют наград и отставки, – он тотчас пустился обратно в Италию. Дважды в пути его застигали бури – один раз между оконечностями Пелопоннеса и Этолии, другой раз против Керавнийских гор[256]; в обеих бурях часть его либурнийских[257] галер погибла, а на корабле, где плыл он сам, были сорваны снасти и поломан руль. В Брундизии он задержался только на двадцать семь дней, пока не устроил все по желанию солдат, а затем обходным путем через Азию и Сирию направился в Египет, осадил Александрию, где укрылись Антоний и Клеопатра, и быстро овладел городом.
   (4) Антоний предлагал запоздалые условия мира; но он заставил его умереть и сам смотрел на его труп[258]. Клеопатру он особенно хотел сохранить в живых для триумфа, и когда она умерла, по общему мнению, от укуса змеи, он даже посылал к ней псиллов[259], чтобы высосать яд и заразу. Обоих он дозволил похоронить вместе и с почетом, а недостроенную ими гробницу приказал закончить. (5) Молодого Антония, старшего из двух сыновей, рожденных Фульвией, после долгих и тщетных молений искавшего спасения у статуи божественного Юлия, он велел оттащить и убить. Цезариона, которого Клеопатра объявляла сыном, зачатым от Цезаря, он схватил во время бегства, вернул и казнил. Остальных детей Антония и царицы он оставил в живых и впоследствии поддерживал их и заботился о них, как о близких родственниках, сообразно с положением каждого. 18. В это же время он осмотрел тело Великого Александра[260], гроб которого велел вынести из святилища: в знак преклонения он возложил на него золотой венец и усыпал тело цветами. А на вопрос, не угодно ли ему взглянуть и на усыпальницу Птолемеев, он ответил, что хотел видеть царя, а не мертвецов. (2) Египет он обратил в провинцию; чтобы она была плодороднее и больше давала бы хлеба столице, он заставил солдат расчистить заплывшие от давности илом каналы, по которым разливается Нил. Чтобы слава актийской победы не слабела в памяти потомков, он основал при Акции город Никополь[261], учредил там праздничные игры через каждые пять лет, расширил древний храм Аполлона, а то место, где стоял его лагерь, украсил добычею с кораблей и посвятил Нептуну и Марсу.
   19. Мятежи, заговоры и попытки переворотов не прекращались и после этого, но каждый раз он раскрывал их своевременно до доносам и подавлял раньше, чем они становились опасны. Возглавляли эти заговоры молодой Лепид, далее – Варрон Мурена и Фанний Цепион, потом – Марк Эгнаций, затем – Плавтий Руф и Луций Павел, муж его внучки: а кроме того – Луций Авдасий, уличенный в подделке подписей, человек преклонных лет и слабого здоровья, Азиний Эпикад – полуварвар из племени парфинов[262], и, наконец, Телеф – раб-именователь[263] одной женщины. Поистине, не избежал он заговоров и покушений даже от лиц самого низкого состояния. (2) Авдасий и Эпикад предполагали похитить и привезти к войскам его дочь Юлию и племянника Агриппу с островов, где они содержались, а Телеф, обольщаясь пророчеством, сулившим ему высшую власть, задумывал напасть и на него и на сенат. Наконец однажды ночью возле его спальни был схвачен даже какой-то харчевник из иллирийского войска с охотничьим ножом на поясе, сумевший обмануть стражу; был ли он сумасшедшим или только притворялся, сказать трудно: пыткой от него не добились ни слова.
   20. Из внешних войн только две он вел лично: далматскую – еще юношей, и кантабрийскую – после поражения Антония. В далматской войне он даже был ранен: в одном бою камень попал ему в правое колено, в другом он повредил голень и обе руки при обвале моста. Остальные войны он поручал своим легатам, хотя при некоторых походах в Германии и Паннонии присутствовал сам или находился неподалеку, выезжая для этого из столицы до Равенны, Медиолана или Аквилеи. 21. Так, частью под его начальством, частью под его наблюдением покорены были Кантабрия, Аквитания, Паннония, Далмация со всем Иллириком и далее – Ретия и альпийские племена винделиков и салассов. Он положил конец набегам дакийцев, перебив трех вождей их с огромным войском, оттеснил германцев за Альбий[264], а подчинившихся ему свевов и сигамбров[265] перевел в Галлию и поселил на полях близ Рейна. Другие беспокойные племена он также привел к покорности.
   (2) Никакому народу он не объявлял войны без причин законных и важных. Он настолько был далек от стремления распространять свою власть или умножать воинскую славу, что некоторых варварских вождей он заставлял в храме Марса Мстителя присягать на верность миру, которого они сами просили; а с некоторых впервые пробовал брать заложниками женщин, так как видел, что заложниками-мужчинами они не дорожат[266]; впрочем, всем и всегда он возвращал заложников по первому требованию. Всех, кто бунтовал слишком часто или вероломно, он наказывал только тем, что продавал их пленниками в рабство с условием, чтобы рабскую службу они несли вдалеке от родины и освобождение не получали раньше, чем через тридцать лет. (3) Слава о такой достойной его умеренности побудила даже индийцев и скифов, лишь понаслышке нам известных, просить через послов о дружбе Августа и римского народа. А парфяне по его требованию и уступили ему беспрекословно Армению, и вернули ему знамена[267], отбитые у Марка Красса и Марка Антония, и добровольно предложили заложников[268], и даже царем своим выбрали из нескольких притязателей того, которого одобрил Август.
   22. Храм Януса Квирина[269], который от основания города и до его времени был закрыт только раз или два, он за весьма короткое время запирал трижды в знак мира на суше и на море. Два раза он вступал в город с овацией[270] – после филиппийской и после сицилийской войны. Настоящих триумфов он праздновал три – далматский, актийский и александрийский – в течение трех дней подряд[271].
   23. Тяжелые и позорные поражения испытал он только дважды, и обо раза в Германии: это были поражения Лоллия и Вара. Первое принесло больше позора[272], чем урона, но второе было почти гибельным: оказались уничтожены три легиона с полководцем, легатами и всеми вспомогательными войсками. При вести об этом Август приказал расставить по городу караулы во избежание волнений; наместникам провинций он продлил власть, чтобы союзников держали в подчинении люди опытные и привычные; (2) Юпитеру Благому и Величайшему он дал обет устроить великолепные игры, если положение государства улучшится, как делалось когда-то во время войн с кимврами и марсами[273]. И говорят, он до того был сокрушен, что несколько месяцев подряд не стриг волос и бороды и не раз бился головою о косяк, восклицая: «Квинтилий Вар, верни легионы!», а день поражения[274] каждый год отмечал трауром и скорбью.
   24. В военном деле он ввел много изменений и новшеств, а кое в чем восстановил и порядки старины. Дисциплину он поддерживал с величайшей строгостью. Даже своим легатам он дозволял свидания с женами только в зимнее время, да и то с большой неохотой. Римского всадника, который двум юношам-сыновьям отрубил большие пальцы рук, чтобы избавить их от военной службы, он приказал продать с торгов со всем его имуществом; но увидев, что его порываются купить откупщики[275], он присудил его своему вольноотпущеннику с тем, чтобы тот дал ему свободу, но отправил в дальние поместья. (2) Десятый легион за непокорность он весь распустил с бесчестием. Другие легионы, которые неподобающим образом требовали отставки, он уволил без заслуженных наград. В когортах, отступивших перед врагом, он казнил каждого десятого, а остальных переводил на ячменный хлеб[276]. Центурионов, а равно и рядовых, покинувших строй, он наказывал смертью, за остальные проступки налагал разного рода позорящие взыскания: например приказывал стоять целый день перед преторской палаткой, иногда – в одной рубахе и при поясе, иной раз – с саженью или с дерновиной в руках[277].
   25. После гражданских войн он уже ни разу ни на сходке, ни в приказе не называл воинов «соратниками», а только «воинами», и не разрешал иного обращения ни сыновьям, ни пасынкам, когда они были военачальниками: он находил это слишком льстивым и для военных порядков, и для мирного времени, и для достоинства своего и своих ближних. (2) Вольноотпущенников он принимал в войска только для охраны Рима от пожаров или от волнений при недостатке хлеба, а в остальных случаях всего два раза: в первый раз для укрепления колоний на иллирийской границе, во второй раз для защиты берега Рейна[278]. Но и этих он нанимал еще рабами у самых богатых хозяев и хозяек и тотчас отпускал на волю, однако держал их под отдельным знаменем, не смешивал со свободнорожденными и вооружал по-особому. (3) Из воинских наград он охотнее раздавал бляхи, цепи и всякие золотые и серебряные предметы, чем почетные венки за взятие стен и валов[279]: на них он был крайне скуп, и не раз присуждал их беспристрастно даже простым солдатам. Марка Агриппу после морской победы в Сицилии он пожаловал лазоревым знаменем[280]. Только триумфаторам, даже тем, кто сопровождал его в походах и участвовал в победах, он не считал возможным давать награды, так как они сами имели право их распределять по своему усмотрению.
   (4) Образцовому полководцу, по его мнению, меньше всего пристало быть торопливым и опрометчивым. Поэтому он часто повторял изречения: «Спеши не торопясь», «Осторожный полководец лучше безрассудного»[281] и «Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей».
   Поэтому же он никогда не начинал сражение или войну, если не был уверен, что при победе выиграет больше, чем потеряет при поражении. Тех, кто домогается малых выгод ценой больших опасностей, он сравнивал с рыболовом, который удит рыбу на золотой крючок: оторвись крючок, – никакая добыча не возместит потери.
   26. Высшие и почетнейшие государственные должности он получал досрочно, в том числе некоторые новые или бессменные. Консульство он захватил на двадцатом году, подступив к Риму с легионами, как неприятель, и через послов потребовав этого сана от имени войска; а когда сенат заколебался, центурион Корнелий, глава посольства, откинув плащ и показав на рукоять меча, сказал в глаза сенаторам: «Вот кто сделает его консулом, если не сделаете вы!» (2) Второе консульство он получил через девять лет; третье – еще через год; следующие, вплоть до одиннадцатого, – ежегодно; после этого ему еще много раз предлагали консульский сан, но он отказывался, и в двенадцатый раз принял его лишь после большого перерыва в семнадцать лет; наконец, тринадцатое консульство он сам испросил для себя два года спустя, чтобы в этой высшей должности вывести к народу своих сыновей Гая и Луция в день совершеннолетия каждого[282]. (3) Пять средних консульств, с шестого по десятое, он занимал по году, остальные – по девять, по шесть, по четыре или три месяца, а второе – в течение лишь нескольких часов: в день нового года он с утра сел на консульское кресло перед храмом Юпитера и, недолго посидев, сложил должность и назначил себе преемника. Не всегда он вступал в должность в Риме: четвертое консульство он принял к Азии, пятое – на острове Самосе, восьмое и девятое – в Тарраконе.
   27. Триумвиром для устроения государства он был в течение десяти лет. В этой должности он сперва противился коллегам и пытался предотвратить проскрипции; но когда проскрипции были все же объявлены, он превзошел жестокостью их обоих. Тех еще многим удавалось умилостивить мольбами и просьбами – он один твердо стоял на том, чтобы никому не было пощады. Он даже внес в список жертв своего опекуна Гая Торания[283], который был товарищем по эдильству его отца Октавия. (2) Более того, Юлий Сатурнин сообщает, что по совершении проскрипций Марк Лепид извинялся перед сенатом за случившееся и выражал надежду, что с наказаниями покончено и отныне наступит время милосердия; Октавий же, напротив, заявил, что он хоть и прекращает проскрипции, но оставляет за собой полную свободу действий. Правда, впоследствии, как бы раскаиваясь в своем упорстве, он возвел во всадническое достоинство Тита Виния Филопемена, так как о нем говорили, что он во время проскрипций укрыл своего патрона от убийц.
   (3) Будучи триумвиром, он многими поступками навлек на себя всеобщую ненависть. Так, Пинарий, римский всадник, что-то записывал ко время его речи перед солдатами в присутствии толпы граждан; заметив это, он приказал заколоть его у себя на глазах, как лазутчика и соглядатая. Тедия Афра, назначенного консула, который язвительно отозвался о каком-то его поступке, он угрозами довел до того, что тот наложил на себя руки[284]. (4) Квинт Галлий, претор, пришел к нему для приветствия с двойными табличками под одеждой: Октавий заподозрил, что он прячет меч, однако не решился обыскать его на месте, опасаясь ошибиться; но немного спустя он приказал центурионам и солдатам стащить его с судейского кресла, пытал его, как раба, и, не добившись ничего, казнил, своими руками выколов сперва ему глаза. Сам он, однако, пишет, что Галлий под предлогом беседы покушался на его жизнь, а за это был брошен в тюрьму, потом выслан из Рима и погиб при кораблекрушении или при нападении разбойников.
   (5) Трибунскую власть[285] он принял пожизненно, и раз или два назначал себе товарища на пять лет. Принял он и надзор за нравами и законами[286], также пожизненно; в силу этого полномочия он три раза производил народную перепись[287], хотя и не был цензором: в первый и третий раз – с товарищем, в промежутке – один.
   28. О восстановлении республики[288] он задумывался дважды: в первый раз – тотчас после победы над Антонием, когда еще свежи были в памяти частые обвинения его, будто единственно из-за Октавия республика еще не восстановлена; и во второй раз – после долгой и мучительной болезни, когда он даже вызвал к себе домой сенаторов и должностных лиц и передал им книги государственных дел. Однако, рассудив, что и ему опасно будет жить частным человеком, и республику было бы неразумно доверять своеволию многих правителей, он без колебания оставил власть за собой; и трудно сказать, что оказалось лучше, решение или его последствия. (2) Об этом решении он не раз заявлял вслух, а в одном эдикте он свидетельствует о нем такими словами: «Итак, да будет мне дано установить государство на его основе целым и незыблемым, дабы я, пожиная желанные плоды этого свершения, почитался творцом лучшего государственного устройства и при кончине унес бы с собой надежду, что заложенные мною основания останутся непоколебленными». И он выполнил свой обет, всеми силами стараясь, чтобы никто не мог пожаловаться на новый порядок вещей.
   (3) Вид столицы еще не соответствовал величию державы, Рим еще страдал от наводнений и пожаров. Он так отстроил город, что по праву гордился тем, что принял Рим кирпичным, а оставляет мраморным; и он сделал все, что может предвидеть человеческий разум, для безопасности города на будущие времена.
   29. Общественных зданий он выстроил очень много; из них важнейшие – форум с храмом Марса Мстителя, святилище Аполлона на Палатине, храм Юпитера Громовержца на Капитолии. Форум он начал строить, видя, что для толп народа и множества судебных дел уже недостаточно двух площадей[289] и нужна третья; поэтому же он поспешил открыть этот форум, не дожидаясь окончания Марсова храма, и отвел его для уголовных судов и для жеребьевки судей. (2) О храме Марса он дал обет во время филиппийской войны, в которой он мстил за отца; и он постановил, чтобы здесь принимал сенат решения о войнах и триумфах[290], отсюда отправлялись в провинции военачальники, сюда приносили украшения триумфов полководцы, возвращаясь с победой. (3) Святилище Аполлона он воздвиг в той части палатинского дворца, которую, по словам гадателей, избрал себе бог ударом молнии, и к храму присоединил портики с латинской и греческой библиотекой; здесь на склоне лет он часто созывал сенат и просматривал списки судей. Юпитеру Громовержцу он посвятил храм в память избавления от опасности, когда во время кантабрийской войны при ночном переходе молния ударила прямо перед его носилками и убила раба, который шел с факелом. (4) Некоторые здания он построил от чужого имени, от лица своих внуков, жены и сестры – например портик и базилику Гая и Луция, портики Ливии и Октавии, театр Марцелла. Да и другим видным гражданам он настойчиво советовал украшать город по мере возможностей каждого, воздвигая новые памятники или восстанавливая и улучшая старые. (5) И много построек было тогда воздвигнуто многими гражданами: Марцием Филиппом – храм Геркулеса Мусагета, Луцием Корнифицием – храм Дианы, Азинием Поллионом – атрий Свободы, Мунацием Планком – храм Сатурна, Корнелием Бальбом – театр, Статилием Тавром – амфитеатр, а Марком Агриппой – многие другие превосходные постройки.
   30. Весь город он разделил на округа и кварталы[291], постановив, чтобы округами ведали по жребию должностные лица каждого года, а кварталами – старосты, избираемые из окрестных обывателей. Для охраны от пожаров он расставил посты и ввел ночную стражу, для предотвращения наводнений расширил и очистил русло Тибра, за много лет занесенное мусором и суженное обвалами построек. Чтобы подступы к городу стали легче со всех сторон, он взялся укрепить Фламиниеву дорогу[292] до самого Аримина, а остальные дороги распределил между триумфаторами, чтобы те вымостили их на деньги от военной добычи.
   (2) Священные постройки, рухнувшие от ветхости или уничтоженные пожарами, он восстановил и наравне с остальными украсил богатыми приношениями. Так, за один раз он принес в дар святилищу Юпитера Капитолийского шестнадцать тысяч фунтов золота[293] и на пятьдесят миллионов сестерциев жемчуга и драгоценных камней. 31. В сане великого понтифика – сан этот он принял только после смерти Лепида, не желая отнимать его при жизни, – он велел собрать отовсюду и сжечь все пророческие книги[294], греческие и латинские, ходившие в народе безымянно или под сомнительными именами, числом свыше двух тысяч. Сохранил он только Сивиллины книги, но и те с отбором; их он поместил в двух позолоченных ларцах под основанием храма Аполлона Палатинского. (2) Календарь, введенный божественным Юлием, но затем по небрежению пришедший в расстройство и беспорядок, он восстановил в прежнем виде; при этом преобразовании он предпочел назвать своим именем не сентябрь, месяц своего рождения, а секстилий, месяц своего первого консульства и славнейших побед[295]. (3) Он увеличил и количество жрецов, и почтение к ним, и льготы, в особенности для весталок[296]. Когда нужно было выбрать новую весталку на место умершей, и многие хлопотали, чтобы их дочери были освобождены от жребия, он торжественно поклялся, что если бы хоть одна из его внучек подходила для сана по возрасту, он сам предложил бы ее в весталки. (4) Он восстановил и некоторые древние обряды, пришедшие в забвение, например, гадание о благе государства[297], жречество Юпитера[298], игры на луперкалиях, столетние торжества[299], праздник перепутий[300]. На луперкалиях он запретил безусым юношам участвовать в беге, на столетних играх разрешил молодым людям обоего пола присутствовать при ночных зрелищах не иначе как в сопровождении старших родственников. Ларов на перепутьях он повелел дважды в год украшать весенними и летними цветами.
   (5) После бессмертных богов он больше всего чтил память вождей, которые вознесли державу римского народа из ничтожества к величию. Поэтому памятники, ими оставленные, он восстановил с первоначальными надписями[301], а в обоих портиках при своем форуме каждому из них поставил статую в триумфальном облачении, объявив эдиктом, что это он делает для того, чтобы и его, пока он жив, и всех правителей после него граждане побуждали бы брать пример с этих мужей. А напротив царского портика, что при театре Помпея, он поставил над мраморной аркою статую Помпея, перенеся ее из той курии, где был убит Юлий Цезарь.
   32. Общей погибелью были многие злые обычаи, укоренившиеся с привычкой к беззаконию гражданских войн или даже возникшие в мирное время. Немало разбойников бродили среди бела дня при оружии, будто бы для самозащиты; по полям хватали прохожих, не разбирая свободных и рабов, и заключали в эргастулы[302] помещиков; под именем новых коллегий[303] собирались многочисленные шайки, готовые на любые преступления. Против разбоев он расставил в удобных местах караулы, эргастулы обыскал, все коллегии, за исключением древних и дозволенных, распустил. (2) Списки давних должников казны, дававшие больше всего поводов к нареканиям, он сжег; спорные казенные участки в Риме уступил их держателям; затянувшиеся процессы, в которых унижение обвиняемых только тешило обвинителей, он прекратил, пригрозив равным взысканием[304] за возобновление иска.
   Чтобы никакое преступление или судебное дело не оставалось без наказания и не затягивалось, он оставил для разбирательств и те тридцать с лишним дней, которые магистраты посвящали играм[305]. (3) К трем судейским декуриям он прибавил четвертую, низшего состояния, назвав этих судей «двухсотниками»[306] и отдав им тяжбы о небольших суммах. Судей он назначал только с тридцати лет[307], то есть на пять лет раньше обычного. И лишь когда многие стали избегать судейской должности, он нехотя согласился, чтобы каждая декурия по очереди в течение года была свободна от дел, и чтобы в ноябре и декабре[308] обычных разбирательств вовсе не производилось.
   33. Сам он правил суд с большим усердием, иногда даже ночью; если же бывал болен – то с носилок, которые ставили возле судейских мест, или даже дома, лежа в постели. При судопроизводстве он обнаруживал не только высокую тщательность, но и мягкость: например, желая спасти одного несомненного отцеубийцу от мешка и утопления[309] – а такая казнь назначалась только признавшимся, – он, говорят, обратился к нему так: «Значит, ты не убивал своего отца?» (2) А когда разбирался подлог завещания, и все, приложившие к нему руку, подлежали наказанию по Корнелиеву закону[310], он велел раздать судьям для голосования кроме двух обычных табличек, оправдательной и обвинительной, еще и третью, объявлявшую прощение тем, кто дал свою подпись по наущению или по недомыслию. (3) Апелляции от граждан он каждый год передавал городскому претору, апелляции от провинциалов – лицам консульского звания, которых он назначал для разбора по одному на каждую провинцию.
   34. Он пересмотрел старые законы и ввел некоторые новые: например о роскоши, о прелюбодеянии и разврате, о подкупе, о порядке брака для всех сословий. Этот последний закон он хотел сделать еще строже других, но бурное сопротивление вынудило его отменить или смягчить наказания, дозволить трехлетнее вдовство и увеличить награды[311]. (2) Но и после этого однажды на всенародных играх всадники стали настойчиво требовать от него отмены закона; тогда он, подозвав сыновей Германика, на виду у всех посадил их к себе и к отцу на колени, знаками и взглядами убеждая народ не роптать и брать пример с молодого отца. А узнав, что некоторые обходят закон, обручаясь с несовершеннолетними или часто меняя жен, он сократил срок помолвки и ограничил разводы.
   35. Сенат давно уже разросся и превратился в безобразную и беспорядочную толпу[312] – в нем было больше тысячи членов, и среди них люди самые недостойные, принятые после смерти Цезаря по знакомству или за взятку, которых в народе называли «замогильными» сенаторами. Он вернул сенат к прежней численности и к прежнему блеску, дважды произведя пересмотр списков[313]: в первый раз выбор делали сами сенаторы, называя друг друга, во второй раз это делал он сам вместе с Агриппой. Говорят, что при этом он сидел на председательском кресле в панцире под одеждой и при оружии, а вокруг стояли десять самых сильных его друзей из сената; (2) Кремуций Корд пишет, что и сенаторов к нему подпускали лишь поодиночке и обыскав. Некоторых он усовестил, так что они добровольно отреклись от звания, и даже после отречения он сохранил за ними сенаторское платье, место в орхестре на зрелищах и участие в общем обеде[314]. (3) Чтобы избранные и утвержденные сенаторы несли свои обязанности с большим благоговением, он предписал каждому перед заседанием приносить жертву вином и ладаном на алтарь того бога, в храме которого происходило собрание; а чтобы эти обязанности не были обременительны, он постановил созывать очередные заседания сената лишь два раза в месяц, в календы и в иды, причем в сентябре и октябре[315] достаточно было присутствия части сенаторов, выбранных по жребию для принятия постановлений. При себе он завел совет[316], выбираемый по жребию на полгода: в нем он обсуждал дела перед тем, как представить их полному сенату. (4) О делах особой важности он опрашивал сенаторов не по порядку и обычаю, а по своему усмотрению, словно затем, чтобы каждый был наготове и решал бы сам, а не присоединялся бы к мнению других.
   36. Он установил и другие новшества: чтобы отчеты сената не обнародовались; чтобы должностные лица отправлялись в провинции не тотчас по сложении должности; чтобы наместникам отпускались деньги на мулов и палатки, тогда как раньше все это поставляли подрядчики; чтобы казною ведали не городские квесторы, а преторы и бывшие преторы; чтобы суд центумвиров созывали децемвиры[317], а не бывшие квесторы, как раньше.
   37. Чтобы больше народу участвовало в управлении государством, он учредил новые должности: попечение об общественных постройках, о дорогах, о водопроводах, о русле Тибра, о распределении хлеба народу, городскую префектуру[318], комиссию триумвиров для выбора сенаторов и другую такую же комиссию – для проверки турм[319] всадников в случае необходимости. Впервые после долгого перерыва он назначил цензоров; число преторов он увеличил[320]; он требовал даже, чтобы ему позволено было и каждое свое консульство иметь двух товарищей вместо одного, но безуспешно: все стали кричать, что и так уже он умаляет свое достоинство тем, что занимает высшую должность не один, а с товарищем[321].
   38. Не скупился он и на почести за военные подвиги: более тридцати полководцев получили при нем полные триумфы, и еще больше – триумфальные украшения[322]. (2) Чтобы сыновья сенаторов раньше знакомились с государственными делами, он позволил им тотчас по совершеннолетии надевать сенаторскую тогу и присутствовать на заседаниях. Когда они вступали на военную службу, он назначал их не только трибунами легионов, но и префектами конницы[323]; а чтобы никто из них не миновал лагерной жизни, он обычно ставил их по двое над каждым конным отрядом.
   (3) Всадническим турмам он устраивал частые проверки, восстановив после долгого перерыва обычай торжественного проезда[324]. Однако при этом он никому не разрешал сходить с коня по требованию обвинителя, как то делалось раньше; старым и увечным он дал право выходить на вызов пешком, а коня проводить в строю; наконец, тем, кто достиг тридцати пяти лет и не хотел более служить, он позволил возвращать коня государству. 39. Испросив у сената десять помощников, он заставил каждого всадника дать отчет о своей жизни; и тех, кто этого заслуживал, он наказывал или взысканием, или бесчестием, по большей же части порицаниями разного рода. В виде самого мягкого порицания он вручал им перед строем таблички, которые они должны были тут же читать про себя. Некоторых он осудил за то, что они занимали деньги под малые проценты и ссужали под большие.
   40. Если на выборах в трибуны недоставало кандидатов сенаторского звания, он назначал их из всадников с тем, чтобы но истечении должностного срока они сами выбирали, в каком сословии оставаться. Так как многие всадники обеднели в гражданских войнах и не решались в театре садиться на всаднические места, опасаясь закона о зрелищах, он объявил, что наказанию не подлежат те, кто когда-нибудь владел или чьи родители владели всадническим состоянием.
   (2) Перепись народа он произвел по улицам. Чтобы народ не слишком часто отвлекался от дел из-за раздач хлеба, он велел было выдавать тессеры[325] трижды в год на четыре месяца сразу, но по общему желанию ему пришлось возобновить прежний обычай ежемесячных раздач. В народном собрании он восстановил древний порядок выборов[326], сурово наказывая за подкуп; в двух своих трибах, Фабианской и Скаптийской[327], он в дни выборов раздавал из собственных средств по тысяче сестерциев каждому избирателю, чтобы они ничего уже не требовали от кандидатов.
   (3) Особенно важным считал он, чтобы римский народ оставался неиспорчен и чист от примеси чужеземной или рабской крови. Поэтому римское гражданство он жаловал очень скупо, а отпуск рабов на волю ограничил. Тиберий просил его о римском гражданстве для своего клиента-грека – он написал в ответ, что лишь тогда согласится на это, когда тот сам убедит его в законности своих притязаний. Ливия просила за одного галла из податного племени – он освободил его от подати, но отказал в гражданстве, заявив, что ему легче перенести убыток для его казны, чем унижение для чести римских граждан. (4) А для рабов он поставил множество препятствий на пути к свободе и еще больше – на пути к полноправной свободе[328]: он тщательно предусмотрел и количество, и положение, и состояние отпускаемых, и особо постановил, чтобы раб, хоть раз побывавший в оковах или под пыткой, уже не мог получить гражданства ни при каком отпущении.
   (5) Даже одежду и платье он старался возродить древние. Увидев однажды в собрании толпу людей в темных плащах[329], он воскликнул в негодовании: «Вот они —
Рима сыны, владыки земли, облаченные в тогу!»[330]

   и поручил эдилам позаботиться впредь, чтобы все, кто появляется на форуме и поблизости, снимали плащи и оставались в тогах.
   41. Щедрость по отношению ко всем сословиям он при случае выказывал не раз. Так, когда в александрийском триумфе он привез в Рим царские сокровища, то пустил в оборот столько монеты, что ссудные проценты сразу понизились[331], а цены на землю возросли; а впоследствии, когда у него бывал избыток денег от конфискаций, он на время ссужал их безвозмездно тем, кто мог предложить заклад на двойную сумму. Сенаторам он повысил ценз с восьми до двенадцати сотен тысяч сестерциев, а у кого такого состояния не оказалось, тем он сам его пополнил. (2) Народу он то и дело раздавал денежные подарки, но не всегда одинаковые: то по четыреста, то по триста, а то и по двести пятьдесят сестерциев на человека; при этом он не обходил и малолетних, хотя обычно мальчики допускались к раздачам лишь с одиннадцати лет. При трудностях со снабжением он часто раздавал гражданам и хлеб по самой малой цене или даже даром, а денежные выдачи удваивал.
   42. Однако при этом заботился он не о собственной славе, а об общем благе: это видно из того, что когда горожане стали жаловаться на недостаток и дороговизну вина, он унял их строгими словами: «Мой зять Агриппа достаточно построил водопроводов, чтобы никто не страдал от жажды!» (2) В другой раз, когда народ стал требовать обещанных подарков, он ответил, что умеет держать свое слово; когда же толпа стала домогаться подарков не обещанных, он эдиктом выразил порицание ее наглости и бесстыдству и объявил, что подарков не даст, хотя и собирался. Такую же твердость и достоинство обнаружил он, когда узнал, что после его обещания раздать подарки много рабов получило свободу и было внесено в списки граждан[332]: он заявил, что кому не было обещано, те ничего и не получат, а остальным дал меньше, чем обещал, чтобы общая сумма осталась прежней. (3) Однажды во время сильного неурожая, от которого трудно было найти средства, он выселил из Рима всех работорговцев с их рабами и ланист[333] с их гладиаторами, всех иноземцев, кроме врачей и учителей, и даже часть рабов. Когда же снабжение наладилось, он, по его собственным словам, собирался навсегда отменить хлебные выдачи[334], так как из-за них приходило в упадок земледелие; но он оставил эту мысль, понимая, что рано или поздно какой-нибудь честолюбец снова мог бы их восстановить. Однако после этого он умерил выдачи так, чтобы соблюсти выгоды не только горожан, но и землепашцев и зерноторговцев.
   43. В отношении зрелищ он превзошел всех предшественников: его зрелища были более частые, более разнообразные, более блестящие. По его словам, он давал игры четыре раза от своего имени и двадцать три раза от имени других магистратов, когда они были в отлучке или не имели средств. Театральные представления он иногда устраивал по всем кварталам города, на многих подмостках, на всех языках; гладиаторские бои[335] – не только на форуме или в амфитеатре, но также и в цирке и в септах[336] (впрочем, иногда он ограничивался одними травлями); состязания атлетов – также и на Марсовом поле, где были построены деревянные трибуны; наконец, морской бой – на пруду, выкопанном за Тибром, где теперь Цезарева роща. В дни этих зрелищ он расставлял по Риму караулы, чтобы уберечь обезлюдевший город от грабителей.
   (2) В цирке у него выступали возницы, бегуны и зверобои: иногда это были юноши из самых знатных семейств. Устраивал он не раз и Троянскую игру с участием старших и младших мальчиков, чтобы они по славному древнему обычаю показали себя достойными своих благородных предков. Когда в этой потехе упал и разбился Ноний Аспренат, он подарил ему золотое ожерелье и позволил ему и его потомкам именоваться Торкватами[337]. Однако ему пришлось прекратить эти развлечения, когда оратор Азиний Поллион гневно и резко стал жаловаться в сенате на то, что его внук Эзернин тоже сломал себе ногу при падении. (3) Для театральных и гладиаторских представлений он привлекал иногда и римских всадников, пока сенат не запретил это декретом; после этого он один только раз показал с подмостков знатного юношу Луция[338], и то лишь как диковинку, потому что он был двух футов ростом, семнадцати фунтов весом, но голос имел неслыханно громкий. (4)Парфянских заложников, впервые прибывших в Рим в праздничный день, он также привлек на зрелища и, проведя их через арену, посадил во втором ряду над собой. Но даже и в дни, свободные от зрелищ, он выставлял напоказ в разных местах все, что привозилось в Рим невиданного и любопытного: например, носорога – в септе, тигра – в театре, змею в пятьдесят локтей длиной – на комиции.
   (5) Однажды в цирке во время обетных игр он занемог и возглавлял процессию, лежа в носилках. В другой раз, когда он открывал праздник при освящении театра Марцелла, у его консульского кресла разошлись крепления, и он упал навзничь. На играх, которые он давал от имени внуков, среди зрителей вдруг началось смятение – показалось, что рушится амфитеатр; тогда, не в силах унять их и образумить, он сошел со своего места и сам сел в той части амфитеатра, которая казалась особенно опасной.
   44. Среди зрителей, которые ранее сидели беспорядочно и вели себя распущенно, он навел и установил порядок. Поводом послужила обида одного сенатора, которому в Путеолах на многолюдных зрелищах никто из сидящей толпы не захотел уступить места; тогда и было постановлено сенатом, чтобы на всяких общественных зрелищах первый ряд сидений всегда оставался свободным для сенаторов. Послам свободных и союзных народов он запретил садиться в орхестре[339], так как обнаружил, что среди них бывали и вольноотпущенники. Солдат он отделил от граждан. (2) Среди простого народа он отвел особые места для людей женатых, отдельный клин – для несовершеннолетних, и соседний – для их наставников, а на средних местах воспретил сидеть одетым в темные плащи. Женщинам он даже на гладиаторские бои не дозволял смотреть иначе, как с самых верхних мест, хотя по старому обычаю на этих зрелищах они садились вместе с мужчинами. (3) Только девственным весталкам он предоставил в театре отдельное место напротив преторского кресла. С атлетических же состязаний[340] он удалил женщин совершенно: и когда на понтификальных играх[341] народ потребовал вывести пару кулачных бойцов, он отложил это на утро следующего дня, сделав объявление, чтобы женщины не появлялись в театре раньше пятого часа[342].
   45. Сам он смотрел на цирковые зрелища из верхних комнат в домах своих друзей или вольноотпущенников, а иногда – со священного ложа[343], сидя вместе с женой и детьми. Часто он уходил с представлений на несколько часов, иногда даже на целый день, испросив прощения и назначив вместо себя распорядителя. Но когда он присутствовал, то ничем уже более не занимался: то ли он хотел избежать нареканий, которым на его памяти подвергался его отец Цезарь за то, что во время игр читал письма и бумаги или писал на них ответы, то ли просто любил зрелища и наслаждался ими, чего он никогда не скрывал и в чем не раз откровенно признавался. (2) Поэтому даже не на своих зрелищах и играх он раздавал от себя и венки и много дорогих подарков, поэтому и на всяком греческом состязании он непременно награждал по заслугам каждого атлета. Но больше всего он любил смотреть на кулачных бойцов, в особенности латинских: и не только на обученных и признанных, которых он иногда даже стравливал с греками, но и на простых горожан, которые в переулочках бились стена на стену, без порядка и правил. (3) Одним словом, он не обошел вниманием никого из участников народных зрелищ: атлетам он сохранил и умножил их привилегии[344], гладиаторам воспретил биться без пощады, актеров[345] разрешил наказывать только в театре и во время игр, а не всегда и везде, как это позволялось должностным лицам по старому закону. (4) Тем не менее, и на состязаниях борцов, и на битвах гладиаторов он всегда соблюдал строжайший порядок, а вольности актеров сурово пресекал: узнав, что Стефанион, актер римской комедии[346], держит в услужении матрону, постриженную под мальчика, он высек его в трех театрах[347] и отправил в ссылку; пантомима[348] Гиласа он по жалобе претора наказал плетью при всех в атрии своего дома, а Пилада выслал из Рима и Италии за то, что он со сцены оскорбительно показал пальцем на зрителя, который его освистал. 46. Вот каким образом устроил он город и городские дела. В Италии он умножил население, основав двадцать восемь колоний. Он украсил их постройками, обогатил податями и даже отчасти приравнял их по правам и значению к столице: именно, он установил, чтобы декурионы[349] каждой колонии участвовали в выборах столичных должностных лиц, присылая свои голоса за печатями в Рим ко дню общих выборов. И чтобы у именитых людей не уменьшалось влияние, а у простых – потомство, он всех, кого город представлял ко всаднической службе, с готовностью к ней допускал, а всех, кто мог похвастаться сыновьями или дочерями, он при своих разъездах по областям[350] награждал тысячей сестерциев за каждого.
   47. Из провинций он взял на себя те, которые были значительнее и управлять которыми годичным наместникам было трудно и небезопасно; остальные он отдал в управление проконсулам по жребию. Впрочем, некоторые он в случае надобности обменивал, а при объездах часто посещал и те и другие. Некоторые союзные города[351], своеволием увлекаемые к гибели, он лишил свободы; другие города он или поддержал в их долгах, или отстроил после землетрясения, или наградил латинским[352] или римским гражданством за заслуги перед римским народом. Как кажется, нет такой провинции, которую бы он не посетил, если не считать Африки и Сардинии: он и туда готовился переправиться из Сицилии после победы над Секстом Помпеем, но ему помешали сильные и непрерывные бури, а потом для этого уже не представилось ни времени, ни повода.
   48. Царства[353], которыми он овладел по праву войны, он почти все или вернул прежним их властителям, или передал другим иноземцам. Союзных царей он связывал друг с другом взаимным родством, с радостью устраивая и поощряя их брачные и дружеские союзы. Он заботился о них, как о частях и членах единой державы, приставлял опекунов к малолетним или слабоумным, пока они не подрастут или не поправятся, а многих царских детей воспитывал или обучал вместе со своими.
   49. Из военных сил легионы и вспомогательные войска он разместил по провинциям, один флот поставил у Мизена, а другой – у Равенны, для обороны Верхнего и Нижнего морей. Остальные отряды он отобрал отчасти для охраны столицы, отчасти – для своей собственной, так как сопровождавшую его калагурританскую стражу[354] он распустил после победы над Антонием, а германскую – после поражения Вара. Однако он никогда не держал в Риме более трех когорт, да и то без укрепленного лагеря; остальные он обычно рассылал на зимние и летние квартиры в ближние города. (2) Всем воинам, где бы они ни служили, он назначил единое жалование и наградные, определив для каждого чины и сроки службы и пособие при отставке, чтобы после отставки ни возраст, ни бедность не побуждали их к мятежам. Чтобы средства для жалования и наград всегда были наготове, он учредил военную казну и обеспечил ее за счет новых налогов[355].
   (3) Желая быстрее и легче получать вести и сообщения о том, что происходит в каждой провинции, он сначала расположил по военным дорогам через небольшие промежутки молодых людей, а потом расставил и повозки, чтобы можно было в случае надобности лично расспросить тех гонцов, которые доставляли донесения прямо с мест. 50. Подорожные, бумаги и письма он первое время запечатывал изображением сфинкса, потом изображением Александра Великого, и наконец – своим собственным, резьбы Диоскурида; им продолжали в дальнейшем пользоваться и его преемники. В письмах он всегда точно помечал время их написания, указывая час дня и даже ночи.
   51. Милосердие его и гражданственная умеренность засвидетельствованы многими примечательными случаями. Не буду перечислять, скольким и каким своим противникам он не только даровал прощение и безопасность, но и допустил их к первым постам в государстве. Плебея Юния Новата он наказал только денежной пеней, а другого, Кассия Патавина, – только легким изгнанием, хотя первый распространял о нем злобное письмо от имени молодого Агриппы[356], а второй при всех заявлял на пиру, что полон желания и решимости его заколоть. (2) А однажды на следствии, когда Эмилию Элиану из Кордубы в числе прочих провинностей едва ли не больше всего вменялись дурные отзывы о Цезаре, он обернулся к обвинителю и сказал с притворным гневом: «Докажи мне это, а уж я покажу Элиану, что и у меня есть язык: ведь я могу наговорить о нем еще больше», – и более он ни тогда, ни потом не давал хода этому делу. (3) А когда Тиберий в письме жаловался ему на то же самое, но с большей резкостью, он ответил ему так: «Не поддавайся порывам юности, милый Тиберий, и не слишком возмущайся, если кто-то обо мне говорит дурное: довольно и того, что никто не может нам сделать дурного».
   52. Храмов в свою честь он не дозволял возводить ни в какой провинции иначе, как с двойным посвящением ему и Риму[357]. В столице же он от этой почести отказывался наотрез. Даже серебряные статуи, уже поставленные в его честь, он все перелил на монеты, и из этих денег посвятил два золотых треножника Аполлону Палатинскому.
   Диктаторскую власть народ предлагал ему неотступно, но он на коленях, спустив с плеч тогу, обнажив грудь, умолял его от этого избавить. 53. Имени «государь»[358] он всегда страшился как оскорбления и позора. Когда при нем на зрелищах мимический актер произнес со сцены:
– О добрый, справедливый государь! —

   и все, вскочив с мест, разразились рукоплесканиями, словно речь шла о нем самом, он движением и взглядом тотчас унял непристойную лесть, а на следующий день выразил зрителям порицание в суровом эдикте. После этого он даже собственных детей и внуков не допускал ни в шутку, ни всерьез называть его господином, и даже между собой запретил им пользоваться этим лестным обращением. (2) Не случайно он старался вступать и выступать из каждого города и городка только вечером или ночью, чтобы никого не беспокоить приветствиями и напутствиями. Когда он бывал консулом, то обычно передвигался пешком, когда не был консулом – в закрытых носилках. К общим утренним приветствиям он допускал и простой народ, принимал от него прошения с необычайной ласковостью: одному оробевшему просителю он даже сказал в шутку, что тот подает ему просьбу, словно грош слону. (3) Сенаторов в дни заседаний он приветствовал только в курии на их местах, к каждому обращаясь по имени, без напоминания[359]; даже уходя и прощаясь, он не заставлял их вставать с места. Со многими он был знаком домами и не переставал бывать на семейных праздниках, пока однажды в старости не утомился слишком сильно на чьей-то помолвке. С сенатором Церринием Галлом он не был близок, но когда тот вдруг ослеп и решил умереть от голоду, он посетил его и своими утешениями убедил не лишать себя жизни.
   54. Однажды в сенате во время его речи кто-то сказал: «Не понимаю!», – а другой: «Я бы тебе возразил, будь это возможно!» Не раз, возмущенный жестокими спорами сенаторов, он покидал курию; ему кричали вслед: «Нельзя запрещать сенаторам рассуждать о государственных делах!» При пересмотре списков, когда сенаторы выбирали друг друга, Антистий Лабеон подал голос за жившего в ссылке Марка Лепида, давнего врага Августа, и на вопрос Августа, неужели не нашлось никого достойнее, ответил: «У каждого свое мнение»[360]. И все-таки за вольные или строптивые речи от него никто не пострадал. 55. Даже подметные письма, разбросанные в курии, его не смутили: он обстоятельно их опроверг и, не разыскивая даже сочинителей, постановил только впредь привлекать к ответу тех, кто распространяет под чужим именем порочащие кого-нибудь стихи или письма. 56. В ответ на задевавшие его дерзкие или злобные шутки он также издал эдикт; однако принимать меры против вольных высказываний в завещаниях[361] он запретил.
   Присутствуя на выборах должностных лиц, он всякий раз обходил трибы со своими кандидатами и просил за них по старинному обычаю. Он и сам подавал голос в своей трибе, как простой гражданин. Выступая свидетелем в суде, он терпел допросы и возражения с редким спокойствием. (2) Он уменьшил ширину своего форума, не решаясь выселить владельцев из соседних домов. Представляя вниманию народа своих сыновей, он всякий раз прибавлял: «Если они того заслужат». Когда перед ними, еще подростками, встал и разразился рукоплесканиями целый театр, он был этим очень недоволен. Друзей своих он хотел видеть сильными и влиятельными в государственных делах, но при тех же правах и в ответе перед теми же судебными законами, что и прочие граждане. (3) Когда его близкий друг Ноний Аспренат[362] был обвинен Кассием Севером в отравлении, он спросил в сенате, как ему следует поступить: он боится, что, по общему мнению, если он вмешается, то отнимет из-под власти законов подсудимого, а если не вмешается, то покинет и обречет на осуждение друга. И с одобрения всех он несколько часов просидел на свидетельских скамьях, но все время молчал, и не произнес даже обычной в суде похвалы подсудимому. (4) Присутствовал он и на процессах клиентов, например, у некоего Скутария, солдата на сверхсрочной службе, обвиненного в насилии. Только одного из подсудимых и только откровенными просьбами спас он от осуждения, перед лицом судей умолив обвинителя отступиться: это был Кастриций, от которого он узнал о заговоре Мурены.
   57. Какой любовью пользовался он за эти достоинства, нетрудно представить. О сенатских постановлениях я не говорю, так как их могут считать вынужденными или льстивыми. Всадники римские добровольно и по общему согласию праздновали его день рождения каждый год два дня подряд. Люди всех сословий по обету ежегодно бросали в Курциево озеро[363] монетку за его здоровье, а на новый год[364] приносили ему подарки на Капитолий, даже если его и не было в Риме; на эти средства он потом купил и поставил по всем кварталам дорогостоящие статуи богов – Аполлона-Сандалиария, Юпитера-Трагеда и других. (2) На восстановление его палатинского дома, сгоревшего во время пожара, несли деньги и ветераны, и декурии, и трибы, и отдельные граждане всякого разбора, добровольно и кто сколько мог; но он едва прикоснулся к этим кучам денег и взял не больше, чем по денарию из каждой. При возвращении из провинций его встречали не только добрыми пожеланиями, но и пением песен. Следили даже за тем, чтобы в день его въезда в город никогда не совершалось казней.
   58. Имя отца отечества[365] было поднесено ему всем народом, внезапно и единодушно. Первыми это сделали плебеи, отправив к нему посольство в Анций, а после его отказа – приветствуя его в Риме при входе в театр, огромной толпою в лавровых венках; вслед за ними и сенат высказал свою волю, но не в декрете и не общим криком, а в выступлении Валерия Мессалы. По общему поручению он сказал так: «Да сопутствует счастье и удача[366] тебе и дому твоему, Цезарь Август! Такими словами молимся мы о вековечном благоденствии и ликовании всего государства: ныне сенат в согласии с римским народом поздравляет тебя отцом отечества». Август со слезами на глазах отвечал ему такими словами: привожу их в точности, как и слова Мессалы: «Достигнув исполнения моих желаний, о чем еще могу я молить бессмертных богов, отцы сенаторы, как не о том, чтобы это ваше единодушие сопровождало меня до скончания жизни!»
   59. Врачу Антонию Музе, исцелившему его от смертельной болезни, сенаторы на свои деньги поставили статую возле изваяния Эскулапа. А некоторые отцы семейства в завещаниях приказывали, чтобы их наследники совершили на Капитолии обетные жертвы за то, что Август их пережил, и чтобы перед жертвенными животными несли соответствующую надпись.
   В Италии некоторые города день, когда он впервые их посетил, сделали началом нового года. Многие провинции не только воздвигали ему храмы и алтари, но и учреждали пятилетние игры[367] чуть ли не в каждом городке. 60. Цари, его друзья и союзники, основывали каждый в своем царстве города под названием Цезарея, а все вместе, сложившись, намеревались достроить и посвятить гению Августа храм Юпитера Олимпийского[368] в Афинах, заложенный еще в древности; и не раз они покидали свои царства, чтобы повседневно сопровождать его не только в Риме, но и в провинциях, без царских отличий, одетые в тоги, прислуживая ему, как клиенты.
   61. Изложив, таким образом, каков был Август на военных и гражданских должностях и как вел он государственные дела во всех концах земли в мирное и военное время, я перейду теперь к его частной и семейной жизни и опишу, каков он был и что с ним было дома, среди близких, с юных лет его и до последнего дня.
   (2) Мать потерял он в первое свое консульство, сестру Октавию – на пятьдесят четвертом году[369]. К обеим он и при жизни выказывал высокое почтение, и после смерти воздал им величайшие почести.
   62. Помолвлен он был еще в юности с дочерью Публия Сервилия Исаврика. Однако после первого примирения с Антонием, когда их воины потребовали, чтобы оба полководца вступили в родственную свяэь, он взял в жены Клавдию, падчерицу Антония, дочь Фульвии от Публия Клодия, хотя она едва достигла брачного возраста; но, поссорившись со своей тещей Фульвией, он, не тронув жены, отпустил ее девственницей. (2) Вскоре он женился на Скрибонии[370], которая уже была замужем за двумя консулярами и от одного имела детей; но и с нею он развелся, «устав от ее дурного нрава», как он сам пишет. После этого он тотчас вступил в брак с Ливией Друзиллой, которую беременной отнял у ее мужа Тиберия Нерона; и ее он, как никого, любил и почитал до самой смерти.
   63. От Скрибонии у него родилась дочь Юлия, от Ливии он детей не имел, хотя больше всего мечтал об этом; зачатый ею младенец родился преждевременно. Юлию он выдал сперва за Марцелла, сына своей сестры, когда тот едва вышел из детского возраста[371]; после его смерти – за Марка Агриппу, уговорив сестру уступить ему зятя, так как Агриппа уже был женат на одной из сестер Марцелла и имел от нее детей; (2) а когда и Агриппа умер, он долго искал для дочери мужа даже среди всаднического сословия и наконец выбрал ей супругом своего пасынка Тиберия, заставив его развестись с женою, беременной уже вторым ребенком. Марк Антоний пишет, что сперва Юлия была обручена с его сыном Антонием, а потом – с гетским царем Котизоном[372], и тогда же сам Октавий за это просил себе в жены царскую дочь.
   64. Внуков он имел от Агриппы троих – Гая, Луция и Агриппу: внучек – двоих, Юлию и Агриппину. Юлию он выдал за Луция Павла, сына цензора, Агриппину – за Германика, внука своей сестры. Гая и Луция он усыновил, купив их у Агриппы по древнему обычаю[373]: их он с детства приблизил к государственным делам и посылал в провинции и к войскам как назначенных консулов[374]. (2) Дочь и внучек он воспитывал так, что они умели даже прясть шерсть[375]; он запрещал им все, чего нельзя было сказать или сделать открыто, записав в домашний дневник; и он так оберегал их от встреч с посторонними, что Луция Виниция, юношу знатного и достойного, он письменно упрекнул в нескромности за то, что в Байях он подошел приветствовать его дочь. (3) Внуков он обычно сам обучал и читать, и плавать[376], и другим начальным знаниям, в особенности стараясь, чтобы они перенимали его почерк. Когда он обедал, они всегда сидели при нем на нижнем ложе[377], а когда он путешествовал, они ехали впереди в повозке или скакали по сторонам.
   65. Но среди этих радостей и надежд на процветание и добронравно потомства счастье вдруг его покинуло. Обеих Юлий, дочь и внучку, запятнанных всеми пороками, ему пришлось сослать[378]. Гая и Луция он потерял одного за другим через восемнадцать месяцев – Гай скончался в Ликии, Луций – в Массилии. Он усыновил на форуме перед собранием курий[379] своего третьего внука Агриппу и пасынка Тиберия – но от Агриппы за его низкий и жестокий нрав он вскоре отрекся и сослал его в Соррент. (2) Смерть близких была ему не так тяжела, как их позор. Участь Гая и Луция не надломила его; но о дочери он доложил в сенате лишь заочно, в послании, зачитанном квестором, и после этого долго, терзаясь стыдом, сторонился людей и подумывал даже, не казнить ли ее[380]. По крайней мере, когда около этого времени повесилась одна из ее сообщниц, вольноотпущенница Феба, он сказал, что лучше бы ему быть отцом Фебы. (3) Сосланной Юлии он запретил давать вино и предоставлять малейшие удобства; он не подпускал к ней ни раба, ни свободного без своего ведома, и всегда в точности узнавал, какого тот возраста, роста, вида, и даже какие у него телесные приметы или шрамы. Только пять лет спустя он перевел ее с острова на материк и немного смягчил условия ссылки; но о том, чтобы совсем ее простить, бесполезно было его умолять. В ответ на частые и настойчивые просьбы римского народа он только пожелал всему собранию таких же жен и таких же дочерей. (4) Ребенка, родившегося у младшей Юлии после ее осуждения, он не захотел ни признавать, ни воспитывать. Агриппу, который не становился мягче и с каждым днем все более терял рассудок, он перевез на остров и, сверх того, заключил под стражу; особым сенатским постановлением он приказал держать его там пожизненно. А на всякое упоминание о нем или о двух Юлиях он только восклицал со стоном:
Лучше бы мне и безбрачному жить и бездетному сгинуть![381]

   и называл их не иначе, как тремя своими болячками и язвами.
   66. Дружбу он завязывал нелегко, но верность соблюдал неуклонно, и не только должным образом награждал заслуги и достоинства друзей, но и готов был сносить их пороки и провинности, – до известной, конечно, меры. Примечательно, что из всех его друзей нельзя найти ни одного опального, если не считать Сальвидиена Руфа и Корнелия Галла. Обоих он возвысил из ничтожного состояния, одного – до консульского сана. Другого – до наместничества в Египте. (2) Первого, замышлявшего переворот, он отдал для наказания сенату; второму, за его неблагодарность и злокозненность, он запретил появляться в своем доме и в своих провинциях. Но когда погиб и Галл, доведенный до самоубийства нападками обвинителей и указами сената, Август, поблагодарив за преданность всех своих столь пылких заступников, не мог удержаться от слез и сетований на то, что ему одному в его доле нельзя даже сердиться на друзей сколько хочется. (3) Остальные же его друзья наслаждались богатством и влиянием до конца жизни, почитаясь первыми в своих сословиях, хотя и ими подчас он бывал недоволен. Так, не говоря об остальных, он не раз жаловался, что даже Агриппе не достает терпимости, а Меценату – умения молчать, когда Агриппа[382] из пустого подозрения, будто к нему охладели и предпочитают ему Марцелла, бросил все и уехал в Митилены, а Меценат, узнав о раскрытии заговора Мурены, выдал эту тайну своей жене Теренции[383].
   (4) В свою очередь, и сам он требовал от друзей такой же ответной привязанности как при жизни, так и после смерти. Действительно, хотя он нимало не домогался наследств и никогда ничего не принимал по завещаниям людей незнакомых, но к последним заветам друзей был необычайно чувствителен, и если в завещании о нем упоминалось небрежно и скупо, то непритворно огорчался, а если почтительно и лестно, то откровенно радовался. Когда завещатели оставляли детей, он или тотчас передавал им свою долю наследства и отказанные ему подарки, или же сохранял ее на время их малолетства, а в день совершеннолетия или свадьбы возвращал с процентами.
   67. Хозяином и патроном был он столь же строгим, сколько милостивым и мягким. Многих вольноотпущенников он держал в чести и близости – например Ликина, Келада и других. Косм, его раб, оскорбительно о нем отзывался – он удовольствовался тем, что заковал его в цепи. Диомед, его управляющий, сопровождал его на прогулке, но когда на них вдруг выскочил дикий кабан, перепугался и бросил хозяина одного – он побранил его не за провинность, а только за трусость, и опасное происшествие обратил в шутку, так как злого умысла тут не было. И в то же время он заставил умереть Пола, одного из любимых своих вольноотпущенников, узнав, что тот соблазнял замужних женщин; Таллу, своему писцу, он переломал ноги за то, что тот за пятьсот денариев выдал содержание его письма; а когда наставник и служители его сына Гая, воспользовавшись болезнью и смертью последнего, начали бесстыдно и жадно обирать провинцию, он приказал швырнуть их в реку с грузом на шее.
   68. В ранней юности он стяжал дурную славу многими позорными поступками. Секст Помпей обзывал его женоподобным, Марк Антоний уверял, будто свое усыновление купил он постыдной ценой, а Луций, брат Марка, – будто свою невинность, початую Цезарем, он предлагал – потом в Испании и Авлу Гирцию за триста тысяч сестерциев, и будто икры себе он прижигал скорлупою ореха, чтобы мягче был волос. Мало того – весь народ однажды на зрелищах встретил шумными рукоплесканиями брошенный со сцены стих, угадав в нем оскорбительный намек на его счет, – речь шла о жреце Матери богов, ударяющем в бубен:
– Смотри, как все покорствует развратнику![384]

   69. Что он жил с чужими женами, не отрицают даже его друзья; но они оправдывают его тем, что он шел на это не из похоти, а по расчету, чтобы через женщин легче выведывать замыслы противников. А Марк Антоний, попрекая его, поминает и о том, как не терпелось ему жениться на Ливии, и о том, как жену одного консуляра он на глазах у мужа увел с пира к себе в спальню, а потом привел обратно, растрепанную и красную до ушей, и о том, как он дал развод Скрибонии за то, что она позволяла себе ревновать к сопернице, и о том, как друзья подыскивали ему любовниц, раздевая и оглядывая взрослых девушек и матерей семейств, словно рабынь у работорговца Торания. (2) Антоний даже писал ему по-приятельски, когда между ними еще не было ни тайной, ни явной вражды: «С чего ты озлобился? Оттого, что я живу с царицей? Но она моя жена, и не со вчерашнего дня, а уже девять лет. А ты как будто живешь с одной Друзиллой? Будь мне неладно, если ты, пока читаешь это письмо, не переспал со своей Тертуллой, или Терентиллой, или Руфиллой, или Сальвией Титизенией, или со всеми сразу, – да и не все ли равно, в конце концов, где и с кем ты путаешься?»
   70. Его тайное пиршество, которое в народе называли «пиром двенадцати богов», также было у всех на устах: его участники возлежали за столом, одетые богами и богинями, а сам он изображал Аполлона. Не говоря уже о той брани, какою осыпал его Антоний, ядовито перечисляя по именам всех гостей, об этом свидетельствует и такой всем известный безымянный стишок:
Только лишь те господа подыскали для пира хорага[385],
Шесть богов, шесть богинь Маллия[386] вдруг увидал.
И между тем, как в обличье обманщика-Феба безбожный
Цезарь являл на пиру прелюбодейства богов.
Все от земли отвратили свой лик небесные силы
И, позолоченный трон бросив, Юпитер бежал.

   (2) Слухи об этом пиршестве усугублялись тем, что в Риме тогда стояли нужда и голод: уже на следующий день слышались восклицания, что боги сожрали весь хлеб, и что Цезарь – впрямь Аполлон, но Аполлон-мучитель[387] (под таким именем почитался этот бог в одном из городских кварталов). Ставили ему в вину и жадность к коринфским вазам[388] и богатой утвари, и страсть к игре в кости. Так, во время проскрипций под его статуей появилась надпись:
Отец мой ростовщик, а сам я вазовщик[389], —

   ибо уверяли, что он занес некоторых людей в списки жертв, чтобы получить их коринфские вазы; а во время сицилийской войны ходила такая эпиграмма:
Разбитый в море дважды, потеряв суда,
Он мечет кости, чтоб хоть в этом выиграть.

   71. Из всех этих обвинений и нареканий он легче всего опроверг упрек в постыдном пороке, от которого жизнь его была чиста и тогда, и потом; а затем – упрек в роскоши, так как даже после взятия Александрии он не взял для себя из царских богатств ничего, кроме одной плавиковой чаши[390], а будничные золотые сосуды вскоре все отдал в переплавку. Сладострастным утехам он предавался и впоследствии и был, говорят, большим любителем молоденьких девушек, которых ему отовсюду добывала сама жена. Игроком прослыть он не боялся и продолжал играть для своего удовольствия даже в старости, попросту и открыто, не только в декабре месяце[391], но и в другие праздники и будни. (2) Это не подлежит сомнению: в собственноручном письме он пишет так: «За обедом, милый Тиберий, гости у нас были все те же, да еще пришли Виниций и Силий Старший. За едой и вчера и сегодня мы играли по-стариковски: бросали кости и у кого выпадет «собака» или шестерка, тот ставил на кон по денарию за кость, а у кого выпадет «Венера», тот забирал деньги»[392]. (3) И в другом письме опять: «Милый Тиберий, мы провели Квинкватрии[393] с полным удовольствием: играли всякий день, так что доска не остывала. Твой брат за игрой очень горячился, но в конечном счете проиграл немного: он был в большом проигрыше, но против ожидания помаленьку из него выбрался. Что до меня, то я проиграл тысяч двадцать, но только потому, что играл, не скупясь, на широкую руку, как обычно. Если бы стребовать все, что я каждому уступил, да удержать все, что я каждому одолжил, то был бы я в выигрыше на все пятьдесят тысяч. Но мне это не нужно: пусть лучше моя щедрость прославит меня до небес.» (4) А дочери он пишет так: «Посылаю тебе двести пятьдесят денариев, как и всем остальным гостям, на случай, если кому за обедом захочется сыграть в кости или в чет и нечет». 72. Во всем остальном, как известно, обнаруживал он величайшую воздержанность и не давал повода ни для каких подозрений.
   Жил он сначала близ римского форума, над Колечниковой лестницей, в доме, принадлежавшем когда-то оратору Кальву, а потом – на Палатине, в доме Гортензия; но и этот дом был скромный, не примечательный ни размером, ни убранством, – даже портики были короткие, с колоннами альбанского камня[394], а в комнатах не было ни мрамора, ни штучных полов. Спал он больше сорока лет в одной и той же спальне[395] зимой и летом, и зиму всегда проводил в Риме, хотя мог убедиться, что зимой город вреден для его здоровья. (2) Если он хотел заниматься тайно или без помехи, для этого у него была особая верхняя комнатка, которую он называл своими Сиракузами[396] и «мастеровушкой»; тогда он перебирался или сюда или к кому-нибудь из вольноотпущенников на загородную виллу, а когда был болен, ложился в доме Мецената[397]. Отдыхать он чаще всего уезжал или в Кампанию, на взморье и острова, или в городки неподалеку от Рима – в Ланувий, Пренесте или Тибур, где он часто даже правил суд, сидя под портиком храма Геркулеса. (3) Больших и роскошных домов он не терпел, и даже стоивший немалых денег дворец Юлии младшей приказал разрушить до основания. Собственные виллы, очень скромные, он украшал не статуями и не картинами, а террасами и рощами, и собирал там древние и редкие пещи: например, на Капри – доспехи героев и огромные кости исполинских зверей и чудовищ, которые считают останками Гигантов[398].
   73. В простоте его обстановки и утвари можно убедиться и теперь по сохранившимся столам и ложам, которые вряд ли удовлетворили бы и простого обывателя. Даже спал он, говорят на постели низкой и жестко постланной. Одежду надевал только домашнего изготовления, сработанную сестрой, женой, дочерью или внучками; тогу носил ни тесную, ни просторную, полосу на ней ни широкую, ни узкую[399], а башмаки подбивал толстыми подошвами, чтобы казаться выше. Впрочем, нарядную одежду и обувь он всегда держал под рукой в спальне на случай внезапной и неожиданной надобности.
   74. Давал обеды он постоянно, и непременно со всеми блюдами, а приглашения посылал с большим разбором и званий и лиц. Валерий Мессала сообщает, что ни один вольноотпущенник не допускался к его столу – исключение делалось только для Мены, да и то лишь после того, как за выдачу флота Секста Помпея он получил гражданство; а сам Август пишет, что однажды пригласил к обеду своего бывшего охранника, на вилле которого остановился. К столу он иногда приходил позже всех, а уходил раньше всех, так что гости начинали закусывать до его появления и оставались за столом после его ухода. За обедом бывало три перемены, самое большее – шесть[400]; все подавалось без особой изысканности, но с величайшим радушием. Тех, кто молчал или беседовал потихоньку, он вызывал на общий разговор, а для развлечения приглашал музыкантов, актеров и даже бродячих плясунов из цирка, чаще же всего – сказочников[401].
   75. Праздники и торжества справлял он обычно с большою пышностью, а иногда – только в шутку. Так, и на Сатурналиях и в другое время, ежели ему было угодно, он иногда раздавал в подарок и одежды, и золото, и серебро, иногда – монеты разной чеканки, даже царские и чужеземные, а иногда только войлок, губки, мешалки, клещи и тому подобные предметы с надписями двусмысленными и загадочными[402]. Любил он также на пиру продавать гостям жребии на самые неравноценные предметы или устраивать торг на картины, повернутые лицом к стене; чтобы покупки то обманывали, то превосходили ожидания покупателей. Гости с каждого ложа должны были предлагать свою цену и потом делить убыток или выигрыш.
   76. Что касается пищи – я и этого не хочу пропустить, – то ел он очень мало и неприхотливо. Любил грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма: «В одноколке мы подкрепились хлебом и финиками». (2) И еще: «Возвращаясь из царской курии, я в носилках съел ломоть хлеба и несколько ягод толстокожего винограда». И опять: «Никакой иудей не справлял субботний пост[403] с таким усердием, милый Тиберий, как я постился нынче: только в бане, через час после захода солнца, пожевал я кусок-другой перед тем, как растираться». Из-за такой беззаботности он не раз обедал один, до прихода или после ухода гостей, а за общим столом ни к чему не притрагивался.
   77. Вина по натуре своей он пил очень мало. В лагере при Мутине он за обедом выпивал не более трех кубков, как сообщает Корнелий Непот[404], а впоследствии, даже когда давал себе полную волю, – не более секстария[405]; если он выпивал больше, то принимал рвотное. Больше всего любил он ретийское вино[406]. Впрочем, натощак пил он редко, а вместо этого жевал либо хлеб, размоченный в холодной воде, либо ломтик огурца, либо ствол латука, либо свежие или сушеные яблоки с винным привкусом.
   78. После дневного завтрака он, как был, одетый и обутый, ложился ненадолго отдохнуть, закутав ноги и заслонив рукой глаза. А после обеда он отправлялся на ложе для ночной работы и там оставался до поздней ночи, пока не заканчивал все или почти все дневные дела[407]. Затем он ложился в постель, но спал, самое большее, часов семь, да и то не полных, потому что за это время раза три или четыре просыпался. (2) Если, как это бывает, ему не удавалось сразу опять заснуть, он посылал за чтецами или рассказчиками и тогда снова засыпал, не просыпаясь иной раз уже до света. Он не оставался в темноте без сна, если никого не было рядом. Рано вставать он не любил, и если ему нужно было встать раньше обычного для какого-нибудь дела или обряда[408], он для удобства ночевал по соседству в доме у кого-нибудь из близких. Но и так он часто недосыпал, и тогда не раз забывался дремотой в носилках, пока рабы несли их по улицам, и по временам останавливались передохнуть.
   79. С виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность хотя и не старался прихорашиваться. О своих волосах он так мало заботился, что давал причесывать себя для скорости сразу нескольким цирюльникам, а когда стриг или брил бороду, то одновременно что-нибудь читал или даже писал. Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. (2) Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила, и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы у него были редкие, мелкие, неровные, волосы – рыжеватые и чуть вьющиеся, брови – сросшиеся, уши – небольшие, нос – с горбинкой и заостренный, цвет кожи – между смуглым и белым. Росту он был невысокого – впрочем, вольноотпущенник Юлий Марат, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти[409], – но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми.
   80. Тело его, говорят, было покрыто на груди и на животе родимыми пятнами, напоминавшими видом, числом и расположением звезды Большой Медведицы; кожа во многих местах загрубела и от постоянного расчесыванья и усиленного употребления скребка образовала уплотнения вроде струпьев[410]. Бедро и голень левой ноги были у него слабоваты, нередко он даже прихрамывал; помогали ему от этого горячий песок и тростниковые лубки. А иногда ему не повиновался указательный палец правой руки: на холоде его так сводило, что только с помощью рогового наперстка он кое-как мог писать. Жаловался он и на боль в пузыре, которая ослабевала лишь когда камни выходили с мочой.
   81. Тяжело и опасно болеть ему за всю жизнь случилось несколько раз, сильнее всего – после покорения Кантабрии: тогда его печень так страдала от истечений желчи, что он в отчаянии вынужден был обратиться к лечению необычному и сомнительному: вместо горячих припарок, которые ему не помогали, он по совету Антония Музы стал употреблять холодные. (2) Были у него и недомогания, повторяющиеся каждый год в определенное время: около своего дня рождения он обычно чувствовал расслабленность, ранней весною страдал от расширения предсердия, а при южном ветре – от насморка.
   При таком расстроенном здоровье он с трудом переносил и холод и жару. 82. Зимой он надевал не только четыре туники и толстую тогу, но и сорочку, и шерстяной нагрудник, и обмотки на бедра и голени. Летом он спал при открытых дверях, а иногда даже в перистиле[411], перед фонтаном, обмахиваемый рабом. Солнца не терпел он и в зимнее время, и даже дома не выходил на воздух с непокрытой головой. Путешествовал он в носилках, ночами, понемногу и медленно, так что до Пренесте или Тибура[412] добирался только за два дня; а если до места можно было доехать морем, он предпочитал плыть на корабле.
   (2) Свое слабое здоровье он поддерживал заботливым уходом. Прежде всего, он редко купался: вместо этого он обычно растирался маслом или потел перед открытым огнем[413], а потом окатывался комнатной или согретой на солнце водой. А когда ему приходилось от ломоты в мышцах принимать горячие морские или серные ванны[414], он только окунал в воду то руки, то ноги, сидя на деревянном кресле, которое по-испански называл «дурета». 83. Упражнения в верховой езде и с оружием на Марсовом поле он прекратил тотчас после гражданских войн. Некоторое время после этого он еще упражнялся с мячом, набитым или надутым, а потом ограничился верховыми и пешими прогулками; в конце каждого круга он переходил с шага на бег вприпрыжку, завернувшись в одеяло[415] или простыню. Для умственного отдыха он иногда удил рыбу удочкой, а иногда играл в кости, камешки и орехи с мальчиками-рабами. Ему нравились их хорошенькие лица и их болтовня, и он покупал их отовсюду, особенно же из Сирии и Мавритании; а к карликам, уродцам и тому подобным он питал отвращение, видя в них насмешку природы и зловещее предзнаменование.
   84. Красноречием и благородными науками он с юных лет занимался с охотой и великим усердием. В Мутинской войне среди всех своих забот он, говорят, каждый день находил время и читать, и писать, и декламировать[416]. Действительно, он и впоследствии никогда не говорил ни перед сенатом, ни перед народом, ни перед войском, не обдумав и не сочинив свою речь заранее, хотя не лишен был способности говорить и без подготовки. (2) А чтобы не полагаться на память и не тратить времени на заучивание, он первый стал все произносить по написанному. Даже частные беседы, даже разговоры со своей Ливией в важных случаях он набрасывал заранее и держался своей записи, чтобы не сказать по ошибке слишком мало или слишком много. Выговор у него был мягкий и своеобразный, он постоянно занимался с учителем произношения; но иногда у него болело горло, и он обращался к народу через глашатая.
   85. Он написал много прозаических сочинений разного рода; некоторые из них он прочитывал перед друзьями или перед публикой[417]. Таковы «Возражения Бруту о Катоне»[418], – их он читал однажды уже в старости, но, не дойдя до конца, устал и отдал дочитывать Тиберию; таковы «Поощрение к философии» и сочинение «О своей жизни»[419] в тридцати книгах, доведенное только до кантабрийской войны. (2) Поэзии он касался лишь бегло. Сохранилась одна книга, написанная гекзаметрами и озаглавленная «Сицилия», в соответствии с содержанием; сохранилась и другая книга, маленькая – «Эпиграммы»[420], которые он по большей части сочинял в бане при купанье. За трагедию он было взялся с большим пылом, но не совладал с трагическим слогом и уничтожил написанное; а на вопрос друзей, что поделывает его Аякс[421], он ответил, что Аякс бросился на свою губку.
   86. В слоге он стремился к изяществу и умеренности, избегая как пустых и звонких фраз, так и, по его выражению, «словес, попахивающих стариной»; больше всего он старался как можно яснее выразить свою мысль. Чтобы лучше этого достичь, ничем не смущая и не сбивая читателя или слушателя, он без колебания ставил предлоги при названиях городов и повторял союзы[422], без которых речь звучала бы легче, но понималась бы труднее. (2) Любителей старины и любителей манерности[423] он одинаково осуждал за их противоположные крайности и не раз над ними издевался. В особенности он вышучивал своего друга Мецената за его, как он выражался, «напомаженные завитушки», и даже писал на него пародии: но не щадил и Тиберия, который гонялся иной раз за старинными и обветшалыми словами. Марка Антония он прямо обзывает сумасшедшим, утверждая, будто его писаниям дивиться можно, но понять их нельзя; и потом, высмеивая его безвкусие и непостоянство в выборе слов, продолжает: (3) «Ты и не знаешь, с кого тебе брать пример: с Анния Цимбра и Верания Флакка, чтобы писать такими словесами, какие Саллюстий Крисп повытаскивал из Катоновых «Начал»? или с азиатских риторов[424], чтобы перенести в нашу речь их потоки слов без единой мысли?» А в письме к своей внучке Агриппине он хвалит ее хорошие задатки, но добавляет: «Однако старайся избегать деланности, когда говоришь и пишешь».
   87. В повседневной речи некоторые выражения он употреблял особенно часто и своеобразно, об этом свидетельствуют его собственноручные письма. В них, чтобы сказать, что кто-то никогда не заплатит долга, он всякий раз пишет: «заплатит в греческие календы»[425]; чтобы внушить, что любые обстоятельства следует переносить покорно, пишет: «довольно с нас и одного Катона»; а чтобы выразить быстроту и поспешность – «скорей, чем спаржа варится». (2) Вместо «дурак» он всегда пишет «дубина», вместо «черный» – «темный», вместо «сумасшедший» – «рехнувшийся», вместо «мне не по себе» – «меня мутит», вместо «чувствовать слабость» – «глядеть свеклой», а не «скапуститься», как говорят в просторечии[426]. Далее, он пишет «они есть» вместо «они суть» и «в дому» вместо «в доме»[427]; два последних выражения он употребляет только так, поэтому их следует считать не ошибкой, а привычкой. (3) И в почерке его я заметил некоторые особенности: он не разделяет слов и не делает переносов[428], а не поместившиеся в строке буквы подписывает тут же снизу, обведя их чертою.
   88. Орфографию, то есть правила и предписания, установленные грамматиками, он не старался соблюдать и, по-видимому, разделял мнение тех, кто думает, что писать надо так, как говорят. Часто он переставляет или пропускает не только буквы, а даже слоги, но такие ошибки бывают у всех: я не стал бы это отмечать, если бы мне не казалось удивительным сообщение некоторых историков, будто бы Август сместил за невежество и безграмотность одного легата, бывшего консула, когда заметил, что тот написал ixi вместо ipsi. Когда он пользуется тайнописью, то пишет B вместо A, C вместо B и так далее таким же образом, а вместо X ставит двойное A.
   89. Греческой словесностью занимался он с не меньшим усердием и достиг больших успехов. Его учителем красноречия был Аполлодор Пергамский, которого он в молодости даже увез с собой из Рима в Аполлонию, несмотря на его преклонный возраст. Много разных познаний дала ему потом близость с философом Ареем[429] и его сыновьями Дионисием и Никанором. Все же по-гречески он бегло не говорил и не решался что-либо сочинять, а в случае необходимости писал, что нужно, по-латыни и давал кому-нибудь перевести. Однако поэзию он знал хорошо, а древней комедией[430] даже восхищался и не раз давал ее представления на зрелищах.
   (2) Читая и греческих и латинских писателей, он больше всего искал в них советов и примеров, полезных в общественной и частной жизни; часто он выписывал их дословно и рассылал или своим близким, или наместникам и военачальникам, или должностным лицам в Риме, если они нуждались в таких наставлениях. Даже целые книги случалось ему читать перед сенатом и оглашать народу в эдиктах: например речь Квинта Метелла «Об умножении потомства» и речь Рутилия «О порядке домостроения»[431]; этим он хотел показать, что не он первый обратился к таким заботам, но уже предкам были они близки. (3) Всем талантам своего времени он оказывал всяческое покровительство. На открытых чтениях он внимательно и благосклонно слушал не только стихотворения и исторические сочинения, но и речи и диалоги. Однако о себе дозволял он писать только лучшим сочинителям и только в торжественном слоге, и приказывал преторам следить, чтобы литературные состязания[432] не нанесли урона его имени.
   90. В делах веры и суеверия вот что о нем известно. Перед громом и молнией[433] испытывал он не в меру малодушный страх: везде и всюду он носил с собою для защиты от них тюленью шкуру, а при первом признаке сильной грозы скрывался в подземное убежище, – в такой ужас повергла его когда-то ночью в дороге ударившая рядом молния, о чем мы уже говорили[434].
   91. Сновидениям, как своим, так и чужим, относящимся к нему, он придавал большое значение. В битве при Филиппах он по нездоровью не собирался выходить из палатки, но вышел, поверив вещему сну своего друга[435]; и это его спасло, потому что враги захватили его лагерь и, думая, что он еще лежит в носилках, искололи и изрубили их на куски. Сам он каждую весну видел сны частые и страшные, но пустые и несбывчивые, а в остальное время года сны бывали реже, но сбывались чаще. (2) После того, как он посвятил на Капитолии храм Юпитеру Громовержцу и часто в нем бывал, ему приснилось, будто другой Юпитер, Капитолийский, жалуется, что у него отбивают почитателей, а он ему отвечает, что Громовержец, стоя рядом, будет ему привратником; и вскоре после этого он украсил крышу Громовержца колокольчиками, какие обычно вешались у дверей. Под впечатлением другого ночного видения он каждый год в один и тот же день просил у народа подаяния[436], протягивая пустую ладонь за медными монетами.
   92. Некоторые приметы и предзнаменования он считал безошибочными. Если утром он надевал башмак не на ту ногу, левый вместо правого, это было для него дурным знаком; если выпадала роса в день его отъезда в дальний путь по суше или по морю, это было добрым предвестием быстрого и благополучного возвращения. Но больше всего волновали его чудеса. Когда между каменных плит перед его домом выросла пальма, он перенес ее к водоему[437] богов Пенатов и очень заботился, чтобы она пустила корни. (2) Когда на острове Капри с его приездом вновь поднялись ветви древнего дуба, давно увядшие и поникшие к земле, он пришел в такой восторг, что выменял у неаполитанцев этот остров на остров Энарию. Соблюдал он предосторожности и в определенные дни: после нундин не отправлялся в поездки, а в ноны не начинал никакого важного дела; правда, Тиберию он писал, что здесь его останавливает только недоброе звучание слова «ноны»[438].
   93. Из чужеземных обрядов он с величайшим почтением относился к древним и издавна установленным, но остальные презирал. Так, в Афинах он принял посвящение[439]; а потом, когда однажды в Риме при нем разбирался процесс о привилегиях жрецов аттической Цереры и речь зашла о некоторых таинствах, он приказал судьям и толпе зрителей разойтись и один выслушал и истцов и ответчиков. И в то же время, путешествуя по Египту, он отказался свернуть с пути, чтобы посмотреть на Аписа[440], а своего внука Гая очень хвалил за то, что, проезжая через Иудею, он не пожелал совершить молебствие в Иерусалиме.
   94. Заговорив об этом, не лишним будет сообщить и о событиях, случившихся до его рождения, в самый день рождения и впоследствии, по которым можно было ожидать его будущего величия и догадываться о его неизменном счастье.
   (2) В Велитрах некогда молния ударила в городскую стену, и было предсказано, что гражданин этого города когда-нибудь станет властителем мира. В надежде на это жители Велитр и тогда и потом не раз воевали с римским народом, едва не погубив самих себя; но последующие события показали, что это знамение предвещало могущество Августа. (3) Юлий Марат сообщает, что за несколько месяцев до его рождения в Риме на глазах у всех совершилось чудо, возвестившее, что природа рождает римскому народу царя. Устрашенный сенат запретил выкармливать детей, которые родятся в этом году; но те, у кого жены были беременны, позаботились, чтобы постановление сената не попало в казначейство[441]: каждый надеялся, что знамение относится к нему. (4) У Асклепиада Мендетского в «Рассуждениях о богах» я прочитал, что Атия однажды в полночь пришла для торжественного богослужения в храм Аполлона и осталась там спать в своих носилках, между тем как остальные матроны разошлись по домам[442]; и тут к ней внезапно скользнул змей, побыл с нею и скоро уполз, а она, проснувшись, совершила очищение, как после соития с мужем. С этих пор на теле у нее появилось пятно в виде змеи, от которого она никак не могла избавиться, и поэтому больше никогда не ходила в общие бани; а девять месяцев спустя родился Август и был по этой причине признан сыном Аполлона. Эта же Атия незадолго до его рождения видела сон, будто ее внутренности возносятся ввысь, застилая и землю и небо; а ее мужу Октавию приснилось, будто из чрева Атии исходит сияние солнца.
   (5) В день его рождения, когда в сенате шли речи о заговоре Катилины, Октавий из-за родов жены явился с опозданием; и тогда, как всем известно и ведомо, Публий Нигидий, узнав о причине задержки и спросив о часе рождения, объявил, что родился повелитель всего земного круга. А потом Октавий, проводя свое войско по дебрям Фракии, совершил в священной роще Вакха варварские гадания о судьбе своего сына, и жрецы ему дали такой же ответ: (6) в самом деле, когда он плеснул на алтарь вином, пламя так полыхнуло, что взметнулось выше кровли, до самого неба – а такое знаменье у этого алтаря было дано одному лишь Александру Великому, когда он приносил здесь жертвы. И в ту же ночь во сне Октавий увидел сына в сверхчеловеческом величии, с молнией, скипетром и в одеянии Юпитера Благого и Величайшего, в сверкающем венце, на увенчанной лаврами колеснице, влекомой двенадцатью конями сияющей белизны.
   Еще во младенчестве, как о том повествует Гай Друз, однажды вечером нянька оставила его в колыбели на полу, а на утро его там не было. Только после долгих поисков его, наконец, нашли: он лежал в самой высокой башне дома, с лицом, обращенным к солнцу. (7) Только что научившись говорить, он однажды в дедовской усадьбе приказал замолчать надоедливым лягушкам и, говорят, с этих пор лягушки там больше не квакают. А когда он завтракал в роще на четвертой миле по кампанской дороге, орел неожиданно выхватил у него из рук хлеб, взлетел в вышину и вдруг, плавно снизившись, снова отдал ему хлеб[443]. (8) Квинт Катул, освятив Капитолий, две ночи подряд видел сон: в первую ночь – будто Юпитер Благой и Величайший выбрал одного из подростков, резвившихся вокруг его алтаря, и положил ему на грудь изображенье богини Ромы[444], которое держал в руке; во вторую ночь – будто он увидел того же мальчика на коленях у Юпитера и приказал его оттащить, но бог удержал его, провещав, что в этом мальчике возрастает хранитель римского государства. А на следующий день Катул встретил Августа, которого никогда не видел, и всмотревшись в него, с восторгом сказал, как похож он на мальчика, который ему снился. Впрочем, некоторые рассказывают первый сон Катула иначе: будто Юпитер в ответ на крики мальчиков, требовавших себе заступника, указал им на одного из них, в котором сбудутся все их желания, и коснувшись перстами его губ, поцеловал персты. (9) А Марк Цицерон, сопровождая Гая Цезаря на Капитолий, также рассказывал друзьям свой сон минувшей ночи: будто отрок с благородным лицом спустился с неба на золотой цепи, встал на пороге Капитолийского храма и из рук Юпитера принял бич; когда же он вдруг увидел Августа, никому еще не знакомого, который сопровождал своего дядю Цезаря к жертвоприношению, он воскликнул, что это тот самый, чей образ являлся ему во сне.
   (10) Когда он впервые надевал тогу совершеннолетнего, его сенаторская туника разорвалась на обоих плечах и упала к его ногам; некоторые увидели в этом знак, что все сословие, носящее эту одежду, когда-нибудь подчинится ему. (11) При Мунде, когда божественный Юлий вырубал лес на месте будущего лагеря, он увидел среди деревьев пальму и велел сохранить ее как предвестье победы; а пальма внезапно пустила побег, который за несколько дней так разросся, что не только сравнялся с материнским стволом, но и покрыл его своей тенью; и в ветвях у него появились голубиные гнезда[445], хотя эти птицы больше всего не любят жесткой и грубой листвы. Именно это знаменье, говорят, и побудило Цезаря назначить своим преемником внука своей сестры вперед всех остальных. (12) В бытность свою в Аполлонии он поднялся с Агриппой на башню к астрологу Феогену. Агриппа обратился к нему первый и получил предсказание будущего великого и почти невероятного; тогда Август из стыда и боязни, что его доля окажется ниже, решил скрыть свой час рождения и упорно не хотел его называть. Когда же после долгих упрашиваний он нехотя и нерешительно назвал его, Феоген вскочил и благоговейно бросился к его ногам. С тех пор Август был настолько уверен в своей судьбе, что даже обнародовал свой гороскоп и отчеканил серебряную монету со знаком созвездия Козерога[446], под которым он был рожден.
   95. Когда после убийства Цезаря он воротился из Аполлонии и вступал в Рим, вокруг солнца вдруг появилось радужное кольцо, хотя день был ясный и безоблачный, и тотчас в гробницу Юлии, дочери Цезаря, ударила молния. А в первое его консульство, когда он совершал гадание по птицам, ему, как некогда Ромулу, показались двенадцать коршунов; и когда он приносил жертвы, у всех животных печень оказалась раздвоенной снизу, что, по утверждению всех знатоков, предвещало счастливое и великое будущее.
   96. Даже исход всех войн он предугадывал заранее. Когда войска триумвиров сошлись перед Бононией, на его палатку сел орел; два ворона напали на него с двух сторон, но он отразил и поверг их на землю. Из этого все войско заключило, что между союзниками вскоре начнутся раздоры (как оно и случилось), и догадалось, чем они кончатся. При Филиппах[447] один фессалиец возвестил ему предстоящую победу, услышав о ней от Юлия Цезаря, тень которого он встретил на непроезжей дороге. (2) Перед Перузией он совершал жертвоприношения, но не мог добиться добрых знамений и уже велел привести новых жертвенных животных, как вдруг неприятели сделали внезапную вылазку и захватили все принадлежности жертвоприношения. Тогда гадатели единодушно решили, что все беды и опасности, возвещенные жертвователю, должны пасть на того, кто завладел жертвенными внутренностями; и так оно и случилось. Накануне морского сражения за Сицилию, когда он гулял по берегу, из моря выбросилась рыба и упала к его ногам; а при Акции, когда он уже шел начинать бой, ему встретился погонщик с ослом, и погонщика звали Удачник, а осла – Победитель[448]: им обоим поставил он после победы медную статую в святилище, устроенном на месте его лагеря.
   

notes

ПРИМЕЧАНИЯ

1

   Начало жизнеописания Цезаря, как сказано, не сохранилось. Судя по обычной схеме светониевских биографий, в выпавшей части излагалась генеалогия Юлиев, сообщалось о рождении Цезаря (с сопутствовавшими предзнаменованиями) и первых годах жизни. Единственный отрывок, по-видимому, сохранен Сервием (в комментарии к «Энеиде», VI, 799): «Светоний сообщает в жизнеописании Цезаря, что по всему миру оракулы возвестили о рождении непобедимого полководца».

2

   Светоний (а также Плутарх и Аппиан) относит рождение Цезаря к 100 г. до н. э., что видно из их указаний на возраст Цезаря в момент смерти (см. гл. 88). Однако сроки курульных магистратур, занимаемых Цезарем, указывают на то, что он родился в 102 или 101 г., и многие исследователи принимают эту дату. Соответственно с этим, шестнадцатый год Цезаря, по Светонию, приходится на 85/84 г., а по исправленному счету – на 87/86 г.: с этим согласуется и указание Веллея (II. 43), что «почти мальчика, его назначили жрецом Юпитера Марий и Цинна», которые были консулами в 86 г.

3

   О мотивах гнева Суллы справедливее пишет Плутарх, 1: «Причиною ненависти Суллы к Цезарю было родство последнего с Марием, ибо Марий Старший был женат на Юлии, тетке Цезаря; от этого брака родился Марий Младший, который, стало быть, был двоюродным братом Цезаря». Жреческого сана Цезарь лишился тотчас по приходе Суллы к власти (82 г.), когда были отменены все распоряжения Мария и марианцев, жениного приданого – потом, после отказа развестись с Корнелией.

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

45

46

47

48

49

50

51

52

53

54

55

56

57

58

59

60

61

62

63

64

65

66

67

68

69

70

71

72

73

   Куриона Младшего выразительно характеризует Веллей (II. 48) «Самым деятельным и пламенным поджигателем гражданской войны и всех бедствий, непрерывно следовавших за нею в продолжение двадцати лет, стал народный трибун Гай Курион – человек знатный, красноречивый, отважный, промотавший свое и чужое имущество и стыд, гениально безнравственный, наделенный даром слова на пагубу республике, неспособный никакими средствами, никаким стяжанием утолить свои желания и прихоти».

74

75

76

77

78

79

80

81

82

83

84

85

   Описываются события 49 г. (I и II книги «Гражданской войны» Цезаря): переход через Рубикон – 10 января, бегство Помпея – 17 марта, победа в Испании (при Илерде) – 2 августа. В следующей главе описываются события 48–45 гг. (III книга «Гражданской войны», «Александрийская война», «Африканская война», «Испанская война»): битва при Фарсале – 9 августа 48 г., война в Александрии – с декабря 48 по март 47., победа над Фарнаком при Зеле – 2 августа 47 г., над Сципионом и Юбой при Тапсе – 6 апреля 46 г., над сыновьями Помпея при Мунде – 17 марта 45 г. Даты даны по республиканскому календарю до реформы Цезаря; они опережают реформированный (юлианский) счет примерно на 2 месяца. О пребывании Цезаря в Риме между александрийской и африканской войнами (Дион. 42. 49–55) Светоний не сообщает.

86

87

88

89

90

91

   «Денег в этих триумфах, передают, было 65 000 талантов и 2 822 золотых венка, весивших около 20 414 фунтов» (Аппиан. II. 102). Все триумфы, кроме последнего, официально знаменовали победы над иностранцами, а не над согражданами. – Об «особой роскоши» каждого триумфа ср.: Веллей. II. 56: «Убранство галльского триумфа было из лимонного дерева, понтийского – из аканфа, александрийского – из черепахового рога, африканского – из слоновой кости, испанского – из чеканного серебра».

92

93

94

95

96

97

98

99

100

101

102

103

104

105

106

107

108

109

110

111

112

113

114

115

116

117

118

119

120

121

122

123

124

125

126

127

128

129

130

131

132

133

134

135

136

137

138

139

140

141

142

143

144

145

146

147

148

149

150

151

152

153

154

155

156

157

158

159

160

161

162

163

164

165

166

167

168

169

170

171

172

173

174

175

176

177

178

179

180

181

182

183

184

185

186

187

188

189

190

191

192

193

194

195

196

197

198

199

200

201

202

203

204

205

   Грифель, стиль – острая металлическая палочка, которой писали по воску. Аппиан. II. 117: «В это время другой заговорщик поразил его мечом в бок, который в повороте открылся для удара. Кассий ударил его в лицо, Брут – в бедро, Буколиан – между лопатками; Цезарь, как дикий зверь, поворачивался от одного к другому. Но после удара Брута… он закрылся со всех сторон плащом и упал, сохраняя пристойный вид, перед статуей Помпея. Заговорщики превзошли всякую меру в отношении к павшему и нанесли ему до 23 ран. Многие в суматохе ранили мечами друг друга».

206

207

208

209

210

211

212

213

214

215

216

217

218

219

220

221

222

223

224

225

226

227

228

229

230

231

232

233

234

235

236

237

238

239

240

241

242

243

244

245

246

247

248

249

250

251

252

253

254

255

256

257

258

259

260

261

262

263

264

265

266

267

268

269

270

271

272

273

274

275

276

277

278

279

280

281

282

283

284

285

286

287

288

289

290

291

292

293

294

295

296

297

298

299

300

301

302

303

304

305

306

307

308

309

310

311

312

313

314

315

316

317

318

319

320

321

322

323

324

325

326

327

328

329

330

331

332

333

334

335

336

337

338

339

340

341

342

343

344

345

346

347

348

349

350

351

352

353

354

355

356

357

358

359

360

361

362

363

364

365

366

367

368

369

370

371

372

373

374

375

376

377

378

379

380

381

382

383

384

385

386

387

388

389

390

391

392

393

394

395

396

397

398

399

400

401

402

403

404

405

406

407

408

409

410

411

412

413

414

415

416

417

418

419

420

421

422

423

424

425

426

427

428

429

430

431

432

433

434

435

436

437

438

439

440

441

442

443

444

445

446

447

448

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →