Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Албанская река с самым большим стоком в стране называется Семан. В ста милях к северу от Семана располагается городок Пука.

Еще   [X]

 0 

Конфуций (Малявин В.В.)

автор: Малявин В.В. категория: РазноеУчения

Автор предлагает оригинальный взгляд на жизнь и творчество Конфуция, что позволяет значительно полнее раскрыть причину необычайной жизненности наследия великого учителя Китая.

Биограф внимательно прослеживает весь творческий и жизненный путь Конфуция, уделяя особое внимание созданному им философскому, этическому и социальному учению, а также тому, как это учение непосредственно воплощалось в жизни и государственной службе самого философа.

Основные разделы книги: «Пролог. Возвращение к Конфуцию», «Юность Учителя», «Путь к себе», «Чины и богатства», «На пороге бессмертия», «Эпилог. Учитель Кун: тысячи новых жизней».

Об авторе: Малявин Владимир Вячеславович родился в 1950 г. Работал в МГУ им. М. В. Ломоносова и Российской Академии Наук, ряде университетов Японии, КНР, США, Франции. Доктор исторических наук, профессор, декан факультета Русского языка и литературы, директор Института России Тамканского университета (Тайбэй… еще…



С книгой «Конфуций» также читают:

Предпросмотр книги «Конфуций»

Владимир Вячеславович Малявин
Конфуций

Жизнь замечательных людей –

Текст предоставлен издательством «Молодая гвардия»
«Конфуций»: Молодая гвардия; Москва; 2007
ISBN 978-5-235-03023-7
Аннотация

Автор предлагает оригинальный взгляд на жизнь и творчество Конфуция, что позволяет значительно полнее раскрыть причину необычайной жизненности наследия великого учителя Китая. Биограф внимательно прослеживает весь творческий и жизненный путь Конфуция, уделяя особое внимание созданному им философскому, этическому и социальному учению, а также тому, как это учение непосредственно воплощалось в жизни и государственной службе самого философа. Учитывая популярный жанр данной биографии, следует отметить два обстоятельства: во-первых, в книге отражены все основные сведения о жизни и взглядах Конфуция и, во-вторых, решительно все высказываемые в ней суждения о китайской культуре в целом и учении Конфуция в частности могут быть подтверждены многочисленными свидетельствами китайских источников.
Основные разделы книги: «Пролог. Возвращение к Конфуцию», «Юность Учителя», «Путь к себе», «Чины и богатства», «На пороге бессмертия», «Эпилог. Учитель Кун: тысячи новых жизней». В приложении даны избранные изречения Конфуция в переводе В.В.Малявина.

Для всех, интересующихся религиозно-философским учением Конфуция и его жизнью.

Владимир Малявин
Конфуций

Моей матери, Ирине Ивановне, урожденной Клёновой

Предисловие ко второму изданию

За девять лет, прошедших со времени выхода в свет первого издания этой книги, и в нашей стране, и за рубежом появилось несколько фундаментальных исследований жизни и учения Конфуция, а также новые переводы древних конфуцианских книг. Эти достижения современной науки не только не поколебали прежних убеждений автора, но, напротив, побудили его еще полнее и резче обозначить свою позицию, как бы ни отличалась она порой от мнений, преобладающих в ученом мире. Кроме того, в настоящем издании существенно изменен и дополнен состав иллюстраций. Для желающих получить непосредственное представление о том, чему и как учил Конфуций, в конце книги помещена подборка изречений первого учителя Китая.
Учитывая популярный жанр данной биографии Конфуция, автор считает своим долгом отметить два обстоятельства: во-первых, в книге отражены все основные сведения о жизни и взглядах Конфуция и, во-вторых, решительно все высказываемые в ней суждения о китайской культуре в целом и учении Конфуция в частности могут быть подтверждены многочисленными свидетельствами китайских источников. Об остальном пусть судит сам читатель.

Владимир Малявин


Пролог
Возвращение к Конфуцию

Чтобы встретиться с Конфуцием, не обязательно отправляться в мир книг и преданий – мир бесплотных идей и летучих фантазий. Еще и сегодня каждый может прийти к порогу дома Конфуция и прикоснуться к вещественным следам жизни древнего мудреца, постоять в тени Учителя…
В глубине Китая, среди раскинувшейся за Желтой Рекой бескрайней равнины, расчерченной квадратиками полей, изрезанной неширокими речками и ложбинами, а кое-где дыбящейся цепочками холмов, лежит городок Цюйфу. Въезжающий в него путник, устав от однообразного равнинного пейзажа, поначалу, наверное, не заметит в нем никаких особенностей, которые отличали бы его от сотен таких же провинциальных городов этой китайской глубинки. Те же пыльные улицы, обсаженные тополями и липами, те же приземистые дома за глухими глинобитными стенами, те же однообразные бетонные коробки новых зданий. Но неожиданно взору откроется резной белокаменный мостик, потом покажется украшенный ярким орнаментом дом в старинном стиле, потом еще один… А в центре города приезжего встречает целая крепостная стена, да такая могучая, такая настоящая до последней трещинки в потемневших от времени кирпичах, какую нынче редко увидишь в Китае. За стеной два знаменитых на весь мир исторических памятника: храм Конфуция и семейная усадьба Кунов – родовое гнездо потомков первого китайского мудреца. Цюйфу – родной город Конфуция. Здесь Конфуций прожил большую часть своей жизни, здесь он похоронен.
Идти в гости к Конфуцию – значит возвращаться к истокам трехтысячелетней традиции, погружаясь в толщу ее потаенного, символического тела, наросшего за много столетий на наследии Учителя Куна, как могучая сосна вырастает из крохотного семени.
Проходя анфиладой ворот и залов храма Конфуция, словно спускаешься к прочно вросшим в почву народного быта корням этого могучего древа культуры. В неувядающем саду традиционных символов есть свои указательные знаки. Их роль выполняют всевозможные надписи на воротах, стенах, каменных плитах и экранах. Эти надписи набрасывают на физический мир сложную паутину смысловых ассоциаций, как бы укореняя, заземляя жизнь культуры в жизни природы. Уже крепостные ворота Цюйфу хранят в себе благодарную память о Конфуции. Вверху на них начертано большими красными иероглифами: «Стена в десять тысяч саженей». Надпись эта напоминает об остроумном высказывании близкого ученика Конфуция по имени Цзы-Гун. Однажды некий его знакомый заявил, что Цзы-Гун умом и образованностью превосходит даже своего учителя, и тогда Цзы-Гун заметил в ответ: «Мудрость человека можно уподобить стене. Моя стена не выше человеческого роста, и потому каждый без труда разглядит все, что за ней находится. А мой Учитель подобен стене высотой в несколько саженей. Кто не сможет отыскать в ней ворота, никогда не узнает, какие прекрасные храмы и дворцы скрыты за ней». Позднее почитатели Конфуция сочли, что сравнивать величайшего мудреца с оградой всего-навсего в несколько саженей не очень-то прилично, и за мудростью Конфуция закрепилось прозвище «стена в десять тысяч саженей». Ну а надпись на крепостных воротах Цюйфу (сделанная, кстати, рукой императора, жившего в XVIII веке) как нельзя более наглядно показывает, что такое «высокие стены» Конфуциевой премудрости и врата в нее.
За воротами крепости топчет камни древней мостовой гуляющая публика, плывут в воздухе острые ароматы местной кухни, и слышатся пронзительные крики торговцев. На Востоке в святом месте не обойтись без базара…
По традиции, к воротам храма ведет ажурный каменный мостик, переброшенный через искусственный ручей, а по обоим берегам ручья, словно в почетном карауле, выстроились рядами благородные кипарисы. За мостом высится каменная плита, выбитые на ней полустертые иероглифы приказывают: «Служилые люди и прочие на этом месте слезают с коней». Говорят, в старое время тут спешивались даже императоры: никто из живущих на земле не мог войти в дом Учителя иначе как на собственных ногах.
Но вот и ворота в храм – массивные, каменные, с лихо загнутыми вверх карнизами, украшенными фигурками драконов. Их построили, по китайским понятиям, совсем недавно – в 1730 году и присвоили несколько громоздкое название: «Врата мудреца, соответствовавшего времени». Перед нами, конечно, очередная дань литературной традиции. От нас требуется вспомнить суждение известного конфуцианца древности Мэн-цзы, который назвал Конфуция «мудрецом, соответствовавшим времени».
За воротами мудреца, знавшего, чего хочет время, стоят еще одни ворота – на сей раз деревянные, покрытые красным лаком и все той же зеленоватой черепицей. Их зовут «Вратами Расширения Пути» (намек на известную фразу Конфуция: «Человек расширяет путь, а не путь человека»). Эти ворота немного старше первых. Они были воздвигнуты в середине XIV века и до XVIII столетия служили внешними воротами в храм. И, наконец, мы проходим через третьи по счету ворота – «Врата Великой Середины», построенные еще в XII веке. Вот так за многовековую историю китайского царства храм Конфуция оказался окружен как бы тройной оградой, и, минуя этот тройной заслон, мы словно наяву возвращаемся во времена седой древности – времена великих мудрецов и героев.
Миновав Тысячесаженную стену, отделяющую нетленный мир Конфуциевых идеалов от бренной повседневности, мы, к нашему удивлению, не увидим ни величественных храмов, ни роскошных дворцов, достойных памяти величайшего из мужей. Не следует считать это знаком неуважения к Конфуцию. Монументальной архитектуры в Китае, в сущности, и не было. Честолюбивые правители в этой стране должны были зарабатывать себе бессмертие не сооружением грандиозных зданий, а совершенствованием в добродетели. Что же касается дворцов и храмов Китая, то все они, не исключая и храма Конфуция, представляют собой ансамбль небольших по размеру, простых по конструкции деревянных строений с одним просторным залом, что делает их больше похожими на павильоны. В этих ансамблях, как в любой композиции, есть свои акценты, но нет одного-единственного неподвижного центра, одного принципа, подчиняющего себе все архитектурные элементы, одной «истинной» перспективы. Перед нами развертывается пространство, не подчиняющееся абстрактным геометрическим законам; пространство, неотъемлемым свойством которого становится время. Как и в любой композиции, однако, нам дается некий общий принцип устроения частей: основные постройки располагаются одна за другой вдоль центральной оси храмового комплекса в направлении с юга на север. Ведь на севере мерцает Полярная звезда – точка схода мирового круговорота и небесный знак державной власти. Чем дальше на север, тем величественнее здания, богаче их убранство: мы движемся к святыне мироздания. А путь наш есть на самом деле проекция на плоскость восхождения ввысь: шагая по земле, мы поднимаемся в небеса. Нужно быть китайцем с трехтысячелетним опытом цивилизации за плечами, чтобы находить удовольствие в этой безобидной игре глубины и поверхности. И притом игре невидной: все здания имеют одинаковую высоту, ведь небо повсюду одинаково удалено от Земли.
Сам храм – творение непростое, даже изысканное. Композиция есть композиция: тут и лейтмотив, и вариации, и нюансы, и смена регистров, и разноголосица стилей. Хоровод зданий, беседок, галерей, курильниц, каменных стен рождает впечатление летучего и все же компактного, внутренне определенного единства, беспорядка, в котором угадывается действие свободного и освобождающего духа. Секрет китайской традиции, воплотившийся с особой полнотой в традиционной архитектуре Китая, есть не что иное, как неуклонное уклонение от всякого наличного порядка и даже беспорядка. К этому невозможно привыкнуть. Этому нужно учиться всю жизнь. Видно, не зря Конфуций был первым в Китае, кто объявил учение главным и постоянным делом всей жизни.
А посетитель храма? Ему предстоит пройти несколько почти одинаковых дворов, разделенных все такими же красочными воротами и храмами-павильонами, которые так похожи друг на друга, что сначала кажутся образчиком какого-то экзотического типового домостроения, но при ближайшем знакомстве обнаруживают множество индивидуальных особенностей. Эти здания увековечивают разные стороны жизни Конфуция и его духовные заветы. Вот зал, прославляющий книги и литературный труд. Когда-то он служил книгохранилищем. Необычно для храма, но неудивительно в Китае, где не кто иной, как Учитель Кун, поставил книжные занятия и книжное наследие на высоту подлинного культа. Вот павильон, воздвигнутый в честь матери Конфуция, но почему-то не его отца. Есть здания, посвященные жене и сыну Конфуция, его любимым ученикам. Но самое почетное место отведено Дворцу Великого Свершения, перестроенному в последний раз в середине XVIII столетия. Название дворца говорит само за себя, хотя, конечно, и тут не обошлось без книжного намека – на сей раз на высказывание о Конфуции уже упоминавшегося философа Мэнцзы. Эти здание и ворота, к нему ведущие, выделяются каменными колоннами, которые украшены изумительной красоты разьбой: вдоль колонн сверху донизу вьются змееподобные тела драконов, пронзающих облака. Мастерски переданная резчиками игра пластических форм, внутренняя упругость напрягшегося в полете тела создают впечатление необычайной глубины рельефа, проникновения во внутреннюю жизнь материала, и этот эффект объемности живой плоти еще более усиливается благодаря округлостям колонн и падающим сбоку лучам солнца. Этот поразительный союз рельефа и скульптуры – превосходная иллюстрация Конфуциева откровения как присутствия недостижимой глубины на поверхности, небесной бездны – в земной тверди, фантастики – в естестве материала.
Еще одна достопримечательность Дворца Великого Свершения – собрание выгравированных на каменных плитах сцен из жизни Конфуция. Говорят, они были созданы еще в VII веке знаменитым художником У Даоцзы. Рисунки, числом более сотни, занимают весь огромный зал и нынче упрятаны под стекло. Выполнены они в живой и динамичной манере, но не слишком тщательно, местами как бы с небрежностью уверенного в себе мастера. Перед нами скетчи, вызванные к жизни по-детски наивным желанием созерцать воочию образы, преподанные в слове. Их назначение – не открывать и удивлять, а подтверждать известное, приуготовлять чаемое. Мы оказываемся в мире подлинно жизненной легенды, сказочной были. Картинки добросовестно воспроизводят действительные события, но рисовальщика не интересовала их историческая достоверность. Конфуций носит халаты и пишет кисточками, каких еще не было в его времена, отрастил длинную бороду, будучи двадцати лет от роду, и т. д. Жизнь величайшего Учителя обозначена здесь пунктиром анекдотических ситуаций, настолько хорошо всем известных, что они выписаны с какой-то непроизвольной фамильярностью. Не следует видеть в этом вызов или насмешку. Просто жизнь и мудрость Учителя десяти тысяч поколений слишком глубоко и органично вросли в быт его потомков и преемников. Не следовало бы забывать и о разнице в восприятии курьезов из жизни кумиров «своих» и «чужих». Если для нас анекдоты о мудрецах других народов служат чем-то вроде лупы, которая позволяет нам разглядеть неприметные, но важные черты малопонятной нам жизни, то для людей им близких те или иные штрихи характера, жизненные эпизоды, памятные жесты – почему бы и не курьезные? – составляют заданный самой жизнью образ Учителя. Ну а налет фамильярности не обязательно означает пренебрежение приличиями. Может быть, как раз наоборот: непоколебимое доверие к высокочтимому наставнику и преданность ему.
Конечно, невозможно представить себе храм Конфуция – как и любой другой китайский храм – без всякого рода вспомогательных сооружений: всех этих павильончиков и беседок, миниатюрных ворот и лестниц, дорожек, вымощенных плитами и гравием, курильниц и, конечно же, каменных стел с памятными надписями и по-восточному пышными славословиями. В храме родоначальника китайской книжности этих надписей особенно много, и они образуют целые галереи. Но есть в храме Конфуция и необычные достопримечательности. В самом центре двора перед Дворцом Великого Свершения стоит беседка, именуемая Абрикосовым алтарем. По древнему преданию, так называлось то место, где Конфуций любил наставлять своих учеников. Время давно стерло следы этой импровизированной школы, существующая же беседка была воздвигнута по приказу императора в XI веке. Но кому из посетителей храма Конфуция еще и сегодня не хочется думать, что именно здесь, сидя в тени давно сгинувшего абрикосового дерева, первый мудрец Китая дал жизнь своей неувядаемой традиции?
В том же дворе, в двух десятках шагов от Абрикосового алтаря, еще одно диво: обнесенный каменной оградой могучий кипарис, о котором стоящая рядом каменная плита сообщает: «Кипарис, собственноручно посаженный Учителем Куном». Неужели правда? Неправда, но очень правдоподобно. По свидетельству древних, тут когда-то росли целых три кипариса, действительно посаженных самим Конфуцием. Два дерева погибли от молнии или пожара спустя пять-шесть веков после смерти Конфуция, третье, прожив сполна свой срок, засохло позднее. Тогда-то на его месте снова посадили кипарис, и в наши дни этот тысячелетний исполин все еще красуется живым памятником древнему мудрецу. Кто знает, может быть, он и вправду выглядит точь-в-точь как его предшественник, посаженный Учителем Куном?
Рисунки в зале Великого Свершения, Абрикосовый алтарь, кипарис Конфуция принадлежат к числу тех памятников, которые не просто «напоминают» о прошлом, но как бы непосредственно, физически воссоздают мир прошлого, даже если этот мир дается нам только в воображении. И люди охотно помогают воображению стать реальностью. Как только утихли антиконфуцианские страсти времен «культурной революции», храм Конфуция стал местом проведения красочных праздников. Теперь их устраивают каждый год в конце августа. В день праздника процессия местных жителей в костюмах чиновников и воинов императорской эпохи торжественно возносит жертвы величайшему Учителю Поднебесного мира. Под оглушительные удары гонгов и стоны цимбал актеры в причудливых костюмах, с пиками и дротиками в руках исполняют танцы, которые, кажется, мог видеть сам Конфуций. И в воздухе, напоенном благовониями и сладковатым ароматом кипарисовой хвои, звучат слова древних песнопений, которыми в старину сопровождались молебны Конфуцию:

О, сколь велик Учитель Кун!
Ведом ему вселенский путь вещей,
Он телом стал одним и с Небом, и с Землей.
О, Наставник десяти тысяч поколений!
Знамение благое: шелк на роге единорога,
Возвышенный напев исторгнут струны и металл,
Луна и солнце льют неугасимый свет,
Земля и небеса полны блаженной радости…

Но, пожалуй, самый волнующий уголок храма находится в его восточном приделе, в стороне от шумных представлений, гуляющей толпы и архитектурных достопримечательностей. Это дом самого Конфуция. Не настоящий, конечно, и все же, подобно прочим следам Конфуциевой жизни, быть может, совсем как тот, настоящий…
В доме величайшего мудреца Китая почти нет явных примет величия. Мы попадаем в небольшую усадьбу, немногим отличающуюся от обыкновенного крестьянского двора: широкие дворы в обрамлении глухих кирпичных стен, выстроившиеся друг другу в затылок три домика-павильона и скромные боковые пристройки. Большинство зданий здесь прежде служило семейными алтарями рода Кунов. Никаких излишеств, никаких претензий. Вся усадьба от ворот до задворок демонстрирует верность ее обитателей не одной личности, а всему исконно народному укладу жизни. Правда, есть и памятники, напоминающие непосредственно об Учителе Куне. У главных ворот возвышается высеченная из беловатого камня статуя Конфуция в половину человеческого роста. Это не слишком изящное изделие неизвестного мастера – скульптура в Китае ценилась невысоко, и Китай не знал имен своих скульпторов – поставили здесь в том же XVIII столетии, в те времена, когда для китайцев древность оказалась, как никогда, недосягаемой, а желание лицезреть ее, как никогда, сильным. Подобно рисункам во Дворце Великого Свершения, статуя не претендует на воссоздание исторического облика Конфуция. Нарочито вежливая поза Учителя, его бесстрастное лицо с широко открытыми слепыми глазами не выдают и тайн его души. Видно, не зря китайцы с древних времен верили, что мудрее всех тот, кто лучше других умеет прятать свою мудрость…
Во дворике, где, как говорят, стоял домик Конфуция, сохранился колодец, из которого Учитель брал воду. В целом храме этот колодец, кажется, единственный настоящий осколочек того незапамятного времени. Рядом с колодцем – кусок стены Конфуциева дома, в котором, по преданию, две тысячи лет тому назад были найдены списки канонических книг, вышедшие из рук самого Конфуция. Стена нынче тоже музейный экспонат: она поставлена специально для того, чтобы представлять «ту самую» стену. А нам пора бы перестать удивляться мирному соседству вещей подлинных и мнимых в китайской культуре и учиться понимать, что в таком соседстве – ключ к познанию тайн китайской мудрости.
К восточной стене храма Конфуция примыкает семейная усадьба потомков Учителя – обширный, насчитывающий дюжину дворов и десятки зданий архитектурный комплекс и уникальный в своем роде памятник цивилизации, завещанной Конфуцием. Поразителен уже сам факт существования непрерывной семейной традиции Конфуция на протяжении двух с половиной тысяч лет. Еще и в наши дни в Китае здравствуют прямые потомки – теперь уже в семьдесят восьмом поколении! – древнего мудреца. Сохранилась полная родословная этого досточтимого семейства. Сама же усадьба Кунов, помимо прочего, напоминает о том, что традиция Конфуция была прежде всего традицией семейной, что правда Конфуция каким-то образом неотделима от семейного быта и освящаемой этим бытом естественной преемственности поколений, что бессмертие Конфуция заключено в нескончаемости самого рода. И это тоже очень по-китайски: для китайцев истина не рождается в споре, она рождается в семье. Ибо что может быть более истинного, чем продление рода, возобновление себя в потомках?
Дом за домом, зал за залом усадьба Кунов раскрывает посетителю свои сокровища: ритуальное оружие и музыкальные инструменты, редкая мебель и одежда, картины и антиквариат и многое, многое другое. Есть даже прекрасный сад в классическом стиле: затейливая паутина петляющих тропинок и ручейков, укромные беседки, цветники и горки из камней. Ни один посетитель усадьбы не пройдет мимо уникальной семейной коллекции портретов Конфуция и его потомков. Разумеется, и здесь все портреты не столь уж древние: самые ранние относятся к XIV веку. Есть в усадьбе и богатое собрание ритуальных бронзовых сосудов, отливавшихся в Китае еще в начале I тысячелетия до н. э. Эти предметы вполне могли бы быть весточкой от самого Конфуция. Но и они появились здесь довольно поздно: их подарил все в том же XVIII веке один император, который, посещая дом Кунов, заметил, к своему огорчению, что бронзовые сосуды, стоявшие на семейном алтаре столь славного рода, были довольно-таки позднего происхождения и рука Учителя Куна не могла касаться их.
Реликвиии храма и усадьбы Кунов – не единственное напоминание о жизни Конфуция в Цюйфу. В окрестностях города местные крестьяне охотно покажут вам невысокую, с отлогими склонами гору, скорее даже холм, где родился мудрец Кун. На горе стоит храм, построенный еще восемь веков тому назад, но главная тамошняя достопримечательность – это пещера, где, по преданию, Конфуций появился на свет. Когда-то там для пущей наглядности тоже стояла его статуя. Теперь статуи нет, пещера же сохранилась в целости и привлекает множество посетителей.
До сих пор мы знакомились лишь со следами жизни Учителя десяти тысяч поколений. Но мудрец завещает людям не только свою жизнь, но и свою смерть, и она-то часто оказывается даже важнее его жизни.
У восточной стены усадьбы Кунов начинается дорога к могиле Конфуция. Необычайно широкая и ровная, с вымощенным камнем центральным трактом для царственных и сановных гостей, она ведет прямо на север через северные ворота крепостной стены Цюйфу, городские посады и поля примыкающих к городу деревень. Очень скоро она упирается в высокие ворота, охраняемые парой свирепого вида каменных львов. Это вход в так называемый Лес Кунов – семейное кладбище потомков Конфуция. Здесь же могила Учителя Куна.
Лес Кунов – это действительно целый лес разных благородных деревьев и притом, наверное, единственный крупный оазис растительности в этом давно уже безлесном краю. Здесь жители окрестной равнины имеют редкую возможность слушать шорох ветра в соснах и шум дождя в густой листве, любоваться зеленой травой и осенним листопадом. По странной игре судьбы, последний приют человека, завещавшего превыше всего ценить культуру, стал для его потомков одним из немногих мест, где человек имеет возможность прикоснуться к жизни природы…
Дорога к могиле Конфуция представляет собой гениальный пространственный образ приближения к святыне. Мы входим в сокровенный, внутренний и, следовательно, интимно-священный мир (этот лес-кладбище опоясан глухой стеной), который выявляется, вырастает непосредственно из движения в пространстве. Тонкий вкус китайцев исключил присутствие в мемориале Конфуция даже малейшего налета помпезности, немедленно умертвившей бы саму идею смыкания культуры и природы, должного и естественного. Вместо вульгарной декларативности геометрически-строгих форм и монументальных пропорций нам открывается умелое сочетание порядка и отклонения от нормы, единства и разнообразия, оповещения и умолчания.
Миновав Смотровую башню, с вершины которой открывается вид почти на весь Кунский лес, мы идем по аллее, сбегающей к небольшому ручью. Среди деревьев повсюду виднеются холмики и надгробные плиты над могилами потомков Учителя Куна. Но, чтобы попасть к могиле Первого Предка, нужно свернуть на скромную боковую дорожку и перейти через ручей по узкому мостику. За ручьем новая аллея ведет вверх к храму, где раньше совершали жертвоприношения Конфуцию. Аллея обсажена могучими кипарисами, по обе стороны выстроились каменные изваяния фантастических зверей и прислуживающих чиновников. Перед павильоном стоит огромный чан для возжигания благовоний.
За этим памятным залом – огражденный кирпичной стеной двор, в глубине которого и находится могила Конфуция. Ее нельзя увидеть издалека, и к ней нельзя пройти напрямик. Посетители заходят в калитку с восточной стороны ограды, идут по обычной земляной дорожке на север мимо могилы внука Конфуция и, лишь пройдя несколько десятков метров и завернув налево, оказываются перед главным погребением в Лесу Кунов. Их взору открывается округлый холм в форме «конского крупа», приличествующий, как считали в Китае, захоронению особо заслуженного человека.
Перед холмом высится каменная плита с надписью, выведенной древней вязью: «Могила явившего Великое Свершение Высочайшего мудреца, Властителя Просвещения». Надпись появилась в XV веке, а стоит плита на каменном постаменте, заложенном еще два тысячелетия тому назад и не раз перестраивавшемся: время накладывает свою печать даже на священные могилы. Единственный знак почтения живых к тому, кто здесь погребен, – каменная курильница в виде тыквы-горлянки, которую китайцы издревле считали божественным плодом, символом мироздания. Поодаль виднеется еще один интересный памятник конфуцианской театрализации истории: домик, в котором уже известный нам ученик Конфуция Цзы-Гун, единственный среди своих товарищей по школе, прожил целых шесть лет (вдвое больше, чем требовал обычай), соблюдая траур по любимому Учителю.
Стоя перед могилой великого учителя Китая, невольно задумываешься о том, какой путь ты проделал, чтобы прийти сюда. Этот путь не назовешь ни легкой прогулкой, ни утомительным путешествием, которое могло бы служить подобием ритуального испытания. В нем ощутима скорее имитация паломничества с его блужданиями, опасными переправами и грозными знамениями, но тяготы опасного странствия здесь лишь символически намечены, только угадываются в воображении. Этот путь наполняет нас ожиданием встречи с возвышенным, но возвышенное всякий раз является в неожиданно скромном, как бы приниженном образе. Так откровения священного Леса поддерживают в нас веру в высокие истины культуры, но и освобождают от привязанности к прописным истинам. Снова и снова возвращают они к вечному и, следовательно, вечно новому, вечно обновляемому и вечно чистому в человеческой душе. Не об этой ли свежей жизни, прорастающей из глубин незапамятно-древнего быта, говорится в стихах средневекового поэта Ли Дуньяна, описавшего свои чувства в Лесу Кунов в следующих словах:

Древним могилам памятны тысячи лет.
В чаще глубокой холоден майский день.
Дождик весенний падает с хмурых небес,
Одежд не меняю – страшусь нарушать ритуал.
В башне высокой путник отыщет приют,
В гнездах над крышей птицам неведом покой.
В роще безлюдной не видно старинных могил,
Коли сбился с пути – можно тропу поискать!

В конце концов, встреча с Конфуцием – это только обещание нового, еще непрощенного пути.

Размышления после пролога

На своей родине Конфуций все еще напоминает о себе почти физически осязаемой памятью сердца. Он все еще живет в бесчисленных гранях беспредельного кристалла жизни – в едва уловимом аромате хвои, в узоре света и тени на дорожках и стенах домов, в безмолвии морщинистого камня, в сумраке прохладных залов и в полустертых письменах на забытых плитах… Как распутать, расколдовать эти следы непостижимо-древней и все же такой близкой и внятной жизни? Слишком они разрозненны и запутанны. Слишком легко уводят к произвольным домыслам. Слишком они непритязательны. Слишком порой откровенны.
Не будем бояться постигшего нас недоумения. Не будем спешить расстаться с ним. В конце концов, каждый человек достоин того, чтобы быть тайной, а человек, составивший стиль целой цивилизации, тем более. Прежде спросим себя: случайно ли до наших дней сохранились и дом, и могила Конфуция, и Конфуциев род? Один этот факт поведает нам о Конфуции больше, чем все литературные известия. Мы должны верить в глубинную достоверность вещественной памяти Конфуциевой жизни, невзирая на то, что в ней запечатлелись мнения, вкусы и мечты конкретных людей, а людям, как известно, свойственно ошибаться и, уж во всяком случае, смотреть на мир через очки своего времени. Мы должны верить, что образ Конфуция, отложившийся в этой памяти, вызревал в истории с такой же неизбежностью, с какой семя прорастает в дерево и нить шелкопряда свивается в кокон. В сущности, хотим мы того или нет, иного образа Конфуция мы и не имеем в истории. Материальные следы Конфуциевой жизни, взятые порознь, могут лгать о человеке по имени Конфуций, но в совокупности, воспринятые как вехи бесконечно тянущейся нити времен, приметы чего-то извечно возобновляемого, извечно возвращающегося в потоке перемен, они являют точный образ того, кто преемствен в изменениях и, следовательно, по праву может быть назван Учителем десяти тысяч поколений.
Обратившись к словам и делам основоположника китайской традиции, мы, возможно, не без удивления обнаружим, что он завещал потомкам лишь ряд простых жизненных правил, до предела лаконично и скромно высказанных, чуждых всякой риторики, самовлюбленного резонерства, умственной косности. И тот, кто будет искать в учении Конфуция только те или иные идеи, некую доктрину или абстрактную «систему взглядов», существующую отдельно от стихийного, всегда конкретного, бесконечно изменчивого течения жизни, упустит из виду, быть может, самое важное в нем. На то Конфуций и мудрец, на то он и великий Учитель, чтобы слить неразделимо свое учение и свою жизнь, чтобы мерой величия и мудрости человека считать не ум его, не талант и даже не заслуги, а вечно живое в жизни, способность снова и снова возвращаться в мир с каждым мгновением сознательного и одухотворенного существования – единственного, делающего человека человеком. Заветы Конфуция ведут нас к той волнующей и все же как нельзя более простой и естественной правде человеческой жизни, где кончается искусство и всякая искусность и «дышат почва и судьба».
Чтобы понять секрет жизненности наследия Учителя Куна, нужно превзойти мир идей, наших представлений о вещах, а вернее сказать, – снизойти к жизни «как таковой». Гений Конфуция не дружен с отвлеченными, формальными мыслями и произвольными фантазиями. Вот почему он всегда присутствовал и поныне присутствует с убедительностью вещественных сторон китайского быта. Ничуть не чурающийся обыденного и земного, он есть воистину плоть и кровь культуры, возвращенной в лоно народной жизни. И не беда, что вещи, призванные его представлять, не раскрывают его тайн. Обманчивость чувств, святая ложь «мысли изреченной» не только не противоречат заветам Конфуция, но и подразумеваются ими. Ибо дух способен пребывать в вещах лишь отталкиваясь от них. И чем больше он отдает себя вещному бытию, тем скорее ускользает от него. Вещи воистину становятся осмысленными и родными для нас лишь тогда, когда обнажают в нашем сознании бездну невещного, воспитывают в нас упругость духа, дарят нам «легкое дыхание» жизни. Такие вещи не столько сообщают о тайнах души, сколько непосредственно со-общают, соприкасают с ними. И побуждают к творческому поновлению.
Посмотрим вокруг: как странен подбор вещей, нами любимых и нам понятных, как порой тесно сживаемся мы с, казалось бы, совершенно случайно попавшими к нам предметами. Хаотическая паутина вещей, обставляющих наши мысли и чувства, есть правдивое воплощение творческого импульса духа, пульсации «живой жизни». Китайцы называли эту исключительность, неизбывную конкретность вещного бытия «утонченной истиной каждой вещи» – утонченной не просто потому, что эта истина недоступна уразумению, а прежде всего потому, что она открывается в один мимолетный миг жизненной метаморфозы и ускользает, как струится вода между пальцев.
Тот, кто оценивает свершения человеческие по жизнестойкости их, не может не отдавать предпочтения вещам. Вещи надежнее и долговечнее самых самоуверенных мнений. Материальные памятники переживают своих творцов, переживают даже создавшие их цивилизации и с легкостью принимают на себя новый смысл, присваиваемый им новыми поколениями и даже целыми народами. Вещи святы потому, что несут в себе сверхличную, бессловесную память человечества, обращенную прямо к сердцу каждого человека. Святые вещи веют забытьем бездонной памяти и безбрежных просторов воображения, побуждают устремляться за горизонты всего понятого и понятного…
Подлинная стихия творчества – забытье упоительных грез, освобождающее от необходимости что-то знать, кем-то быть:

И забываю мир – и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем…

Трудно поверить, что творец создавал мир «в ясном уме и здравой памяти», как утверждали в Европе многие от средневековых схоластов до супрематиста Малевича. Скорее мир творился в отсутствие его создателя, ведь «воображать – значит отсутствовать» (Г. Башляр). Как знать, не были ли семь дней творения семью моментами умопомрачения – умопомрачительными моментами! – в бытии Творца. Древние китайцы хорошо поняли эту истину: идея «забытья» (ван), «вольного скитания» (ю) духа стала ключевой в их жизненном идеале. Забытья не как мертвенной пустоты забвения, но, напротив, как среды непрестанно ускользающих, уже не ощутимых, немыслимо тонких метаморфоз. Этот мир «утонченной правды», пульсирующей в вещах, на самом деле равнозначен предельному изобилию бытия: жить забытьем в китайском понимании – значит внимать бесконечному богатству разнообразия жизни, воспитывать безупречную чуткость духа.
Бесконечно утончающиеся превращения духа сами себя устраняют: забытье, чтобы быть тем, что оно есть, должно само быть забыто, пустота должна опустошить себя и стать… наполненностью. А потому идея творчества как самоизменчивого океана забытья не дает воздвигнуть какую-либо недвижную «систему понятий». Она не позволяет высокомерному философствованию возвыситься над немолкнущей многоголосицей земли. У нее чисто практическое предназначение: возвращать мысль и слово к естественной простоте жизни, покойной и бездонной, как небо.
Да, жить творчески, по представлениям китайцев, – значит «брать жизнь от Неба», и главное свойство восточного мудреца-святого – прозрачность. Правда должна светиться сквозь того, кто свят, как светится кристально-чистый купол небес.
Странный удел китайского мудреца: возвращаться к жизни, будучи обожженным небесным огнем; принимать за разумное и реальное то, что является только видимостью, необоримой иллюзией. Этот удел освобождает от привязанности к историческим проявлениям духа, которая в наши дни столь властно заявляет о себе в страстном желании людей сохранить и восстановить памятники культуры в их «первоначальном», единственно «истинном» состоянии; желании, очевидно, неосуществимом и даже абсурдном, но, по-видимому, самым тесным образом связанном с важнейшей посылкой современного миросозерцания: идеей строгого соответствия между понятиями и вещами. Эта идея как раз и ставит во главу угла проблему реализма в творчестве, требование внешней – наблюдаемой или мыслимой – достоверности создаваемого человеком художественного образа.
Очевидные признаки китайской любви к «одухотворенной вещности» мира мы обнаружим в традиционном искусстве Китая, где мирно уживались строгая, порой доходящая до гротеска стильность и не менее развитый вкус к натуралистической достоверности. Стиль – это примета исключительности, качественной определенности, возвышенной интенсивности существования; как некий код, «сокращенная запись» жизни, он есть вестник самоскрывающегося, хоронящего себя духа. Натурализм же в китайском искусстве оказывается в таком случае искусственно воссозданной природой, в сущности – наиболее утонченной маской таинств стиля, все той же «тысячесаженной стеной», охраняющей глубины духа. И чем правдоподобнее будет сработана эта маска, тем лучше выполнит она свое предназначение: быть трамплином для духа, отталкивающегося от мира вещей и идей ради «вольного странствия в просторах забытья». Вероятно, именно такова подоплека грубоватого, почти откровенно бутафорского «реализма» Конфуциева мемориала в Цюйфу. Созданный, как мы помним, лишь под занавес истории традиционной китайской цивилизации, он служит экраном, стеной, охраняющей «внутреннее постижение» Учителя. Нет ничего ошибочнее, чем видеть в таком отношении к наследию Конфуция попытку воссоздать «исторически верный облик древнего мудреца». К несчастью, европейцы часто совершают эту ошибку, вольно или невольно воспринимая искусство Китая через призму собственных представлений о художественном творчестве как подражании миру природы.
Становится понятным теперь и шокирующее европейцев довольно-таки бесцеремонное обращение китайцев с памятниками старины. Для чего благоговеть перед маской, иллюзией? Зачем церемониться с тенью, тем более что она все равно неустранима? В сегодняшнем Китае древние храмы и дворцы, повсеместно отстроенные заново и сверкающие свежей краской, присутствуют скорее как театральные декорации, аттракционы, предназначенные для увеселения гуляющей публики. А на пейзажах китайских живописцев мы не увидим руин старинных зданий: эстетизация памятных развалин, питаемая ностальгией по «единственно правильному» образу вещей, совершенно чужда китайской традиции. Значение эстетики руин в искусстве Запада определено тем, что развалины древних зданий являются местом стихийной встречи природы и культуры, но встречи, ничуть не отменяющей извечного противоборства того и другого. Китайская же традиция допускала лишь контрастное соположение, а по сути – взаимозаменяемость несотворенной бездны небес и рукотворного мира культуры, первозданного Хаоса и хаоса людского «столпотворения». Примечательно, что китайцы никогда не занимались ремонтом старых, обветшавших зданий. Они просто отстраивали их заново после того, как те приходили в негодность. Монументальной же архитектуры, тем более обладающей солидным запасом физической прочности, китайская традиция, как мы уже могли заметить на примере храма Конфуция, почти не знала.
Так правомерно ли вообще говорить о «памятниках» жизни Конфуция? Не следует ли нам признать воссозданные в Цюйфу следы древней мудрости скорее вехами сокровенного пути человеческого сердца, своеобразными указателями, направляющими к еще непрожитому и неопознанному? Эта прикровенная устремленность за пределы всего наличествующего и данного преображает вещи в знаки бесконечной глубины сознания, делает их, как говорили в Китае о произведениях каллиграфа и художника, «следом, уводящим в недостижимую даль…».
Что же такое мемориал Конфуция в Цюйфу? Строго говоря, это не только памятник историческому Конфуцию, но и правдивое свидетельство присутствия Учителя всех времен – того, кто удостоверяет свое бессмертие в неизбывной текучести жизни. Учитель нуждается в бытии вещей, потому что самоограничение духа в вещах, граничность как таковая составляют существеннейшее свойство его собственного бытия. Ставя предел своей мысли, отказываясь от внутренней однородности сознания и потому как бы не имея своего «я», он является миру в чистой качественности самих вещей и притом не одной-единственной вещи, а именно сочетания, комбинации их. Он приходит в бесконечно разнообразном декоруме жизни, во всякой метке конца, предела, границы. Так он входит в вечность, ибо нет ничего неизменнее изменчивости. Так он достигает истинного величия, ибо нет ничего долговечнее и неуязвимее, чем узор мира. Можно устранить вещь, но нельзя убрать тень. У всякой вещи есть предел, но нет предела самой предельности.
Понять, почему до наших дней сохранились материальные следы жизни Конфуция и даже самое тело Учителя Куна, рассеянное в его потомках, – значит, понять глубочайший смысл заветов основоположника конфуцианства. Все эти следы, правда, дошли до нас в превращенном, как бы псевдореальном состоянии, но такая метаморфоза, как мы уже могли видеть, сама является результатом последовательного продумывания и, более того, осуществления на деле жизненного кредо Конфуция. Необычайный интерес к вещественному, бытовому измерению человеческой жизни – самая поразительная, неповторимая и даже, пожалуй, неподражаемая особенность конфуцианской традиции. Что материального осталось от мудрецов древней Эллады, Персии, Индии? Мы не знаем ни их потомков, ни их могил, ни тем более их домов. Нам известны только их идеи. И надо сказать, что исключительное внимание китайцев к предметной стороне быта (которое не нужно путать с привязанностью к вещам) восходило к самому Конфуцию, который по складу своей учености был прежде всего архивистом и антикваром, знатоком древностей. «Передаю, а не сочиняю; верю в древность и люблю ее», – любил говорить о себе мудрец Кун. И хотя позднее ему приписывали много сочинений, он сам, насколько можно судить по древнейшим источникам, ничего не писал от себя и предпочитал выражать свои взгляды и убеждения опосредованно – беседуя с ближними, редактируя старые книги, а превыше всего заботясь о том, чтобы за него говорили его поступки. Он наставлял преемников своим образом жизни, своим поведением. И находил отклик у потомков. Спустя четыре столетия после смерти Конфуция знаменитый историк древнего Китая Сыма Цянь закончил свою пространную биографию Учителя Куна не оценкой его идей или деятельности, а рассказом о его вещах.
«Когда я прочитал книги, составленные Конфуцием, мне захотелось воочию представить себе этого человека, – писал Сыма Цянь. – Я побывал на родине Учителя Куна и видел его покои, его колесницу и одежды, его сосуды для жертвоприношений и ученых мужей, свершавших в надлежащие дни и часы торжественные обряды. Я преисполнился благоговения и не мог заставить себя покинуть этот дом. Среди владык мира сего немало было тех, чья слава умирала вместе с ними, а память о Конфуции, даром что носил он платье из грубого холста, любовно сберегается вот уже более десяти поколений. От государей до простых людей все, кто упражняется в Шести искусствах, считают его своим учителем. Нет, не зря зовут его величайшим мудрецом!»
Суждение Сыма Цяня в точности подтверждает наши догадки о жизненной позиции Конфуция. Для китайского летописца мерой величия человека служит благодарная память потомков, но память, питающаяся не мирской славой, а чем-то гораздо более действенным и вместе с тем интимным – обаянием живого присутствия предка-учителя. Вера в вечноживые качества мудрости держалась так прочно среди древних китайцев, что древнекитайской культуре не была свойственна драматизация физической смерти. И не примечательно ли, что нам известны слова Конфуция, произнесенные им за несколько дней до смерти, но мы ничего не знаем о том, как умер Учитель Кун, хотя скончался он в своем доме, в окружении родичей, челяди и многочисленных учеников? Никому из потомков даже не пришло в голову восполнить этот досадный пробел какой-нибудь красивой легендой. Видно, в глазах почитателей Конфуция смерть его была событием, хотя и прискорбным, но все же малозначительным перед лицом сокровенной вечнопреемственности духа. Вот и для Сыма Цяня мудрее тот, кто дольше живет, кто сумеет продлить свою жизнь в своих потомках и вещах, кто сумеет больше наполнить собой устойчивый и утонченный быт, настоянный жизнью десятков поколений. Будет ли это память о каком-то отдельном человеке? Или в его лице мы прозреем неведомый лик некоего неумирающего, родового всечеловека? Того, кто обнаруживает свое присутствие с каждым новым усилием нашего самопознания? Не будем путать этого человека-учителя с индивидом. Человек-индивид одновременно индивидуален, потому что он замкнут в себе, и абстрактен в качестве социального субъекта – подданного, гражданина, представителя сословия и т. п. Всечеловек всеобщ, ибо он преемствен в потоке перемен, но вовек уединен и не подпадает под какие бы то ни было общие определения.
Отношение Сыма Цяня к наследию Конфуция немного сродни желанию современных людей преобразить историю в музей – желанию, вообще говоря, совершенно чуждому европейской древности. Можно ли представить, чтобы ученики, скажем, Платона или Аристотеля больше интересовались личными вещами учителя, нежели его идеями? В древнем Китае такое, как видим, не казалось странным. Подчеркнем, что китайский историк ведет речь о предметах домашнего обихода, ценных своей полезностью в быту. Конечно, эти предметы являются реликвиями, потому что их чтут, и они исключены из сферы повседневного применения. Но все же они не исключены полностью из человеческой деятельности, подобно святым мощам или экспонатам музея. Способ их использования определяется священным временем ритуала, причем в церемонии они могут вновь явиться как предметы домашнего обихода и выполнять свое бытовое назначение. В сущности, пользование ими есть не что иное, как освящение человеческого быта, которое равнозначно соединению повседневности и вечности. Если культ мощей в религии устанавливает разрыв между человеческим и божественным (снимаемый посредством «чуда»), если музей указывает на дистанцию между прошлым и настоящим, то отношение к прошлому у Сыма Цяня предполагает непосредственную связь, даже взаимопроницаемость времен в извечном самообновлении жизни, в схождении, «чудесном совпадении», как говорили в Китае, времени обыденного и времени ритуального, конечных действий и непреходящей действенности.
Так в китайской традиции предметная деятельность человека оказывается прообразом мирового творения. Предметы нашего обихода вовлекают нас в поток жизненных превращений. Халат, надетый на тело, обретает новое качество и сам дает новое качество телу. Звук, сам по себе ничем не примечательный, неожиданно обретает глубокий смысл, становится моментом музыкального произведения. Нож, который полезен остротой его лезвия, и дерево, ценное своей мягкостью, как бы преображаются, преодолевают себя, взаимно открываются друг другу в работе резчика. В своей функциональности вещи оказываются собранными воедино, хотя и не сливаются в одно. Это собирание бытия, вовлекающее все сущее в поток жизни, как раз и представлено в ритуальном действе. В ритуале все исключительно – и предметы, и обстоятельства, и избранный момент времени. Он вообще есть воплощенное исключение из правил житейской рутины. Но это исключение, которое утверждает некую универсальную полезность всего сущего, «единое на потребу», пронизывающее все явления жизни. Оно проявляет себя в моментах стилизации жизненного опыта, преобразования стихийного течения жизни в цепь сознательно и интенсивно проживаемых моментов существования.
Так культура становится способом духовной ориентации вещей и событий. А поскольку нет и не может быть какого-либо застывшего, статичного образа перемен, творческий импульс одухотворенной жизни сказывается скорее в моменте деформации всех образов, в их тяготении к собственному пределу, к гротескным формам. Отсюда, в частности, склонность к экспрессивной графике, присущая традиционному изобразительному искусству Китая.
Для Сыма Цяня важно, что вещи Конфуция использовались «в надлежащее время года», – вероятно, в качестве принадлежностей поминальных обрядов по Учителю. Иными словами, способом ориентации вещей, созидающей культуру, является ритуал, который охватывает и приводит к единству в рамках годового круговорота события как в природном мире, так и в человеческом обществе. Ритуал и есть не что иное, как со-бытие, событийность, взаимное соответствие, резонанс различных измерений бытия. Он – вестник неповторимого мгновения. Но он укореняет все скоротечное во всевременном.
Наглядные свидетельства ритуалистического мышления мы найдем в изобразительном искусстве эпохи Сыма Цяня, где изображения вещей сведены к стилизованным иллюстрациям их роли в общем порядке мироздания. Населяющие искусство древнего Китая человеческие типы – древние цари-культуротворцы, высокомудрые мужи, преданные подданные и проч. – демонстрируют порядок жизни, превращенной в одну нескончаемую церемонию, расписанную на нормативные, совершаемые соответственно времени года жесты. Известный русский искусствовед Б. Р. Виппер отмечал, что в цивилизациях древнего Востока сложился «тоталитарно-коллективный» тип культуры, которому свойственно «не столько изображать действительность, сколько ее преображать, сообщая реальным предметам некую новую, иррациональную стихию». Замечание Б. Р. Виппера справедливо и для китайского искусства с его тяготением, как отмечалось выше, к экспрессивности гротеска, но гротеска, данного в наборе нормативных форм. Конечно, нельзя вкладывать в понятие «тоталитарно-коллективной» культуры уничижительный смысл. Это особый тип культуры, не менее самобытный и в не меньшей степени откликающийся человеческой природе, нежели культурная традиция Запада. «Тоталитаризм» в данном случае есть выражение не тирании, а поразительно последовательного развертывания одного мировоззренческого принципа. За свою многовековую историю китайского искусство далеко ушло от примитивности своего древнего стилизма, но оно осталось верным его исходным посылкам. Более того, в своих наиболее зрелых и утонченных формах оно явилось и его наиболее полным, наиболее продуманным воплощением. И не кто иной, как Конфуций поставил в центр размышлений о человеческом бытии в Китае вопросы о том, кто и как «использует» человека и как сам человек преображает, стилизует свою жизнь. А вот вопросы «что есть человек?», «как человек познает мир?», определившие пути развития европейской мысли, на удивление мало интересовали китайцев.
Вопрошать об условиях и целях предметной деятельности человек&heip;

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →