Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Чтобы сварить страусиное яйцо всмятку потребуется 40 минут.

Еще   [X]

 0 

В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса (Писториус Мартин)

«Я попал в страну драконов, когда мне было 12… Никто не мог меня спасти. Потом я понял, это моя и только моя битва. И если я проиграю ее, то останусь здесь навсегда».

Сейчас Мартину Писториусу 39 лет, он занимается вебдизайном и счастлив в браке с женой Джоанной. Увлекается компьютерами, крикетом и фотографией. Любит животных, «Формулу-1» и предпочитает отдыхать дома.

Ничего необычного, правда?..

…Но только пока вы не забьете его имя в поисковике. 15 лет назад история Мартина потрясла весь мир.

И годы спустя он наконец решил рассказать ее.

Год издания: 2015

Цена: 164 руб.



С книгой «В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса» также читают:

Предпросмотр книги «В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса»

В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса

   «Я попал в страну драконов, когда мне было 12… Никто не мог меня спасти. Потом я понял, это моя и только моя битва. И если я проиграю ее, то останусь здесь навсегда».
   Сейчас Мартину Писториусу 39 лет, он занимается вебдизайном и счастлив в браке с женой Джоанной. Увлекается компьютерами, крикетом и фотографией. Любит животных, «Формулу-1» и предпочитает отдыхать дома.
   Ничего необычного, правда?..
   …Но только пока вы не забьете его имя в поисковике. 15 лет назад история Мартина потрясла весь мир.
   И годы спустя он наконец решил рассказать ее.


Мартин Писториус В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса

   Моей жене Джоанне,
   которая прислушивается к шепоту моей души
   и любит меня таким, каков я есть
   Martin Pistorius and Megan Lloyd Davies

   Ghost Boy:
   The Miraculous Escape of a Misdiagnosed Boy Trapped Inside His Own Body
   Copyright © 2011 by Martin Pistorius and Megan Lloyd Davies

   Перевод Э. Мельник

Пролог

   Я смотрю, как дети скачут, резвятся и прыгают в широкие объятия огромного лилового динозавра, потом обвожу взглядом комнату, в которой нахожусь. Здешние дети неподвижно лежат на полу или обмякли в креслах. Ремень удерживает меня, не позволяя сползти с инвалидной коляски. Мое тело – так же как их тела – тюрьма, из которой я не могу убежать: когда я пытаюсь заговорить, с моих губ не слетает ни звука; когда я велю своей руке двигаться, она не шелохнется.
   Есть только одно различие между мной и этими детьми: мой разум прыгает и скачет, крутит колесо и сальто-мортале, словно пытаясь вырваться из оков, создавая пылающую вспышку роскошных красок в мире серости. Но никто этого не знает, потому что я не могу рассказать. Люди думают, что я – пустая скорлупка, потому-то я и сидел здесь, смотря по телевизору «Барни» или «Короля Льва» день за днем на протяжении последних девяти лет, и как раз в тот момент, когда мне уже казалось, что ничего хуже быть не может, начинались «Телепузики».
   Мне 25 лет, но мои воспоминания о прошлом начинаются лишь с того момента, когда я вернулся к жизни оттуда, где потерялся, – чем бы это место ни было. Я словно увидел вспышки света во тьме, слыша, как люди вокруг говорят о моем 16-м дне рождения и гадают, стоит ли сбривать щетину на моем подбородке. Услышанное напугало меня, поскольку, хотя у меня не было никаких воспоминаний, никакого ощущения прошлого, я был уверен, что я еще ребенок, а голоса вокруг говорили о человеке, который вот-вот станет мужчиной. А потом до меня постепенно дошло, что говорят они обо мне, – и примерно тогда же я начал понимать, что у меня есть мать и отец, брат и сестра, с которыми я виделся в конце каждого дня.
   Вы когда-нибудь видели такие фильмы, где персонаж просыпается в образе призрака, но не знает, что он уже умер? Вот так все и было, когда до меня дошло, что люди смотрят сквозь меня или мимо, а я не понимал, почему. Как бы я ни старался просить и умолять, вопить и кричать, я не мог заставить их обратить на меня внимание. Мой разум был заточен внутри беспомощного тела, я был не властен над своими руками и ногами, и голос мой был нем. Я не мог ни издать звука, ни подать знака, чтобы дать хоть кому-нибудь понять, что я вновь пришел в себя. Я был невидим – призрачный мальчик.
   Так я научился хранить свою тайну и стал безмолвным свидетелем мира, окружавшего меня, и жизнь моя текла мимо в бесконечной последовательности одинаковых дней. Девять долгих лет минуло с того момента, как я снова пришел в сознание, и все это время меня спасало лишь то, что я пользовался единственным оставшимся у меня инструментом – своим разумом, исследуя им все, начиная от черной бездны отчаяния до психоделических ландшафтов фантазии.
   Вот как все было вплоть до того момента, когда я познакомился с Вирной, и теперь она одна подозревает, что внутри меня скрыто активное сознание. Вирна верит, что я понимаю больше, чем кто-либо считает возможным. И она хочет, чтобы я доказал это завтра, когда меня будут тестировать в клинике, которая специализируется на возвращении голоса немым, где помогают общаться всем – от пациентов с синдромами Дауна и Каннера (аутизмом) до жертв опухоли мозга или инсульта. Какая-то часть меня не осмеливается поверить, что эта встреча сможет выпустить на свободу человека, спрятанного внутри скорлупки. Мне потребовалось так много времени, чтобы примириться с тем, что я заперт внутри собственного тела – примириться с невообразимым, – что страшно даже думать о том, что я смогу изменить свою судьбу. Но, как бы мне ни было страшно, когда я представляю себе возможность, что кто-то наконец поймет, что я здесь, я чувствую, как птица, именуемая надеждой, нежно трепещет крылышками внутри моей груди.

1: Отсчитывая время

   Каждый свой день я провожу в стационаре дневного пребывания в пригороде большого южноафриканского города. Всего в нескольких часах дороги отсюда – холмы, покрытые желтым кустарником, где рыщут львы в поисках добычи. По пятам за ними следуют гиены, мародерствующие среди остатков львиной трапезы, а за ними летят стервятники в надежде ободрать последние клочки плоти с костей. Ничто не пропадает зря. Животное царство – идеальный цикл жизни и смерти, такой же нескончаемый, как само время.
   Я пришел к настолько полному пониманию бесконечности времени, что научился теряться в нем. Бывает, проходят целые дни, если не недели, когда я закрываюсь в себе и становлюсь совершенно черным внутри – этакое ничто, которое моют и кормят, перемещают с инвалидной коляски на кровать, – или с головой погружаюсь в крохотные вспышки жизни, которые вижу вокруг себя. Муравьи, ползающие по полу, существуют в мире войн и вражды, бои выигрываются и проигрываются, и я остаюсь единственным свидетелем истории столь же кровавой и ужасной, как и история любого народа.
   Теперь я умею повелевать временем, а не быть его пассивным реципиентом. Мне редко попадаются на глаза часы, но я научился определять время по рисунку, который плетут вокруг меня солнечные лучи и тени, после того как до меня дошло, что можно запоминать, как падает свет всякий раз, как кто-нибудь спрашивает время. Еще один ориентир для оттачивания этого метода – фиксированные моменты, которые с такой неумолимостью дарят мне здешние дни: утреннее питье в 10 утра, ланч в 11.30, дневное питье в три часа. В конце концов, у меня масса возможностей для практики.
   Это означает, что теперь я могу терпеть эти дни, смотреть им в лицо и отсчитывать их, минута за минутой, час за часом, позволяя безмолвным звукам чисел наполнять меня – мягким изгибам шестерок и семерок, приятному стаккато восьмерок и единиц. Убив таким образом целую неделю, я преисполняюсь благодарности за то, что живу в такой стране, где в солнце нет недостатка. Я бы никогда не научился одерживать победы над часами, если бы родился в Исландии. Тогда мне пришлось бы позволить времени бесконечно омывать меня своими волнами, постепенно истачивая, точно гальку на пляже.
   Откуда я знаю то, что знаю, например, что Исландия – страна самых длинных дней и ночей или что вслед за львами идут гиены и хищные птицы, – это для меня тайна. За исключением той информации, которую я слышу, когда включают радио или телевизор – эти голоса подобны дуге радуги над горшком с золотом, которым является для меня окружающий мир, – мне не дают никаких уроков, я не читаю никаких книг. Это поневоле наводит на мысль, что свои знания я приобрел до того, как заболел. Пусть болезнь навечно сплела узлами мое тело, но мой разум она взяла в заложники лишь временно.
   Сейчас полдень, и это означает, что осталось меньше пяти часов до того момента, когда отец приедет забрать меня. Это самое яркое мгновение любого дня, поскольку оно означает, что стационар наконец останется позади, когда папа ровно в пять вечера увезет меня отсюда. И даже описать не могу, в какое возбуждение я прихожу в те дни, когда мама приезжает за мной пораньше, окончив работу в два часа!
   Сейчас я начну считать – секунды, потом минуты, потом часы, – и, надеюсь, это заставит отца приехать чуточку быстрее.
   Один, два, три, четыре, пять…
   Надеюсь, папа включит в машине радио, чтобы мы могли послушать репортаж с матча по крикету по дороге домой.
   – Аут! – порой восклицает он после очередной подачи.
   Примерно то же самое происходит, когда мой брат Дэвид играет в компьютерные игры, если я нахожусь в комнате.
   – Перехожу на следующий уровень! – время от времени вскрикивает он, и пальцы его летают по клавиатуре.
   Никто из них и представления не имеет о том, как я дорожу этими мгновениями. Когда мой отец разражается радостными возгласами в момент победного броска или мой брат разочарованно хмурит брови, пытаясь набрать больше очков, я молча воображаю себе шутки, которые я отпускал бы, проклятия, которые выкрикивал бы вместе с ними, если бы только мог, – и на несколько драгоценных мгновений больше не чувствую себя аутсайдером.
   Как бы мне хотелось, чтобы папа уже приехал!
   Тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять…
   Тело мое сегодня кажется каким-то особенно отяжелевшим, и ремень, заставляющий меня сидеть прямо, врезается сквозь одежду в кожу. Болит правое бедро. Как было бы хорошо, если бы кто-нибудь уложил меня и облегчил эту боль. Сидеть многие часы подряд вовсе не так удобно, как вы могли бы себе представить. Вы же наверняка видели мультики, в которых персонаж падает с утеса, врезается в землю и – шарах! – разлетается на кусочки? Вот так я себя чувствую – как будто меня расколотили на миллион осколков, и каждый из них болит. Гравитация становится болезненной, когда действует на тело, не приспособленное для этой цели.
   Пятьдесят семь, пятьдесят восемь, пятьдесят девять. Одна минута.
   Четыре часа пятьдесят девять минут – столько еще осталось.
   Один, два, три, четыре, пять…
   Как бы я ни старался отвлечься, мой разум все время возвращается к боли в бедре. Я думаю о том разбившемся мультяшном человечке. Иногда я жалею, что не могу врезаться в землю, как он, и разбиться на мириад осколков. Потому что тогда, может быть, я смог бы так же, как он, вскочить на ноги и, точно по волшебству, снова стать целым – а потом броситься бежать.

2: Бездна

   До двенадцати лет я был обычным мальчишкой – может быть, чуть более стеснительным и не таким непоседой, как большинство, но вполне счастливым и здоровым. Больше всего мне нравились всякие электрические и электронные штуки, и у меня явно был к ним врожденный талант, потому что моя мать доверяла мне чинить розетки в одиннадцать лет, а к тому времени я уже несколько лет собирал электрические контуры. Благодаря своему дару я без проблем встроил кнопку перезагрузки в родительский компьютер и соорудил систему сигнализации, чтобы защитить свою комнату от младших брата и сестры, Дэвида и Ким. Оба были полны решимости взять штурмом мое крохотное царство, наполненное конструкторами «Лего», но единственным живым существом, которому я разрешал входить туда, не считая родителей, была наша маленькая рыжая собачонка по имени Паки, которая бегала за мной по пятам повсюду.
   За последние годы я много чего наслушался во время бесконечных встреч и консультаций у врачей, поэтому знал, что в январе 1988 года я пришел домой из школы, жалуясь на боль в горле, и после этого больше в школу не возвращался. В последующие недели и месяцы я перестал есть, подолгу спал среди дня и жаловался на болезненные ощущения при ходьбе. Тело мое начало слабеть, поскольку я перестал им пользоваться. То же самое происходило и с сознанием: вначале из памяти стали выпадать факты, потом – привычные действия, например, я стал забывать полить свой бонсай, а под конец не помнил даже лиц людей.
   Чтобы помочь вспоминать, родители подарили мне рамку с семейными фотографиями, которую я носил с собой повсюду, а моя мама, Джоан, проигрывала мне видео с изображением отца, Родни, каждый день, когда он уезжал на работу. Но их надежды на то, что повторение не даст воспоминаниям ускользнуть из моего сознания, оказались бесплодны. Моя речь постепенно разрушалась, я забывал, кто я и где я. Свои последние слова я произнес, лежа на больничной койке, примерно через год после того, как заболел.
   – Когда домой? – спросил я у мамы.
   Ничто не помогало: мышцы мои становились дряблыми, конечности сводили судороги, а пальцы рук и ног скрючились, точно птичьи когти. Вес мой стремительно падал, и родители будили меня, чтобы накормить, не давая мне умереть от голода. Отец придерживал меня в вертикальном положении, а мать ложка за ложкой проталкивала пищу в мой рот, и я инстинктивно глотал. Если не считать этого, я вообще не двигался. Я ни на что не реагировал. Я пребывал в состоянии своего рода бодрствующей комы, необъяснимом, поскольку врачи не могли ни поставить диагноз, ни выяснить, что стало его причиной.
   Поначалу медики решили, что мои проблемы имеют психологический источник, и я провел несколько недель в психиатрическом отделении. Только после того как меня, страдающего от обезвоживания, перевели в обычную палату и после того как психологи потерпели неудачу, пытаясь убедить меня поесть или попить, они наконец признали, что моя болезнь имеет физическую природу, а не психическую. Последовали рентгеновские снимки и электрокардиограммы, магнитно-резонансные исследования и анализы крови, меня лечили от туберкулеза и криптококкового менингита, но никакого достоверного диагноза так и не удалось поставить. На мне пробовали один способ лечения за другим – хлористый магний и калий, амфотерицин и ампициллин – но от них не было никакого толку. Я ушел за пределы той реальности, которую способна понять медицина. заблудился в стране, где живут драконы, и никто не мог меня спасти.
   Все, что могли сделать мои родители, – это смотреть, как я день за днем ускользаю от них: они пытались заставить меня ходить, но мое тело приходилось поддерживать на весу, поскольку ноги все больше и больше слабели; они возили меня по больницам всей Южной Африки, с одного исследования на другое, но ни одно из них ничего не обнаруживало; они писали отчаянные письма экспертам из Америки, Канады и Англии, а те отвечали, что их южноафриканские коллеги наверняка делают все возможное.
   Спустя год врачи признали, что перебрали все возможные варианты лечения. Единственное, что они смогли сказать, – это что я страдаю от дегенеративного невралгического расстройства, причина и прогноз которого неизвестны, и посоветовали родителям поместить меня в интернат, позволив болезни идти своим чередом. Медицинский мир вежливо, но решительно умыл руки, и моим матери и отцу, в сущности, посоветовали дожидаться, пока моя смерть не освободит всех нас.
   Итак, меня забрали домой, оставив на попечении матери, которая ушла с работы (она была рентгенологом), чтобы присматривать за мной. Тем временем мой отец, инженер-механик, был вынужден отдавать работе столько времени, что часто не успевал приехать домой, чтобы пожелать спокойной ночи Дэвиду и Ким. Ситуация сложилась невыносимая. После того как я прожил около года дома и мне исполнилось 14 лет, родители решили, что я буду проводить дни в стационаре временного пребывания – том самом, где я нахожусь сейчас, – но каждый вечер они станут забирать меня домой.
   Я заблудился в своем темном, невидимом мире – и так прошли годы. Мои родители даже пробовали застилать матрацами пол в гостиной, чтобы вместе с Ким и Дэвидом жить так же, как я – на уровне пола, – в надежде, что это поможет до меня дотянуться. Но я лежал там, словно пустая раковина, не сознавая ничего вокруг себя. А потом в один прекрасный день вдруг начал возвращаться к жизни.

3: Глоток воздуха

   Но потом я начинаю видеть проблески света, появляющиеся над головой. Я не понимаю, что они такое.
   Что-то подсказывает мне, что я должен попытаться дотянуться до них. Это осознание гонит меня вверх, и я рывками тянусь к осколкам света, разбросанным по поверхности высоко надо мною. Они пляшут и сплетают узоры из золота и тени.
* * *
   Мои глаза фокусируются. Я смотрю в упор на стенную панель. Я уверен, что она выглядит не так, как обычно, но не понимаю, откуда я это знаю.
* * *
   Шепот проносится по моему лицу – сквозняк.
* * *
   Чувствую, как пахнет солнечный свет.
* * *
   Музыка, громкая, оловянная. Дети поют. Их голоса подплывают и уплывают, становятся громче, приглушаются, наконец умолкают.
* * *
   В поле моего зрения вплывает ковер. Вихрь черных, белых и бурых красок. Я в упор смотрю на него, пытаясь сфокусировать взгляд, но тьма вновь охватывает меня.
* * *
   Холодное мокрое полотенце прижимается к моему лицу, и я чувствую, как мои щеки возмущенно горят, и чья-то рука поддерживает мою шею.
   – Сейчас-сейчас, секундочку, – произносит чей-то голос. – Мы ведь должны позаботиться о том, чтобы ты теперь был чистым мальчиком, не так ли?
* * *
   Блики света становятся ярче. Я приближаюсь к поверхности. Мне хочется прорваться сквозь нее, но я не могу. Все вокруг слишком быстрое, а я по-прежнему неподвижен.
* * *
   Я чувствую какой-то запах.
   Мучительно поднимаю веки вверх. Какие же они тяжелые!
   Прямо передо мной стоит маленькая девочка. Ниже талии она обнажена. Ее рука выпачкана чем-то бурым. Она хихикает и пытается открыть дверь.
   – Куда это ты собралась, мисс Мэри? – спрашивает голос, и на самом краю моего поля зрения появляется пара ног.
   Я слышу, как закрывается дверь, а потом раздается стон отвращения.
   – Опять, Мэри! – восклицает голос. – Глянь-ка только на мою руку!
   Маленькая девочка смеется. Ее радость подобна ветерку, который проделывает борозду в песке, гладким полотном покрывающем безлюдный пляж. Я чувствую, как он вибрирует внутри меня.
* * *
   Еще голос. Кто-то говорит. Два слова: шестнадцать и смерть. Я не понимаю, что они означают.
* * *
   Вечер. Я лежу в своей постели. Дома. В полумраке оглядываюсь. Рядом со мной выстроился ряд плюшевых мишек, и что-то теплое лежит у моих ног. Паки.
   Но привычная сила тяжести исчезает, и я чувствую, как поднимаюсь. Я растерян. Оказывается, я не в море. Я сейчас в реальной жизни. Но по-прежнему чувствую себя так, будто воспаряю, покидая свое тело и двигаясь вверх, к потолку спальни.
   Внезапно понимаю, что я не один. Некие умиротворяющие существа объемлют меня своим присутствием. Они утешают меня. Они хотят, чтобы я последовал за ними. Теперь я понимаю, что у меня нет никаких причин оставаться здесь. Я устал от попыток добраться до поверхности. Я хочу освободиться, отдаться либо бездне, либо тем непонятным существам, которые сейчас рядом со мной, – пусть меня берет тот, кто успеет первым.
   Но потом меня наполняет одна мысль: я не могу бросить свою семью.
   Они печалятся из-за меня. Их скорбь подобна пелене, которая обволакивает меня всякий раз, как я прорываюсь сквозь поверхность волн. Им не за что будет хвататься, если я их покину. Я не могу уйти.
   Воздух устремляется в мои легкие. Я открываю глаза. Я снова один. Что бы там ни было рядом со мной – теперь оно ушло.
   Ангелы.
   Я решил остаться.

4: Клетка

   Даже придя в себя, я не полностью понимал, что случилось со мной. Так же как младенец рождается, не ведая, что он способен контролировать свои движения или голос, я не думал о том, что я могу или не могу делать. В моем сознании проносились мысли, которые мне и в голову не приходило озвучивать, и я не осознавал, что то тело, которое я видел дергающимся или неподвижным, принадлежит мне. Мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что я совершенно один посреди людского моря.
   Но по мере того как мое осознание и воспоминания постепенно начинали смешиваться воедино и психика шаг за шагом восстанавливала контакт с телом, я начал понимать, что отличаюсь от других. Лежа на диване, когда мой отец смотрел по телевизору гимнастику, я был зачарован тем, что человеческие тела движутся так легко, без усилий, зачарован той силой и мощью, которую они являли при каждом повороте и изгибе. А потом я перевел взгляд на пару ступней, которую часто видел, и осознал, что они принадлежат мне. То же самое было и с двумя руками, которые неконтролируемо тряслись всякий раз, как я замечал их поблизости. Они тоже были частью меня, но оставались неподвластны мне.
   Я не был парализован: мое тело двигалось, но делало это совершенно независимо от меня. Конечности были сведены спазмами. Они казались мне далекими, словно залитыми бетоном, и я был над ними не властен. Люди постоянно пытались побудить меня пользоваться ногами – физиологи сгибали их под немыслимыми болезненными углами, стараясь заставить мышцы работать, – но я не мог передвигаться без посторонней помощи.
   Если я и «ходил», это были всего лишь несколько шаркающих шажков, и кто-нибудь поддерживал меня под мышки, потому что иначе я свалился бы на пол. Если я пытался самостоятельно есть, рука размазывала пищу по щекам. Когда я падал на землю, мои руки не вытягивались инстинктивно вперед, чтобы защитить меня. Я не мог перекатиться на бок, лежа в постели, поэтому оставался в одном и том же положении часами, если кто-нибудь меня не переворачивал. Мои конечности не желали разгруппировываться и двигаться плавно; вместо этого они сворачивались внутрь, подобно улиткам, исчезающим в своих раковинах.
   Как фотограф тщательно настраивает объектив своей камеры, пока картинка не станет отчетливой, так и моему разуму требовалось время, чтобы сфокусироваться. Но пока я сам был занят бесконечной борьбой с телом, разум постепенно становился все сильнее, поскольку обрывки моего сознания начинали связываться вместе.
   Мало-помалу я стал осознавать каждый день, каждый час. Большинство из них изглаживались из памяти, но бывали моменты, когда я наблюдал, как развертывается человеческая история. Президентская присяга Нельсона Манделы в 1994 году осталась смутным воспоминанием, а вот гибель принцессы Дианы в 1997-м отчетливо запечатлелась в памяти.
   Думаю, мой разум начал пробуждаться примерно в возрасте 16 лет, а к 19 годам он полностью восстановился: я знал, кто я такой и где нахожусь, и понимал, что меня ограбили, лишив настоящей жизни. Я был буквально погребен заживо.
   Это пробуждение случилось шесть лет назад. Поначалу я старался бороться со своей судьбой, подать какой-нибудь крохотный знак, который мог бы вновь привлечь ко мне людей, – как те крошки хлеба, которые рассыпали за собой Гензель и Гретель, чтобы потом найти обратную дорогу из темного леса. Но постепенно я пришел к осознанию, что моих усилий всегда будет недостаточно: хоть я и вернулся к жизни, никто не понимал, что происходит.
   Я постепенно восстанавливал контроль над шеей, начиная дергать головой вниз и вправо, время от времени приподнимая ее или улыбаясь, но люди не сознавали, что означают эти мои новые движения. Они не верили, что чудо может случиться дважды: однажды я уже опроверг прогнозы врачей, утверждавших, что я непременно умру, поэтому никому и в голову не приходило ждать божественного вмешательства во второй раз. Когда я начал «отвечать» утвердительно или отрицательно на простые вопросы, поворачивая голову или улыбаясь, они думали, что это свидетельствует лишь об улучшении простейших функций. Никто не думал, что мои усовершенствованные реакции могут означать, что мой разум каким-то образом восстановил цельность. Им слишком долго твердили, что мой мозг необратимо поврежден, так что когда молодой человек с конечностями, иссохшими точно палки, пустым взглядом и слюной, стекавшей на подбородок, время от времени поднимал голову, они только это и видели.
   Да, обо мне заботились – кормили и поили, подтирали и мыли, – но никто по-настоящему не обращал на меня внимания. Снова и снова я упрашивал свои неуправляемые конечности подать знак и показать кому-нибудь, что я здесь, но они никогда не соглашались выполнять мои просьбы.
* * *
   Я сижу в постели. Мое сердце бешено бьется, пока отец раздевает меня. Я хочу, чтобы он узнал, чтобы он понял: я вернулся к нему. Он должен меня увидеть!
   Я пристально смотрю на свою руку, силой воли заставляя ее работать. Все мое существо до последней крохи сгустилось в одно это мгновение. Я смотрю на руку – умоляя, запугивая, приказывая и упрашивая. Мое сердце трепещет, когда я чувствую, что она отзывается на мои мольбы. Моя рука взлетает над головой и машет, машет. Наконец-то я отыскиваю обратный путь к себе – с помощью того знака, который я пытался подать столько времени!..
   Но когда я смотрю на отца, на его лице нет ни шока, ни удивления. Он просто продолжает стаскивать с меня ботинки.
   Папа! Я здесь! Неужели ты не видишь?
   Но отец меня не замечает. Он продолжает раздевать меня, и мой взгляд невольно падает на мою же руку. Только тогда до меня доходит, что она не шелохнулась. Какой бы могущественной ни казалась моя надежда, единственным ее внешним проявлением явилось сокращение мышцы у локтя. Движение настолько крохотное, что я понимаю: отец никак не сможет его заметить.
   Меня переполняет ярость. Мне кажется, я вот-вот взорвусь. Я резко втягиваю в себя воздух.
   – С тобой все в порядке, сынок? – спрашивает папа, слыша мое прерывистое дыхание, и поднимает взгляд на меня.
   Единственное, что я могу сделать, – это пристально смотреть на него, молясь о том, чтобы мое молчаливое отчаяние каким-то образом передалось ему.
   – Давай-ка уложим тебя в постель, ладно?
   Ворот пижамной рубашки соскальзывает мне на шею, и меня укладывают. Гнев жжет мое нутро. Я понимаю, что должен его отключить: если я этого не сделаю, будет слишком больно. Я должен раствориться в ничто, иначе сойду с ума.
* * *
   В другие моменты я пытался стонать, надеясь, что, если из моей груди вырвется какой-нибудь звук, кто-нибудь да заинтересуется тем, что это означает; но я не мог издать ни звука. В последующие годы я иногда пытался заговорить, но всегда оставался нем. Я не мог взять в руки ручку, чтобы написать сообщение, не мог издать мольбу о помощи. Я оказался высажен на необитаемый остров, которым являлось мое тело, и надежда угасала внутри меня, когда я осознавал, что никто никогда меня отсюда не спасет.
   Вначале пришел ужас, затем горькое разочарование, и я ушел в себя, чтобы выжить. Как черепаха, втягивающая голову в панцирь, я научился убегать от реальности в фантазию. Я понимал, что проведу остаток своих дней таким же бессильным, каким прожил нынешний день, и со временем перестал пытаться реагировать или отвечать, глядя на мир без всякого выражения.
   Другим людям я напоминал комнатное растение – нечто такое, что нужно время от времени поить водой и задвигать в угол. Все настолько привыкли к тому, что меня нет, что даже не заметили, когда я вновь появился.
   Что ж, в конце концов, в клетку меня посадили уже давно. У каждого из нас есть своя клетка. Кто вы – «трудный» ребенок или «герой-любовник», «спорщица» сестра или «многострадальная» супруга? Благодаря таким клеткам с ярлыками нам легче понять друг друга, но они держат нас в заключении, поскольку люди не видят ничего дальше ярлыка и решетки.
   У всех нас есть устойчивое представление друг о друге, пусть даже истина может быть очень далека от того, что мы, как нам кажется, видим. Вот почему никто не задавался вопросом, что это может значить, когда мое состояние улучшилось достаточно для того, чтобы отвечать на простые вопросы типа «хочешь чаю?» поворотом головы или улыбкой.
   Для большинства знакомых со мной людей я был просто работой. Для служащих моего дневного стационара я был привычной чертой пейзажа, на которую они спустя столько лет практически не обращали внимания; для санитаров и сиделок в других местах, куда меня отсылали, когда родители уезжали из города, я был всего лишь временным пациентом; а для врачей, которые меня осматривали, я был «тем, кто мало на что способен», как однажды сказал один из них коллеге, когда я лежал на рентгеновском столе, распластавшись, как морская звезда.
   Тем временем оба моих родителя работали, у них было двое других детей, о которых нужно было заботиться, да еще и я – но они продолжали делать все, начиная со смены подгузников и заканчивая подстриганием моих ногтей. Забота о моих физических потребностях отнимала столько времени и энергии, поэтому неудивительно, что мои мать и отец попросту не успевали задуматься о том, что я, возможно, посрамил медицинские прогнозы и пришел к выздоровлению, которое было не чем иным, как чудом.
   И я оставался внутри той клетки, в которую меня посадили так давно. На этой клетке висела табличка с единственным словом: «слабоумный».

5: Вирна

   Поначалу единственное, что я знал, – это что Вирна, улыбаясь, никогда не показывает зубы, а сидя в кресле, кладет ногу на ногу и нервно ею качает. Она начала работать в моем дневном стационаре вспомогательной медсестрой, и я обратил внимание на эти детали ее поведения, потому что, когда люди с тобой не разговаривают, становишься особенно восприимчивым к безмолвным деталям. Но потом Вирна начала разговаривать со мной, и я осознал, что она – человек, которого я никогда не смогу забыть. Другие обычно разговаривают рядом со мной, надо мной, в обход меня или обо мне, так что любой человек, который относится ко мне чуть иначе, чем к среднестатистическому корнеплоду, становится незабываемым.
   Однажды днем Вирна сказала мне, что у нее болит живот. Это было что-то из того рода повседневных откровений, которые я слышал годами, когда люди беззаботно болтали в моем присутствии, думая, что я вовсе не присутствую. Чего я только не знал о своих сиделках! У одной муж болен болезнью Альцгеймера, у другой проблемы с почками, а у третьей обнаружили рак влагалища, так что она едва не осталась бездетной.
   Но когда Вирна говорила со мной, это было по-другому. Она разговаривала не с самой собой, не с кем-то другим, даже не с пустой комнатой, как делает большинство людей. Она обращалась ко мне, болтая, точно с подружкой-сверстницей, о тех мыслях, которые возникали в ее голове, танцуя, как пылинки в солнечном луче. Это был разговор, какой могли бы вести между собой любые два 20-летних человека; но со мной никогда прежде такого не случалось. Вскоре Вирна начала рассказывать мне обо всем: и о прискорбной болезни ее бабушки, и о щенке, которого она завела, и о парне, с которым она собиралась пойти на свидание, что приводило ее в ужасное волнение. У меня словно впервые в жизни появился друг.
   Вот по этой причине я и начал смотреть на Вирну, а смотрю я на людей не так уж часто. Когда я пытаюсь поднять голову, она кажется мне тяжелой, точно угольная глыба, да и лица людей редко оказываются на уровне моих глаз, потому что я всегда либо сижу в кресле, либо лежу в кровати. Это требует таких усилий, что я давным-давно отказался от попыток вступать в визуальный контакт с людьми, которые смотрят, но никогда не видят. Я каждый день часами сижу, тупо уставившись в пространство. Но все изменилось, когда Вирна начала делать мне и некоторым моим товарищам по несчастью ароматерапевтический массаж, чтобы смягчить мышцы наших скрюченных конечностей. Лежа на спине, пока она разминала мои ноющие от боли мышцы, я мог следить за ней глазами, а она разговаривала со мной, и я мало-помалу начал снова выглядывать из той раковины, в которую спрятался.
   Вирна смотрела на меня так, как полагается человеку, а этого никто не делал уже очень давно. Она увидела, что мои глаза воистину являются окнами души, и все больше и больше убеждалась, что я ее понимаю. Но как она могла убедить остальных в том, что не чувствительный ни к чему призрачный мальчик способен на большее?
   Шли месяцы, превращаясь сначала в один год, потом в два. И вот около полугода назад Вирна посмотрела телепрограмму о женщине, которой помогли восстановить коммуникативные навыки, после того как она онемела в результате инсульта. Вскоре после этого Вирна поехала на день открытых дверей в расположенный неподалеку медицинский центр, где слушала выступления экспертов, рассказывавших, что можно сделать, чтобы помочь тем, кто не в состоянии говорить, и, взволнованная, вернулась оттуда рассказать мне о том, что услышала.
   – Они используют переключатели и электронные устройства, чтобы помочь людям общаться, – говорила она. – Как думаешь, ты смог бы пользоваться чем-то подобным, Мартин? Я уверена, что смог бы.
   Другие работники стационара тоже побывали на этом дне открытых дверей, но они были далеки от уверенности Вирны в том, что я могу оказаться подходящим кандидатом для этой программы.
   – Ты действительно думаешь, что он на это способен? – спросила одна из них.
   Эта женщина наклонилась надо мной с тенью улыбки на лице, и я улыбнулся в ответ, пытаясь показать ей, что я понимаю то, что она говорит. Но единственные два моих жеста – подергивание головой вниз и вправо и улыбка – интерпретируются как рефлексы примитивного разума: того рода реакции, на которые способен любой шестимесячный младенец; так что она не обратила на них внимания.
   Она посмотрела на меня, вздохнула, и улыбка сползла с ее лица. Интересно, подумал я, знает ли эта женщина, что дыхание ее горчит от кофе, который она только что пила?
   – Да понимаешь ли ты, что это попросту смешно? – говорила она позднее своей подруге, после того как Вирна ушла. – Не может быть, чтобы кто-то из этих был способен к коммуникации.
   Две женщины обвели взглядом палату.
   – Может быть, Гертжи?
   Они посмотрели на маленького мальчика, который играл с игрушечной машинкой.
   – Он вроде бы немного смышленее, чем остальные, правда?
   Женщины ненадолго умолкли, а потом их взгляды остановились на мне. Они ничего не сказали, глядя на меня, сидевшего в инвалидном кресле. В этом не было необходимости. Я знал, что они считают меня одним из наименее функциональных пациентов в стационаре, куда берут только пациентов с IQ в 30 пунктов или еще меньше.
   Несмотря на все эти сомнения, Вирну ничто не могло поколебать. В ней загорелся огонь убежденности. Снова и снова твердя людям, что, по ее мнению, я способен понимать то, что мне говорят, она побеседовала с моими родителями, которые согласились, чтобы я прошел тестирование. Завтра они повезут меня туда, где мне, возможно, наконец вручат ключ от двери моей тюрьмы.
   – Ты же постараешься как следует, правда? – говорит сейчас Вирна, глядя на меня.
   Я вижу, что она тревожится. Сомнения мелькают по ее лицу, как тени облаков, бегущие по горизонту в солнечный день. Я пристально смотрю на нее в ответ, всем сердцем желая пообещать ей, что брошу все силы своего существа на то, чтобы как следует воспользоваться возможностью, которая, как я думал, никогда не представится. Меня впервые будут оценивать таким образом, и я сделаю все, что в моих силах, чтобы хоть каким-нибудь знаком показать, что я достоин внимания.
   – Пожалуйста, постарайся как следует, Мартин, – говорит Вирна. – Это очень важно – показать им, на что ты способен, потому что я ведь знаю, что ты это можешь.
   Я смотрю на нее. Слезы поблескивают серебром в уголках ее глаз. Ее вера в меня настолько сильна, что я просто не могу оставить ее без вознаграждения.

6: Пробуждение

   Две стеклянные двери скользят передо мною в стороны с тихим шипением. Я никогда прежде не видел таких дверей. Этот мир снова меня удивил. Порой, сидя в машине, я вижу, как он проносится мимо окна, но если не считать этих моментов, продолжаю оставаться отчужденным от него. Те крохи мира, которые попадаются на глаза, меня всегда интригуют. Как-то раз я несколько дней подряд размышлял о мобильном телефоне врача, который увидел пристегнутым к ремню: он был настолько меньше папиного, что я не мог не задуматься о том, какой аккумулятор его питает. В мире так много вещей, которые мне хотелось бы понять!
   Отец толкает перед собой мою коляску, мы входим в Центр аугментативной[1] и альтернативной коммуникации в университете Претории. Сейчас июль 2001 года – 13 с половиной лет прошло с тех пор, как я заболел. На тротуаре снаружи центра вижу студентов, гуляющих в ярком солнечном свете, и живописные жакарандовые деревья, нависающие арками над головой, но внутри здания царит тишина. Плитки коврового покрытия цвета морской волны протянулись вдоль коридора; на стенах развешаны информационные плакаты. Мы – маленький отряд исследователей, вступающий в этот неведомый мир: родители, мой брат Дэвид и Вирна, а еще сиделка Мариетта и физиотерапевт Элиза, которые знают меня не один год.
   – Мистер и миссис Писториус? – спрашивает голос. Поднимаю глаза и вижу женщину. – Меня зовут Шакила, я сегодня буду проводить исследование Мартина. Мы еще только готовим кабинет, но много времени это не займет.
   Страх окатывает меня холодной волной. Не могу смотреть в лица людей, окружающих меня; не хочу видеть в их глазах ни сомнение, ни надежду, пока мы молча ждем. Вскоре нас просят пройти в небольшой кабинет, где ждет Шакила вместе с другой женщиной, которую зовут Ясмин. Я опускаю голову, когда они начинают разговаривать с моими родителями. У меня болит щека изнутри. Я случайно прикусил ее, когда меня сегодня кормили ланчем, и во рту остается неприятное ощущение, хотя кровотечение прекратилось.
   Пока Шакила задает родителям вопросы об истории моей болезни, я пытаюсь угадать, что они думают теперь, столько лет спустя. Страшно ли им так же, как и мне?
   – Мартин? – слышу я голос, и мою коляску везут в другой конец кабинета.
   Мы останавливаемся перед большим листом плексигласа, укрепленным на металлической стойке прямо передо мной. Экран крест-накрест исчерчен красными линиями, делящими его на квадраты, в некоторые из них вклеены небольшие черно-белые картинки. Эти рисунки изображают разные вещи – мяч, кран с бегущей из него водой, собаку, – и Шакила встает по другую сторону экрана, пристально вглядываясь в меня, когда я смотрю на них.
   – Я хочу, чтобы ты посмотрел на рисунок мяча, Мартин, – говорит Шакила.
   Я немного приподнимаю голову и глазами обшариваю экран. Я не в состоянии достаточно контролировать движения головы, чтобы заставить ее как следует поворачиваться из стороны в сторону, так что глаза остаются единственной частью моего тела, которой я полностью владею. Они скользят взад-вперед по картинкам, пока, наконец, не отыскивают мяч. Я фиксирую взгляд и пристально смотрю на него.
   – Хорошо, Мартин, просто очень хорошо, – тихо говорит Шакила, глядя на меня.
   И вдруг я пугаюсь. На ту ли картинку я смотрю? Действительно ли мои глаза сфокусированы на мяче – или они смотрят на какой-то другой символ? Даже в этом я не могу быть уверен.
   – А теперь я хочу, чтобы ты посмотрел на собаку, – говорит Шакила, и я вновь начинаю поиск.
   Мой взгляд медленно движется по картинкам. Не хочу ошибиться или что-то пропустить. Я медленно ищу, наконец нахожу мультяшную собаку слева на экране и смотрю на нее.
   – А теперь телевизор, – говорит она.
   Вскоре я отыскиваю и картинку с изображением телевизора. Но хотя мне нужно смотреть прямо на нее, чтобы показать Шакиле, что я нашел нужный предмет, мой подбородок падает на грудь. Стараюсь не впадать в панику и гадаю, не провалил ли я тест.
   – Давайте попробуем кое-что другое? – предлагает Шакила, и мою коляску подвозят к столу, сплошь покрытому карточками.
   На каждой карточке написано одно слово и нарисована картинка. Ужас. Я не могу прочесть эти слова. Я не знаю, что они означают. Если я не смогу их прочесть, будет ли это значить, что я провалил тест? А если я провалю тест, то вернусь обратно в свой стационар и буду сидеть там вечно? Сердце начинает болезненно колотиться в груди.
   – Покажи, пожалуйста, слово «мама», Мартин, – просит меня Ясмин, вторая женщина-логопед.
   Я не знаю, как выглядит слово «мама», но все равно вглядываюсь в свою правую руку, усилием воли побуждая ее двинуться, желая, чтобы она сделала хоть какой-нибудь маленький жест, показывая, что я понимаю, о чем меня просят. Моя рука неистово трясется, когда я пытаюсь приподнять ее с коленей. В комнате воцаряется мертвенное безмолвие, рука медленно поднимается в воздух и начинает бешено дергаться из стороны в сторону. Я ненавижу ее.
   – Давай попробуем еще раз, хорошо? – говорит Шакила.
   Когда меня просят определять символы, указывая на них рукой, дело продвигается мучительно медленно. Я стыжусь своего бесполезного тела, меня охватывает гнев из-за того, что оно не способно проявить себя с лучшей стороны, когда от него впервые чего-то требуют.
   Вскоре Шакила подходит к большому шкафу и достает из него небольшой прямоугольный циферблат. На нем тоже изображены разные символы, а посередине закреплена большая красная стрелка. Шакила ставит прибор на стол передо мной, потом подключает какие-то провода, тянущиеся от желтой пластины, прикрепленной к одному концу гибкой стойки.
   – Это циферблатный сканер с головным переключателем, – объясняет Ясмин. – Ты можешь использовать желтый переключатель, чтобы управлять стрелкой на циферблате, когда она движется, и останавливать ее, чтобы идентифицировать нужный символ. Ты понимаешь меня, Мартин? Ты видишь символы на циферблате?
   Когда мы попросим тебя узнать какой-нибудь символ, – продолжала она, – мы хотим, чтобы ты прижался лбом к переключателю в тот момент, когда стрелка достигнет этого символа. Как думаешь, ты сможешь это сделать?
   Я смотрю на символы: один из них изображает воду, текущую из крана, второй – тарелку с пирожными, третий – чашку чая… Всего восемь символов.
   – Я хочу, чтобы ты остановил стрелку, когда она доберется до крана, – говорит Ясмин.
   Красная стрелка неторопливо пускается в путь по кругу. Она движется настолько медленно, что я начинаю сомневаться, что она вообще когда-нибудь доползет до картинки с краном. Стрелка тащится по циферблату, а я наблюдаю за ней, пока она наконец не приближается к картинке с краном. Тогда я дергаю головой и упираюсь в переключатель. Стрелка замирает как раз там, где надо.
   – Молодец, Мартин, – слышу я голос.
   Меня переполняет изумление. Я еще никогда ничем не управлял. ни разу не мог заставить другой предмет сделать то, чего я хочу. Я фантазировал об этом снова и снова, но ни разу не смог поднять ко рту вилку, попить из чашки или переключить телеканалы. Я не способен завязать шнурки на ботинках, гонять мяч или кататься на велосипеде. Остановка стрелки на циферблате переполняет меня ощущением триумфа.
   В течение следующего часа Ясмин и Шакила поочередно выдают мне разные переключатели, пытаясь выяснить, могу ли я в достаточной степени контролировать какую-нибудь часть своего тела, чтобы правильно ими пользоваться. Переключатели подносят к моей голове, колену и непослушным рукам достаточно близко, чтобы я попытался контактировать с ними. Вначале это черный прямоугольный ящик с длинным белым переключателем, который ставят на край стола передо мной. Он называется переключателем-эксцентриком. Я вытягиваю вперед правую руку, чтобы дернуть за переключатель, надеясь дотянуться до него и понимая, что, если мне это удастся, это будет скорее случайность, чем намеренное действие. Затем наступает очередь здоровенного желтого переключателя, круглого, как блюдце, возле которого я размахиваю непокорной рукой – правой, потому что моя левая почти совершенно бесполезна. Снова и снова Ясмин и Шакила просят меня указывать с помощью переключателей простые символы – нож, ванну, сэндвич, – элементарные картинки, узнать которые могут даже люди с самым низким уровнем интеллекта. Иногда я пытаюсь воспользоваться правой рукой, но чаще просто пристально смотрю на символ, который меня просят указать.
   Спустя некоторое время, которое кажется мне вечностью, Шакила наконец поворачивается ко мне. Я пристально гляжу на символ, изображающий большую желтую воронку.
   – Тебе нравится «Макдоналдс»? – спрашивает она.
   Я не понимаю, о чем она говорит. Я не могу повернуть голову или улыбнуться, чтобы ответить утвердительно или отрицательно, потому что не понимаю вопроса.
   – Ты любишь гамбургеры?
   Я улыбаюсь Шакиле, давая понять, что люблю, и она встает с кресла. Подойдя к большому шкафу, достает из него черный ящик. Он разделен на маленькие квадратики наложенной сверху пластиковой рамкой, и внутри каждого квадратика я вижу какой-нибудь символ.
   – Это коммуникационное устройство, которое называется «Мако», – тихо говорит мне Шакила. – И если ты научишься пользоваться переключателями, то, может быть, когда-нибудь сможешь пользоваться и таким устройством.
   Я смотрю на ящик, который Шакила подключает к сети, и в уголке каждого квадрата поочередно загораются крохотные красные лампочки. Символы в этих квадратах уже не черно-белые, как те, что были на карточках. Они ярко раскрашены, и рядом с ними написаны слова. Я вижу картинки с чашкой чая и солнцем. Я наблюдаю за Шакилой, чтобы увидеть, что случится после того, как она нажмет на переключатель, выбирая символ.
   – Я устала, – внезапно доносится из ящика. Женский голос в записи. Я смотрю на «Мако» во все глаза. Неужели этот маленький черный ящик подарит мне голос? Мне едва верится в то, что кто-то считает меня способным им пользоваться. Неужели они поняли, что я способен на большее, чем просто указывать глазами на детский мяч, нарисованный жирными черными штрихами на куске картона?
   – Я уверена, что ты понимаешь нас, – говорит Шакила, присаживаясь на стул передо мной. – По тому, как движутся твои глаза, когда ты определяешь символы, которые мы просим тебя найти, и твоим стараниям воспользоваться для этого рукой я это вижу. Я уверена, что мы сумеем найти способ помочь тебе общаться, Мартин.
   Я смотрю в пол, не способный сегодня больше ни на одно движение.
   – Разве тебе не хотелось бы иметь возможность сказать другому человеку, что ты устал или хочешь пить? – мягко спрашивает Шакила. – Что тебе хотелось бы надеть голубой джемпер вместо красного или что ты хочешь лечь спать?
   Даже не знаю. Я никогда прежде не говорил никому, чего я хочу. Сумею ли я сделать выбор, если мне предоставят такую возможность? Смогу ли я сказать другому человеку, что я хочу, чтобы мой чай остыл, вместо того чтобы, как обычно, пить его торопливыми глотками, когда к моему рту подносят соломинку, – потому что это будет для меня единственной возможностью попить на ближайшие несколько часов? Я знаю, что большинство людей принимают тысячи решений ежедневно, выбирая, что им съесть, что надеть, куда пойти, с кем увидеться; но я не уверен, что сумею принять хотя бы одно. Это все равно что требовать от ребенка, который вырос в пустыне, чтобы он бросился в море.

7: Мои родители

   Хотя вера отца в меня подвергалась нешуточным испытаниям, не думаю, что она когда-нибудь полностью исчезала. Ее корни были посажены глубоко, много лет назад, когда папа познакомился с человеком, выздоровевшим от полиомиелита. Тому мужчине потребовалось целое десятилетие, чтобы стать полностью здоровым, но его опыт убедил моего отца в том, что на свете нет ничего невозможного. Каждый день папа доказывал свою веру в меня рядом незаметных поступков: купая меня и кормя, одевая и усаживая, каждые два часа вставая по ночам, чтобы переворачивать с боку на бок мое неподвижное тело. Руки этого мужчины с медвежьей внешностью, с окладистой седой бородой, точно у Деда Мороза, всегда были нежными.
   До меня не сразу дошло, что в то время как отец заботился почти обо всех моих потребностях, мать едва подходила ко мне. Гнев и возмущение, вызванные тем, что со мной случилось, так и изливались из нее всякий раз, как она ко мне приближалась. Время шло, и мне стало ясно, что моя семья разделилась на два лагеря: с одной стороны были я и отец; с другой стороны – мать, Дэвид и Ким; и я понял, что моя болезнь пропахала глубокую борозду в самом сердце семьи, которая – я инстинктивно понимал это – некогда была счастливой.
   Когда я слышал, как родители ссорятся, меня переполняло чувство вины. Из-за меня страдали все. Я был причиной всех этих неприятных чувств, когда родители вновь и вновь сходились на одном и том же поле битвы: мать хотела поместить меня в специальный интернат постоянного пребывания, как и советовали врачи; отец этому противился. Она считала, что мое нынешнее состояние никогда не изменится и что я настолько нуждаюсь в постоянном уходе, что мое присутствие дома пойдет во вред Дэвиду и Ким. Мой отец, напротив, по-прежнему надеялся, что мне станет лучше, и полагал, что этого не случится, если меня навсегда отошлют в интернат. Это был основной камень преткновения, повод для ссор, эхо которых гремело год за годом, иногда изливаясь криками и воплями, иногда нависая тяжким молчанием.
   Долгое время я не понимал, почему чувства матери так сильно отличаются от чувств отца, но со временем мне удалось собрать воедино достаточно фактов, чтобы осознать, что моя болезнь едва не убила ее, и она хотела защитить Дэвида и Ким от такой же судьбы. Она уже потеряла одного ребенка и не желала, чтобы ее живым и здоровым сыну и дочери был причинен какой-то вред.
   Так было не всегда. В первые два года моей болезни мать столь же неустанно, как и отец, искала средства спасти сына, который, она это видела, умирал, каждый день понемногу ускользая все дальше и дальше.
   Не могу даже представить себе страдания моих родителей, видевших, как их некогда здоровый ребенок исчезает, заклиная врачей и глядя, как меня пичкают лекарствами, и соглашаясь проверять меня на всевозможные заболевания, от туберкулеза мозга до целого полчища генетических расстройств, – и все это только для того, чтобы услышать, что ничто не может мне помочь.
   Даже когда ответы у традиционной медицины закончились, моя мать была не готова сдаться. Еще год после того, как врачи сказали моим родителям, что не знают, как меня лечить, она заботилась обо мне дома и в надежде помочь мне пробовала все подряд, от молитв целителей верой до интенсивных витаминных диет. Ничто не помогало.
   Мать терзалась растущим чувством вины оттого, что не может меня спасти. Она была уверена, что виновата перед своим ребенком, и ее охватывало все большее отчаяние, когда друзья и родственники начали опускать руки – одни потому, что боялись моей недиагностированной болезни, другие потому, что не знали, как утешить людей, столкнувшихся с худшим кошмаром любого родителя. Каковы бы ни были причины, люди стали держаться в стороне от моих родителей, а они только обнимали остальных детей в молчаливой благодарности за то, что те остались здоровыми, и моя семья оказывалась во все большей и большей изоляции.
   Депрессия матери вышла из-под контроля и настолько усилилась, что однажды вечером, примерно два года спустя после начала моей болезни, она совершила попытку самоубийства. Приняв горсть таблеток, она легла на кровать, чтобы умереть. Но, уже сделав это, она вспомнила, как ее мать однажды рассказывала ей, что отец умер от сердечного приступа, так ни с кем и не попрощавшись. Даже в том густом тумане отчаяния матери захотелось еще один, последний раз попрощаться с отцом, сказать ему, как она любит нас всех, – и это ее спасло. Когда папа понял, что она натворила, он усадил ее в машину вместе с детьми – Дэвидом, Ким, мной и одним из приятелей Дэвида, который оставался у нас ночевать, – и все мы поехали в больницу.
   Врачи промыли маме желудок, но после этого случая приятелю моего брата больше ни разу не разрешили ночевать у нас. Та изоляция, которую ощущали на себе родители, начала, как зараза, распространяться на моих младших брата и сестру. Они тоже страдали, пока мою мать лечили в психиатрической клинике. К тому времени как она вернулась домой, ее лечащие врачи решили, что она больше не может заботиться обо мне. По их словам, она переживала потерю ребенка, и ей следовало как можно меньше общаться со мной, чтобы не расстраиваться. Она – больная, потрясенная скорбью и отчаянием – поймала врачей на слове, сосредоточилась на заботе об оставшихся здоровыми детях и, как только достаточно поправилась, вернулась к работе. А мой отец тем временем не только трудился, занимая ответственный пост, но и заботился обо мне, теперь по большей части – в одиночку.
   Это длилось несколько лет, но постепенно ситуация выправилась, сердце матери смягчилось, и она стала больше участвовать в заботе обо мне. Теперь она ухаживает за мной почти наравне с папой, готовит мне спагетти с мясным фаршем, персиковый чатни, который я люблю – она это знает, – а иногда даже укладывает мою голову к себе на колени, когда я лежу на диване. Мысль о том, что она снова не брезгует прикасаться ко мне, после того как столь долго чуралась меня, наполняет мое сердце счастьем; но мне грустно, когда я слышу, как поздно вечером она включает музыку, потому что я знаю, что ее сердце печалится, когда она вслушивается в слова и вспоминает прошлое.
   Я тоже печалюсь, думая об отце, который похоронил свои честолюбивые стремления, отказался от продвижения по службе и согласился на понижение в должности, чтобы заботиться обо мне. Каждый член нашей семьи – мои родители, сестра и брат – уплатил высокую цену за мою болезнь. Иногда я задумываюсь, может быть, все эти утраченные надежды и мечты привели к тому, что такой умный и тонкий человек, как мой отец, научился прятать свои эмоции настолько глубоко, что я порой сомневаюсь, что он сам помнит, где они скрыты.

8: Перемены

   Это называют эффектом бабочки – гигантские перемены, которые способна создать своим почти неразличимым трепетом пара шелковистых крылышек. Я думаю, что и в моей жизни где-то бьет крылышками такая бабочка. Для стороннего взгляда мало что изменилось с тех пор, как я прошел обследование: я по-прежнему каждое утро приезжаю в свой дневной стационар и благодарно вздыхаю, когда день заканчивается и можно отправиться домой, где меня будут кормить, мыть и готовить ко сну. Но монотонность – мой привычный враг, и мне заметны даже мельчайшие перемены в ней.
   Медработников, которых я вижу в стационаре, во время приемов у физиотерапевта или у докторов в больнице, похоже, не слишком взволновали слова какого-то эксперта о том, что я скоро смогу общаться. Зато определенно чувствуются перемены в том, как родители разговаривают со мной после того обследования. Когда мама спрашивает, сыт ли я, она ждет чуточку дольше, пока я не дерну головой или не улыбнусь краешком губ. Отец разговаривает со мной все больше, когда чистит мне зубы на ночь. Эти перемены настолько малы, что мои родители могут их даже не осознавать, но я впервые за все эти годы чувствую витающую в воздухе надежду.
   Я слышал достаточно из их разговоров, чтобы понять: если я и смогу по-настоящему общаться, то это общение будет происходить на самом примитивном уровне. Не стоит рассчитывать, что это будет что-то вроде голливудского фильма со счастливой концовкой или паломничества в Лурд, где немые как по волшебству обретают голос. Логопеды в своем отчете рекомендовали матери и отцу начать попытки общаться со мной с самого малого. Очевидно, что дерганые движения головой и улыбки – не настолько надежный инструмент, каким я их считал, и я должен освоить какой-то более последовательный способ сигнализировать свои «да» и «нет». Поскольку мои руки слишком непослушны, чтобы четко ими указывать, лучший способ начать «говорить» для меня – пристально смотреть на символы.
   Я буду пользоваться символами, потому что не могу ни читать, ни писать. Буквы теперь не имеют для меня смысла, и поэтому отныне и впредь моей жизнью будут править картинки: я буду жить и дышать ими, учась их языку. Моим родителям рекомендовали сделать для меня папку со словами и соответствующими им образами. «Привет» – это изображение человечка из палочек, помахивающего рукой; «нравится» – лицо, на котором нарисована широкая улыбка, а «спасибо» – рисунок яйцеобразной рожицы с двумя ладонями, сложенными под подбородком.
   Когда мама и папа изготовят все странички, с помощью которых можно будет сообщать мое имя, домашний адрес, пожелания надеть джемпер или убраться от солнца в тень и прочее, они вложат их в мою папку. Тогда человек, с которым я буду общаться, сможет медленно переворачивать странички, а я буду особенно пристально смотреть на тот символ, который захочу выбрать. Если мне понадобится дать родителям знать, что моя еда слишком горяча, холодна или безвкусна, я смогу смотреть на один из ламинированных листов формата А4, которые нам посоветовали приклеить на стол возле моего места.
   Конечно, никто не представляет, сколь многое из этого я способен понять, потому что никогда прежде со мной не пытались делать ничего подобного. Во время тестирования я показал, что могу повиноваться простым командам, но это же может сделать и любой малыш. Вот почему я должен начать свой путь с маленьких шажков и надеяться, что люди, обучающие меня, вскоре осознают, что я способен на большее.
   На это потребуется время, но, по крайней мере, уже есть один способ, которым я могу показывать людям, что понимаю такие вещи, о которых они прежде не задумывались. И пусть младенцы без жалоб едят свои безвкусные пюре день за днем, я скоро смогу попросить кого-нибудь передать мне соль. Впервые за всю свою жизнь я смогу подсолить еду!

9: Начало и конец

   Этот центр ютится в одноэтажном здании с двумя яркими, полными воздуха классами, небольшим кабинетом физиотерапии и садиком. Иногда меня выкатывают в коляске на солнышко, но бóльшую часть времени я провожу внутри, где меня передвигают из сидячего положения в кресле в горизонтальное – на матрац, лежащий на полу. В основном меня укладывают на бок или на спину, но иногда и лицом вниз на большую подушку, имеющую форму клина: так сиделке удобнее побуждать меня поднять голову, похлопывая ее ладонью. В остальное время я безвольно лежу, глядя на мятно-зеленые стены и слушая оловянное чириканье телевизора или радио, которые создают постоянную звуковую декорацию моих дней. Я предпочитаю радио, потому что для того, чтобы смотреть телевизор, требуются усилия, на которые меня часто не хватает. Вместо экрана я смотрю на бурые плитки коврового покрытия и слушаю цоканье шагов по линолеуму пола в коридоре.
   В стационаре используют школьный лексикон, но я не вполне понимаю почему, поскольку ни одного из живущих здесь детей не считают обучаемым. Какова бы ни была причина, мы с моими товарищами по несчастью отданы под начало «учителей» и разделены на два «класса», состав которых то и дело меняется в случайном порядке. Иногда нас делят на тех, кто может ходить, и тех, кто не может; порой разделяют по степени осознанности. Как-то раз деление даже проводили согласно нашему IQ, хотя, учитывая, что у всех нас уровень интеллекта составляет 30 баллов или меньше, мне это кажется пустой затеей.
   Обычно около полудюжины сотрудников, которые присматривают за нами каждый день, проводят с нами занятия – например, разминают нам ноги или покрывают ладони краской, а потом прижимают их к листу бумаги. Кое-кто из детей может участвовать в этом более или менее осознанно, но большинство – так же как я – не способны контролировать свои движения в достаточной степени, чтобы что-то делать. Сидя с рукой, намазанной холодной красной краской, в ожидании, пока ее прижмут к листу бумаги, я часто задавался вопросом, кому эти занятия на пользу – нам или нашим родителям? Неужто нас заставляют быть соучастниками неизбежной лжи, когда сотрудники пансионата рисуют картинки, пользуясь нашими руками? Я не раз видел, что многим родителям дарят рисунки, которые, как они точно знают, не мог нарисовать их ребенок, но они смотрят на эти картинки, ни словом не возражая.
   Лишь однажды я слышал, как одна мать задала вопрос, действительно ли этот рисунок создан ее сыном, и сиделка вместо ответа одарила ее молчаливой улыбкой, словно умоляя не рушить фасад ложного оптимизма, выстроенный вокруг нас. Я понимаю, что родителям нужна нить надежды, за которую можно цепляться, какой бы хрупкой она ни была, – точно так же как понимаю, что такие занятия могут приносить удовольствие тем детям, которым приятно, когда к ним прикасаются и разговаривают с ними. Это несколько скрашивает монотонность дней; но чаще я лишь жалею о том, что меня не оставляют в покое.
   Обычно я стараюсь слушать радио, но то и дело кто-нибудь приходит и донимает меня с улыбкой на лице. Я, конечно, знаю, что эти люди желают нам добра, но я здесь самый старший, а все эти занятия предназначены для совсем маленьких детей. Кажется, никто не задумывается о том, что даже те люди, которых считают интеллектуально неполноценными, могут со временем меняться.
   Несмотря на все это, я на собственном опыте убедился, что «Альфа и Омега» гораздо лучше многих других подобных стационаров. За эти годы я не раз слышал, как люди потрясенным шепотом переговариваются о том, что они видели в других местах. Их потрясение оправданно. Я и сам много чего видел: меня отсылали в другие стационары, когда мой отец отлучался в деловые поездки, потому что мать не была уверена, что сможет присмотреть за мной в одиночку, или когда мое семейство собиралось в отпуск, потому что им нужно было отдохнуть от забот обо мне.
   Всякий раз, как меня оставляли там надолго, я был в ужасе от мысли, что меня больше никогда не заберут домой, и моя тревожность росла день за днем по мере того, как страх овладевал мною. В тот день, когда меня должны были забрать, я с нараставшим нетерпением предвкушал момент, когда услышу знакомые голоса матери или отца, и каждая минута казалась мне годом. Больше всего я боялся, что меня оставят в одном из этих стационаров, где дети, подобные мне, сидят целыми днями без всякого взаимодействия или стимуляции. Это был бы наихудший вариант погребения заживо.
   Так что я благодарен здешним работникам, которые хотя бы стараются придать нашей жизни чуть большую осязаемость, поскольку работа в таком месте подходит далеко не каждому. Я потерял счет сиделкам, которые приходили и уходили за эти годы. Многие исчезают почти сразу же после появления, и я научился распознавать выражение растерянности, смешанное с почти откровенным отвращением, которое появляется у них на лице еще до того, как они осознают свои чувства. Я все понимаю. Некоторых людей пугает то, чего они не могут понять. Они ощущают дискомфорт, видя безмятежные черты ребенка с синдромом Дауна, скрюченные конечности человека с церебральным параличом или невидящий взгляд младенца с необратимым поражением мозга.
   Но среди множества людей, которые не в силах присматривать за живущими здесь детьми, есть несколько таких, для которых эта работа – настоящее призвание. И первая среди них – Рина, директор стационара, женщина с круглым, улыбчивым лицом, которая преподала мне один из самых первых уроков, заставивших по-новому взглянуть на людей, которые заботятся обо мне.
   Много лет назад, когда Рина была еще учительницей, а не директором, она очень привязалась к маленькой девочке по имени Салли, у которой была тяжелая форма врожденного церебрального паралича. Рина обожала Салли: она кормила ее сладкой тыквой, которую та любила, крепко обнимала ее и включала музыку, вызывавшую на лице девочки улыбку. Рина была до того привязана к малютке, что провела в больнице всю ту ночь, когда шестилетняя Салли умерла от пневмонии.
   После этого свет в глазах Рины погас, и, видя, как отчаянно она скучает по Салли, я понял, что и такие дети, как я, могут быть для кого-то не просто работой. Это была утешительная мысль, которую я пронес через все годы и все встречи с людьми, относившимися ко мне примерно так же, как к цыпленку, из которого нужно сварить суп. Ни грамма человеческой теплоты не подмешивается к их ледяному профессионализму. В их руках чувствуешь себя мешком картошки. Они торопливо моют тебя ледяной водой, и мыло всегда попадает в глаза, как бы старательно ты ни зажмуривался, а потом равнодушно кормят пищей, которая либо слишком горяча, либо слишком холодна. И все это время они не произносят ни слова и не улыбаются – из страха увидеть ответный взгляд человека, которого они обихаживают.
   Еще хуже так называемые нянечки, чье бессердечие приобретает гораздо более личный привкус. Меня называли «помехой», «ослом» и «мусором» люди, которые считают себя высшими существами; но, делая это, они лишь демонстрируют свою глупость. Неужто они и впрямь думают, что ограниченный интеллект означает, будто ребенок не в состоянии почувствовать жестокость в человеческом прикосновении или услышать гнев в тоне голоса? Я помню, в частности, порыв холодного воздуха, который всегда будил меня, когда одна такая женщина нетерпеливо срывала с меня одеяло после дневного сна, и одну временную сиделку, которая швырнула меня в кресло-коляску так грубо, что оно перевернулось и я выпал из него, ударившись лбом о пол.
   Но, если не считать таких инцидентов, я пришел к выводу, что среди тех, кто ухаживает за детьми, подобными мне, больше добрых людей, чем злых, и когда я оглядываюсь назад, вспоминая эти годы, я вижу перед собой ряд улыбающихся лиц. Мне вспоминается Унна, которой, казалось, всегда было жарко, потому что нос у нее постоянно блестел, и Хейла, которая была настолько переполнена беспокойной энергией, что даже ее язык не находил себе места, и она то и дело нервно облизывала губы. Сегодня здесь работает Мариетта, которая обожает сериал «Дни нашей жизни» и наделена пламенным темпераментом, скрывающимся за ее спокойной внешностью; Хелен, которая хихикает, щекоча меня, с темно-коричневыми полосками посередине ногтей, от которых я никак не могу отвести взгляд; и моя самая любимая, Дора, женщина средних лет, пухленькая и улыбчивая, чье спокойствие утешает меня, а доброта делает ее глаза похожими на мягкий, текучий коричневый мед.
   Какими бы разными они ни были, у всех этих женщин есть нечто общее – они любят поболтать и посплетничать, обменяться новостями и посочувствовать проблемам друг друга. Я выслушиваю истории о змеях, которые заползли вечером в дом и были убиты храбрыми мужьями; повести о протекших водяных трубах, из-за которых в доме идет дождь, грозя обрушить потолки; и рассказы о внуках, которые весело скачут в кроватках, если спеть им любимую песенку. Я также узнаю̀ о том, как трудно иметь дело с родителями, страдающими болезнью Альцгеймера, о проблемах ухода за больными родственниками и о трудностях получения алиментов от скупого бывшего мужа.
   Я уяснил, что, помимо всего прочего, есть три темы, к которым женщины возвращаются в своих беседах снова и снова: это мужья, которые часто их разочаровывают; дети, которые обычно бесподобны; и вес, который обычно считается лишним. Раз за разом я слышу, как они сочувствуют друг другу из-за того, что невероятно трудно сделать мужчин более ответственными, а диеты – более эффективными. Хотя их проблемы с мужьями остаются недоступны моему пониманию, у меня всегда замирает сердце, когда я слышу, как они заговаривают о подсчете калорий. Женщины вроде бы думают, что на диету надо садиться для того, чтобы стать счастливее, но я по собственному опыту знаю, что это неправда. Более того, осмелюсь сказать, что чем меньше женщины едят, тем ворчливее становятся.

10: День за днем

   В моей жизни наконец начинает что-то происходить: родители обсуждают, как лучше всего мне помочь. Теперь их амбиции в отношении меня идут гораздо дальше картинок на бумаге, и они решили купить мне электронное коммуникационное устройство, такое же, как тот черный ящик, который мы видели во время моего тестирования. Это настоящий «прыжок веры» с их стороны, и как жаль, что я не могу поблагодарить их за него! Они по-прежнему не имеют представления, смогу ли я пользоваться таким устройством, но готовы попробовать, потому что маленькая искорка надежды, вспыхнувшая во время тестирования, разожгла в них настоящее пламя.
   Вместе мы открываем для себя целый новый мир, именуемый аугментативной и альтернативной коммуникацией, или ААК. Это мир, где немые могут обрести голос с помощью всевозможных устройств, начиная с самых простейших форм коммуникации, таких как указывание пальцем, моргание или пристальный взгляд на символы, которые подносит к глазам другой человек, до высокотехнологичных устройств синтеза речи и компьютерных программ, которыми человек может пользоваться самостоятельно.
   А чтобы применять любое подобное устройство независимо, я должен уметь пользоваться переключателями, поэтому мама везет меня вновь повидаться с Шакилой и физиотерапевтом Джилл. Протестировав меня еще раз, они выявляют два переключателя, которыми у меня получается управлять лучше всего: один из них, сенсорный переключатель «lolly switch», представляет собой небольшую прямоугольную коробочку, которая лежит у меня на ладони, а управлять ею нужно, сгибая пальцы, чтобы нажать на кнопку; а другой – рычажный, или колебательный, переключатель со стержнем достаточно длинным, чтобы моя непослушная правая рука могла иногда его зацепить, если я буду стараться размахивать ею в правильном направлении.
   Поначалу я был вне себя от волнения, когда родители решили купить такое устройство. Я был разочарован, что в черном ящике может храниться лишь около 250 слов и фраз. Не так уж много с его помощью можно сказать, когда внутри меня бушует такое беспредельное море слов!
   Однако потом южноафриканская валюта внезапно девальвировала, и родителям пришлось отменить заказ на это устройство, поскольку оно выросло в цене почти вдвое. Вместо него они решили купить мне компьютер, в который можно было загрузить коммуникационные программы. Это смелое решение, поскольку больше никто в Южной Африке такими не пользуется. Логопеды не смогут помочь нам освоить его – и никто не сможет. Если я и сумею чему-то научиться, это будет зависеть исключительно от меня и моих родителей, а они даже не знают, способен ли я пользоваться компьютером.
   Пока же они должны решить, какое программное обеспечение мне купить, и то, что они выберут, может полностью изменить мою жизнь. Это одновременно и нервирует, и бодрит. Мои эмоции распихивают друг друга, точно птенцы в гнезде: это и возбуждение при мысли о том, что я смогу научиться коммуникации; и радость, что мне не придется пользоваться черным ящиком, смешанная с чувством вины; и угрызения совести, что я позволяю себе подобные чувства, в то время как родители продемонстрировали такую веру в меня, заказав это устройство. Все чувства ощущаются по-разному: от возбуждения у меня вибрирует желудок, чувство вины вызывает легкое ощущение тошноты глубоко внутри, а от угрызений совести становится тяжело на сердце. Эти эмоции так отличаются от всего, что я переживал прежде, так долго, – от чувств, которые я заглушал, заставляя их выцвести до серости, чтобы уберечься и не дать беспомощности сводить меня с ума каждый день, точь-в-точь похожий на любой другой.
* * *
   – Привет, сынок, – говорит мой отец, каждое утро в шесть часов входя в мою комнату.
   К тому времени как папа приходит меня будить, он уже одет. Потом он умывает меня и надевает одежду, прежде чем выкатить на коляске в кухню, где скармливает мне миску хлопьев. Мне также полагается чашка кофе, который я пью через соломинку. Я знаю, что, закончив завтракать, мы поедем в дневной стационар. Папа каждое утро завозит меня туда по дороге на работу, и последнее, что он делает перед тем как выйти за дверь, – кладет мне на колени сумку с чистой одеждой, прокладками от недержания и слюнявчиками, которые понадобятся мне на этот день, а также сумку-холодильник с едой и напитками.
   В тот момент, когда открывается входная дверь нашего дома, по моему телу пробегает легкая дрожь. В конце концов, попытка угадать, какая на улице погода, – один из немногих непредсказуемых элементов моего дня. Будет сегодня погожий день или облачное небо? Учитывая, что в наших местах солнца хоть отбавляй, сюрпризы случаются нечасто, но я наслаждаюсь этими краткими моментами предвкушения, пока отец открывает дверь.
   После того как папа усаживает меня в машину и складывает мое кресло-коляску в багажник, он садится рядом со мной, включает радио, и мы, не разговаривая, пускаемся в путь. Через полчаса мы добираемся до стационара, где он вновь вытаскивает меня из машины и усаживает в коляску. Потом папа кладет мне на колени сумку, и мы направляемся к коричневым воротам, преграждающим въезд в «Альфу и Омегу». Он катит коляску по коридору к моей классной комнате, потом она останавливается, и я понимаю, что снова остаюсь один на еще один день. Папа обычно уезжает где-то между 7.15 и 8.10 утра, и это означает, что мне придется ждать еще около 11 часов, пока я снова его не увижу.
   – Пока, сынок, – говорит он, наклоняясь, чтобы поцеловать меня, и я слышу, как его шаги затихают, удаляясь по коридору.
   Дни в стационаре по-настоящему начинаются только в половине десятого, так что обычно до этого времени я сижу в своей коляске, а бывает, что меня пересаживают в мягкое кресло-мешок, и это мне нравится больше, потому что оно хорошо поддерживает мое тело. Остаток утра я сижу или лежу, и иногда меня поднимают, чтобы выполнить упражнения на растяжку или для каких-нибудь занятий. После чашки чая в середине утра меня иногда вывозят на улицу глотнуть свежего воздуха, а спустя еще 90 минут наступает время обеда, каждый день одинакового – за тушеными фруктами с йогуртом следует пюре из апельсинов или гуавы. Затем в середине дня кто-нибудь укладывает меня спать вместе с остальными детьми, и три драгоценных часа я блуждаю в мире снов, пока не проснусь, чтобы получить на полдник свое питье, после чего меня снова пересаживают в коляску, и я жду папу.
   Эта часть дня обычно дается мне труднее всего, потому что, хотя наш центр официально закрывается в 17.15, папа приезжает между 17.20 и 18.30, поскольку не может уехать с работы раньше и часто застревает в пробках в час пик. Некоторым сотрудникам пансионата это не нравится, и я порой слышу, как они критикуют его в своих разговорах. Это всякий раз расстраивает меня, потому что я знаю, что отец старается, как может.
   – Привет, сынок, – говорит он с улыбкой, входя наконец в мою классную комнату, и я вздыхаю с облегчением, потому что дождался завершения еще одного дня.
   Сумка снова оказывается у меня на коленях, папа катит меня обратно к машине, укладывает мою коляску в багажник, и мы едем домой, слушая радио. Вырулив на подъездную дорожку и войдя в дом, мы обычно застаем маму за готовкой в кухне, потом садимся ужинать в столовой, меня поят кофе с молоком и укладывают на диван в гостиной перед телевизором. Отец по вечерам частенько задремывает в своем кресле, пока смотрит телевизор, потом просыпается, вновь усаживает меня в коляску, катит в ванную, чтобы почистить зубы, раздевает меня и укладывает в постель.
   Единственные изменения в этой рутине происходят по выходным, когда я остаюсь дома и могу с утра поваляться в постели, пока меня не поднимут и не отвезут в гостиную, где я лежа или сидя провожу весь день. Но, по крайней мере, в эти дни меня окружают родные, и я слушаю их разговоры. Это те самые дни, которые всегда придают мне сил пережить еще одну неделю, потому что я люблю быть вместе с родителями и Дэвидом: Ким тоже жила с нами, пока не перебралась в Великобританию. Потому-то меня наполняет грусть, когда отец вечером в воскресенье моет мне голову и купает меня, готовя к началу новой недели в стационаре. Каждую вторую или третью неделю он подстригает мне ногти, и я терпеть не могу эту процедуру.
   Таково обычное течение моей жизни, и оно было таким столько, сколько я себя помню. Так удивительно ли, что я цепляюсь за каждое слово, которое произносят мои родители, обсуждая, что нам делать, и начинаю мечтать о будущем, которого, мне казалось, у меня никогда не будет?

11: Бедняжка

   Как мастер-детектив, следующий по уликам, которые я порой ненамеренно оставлял, она никогда не искала одного-единственного веского доказательства. Напротив, она довольствовалась тем, что нанизывала цепочку крохотных фрагментов, чтобы собрать из них целое.
   На это потребовалось время.
   Поначалу я был не готов понять, что кто-то хочет со мной общаться. Мне было страшно даже представить себе, что это может случиться.
   Но когда я осознал, что Вирна не собирается сдаваться, я постепенно раскрылся, и за последующие месяцы и годы мы стали друзьями.
   – Как ты сегодня, Мартин? – спрашивала она, входя в крохотную комнатку в «Альфе и Омеге», где раз в неделю делала мне массаж.
   Лежа на спине, я наблюдал, как она расстегивает маленькую сумочку с маслами, которую она всегда носила с собой. Слыша звук открываемой бутылки, я принюхивался, пытаясь угадать, какой запах наполнит воздух. Иногда это были цитрусовые, порой мята или эвкалипт, но всякий раз как этот аромат достигал моих ноздрей, я переносился из Канзаса в волшебную страну Оз.
   – Сегодня я вначале сделаю тебе ноги, а потом спину, – говорит мне Вирна. – Мы не занимались ею пару недель, и я уверена, что она у тебя ноет.
   Она смотрит на меня своим пытливым взором. Вирна небольшого роста, миниатюрная, ее голос соответствует внешности, и я всегда знал, что она – добрый человек. Я услышал это в первый же раз, когда она заговорила со мной, я чувствовал это в целительных кончиках пальцев, которые разрабатывали мышцы, так давно скрученные в узлы неподвижностью.
   Сердце мое словно расширяется, когда я смотрю на Вирну. У нас с ней есть 45 минут, и так же, как ребенок пересчитывает собранные за день на пляже раковины, я снова буду перебирать каждую из этих минут. Я должен очень постараться не спешить, не торопить ход этих мгновений. Наоборот, я буду замедлять каждое из них, чтобы потом заново проигрывать их в памяти, потому что именно они теперь поддерживают меня. Вирна – единственный человек, который меня видит. Что еще важней, она в меня верит. Она понимает мой язык – улыбки, взгляды и кивки, единственные знаки, которые есть в моем распоряжении.
   – Как твои родные, в порядке? – спрашивает Вирна, массируя мои мышцы.
   Лежа на спине, я слежу за ней глазами. Я не двигаю мышцами лица, чтобы неподвижностью дать ей знать, что кто-то из них болен.
   – Папа заболел?
   Я не реагирую.
   – Мама?
   Снова никакой реакции.
   – Это Дэвид?
   Я отвечаю Вирне полуулыбкой, чтобы показать ей, что она права.
   – Значит, это Дэвид у нас бедняжка, – говорит она. – Что такое? Он простудился?
   Я дергано киваю.
   – Тонзиллит?
   Я снова дергаю слабыми мышцами шеи, но этого достаточно, чтобы Вирна поняла. Ведя пальцем сверху вниз, по уху к носу и горлу, она наконец добирается до груди, и я снова одаряю ее полуулыбкой.
   – У него грудная инфекция?
   Я хмурюсь, чтобы дать ей понять, что она почти права.
   – Но это же не пневмония? – встревоженно спрашивает она.
   Я резко выдыхаю через нос.
   – Так что же там еще такое может быть?
   Мы пристально смотрим друг на друга.
   – Бронхит? – наконец говорит Вирна.
   Я улыбаюсь, и волна счастья накрывает меня с головой. Я – Мухаммед Али, Джон Макинро, Фред Труман! Толпы народа ревут в знак одобрения, когда я совершаю круг почета по стадиону. Вирна улыбается мне в ответ. Она понимает. Я буду мысленно проигрывать этот момент снова и снова, пока мы снова не встретимся, потому что он и другие, подобные ему, протыкают завесу невидимости, в которую я завернут.
   Вирна даже уговорила других больше со мной разговаривать – в частности, мою сестру Ким. Я всегда знал, что она заботилась обо мне: кормила меня подливкой, которую специально оставляла на тарелке, потому что знала, что мне нравится ее вкус, приносила Паки мне на колени или подтаскивала мое кресло-коляску поближе к своему креслу, когда смотрела телевизор. Но когда до Ким дошло, что я реагирую на Вирну, она начала больше со мной разговаривать – рассказывать мне о своей жизни так, как любая сестра могла бы рассказывать своему старшему брату. Она разговаривала со мной о том, что происходило в университете, о курсовой работе, которая ее беспокоила (она осваивала профессию социального работника), о друзьях, которые радовали ее, и о тех, которые огорчали. Ким, конечно, тогда этого не знала, но я понимал каждое слово, и мне казалось, что мое сердце вот-вот разорвется от счастья, когда я смотрел, как она идет к сцене, чтобы получить свой диплом. Не считая Вирны, она была единственным человеком, который мог порой понять, что я пытаюсь донести до окружающих; у нее лучше других получалось догадываться, что мне нравится, а что нет.
   Вот почему я так скучал по Ким, когда она год назад уехала в Англию. Но у меня, по крайней мере, осталась Вирна. В той моей жизни, в которой остальные люди безжалостно говорят о моих физических потребностях – жарко мне или холодно, устал я или голоден? – она видит во мне нечто большее, чем пустой сосуд. А теперь, когда Ким больше нет рядом, чтобы обнять меня, Вирна – единственный человек, который прикасается ко мне не только функционально. Остальные моют и вытирают, одевают и припудривают присыпкой, но все эти действия – только средства для достижения цели. Лишь Вирна касается меня ради того, чтобы успокоить боль моего тела: она утешает и исцеляет, заставляя меня чувствовать себя чем-то иным, чем то отвратительное существо, которым я – я это знаю – являюсь.
   Я понимаю, что люди не прикасаются ко мне с любовью, потому что им страшно это делать. Я и сам немного себя побаиваюсь, правду сказать. Случайно поймав свое отражение в зеркале, я быстро отвожу взгляд, потому что оттуда на меня смотрит мужчина со стеклянными глазами, в слюнявчике, на который стекает слюна, с руками, подтянутыми к груди, точно пес, выпрашивающий косточку. Я едва узнаю этого незнакомца, так что мне понятны чувства других людей, которым трудно быть с ним рядом. Несколько лет назад меня привезли на семейную вечеринку, где я услышал, сидя в углу, как одна из моих родственниц говорила обо мне.
   – Посмотри-ка на него, – говорила она печально. – Бедняжка! Ну что это за жизнь?
   Волна стыда хлынула из меня, когда эта женщина отвела взгляд. Ей было невыносимо смотреть на меня, и я понимал, что испортил ей всякое удовольствие от вечеринки. Неудивительно! Как может человек радоваться и наслаждаться, столкнувшись с таким душераздирающим зрелищем?

12: Жизнь и смерть

   Разговоры, болтовня, споры, шутки, сплетни, беседы, торговля, пустая трескотня – все это теперь доступно мне благодаря переключателям.
   Похвалы, вопросы, благодарности, требования, комплименты, просьбы, жалобы и обсуждения – до всего этого тоже осталось рукой подать.
   Вначале мы должны решить, какое программное обеспечение покупать, поэтому мои родители заказывают разнообразные демонстрационные CD из Европы и Америки, чтобы протестировать их. Тянутся недели, превращаясь в месяцы, моя мама час за часом сидит, вглядываясь в страницы веб-сайтов, медленно загружающиеся в Интернете, а отец посвящает вечера чтению информации, которую распечатал у себя на работе.
   Наблюдая и прислушиваясь, я начинаю постепенно понимать, что̀ лучше всего поможет мне выразить себя. Как художник, смешивающий краски до нужной консистенции для своих холстов, я должен выбрать правильное программное обеспечение. Теперь, почти через полгода после первого тестирования, родители побуждают меня рассказывать им, чего я хочу. Они расспрашивают меня, потому что видят, что я больше не опускаю голову, как побитая собака, – теперь вокруг меня есть нечто интересное, на что стоит посмотреть. Надежда витает над моими матерью и отцом, точно пар над нагретым бассейном, когда они начинают по крохотным признакам понимать, на что я могу быть способен.
   Я поневоле все время думаю о том, как изменится моя жизнь, после того как мы наконец решим, какие программы приобрести. Мысль, что я, возможно, вскоре смогу услышать свой «голос», повторяющий «я голоден» столько раз, сколько мне захочется, ошеломляет. Осознание, что я смогу задать вопрос «что идет по телевизору?», меня восхищает. Эти простые слова – моя личная гора Эверест, и мечта, что я, возможно, вскоре ее покорю, – почти невообразима.
   Я обнаруживаю, что меня снова и снова тянет, точно магнитом, к определенным символам, на которые я гляжу в изумлении. Слово «кто» представлено пустым контуром лица с вопросительным знаком на нем, а «что» – это квадрат с вопросительным знаком внутри. Это строительные блоки тех вопросов, которые я прежде не мог задавать. Фразу «я хочу» символизирует пара ладоней, тянущихся к красному кирпичику, а две толстые черные параллельные линии означают «я есть». Пожалуй, это символ, к которому я возвращаюсь чаще остальных, потому что хуже всего представляю, что говорить после этих двух коротких слов. Я есть… Что? Кто? Я не знаю. У меня не было возможности это выяснить.
   Прежде чем начать задавать эти вопросы, я должен овладеть основами любого предложения – единичными словами и их символами. Сок, чай, сахар, молоко, привет, пока, я, ты, мы, они, нет, да, цыпленок, чипсы, мясо, и, волосы, рот, хлеб, до свидания… Только после того как я их выучу, можно будет начать складывать их вместе, создавая предложения.
   «Мне хотелось бы апельсинового сока».
   «Нет, спасибо».
   «Я голоден».
   «Я хотел бы лечь спать».
   «Мне холодно».
   «Я буду есть редис и тост с джемом».
   Однако вначале я должен показать своим родителям, какая компьютерная программа мне нужна, кивая, когда они читают их названия; но принять решение кажется мне делом невозможным. Снова и снова они спрашивают меня, но я не могу заставить себя выбрать, и мы уже несколько недель как застряли в болоте нерешительности.
   – Иногда в жизни случается так, что просто нужно двигаться вперед, – пару дней назад сказал мне отец. – Ты должен принять решение и придерживаться его. Мы просто хотим, чтобы ты показал нам, какую программу ты хочешь, чтобы мы купили. Мы совершенно уверены, что ты знаешь, которая из них тебе нужна, Мартин.
   Он смотрит на меня, и я молча смотрю на него в ответ.
   – Это только начало, – мягко говорит папа. – Это не вопрос жизни и смерти.
   Но мне кажется, что вопрос именно таков.
   Я никогда прежде не принимал решений, а сейчас мне приходится принимать самое трудное из них. Как выбрать мост, по которому ты будешь переходить из одного мира в другой? Эта программа – не просто часть снаряжения: она будет моим голосом. Что, если я сделаю неверный выбор? Что, если я выберу что-то такое, что станет слишком меня ограничивать или будет чересчур сложным для использования? Если я совершу ошибку, возможно, мне никогда не представится второй шанс.
   – Мы можем купить что-нибудь другое, если с первого раза у нас не получится, – говорит мне мама.
   Но ее успокоительные заверения не могут утихомирить мои страхи. В тот самый момент, когда одна часть меня гадает, насколько хватит веры моих родителей – если я не смогу пользоваться этой программой, откажутся ли они от безумной мечты, которая, как полагают окружающие скептики, никогда не сбудется? – я обнаруживаю, что задаюсь вопросом: каково это будет, если все пойдет хорошо и мой мир начнет приоткрываться? Может быть, теперь, понаблюдав, как моя правая рука понемногу начинает увереннее обращаться с переключателями и видя, как я все быстрее реагирую, практикуясь в выборе символов, мои родители верят, что я способен на большее, чем они прежде считали возможным; но они до сих пор не понимают этого полностью. Что случится с нами, если мир – такой, каким мы знали его так долго, изменится настолько, что слетит со своей оси? Я настолько привык к клетке, что не уверен, что смогу увидеть открытый горизонт даже в том случае, если буду смотреть прямо на него.
   Переполненный сомнениями и тревогой, я заставляю себя подумать о телефонном разговоре между моими родителями, Дэвидом и Ким, который состоялся несколько недель назад, в Рождество. Пока они разговаривали, я, нервничая, сидел перед родительским компьютером, и мои руки тряслись еще сильнее, чем обычно, когда я кликал по символам. А потом мой отец поднес телефон поближе к колонкам компьютера, и я наконец нажал переключатель.
   – Привет, Ким, – сказал мой бестелесный компьютерный голос. – Счастливого Рождества!
   На мгновение повисло молчание, а потом сестра заговорила, и я услышал радость в ее голосе, донесшуюся до меня почти через шесть тысяч миль. И в этот момент понял, что призрачный мальчик наконец возвращается к жизни.

13: Моя мать

   Тень раздражения мелькает на лице матери, когда она смотрит на меня. Я хорошо знаю этот взгляд. Иногда ее черты становятся настолько неподвижны, что лицо почти застывает. Мы вместе работаем за компьютером, пытаясь добавлять новые слова в мой растущий словарь. На дворе август 2002 года. Прошел год с тех пор, как меня впервые тестировали, и теперь мы учимся использовать мою коммуникационную систему уже почти шесть месяцев. Ким привезла с собой программное обеспечение, приехав в гости из Британии, после того как я наконец решил, какую именно программу я хочу, и теперь у меня даже есть собственный ноутбук: мама возила меня с собой, чтобы купить его.
   – Все эти слишком старые, – целеустремленно заявила она, глядя на ноутбуки, выстроившиеся в компьютерном магазине подобно надгробным плитам. – Мне нужен самый новый из тех, что у вас есть, – лучшую модель, пожалуйста. Он должен быть быстрым и мощным. У моего сына не должно быть с ним никаких проблем.
   Я снова наблюдал, как она ведет вместо меня переговоры, как случалось не раз за прошедшие годы. Я уже видел, как мама в своей твердой, но учтивой манере настаивает, чтобы врачи, которые говорят, что я здоров, обследовали меня еще раз, и спорит с медиками, которые хотели поставить меня в конец очереди. Теперь она решила позаботиться о том, чтобы у меня был самый лучший ноутбук из всех, которые может предложить этот магазин.
   Я едва смел прикоснуться к этому ноутбуку и поначалу просто смотрел, как папа, мама или Дэвид его включали. Благоговейно прислушиваясь к музыке, которая звучала совершенно волшебно, когда черный экран пробуждался к жизни, я пытался понять, как мне удастся овладеть искусством управления этой странной машиной, если я даже не понимаю, что написано на клавиатуре. Да, буквы – это просто еще один род символов, но, в отличие от картинок, привыкнуть к которым у меня было время в последние несколько месяцев, я даже не знаю, как их читать.
   Точно так же как обычные люди выбирают слова, которые хотят произнести, я должен выбрать, что я хочу сказать своим компьютерным «голосом», выбирая слова из словарных таблиц – или страниц. В моей новой программе очень мало заранее запрограммированных слов, так что теперь нам с матерью приходится вводить в нее каждое слово, которое я хочу видеть в своем словаре, и соответствующий ему символ. Тогда я смогу пользоваться переключателями, чтобы передвигать слова и выбирать то, что я хочу сказать, на экране, прежде чем это озвучит компьютер.
   Сегодня мы с матерью работаем над словами, связанными с цветами, точно так же, как она учила меня языку, когда я был ребенком. Мама даже ушла со своей работы, чтобы учить меня по интенсивной программе, и мы вместе трудимся по нескольку часов каждый день, после того как она около двух часов дня приезжает забрать меня из пансионата. Приехав домой, мы работаем над наращиванием словарных таблиц примерно четыре часа, а потом она оставляет меня самостоятельно практиковаться.
   Я знаю, что скорость моего обучения удивляет ее. Поначалу ей пришлось самой научиться пользоваться программным обеспечением, прежде чем показать его мне. Но по мере того как шло время, она видела, что я способен выполнить любое данное ею задание, и теперь она доверяет мне более сложные. Так что вместо того, чтобы сидеть и читать компьютерные учебники в одиночку, мама читает их мне вслух, и я запоминаю все, что она говорит; мы учимся вместе. Все чаще и чаще я разбираюсь в этих инструкциях быстрее, чем она, и бывают моменты, когда мне приходится ждать, пока до нее дойдет, что именно она делает не так. Но я ничего не могу сделать, чтобы сказать ей об этом, поскольку, несмотря на весь мой прогресс, я по-прежнему использую в общении только самые простые слова и фразы.
   Итак, я смотрю на маму, а она смотрит на меня, прежде чем повернуться к экрану. Сегодня за время занятий мы добавили в мою новую таблицу цвета радуги – красный, желтый, розовый, зеленый, фиолетовый и оранжевый – и некоторые другие очевидные варианты, вроде синего, черного и коричневого. Но теперь, когда мы пытаемся обозначить другие оттенки цветового спектра, становится труднее.
   – Светло-вишневый? – спрашивает мама.
   Я не шевелю ни одним мускулом.
   – Изумрудный?
   Я точно знаю, какое слово мне нужно. Мы часто упираемся в такие тупики, пытаясь построить таблицу.
   – Малиновый?
   Я не реагирую.
   – Морской волны?
   На мгновение внутри меня нарастает разочарование. Оно вцепляется в мою гортань: я так хочу, чтобы мама догадалась, какое слово мне нужно, ведь если она не сумеет этого сделать, я никогда не смогу его произнести. Я полностью завишу от нее, от ее способности предлагать мне то или иное слово, которое я хочу добавить в свой новый словарь.
   Иногда находятся способы показать то слово, о котором я думаю, и я уже однажды использовал переключатель, чтобы кликнуть по символу с изображением уха, а потом по другому символу с изображением раковины.
   – Звучит похоже на sink? – спросила мама. – Ты имеешь в виду – pink? Розовый?
   Я улыбнулся, и это слово было добавлено в мою решетку. Но есть еще один оттенок, который мне нужен, – бирюзовый. Пока мама перебирает цвета спектра, я гадаю, каким образом можно описать цвет летнего неба, если она сейчас о нем не думает.
   Хотя это меня расстраивает, я иногда думаю, уж не стало ли желание мамы найти слова, которые мне нужны, сильнее, чем мое собственное. Она столь же поглощена этим процессом, как и я, и, похоже, она никогда не устает сидеть со мной за компьютером, час за часом, день за днем. Когда мы не заняты совместной работой, мама носит с собой листки бумаги, составляя на них списки слов, думая о следующей таблице, которую мы будем строить, и о тех словах, которые мне, возможно, захочется добавить. Ибо чем больше мы работаем, тем больше она осознает, насколько обширен мой словарь, и я вижу потрясение в ее глазах, когда она понимает, как много я знаю и понимаю.
   Думаю, до нее начинает доходить, насколько меня всегда недооценивали, но я не имею представления, что она при этом чувствует. Подозреваю, что ее, возможно, приводит в ужас мысль о том, что я был в полном сознании уже много лет; но мы не говорим об этом и вряд ли когда-нибудь будем. Рассматривает ли она мою реабилитацию как наказание за грехи прошлого? Я не могу быть уверен в этом, но, видя ее настойчивость и преданность мне, поневоле задумываюсь, не пытается ли она таким образом отгородиться от воспоминаний о тех темных годах, которые последовали за началом моей болезни, и о бесчисленных ссорах, когда Дэвид, Ким и Паки куда-то исчезали, а меня оставляли сидеть в углу.
   – Посмотри на нас! – кричала мать отцу. – Это не семья, а черт знает что! Мартину нужен особый уход, который мы не можем ему обеспечить, и я не понимаю, почему ты не позволяешь ему получить его.
   – Потому что ему необходимо быть здесь, с нами, – ревел в ответ отец, – а не с незнакомыми людьми.
   – Но подумай о Дэвиде и Ким! Как же они? Дэвид был таким общительным маленьким мальчиком, но теперь он все больше и больше уходит в себя. И я знаю, что Ким – девочка мужественная, но ей нужно больше твоего внимания, чем она получает сейчас. Ей нужно проводить больше времени со своим отцом, но ты всегда так занят с Мартином! Когда ты разрываешься между ним и работой, у тебя нет возможности быть с нами, остальными.
   – Ну, так оно и должно быть, потому что ведь только я один забочусь о Мартине, не правда ли? Извини, Джоан, но мы – семья, и он – ее часть. Мы просто не можем отослать его прочь. Мы должны оставаться вместе.
   – Почему, Родни? Ради кого ты держишь его здесь? Ради себя, ради Мартина или ради нас? Почему ты не можешь просто согласиться с тем, что мы не можем за ним ухаживать? Ему будет лучше там, где о нем будут как следует заботиться специалисты. Мы могли бы навещать его, а Ким и Дэвид были бы намного счастливее.
   – Но я хочу, чтобы он был здесь. Я не могу позволить ему уехать.
   – А как же я, Ким и Дэвид? Это никому из нас не идет на пользу. Это уже слишком!
   Эти ссоры длились и длились, выходя из-под контроля, когда каждый из них стремился победить другого и вырвать победу в войне, а я слушал все это, зная, что я тому причиной, и желая оказаться в каком-нибудь безопасном темном месте, где мне больше никогда не придется слушать эти ссоры.
   Иногда после особенно ужасного скандала мама пулей вылетала из комнаты, но однажды вечером папа усадил меня в машину и поехал прочь. Я сидел и гадал, вернемся ли мы когда-нибудь домой, и меня переполняло чувство вины из-за того, что я делаю со своей семьей. Это я был виноват в том, что происходит с ними. Если бы я умер, всем было бы лучше. В конечном счете мы, разумеется, поехали домой, и привычное каменное молчание, которое всегда следовало за скандалами, вновь сгустилось вокруг нас.
   Но была одна ссора, которую я никогда не забуду, потому что после того, как папа вылетел за дверь, мама опустилась на пол и разрыдалась. Она заламывала руки, стенала, и я чувствовал, как скорбь льется из нее потоком: она была такой одинокой, такой растерянной и отчаявшейся. Как я жалел о том, что не могу утешить ее, встать со своей коляски, оставив позади эту пустую раковину тела, которая причиняет столько боли!
   Мама обернулась ко мне. Ее глаза были полны слез.
   – Ты должен умереть, – проговорила она медленно, глядя на меня. – Ты обязан умереть.
   Весь остальной мир показался мне таким далеким, когда она произнесла эти слова, и я пустым взглядом глядел на нее, а потом она встала и оставила меня в безмолвной комнате. Я хотел сделать то, о чем она просила меня в тот день. Я жаждал уйти из жизни, потому что слышать эти слова было выше моих сил.
   Время шло, и я постепенно научился понимать отчаяние матери, потому что, пока я сидел в стационаре и слушал разговоры других родителей, я понял, что многие другие испытывают такие же муки, как она. Мало-помалу до меня стало доходить, почему моей матери так тяжело жить со столь жестокой пародией на некогда здорового ребенка, которого она так любила. Всякий раз, как она смотрела на меня, она видела лишь призрачного мальчика, который остался от ее сына.
   Моя мать была далеко не одинока в этих чувствах, погружавших ее во тьму и отчаяние. Через пару лет, после того как она заговорила со мной той ночью, в наш стационар начали привозить малыша по имени Марк. У него были такие серьезные трудности в развитии, что его приходилось кормить через трубку, он не издавал ни звука, и никто не ждал, что он проживет долго. Я никогда не видел его, потому что его укладывали на матрац, где он лежал весь день, но я его слышал. Я слышал и его мать, хотя обычно лежал на полу, когда она входила в комнату вместе с Марком, и стал узнавать ее голос. Так я подслушал ее разговор с Риной однажды утром.
   

notes

Примечания

1

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →