Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Река Амур по своей протяженности занимает восьмое место в мире.

Еще   [X]

 0 

Ядовитый ринг (Норд Николай)

Главный герой – изгой в школе, изгой в своем дворе, старшеклассник Николай Север – во время первого своего в жизни свидания с девушкой был избит и унижен местной шантрапой. После этого он идет в секцию бокса. Герой пока не знает, как кровав и грязен путь в Великие Чемпионы…

Год издания: 0000

Цена: 59.9 руб.



С книгой «Ядовитый ринг» также читают:

Предпросмотр книги «Ядовитый ринг»

Ядовитый ринг

   Главный герой – изгой в школе, изгой в своем дворе, старшеклассник Николай Север – во время первого своего в жизни свидания с девушкой был избит и унижен местной шантрапой. После этого он идет в секцию бокса. Герой пока не знает, как кровав и грязен путь в Великие Чемпионы…
   Вторым планом в романе идут события конца Третьего Рейха, где главными героями являются Ева Браун и ее любовник и зять Герман Фогеляйн – обергруппенфюрер СС, офицер связи между ставками Гитлера и Гиммлера.
   Неким мистическим образом главные герои обоих линий оказываются связаны между собой.
   Многим читателям главный герой повествования – Николай Север – уже знаком по роману «Избранник Ада», но в этой истории отражен другой период его жизни, полной невероятных приключений, драматизма и нешуточного накала страстей.


Николай Норд Ядовитый ринг

ЧАСТЬ I
ВОЖДЬ СЛАВЫ

ВМЕСТО ПРОЛОГА: СМЕРТЬ НА РАССВЕТЕ

   Меня и так бил мандраж от предстоящего сейчас убийства беспомощной старухи, задуманного мною накануне, а тут еще несносно гудела голова, глаза выворачивались из орбит от невесть откуда взявшейся черепной тесноты, а во рту было ощущение, будто я только что до отвала наелся железных опилок. Так много, как вчера, мне – как говорится, спортсмену и комсомольцу – глушить спиртное еще не приходилось.
   Я наложил дрожащую, то ли с похмелья, то ли от нервного напряжения, руку поверх пиджака и еще раз нащупал во внутреннем его кармане, лежащий там в кожаном чехольчике, атаме – ритуальный кинжал, который я когда-то «позаимствовал» из заброшенного склепа на Клещихинском кладбище. Наконец, отторгнув последние сомнения и сбросив остатки нерешительности, я твердо нажал на кнопку звонка. В ответ – тишина. Скорее машинально, нежели ожидая результата, я толкнул дверь, и она легко отворилась, предательски завизжав изношенными шарнирами и оцарапав этими звуками мою спину. Однако никто не отозвался, никто не вышел мне навстречу. Впрочем, это было объяснимым – старуха страдала глухотой.
   Войдя внутрь, я огляделся. Хотя на дворе солнце еще не взошло, но зарево восхода делала квартиру уже достаточно светлой, и с моего места была видна часть кухни, ванная и комнатка, где я когда-то встречался с Катрин – дверь в нее была распахнута настежь. Я, осторожно, по кошачьи, ступая, обошел все эти помещения, чтобы убедиться, что в них нет кого-либо из посторонних. После чего прошел за занавеску в полутемный коридор, ведущий в комнату старухи, который был завален всяким хламом и пах мышами и пылью. Уже там извлек из чехла атаме и взял его за костяную рукоятку, спрятав лезвие в рукаве пиджака правой руки.
   Осталось перейти Рубикон – войти в комнату старой ведьмы и нанести ей смертельный удар кинжалом в сердце. Делать это надо было быстро и решительно – от невиданного душевного напряжения у меня стало мутиться в голове и деревенеть руки.
   Тряхнув головой и вдохнув побольше воздуха, я стремительно ворвался в комнату – будто бросился с горы в пропасть – и остановился, как вкопанный, будучи обескуражен, представшей мне там картиной.
   Посреди комнаты, спиной ко мне, вел бой с тенью, тщедушного вида, едва ли толще швабры, боксер, в дорогих олимпийских перчатках, – скорее всего, подросток. Он был облачен в линялый халат, пунцового шелка, с капюшоном, закрывавшим голову, с вышитой серебром эмблемой спортивного общества «Трудовые резервы» на нем – наложенными друг на друга буквами ТР внутри зубчатого колеса. Халат этот был явно не по размеру для его обладателя, он висел на нем мешком и был настолько длинен, что из-под него едва были видны одни только вьетнамские кеды спортсмена. Однако это не мешало боксеру делать вполне профессиональные степы и молотить перчатками воображаемого противника резкими, свистящими ударами, которые свидетельствовали о его высочайшем классе и, значит, и о том, что это вовсе не подросток, а какой-нибудь легковес из категории «муха» или «петух».
   Тем временем, боксер повернулся ко мне и замер, опустив руки. На фоне окна, из которого брезжила заря, он казался багровой тенью. Этот фактор, а также глубоко надвинутый на голову капюшон, не позволяли мне разглядеть его лицо. Я только чувствовал его пристальный взгляд, словно бы сверлящий мою переносицу, от которого исходила неведомая опасность.
   Я еще крепче сжал рукоятку ножа, хотя понимал, что этот мухач, как боксер, несмотря на свое мастерство, для меня не слишком опасен. От неожиданности представшего явления, я не знал, что сказать и ждал первого слова от странного боксера. Но и он молчал, все так же сверля меня невидимым взглядом. Так мы простояли молча несколько секунд, как, вдруг, резким движением боксер сбросил с себя халат, и передо мной предстала… та самая старуха!
   Она была полностью обнажена, если не считать желтой запятой слухового аппарата в правом ухе и перчаток, выглядевших нелепо прикрученными гирями на ее тонких, жилистых руках. Седые волосы старухи были гладко и плотно стянуты сзади в хвостик, делая ее голову похожей на змеиную. Тело ее, нездоровой синюшности, было чрезвычайно худым, казалось даже – изможденным, почти лишенным грудей, с выступающими костями ключиц и бедер. Ноги у основания таза отстояли далеко друг от друга и образовывали меж собой приличную промежность, лобок над которой порос редкими, черными, почти прямыми волосьями.
   На какое-то мгновение меня хватил столбняк – даже нож выпал из моих рук, глухо воткнувшись в паркетный пол. Но меня ошеломил не только ею явленный образ, но и то, как в этом тщедушном тельце мог сохраняться столь мощный запас энергии и силы, только что тут явленных мне.
   – Ты пришел убить меня, мой мальчик? – скрипуче проговорила старуха, с недоброй усмешкой вперившись в меня серыми, со стальным отливом, глазами. – Что ж, я ждала тебя. Только зачем тебе, Великому Чемпиону, нож против слабой женщины? Разве ты жиган из подворотни? Ты можешь спровадить меня на тот свет одним лишь ударом своего кулака. Сделай же это как боксер в честном бою. В последнем.
   Она кивком головы указала на пару новеньких боксерских перчаток без шнурков, лежащих на ближнем ко мне краешке дивана.
   Я тупо смотрел на нее, не зная, как теперь поступить. И почему этот бой она назвала последним? Последним для меня или для нее? Да я и, правда, одним ударом был способен вышибить из нее душу. Но тогда я бы запросто попал под подозрение ментам, а мне это надо? Ведь завтра я собрался не в тюрьму, а к любимой девушке.
   Такие беспорядочные мысли крутились в моей голове, однако, против своей воли, я потянулся к перчаткам, не в силах противостоять стремительно нарастающему изнутри вожделению, которое требовало немедленной разрядки.
   – В момент моей смерти, умрет и тьюлбо, мой мальчик, и тогда ты испытаешь невероятный оргазм, какого не испытывал никогда в жизни, – заговорила вновь старая ведьма, и голос ее вдруг окреп и зазвенел молодостью, а глаза заполыхали сумасшедшим огнем – искушающий змей из кущи страстей взирал на меня оттуда. – Ты не пожалеешь об этом. Да и я умру не просто так, я умру в потрясающем любовном экстазе! Боже, как это будет прекрасно предстать на небеса таким вот восхитительнейшим образом! Об этом можно только мечтать, это достойно великой поэмы великого поэта! Ах, ну иди же ко мне, иди скорее, мой мальчик, я вся сгораю от страсти!
   Вместо того чтобы стать в боевую стойку, сумасшедшая старуха распахнула мне свои объятия.
   Я схватил перчатки и натянул их на руки, которые вошли в них плотно и удобно безо всяких бинтов и шнурков. Тогда и старуха встала в боевую стойку фронтально ко мне и пожирала меня жарким взглядом из-за бруствера перчаток, прижатых к ее подбородку.
   Какое-то мгновение я колебался и оставался на месте – опасение того что я делал что-то неправильное еще сдерживало меня. И тут мне показалось, что все это происходит не наяву, просто я попал в какой-то нелепый сон прямехонько из картины параноика Босха. А во сне можно делать все что угодно, можно даже спокойно убить человека – все равно утром после пробуждения все спишется.
   В этот момент в открытую форточку влетела черная летучая мышь и, противно хлопая крыльями, закружила, замельтешила над головой старухи. Это послужило мне неким сигналом, и я с прыжка, с правой прямой в челюсть, ринулся на нагого противника.
   И снова, как и ранее в боях с великими боксерами – Бигфутом и Теодоро Сименсоном, время как бы замедлило свой ход: мышь почти недвижно зависла над головой ведьмы, едва шевеля крыльями, в то время как мой кулак плавно поплыл к подбородку старухи. Но еще быстрее неслась ко мне ее перчатка. В искаженном также звуковом моем восприятии, она, распарывая воздух, ревела, как двигатель мотоцикла без глушителя, в то время как моя продвигалась к ней со скрипучим шорохом, который заглушался и почти не был слышан из-за этого рева. Однако мысли мои продолжали работать быстро, и я с ужасом понял, что кулак старухи попадет в мой подбородок первым, и что я не успею – как бы того не желал, как бы ни старался – ни отбить ее руку своей левой, ни попросту уклониться. Вслед за этим в глазах у меня полыхнул адский огонь, после чего наступила кромешная тьма.

   …Когда сознание вернулось ко мне, то я обнаружил себя лежащим навзничь и первое, что увидел, был разовый, с бахромой, китайский абажур, висящий на потолке прямо надо мной. Внутри него, как в капкане, металась и трепыхалась, обожженная лампой, летучая мышь.
   Я лежал с гудящей головой и силился понять, где нахожусь и что тут со мной произошло. В это время мышь жалобно пискнула, ее крылья безвольно сложились, и она с мягким стуком рухнула на пол. Для меня это опять послужило неким сигналом, я вспомнил все и моментально вскочил на ноги.
   – Ч-чё-ёр-р-р-т! – придушенно простонал я, увидев, представшую перед моим взором картину.
   На отопительной трубе в белом венчальном платье, в свадебной фате, под венком из алых роз на голове, висело безжизненное тело старухи. Шею ее обвивал золоченый шнур, какие обычно применяются для окантовки мягкой мебели. Пенный язык вывалился из ее рта, а с одной из ног, с натянутыми на них, телесного цвета, чулок, сморщенных на щиколотках гармошкой, из-за фатальной их худобы, спала белая туфелька. Она валялась рядом со слуховым аппаратом и опрокинутой табуреткой. Голова старухи была скособочена, видимо из-за переломанной шеи, а выпученные, еще незамутненные смертью, серые глаза на лице в полном мейк-апе, со скорбным укором смотрели на меня, болезненно проникая ими мне прямо в душу. На ней, как поминальные свечи, мерцали все ее драгоценности, которые я когда-то уже видел, когда меня впервые привели сюда год назад.
   И это мертвое тело, с беспомощно висящими вдоль него, роковой синюшности, руками в белых кружевных перчатках, еще покачивалось из стороны в сторону, словно затухающий часовой маятник.
   Нос глушило одуряющим смрадом человеческих фекалий…

ГЛАВА I
ИЗ ДНЕВНИКА МАЙОРА ВЕРШИНИНА: ЦИНКИ ОБЕРГРУППЕНФЮРЕРА СС

   Это фундаментальное четырехэтажное здание постройки двадцатых годов – а из-за него одного и весь прилегающий квартал – занесено нашим командованием в зону тишины, и не обстреливался ни с земли, ни с воздуха. Со стороны видеть это удивительно – целехонькие, лишь слегка прикопченные, несколько домов среди дымящихся развалин. Даже стекла в квартире все на месте, разве что потрескались кое-где под воздействием постоянной дрожжи и сотрясания земли от непрекращающихся, сливающихся в сплошной адский гул, взрывов бомб и снарядов. Но внутри дом мертв: нет ни электричества, ни воды, ни тепла – система электроснабжения Берлина, впрочем, как и прочие жизнеобеспечивающие коммуникации столицы Германии, разрушены до основания…
   У меня еще есть час – полтора, чтобы не жечь фонарь и не привлекать лишнего внимания до наступления темноты и шифрованно записать в дневник события сегодняшнего дня, потом выспаться и утром – в Москву, на отчет к самому шефу Главного Управления безопасности НКВД СССР – Лаврентию Берия. Даже если со мной что-то случится, никто посторонний дневник не прочтет, шифр известен только нам двоим. Тем не менее, мне приказано выжить.
   Мы в доме уже три часа, но все равно опоздали, несмотря на все предпринятые нами усилия. Фогеляйна уже взяли эсэсовцы, посланные, видимо, по приказу Гитлера. В записке, которую он оставил в плафоне кухонной люстры, как и было условлено на этот случай, написано корявым, торопливым почерком человека, который вместо пера привык держать уздечку и плеть:
   Во дворе появились люди Мюллера. Я узнал в лицо одного из его офицеров, фамилия которого, кажется, Золлингер. Сейчас начнут ломиться в двери. Спешу сообщить последнее… Ева не согласилась бежать со мной. Но, в этот трагический для всей Германии час, я не могу оставить ее одну умирать в бетонной могиле с этим параноиком Гитлером. Поэтому я хоть и ждал вас, но не пытался скрыться от гестапо, вы могли спасти меня только вместе с ней или никак. Моя любовь к ней превыше цены моей жизни. Мы умрем в Фюрербункере вместе.

   Фогеляйн

   28.04.45, 9-30
   Я опоздал всего лишь на десять часов…

   …С рассвета этого дня, как раз в то время, когда эсэсовцы ворвались в квартиру Фогеляйна, мы пытались пробиться сюда к этому кирпичному, штукатуренному в серое, дому, находящемуся почти в самом центре района Шарлоттенбург.
   Для осуществления операции, в распоряжении моей спецгруппы «Зеро» действует танковый батальон, из состава 3-й ударной армии, и батальон пехоты 47-й армии Первого Белорусского фронта. Помимо того, лично меня и мою спецгруппу опекает команда офицеров спецназа Управления Госбезопасности НКВД, а руководит всей боевой операцией прорыва полковник НКВД Влас Слогодский. И все вместе эти боевые соединения являются всего лишь прикрытием для меня и тех высокопоставленных немцев, которых я должен встретить в воюющем Берлине и затем увезти с собой в Москву.
   Все наши спецназовцы обряжены в простую солдатскую униформу без погон: каска, телогрейка, шерстяная гимнастерка, штаны и сапоги. Но под фуфайкой у каждого – бронещиты. Все блестяще владеют приемами рукопашного боя и, практически, всеми видами оружия воюющих армий, вплоть до снайперских винтовок и трофейных панцерфаустов. Однако никто из них не знает истинной цели операции, их задача – моя личная безопасность.
   Через каждые три часа по рации я докладываю состояние дел в приемную Берии, но о задачах этой операции в Кремле не знает никто, даже Сталин. Я боюсь, что с её завершением, меня могут ликвидировать, как ненужного свидетеля, поэтому для подстраховки у меня для всесильного шефа НКВД есть сюрприз, и если со мной что-либо случится не так, то вся правда об отношениях Фогеляйна и Берии станет известна Сталину и Жукову. Я уверен, что Берия догадывается об этом – не дурак, и это должно гарантировать мне жизнь…
   Вся наша команда продвигалась вперед лишь второй волной после того, как основные части наших войск медленно прорывались внутрь города квартал за кварталом. Немцы сопротивляются отчаянно, по сути это было массовым самоубийством – поведение защитников Берлина можно сравнить, наверное, с японскими "камикадзе". Такое же отсутствие альтернативы – только победа или смерть во имя фюрера, который и сам уже стоял на краю могилы,
   В ряды обороняющихся Берлина встали и престарелые ветераны Первой Мировой и четырнадцатилетние мальчишки, вооруженные панцерфаустами. Солдаты регулярных войск, прежде чем сдаться, сражаются до последнего патрона, пацаны из фольксштурма плачут, но не сдаются вообще, пока их не убьют, они упорно жгут наши танки фаустпатронами и забрасывают их с разных этажей противотанковыми гранатами и горючкой с «коктейлем Молотова». Поэтому наши танкисты не могут ехать с открытыми люками, это верное самоубийство, особенно при попадании в танк кумулятивных патронов – потом из машины не выбраться, он станет стальным склепом для всего экипажа.
   Пока наше боевое соединение ждало своей очереди, по улицам продвигалась обычная танковая группа в сопровождении пехоты. Движение их замедлено не только из-за огня противника. Вокруг глубокие воронки, ямы, груды щебня, от разрушенных зданий и мусора, которым немцы часто присыпают неубранные трупы и из которых тошнотно пахнет. И все эти препятствия нередко приходится объезжать.
   Танки взаимодействовали огнем попарно, а пары – между собой. Танковый взвод – два тяжелых танка ИС-2 – простреливал всю улицу: один танк – правую ее сторону, другой – левую. Пара двигается уступом, друг за другом, – по обеим сторонам улицы. Вторая пара идет следом за первой и поддерживает ее огнем. Пехота бежит рядом и даже слегка впереди, от дома к дому и очищая этажи и подвалы от обороняющихся.
   Передний танк своим крупнокалиберным зенитным пулеметом ДШК, предназначенным, в первую очередь, для уничтожения фаустников, зацепился за трамвайные провода и тащит за собой их и, сорванные с оснований, трамвайные столбы. В конце улицы ожесточенное сопротивление нашей колонне оказывают САУ Хетцер – немецкая самоходка, истребитель танков, и вкопанный в землю «Тигр».
   Армады наших самолетов летели к центру Берлина и бомбили там позиции противника, такие же армады возвращались обратно – уже отбомбившиеся. Летчики Геринга к этому дню потеряли почти все свои самолеты, они не могли оказать сопротивления нашей авиации в воздухе и теперь засели в окопы и за баррикады и воюют, как простая пехота. От гула моторов, лязга гусениц и грохота взрывов трепещет земля. Вой снарядов, особенно от стоящей за нашей спиной батареи 76-ти миллиметровых пушек, канонирующих отрывистыми, резкими залпами, въедается в уши, словно буравчики, высверливая перепонки и оглушая начисто. Осколки снарядов разлетаются на десятки метров вокруг, тонко визжат рои пуль. Повсеместно полыхают пожары, но тушить некому. Хорошо, что уже второй день идет нудный, непрекращающийся дождь, он прибивает кипящее море огня, иначе этого пекла можно было бы не выдержать вообще.
   Вот первый наш правый танк подбит. Фаустпатрон поразил боеукладку, и танк погиб мгновенно – взорвался, и ничего живого в нем и возле него не осталось. Экипаж умер мгновенно без мучений. На его место выдвигается танк из второй линии. Он обвешан панцирными матрасами – своеобразная защита от фаустпатронов. Но тут же достается и ему – прилетел очередной такой патрон – и матрас разлетается в клочья, но броня цела, на ней остается лишь оплавленная вороночка – «засос ведьмы», так называют этот след смерти танкисты.
   В ту же минуту, из прикрывающего танка, снаряд бьет по черной глазнице окна, откуда стрелял фаустник. Остаток стены дома с надписью белой краской по всему фронтону: «С нашим фюрером – к победе!» обрушивается, а стрелкА ударной волной подбрасывает на несколько метров вверх, потом мертвое тело, словно тряпичная кукла, падает вниз и тут же давится танковыми гусеницами. По развевающемуся, некогда белому, а теперь окровавленному, головному платку, определяю – фаустником была женщина.
   Останавливается и передний левый танк – ему разворотили гусеницы, но он боеспособен, его пушка стреляет и попадает в немецкую самоходку. Снаряд пробил броню, видимо, тяжело ранив всех членов немецкого экипажа, и машина горит, огонь идет к бакам с горючим, а погасить его экипаж не в состоянии. Надо бы покинуть САУ до взрыва, попробовать успеть отбежать на безопасное расстояние, хоть и под пулями наших автоматчиков, но у раненых танкистов уже нет сил отдраить люки, открыть их. И слышны крики заживо горящих людей. Их душераздирающие вопли пробиваются даже через грохот боя и доносятся до нас. Помочь им нельзя: люки закрыты изнутри, можно, повторю, открыть только снаружи, разрезав металл сваркой. Но кто им поможет? Не наши же, а немецких ремонтных команд поблизости не видно.
   Ужасна смерть танкистов в бою – что русских, что немецких. Нет, наверное, смерти страшней…
   Неожиданно вспомнил, что и брат моей Анечки – Николай – был танкистом. Без вести пропал в сорок четвертом на территории Белоруссии. Жив ли он? Или погиб вот так же…
   К концу боя за улицу, САУ и Тигр были уничтожены, из наших четырех танков остался только один – тот, у кого разворочаны гусеницы и который уже не мог двигаться вперед. За дело взялась пехота. Прикрываясь дымовой завесой, она внезапно возникает из клубов дыма и подчищает квартиры и подъезды домов, казематы, подвалы, соединенные между собой переходами – по ним немцы могут пробраться даже в тыл наших войск. Затем на улице появляются новые наши танки, они проходят улицу насквозь, задрав пушки, и переползают через баррикады на следующую улицу, успеваю увидеть, как один из танков подрывается на мине…
   Улица устлана телами убитых, но еще больше, корчащихся в страданиях, раненых. Они немо – неслышно из-за грохота сражения – разевают почернелые, жаждущие влаги, рты, прося о помощи. Теперь к ним начинают подбираться девушки из санчасти, перевязывают на месте раны, накладывают шины на поломанные ноги, поят водой, кому-то помогают подняться и ведут в тыл, кого-то тащат на носилках.
   Невдалеке от меня молоденькая санитарочка – белокурая девчушка, лет семнадцати, в берете и негнущихся, не по маленькой ноге, огромных кирзовых сапогах схватила за руку пожилого, усатого красноармейца, с совершенно черными, выгоревшими глазами, пытаясь помочь тому встать. Девчушка дергает его за кисть, и рука, белым, до плеча, обрубком выскакивает из рукава его обгорелой фуфайки и остается в ее ладонях. Солдат даже не реагирует, а у девчушки отказывает нервная система, и она валится на мостовую без чувств. А к раненым немцам, боящимся даже стонать, никто не спешит, да и некому…
   Бой отдаляется, и стало чуть тише, теперь можно услышать выкрики окружающих меня людей. Полковник Слогодский отдает короткий приказ, и батальон нашей пехоты устремляется на зачистку квартала занятых улиц, через десять или пятнадцать минут туда же неспешно поползли и танки нашей группы. Проходы между дворами загорожены бетонными плитами и стальными ежами, и танки крушат стены домов, проходят их насквозь в облаках пыли и таким образом врываются во дворы.
   Затем я, одетый, как и все в нашей группе – в бронещитке под фуфайкой и каске из сверхпрочной брони, вместе со Слогодским, окруженный двумя десятками спецназовцев, держащих на изготовке поднятое оружие и крутящих во все стороны головами, проходим очередной двор до следующей улицы, где идет уже другой бой. И так, квартал за кварталом, мы добрались до цели – двора, где располагалось здание, в котором находилась квартира Фогеляйна. Он должен ждать меня там…
   В этот двор, с поваленными и рассыпанными по нему, словно спички, деревьями вошли наши танки, они же оцепили квартал по периметру, тут же отработала и пехота – зачищены от уцелевших противников все окружающие дома, проверена и сама квартира. А из близлежащих квартир – сверху, снизу и боковых – выведены все, кто там еще оставался из числа мирных жителей, если их только можно было считать таковыми. В любой момент от «мирных граждан» можно было ждать очереди из спрятанного в шифоньере автомата. В самом доме и окрестных домах выставлены наши снайперы, в подъезде на всей длине лестничной клетки стоят патрули. Мне сразу же доложили – в квартире никого нет, впрочем, докладчики и не ведали, КТО тут должен был быть.
   У искомого нами дома, прикрывая бронированным корпусом нужный нам подъезд, стоит наш ИСУ-152, урча еще не выключенным двигателем. Когда мы уже почти вплотную подошли к подъезду, вдруг, из подвала соседнего дома выпорхнул фаустпатрон и, оставляя за собой голубоватый дымный хвост, звонко лязгнул о башню нашего танка, полыхнув желтой огненной вспышкой.
   Следом из подвала поднялся пожилой немец из фольксштурма с поднятыми руками. Он – в перепачканной военной шинели без погон и в армейской замятой кепи. Из-под нее грязными стручками торчат давно немытые и нечесаные седые волосы, лицо – изможденное, в пороховой копоти, со светлыми пятнами глазниц. Старик выпрямляется во весь рост, презрительно сплевывает через плечо и, заложив руки за голову, направляется в нашу сторону. Но не успел сделать и пары шагов, как относительную тишину взорвали сотни автоматных и винтовочных выстрелов. Изрешеченный тысячами пуль наших бойцов, немец не успел даже упасть, как тут же был разорван в клочья лавиной свинца. На этом месте остался лишь разбросанные остатки тряпья, куски мяса и крошево из костей, залитое кровью.
   Откуда он взялся? Как потом оказалось – подобрался с передовой по коллектору…
   И вот стоит железная машина с наглухо задраенными люками, изнутри ее сквозь броню слышен визг вращающегося умформера радиостанции. Но экипаж молчит… Не отзывается ни на стук подбежавших наших бойцов, ни по радио. В башне – маленькая, диаметром с копейку, оплавленная дырочка, – мизинец не пройдет. Концентрированный взрыв ударил по броне. Кумулятивная граната прожгла сталь башни, огненным вихрем ворвалась внутрь. Брызги расплавленной стали мгновенно поразили всех насмерть… Не затронуты ни боеукладка, ни баки с горючим, ни механизмы. Погибли лишь люди. А танк – живой – стоит у дома, низко опустив к земле пушку, как бы скорбя по погибшему экипажу. А людей уже нет.
   Что ж, это война…
   Слогодский трехэтажным матом вдруг заорал на подчиненных, и солдаты вновь бросились на прочистку домов и подвалов, а прикрывающая меня группа, тесно сомкнувшись вокруг меня, ощерившись оружием, запихивает меня в подъезд.
   Зайдя в квартиру, я приказал всем покинуть помещение, и остался тут один. Квартира оказалась безлюдна – ни самого Фогеляйна, ни Евы Браун, ни шефа гестапо Генриха Мюллера. Никого из тех, кого бы я должен был тут встретить. Конечно, застать здесь даже любого одного из этой троицы было бы неслыханной удачей. Впрочем, еще не вечер…
   Я прошелся по комнатам, ища какие-нибудь зацепки, которые могли бы дать мне дополнительную информацию. Великолепная, роскошно обставленная квартира, разгромлена. Сорваны со стен и выпотрошены из золоченых рам дорогие картины, распахнуты дверцы шифоньеров и сервантов, на полу валяются шелковые платья, лисья шуба, женское белье, битая фарфоровая посуда и хрусталь, растрепанные фолианты старинных книг, и все это покрыто слоем пуха от вспоротых подушек и матрасов алькова, выполненного в стиле Людовика XIV. Сюда не попал ни один снаряд, ни одна пуля – по-видимому, весь этот хаос был делом рук эсэсовцев, что-то тут недавно искавших. Скорее всего, у них совершенно не было времени – поджимали наши, к тому же они не знали – где надо искать. Я знал.
   Я прошел в небольшую комнатку, с лепным потолком, из каждого угла которого немо дули в трубы белые ангелочки. В ней полумрак – окна зашторены бархатными коричневыми занавесями с золотыми шнурами. На одной из стен косо висела большая цветная фотография в бронзовой раме, на которой был запечатлен момент бегов: ипподром, кричащие люди, пестрые флаги и лошади, приближающиеся к финишу. Впереди мчался огромный вороной жеребец. Он распластался в воздухе, казалось, готовый вырваться из тонких, будто игрушечных, оглобель: вытянутая мощная шея и маленькая сухая голова, распушенный по ветру хвост. Ездок, изо всех сил натягивавший вожжи, почти лежал на качалке. Это был Герман Фогеляйн.
   В глубине комнаты располагался угасший камин, у окна стоял мощный буковый канцелярский стол, с разбросанными на нем бумагами. На столе три телефона. Один обычный, из черного карболита, второй с серебряными рунами ZZ по центру диска без номеров, третий – такой же, только вместо рун – золотой имперский орел, держащий в когтях свастику. Я понял, что телефон с рунами – прямой для связи с Гиммлером, а с золотым орлом – с Рейхсканцелярией, а ныне – с Фюрербункером Гитлера.
   Мелькнула шальная мысль, а что, если позвонить в бункер, может, что-то и узнаю о судьбе Германа? Посмотрел на провода – вроде целые, неперерезанные и неповрежденные. Но это не было гарантией того, что линия не оборвана где-то в самом городе. И все же, несмотря на всю невероятность и абсурдность этого звонка, я снял трубку.
   – Здесь – обершарфюрер Рохус Миш! – отчетливо, будто из соседней комнаты донеслось из трубки.
   – Хайль Гитлер! – поприветствовал я по-немецки личного секретаря-телефониста и телохранителя Гитлера.
   Этот рослый, красивый, черноволосый парень с лицом, которое могло бы послужить образцом для изваяния воплощения ария любому скульптору, был знаком мне лишь заочно, по фотографиям из материалов, ранее представленных мне для Берии Германом Фогеляйном и Генрихом Мюллером.
   – Зиг хайль!
   – На проводе Вольдемар Фогеляйн. Могу я поговорить с братом? – спросил я хриплым голосом, выдавая себя за простуженного, дабы не дать опознать себя на тот случай, если Миш знал Вольдемара лично.
   – Извините, штандартенфюрер, но я этого сделать не могу. Ваш брат находится здесь под арестом. Больше мне ничего не известно. Хотите переговорить с группенфюрером Раттенхубером? Возможно, он знает больше.
   – Нет, не стоит, обершарфюрер, я бы не хотел быть навязчивым, если дело обстоит так серьезно – до прояснения вопроса. Но я уверен, все скоро определится – мой брат чист перед фюрером и Германией, – ответил я, боясь, что Раттенхубер – шеф личной охраны фюрера, будучи лично знаком с Вольдемаром Фогеляйном, без труда раскроет меня.
   – Одну минуту, герр Фогеляйн, судя по звонку, я полагаю, вы говорите из квартиры обергрупеннфюрера?
   – Да, обершарфюрер…
   – Не могли бы вы сказать, как близко к вам подошли русские? У нас тут проблемы со связью, нам даже приходится обзванивать городские квартиры, чтобы узнать положение дел в городе.
   – Русские совсем близко, поэтому сейчас я вынужден прервать разговор. Я спускаюсь в подвал и присоединюсь к защитникам Берлина.
   – До свидания, герр Фогеляйн. В Берлине мы сломаем красным хребет! – излишне бодро рявкнул Миш.
   Трубку на том конце повесили, и я понял, что пока еще Фогеляйн жив, но надежды на то, что теперь его можно будет вывезти в Москву – уже нет. Тем более не удастся это сделать с Евой Браун, любовницей Гитлера. А я так на это надеялся, еще больше надеялся на это всесильный Берия. Интересно, что вообще хочет Берия, почему операция скрывается от Сталина? Какую игру он ведет? Впрочем, это не мое дело – один паук пытается перегрызть глотку другому, мое дело сделать все возможное для успеха этой операции, иначе мою невесту, мою дорогую Анечку, не выпустят с Лубянки. В чем она виновата? Да ни в чем, дело состряпали. Просто Берия держит ее заложницей, чтобы я не свинтился на Запад совсем или не сдал его Сталину.
   Я открыл цинк, предназначался лично для меня. На ней была бирочка с надписью печатной готической вязью: «Сержу».
   Сбоку в коробке лежала, перехваченная резинкой, небольшая пачка писем – штук десять или двенадцать. Самой верхней в пачке была записка: «Моя переписка с Евой».
   Также там находился «Walther P-38» – позолоченный и богато украшенный пистолет. Произведен по индивидуальному заказу на предприятии «Mauser», серийный № 4621. Накладные щечки на рукояти пистолета сделаны из слоновой кости, с резьбой, имитирующей дубовые листья, а поверх, с обеих ее сторон, имелись вставки из чистого золота в виде имперского орла со свастикой в когтях. На левой стороне, после маркировки «Р-38» и года выпуска «44», читался известный лозунг СС – «Mein Ehre heisst Treue» («Моя честь – верность»). На другой стороне выгравировано имя обладателя оружия – Hermann Fegelein. Тут же лежали роскошные золотые часы «CARTIER RONDE GOLD» с тяжелым золотым браслетом. На задней крышке часов тоже шла гравированная надпись руническим курсивом «In Herrlicher Kamaradschaft» («В знак сердечной дружбы») и подпись – H. Himmler, точнее, перенесенная на золото факсимиле шефа СС.
   Были здесь и несколько фотографий в плотном, темном пакете для неиспользованных фотопластинок. На первой, в половину роста, изображен сам Герман Фогеляйн в черной парадной форме генерала СС, с орденской колодкой на груди и Железным крестом в вырезе воротничка. Гладко зачесанные назад темно-русые волосы, холодные серые глаза, смотрящие прямо и даже вызывающе, словно в лицо смерти, которой они не боятся, а слегка скривленный вправо рот, словно насмехался над ней. На оборотной стороне, корявым почерком человека, руки которого привыкли к уздечке и плетке, а не к перу, выведено химическим карандашом:
   Дорогому Сержу!
   Я верю в нашу новую встречу… А ты?
   Герман
   27.04.45
   На другой фотографии Герман кружится в вальсе с Евой Браун, подругой Гитлера. Она в светлом платье до самого пола, похожем на свадебное. Какого именно цвета платье – непонятно, все фотографии черно-белые. Герман снят со стороны спины, его левая рука лежит чуть ниже ее талии. На голове Евы, с правой стороны, в пышных, завитых и длинных, ниже плеч, густых волосах приколота белая роза. Лицо Евы видно почти в полный анфас, и даже на фотографии заметен ее страстный взгляд, какой может быть только у влюбленной. На обороте надпись:
   Моему Герману. Забудешь меня, порви и фотографию. Твоя Ева.
   "Орлиное гнездо". Берхтесгаден.
   1944
   Еще один снимок изображал в фас Еву Браун – цветущую, белокурую, с белозубой улыбкой. Вот только светлые глаза казались грустными и выглядели неестественно на фоне летучей улыбки. Подписи на обратной стороне не было.
   Последним на дне цинка лежало незапечатанное письмо просто с надписью «Сержу», и из него я достал коротенькое письмецо:
   Дорогой Серж!
   Если ты держишь в руках это письмо, значит, мне не удалось ни выкрасть Еву, ни уговорить ее бежать из бункера. Это также означает, что я не вернусь. Мы решили с ней или вместе жить, или вместе погибнуть. Я не оставлю ее одну ни здесь на земле, ни там – в другом мире. По крайней мере, на том свете ни фюрер, ни Гретель, и никто другой помешать нам уже не смогут.
   Дорогой Серж!
   Для Лаврентия Берия я подготовил документы в запечатанном цинке, там важные бумаги и микропленки – все, что я смог собрать и почти все, что он просил. Тебе лучше их не смотреть, целей будешь. Конечно, теперь нам с Евой уже невозможно будет воспользоваться услугами Лаврентия, но пусть эти бумаги будут знаком благодарности тебе за то, что ты спас мою жизнь в сорок третьем. Для тебя лично я оставляю этот конверт с фотоснимками и дорогие мне личные вещи – пистолет и часы, подаренные мне рейхсфюрером, которые я всегда воспринимал не как благодарность от своего шефа, а как знак преданной службы Фатерлянду. Теперь они твои. Прими их на память.
   Что касается еще одного цинка, то там ничего особо секретного нет, все личное, можешь посмотреть, если хочешь. Там находятся мои награды, драгоценности Евы, которые она завещала своей сестре Маргарите – моей жене, письма Гретель ко мне и еще кое-какие ценности, чтобы она могла безбедно начать жить в Новой Германии уже без меня. Тем более что она скоро должна родить, и без средств к существованию ей будет не просто. Я сомневаюсь, что наши банковские сбережения в рейхсмарках будут иметь вес, наверное, в Германии скоро будут новые деньги. Полагаю, что и наша берлинская квартира будет разграблена. Правда, в Кенигсберге на имя Гретель записан хороший двухэтажный дом и еще у нас есть приличная вилла близ Ансбаха, но уцелеют ли они?
   Сейчас Гретель прячется в Цоссене, близ Берлина, вчера я увез ее туда. Там на Герингштрассе, 9 есть аптека. Ее хозяин – гинеколог Карл Райхенау, он обязан мне спасением от газовых камер Аушвица своей жены-еврейки. У него под аптекой скрыт хорошо укрепленный, глубоко расположенный под землей, подвал с автономным электропитанием, запасами воды, продуктов и медикаментов. Там же устроена медицинская комнатка, где есть все необходимое, чтобы принять роды. Подвал готовили мои люди. И если в городе будут разрушения, то подвал должен будет остаться неповрежденным. Там же, возможно, придется рожать и моей жене.
   Прошу тебя, дорогой Серж, передать Гретель мою посылку, туда же я положил мое прощальное письмо для нее.
   Что касается моей переписки с Евой, то тебе надлежит передать их либо мне либо Еве, если кто-либо из нас останется после этого кошмара в живых. Там хранятся не только мои письма к Еве, но и ее – ко мне, которые она передала мне вскоре после того, как 9 февраля 1945 года покинула "Бергхоф" и приехала в Берлин в ставку Гитлера. Она сделала это из предосторожности, чтобы фюрер случайно не обнаружил письма. Я знаю – потом, когда все кончится, ты найдешь способ встретиться с кем-либо из нас. Если же мы оба погибнем, то, прошу тебя, уничтожь нашу переписку и ни в коем случае не предавай их огласке, а, тем более, в руки ваших спецслужб.
   И последнее: если Мюллер не сможет помочь освободиться нам с Евой, то он явится на мою квартиру один, без нас, как только все закончится. Скорее всего, он покинет ставку Гитлера, не дожидаясь, когда ее возьмут русские – то есть, за сутки, а, может, всего за несколько часов до этого. Он обязательно прочувствует приближение конца – у него на это особый нюх. Поэтому, если Мюллер не явится сразу после захвата бункера, то тебе есть смысл подождать его у меня еще день или два. Никому другому, кроме тебя он не сдастся, ты знаешь почему – кроме тебя, его никто не знает и не доставит напрямую к Берии, а это будет для него означать лишь одно – конец. В этом случае он предпочтет принять яд.
   Ну, вот, пожалуй, и все.
   Благодарю заранее!
   Я не прощаюсь. Погибну я сейчас или нет, но я уверен, что мы обязательно увидимся, возможно, уже не в этом мире, но, скорее всего…
   Твой Герман.
   27.04.45
   Из простого любопытства я открыл и третий цинк, предназначенный для сестры Евы Браун – фрау Маргарите Фогеляйн – жены Германа, в девичестве Браун – Гретель Браун, как ее обычно называли близкие. Об этом же свидетельствовала приклеенная к коробке бирка с короткой надписью «Гретель». В коробке была тоненькая стопочка писем – пять или шесть – наверное, что-то очень личное, что читать порядочному человеку не следует; толстая пачка фотографий в черном конверте и шкатулка с драгоценностями. Это и были безделушки Евы Браун, которые она передавала своей младшей сестре, об этом же говорила трогательная записочка, подписанная самой Евой.
   Тут же лежал килограммовый золотой слиток Рейхсбанка Германии, с барельефным орлом со свастикой, и три пачки американских долларов. В серебряном портсигаре, с золотым зайчиком на крышке, хранились многочисленные личные награды Фогеляйна – золотой кавзнак, серебряные знаки ранения и спортивные медали. Высшими наградами были Рыцарский крест Железного креста с дубовыми ветвями и мечами и Германский золотой крест. На тыльной стороне портсигара никакой гравировки не было, но я знал, что небольшую партию таких портсигаров изготовили в Германии для канцелярии Фюрера, которыми он потом лично одаривал особо приближенных к нему людей за выдающиеся заслуги.
   Кроме того, в цинке, обернутым в красный панбархат, оказался также кинжал, похожий на старинный короткий германский меч – как символ принадлежности не просто к СС, а к ее элите. В отличие от обычных эсэсовских кинжалов, он, во-первых, подвешивался не на ремешке, а на цепочке из соединенных восьмиугольных серебряных пластинок, украшенных изображениями мертвой головы и рун. Во-вторых, вдоль средней части ножен проходила полоса с узором в виде сплетающихся свастик. Рукоятка кинжала украшалась дубовыми листьями и изображением орла со свастикой, зажатой в когтях. Черные кожаные ножны отделаны серебряной чеканкой.
   Я вспомнил, что похожий кинжал я когда-то видел на картине «Танец смерти» – великого немецкого художника Хольбайна, жившего в эпоху Возрождения.
   Был тут и билет члена НСДАП за № 1200158, билет членства в СС за № 66 680 – оба на имя Германа Фогеляйна, и какие-то вымпелы и грамоты за победы в конном спорте. В отдельной черной коробочке, с вдавленной в бархат крышечки с изображением черепа, покоился тяжелый серебряный перстень, с горельефом мертвой головы в обрамлении дубовых листьев и древних германских зигрун. Этот перстень являлся знаком особой доблести награжденного офицера СС. На внутренней стороне кольца находилась изящная гравированная надпись "S. Lb H. Fegelein", дата вручения и факсимильная подпись: “H. Himmler”. Мне было известно, что "S. lb" означало сокращенное «Seinem lieben» – "Моему дорогому". Здесь же находился и сложенный многократно наградной лист, текст которого гласил:
   Верному сыну Германии Герману Отто Фогеляйну.
   Я награждаю Вас кольцом СС "Мертвая голова. Это кольцо символизирует верность фюреру, наше непреклонное послушание и наше братство и дружбу. Мертвая голова напоминает нам то, что мы должны быть всегда готовы отдать наши жизни во имя блага немецкого народа. Руны напротив мертвой головы символизируют наше славное прошлое, которое будет восстановлено через национал-социализм. Две зиг-руны символизируют аббревиатуру СС. Свастика и хагалл-руна означают нашу несгибаемую веру в неизбежную победу нашей философии. Кольцо охватывает дубовый венок, дуб – традиционное немецкое дерево. Кольцо "Мертвая голова" нельзя купить или продать. Это кольцо никогда не должно попасть в руки того, кто не имеет права держать его. Если Вы покинете ряды СС или погибнете, то кольцо должно вернуться к Рейхсфюреру СС. Незаконное приобретение или копирование кольца строго запрещено и преследуется по закону. Носите это кольцо с честью!
   Г. Гиммлер
   Все эти регалии, письма и прочее, я уложил обратно в цинк, а затем и сами все цинки спрятал в свой кожаный кофр, после чего немедленно отправил по рации шифровку в приемную Берии, в которой доложил об исходе операции «Ева». Через пятнадцать минут мною был получен ответ:
   Ставка Гитлера падет через два, от силы – три дня. С этого момента ждите пациентов еще, максимум, двое суток. Затем, с ними, или без них, возвращайтесь в Москву. Больше времени ждать не имеет смысла. За вами завтра же будет послан специальный борт на аэродром Темпельгоф и будет там вас ждать все эти дни. Отныне связь будем поддерживать раз в сутки, в десять утра ежедневно, кроме исключительных обстоятельств, касающихся объявления наших фигурантов. Из сил прикрытия, помимо личной группы спецназа, оставьте себе людей и техники по своему усмотрению. Всех остальных отдайте в распоряжение полковника Слогодского для передачи их в действующие части.
   Беркут
   Беркут – это личный псевдоним Берии, первые три его буквы совпадают с фамилией Лаврентия. Хотя, по сути, он птица совсем другого полета – из рода стервятников. А «пациенты» – это условное обозначение Евы Браун, Фогеляйна и Генриха Мюллера – группенфюрера СС и шефа гестапо (IV управление РСХА).
   Я раздвинул плотные шторы и выглянул в окно. У подъезда стоят, прикрепленный ко мне лично «Виллис» и два ГАЗика сопровождения для группы спецназа «Зеро».
   Я прикинул время, которое мне утром понадобится, чтобы успеть проехать по разбитым дорогам тридцать километров до Цоссена, выполнить просьбу Фогеляйна и вернуться назад. Выходило, что не менее трех часов. Правда, я не имел права оставлять свой пост, коим была квартира Фогеляйна – а, вдруг, за время моего отсутствия появится Мюллер? Но не мог я и не выполнить последней просьбы Германа. Ничего не поделаешь – рискну. Итак, решено: завтра, с рассветом выезжаю в Цоссен, будь, что будет!
   Сквозь пыльные стекла глянул на поверженный Берлин, который знавал еще мирным. Повсюду на руинах висели красные флаги, которые под моросящим дождем казались черно-лиловыми. На фоне темнеющего неба, пустыми глазницами окон смотрели на меня дымящиеся остовы зданий, мрачные и причудливые, как руины мертвого мира, словно здесь никогда не было ни цветущего города с миллионами населения, ни залитых светом улиц, ни красивых витрин, ни хорошо одетых людей.
   Вдруг, само собой включилось радио, и оттуда, как ни в чем не бывало, раздалось торжественная мелодия марша: «Deutschland, Deutschland uber alles…» – «Германия, Германия превыше всего…»

ГЛАВА II
ОТВЕРЖЕНЫЙ

   Деревья шуршаще мотали желтеющей и багровеющей листвой на солнечном ветерке и прощались с последним теплом, прежде чем оголиться на зиму и бесстыдно выставить на обозрение всему миру свою корявую наготу. Мертвая, опавшая листва, маленькими жухлыми и скрюченными трупиками устилала под ними землю, никем не убранная и не похороненная, словно павшая в осеннем бою миллионная армия крошечных солдат отступившего в небытие лета. В центре сада, в кольцах красного, выщербленного местами, кирпича, прозябали две лысые, утрамбованные тысячами ног, клумбы, лишенные остатков цветов еще первого сентября. Территорию школы окружал частокол забора из скрепленных между собой поперечными полосами черных, железных пик, межующихся с каменными башнями-тумбами. Забор этот был мрачен, как и весь наш заводской район, и, казалось, что этим пикам, для полноты удручающей картины, не хватает только отрубленных голов на их остриях.
   И этот вид, и эта взъерошенная, постылая осень гнетуще ложились мне на душу. Но ничего другого из окна я не увижу. Почему я жил не у синего моря? Сейчас бы я бездумно смотрел на ласкаемый белогривым приливом берег, белых чаек, слушал рокот волн и вдыхал солоноватый, бодрящий воздух…
   – Север, ты меня слышишь, а, Север?! – голос учительницы истории – вялой, анемичной толстухи, которой не было еще и сорока, но одетой по-старушечьи в вязаную кофту и длинную черную юбку, из-под которой выглядывали бежевые, продольно рифленые чулки, неряшливо приспустившиеся в гармошку, застал меня, в очередной раз, врасплох. – Повтори тему нашего урока.
   Я встал и обреченно посмотрел на Глафиру Мусаевну, которая беззвучно шевелила черными усиками, повторяя про себя последнюю фразу – такая уж у нее была привычка. Эти черные, реденькие и заметные даже невооруженному глазу волоски на верхней губе, оттеняли бледную нездоровость ее лица, на котором, как толстый грим, лежала неизгладимая дневная усталость – шел последний, шестой урок. Потупившись, я перевел взгляд на ее, начищенные до солнечного блеска туфли на толстой, черной подошве, вакса на которых едва скрывала белые проплешины на их носках.
   – Ну, что ты можешь нам сказать насчет Китайской культурной революции в свете, так сказать, новых указаний партии? Повтори, что я тут вам рассказывала? Зачем я так тут перед вами распиналась?
   Глафира Мусаевна отошла от доски и села за свой стол, положив перед собой длинную указку, словно боевую винтовку, которую незамедлительно можно пустить в дело. Она подперла подбородок полной рукой и уставилась в окно, видимо, пытаясь там увидеть нечто такое, что еще минуту назад могло насмерть поразить мое внимание.
   Кое-кто из соклассников равнодушно мельком глянул в мою сторону, уже зная, что я ничего путного не скажу и что мне бесполезно что-то подсказывать, потому что подсказка она на то и подсказка, что подсказывает тебе тогда, когда хоть что-то знаешь, а не объясняет всю тему. Лишь отличница, спортсменка и комсомолка – Даша Батурина, откровенно повернулась ко мне всем корпусом с первой парты и с педагогической укоризненностью, которая пробивала насквозь даже толстые стекла ее очков, уставилась на меня. Ее черные, лоснящиеся волосы, без единого завитка, гладко зачесанные назад, придавали ей вид облитой водой змеиной головки, которая вот-вот выстрелит в тебя ядом.
   Ясно, на очередном комсомольском собрании Дашка будет прорабатывать меня за неуспеваемость, тянущую нас вниз в соцсоревновании с параллельным 10-ым «б» за лучший класс. И что за манера? – ведь я никакой не комсомолец, не имеют они права вызывать меня на свои собрания. Но попробуй только не приди, до самого директора дело дойдет! А с ним шутки плохи – отпишет родителям на производство в партком, местком, мол, не занимаются воспитанием сына, вот им стыдобина-то будет! А меня тут проработают, так и что? Какой толк от этой проработки? Протараторит про мою несознательность эта Дашка опять какую-нибудь муру, от которой плюнуть захочется, да и не вспоминать об этом больше.
   Впрочем, себе она очки заработает – надо ж ей в очередной раз показать собственную значимость и неукротимость на благо класса, а то и – бери выше! – всей школы. Тем боле, перед Глафирой Мусаевной выпендриться можно, она на собрании обязательно будет – как ни крути, ведь она у нас не просто классный руководитель, но и школьный парторг. Подозреваю, что в будущем эта выскочка Дашка мнит себя фигурой никак не меньшей, чем сама Фурцева – нашим новым министром культуры и членом Политбюро. Даже заявление в партию подала. Ну, до чего же дура! Кто же в партию школяров принимает? Ясно дело, что ей откажут. Лучше бы зубы себе чистила – изо рта, как из немытой задницы воняет!
   – Великая Китайская культурная революция была призвана повысить общий уровень культуры китайского народа… – начал, было, выдумывать я и посмотрел на портреты Брежнева и Менделеева, висящие над классной доской.
   Но ни задумчивый ученый, ни донельзя деловой вождь самой большой в мире партии, который, конечно же, был в курсе дела, ничего мне не подсказали, и я, под всеобщий смех, был прерван Глафирой Мусаевной:
   – Ну да, уж куда бедным китайцам быть еще культурней, чем они есть! Похоже, ты не знаешь, что китайская культура и китайская цивилизация – древнейшие в мире. Надо слушать урок, а не ворон за окнами считать! Неси-ка сюда свой дневник.
   – Да не люблю я этих косоглазых просто…
   – Он, Глафира Мусаевна негров любит, – загоготал Гусейн – Генка Гусейнов, наш штатный классный юморист – крепыш с лицом Карандаша. – Вы его лучше про негров спросите, Север, наверное, их любит. Про Чомбе, как они там, в Африке, друг друга живьем лопают!
   Класс накрыла вторая волна хохота.
   – А ну-ка, тихо все! – ударила указкой по столу Глафира Мусаевна. – А ты, Север, неси, неси дневничок-то! – не отступилась от меня строгая училка.
   Делать нечего, я достал из спортивной сумки дневник и понес учительнице.
   …Из всего класса один только я ходил в школу со спортивной сумкой, вместо портфеля. При моем росте под метр девяносто, мне было неудобно числиться школьником, и для посторонних прохожих на улице и, вообще, всех тех, кто меня не знал, я не хотел им казаться. Поэтому я и школьную форму с ремнем и фуражкой, на бронзовых бляхе и кокарде которых сияла большая буква «Ш», что означало «Школа», тоже не носил. Я ходил в вельветовой куртке, с замочками на грудных карманах, и обычных брюках. Мне хотелось быть похожим уже на студента или какого-нибудь спортсмена, скажем, баскетболиста.
   Впрочем, я и не казался школяром, как выяснилось, на самом деле: например, год назад, придя в девятый класс после летних каникул, я на перемене зашел в буфет перекусить парой пончиков. Буфетчица, рыжая, конопатая тетка, с всегда каменным, как у статуи с острова Пасхи, лицом, к тому ж весьма с этой статуей схожим, вдруг неожиданно улыбнулась мне, обнажив золотые коронки:
   – У-у, как я рада тебя видеть! А ты разве еще не закончил школу?
   Я не понял причину ее радости и удивился – ведь доселе, за все те годы, которые я обучался здесь, начиная с пятого класса, наши отношения и разговоры дальше «купи-продай» не шли.
   – Да пока нет, только в девятый пошел, – сконфуженно ответил я.
   – У-у, а я думала, ты в одиннадцатом учился, совсем от нас ушел. А сколько тебе годков-то? Ты, часом нигде на второй год не оставался?
   – Да нет, не оставался. Пятнадцать мне… – покраснев за свое малолетство, пролепетал я.
   – А скока в тебе росту будет?
   – Метр восемьдесят пять, – не убавив ни сантиметра, честно ответил я, хотя такие вопросы были мне неприятны, как подзатыльники.
   – Слушай, у меня сосед тут был, паренек один, умный такой – техникум наш станкостроительный закончил о прошлом гОде. Так его, мыслимо ли? – аж в Кремлевский полк взяли! Тоже высокий был – метр восемьдесят. Так он, кода на медкомиссию пришел, ему врачиха сказала, что люди до двадцати пяти лет растут, мол, вырастешь еще. И, правда, он давеча родителям писал, что роста он за год аж три сантиметра прибавил. Так это разве мыслимо, каким ты будешь? – сказала баба с острова Пасхи и завела глаза поверх моей головы, видимо, мысленно прикидывая мой будущий рост. – Так я чо обрадовалась-то тебе? – спохватилась она, сделав озабоченное лицо, и пригнулась к прилавку, навалив на него свои мощные груди, распирающие ее белый, чистенький халат. – Тут, вот, вчера моя дочка сюда приходила, она в училище учится на последнем курсе, спрашивала про тебя. Да чо я тут тараторю – чо тебе дать-то?
   – Да мне бы два пончика с повидлом.
   – Восемь копеек, – сказала буфетчица и любезно подала мне пончики на блюдечке, сверкнув массивным золотым кольцом с красивым камешком.
   Мне стало интересно узнать, что за девчонка такая мною интересовалась, коли я, в принципе, девчачьему народу был заведомо неинтересен. Поэтому я мялся у прилавка, отсчитывая мелочь, потом попросил дополнительно еще стакан крюшона, но все так и не решался спросить буфетчицу. Наконец, перед тем, как отойти от буфетной стойки, выдавил из себя, едва не поперхнувшись собственным вопросом:
   – А что ей… дочке вашей, то есть… от меня надо было?
   – А, дочке-то? – вспомнила буфетчица. – Во-во, когда ей придти-то к тебе можно будет?
   – Вот я и говорю, какое у нее ко мне дело?
   Задавая этот вопрос, я втайне надеялся, что дело идет никак не меньше того, что девчонка хочет пригласить меня домой – послушать какой-нибудь новый рок с пластинки «на костях» и потанцевать так, чтобы можно было поприжиматься друг к другу. Или, бери выше – позвать на свидание в Оперный, чтоб сидеть рядышком, держась за руки, слушать арию Джузеппе или самого Риголетто и, может, даже и поцеловаться прямо с первого свидания в потемках. Ну, на худой конец, она поведет меня в Краеведческий музей. В музей было бы лучше, а то, из-за моего роста, зрителям, сидящим за мной в театре, не видно было бы театральной сцены, они бы недовольно бурчали и мешали бы нам.
   – Тетя, дайте мне коржик, я уже давно стою!
   – А мне булочку с маком и молока!
   Это из-под моего колена звенели неокрепшие голоски учащейся мелюзги с октябрятскими звездочками на школьной форме, протягивающие на прилавок кулачки с зажатыми в них медяками.
   – Послушайте, дети! Разве вас не учили не перебивать взрослых, когда те разговаривают? – выпрямилась рыжая буфетчица и строго глянула на октябрят, насупив, насурьмленные черным карандашом, брови.
   – А он не взрослый, – показала пальцем на меня какая-то курносенькая девчушка с косицами, уложенными «корзиночкой». – Он вместе с моей сестрой в девятом классе учится.
   Я посмотрел на девчушку внимательно, пытаясь по ней определить: чья же она сестра. Но не нашел в ней никакого сходства ни с одной из девчонок нашего класса.
   – Ну, давайте ужО, чо кому?
   Мелочь из детских кулачков посыпалась в тарелку для расчетов, и буфетчица сноровисто засуетилась, отоваривая малышню дарами школьного буфета. Привалившись на стойку, я еще не успел дожевать первый пончик, ароматно дышащий кулинарным жиром, как она отоварила всех оголодавших октябрят.
   – А дело тут такое! – с воодушевлением проговорила буфетчица. – Она на художника учится, и им там дали задание нарисовать необычных людей. Ну, там уродов разных. В общем, для натуры ты ей нужОн!
   – А-а, – разочарованно протянул я.
   Розовое облачко, образовавшееся, было, над моей головой, от этих слов каменной тетки рассеялось, оставив вокруг обычную серую реальность.
   – Я тут порешаю и вам потом скажу как-нибудь…
   Я забрал один оставшийся пончик с крюшоном и забился за самый дальний стол буфета, подальше от остальных школяров, шумных и беспечных, с поросячьим энтузиазмом поглощавших пирожки и ватрушки, дабы успеть набить желудки до начала урока. Когда зазвенел звонок, и я поднялся уходить, то услышал вслед напутственные слова буфетчицы, подействовавшие на меня, словно подзатыльник:
   – Ты давай думай быстрее, а то она другого какого уро… субъекта найдет!
   С тех пор я почти два месяца не заглядывал в наш буфет, а когда, наконец, зашел туда, то разговор наш с буфетчицей на неприятную для меня тему не возобновился. Не знаю почему – или ее дочь уже нашла себе подходящую натуру или ситуация устаканилась как-то иначе.

   …Глафира Мусаевна с брезгливостью чеховской барышни открыла мой дневник.
   – Ты бы его хоть обернул, что ли, смотри какой замызганный, – пробубнила она, посыпая страницы перхотью со своей головы. – А это что такое? – вдруг с угрозой она подняла ко мне лицо, с взметнувшимися вверх широкими черными бровями, как крылья у коршуна на взлете. – Это же порнография какая-то!
   Глафира Мусаевна вынула из дневника и потрясла перед всем классом фотоснимком, который я вырезал из журнала «Америка», издаваемого на русском языке. Его по подписке получал мой двоюродный брат Евгений, второй секретарь райкома комсомола – как номенклатурная единица, которой по статусу можно было доверить чтение сего непотребного издания. А ведь простому люду на таковой журнал не то что подписаться или купить в газетном киоске было невозможно, о нем и известно-то ничего, практически, никому не было. На снимке была запечатлена Мэрилин Монро из широко известного кадра фильма, где она стоит на решетке вентилятора, воздух которого задрал ей платье и показал ее ножки в одних только белых трусиках.
   – Да не порнография это вовсе, это актриса известная – Мэрилин Монро. Недавно кино шло в нашем клубе – «В джазе только девушки», она там в главной роли.
   – Нет, это не Мерина Монро никакая, это чистый разврат загнивающего капитализма! Это просто мракобесие какое-то возмутительное! – потрясала парторг фоткой. – Вам не про джаз надо смотреть, а «Молодую Гвардию»! Там у нас свои хорошие достойные девушки имеются и одетые прилично. Вон, например, Нона Мордюкова. Настоящая русская красавица. Казачка, между прочим. А эту голозадую девицу приобщим к собранию как вещьдок!
   – Дайте посмотреть, Глафира Мусаевна!
   – Можно взглянуть?
   Это вразнобой раздавались голоса наших мальчишек, аж привстававших со своих мест и вытягивавших к фотке длинные ребячьи шеи.
   – Да вы что, сдурели все что ли? Ну-ка тихо все! Сели все на свои места! Как вам не стыдно! Вы же комсомольцы, пионерам пример! А ну сейчас учителя в одних трусах будут перед вами расхаживать! Красиво это будет? – обвела строгим взглядом класс учительница.
   – Это, смотря кто. Если физручка наша, Елена Васильевна, то – ништяк! – пошутил, сидевший через парту от меня, Боря Фридман – курчавый и чернявый очкарик. Он имел статус круглого отличника и мог себе позволить практически безнаказанно отпускать учителям всякие едкие штучки.
   – Слушай, Борис, и ты туда же! Это же просто возмутительно! – учителка схватила свободной рукой указку и хлестко стукнула ею о стол. – Ты с кого пример берешь? Фильмы иностранные, девицы голые, рокэнрол, джаз. Ты знаешь, как говорят умные люди? – сегодня ты танцуешь джаз, а завтра Родину продашь! – ее голос и губы в усиках дрожали.
   – Отдайте назад, Глафира Мусаевна, это частная собственность, – пытался несмело возразить ее намерениям я.
   – Экий частник нашелся! Да ты какой-то буржуй, прямо-таки! Кто тебя так воспитал? Родители? Отец – уважаемый человек, заместитель директора, и мать твою я хорошо знаю – порядочная женщина, скромная. А ты кто? Ты лучше скажи нам, вот тут всему классу. Посмотри ребятам в глаза и скажи нам честно: с кем ты связался? Кто тебя надоумил с голыми непотребными девицами связываться, ведь ты еще маленький!
   Класс загудел:
   – Ничего себе маленький, каланча пожарная!
   – Дядя Степа милиционер! Ха-ха!
   Таня Милентьева, симпатичная круглолицая девчонка, с русыми волосами и зелеными, смешливыми глазами, к которой я был неравнодушен, но, по понятным причинам, скрывающий это, вполголоса игриво пропела слова из популярной тогда, песенки:
   – Мы становимся равными с тобой лишь, когда ты сидишь на мостовой…
   Я грустно оглядел класс – меня, в который раз покоробило чужое, стадное однообразие, глазеющих на меня, пока еще детских лиц. Они рассматривали меня, словно какую-то двухвостую макаку в клетке зоопарка, забившуюся там в угол, беззащитную, у которой вырвали из лапок яблочко, доставшееся ей от сердобольного посетителя, и которое она до того тихо грызла в своем дальнем прибежище железной клетки. Одна только Лена Коркина, независимая от настроений класса девочка, получавшая свои пятерки не усидчивой задницей, а слету, благодаря природному уму и цепкой памяти, подперев голову рукой, излучала сочувствие своими серыми, умными глазами. Она единственная в классе, кто не носил косички или короткую мальчишескую прическу, что в школе еще было позволительно. Ее, и без того густые, каштановые волосы были взбиты крутым начесом. Сегодня я увидел в ней сестру. Но и только…
   Сюда еще можно было бы отнести Вику Заломову. Маленькая, большеносая, прыщавая и шароглазая, с русой косой, по-хохляцки уложенной поверх головы, одетая строго в школьную форму – черное платье и черный фартук поверх него, впрочем, как и все наши девчонки – она вообще смотрела на меня с душевной скорбью, будто мне на шею надевали петлю перед повешением. Но все равно она была, как бы, не в счет. Заломова тоже была в классе изгоем. С ней никто не дружил, но и никто не обижал, ее просто-напросто не замечали, будто ее и не было вовсе. Она пришла в наш класс в прошлом году, и сразу получила свой нынешний статус.
   Вика сидела на первой парте в среднем ряду одна и всегда внимательно слушала учителей. Но, несмотря на это, была троечницей, как и я. Тогда я не знал, никто из нашего класса не знал, что у нее два года назад умерла мать, и Вика всю женскую долю по частному дому, где она жила с отцом и младшим братом, возложила на свои детские плечи. Все постирушки, уборки, готовки – все было на ней. Когда ей было учиться? Только в школе…
   Когда я глянул на Вику, она опустила глаза, зарумянилась и стала что-то чиркать карандашом на задней стороне обертки своей тетрадки. Белые бантики над ушами Викиной головки подрагивали от нервных росчерков ее руки. Я присмотрелся – там рисовалось сердце, пронзенное стрелой. Я почувствовал, что она, таким образом, подает мне беззвучный сигнал поддержки.
   Бедная Вика! Я не мог ей ответить. Ни сейчас, ни потом. И не потому, что она была некрасива или неважно училась, что при выборе дружбы в наше время имело существенное значение. Я, например, еще учась в другой школе, в пятом классе был влюблен в одну девчонку – косоглазую, зато отличницу. Последнее серьезно перевешивало ее физический недостаток. Теперь же мне в моем положении особенно выбирать, правда, не приходилось. Но, все равно – разве мы пара с Викой? Она ростицем-то едва выше моего пояса, а такая парочка из двух изгоев вызвала б еще большие насмешки и унижения. И тут я хотел поберечь, прежде всего, не себя, а ее.
   – Все, тишина в классе! – снова хлопнула по столу указкой Глафира Мусаевна.
   Она поставила мне в дневник жирную единицу и вернула его без снимка с Монро, который положила в свой черный, школьный портфель.
   – Садись, Север, и хорошенько подумай, куда ты идешь, в какую жизнь – в светлый социализм или отживающий капитализм. А на комсомольском собрании скажешь нам, что ты надумал. А дневник, все ж, оберни. Такой, с виду, чистюля, а… Наверное, мамиными руками, сам-то, небось, и стакан за собой не помоешь…
   Под шиканье и смешки я пошел на свою заднюю парту, кто-то стрельнул из трубки мне вслед в голову скатанным бумажным шариком – я не стал оборачиваться, все равно не узнаю, кто это сделал – отвернется. Да и что толку, я в этой стае был отверженный, что я могу против коллектива? «Стрелков» в классе у нас было трое или четверо, но, с полной уверенностью, я догадывался, что это мог сделать только Шалухин – сам двоечник хуже некуда, но испытывавший ко мне острую неприязнь из-за того, что мой отец когда-то выгнал с работы его папашку – горького пропойцу из отдела снабжения. И это вместо благодарности! Ведь тот украл трехлитровую банку спирта на работе, после чего на неделю пропал из поля зрения не только завода, а, вообще, всех окружающих, а мой отец, вместо того, чтобы передать его следствию, которое, наверняка определило бы воровитому снабженцу лет пять тюряги, попросту уволил того за прогулы.
   Я сел на свое место. Ничего страшного, в общем-то, не произошло, если не считать потери вырезки из журнала и предстоящей разборки на комсомольском собрании. Завтра выучу историю, даже пару глав вперед, а послезавтра, на очередном ее уроке, подниму руку и исправлю сегодняшний кол. Отвечу без запинки на отлично, правда пятерку мне не поставят, после единицы такое не делается, но на четверку рассчитывать вполне смогу. Я всегда так делал – если получал за что-то двойку, то на следующий раз ее исправлял. Посему мой дневник состоял из диаметрально противоположенных оценок – двоек и четверок. Троек и пятерок – почти не было. В итоге, учитывая, так сказать, средний балл, я был твердым троечником, но и только…
   Тем временем Глафира Мусаевна подошла к доске и стала рисовать какую-то схему по классово-партийному устройству Китайской Народной Республики. В классе обо мне забыли. Кто-то слушал, кто-то перешептывался, кто-то просто вертел головой. На последней парте, в третьем ряду, Гусев Сергей – небольшой крепыш с чисто славянской внешностью, играл в шахматы и Стасом Полякевичем – рассудительным мальчиком с бархатными девичьими глазами, и уже перворазрядником. Миниатюрная шахматная доска располагалась на сиденье под партой, и ее учителю было не видно, ходы же ребята делали крадучись в тот момент, когда Глафира Мусаевна оборачивалась к ним спиной. Но, скорее всего, она догадывалась, просто эти двое были хорошистами, а фото Стаса висело на школьной доске почета как победителя городской шахматной олимпиады среди школьников, и поэтому она смотрела на их постороннее занятие сквозь пальцы.
   Кое-кто из девчонок и мальчишек переписывались, передавая через несколько парт друг другу записочки с вполне невинным содержанием, вроде: «Толя, может, сходим сегодня вечером в кино?» – «Ладно, давай на шесть». Но, в этом почтовом мероприятии участвовали далеко не все, а только смазливые внешне или отличники. Остальным, к вящему их неудовольствию, отводилась лишь роль почтальонов.
   Да и, по правде было сказать, никакой необходимости в подобной переписке не было, обо всем можно было договориться на перемене. Но сама по себе возможность писать на клочочках бумаги значила гораздо большее, чем просто переписка, это говорило об избранности «писателей», об их более высоком статусе, чем у остальных соклассников, и в этот круг не так-то и просто было попасть. Избранным надо было или родиться или заслужить успехами в учебе. Мне никто не писал…
   Я снова уставился в окно, сегодня Глафира Мусаевна меня уже не спросит. С моей позиции хорошо было рассматривать окрестные здания, фигурки двигающихся людей, трамвайные вагончики, грохот от которых доносился даже в класс, несмотря на двойной ряд стекол, и серую асфальтную площадь имени Ефремова – кто он был такой и за что присвоили этой площади его имя, я не знаю до сих пор. Со временем ее, правда, переименовали, и о старом ее названии забыли. Видать, не такой уж и шишкой был этот товарищ Ефремов…
   – Эй, это тебе, – прервал мои размышления, сидящий впереди меня Павлик Масленников, он положил мне на парту записочку, скривив при этом недовольно свою конопатую рожу.
   – От кого? – изумился я.
   Павлик только неопределенно пожал худыми плечами, кости которых проступали даже сквозь плечики пиджака, и отвернулся.
   Я развернул комочек линованной тетрадной бумаги. Там, печатными буквами, аккуратным почерком было выведено: «Коля! Давай сегодня погуляем. Приходи к почте в пять часов».
   Я не мог поверить своим глазам! Неужели кто-то неровно дышит ко мне? Я пробежался взглядом по девчачьим головкам, останавливаясь на каждой по нескольку секунд и лихорадочно анализируя свои предположения. Вику и еще несколько девчонок – не из «элиты» – я отмел сразу, никто от них писульки писать попросту бы не осмелился. В итоге, оставалось четыре или пять девочек, которые могли это сделать.
   Теперь я поочередно и подолгу вглядывался в эти девичьи затылки, стараясь, сквозь завитушки, проборы и косички, заглянуть в их потаенные мысли. Ничего не выходило. Тогда, серьезно озадаченный, я решил подождать звонка, подумав, что после урока кто-то из них откроется мне напрямую или, по крайней мере, даст какой-нибудь знак. Я перестал глазеть в окно и нетерпеливо елозил на сиденье в ожидании окончания занятий. Но звонка не было довольно долго, что-то заело в его нутрях, и он никак не хотел сигналить. Наконец, звонок возвестил об окончании самого длинного урока в моей жизни.
   Я, намеренно не спеша, но едва сдерживая нетерпение, собирал тетради и учебники в сумку, вглядываясь, теперь в каждую, выходящую из класса девчонку. Но никто из них не обернулся, никто не подал мне никакого знака. Ладно, значит, меня будут ждать внизу в коридоре или во дворе школы – успокаивал я себя.
   Посидев несколько минут в одиночестве, чтобы дать возможность всем посторонним убраться восвояси, я покинул класс. Однако ни внизу в вестибюле, ни во дворе школы, ни на улице меня никто не ждал. Или, может, при соклассниках автор писульки не хочет светиться, чтобы не смеялись над его выбором? А, может, мне просто хотят сделать сюрприз. Но кто? Вряд ли, конечно, это была Таня Милентьева, она мне больше всех нравилась, да и ростом высокая – почти до подмышки мне доходит, все не такой контраст будет по сравнению с той же Викой. Но Таня – это заоблачная мечта, журавлик в небе.
   Да ладно, пусть будет хоть кто-нибудь, как говориться, хоть утка под кроватью. Я буду и так счастлив, и, наконец, смогу, где-нибудь в постороннем разговоре с пацанами ненароком, этак, небрежно бросить: «А вот моя девчонка, да она просто без ума от меня!» Ну, и все такое прочее…
   Время было еще только половина второго, и у меня была масса времени, чтобы приготовиться к первому моему в жизни свиданию. Тем не менее, ветер свистел у меня в ушах, когда я, окрыленный надеждой и сладким ожиданием, несся домой.
   Дома я не удосужился даже пообедать, а сразу же приступил к делу. Вначале я разогрел воды и в тазике помыл голову земляничным мылом и отер себя влажным полотенцем – горячей воды, как и ванны, у нас не было. Впрочем, тогда мне это не казалось особым неудобством в нашем новом двухэтажном доме, построенном хозспособом силами отцового заводика, спецификой которого было отнюдь не строительство, а штамповка брикетов из металлолома и стружки. Тем более что, в пределах десятиминутной досягаемости пешим ходом находилась общественная баня, которую я регулярно еженедельно посещал по воскресеньям. Да и что мне сетовать? – в соседних бараках не то что холодной воды – туалета, зачастую, не было. И все эти блага цивилизации – водокачки, где в шести квадратных метрах, оказывается, тоже квартировали обслуживающие их люди, колонки и дощатые сортиры – живописно располагались на улице, как во времена Нерона, у которого деньги, как известно, не пахли.
   Я выбрал чистую белую рубашку, черные брюки, благо гладить их было не надо – мама следила, в этом плане, как за отцом, так и за мной, и я редко когда держал в руках утюг. Достал из коробки, одеваные всего-то пару раз на праздники, югославские туфли из черного сафьяна – очень дорогущие, кажется, тридцатку отец за них в Москве в ГУМе отдал. Носочки желтые – стиляжьи, перекупил за рубль у заводского художника – большого франта, на лацкане полосатого пиджака которого, красовался не какой-нибудь там ромбик об окончании Академии художеств, а круглый значок с государственным флагом США! Пиджак надел темно-сиреневый, в желтую крапинку – подарок двоюродного брата, из Австрии привез, куда ездил по комсомольской линии в какой-то там местный демократический союз молодежи наставлять буржуазный молодняк правильным идеям коммунизма. Надел пальто – серое, длинное, модное, с широкими плечиками-реглан – старшей сестре в Таллин, где она проживает, заказывали.
   Прислала она его весной, но я его еще ни разу не одевал, чтобы не шокировать местную фуфаечную молодежь заграничным прикидом – бритвочкой невзначай, для науки, порезать вещь могли, чтобы не выпендривался, гнида капиталистическая.
   Когда же во все это облачился, обратил внимание, что для таких широких плеч, какими стали мои в новомодном пальто, длинная моя шея выглядела тонковато, и голова из пальто торчала, словно маковая коробочка на длинном стебле. Пришлось повязаться белым шарфиком, с искоркой, чтобы исправить сей недостаток. Шарфик, правда, был женский, мамин, с девичества довоенного еще остался, но кто об этом знает? Правда, запах нафталина и каких-то духов еще хранился в нем, а это был отрицательный момент, ибо считалось неприличным парню иметь подобный душок, вот «Шипр» или «Тройной одеколон» – это куда еще не шло.
   Встал перед зеркалом, взбил на голове кок, посмотрелся – вроде ничего парнем стал, как говориться – кареглаз и чернобров, если не обращать внимания на нос Депардье и пару прыщей на недостроенном пока еще юношеском лице. Только, вот, с фигурой беда, в фас посмотришь – кажется, нормальный парень в этом пальто – широкоплечий, хоть и высоченный. А в профиль – узенький какой-то, плоский, вроде, как гладильная доска. Но, в целом, если глянуть с другой точки зрения, с идеологической, то выходила внешность не местного розлива, вроде как артист московский заезжий. Или студент какой-нибудь иностранный, типа румынского. Почему румынского, а скажем не французского? Сам не знаю. Просто я на себя так подумал, когда посмотрел в окно на прохожих.
   Пройтись так по центру города было бы еще ничего, нормально, даже в самый раз, там золотую молодежь поразить не просто, там местные стиляги схоже одевается, да и заезжие с окраин в этом случае стараются не отстать, одевают все, что имеют в наличии помоднее. Ну, да ладно, разок-другой промелькнуть в таком виде по нашим рабочим кварталам еще можно – вроде как, на самом деле на Красный проспект вылазку делаю. Только рано еще из дома выходить. Всего-то час прошел, а тут до почты ходьбы, максимум, двадцать минут. Быстро я собрался, однако! И куда теперь девать эти два часа ненужного времени?
   Я снял пальто, шарф, достал из портфеля учебник истории и стал учить урок, заданный на дом да плюсом еще и одну главу вперед. Но по прошествии небольшого времени понял, что читаю страницы впустую, в голове ничего не откладывалось, мысли были заняты предстоящим свиданием и тем, кто же на него явится.
   Отбросил учебник и пошел на кухню разогревать сваренный утром мамой суп, надо же было как-то отвлечься, да я еще и не обедал, как пришел. Помыв посуду после еды, включил телевизор, потом выключил, потом стал ходить от окна к окну, потом достал альбом и взялся рисовать. Сама по себе нарисовалась головка девушки, на Таню Мелентьеву похожая. Нервными движениями рук я зачиркал ее – все равно на встречу придет кто-то другой. Промаявшись, таким образом, довольно порядочно времени, я свалил на свидание.
   Я шел по улице Беловежской вдоль деревянного забора, по ту сторону которого располагался станкостроительный завод имени Ефремова. Узкая полоска тротуара отделяла меня от дороги, вымощенной булыжником. Иногда по ней проносились грузовики, полные, звякающего в кузовах, железного лома, и обдувавшие меня клубами ржавой пыли. Машины слегка сбавляли передо мной свой ход, и шофера, сквозь грязные стекла осматривали меня, как заморское чудо, невесть откуда забредшее в это богом забытое место.
   Редкие прохожие, в основном, – знакомые все лица, все одинаково серые, как из одного мышиного семейства, с некоторыми из которых мне приходилось здороваться, откровенно, не таясь, рассматривали меня, оглядывая с головы до ног и сворачивая шеи, когда я проходил мимо, и потом я долго чувствовал спиной их осуждающие или недоумевающие взгляды. Школьная мелкота останавливалась, разинув рты, и когда я равнялся с ними, даже забывала кричать мне вдогонку что-нибудь оскорбительное. Попадавшиеся мне на пути сверстники корчили неприязненно рожи, будто в рот сыпнули им перца, и цедили сквозь зубы с завистью или презрительно что-то вроде «Стиляга длинноногая».
   В другой раз я, может быть, и обращал бы на это какое-то внимание, но сейчас мне было не до того – я шел на свое первое в жизни свидание! И сердце билось так часто и радостно, как когда-то в дошкольном детстве, когда в заливчике на мелководье, я поймал руками щуку, не успевшую уйти в открытую воду вместе с отливом, и, прижимая что было сил, трепыхавшуюся живую, скользкую игрушку, бежал показать ее родителям, садившим невдалеке в поле картошку.
   Наконец, миновав завод, со стоящим у забора самолетиком, о котором я еще скажу после, школу и квартал двух-трехэтажных беленых домов, рабоче-сталинского ампира, постройки конца сороковых – начала пятидесятых годов, я очутился у здания почты минуты за три до пяти вечера. Встав около высокого крыльца почтамта на углу здания, на перекрестке, я мог теперь спокойно обозревать обе улицы в разные стороны.
   Этот квартал хоть и слыл донельзя рабочим, но все же считался уровнем повыше нашей Чукотки. Тут, на фасадной части улице Мира, проживала заводская интеллигенция из числа ИТР, преподаватели школы и заводского техникума, работники местного клуба, воспитатели детсадов, продавцы магазинов, парикмахеры и прочий подобный люд. Своим наличием здесь они приукрашали преобладающую рабочую массу, которая, в основном, кроме орденоносцев, парторгов и общественников, ютилась чуть в стороне – во внутренних закопченных кварталах. Посему и публика здесь ходила не столь серая и однообразная, а некоторая молодая поросль даже с претензией на какую-то моду, сдобренную собственными придумками. Например, особым шиком среди местной молодежи – в том числе, и шпаны тоже – считалось носить кепки набекрень так, как это сейчас принято, скажем, в каких-нибудь элитных частях ВДВ, где солдаты нахлобучивают таким образом на свои бритые головы краповые береты.
   Несмотря на более культурный состав местного люда, прохожие все же проявляли ко мне некоторое внимание, очевидно, видя во мне некую вешалку с развешанными на ней замечательными вещами. Одна подслеповатая бабуся даже остановилась и пощупала материал моего пальто, рассматривая его через увеличилки очков всего лишь в нескольких сантиметрах от своего носа. Она даже немного испугалась, когда я сказал, что пальто не продается. Вскинув от неожиданности голову и отшатнувшись от меня, как от манекена, который внезапно заговорил, она едва не выронила сетку с яйцами, которую держала в другой руке.
   А двое парней лет двадцати, оба одинаково одетые и, несмотря на разницу в росте, похожие друг на друга, как огурцы с одной грядки, в узких брюках, в ботинках на каше и коричневых, в рубчик, полупальто, поинтересовались, не уступлю ли я им свое пальтецо рубликов, этак, за пятьдесят? Услышав, что у пальто даже магазинная цена целых девяносто, сразу отцепились, даже не поинтересовавшись, а собираюсь ли я его продавать вообще. Просто назвали меня «барыгой» и, надутые собственной значимостью, потопали себе дальше.
   Так я стоял, крутя головой по сторонам, вглядываясь в перспективу улиц, тщетно пытаясь обнаружить хоть кого-нибудь из наших девчонок. Прошло уже минут десять, и я стал подозревать, что надо мной просто подшутили, отчего настроение мое потихоньку начало портиться, как вдруг, прямо из дверей почты, вышла Мелентьева Таня. Увидев меня, она остолбенела. Остолбенел и я. Я – от того, что совершенно не рассчитывал на встречу именно с ней, она – с вмиг застывшей улыбкой на лице – от изумления, произведенного на нее моим сногосшибающим нарядом.
   Когда же, через несколько секунд, столбняк отпустил ее, она сошла с крыльца ко мне, как ангел с облака.
   – Извини, задержалась в очереди, я тут телеграмму папе в Одессу отправляла, мама попросила, он с концертом там, – сказала она в оправдание за задержку и улыбнулась тонкой черточкой губ, отчего образовались ямочки на ее щеках.
   – А он кто у тебя, артист? – первое, что нашелся сказать я, ибо ничего другого мне, ошеломленному такой неожиданной встречей, в голову попросту не пришло.
   – Он детской самодеятельностью руководит в нашем клубе. А ты не знал?
   – Да откуда мне…
   – На всесоюзный смотр поехали, – сказала она и замолчала, снова оглядывая меня сверху вниз. – Слушай, а ты у нас пижон, а я и не знала!
   – Да все по-обычному, – приврал я, польщенный, – мы же только в школе видимся. Кстати, «пижон» – это в переводе с французского – «голубь».
   – Ничего себе – голубь. Тут на целого павлина потянет!
   Спохватившись, что сказала не совсем то, что нужно, Таня подцепила меня под руку:
   – Ну, куда пойдем? Может, в клуб сходим на киношку?
   Я посмотрел на афишу клуба Ефремова, громоздившегося через дорогу напротив и производившего внушительное впечатление своей монументальностью. Кажется, в конце и после войны, его строили пленные немцы. И хоть он был построен по советскому проекту, но некая незримая тень готики, которую исподтишка привнесли германцы в лепнину – горельефы, башенки и иные архитектурные украшения, незримо и мрачновато лежала на нем. С афиши, задушевной улыбкой завсегдатая всех простецких компаний улыбался, артист Николай Рыбников, ряженый в форму монтажника высотных конструкций.
   – «Каланча». Я уже сто раз смотрел, – сказал я.
   – Какая каланча?
   – Ну, кино – «Каланча», там еще Рыбников играет, вон на афише.
   – Сам ты каланча – «Высота»! – звонко рассмеялась Таня и, все так же держа меня под руку, повела по улице. – Я тоже раза два уже смотрела. Тогда пойдем просто так погуляем.
   – Пойдем, давай, – согласился я, немного покоробленный ее «каланчой».
   Мы пошли по тротуару под ручку в направлении, которое выбрала она. Дорогой сбоку и сверху, с позиции своего роста, я украдкой рассматривал Таню. На ней был голубой, фетровый берет, из-под которого на спину ложились две толстые короткие косицы. Вокруг них клубились непослушные завитушки, не попавших в косы, нежных, русых волос. Сиреневое демисезонное, с поясом, пальто на ней было то же самое, что она носила и в школу, но, вот, капроновые чулочки и коричневые лаковые туфельки, с крупными стразами на застежках, я до того на ней никогда не видел.
   Да и, вообще, мне еще не доводилось видеть школьниц в таких дорогих чулках, разве что иногда кто-то на праздники надевал мамины, если та разрешала. К тому же, я еще в самом начале заметил, что брови у нее слегка подведены, чего раньше за ней тоже не водилось. Значит, тоже наряжалась к свиданию, тоже хотела быть покраше. Это радовало и это льстило моему самолюбию.
   Одно меня не устраивало – прохожие глазели на нас несколько иначе, нежели просто на меня одного ранее. И взгляды их стали более колючими, более бодливыми, что ли, и это почувствовала и Таня. Она, вдруг, остановилась и, подняв ко мне погрустневшее лицо, сказала:
   – Надоело по улице шататься, пойдем, все-таки, в кино, посмотрим еще раз.
   – Пойдем, – с радостью согласился я и тут вспомнил, что у меня с собой не было денег.
   В заднем кармане брюк у меня всегда лежала неразменная пятерка – так, на всякий случай, и когда я из нее сколько-то брал денег, то в тот же день возобновлял. Но та пятерка осталась дома в брюках, в которых я пришел из школы. Таким образом, денег у меня не было ни копейки и ни о каком кино или мороженном не могло быть и речи. Это был серьезный промах. Но не оправдываться же теперь. Подумает – жадный. С другой стороны, неловко было бы в первую же нашу встречу, пользоваться Таниными деньгами, если они и были у нее с собой вообще. Посему я с ходу придумал:
   – Слушай, Таня, я тут вспомнил… тут такое дело получилось… понимаешь, отец скоро с работы придет, а он ключ не взял от квартиры, будет на лавочке около дома сидеть ждать меня.
   – А ты сразу что – не знал? – разочарованно вскинула на меня Таня моментально повлажневшие глаза.
   – Да знал, как не знал.
   – А что же ты – в кино, в кино… И вырядился, как будто в Париж собрался на Елисейские поля. Ладно, пойду домой, – вздохнув, она опустила голову, но не уходила, водя носком лакированной туфельки по асфальту.
   – Ну, а как бы я тебя мог предупредить? Да я и не знал, что это ты мне записку писала….
   Это, пожалуй, звучало убедительно. Тем более что телефоны в квартирах были тогда большой редкостью, так только – у большого начальства. У нас, например, хоть отец и был замдиректора завода, и то телефона не было. А насчет Тани, то я не то что номер ее телефона не знал, но и вообще не ведал – есть ли он у нее или нет. Да я даже адреса ее не знал.
   – Да ладно, не огорчайся, в другой раз сходим. А до дому я тебя провожу, еще успею.
   Я и сам обрадовался тому, что нам не придется дефилировать по центральной улице, полной народа, а скроемся где-нибудь в тихих двориках. Да и, вообще, я чувствовал себя неловко из-за того, что Тане со мной неловко.
   – Ну, пошли, – безразлично сказала Таня и решительно зашагала вперед, не оглядываясь на меня.
   Я поторопился за ней на полшага позади. Этакое наше перемещение по улице вовсе не было похоже на совместную прогулку. Со стороны могло показаться, что мы просто куда-то спешим: судя по вымороченным лицам, скорее всего, опаздывали на похороны.
   Пройдя, таким образом, пару кварталов – все дальше от моего дома – мы свернули во дворы. В ближайшем из них, прилегающего к главной улице этого заводского района, еще чувствовалась ухоженность и радение дворников. Во внутренних садиках стояли подстриженные стенкой ряды, поредевшего от осени, шиповника, стволы кленов и тополей побелены снизу до высоты человеческого роста. Жухлая листва сметена в кучки, фонтан хоть и не работал, но его бетонная чаша была чиста, без собачьих какашек и засраных бумажек, дома блистали свежей краской оконных рам и белизной, обновленной недавно штукатуркой, стен.
   Но уже в следующем квартале, углубленном далее внутрь от фасадной улицы, чувствовалось неухоженность второстепенного поселения, вдоль которого не проезжают машины районного начальства. Скамейки, с выломанными досками и грязные, поскольку местные обитатели предпочитали сидеть не на сиденьях, а на спинках, перевернутые урны, разноцветье битого стекла бутылок и водочных крышечек от них, пустые пачки папирос и разбросанные окурки, облупившаяся краска подъездных дверей, запах гнили от помойных дощатых ящиков, рядом с которыми громоздились мусорные кучи.
   Там мирно уживались, давно знакомые меж собой, местные вороны и голуби, облезлые коты и бездомные Шарики. Правда, помойка была поделена меж ними поэтажно и по сторонам света – птицы оккупировали верх переполненного ящика, собаки шныряли внизу, а коты были на стреме, и занимали места, отъевшихся и оставивших очумелый пир, Бобиков. На веревках, повязанных между столбов и деревьев, сохло тряпье: трусы – мужские и женские, майки, платья, рубахи и коврики, сработанные из разноцветных лоскутков.
   Рабочий люд здесь собирался вокруг некрашеных, отполированных ладонями столиков, от которых разносился окрест стук доминошных костяшек и около которых клубились колечки папиросного дыма. Все они были одинаковы лицами – засерелыми, со стальным отблеском изработанных роботов, от въевшейся в кожу металлической стружечной пыли и, глянцующей ее, гари, испаряющейся с раскаленных резцах, охлаждающего их масла.
   Шпана играла в чику и пристенок, катала по двору шестерни на клюшках и каталась сама на самодельных деревянных самокатах с колесами из шарикоподшипников. Отдельная троица из ребят, возрастом постарше меня года на два, резалась в картишки у подъезда дальнего дома на скамейке без спинки. Двое из них располагались на ней самой, а один сидел на корточках между ними. Рядом на земле стояла трехлитровая банка пива, из которой они поочередно отхлебывали пенную жидкость.
   Дворовая публика обращала на нас не слишком особое внимание, и если кто и посматривал в нашу сторону, то с недоумением и то только на меня, на Таню особо не смотрели, кое-кто даже с ней здоровался молча, лишь кивком головы. Я понял, что это и был ее родной двор. Она, опустив голову и не поднимая глаз, по-прежнему шла впереди меня, только теперь не так быстро. Мы шли прямо к тому подъезду, где троица картежников распивала пиво. Один из играющих, тот, что сидел к нам лицом, в комбинированной курточке и серой кепке набекрень, толкнул другого, что был к нам спиной. И тот обернулся.
   Даже издалека я почувствовал холодный укол его серых глаз, заметил, как вздулись желваки на его щеках и дернулись губы в беззвучном мате. Он встал, зло сплюнул в сторону и засунул руки в карманы плаща, затем выдвинулся вперед на пару шагов, загородив дорожку, ведущую к подъезду. Внешностью и одеждой этот малый отличался, как от своих компаньонов, так и от остальных одноликих и серо и однообразно одетых, словно клиенты из одного лепрозория, местных обитателей. Он был среднего роста и крепкого телосложения. Лицо его было правильных, безупречных черт, но без красок на нем – белобровое и белореснитчатое, впрочем, как и белобрысый завитой чуб, свежей стружкой торчащий из-под надвинутой на лоб широкополой шляпы.
   Этого парня можно было бы посчитать даже красивым, если бы не альбиносная бледность лица, делавшая его похожим на отполированную ветрами мертвую, пустынную кость, особенно ненормальную по сравнению с, оттенявшим ее черным цветом, головным убором. Одежда на нем была хоть и не модная, но вызывающая, часто присущая блатякам, имевших в своей среде какой-либо авторитет. Она делала его фигурой местного розлива: распахнутый, дорогой и длинный, почти до пят, кожан, в вырезе которого виднелась белая рубаха, повязанная широким зеленым галстуком, также в белый горошек, а хорошо отутюженные черные брюки замыкали комбинированные туфли – мыски из черной кожи, верх же белый, с белыми же шнурками.
   Таня приостановилась и обернула ко мне встревоженные глаза:
   – Знаешь, Коля, тебе лучше сейчас уйти, тут мне до подъезда два шага осталось, сама дойду. Тот, что в кожане, это Князь – Толька Князев, заводила у местной шантрапы, он чужих не любит, и он уже в тюрьме два года по малолетке отсидел, так что лучше от него подальше держаться. Давай, иди, – она взяла меня за локоть, слегка подталкивая к тому, чтобы я развернулся.
   Я колебался: встреча с бандюгами мне ничего хорошего не сулила, к тому же их было трое, а я и драться-то не умел, так боролся немного давно, еще в пионерлагере. Обхватывал одной рукой низеньких собратьев за шею левой рукой, правой ногой ставил подножку – и противник повержен, пусть он даже был и покрепче меня, сказывалось серьезное преимущество в росте. Но одно дело бороться – другое драться. За свою детскую и юношескую жизнь я уже не раз схлопотал, что называется, по морде, но ни разу не ответил тем же. И не потому что так уж и боялся обидчика, просто не в силах был переступить тот моральный порог, когда можно было бы ударить человека по лицу. Мне это казалось таким чудовищным!
   Дома я никогда не жаловался на подобные редкие стычки, когда получал кулаком в подбородок. Но до отца, наверное, доходили слухи, что я такой безответный, и он тогда учил меня: «Лезут к тебе – бей в морду, не бойся! Бей до полусмерти, иначе всегда сам будешь битым». Но я не мог, для меня ударить по лицу или ударить ножом – было равносильным. Вот и терпел…
   С другой стороны, я не хотел дать труса перед Таней, это было бы еще позорней, чем получить по физии, тем более что и так перед ней сегодня облажался с деньгами. Еще я понадеялся на русское авось – может, пронесет. И я, решительно мотнув головой и взяв ее под руку, с развязным видом направился вперед, словно, крылатый к краю пропасти, через которую вел шаткий мостик, могущий обрушиться в любой момент.
   Троица уступом загораживала нам подход к подъезду – впереди Князь, с грозной ухмылкой на лице, по бокам чуть позади него – два его дружка с налипшими на губы папиросками на презрительно растянутых, с заедами, губах.
   Подойдя к ним вплотную, Таня досадливо, нисколько не боясь, сказала:
   – Уйди с дороги, Князь, тебе ж лучше будет, а то…
   – А то что? Этому длинному петуху пожалуешься? – он с презрением плюнул мне между ног на землю, попав слюной на мои козырные туфли. – Я тебе сказал, краснучка: школу закончишь – моей будешь! Мне эти твои ухажеры гребаные не нужны. А ты вали-ка отсюда подобру-поздорову, длинный. Сегодня я добрый, не буду тебя бить!
   Его дружки засмеялись. Один многозначительно переложил из кармана брюк в другой финку со спрятанным в ручке лезвием.
   Таня сделала шаг в сторону, чтобы обойти шпану, но Князь вновь заступил нам дорогу.
   – Я же тебе сказал, длинный, катись отсюда колбаской! – прошипел он, глядя на меня снизу вверх сузившимися глазами на исказившемся в злобной гримасе лице. – Последний раз говорю!
   Я молчал, решив не отступать – будь что будет. Но тут в разговор вновь вступила Таня:
   – Твоей, говоришь? – она встала перед Князем фертом, выпятив грудь. – Да никогда не была я и не буду твоей, уголовная шваль! Пропусти лучше, а то через месяц брат из армии придет, скажу ему, он тебе начистит морду! Или забыл, как ты от него кровью харкал?
   – А ты меня не пугай – пуганый, и с Андрюхой не стравливай, стерва! Дай пройти, фуфел! – он шагнул вперед, вклинившись между нами и, вдруг, резко двинул меня локтем в живот.
   От неожиданности, я полетел на спину прямо в зловонную, покрытую голубиными перьями и экскрементами, лужу, образованную булькающей струйкой из-под крышки засорившегося колодца. Я упал неловко, даже внешне комично, задрав кверху ноги. Я моментально вскочил, но дело было сделано – я был обосран в прямом и переносном смысле слова с головы до ног. Горячая вода стекала с меня всего, даже за шиворот с мокрого затылка, обжигая не только тело, но и, без того, сгоравшую от стыдобины душу.
   Слезы горького бессилия закипели в моих глазах, и я едва сдерживался, чтобы тут же не разрыдаться в открытую. Я затравленно озирался помутневшим взором, понимая, что ничего не сделаю, ничего не предприму, чтобы исправить положение, которое, впрочем, исправить уже было и невозможно, даже если бы мог и если бы хотел…
   Троица развязно гоготала, тыча в меня пальцами, Таня сочувственно смотрела, но и только. Однако это сочувствие постепенно перешло в холодное презрение, шедшее из ее глаз. Выждав некоторое время и окончательно поняв, что от меня ждать больше нечего, она отвернулась, опустила голову и убежала в свой подъезд.
   Я же, под улюлюканье и свист бандюганов и любопытные, нездорово заинтересованные взгляды местных обитателей, резко развернулся, из-за чего поскользнулся и вляпался в лужу повторно, оказавшись теперь на четвереньках, неловко поднялся снова и медленно покинул место своего позора.
   Я шел шатаясь, весь вываленный в грязи и говне, ссутулившись, и горько и беззвучно плакал. Так больно, как сейчас, мне, наверное, в жизни никогда еще не было. Не физически – болела душа. Слезы катились из моих глаз крупными горошинами, оставляя жгучие, грязные потеки на щеках и оседая солоноватым привкусом во рту. Брюки, еще несколько минут назад, чистенькие и выглаженные в стрелочку, мокро липли к ногам и хлестко шлепали по щиколоткам на холодном, пронизывающем ветру. А в навощенных, парадных, туфлях – теперь в ошметках мокрой глины и человеческих экскрементов – хлюпала вода из вонючей колодезной лужи. Вымоченная в ней же спина серого, нового пальто, тащила за собой смрад уличного туалета, распугивая прохожих и оставляя на пыльном тротуаре цепочку мокрых следов.
   Пустота в моих глазах не отображала встречных людей, не отображала и выражений на их лицах, все они теперь оставались для меня силуэтами и тенями, да они и стали таковыми, на самом деле. Я не мог тогда думать, что они были живыми людьми.
   – Эй, дядя, достань воробушка!
   Я, чисто на автомате, приостановился и застыл в позе манекена – до меня долго доходило: кто это и что кричал. Наконец, я медленно, механически обернулся. Это глумливо наперебой галдели мне вслед какие-то пацаны, до пояса мне ростом, с рожицами, которых, как пятаки с одного станка, объединяла только одна бросавшаяся в глаза характерная деталь – их недалекость, и захохотали тонкими, недоношенными голосками.
   Тут что-то со звоном оборвалось внутри меня, словно лопнула какая-то важная жизненная жила, не дававшая мне доселе упасть в бездонную пропасть, слезы мгновенно высохли в моих глазах, и я пошел дальше – мне стало глубоко наплевать на всех и, в первую очередь, на самого себя. Разве я кому-то еще нужен, кем-то любим? Да и кто я такой, чтобы быть кому-то нужным, чтобы кто-то меня любил?
   Смуро оглядевшись, я понял, что оказался уже около школы. До дома оставалось идти с километр, я ускорил шаги и вскоре оказался в своем квартале. Окажись здесь в подобном виде когда-либо раньше, я бы шел, закоулками, опустив голову, стараясь не встречаться взглядами с прохожими. Но теперь я шел прямо, в моих глазах была пустыня с одной только дорогой на ней – ведущей домой.

ГЛАВА III
ДРУГ

   – Колян! Постой же, Колян!
   Меня сзади догонял Вовка – невысокий крепыш из параллельного 10-го «б», в сером кепи, которое он носил по-вратарски – козырьком назад, и с вечными пузырями на коленях неглаженых брюк. Он был малым, донельзя самостоятельным и независимым от дворовой шпаны, бОльшей частью криминальной, поскольку имел разряд по борьбе и мог любому дать сдачи. Пацаны это знали, кое-кто силу его кулаков и борцовских приемов прочувствовал на себе, поэтому к нему не лезли и его уважали. Он окликнул меня по имени, хотя обычно самое мягкое обращение, которое я слышал во дворе, это было – «Эй, длинный!». И это несколько удивило меня, если я еще мог чему-то удивляться в своем положении.
   Вовка был симпатичным смешливым малым, крутолобым, с жесткими, густыми и вьющимися волосами, с правильным русским лицом неиспорченных северных кровей. Правда, внешность его слегка портили небольшие, серые глазки, делая его похожим на кабанчика, который сам себе на уме. Впрочем, негативное отношение ко всей, без исключения, дворовой ребятне, как ответ на ее отношение ко мне, не позволяли мне отличить хороших парней от плохих, и придавали некий субъективизм их внешности.
   – Что случилось-то, Колян? Тебя кто обидел? – спросил Вовка, пытливо смотря мне в глаза.
   – Да нет, упал просто, – сказал я и чуть не заплакал – меня тронуло теплое отношение парня.
   Оглядевшись по сторонам, я заметил еще несколько пацанов, стоящих подалее, и тоже сочувственно глазевших на меня. Сказывались корпоративные интересы двора: хоть я и был здесь изгоем, но обидели меня чужие, посему следовало меня пожалеть, может, даже как-то заступиться, отомстить обидчикам.
   – Слушай, пойдем ко мне – состирнем пальтецо, подсушим бахилы, одежонку в порядок приведем. Куда ты к мамке такой? – сказал Вовка и настойчиво потяну меня за рукав. – Пошли, пошли, у меня дома нет никого.
   Я послушался, так захотелось кому-то излить душу!
   Вовка жил по соседству, в однокомнатной квартире такого же двухэтажного дома, как и наш. Еще с ним там обитали мать, отчим и младший брат Толик. Вовка переехал сюда год назад и очень гордился новым жильем. Раньше они жили в шестиметровой комнатке барака, где все удобства были на улице. Здесь он впервые узнал что такое кран, из которого свободно течет вода прямо в доме и за коей теперь не надо было летом и в зимнюю стужу ходить с ведром на колонку.
   Родители его были простыми рабочими на нашем заводе, а брат попал на малолетку на два года, взяв всю вину на себя за какой-то воровской грешок старшей братвы – те уже были совершеннолетними и им грозили сроки раза в два побольше нежели Толику, да еще приписали бы групповуху. А Толик в том ночном происшествии стоял на стреме, заснул, то есть подвел подельников, потому его и обязали компаньоны взять всю вину на себя. Вот и отдувался по глупости за всех.
   Квартира их была обставлена небогато – простой круглый, под белой скатертью, стол, раскладной диван, фанерный шкаф, железная, крашеная коричневой краской, кровать, несколько стульев и табуреток. Единственной дорогой вещью был телевизор «Енисей», стоявший в углу на тумбочке под салфеткой. Зато в доме было исключительно чисто, почти стерильно, и это несмотря на действующую печку на кухне.
   Вовка настоял, чтобы я разделся полностью. Он нагрел воды на печи, топившуюся углем, насыпанным в таз, немного воды налил в железную оцинкованную ванну, а остальную – в, поставленное рядом, ведро и заставил меня сначала вымыться в ней самому. Мыться мне было в ванне неудобно, для меня она была мала, и я кое-как разместился в ней на коленках, но я послушно выполнял все Вовкины указания. Он поливал мне из алюминиевого ковша, черпая почти что кипяток из ведра.
   – Чего такой тощий – не кормят что ли? Кожа да кости, – иногда ронял он слова.
   – Сам не ем, аппетита нет, – отговаривался я.
   Когда закончили с помывкой, Вовка дал мне чистую простынь вытереться и прикрыть наготу, потом усадил на диван в комнате, угостил горячим чаем, а сам, поменяв воду, принялся за чистку и стирку моей одежды в той же ванне. Я с наслаждением отхлебывал горячий чаек, лишь в домашнем тепле ощутив, как продрог, и чувствуя себя потерянно и неловко, и не вмешивался в его дела.
   Закончив с постирушками, Вовка развесил мою одежду на веревке прямо в квартире и включил самодельный вентилятор для ее просушки, после чего порезал на разделочной доске ливерную колбасу, хлеб, из дальнего закутка шкафа достал бутылку со спиртом, отлил немного в чашку, буркнул: «Только чуток – чтобы отчим не заметил», – и спрятал ее назад. Принес воды из-под крана в кружке, достал две рюмки, набулькал в них спирт, развел водой, получилось грамм по сто сорокоградусной.
   – Ну, давай, Колян, выпьем за наше, можно сказать, близкое знакомство, заодно прогреешься. Небось, простыл. Чо таращишься? Думаешь, я употребляю? Не, не боись, я же понимаю – это для мозгов вредно, – сказал Вовка, пригласив меня к столу, и, чокнувшись со мной, выпил первым.
   Я тоже не имел пока пристрастия к спиртному, но из благодарности к Вовке выпил горькое дерьмо и непроизвольно затряс головой. Перекусили. Вовка густо заварил еще по одной порции грузинского брикетного чая и сказал, блаженствуя то ли от чая, то ли от разведенного спирта:
   – Хорошо-то как! А ты, Колян, пей чаек, не тушуйся, мало будет, так я еще сварганю, старики мои сегодня во вторую работают. Только к полпервому ночи домой вернутся. Успеет твоя одежонка просохнуть. Ну, может, не совсем, зато домой нормальный придешь, старики твои ничего и не заподозрят. Штиблеты твои я на батарею поставил. Ты, вот, давай-ка лучше расскажи, что случилось-то?
   Разомлевший от домашнего тепла, острых напитков и радушного обращения Вовки, я, краснея за самого себя до корней волос, рассказал ему все, что со мной случилось, ничего не утаивая – как на духу. От того, что я излил ему душу, с сердца даже спал какой-то холодный камень. А Вовка слушал, не спуская с меня глаз, под тихий, снотворный шелест вентилятора, и мрачнел все больше.
   – Вот что, Колян, хочешь дружить со мной? Никто к тебе тогда не рыпнется. Если что – только мне скажешь – и все, я мигом разберусь! И шкеты местные с этого дня тебя только по имени звать станут. Никаких «дядей-воробушков» больше не будет! Зуб даю! – он сунул ноготь большого пальца в рот и с цокающим звуком цепанул им верхние зубы. – Ну что? – друзья?
   Вовка протянул мне широкую кисть с короткими пальцами. Я подал свою, и мы крепко пожали друг другу руки. Вернее пожал крепко Вовка, у меня не было такой силы, чтобы рукопожатие мое посчиталось таковым. Вовка удовлетворенно хмыкнул:
   – Слушай, Колян, у меня ведь на квартале тоже особо-то нет друзей. Я сам по себе и ты сам по себе, почему бы нам и не дружить? Верно я говорю?
   Я счастливо кивнул – у меня, наконец, появился друг. Сильный парень.
   – А обидчикам твоим мы еще покажем! Но только не сейчас, – вздохнул он. – Мне одному с ними в чужом районе не справиться, а ты пока не в счет. А собирать и вести туда кодлу с нашего двора не хочу – потом обязан им буду, на всякие свои разборки звать начнут. Короче, не хочу я с ними связываться. Мы с тобой вдвоем управимся.
   – Как?
   – Задумка у меня насчет тебя имеется. Тебе сначала надо собой заняться. Спортом. Силу, ловкость подкачать. В секцию какую-нибудь тебе надо податься. В волейбол или баскетбол. Да чего там – давай сразу в бокс!
   – С моим-то ростом в бокс?
   – А чего, – запальчиво возразил Вовка, – у нас в клубе юношескую секцию Дмитрий Злобин тренирует, он чемпионом Союза среди юношей был и чемпионом России среди взрослых, эмэсэмкА!
   – Что такое «эмэсэмкА»?
   – Мастер спорта международного класса – вот кто. Это тебе не хрен собачий! Да не в том дело. Ты знаешь, какой он ростом?
   Я промолчал, вопросительно вскинув брови.
   – Да выше тебя – точно! Только здоровый, как бык – тяж он. Килограмм сто весит точно, а то и больше. Ты вот сколько ростом?
   – Сейчас – метр восемьдесят шесть, на комиссии военкоматовской мерили.
   – А вес?
   – Шестьдесят шесть, – смутился я за свою легковесность. – Килограмм…
   – Всего-то?! Ни фига себе! Тебе по росту никак не меньше восьмидесяти надо иметь. Я, вот, к примеру, метр шестьдесят пять ростом, а вешу шестьдесят семь. Да фигня всё! Кости есть – мышцы нарастут.
   Вовка взъерошил волосы и стал скрести лоб, что-то усиленно соображая, потом сказал:
   – Вот что, Колян. Приходи завтра в клуб к шести вечера. Там юношеская секция бокса работать в это время начнет. Наша борцовская закончится, и боксуны занятия начнут. Подойдешь к Злобину, попросишь, чтоб записал в бокс.
   – Да, не примут! – безнадежно махнул я рукой.
   – С чего ты взял?
   – Силенок маловато.
   – На фига тебе силенки? В смысле, она, конечно, нужна. Но там, главное – реакция, скорость рук и мыслил чтоб быстро… В общем, вот что: я там тебя у спортзала ждать буду, вместе к Злобину подвалим. Годится?
   – Ладно, уболтал, – сказал я, не питая особых иллюзий насчет своего светлого боксерского будущего.
   – Только ты оденься нормально, – немного помявшись, сказал Вовка. – По крайней мере, для начала не стоит выпендриваться…
   Я все хорошо понял.
   Потом Вовка порылся в тумбочке, на которой стоял телевизор, достал оттуда какой-то старый журнал и дал его мне.
   – Вот посмотри, это мой батя из Германии привез после войны. Не дядя Гоша, не отчим, а мой родной отец, он танкистом был, батальоном танковым командовал. Его танк подбили первого мая в сорок пятом в Берлине прямо у Рейхсканцелярии. Знаешь как обидно, война, практически кончилась, а его ранило. Ну, там подлечили, но из танкистов по здоровью списали, правда, оставили служить при Берлинской военной комендатуре. Ну и мать, конечно, с ним там осталась. Как отца выписали из госпиталя – они и поженились сразу, она санитаркой была.
   – Так и тетя Пана на фронте воевала? – изумился я, беря, порядком потертый, журнал в руки. – По виду так и не скажешь, что фронтовичка бывшая, и водку не пьет совсем. Все бабы, которые фронт прошли, сколько видел, все за воротник закладывают, к ста граммам фронтовых попривыкли за войну.
   – Так то – бабы, а моя мать… – глухим, как из подвала голосом, сказал Вовка и нехорошо посмотрел на меня.
   – Ну, извини, Вован, я не про тетю Пану, а так, вообще, – спохватился я поздно.
   – Вообще, вообще! Ты базар-то фильтруй! – сердито отозвался Вовка, но заводиться не стал. – Не хотел говорить тебе, Колян, но мать моя не такая, она к порядку, к работе серьезной привыкла, из семьи раскулаченных она. Только не говори никому, ладно? Никто здесь не знает про это, а то жизни б не дали, заклевали бы пролетарии, да и квартиры б нам этой вовек не видать…
   – Могила! – искренне откликнулся я, рассеяно вертя в руках журнал с каким-то боксером на обложке.
   Вовка вздохнул и, отпив глоток остывающего чая, сказал:
   – А что ты журнал скрутил в трубочку? Я же тебе его не зря дал! Ты, вот, разверни его.
   Я послушался Вовку. Это был германский журнал «Бокс», кажется, еще аж за 1936 год. Под самим названием, почти таким же шрифтом, шла надпись на немецком: "Победа Макса Шмеллинга – немецкая победа!" А сбоку в уголке, позеленевшими, выцветшими от времени, чернилами, размашистым, но аккуратным почерком, по-немецки было выведено:
   На память хорошему парню Иоганну Серову.
   И подпись – Шмеллинг.
   Перевод я сделал без особого труда, поскольку довольно хорошо знал немецкий и даже неплохо читал, хотя в школе изучал английский, но моими соседями были приволжские немцы, депортированные в Сибирь в начале войны. Я играл с их детьми, часто бывал у них дома, где они говорили, в основном, на родном языке, и быстро освоил для себя новую речь. Даже стал читать немецкие книжки, которые были у них – правда, по большей части, сказки. А читать меня учил их старший сын Адольф, который был старше меня года на три. Вот только, говорил я с ними странным образом – они со мной по-немецки, а я с ними – по-русски. Так и мне и им было удобней.
   Остальное место на обложке журнала занимал снимок, на котором красовался симпатичный парень, обнаженный по пояс и стоящий в боевой стойке с боксерскими перчатками на руках. Суровый взгляд светлых глаз, смотрящих из-под нависших надбровных дуг, покрытых широкими бровями, даже со снимка давил неукротимой, дикой энергией неандертальца и абсолютной уверенностью в своих силах. Темные и густые волнистые волосы, поблескивающие бриолином, зачесаны назад, нос прямой и широкий, слегка приплюснут – специфический боксерский. Мощный торс и широкие плечи вызвали у меня такое мучительное чувство зависти и восхищения, что я непроизвольно откинулся на спинку стула и застонал.
   – Это легендарный Максимиллиан Шмеллинг! Чемпион мира по боксу в супертяже, к тому ж, любимец самого Гитлера. Он даже великого Джо Луиса побил! Нокаутом в двенадцатом раунде. Кстати, он ростом метр восемьдесят девять! – с ударением на последних словах сказал Вовка. – Так что тебе еще до него дорасти надо, – добавил он опять со значением, которое можно было понять двояко. – Так отец мой этого самого Шмеллинга сам видел, даже выпивали с ним за одним столом. Ей богу! Он у них с мамой квартировал в Берлине несколько дней. Там так получилось: было это в сорок седьмом году, тогда берлинской стены еще никакой не было, и немцы из западной в восточную часть Берлина, ну и обратно, конечно, свободно переходили. И вот, этот Макс Шмеллинг тогда был в советской зоне Берлина по каким-то там своим делам, а наши его зацапали случайно, по ошибке, думали нациста поймали. А отец пришел, разобрался и отпустил немца – он ведь и сам был неплохим боксером, призером Свердловска до войны, и знал всех великих чемпионов.
   Вовка встал, залез в шифоньер, вытащил из него альбом с фотографиями и, достав оттуда одну и фотокарточек, показал мне. Там на пьедестале почета стояли трое спортсменов в трусах до колен и майках.
   – Вот он мой батя – слева от чемпиона стоит, с чубчиком курчавым, – пояснил Вовка, поцеловал фотку и спрятал ее снова в альбом. Потом продолжил: – Ну, ясно дело, извинился тогда батя перед Шмеллиногом, пригласил в гости для заглаживания вины, нашей русской водкой угостил – у немцев шнапс-то поганый. И так Шмеллингу у предков моих все понравилось – ну, застолье, там, наше, гостеприимство, так он у них три дня гостил. И журнал этот свой подарил с дарственной надписью. Потом отец в сорок девятом умер от осколка у сердца, который после ранения в груди остался – врачи боялись его вытащить, а мне тогда только год всего исполнился – ну, и мать сюда, в Сибирь, вернулась к сестре, тете Моте, больше некуда было. А уж потом, года через полтора, за дядю Гошу замуж вышла, но не столько по любви, сколько по нужде – у него комнатка в бараке имелась, а матери жить негде со мной было. Потому как у сестры ейной домик был, что твоя сараюшка на две комнатки в пригороде, и своих детей трое, мал мала меньше. Вот и пришлось матери замуж выходить, чтобы не стеснять ее. А в эту квартиру, ты же знаешь, мы недавно переехали. Кстати, батя твой пособил…
   Вовка говорил, а я все не мог понять, чего я его так пожираю глазами, и тут только до меня дошло то, что Вовка был поразительно похож на Шмеллинга – просто уменьшенная его и более молодая копия. Я продолжал взирать на него безмолвно и изумленно, и это, наверное, продолжалось долго, так что Вовка даже смутился и запунцевел. Наступила неловкая тишина. Чтобы разрядить обстановку, я спросил:
   – Можно, я возьму журнал домой почитать?
   – А чего, да забери хоть насовсем – дарю! – отозвался Вовка, как мне показалось, с деланным благодушием и явным облегчением. – У нас и настоящая фотография Шмеллинга есть, он там с мамой и отцом сфотаны, еще в Берлине. Показать? Сейчас найду.
   Вовка снова стал рыться в альбоме, но я остановил его:
   – Да ладно, не надо, Шмеллинга и здесь хорошо видно… Спасибо за журнал!
   В тот вечер я просидел у Вовки до полуночи. Общих тем для разговоров у нас было маловато, и мы пока только нащупывали их на будущее. Зато вдоволь наигрались в шахматы, тут я был посильнее своего визави, но малость поддался тому, сведя общий счет партий к ничьей, дабы не слишком его расстраивать.
   Дома я повесил портрет Макса Шмеллинга на стенку около своего стола. Я твердо решил стать тоже таким чемпионом, как он. С тех пор я смотрел на знаменитого боксера каждое утро, примеряя его к себе и прикидывая, насколько я стал ближе к своему кумиру.
   А ночью мне приснился странный сон. Будто бы я присутствую в каком-то огромном зале на бое этого самого Шмеллинга. Зал ревел от возбуждения – это Макс дубасил своего противника. По самому залу были развешаны красные флаги с фашистской свастикой на фоне белого круга, расположенному по центру самого флага. Кроме гражданских лиц, тут присутствовало и немало военных.
   Я тоже там присутствовал в униформе какого-то офицера СС, но какого конкретно чина – точно не знал, поскольку не видел собственных погон и петлиц, но, наверное, довольно высокого. Это я понял по тому, как окружавшая меня группа эсэсовцев почтительно обращалась ко мне. У всех у них были такие же черные формы, как и у меня и нарукавные нашивки с эмблемой пересекающих друг друга косым крестом головы лошади и меча. Единственное, что, существенно отличало меня от них – это массивный серебряный перстень на безымянном пальце моей правой руки в виде венка из дубовых листьев, в который погружались изображение мертвой головы и каких-то рунических знаков. Единственный штатский в моем окружении – стоящий справа от меня среднего роста голубоглазый шатен, с античными чертами лица, крепко сбитый, в сером, габардиновом плаще – весьма напоминал мне моего дядю, – дядю Сережу. Только выглядел он на пару десяток лет моложе нынешнего.
   А когда Шмеллинг мощным апперкотом свалил противника на пол, с противоположенной трибуны поднялся невысокий человек в полувоенном костюме, с головой, похожей на гладкий набалдашник трости, из-за зализанных назад набриолиненных черных волос, и хлестко выкрикнул, выбросив вперед правую руку: «Хайль Гитлер!». Этим маленьким человечком, с темными, ввалившимися глазами, фонтанирующих безмерным фанатизмом, был Пауль Геббельс – рейхсминистр народного просвещения и пропаганды Германии.
   Зал взорвался в ответном приветствии лесом взметнувшихся рук и ревом тысяч глоток: «Зиг хайль! Зиг хайль! Зиг Хайль!». Шмеллинг запрыгнул на канаты и приветствовал публику поднятыми вверх руками. Поверженного противника укладывали на носилки.
   Штатский вяло, сквозь зубы, бросил единственный раз «Хайль…», даже не пошевелив правой рукой, достал из внутреннего кармана пиджака плоскую серебряную фляжку с имперским золоченым орлом, отхлебнул из нее и протянул мне, сопроводив словами: «Славный удар!» Я сделал хороший глоток и с удивлением обнаружил, что в ней не любимый мною «Мартель» и даже не шнапс, а крепкая русская водка…
   Странный сон, довольно странный.
   …Утром, когда я пошел в школу, то увидел Вовку около крыльца его дома. У него не было портфеля, и он носил учебники в старой кирзовой хозяйственной сумке. Однако никто не смеялся над ним, все знали, что живут они бедно, на небольшую зарплату его матери, поскольку от трудов дяди Гоши толку было мало. После сталинских лагерей, где он числился в «политических», дядя Гоша частенько болел, а когда был здоров, то хандрил за прошлую свою жизнь, в которой был большим начальником НКВД, и закладывал за воротник за счет скудного семейного бюджета, половина которого шли ему же на лекарства и подогрев Толика на зоне. А когда в школе родительский комитет собрал деньги и купил Вовке портфель, то Вовка поменял их на «дутыши» на ботинках у одного пацана из соседнего дома, которому эти «дутыши» стали малыми. В итоге, Вовка ходил в школу все с той же кирзовой сумкой, зато два сезона гордо рассекал местные дороги в коньках на ботинках, в то время как основная масса его сверстников катались в валенках с привязанных к ним снегурками.
   Вовка авторитетно нравоучал каких-то шкетов, уважительно заглядывавших ему в рот. Когда я подошел поближе, Вовка шуганул пацанят куда подальше и присоединился ко мне, и мы вместе пошли на занятия. С тех пор мы стали лучшими друзьями и, до поры до времени – срок наступления которого известен всем – почти неразлучны. «Дядей достань воробушка» меня больше не обзывали, зато за глаза, об этом знал и Вовка, нас вдвоем прозвали Тарапунька и Штепсель – из-за сильной разницы в росте. Что ж, это было получше, нежели раньше, да и, все ж – не в лицо. А мой отец купил Вовке новый портфель, а тете Пане сказал, что это подарок от завкома, скрыв от нее, что на самом деле истратил свои личные деньги.
   Зайдя утром в класс, я первым делом исподтишка взглянул на Таню, сидевшую уже на своем месте. Она даже не отреагировала на меня, и имела такой вид, будто ничего вчера между нами не произошло – не было ни моего падения в лужу, не было моего позора, не было и самОй нашей встречи, как, наверное, и не было у неё ко мне никаких больше чувств – ничего больше не было. Она, наверное, попросту поставила на мне крест. Ну что ж, ничего – так ничего. Хуже было бы, если бы она подошла бы ко мне втихушку и пожалела. Терпеть не могу, когда меня жалеют. С другой стороны, конечно, обидно – разве проходит вот так сразу любовь? Да что они понимают в любви, эти девчонки? Ладно – хоть не разболтала никому: никто надо мной лишний раз насмехаться не будет.
   Но как же я горько ошибался! Не успел я сесть на свое место, как услышал хихиканье, кучковавшихся у учительского стола девчонок, которые украдкой кололи меня бодливыми взглядами и понимающе переглядывались между собой. Эти смешки постепенно переросли во всеобщий хохот, смеялись все – и пацаны и девчонки, кроме Тани, которая сидела ко мне спиной и делала вид, что ее все происходящее вовсе не касается.
   Я все понял. О, как я возненавидел ее в этот момент! Я готов был перегрызть ей горло. Но вместо этого я наглухо, в несколько слоёв, обмотал колючей проволокой собственной сердце. Было очень больно, но зато его не касались другие. Стиснув, до ломоты зубы, я молчал. Никто не знал, что сегодня я стал другим…
   Так закончилась, еще толком не родившись, моя первая осознанная любовь.

ГЛАВА IV
СЕКЦИЯ БОКСА

   К шести вечера я, весьма нерешительной походкой, будто отправился не на спортивную тренировку, а впервые проводить дрессуру в вольер с тиграми, подошел к спортзалу нашего клуба. Там заканчивались занятия борцов, и у открытой двери зала собирались парни из секции бокса, уже переодетые в раздевалке, кто-то – пообеспеченнее – в спортивное трико и чешки, а кто-то и просто в кедах и домашних трусах и майках. Они ждали, когда освободят помещение борцы и наступит их очередь занять зал.
   Чуть в стороне и дальше от этой оживленно беседующей кучки, прислонившись спиной к стене, стоял высоченный здоровенный парень лет тридцати, казавшийся мне по моему малолетству уже мужиком, черный, как грач, с красивым лицом, производившим мужественное впечатление из-за вбитых в скулы щек. Он был в трениках и синей спортивной майке, на которой белыми буквами красовалась надпись – РСФСР, и поверх нее был вышит одноименный герб. В руках, с мощными, играющими мускулами предплечий, он перекатывал теннисные мячи. С ним о чем-то разговаривал Вовка, который почтительно смотрел на него снизу вверх и постоянно оглядывался. Заприметив меня, Вовка призывно замахал рукой. Я подошел.
   – Вот, знакомься, – сказал Вовка, – это Дмитрий Олегович, наш клубный тренер по боксу. А это Коля Север, я вам про него сейчас только что говорил, Дмитрий Олегович, – подтолкнул он меня к тренеру. – Вы не смотрите, Коля хоть и щупловат малость, но к боксу куда как способный.
   Дмитрий Олегович вблизи мне показался огромным, как утес, хотя ростом был лишь на несколько сантиметров выше меня. Может, это так мне казалось не только из-за его накаченности, но и потому, что впервые за последние пару лет я смотрел на человека не сверху вниз, а наоборот. Тренер мельком глянул на меня блуждающим, отчужденным взглядом и сказал, явно нехотя:
   – Посмотрим. Отойди-ка метров на пять, гляну на тебя издалека…
   Я отошел вглубь коридора и повернулся. В этот момент прямо мне в лоб со свистом полетел теннисный мяч, резко брошенный Злобиным. От неожиданности я едва успел увернуться – при такой скорости полета мячик запросто мог оставить синяк на моей голове. Но не успел я опомниться, как следом полетел следующий мячик, сопровождаемый возгласом: «Лови!». Я едва успел выбросить руку, чтобы схватить мяч, посланный правее меня, как тут же, с левой стороны, просвистел третий мячик, сопровождаемый все тем же выкриком. На сей раз я поймать его не смог – не успел сжать пальцы, и мячик отлетел в сторону от моей ладошки. Больше мячей у Злобина не было. Он стоял и смотрел на меня озадаченно, будто я внезапно вырос тут прямо из-под земли. Похлопав глазами, он бросил мне:
   – Собери-ка мячи да давай иди переодеваться.
   – Как, сразу сейчас? Так я ж без формы, – растерялся я, – и кед у меня с собой нет.
   – Ничего, у нас половина пацанов без формы, – возразил Злобин и посмотрел на мои ноги. – Какой размер?
   – Сорок четвертый…
   – Свои боксерки дам, правда, они на размер больше, но ничего – на разок сойдут. Не эти, – он кивнул на свои ступни, – другие – боевые, они у меня в тренерской лежат.
   – Так что, берете Кольку? – радостно вопросил Вовка.
   – Посмотрим… – уже с определенным интересом, пошевеливая черными бровями и оглядывая меня с головы до ног, отозвался Дмитрий Олегович. – Найди ему в раздевалке свободную кабинку, – добавил он для Вовки.
   Мы с Вовкой собрали мячи, отдали Злобину, после чего Вовка схватил меня за руку и потащил в раздевалку.
   – Видал!? – горячечно шептал он. – Сразу тренироваться определил, не сказал, мол, приходи завтра. И чешки свои личные боевые тебе дает, это, значит, что ты ему шибко понравился! И, правда – реакция у тебя – охренеть можно! Я и не знал. Я про мячики говорю. Ну, ты даешь!
   Вовка нашел мне пустую кабинку и смылся. Пока я переодевался, он успел вернуться с настоящими боксерскими чешками.
   – Я тебя подожду, посмотрю, как первая тренировка пройдет, – напутственно сказал Вовка, подталкивая меня в спортзал.
   Там уже ребята ставили ринг, крепя его к полу специальными цепями с крюками на конце, подвешивали боксерские мешки и груши. Переминаясь с ноги на ногу у входа, я огляделся. В секции было около тридцати мальчишек, в основном, возрастом лет по шестнадцать – восемнадцать. Были тут уже и накаченные ребята, видать, не первый год в боксе, а были и не очень – наверное, новички. Но такого, как я, чтоб совсем без мускулов, словно после годичной лежке в коме, я не увидел никого.
   А вот ростом с себя одного парня я заметил, потом я узнал, что он был полутяж, имел первый юношеский разряд, был чемпионом города, и звали его Ерофеем Шмаковым. Нельзя сказать, что он выглядел таким уж и качком, но был широкоплеч и хоть и сух, но с рельефной, четко очерченной мускулатурой. Общее впечатление портила только непомерно маленькая, стриженая наголо голова, почти без шеи, кажущаяся, на фоне могучих плеч, металлическим шаром на спинке железной кровати. И еще лицо у него было невероятно детским – и по форме и по выражению – припухлое, с круглыми, невероятной голубизны, невинными глазками и маленьким носиком, из которого торчали наружу ноздри. Кажется, что лицо Шмакова так осталось с шести или семи лет таким само по себе, а тело выросло, стало взрослым. В соответствие с этим была у него и кликуха – Головка. И, если все остальные мало обращали на меня внимания, то он смотрел на меня с неподдельным интересом, видимо, прикидывая во мне будущего спарринг-партнера или, даже, соперника.
   Неужели я когда-либо сподоблюсь этого?
   Между тем ринг установили, и Дмитрий Олегович попросил меня взвешаться на напольных весах. Потом построил ребят вдоль стены. Он представил меня, как нового члена секции и сказал, что, как обычно, новичка сначала надо испытать, так сказать, на профпригодность. Он поманил пальцем одного паренька, чуть постарше меня и довольно крепенького, хотя и пониже меня чуть ли не на целую голову, и послал его вместе со мной на ринг. Как оказалось впоследствии, парня этого звали Генкой, он занимался тут уже около года и имел второй юношеский разряд. А выставил его тренер против меня еще и по причине нашей одинаковой с ним весовой категории – насколько я помню, это был первый полусредний вес.
   Кто-то намотал мне на руки бинты и надел перчатки, и тренер, одновременно выполнявший роль судьи, свел нас к середине ринга и, не объясняя никаких правил, дал команду: «Бокс». И я ввязался в это мероприятие, словно вороненок, вытолкнутый из гнезда своими родителями в первый свой в жизни полет.
   Бой, если то, что происходило на ринге, можно было бы так назвать, продолжался два раунда по две минуты. По сути, никакого боя и не было. Я, громыхая костями тела, плохо скрепленных жиденькими сухожилиями и зачатками мышц, просто уворачивался от ударов противника, закрывался перчатками, как мог, пятился назад или неуклюже прыгал из стороны в сторону. Так по голове за весь бой этот Генка попасть мне толком и не смог, разве что несколько смазанных ударов прошло, а я даже и не пытался сам нанести что-то в ответ. Короче отбегался. После «боя» Дмитрий Олегович спросил меня недовольно:
   – А что ж ты ни разу его не ударил?
   – Не умею, – уклончиво ответил я, хотя истинной причиной было то, о чем я уже говорил тебе, милый читатель, ранее – я попросту не смел ударить человека в лицо.
   Злобин, вскинув дугой черные брови, почесал затылок:
   – М-да… Ничего, научим…
   Началась тренировка. Построили всех по росту. Сначала минут двадцать мы просто бегали по кругу. Меня поставили вторым после Головки – значит, он все-таки был выше меня – но по ходу забега я оказался в хвосте строя: не хватало дыхания держать темп. А потом и вовсе вся команда раза три или четыре обходила меня. После забега я опустился на пол около стены, хватая широко открытым ртом воздух и надеясь на пятиминутную передышку. Но не тут-то было: нас всех заставили вприсядку делать новые круги по залу. Я не смог так пройти и полкруга – ноги налились гудящим свинцом, и пацаны по-прежнему обгоняли меня, а я из последних сил заканчивал это упражнение, передвигаясь едва ли не на карачках и обливаясь горячим потом.
   Потом тренер выдал нам новое упражнение – надо было боксерскими прыжками перемещаться по периметру зала с одновременным ритмичным ударами прямыми левой и правой в воображаемого противника. Я уже толком не помнил, как выполнял это задание: у меня звездилось в глазах, мутилось в голове, не слушались ни руки, ни ноги, панически не хватало воздуха в легких. И я уже перемещался не по кругу, а словно пьяный – беспорядочно мотылялся по залу во всех направлениях, тыча кулаками в туманный воздух, пока не свалился совершенно обессиленный.
   На сей раз, тренер дал мне небольшую передышку. Пока я приходил в себя, сидя у стены на полу и уткнув голову в колени, пацаны, пробегая мимо, подшучивали надо мной, но беззлобно, даже сочувственно, а кое-кто мимоходом ободряюще похлопывал меня по плечам или спине. Я чуть не расплакался от выпиравшей из меня немой благодарности – в своей слабости я не оказался одиноким, как вывороченный на обочину дороги булыжник, и меня не доклевывали всей стаей, как обычно, а наоборот – подбадривали. И я сидел тихо, не шевелясь и наслаждаясь этим потоком доброты.
   Потом мне дали шангарты – такие тоненькие тренировочные боксерские перчатки, а Дмитрий Олегович надел на руки «лапы» и начал со мной персонально отрабатывать левый прямой. Я должен был бить его левой рукой в подбородок, он подставлял «лапу» правой рукой, чтобы я не зацепил его, и, одновременно, левой лапой наносил мне левый боковой удар, от которого я должен был уклониться либо защититься правой рукой. В какой-то момент я опередил тренера и ударил его точно в подбородок, он не успел защититься, но не показал вида, что рассержен или обижен и продолжал отрабатывать со мной удары, как ни в чем ни бывало.
   Затем меня заставили лечь на спину. Злобин взял в руки набитый песком тяжелый кожаный мяч, величиной с баскетбольный. Этот мяч бросали на живот спортсмену сверху с высоты человеческого роста для накачки мышц брюшного пресса и обретения привычки переносить удары в живот, под дыхало и по печени. Я уже видел, как это упражнение отрабатывали другие. Оно длилось обычно минут десять – пятнадцать. Мяч мог быть брошен с определенной силой, если спортсмен уже как-то подготовлен, а мог просто выпадать из рук тренера, бия по животу только своей массой.
   В случае со мной Злобин просто выпустил его из рук от уровня груди. Я напряг пресс, но когда мяч упал на живот, мне показалось, что на него свалился не мячик с песком, а ударило пушечное ядро, отбившее мне все внутренности. Я охнул, свернулся калачиком, зажав живот руками, и лишь застонал, с превеликим трудом мужественно сдерживая себя, хотя от пылающей боли мне хотелось вопиять благим матом. На этом сие упражнение со мной сразу же прекратили. Олег Дмитриевич покачал головой и снова дал мне пять минут на восстановление.
   Так, через боль, непроизвольно брызгающие слезы, дикое перенапряжение мышц и всего организма, прошла моя первая тренировка. После нее, в промокших насквозь от пота майке и трусах, Олег Дмитриевич пригласил меня к себе в кабинет, где мы поговорили без посторонних.
   – Ну, что ж, Коля, задатки у тебя есть. И очень неплохие! Но ты не обольщайся.
   Ну, уж куда там! С чего мне было обольщаться? Я чуть не крякнул сегодня на этой тренировке! Не знаю еще, приду ли на следующую? Выдержу ли еще хоть одну? – размышлял я и без приглашения плюхнулся на стул – дрожащие ноги отказывались меня держать.
   – Но, чтобы стать мастером и большим чемпионом, надо много работать, Коля. И над техникой, и над дыхалкой, и мышцы подкачать придется, – между тем продолжал неспешно говорить Злобин. Он сидел на краешке стола, легонько постукивая кулаком одной руки о ладонь другой и пытливо глядя мне в глаза. – Кстати, как у тебя с учебой?
   – Да так – ни шатко, ни валко… – вяло ответил я, едва слыша тренера – у меня еще шумело в голове, неимоверно болели все мышцы тела, а легкие, казалось, были забиты ватой.
   – Этак не пойдет, милый мой. Все менять надо. Всё! Как ты относишься к учебе, к спорту, к любому делу – такой получаешь и ответ от жизни. Я не всем так говорю, я вижу сразу – от кого толк будет, а от кого нет. Учиться теперь будешь только «на отлично». Это приказ! Если, конечно, хочешь заниматься боксом дальше. Проверять дневник я, конечно, не буду, но… – Дмитрий Олегович с особой силой, сопровождаемым звонким шлепком, ударил кулаком о ладонь. – Это первое. Второе: купи себе разборные гантели десятикилограммовые. Дома будешь делать силовую гимнастику по системе Вейдера, мышечную массу качать, у нас здесь силовой подготовкой заниматься некогда, здесь мы успеваем только технические навыки вам дать. Время наше ограничено – сам посуди, всего две тренировки в неделю по два часа. Какая уж тут силовая подготовка? Вот, – он вытащил из ящика стола какие-то газетные вырезки и подал мне. – Начнешь с пяти килограмм веса – там все написано, как делать, как повышать нагрузки. Через полгода себя не узнаешь, будешь как я, а то и поздоровее. Я ведь и сам был когда-то таким же доходягой, вроде тебя. Что, не веришь?
   Я и впрямь недоверчиво посмотрел на его улыбающееся, истинно мужское лицо и перевел взгляд на бумажки в своих руках – там были рисунки тренирующегося атлета по позициям упражнений и пояснения к ним.
   – Ну, и третье. Поскольку мы решили быть чемпионами, то и тренироваться будем соответственно – не два раза в неделю, а четыре. Будешь еще и во взрослую секцию бокса ходить. Но не сразу! – он уловил мои подпрыгнувшие на него глаза полные ужаса. – Не волнуйся. А через месяц, может, два – как окрепнешь. Для начала тебе надо к обычным нагрузкам привыкнуть. Вон у тебя коленки от слабости трясутся, до дому не дойдешь. Кстати, после тренировки взвешивался?
   – Да, потерял пару килограмм, скоро совсем на нуль сойду в вес «мухи», – нашел я в себе силы еще и пошутить.
   – Так ты мне ответь, Коля, – согласен ли ты на новую жизнь? Согласен ли трудиться до седьмого пота, работать через «не могу», согласен ли быть Великим Чемпионом, кумиром девчонок и, вообще, человеком, которому удается все, любые дела?
   Я воззрился на него недоуменным, ошалелым взглядом. Всерьез ли он так говорит? Да еще девчонок приплел сюда. Я уже знал, что Злобин был когда-то чемпионом Советского Союза среди юношей и среди юниоров, а позже чемпионом России среди взрослых – Вовка мне все рассказал. Этот, великолепно сложенный, красивый, как дьявол, молодой мужчина ослеплял меня сиянием своих спортивных титулов и настоящего мужского совершенства. Казалось, уже и невозможно мужчине быть совершеннее, на него хотелось быть похожим, хотелось ему подрожать, хотелось стать таким, как он. Я молчал, а голова моя, сама собой, кивала ему в знак безусловного согласия.
   – Тогда – по рукам! – в руку Злобина моя кисть попала словно в стальные тисы. – С этого дня будешь делать все так, как мы сейчас с тобой договорились. Я буду все это время рядом, – Злобин, вдруг, нахмурился и отвернулся к окну. – Да не бери с меня пример, тебе, видать, тут уже наболтали…
   Тогда я не понял, о чем он, никто ничего мне не наболтал, да я и сам не люблю слушать сплетни. Узнал много позже. Но об этом – потом…
   Домой я возвращался на заплетающихся от усталости ногах, опираясь правой рукой о Вовкины плечи.
   Но еще хуже мне было утром на следующий день. Казалось, каждая клеточка моего тела изнывала от боли, мне трудно было не только что-то делать, но без мук я не мог пошевелить даже кончиком пальца. Было такое впечатление, что я побывал не на тренировке, а отработал день в каменоломне, рубя киркой скалы и потом таская в мешках нарубленные булыжники в гору. Я решил в этот день не ходить в школу и отлежаться дома. Но этого мне не дал сделать Вовка. Не дождавшись меня около своего дома, он зашел за мной. Пристыдил, рассказал байку, как ему самому было также плохо после своей первой тренировки – мол, впору было дать дуба.
   – Иначе ты не мужик, – в конце концов, после долгих уговоров, сказал он мне грубо, рывком сбрасывая с меня одеяло, под которым я чувствовал себя, словно черепаха под панцирем. – Так ты ни в боксе, ни в жизни ничего не добьешься нахрен. Ломай себя через «не хочу». Пусть, братан, это будет твоя первая победа. Над самим собой победа, вот. А это важнее, Колян, будет, чем кого-то там на ринге отлупастить. В тебя сам Злобин поверил. Злобин!!! Ты хоть это понимаешь? Неужели подведешь его?
   Короче, Вовка заставил меня, чуть ли не насильно, подняться и идти на занятия. С этого момента моя жизнь в корне изменилась. Я стал добросовестно учиться, неистово тренироваться и совершенствоваться физически. Порой это было непреодолимо трудно. Было больно, и очень – до невозможности, до слез. Особенно разбитым я себя чувствовал, почему-то, по утрам. Тогда я шел к фотографии Макса Шмеллинга и просил у него помощи и совета. Я становился перед ним, вживаясь в его образ, пытаясь в этот момент стать им и услышать его мысли. И иногда мне это удавалось сделать настолько правдоподобно, что я начинал слышать рев беснующихся голосов в огромных, наполненных людьми, залах, видел какие-то смазанные картинки боев, чувствовал боль от пропущенных ударов, замечал брызги крови на канвасе…
   Эти ощущения были настолько реальны и необычны, что, выйдя из этого состояния, я еще долго не мог придти в себя. Зато хорошо помнил, что первым советом Шмеллинга был такой же, как и Вовкин – крепить свою волю и ломать себя. С тех пор общаться с великим боксером по утрам, слушая его дельные подсказки, – стало моей неизменной привычкой. Но сказать об этом я никому не решался, боясь прослыть ненормальным.
   …Первый месяц меня больше не ставили в спарринги. Но в парах, когда отрабатывались какие-либо удары или приемы, я по-прежнему продолжал работать. Отрабатывалась техника, ставился удар, и я потихоньку догонял остальных в физических нагрузках, которые через месяц стал выносить, почти так же, как и остальные. Но, в основном, я тренировался на мешках, колотил груши и лапы, которые надевал тренер. Я купил гантели и стал заниматься атлетизмом – ведь в наше время не было не только тренажерных залов, но и самих тренажеров.
   Как результат – я немного окреп, и хоть до Геракла мне было далеко, но я уже не выглядел таким безнадежным доходягой, как раньше, и если, как говориться, до среднеразвитого пацана еще не дотягивал, и, конечно же, пока не производил впечатления спортсмена, то зачатки кое-какой мускулатуры на теле у меня уже обозначились. И мне самому было приятно наблюдать, как я потихоньку становлюсь похожим на остальных мальчишек.
   Злобин уделял мне исключительно много внимания. Для отработки ударов в паре он подбирал мне самых разных партнеров и по росту и по весу, но никогда: ни сейчас, ни потом, если это было возможно, не выставлял против меня более слабого бойца. И эти отдельные удары и приемы шлифовались рутинно и долго, доводились до автоматизма. В итоге, за целый месяц, я прилично освоил лишь пару приемов – правый встречный прямой в разрез и левый хук, а также научился защите от таких же ответных ударов. Конечно, я знакомился и с другими приемами боя, но большая часть времени поначалу уделялась лишь вышеуказанным элементам.
   Дмитрий Олегович на каждой тренировке, как я уже отмечал, обязательно работал со мной и сам лично – как сейчас, так и потом. Причем не просто в зале, а именно в квадрате ринга – для того, чтобы я чувствовал его, как он выражался – «кожей». Чтобы с закрытыми глазами знал – в скольки сантиметрах у меня за спиной канаты, где и на каком расстоянии – углы.
   – Нет, так не пойдет, – говорил он походя, наседая на меня в своих лапах и гоняя по рингу. – Давай – хук, еще хук, давай прямой… Прямой в челюсть, прямой в глаз!.. Ударил – отскочил. Ударил – отскочил… Давай, давай ещё… Не застаивайся у канат. Ноги! Где ноги? Включай ноги! Давай в печень левой, еще левой в челюсть… правой в глаз, еще раз левой в печень. Свинг левой… Не стой! Уходи! Бей правой! Апперкот левой… Получай в челюсть – не открывайся, держи руки после удара… Руки держи! Получай под дыхало… Говорю, руки держи! Сам ударил – верни быстро назад…
   Под такие руководящие возгласы он носился со мной по рингу персонально по пятнадцать – двадцать минут за тренировку безо всякой остановки на перерыв. После таких погонялок мою майку было впору выжимать от пропитавшего ее пота, я захлебывался от удушья, вместо головы чувствовал на плечах кипящий котел, а в глотке ощущение было такое, будто я проглотил полстакана крупной, дерущей горло, соли, и очень хотелось пить. Но мне разрешалось сделать только несколько глотков воды.
   Иногда тренер давал мне хлебнуть какого-то травяного отвара из плоской серебряной, видимо, трофейной фляжки, с изображением орла, держащего в когтях свастику, которую Злобин носил с собой на тренировки и на соревнования. Но отпивать из нее он позволял далеко не всегда, как правило – во время боев между раундами, но главное – не всем. Зато и силы и свежесть этот отвар восстанавливал довольно быстро. На чем этот напиток был настоян, Дмитрий Олегович не говорил, отшучивался, мол, семейный секрет, сделанный по старинному рецепту еще русских кулачных бойцов, и ему достался от дяди, а тому от деда – знаменитого на все дореволюционное Поволжье рукопашника по прозвищу Каменный Кулак.
   И вообще я не сразу, но все же заметил, что другие новички занимались по обычной программе, персонально Злобин с ними занимался мало. Это я только много позже понял, что тренер готовил меня не к каким-то конкретно предстоящим соревнованиям, а на долгую перспективу.

ГЛАВА V
БИЦЕПС

   После первого месяца тренировок Злобин выпустил меня на двухраундовый – по две минуты раунд – спарринг-бой с Женькой Авдеевым, по кличке Бицепс. А надо сказать, что клички в секции имели одни «старички» то есть, старожилы секции, и то не все, а только те, кто сумел добиться серьезных успехов на ринге. Женька, безусловно, входил в их число и был настоящим качком, уже имевший первый юношеский разряд. Он был на голову меньше меня, но на одну весовую категорию выше. И, вообще, для своего веса Женька был, пожалуй, маловат ростом. По характеру же, это был хитрый, я бы даже сказал, коварный, мощный и злой боец.
   Через несколько недель после нашего с ним спарринга, я стал ходить и во взрослую секцию и обнаружил, что Злобин тоже часто приглашал тренироваться туда и Бицепса, где можно было подобрать для Женьки подходящих по его физическим кондициям боксеров. Однажды я там видел, как он проводил спарринг-бой с чемпионом России среди взрослых – Олегом Гармашем. Это был спарринг равных соперников. Правда, надо сказать, что Гармаш выступал на пару ступеней в более низкой весовой категории. Но, все равно…
   В нашей юношеской секции Женьку, что называется, уважали, им восхищались, но и несколько недолюбливали, что ли, разве что, кроме нескольких лизоблюдов, о чем я позже скажу пару слов – называя его за глаза еще и Выбражалой. Несмотря на все это, он был бесспорно лидером в секции, его мнение было едва ли не таким же весомым, что и у тренера.
   И внешне Бицепс отличался от остальных – и взрослыми, какими-то деловыми, разговорами, правда, больше касавшихся темы «купи-продай», и своей упакованностью. Нет, он не был стилягой, но носил все добротное, дорогое, словно зарабатывал не меньше профессора из столичного университета. В его гардероб входили габардиновый плащ, шелковый белый шарф, велюровая черная шляпа, несколько разных костюмов – все в полоску, обязательно галстук и, всегда начищенные до неимоверного сияния либо лакированные, иностранные туфли. А на среднем пальце левой руки, без всякого зазрения совести, он носил массивный золотой перстень с рубином в форме ромба, что казалось идейному нашему человеку со стороны отвратительной буржуазной прихотью, не свойственной советским мужчинам, а, тем более, восемнадцатилетним недоросткам.
   Но Бицепс на это глубоко плевал, и со стороны выглядел этаким элегантным гангстером средней руки из какого-нибудь американского боевика про Чикаго тридцатых годов. Даже в спортзале на обычных тренировках он выделялся среди нас. У Бицепса были настоящие кожаные боксерки, которые даже на соревнованиях мало у кого из нас можно было увидеть; набор разных по цвету шелковых маек и трусов с широкой резиной на поясе. На трусах была вышита эмблема нашего спортивного клуба – буква «Е», больше похожая на перевернутую «Э», в белом кружочке с черным кантом, что означало «Ефремовец». И тренировался он в собственных «олимпийских» перчатках, которые не у всякого мастера спорта имелись. А из всех нас только у него одного была капа.
   Ко всему прочему, Бицепс мог кому-нибудь что-нибудь раздобыть из числа тех вещичек, которые достаются, что называется, по блату. Например, какой-нибудь там китайский фонарик или шикарный спортивный костюм «Адидас», в каковом ходил и сам. Но на заграничные чешки, а, тем более, «Адидасы» у пацанов денег не было – стоили они безумно дорого, за такие деньги, которые требовались на такой костюмчик, можно было накупить костюмов нашенской фабрики «Северянка» аж на всю секцию. Благодаря своим возможностям, Бицепс заимел в секции несколько подхалимов, которым он дарил время от времени американскую жвачку, рулончики туалетной бумаги с изображением долларов, фотки полуголых девиц или брелки с каким-нибудь скачущим на лошадке и палящим из револьвера ковбоем.
   Еще он приносил с собой разные заграничные журналы в глянцевых роскошных обложках, такие, например, как «Пентхаус» «Женская книжка Годи» или «Америка», который был напечатан на русском языке. Из этого журнала выходило, что американцы – это не одни только толстобрюхие капиталисты, сосущие кровь из трудового народа, а также вовсе не измученные забастовками голодные пролетарии и живущие в фанерных лачугах оборванцы-фермеры. Оказалось, на удивление всей боксерской нашей секции, что все, кто желал в Штатах работать и работал – были весьма обеспеченными людьми.
   Те же рабочие, например, имели зарплату, превышающую нашу в раз десять, если считать по курсу рубля к доллару. Автомобиль в американской семье был такой же рядовой вещью, как у нас тот же телевизор, отдельные квартиры и дома за городом имели даже негры, а у фермеров хватало денег не только на собственные трактора и молоковозы, но и на двухэтажные виллы. А, уходя на пенсию, среднестатистический рабочий, имел на своем счету в банке аж сто тысяч баксов!
   Нет, бывает же такая бессовестная пропаганда! Не могли же, в самом деле, эти америкосы жить лучше нашего самого передового советского рабочего класса.
   Но больше всех пацанов интересовали такие журналы, как «Плейбой», хоть и был он на английском языке, коий многие в школе изучали, но на поверку ни черта в нем не понимали. Зато фотки полуголых девиц в журнальчике вызывали у всех пацанов учащенное сердцебиение. Самую красивую девицу выставляли на обложку.
   Помню, в первом таком журнале, который я увидел тогда, на обложке была сфотографирована гладенькая, пухленькая белокурая девушка – яркогубая, голубоглазая, с бабочками-ресницами, только, по-моему, она была навеселе и, судя по развязной, вызывающей позе, не очень далекая умственно. К примеру, на обложках наших журналов я не видел подобных беспечных девушек. Она сидела на пуфе обнаженной – ничего, кроме туфелек и прозрачного розового, шифонового шарфика на шее, на неё не надели – закинув ногу на ногу, так что, кроме вздутых сисек, никакой тайны, ничего такого, что было пацанам крайне любопытно, видно не было.
   Но уже в следующем журнале, который принес Бицепс, другая нагая девица, внешне не похожая, но в чем-то и одинаковая с предыдущей, сидела уже не с закинутыми друг на друга ногами, а плотно их сомкнув. Дальше – больше. В следующем журнале красотка развалилась в кресле уже со слегка раздвинутыми ногами, но что там между ними было – разглядеть было невозможно. Но с каждым новым номером журнала, какая-то неведомая сила побуждала буржуазных красоток раздвигать ноги все шире и шире.
   Наконец, Женька принес журнал, где очередная девица развязно раскинула ноги в разные стороны, показывая пацанам в необузданной красе свое самое интересное, и теперь никакой тайны больше уже и не было. И хоть такая поза красотки и вызывала неописуемый восторг, но, с другой стороны, это было и весьма грустно, ведь ждать чего-то нового было уже бесполезно. Хорошо, что пацаны готовились к этому моменту постепенно, и только поэтому никто не порвал журнал, в порыве экстаза выхватывая его друг у дружки…
   С этими журналами Бицепс расставался тоже без сожаления, одаривая ими пацанов налево и направо. Но мне он почему-то никогда ничего не дарил. А я и не просил…
   И в клуб Бицепс приезжал не на народном транспорте трамвае, как все, а на горбатом новеньком «Запорожце», на капот которого он прицепил оленя от «Волги». К тому же приезжал он не один, а с двумя а то и тремя своими поклонницами, неизменно присутствовавших на его тренировках. И это в то время как абсолютное большинство уже взрослого населения страны не имело не только такого большого количества подружек, но и даже простых мотоциклов. Доступным личным механическим транспортным средством в наше время для остальных членов нашего донельзя развитого социалистического общества был только велосипед. А доступной подругой могла быть, как записано в уставе партии, только жена или, на крайний случай, – невеста, каковой может считаться девушка, которую ты обхаживаешь уже не меньше как два года и уже представился ее родителям.
   Да и весь прикид Женьки стоил немалых денег, а ведь он работал простым лаборантом в каком-то вшивом НИИ-бей-баклуши и был сиротой. Из родителей у него была одна только мать. Но, зато какая! Она была известной на все левобережье портнихой, обшивала всю номенклатуру района, директоров магазинов и баз, вместе с их женами и домочадцами. И зарабатывала не меньше иного академика. Она Бицепсу однокомнатную кооперативную квартиру даже купила. Тут половина советских семей в коммуналках по комнаткам ютятся, а ему, поди, и восемнадцать еще не стукнуло, а уже и свою квартиру и машину имеет! Вот тебе и сирота Казанская!
   Вне ринга Бицепс внешне не производил впечатления боксера. Физия его не было примята от полученных ударов, а румяная кожа на ней не огрубела и выглядела, словно у кисейной барышни, ведомой под венец. Бицепс носил короткие, всегда набриолиненные волосы с четким пробором. Черные глаза и брови, а также легкая горбинка на носу, выдавали в нем некую кровную принадлежность к южанам. А, вообще, внешностью он был весьма похож на молодого, но уже знаменитого иллюзиониста Игоря Кио. Бицепса можно было бы назвать даже красавчиком, если бы не некоторая остекленелость взгляда, будто у робота.
   Под стать ему были и его подружки – все разодетые, как манекенщицы, расфуфыренные и жеманные. От них за версту несло дорогим парфюмом. А на соревнования поболеть за Бицепса слеталась уже целая стайка его поклонниц. Странно, но одна из постоянных его гёрл – так Женька звал своих подружек – по имени Катрин – так к ней обращался Женька – с круглыми большими, неестественно синими, словно у куклы, глазами и взбитой прической на лаке, частенько строила мне глазки. Бицепс это замечал, но только посмеивался, и я не понимал, всерьез она запала на меня или разыгрывает в сговоре с Авдеевым. Посему я не обращал на эту Катьку ни малейшего внимания, тем более что она была явно старше меня, и казалась мне опытной стервой.
   Не знаю, но мне думалось, что Женька, почему-то, меня недолюбливал. Я не знал – почему. Правда, я не думал, что из-за этой самой Катрин, во всяком случае, в самом начале нашего с ним знакомства. А Катрин… С Катрин история вышла уже после того, как наши отношения с Женькой определились окончательно.
   Однако еще до этого момента произошел один непонятный случай, когда Катрин встретила меня после очередной тренировки в коридоре. Тогда я задержался в спортзале дольше остальных, что, впрочем, случалось нередко, и вышел оттуда последним, когда все давно уже были в раздевалке. И тут, невесть откуда взявшаяся Катрин, неожиданно надвинулась на меня и притиснула круглыми, умопомрачительных форм, полуобнаженными, из-за чрезмерной декольтированности платья, грудями к стене. После чего заверещала томным голоском, приглашая к себе в субботу вечером в гости – послушать пленку с записью концерта Элвиса Пресли и заодно попить кофейку или даже чего и покрепче.
   Впервые женщина оказалась так плотно прижатой ко мне да еще такой заветной частью своего тела, что это мигом заставило взбурлить мою кровь и немедленно расправиться какой-то пружине в плавках. Я как мог, ибо сзади мешала стена, оттопырил свою задницу назад, чтобы не выдать разворот этой пружины, которую, благо придерживали эти самые тугие плавки под спортивными трусами. Голосом, изменившим свой тембр от внезапно спертого дыхания, я понес какую-то околесицу, будто бы мне именно в эту самую субботу и именно вечером, для подготовки к уроку, срочно нужно в библиотеку почитать Пушкина про Татьяну Ларину – очень скромную и уважаемую девушку. И произошла эта околесица вовсе не потому, что грудь Катрин имела какой-то изъян или я до смерти боялся Бицепса, просто, ни с того ни с сего, в голову полезла всякая дурь.
   Тут Катрин сунула мне под вырез майки скатанную в колобок какую-то бумаженцию, и в этот момент из раздевалки вышел Женька – уже одетый, со спортивной иностранной сумкой через плечо и непросохшей от принятого душа головой. Он взглянул на нас совсем без удивления, а просто раздраженно и сразу потемнел лицом:
   – А ты чо жопу-то, длинный, отклячил, как педик? Подставил, чтоб тебе туда вдули, что ли? – цедя сквозь зубы, проговорил он.
   Я был ошарашен этими неожиданными событиями и не смог сразу сообразить, что бы такого ему ответить. А Катька мигом отвалила от меня и, визгливо причитая: «Ну, чо пристал-то, козел?! Чо, лучше всех что ли? А пошел-ка ты!..» – и развинченной походкой направилась к Бицепсу, продолжая что-то на ходу ему врать про меня.
   Бицепс ухмыльнулся ей, но мне показалось – притворно, будто поверил в сочиненную ею байку, но глаза его смотрели на Катрин очень недобро. Потом он приобнял ее за плечи и они стали уходить. Женька был на полголовы ниже своей подружки и смотрелся со своими широкими плечами подле нее, словно ходячий холодильник рядом с семенящей рядом вешалкой. Через пару шагов он полуобернулся и напоследок, глядя в стену, бросил, словно мимоходом не мне, а кому-то другому:
   – Еще раз, длинный, сунешься к Катьке – вдую на самом деле. Моя девчонка, понял-нет?..
   И они пошли себе, посмеиваясь, оставив мне на несколько минут – до принятия душа – запах каких-то одуряющих духов на майке от прикосновения сладких девчачьих грудей.
   Когда они скрылись за поворотом на лестницу, я вынул из-за пазухи бумажный колобок и, расправив его, прочел:
   Бой-френд моего истомленного сердца!
   Приходи в субботу к восьми вечера по адресу: Пархоменко, 4 – 56. Только обязательно! Позвони два раза, я открою.
   Люблю до гроба!
   Твоя навеки,
   Катрин
   Такого слова «бой-френд» я до этого никогда в жизни не слыхивал. Однако в школе я учил английский, поэтому тут же перевел его, как «мальчик-друг». Что ж, назвала неплохо, с прибамбасом, хотя мы и вовсе не друзья. А живет, наверное, с соседями, раз просит позвонить дважды.
   Я скатал снова бумажку в шарик и стрельнул им в противоположную стенку, а потом, крайне возбужденный, отправился в раздевалку. Меня даже какая-то сладострастная дрожь проняла при мысли, что мы с Катрин останемся где-то одни, и я, может, впервые поцелую или даже познаю женщину!
   Конечно, я понимал, что никакой любви, наподобие той, какую я испытывал раньше, например, к Тане, у меня к Катрин не было и в помине. Просто обыкновенная похоть. Ведь кто, по сути, она была? – обыкновенная смазливая шлюшка, которая строит из себя этакую эксцентричную леди из какого-нибудь Пен-Парка. Но все равно, от простой моей естественной юношеской жажды плотской утехи, возникало некое чувство стыда, но я ничего не мог с собой поделать, мне дико хотелось девчатинки – Катрин ли, Мани ли, Тани – какая, в конце концов, разница? Какой-то дикий зверь из дебрей страстей, сидевший где-то внутри меня был, очевидно, очень голоден и исступленно требовал голого женского тела.
   Зовет в субботу. Сегодня среда. Значит, через три дня! Как долго! Мое взбудораженное воображение уже рисовало предстоящие сладкие постельные сцены с Катрин. У меня мучительно зажгло внизу живота. Нет, я от этого ожидания, выворачивавшего меня наизнанку, наверное, с ума сойду!
   …Да это было позавчера. А сегодня пятница. И, вот, мы стоим в квадрате ринга друг против друга. Женька – чемпион Сибири и Дальнего Востока среди юношей, старше меня на полгода или год, имеет за плечами пару десятков официальных боев, из которых проиграл только два. И я – зеленый новичок, едва освоивший пару-тройку боксерских приемов, все еще жидкий физически.
   Перед началом спарринга Злобин сказал мне:
   – Я наказал Авдееву работать одной только левой, так что ты его особо не бойся. А раз он будет одноруким, значит, он будет тебя все время закручивать, чтобы достать слева, так ты ему это делать не давай, делай степы туда же куда и он.
   Дмитрий Олегович свел нас в центре ринга, и мы поприветствовали друг друга встречным легким ударом перчаток. Пока он объяснял стандартные правила поединка – которые Женька, конечно же, знал назубок, а мне еще требовалось их толком усвоить – Бицепс уперся в мои глаза своим взглядом с каким-то презрительным в них прищуром, от которого мне было как-то не по себе. А ведь завтра меня ждет Катрин. Неужели что-то подозревает? Нет, вряд ли. Просто недолюбливает меня и все…
   Тем временем Злобин еще раз особо предупредил Авдеева, чтобы он действовал только левой рукой, а мне разрешил, разумеется, обеими.
   Первый раунд мы прокружились по рингу без особых успехов с обеих сторон. Все было так, как сказал тренер, Авдеев пытался зайти ко мне слева, а я не давал ему это делать. Я защищался от его, в основном, левых длинных свингов, как меня учили, закрываясь правой рукой, и сам пытался попасть в него своей левой. Правую руку я в ход не пускал, боялся раскрыться. Авдеев действовал самоуверенно и небрежно, ему еще рано было остерегаться неопытного юнца, а его удары, оглушали меня даже через перчатки. Во втором раунде я осмелел и пытался пробить Женьку правой, но не достиг цели и получил от него пару увесистых оплеух слева, оставивших в моем ухе долгий звон.
   В перерыве между раундами Дмитрий Олегович подсказал мне:
   – Пропускаешь удары, это нехорошо, Авдеев так и уронить тебя может. Обрати внимание: если он подсел, значит надо отрываться, ставить блок или отбивать руку – бей в предплечье или пробуй работать на опережение. Запомнил, что я тебе сказал? Запомнил? – Злобин постучал себя кулаком по голове.
   – Да, Дмитрий Олегович!
   В третьем раунде я так и делал поначалу, и это принесло успех в обороне, но не в атаке. Тогда я отступил от классической защиты, какой меня учил тренер, и стал работать так, как мне казалось лучше – по интуиции, или, как говорят в боксе, от положения. Когда он бил, например, хук левый, я подныривал под его руку и сам бил левым крюком в его челюсть. Несколько раз получилось неплохо. Я торжествовал. Новичок проучил заслуженного бойца! Это был успех. Сгрудившиеся вокруг ринга пацаны приветствовали меня гулом одобрительных возгласов. В отношении же Женьки послышались подтрунивающие смешки – вот и грозному Бицепсу начистили хайло!
   Отскочив назад, Женька на мгновение оглянулся на смеющихся, и тут я увидел, как исказилось злобной гримасой его лицо, как полыхнули мстительными огнями его черные, сузившиеся сейчас, глаза. Его свинги уже не проходили, они мне были хорошо видны, видно было, когда он начнет атаку, а от прямых тычков я легко уходил за счет высокого роста – отклоняясь назад или подставляя перчатки, тем более что прямые удары всегда видны еще лучше, чем боковые.
   Я заметил, как Женька весь напрягся, он ждал моей ошибки и наседал на меня по всему пространству ринга, по разному и часто работая одной левой, словно двумя. Я едва успевал защищаться, но опять в контратаке зацепил его разок. Конечно, силенки мои были недостаточные, чтобы нанести серьезный удар, но очки я набирал. Раунд кончался, одобрительный гул перешел в овации. И, соразмерно все возрастающей ярости Женьки, возрастала и распирающая меня гордость за первую, хоть и неофициальную, победу над могучим противником, пусть даже и «одноруким».
   И, вдруг, Женька неожиданно и что есть мочи, врезал мне прямой правой через руку. Сделал он это резко и без замаха. И все же я увидел начало удара, но, от непредсказуемости такого фортеля с его стороны, оторопел и не сумел среагировать вовремя. В глазах у меня полыхнул сноп искр, превратившийся в глухое синее марево, сквозь которое ничего не было ни видно и ни слышно.
   Первое, что я потом услышал, так это то, как тренер отсчитывал: «…четыре …пять…». На счете «шесть» я обнаружил себя навалившимся грудью на канаты, в которые я судорожно вцепился руками, в голове гудело, а перед глазами все вокруг плыло: подо мной качался ринг, лица, окружавших его ребят были размыты. На счете «семь» Дмитрий Олегович, бывший одновременно в ринге и судьей, перестал раскачиваться перед моим носом, и я принял боевую стойку.
   – Сможешь продолжать? – тревожно заглядывая мне в глаза, вопрошал тренер. – Сможешь!?
   Я кивнул, прорываясь мимо тренера в центр ринга с жарким чувством немедленно ответить обидчику.
   – Погоди, не горячись, Коля, возьми себя в руки! У хорошего боксера нет чувств, только разум и холодный расчет. Понял? Если не хочешь, чтобы было еще хуже. Остепенись! – склонившись чуть ли не к моему уху, тихо проговаривал Злобин, все еще загораживая меня рукой. – Так понял или нет? Запомнил? – тренер при этих словах опять стучит себя костяшками пальцев по лбу.
   – Да понял, понял, запомнил! – кивнул я, не слишком в горячке проникнувшись его советом и жаждущий немедленного отмщения.
   Я отстранился на один шаг назад и в нетерпении запрыгал на месте, словно застоявшийся конь перед скачкой. Тренер опустил руку и дал команду «Бокс!». Бицепс кинулся на меня, словно коршун на легкую добычу, пытаясь, очевидно, добить, и теперь уже не стесняясь пускать в ход обе руки. Вместо нападения, я с превеликим трудом защищался от шквала его атак, уйдя в глухую защиту, но и через перчатки мне доставалось весьма прилично – светлячки так и разлетались из моих глаз. Однако и в этом случае, сам не поняв, как это так у меня здорово вышло, я сумел разок довольно больно врезать Женьку по носу. Я это понял, потому как скривились его губы, и он отскочил от меня, пошатываясь и прикрывая перчаткой нос с кровавой соплей под ним.
   И тут, среди поднявшегося возбужденного шума, я услышал громкий и отчетливый возглас Бори Костромитина, адресованного, несомненно, мне: «Вали его, вали!». Какие уж тут советы тренера! – я бесшабашно ринулся на Бицепса с правым прямым в разрез с намерением расквасить ему нос окончательно, а, может, и точно – завалить засранца! Расплата наступила мгновенно – Бицепс поднырнул под мою руку и, вложившись всем корпусом, сам так саданул меня опять же левой – коронной своей рукой – в печень, что мне показалось, будто меня жахнули по ней раскаленной сковородкой.
   Я упал на ринг, свернувшись калачиком, и, стиснутые до ломоты, зубы едва сдерживали вой, который вырывался из моей глотки, переводя его в глухой стон. Слезы сами так и брызнули из моих глаз, и унять их я был не в состоянии, как ни старался. Было больно, очень больно! Ты даже не представляешь, милый читатель, как это бывает больно, если сам не оказывался в подобном положении! Лучше бы врезал по башке – было бы темно, но не больно и тихо. Ах, где же мост, где этот высчоченный над Обью мост? Как мне хотелось тут же броситься с него и разбиться насмерть, чтобы прекратить эту муку. Казалось, что эта проклятая раскаленная сковорода прилипла к моей печени навсегда, выжигая все внутренности, и уже никогда от нее не отстанет.
   Тренер снова начал отсчет, хотя и так было ясно, что я уже не встану. Нет, я пытался это сделать, превозмогая эту дикую боль, но делал это так, словно был в бреду, хотя голова моя была ясной, и свет в ней не погас. А на счете «десять» я даже сумел встать на четвереньки. В этот момент прозвучал гонг, то бишь, свисток. Злобин молча метнул в Бицепса тяжелый, исподлобья, взгляд. Тот, почувствовав это, обернулся к нему и коротко и зло бросил:
   – Учить салаг надо! Больно ранний…
   Он сплюнул через плечо, пролез сквозь канаты ринга, прошел через расступившихся пацанов и покинул спортзал, уйдя с тренировки совсем. Все недоуменно смотрели ему вслед, даже кучка его прихлебателей. А Дмитрий Олегович помог мне встать, отечески приобнял меня за плечи и сказал:
   – Ладно, не дрейфь, малыш! В боксе надо привыкать к неожиданностям. А что ты хотел? Тут, знаешь ли, дорогой мой, могут и головой в бровь дать, и ниже пояса и по затылку. Надо ко всему быть готовым, Коля. Так-то!
   Насчет конкретно Бицепса он и словом не обмолвился.
   Остаток тренировки я отлеживался на лавочке, Злобин даже вызвал врача из клубного медпункта, который меня осмотрел и порекомендовал недельку-другую отдохнуть дома, а тренеру наказал, чтобы меня не ставили в спарринги аж целый месяц. А после тренировки, когда я малость оклемался, и мне уже не хотелось падать с моста, Злобин зазвал меня к себе в кабинет и грубо отчитал:
   – Ты что себе позволяешь, сукин ты сын!? Не слышал, что я тебе говорил? Какого хрена ты попер на Авдеева буром? У тебя что – опыта хоть отбавляй, силы не меряно, пресс, как у Геракла? Ты будешь, наконец, меня слушать или будешь отсебятину дальше пороть?
   Я виновато кивнул.
   – Смотри, Коля! Слушай, что я говорю – ты же умный. И боец – не дурак!
   После тренировки я не смог идти домой даже с помощью Вовки, который почти всегда оставался посмотреть на мои тренировки. Малейшее движение тела причиняло острую боль, и Вовка поймал для нас такси. Денег у нас на тачку не было, и он взял их дома у матери.
   Выходные дни я провалялся дома, даже в школу не пошел. Конечно, ни о каком свидании с Катрин в субботу теперь не было и речи.
   Но на следующую тренировку в понедельник, я все же кое-как приковылял – печень еще порядком саднила, и я пришел так, просто по привычке. Тренер, по-моему, даже обрадовался моему появлению, к тренировкам, конечно, не допустил, зато дал изрядно потрепанную книжку «Тактика бокса» и отправил домой для теоретической подготовки.
   – Врач у нас – это закон! Запомни, – сказал Злобин мне назидательно. – Если он сказал, что нельзя заниматься, значит, так оно и есть. Врачу видней. Это для твоей же пользы, Коля, поверь, – наставлял меня Злобин, отведя в сторонку от остальных и почему-то украдкой передавая мне книгу. – Да ты не огорчайся – от бокса ты все равно не уйдешь – прочти пока этот учебник. Весьма полезная книжонка для начинающего. Правда, кое-что из написанного там тебе не подойдет – ты, знаешь ли, чуток индивидуален – но мы потом это с тобой на следующих занятиях разберем. Чисто теоретически. Тебе ведь пока все равно тренироваться нельзя будет, – и ласково, как младшего брата, потрепал меня по затылку своей железной рукой.
   Многие из ребят в этот день думали, что после своей неслыханной выходки – так грубо ослушаться тренера – Авдеев вообще не вернется в секцию. По крайней мере, в нашу. Но на эту тренировку он явился, как ни в чём ни бывало, прямиком подошел к Злобину, повинился перед ним, поздоровался персонально чуть ли не с каждым за руку, а меня, будто не видел вовсе. Обидно, конечно, но ничего – я пережил.

ГЛАВА VI
ПЕРВЫЙ БОЙ

   По уровню мастерства, а особенно, физическим кондициям, наши секции разнились, как небо и земля. Били взрослые довольно крепко, будто в перчатках у спортсменов было заложено по приличному куску свинца. И даже через защиту полученный удар был очень чувствительным. Мне казалось, что тут собрались одни молотобойцы. Правда, ни о каких спаррингах с моим участием здесь поначалу не было и речи, я только тренировался с кем-нибудь в паре по отработке каких-либо отдельных приемов.
   Изменился в корне и мой распорядок дня. Я составил себе жесткое расписание. Вставал я в половине шестого утра. Умывался и бежал в близлежащий сад на сорокаминутную пробежку, зимой пробежку заменяли лыжи. Потом делал двадцатиминутную атлетическую гимнастику. К восьми уже был в школе. После школы – делал уроки, добросовестно и аккуратно. Потом у меня оставалось немного свободного времени, чтобы почитать или помечтать, или заняться еще чем-либо отвлеченным. К шести вечера шел в секцию, возвращался к половине девятого, ужинал, смотрел телевизор или шел к Вовке пообщаться и поиграть в шахматы или в картишки. А в десять тридцать вечера, как говорится, отходил ко сну.
   Конечно, были исключения из правил и, бывало, жесткий распорядок дня менялся сообразно обстоятельствам, но на то они и есть исключения. Зато в воскресенье я мог расслабиться на полную катушку. Начиналось оно с бани, как правило, тоже с Вовкой. Потом мы могли поболтаться по городу, сходить в кино, смотаться на рыбалку – да мало ли что…
   Через два месяца занятия боксом я уже не казался щуплым доходягой, перешел в следующую весовую категорию, и смотрелся, как нормальный парень моего возраста, хотя спортивностью фигуры еще похвастать не мог.

   …Прошел еще месяц. За этот месяц я в очередной раз перешел в следующую весовую категорию, обосновавшись в первом среднем весе, и физически подтянулся к остальным ребятам из нашей секции, так что мне было не стыдно раздеться где-нибудь в бане. А ведь раньше в моечном отделении я прятал от других глаза, чтобы не видеть, как меня расстреливают взгляды любопытного нашего народа – откуда взялась такая глиста?
   Когда я подходил с Дмитрием Олеговичем к рингу, то увидел там своего соперника, паренька на пол головы выше меня – настоящего баскетбольного роста. Его вес растянулся на всю его длину, и он был настолько худ и прозрачен, что казалось, будто сквозь него были видны канаты. Посмотрев на него, я вспомнил и понял, каким я был три месяца назад, когда пришел в секцию бокса. А вот экипирован он был не хуже иного мастера спорта – в импортных боксерках, в трусах, лоснящихся волнами синего отблеска, и такой же майке с эмблемой общества «Динамо» на груди.
   Я же на ринг вошел в том, в чем ложился дома спать – в обычных сатиновых, черных трусах-семейниках и майке из того же комплекта. На ногах у меня были вьетнамские полукеды. Я сразу почувствовал себя неловко за свой спортивный прикид, но, делать нечего, мне пока форму в клубе не выдали – еще не заработал, а, может, это клуб у нас такой бедный был, что не всем давали клубную форму, а только уже известным спортсменам – не знаю.
   В зале было полно публики, в основном, молодежь – друзья и знакомые боксеров, сами боксеры, которые не были заняты в боях, то есть те – которые уже выступили сегодня или кому еще только предстояло выступать. Но я не воспринимал каждого присутствующего отдельно, все они казались мне многоликой и многоглазой одной сплошной массой. Однако волнения и мандража, какие обычно случаются при первом выступлении, я не чувствовал. Был спокоен и сосредоточен, будто меня тут ничего не касалось, и сам я был вовсе не я, а некто посторонний. Тем более, и Дмитрий Олегович меня успокаивал:
   – Работай спокойно, Коля, как учили и как умеешь. Сильно на парня не налегай. Он тоже новичок. Я видел, как он тут разминался с тренером, для тебя он слабоват. Поиграй с ним, выиграй по очкам.
   По громкоговорителю нас обоих представили, сказали, что каждый из нас боксер-новичок. Как у новичков, наш бой ограничивался двумя раундами по две минуты. В центр ринга вышел судья в белых брюках и белой рубашке, повязанной черной бабочкой. Он пощупал наши перчатки на наличие там посторонних предметов типа свинчатки – такое случалось! – и заглянул под резинку трусов, удостоверяясь в наличии под ними плавок. Потом коротко рассказал нам об основных командах судьи – какие удары и приемы запрещены, призвал биться честно и корректно, а не устраивать драку, внимательно слушать его команды, на «стоп» – прекращать бокс и сразу расходиться в стороны.
   В это время я смотрел на соперника – тот не поднимал глаз. У парня было лицо невинного агнца – с нежной белой кожей и чувственными, алыми, будто после поцелуя, губками; и все это в облачке пепельных кудряшек – казалось, если ему всыпать слегка, то он сразу расплачется. Потом судья развел нас, махнул рукой, словно открыл шлагбаум, и дал команду: «Бокс!».
   Я сразу пошел вперед, постукивая по перчаткам соперника несильными ударами левой прямой и добавляя правый прямой чуть сильнее, чем левой, чтобы соперник сразу понял, с кем имеет дело и сильно не рыпался. Парень смотрел мне в переносицу, в его глазах я прочел панический ужас. Он так и ни разу за первый раунд по настоящему не потревожил меня, наверное, его задача была просто не пропустить удар. Он вытягивал длиннющую руку вперед и неловко отодвигался от меня, словно вальсирующая девушка-подросток. Я же, качая корпус, легко подступался к нему и несколько раз несильными, но точными ударами достал его челюсть. Каждый раз, когда я бил какой-нибудь рукой, он зажмуривал глаза и не видел, что я собираюсь делать дальше. Пользуясь этим, я спокойно доставал его другой рукой, но особенно не упирался, видя, что соперник ничего серьезного против меня не предпримет. Однако окончательно не расслаблялся и был настороже.
   После очередного попадания, я разбил парню нос. Кровь ручьем полилась из его левой ноздри, напугав парня больше, чем сам удар. Он хлюпал носом и утирал его перчаткой. Красные кляксы там и сям стали крапить настил ринга. Я перестал его доставать и думал только о том, как бы он сам не попытался стукнуть меня, боясь испачкаться его же кровью. Хорошо, что раунд почти тут же закончился. Его усадили в свой угол, и врач стал колдовать над его носом. Подошел судья, спросил врача и тренера, может ли он дальше биться. Врач сказал, что ничего страшного пока нет, сам парень молчал, скосив глаза на несчастный разбитый нос, по-моему, он был в шоке, а секундант кивнул: может!
   Мне же Олег Дмитриевич недовольно ворчал в ухо, обмахивая полотенцем:
   – Ты что, Коля, рехнулся совсем?! Укокошить мальчонку решил? Ты ему больше по голове не стучи, пожалей его нос, а то его снимут с боя досрочно. И вообще, не губи паренька, а то отобьешь ему всю охоту боксом заниматься. Ты же видишь, он пришел на ринг спасаться. Поработай по корпусу. Проверь его печень. Но не сильно! Да и не надо показывать все, что умеешь. Тут за тобой присматривают завтрашний твой соперник и наставник его. Зачем раскрывать все свои карты? Ты сейчас выйди, притворись, будто выдохся, вроде тебя только на один раунд активно поработать хватает. Походи по рингу неторопливо, подыши тяжело. Хитрость в боксе тоже нужна. Ну, пошел, – подтолкнул он меня в ринг с ударом гонга.
   Второй раунд протек спокойно, как говорится в боксе, на дружеской волне, по принципу: ты меня не обижаешь – я тебя не обижаю, но все равно в одну калитку. Парень просто боялся меня и отсиживался за закрытыми перчатками, хоть я и притворился сдувшимся мешком. За весь раунд я пару раз вяло стукнул ему под сердце, потом – посильнее – в печень. После этого он зажал ее спущенным локтем, открыв голову, но я умышленно не воспользовался этой его промашкой.
   Тем временем, парень опустился на одно колено, опустил голову, и судья открыл счет. Рефери считал и считал, но видно было, что мой соперник не собирается вставать, наверное, ему на сегодня хватило. Судья спокойно досчитал до десяти, после чего, парень нехотя поднялся и с обиженным видом, сквасив губы, словно ребенок, у которого отобрали любимого плюшевого мишку, пошел в свой угол.
   Я вскинул голову, там, под куполом зала играл в серебряную трубу белый ангел. С его плеч слетела мерцающая прозрачная тень, сотканная из лучей света. Легкой паутинкой она опустилась и накрыла мои плечи тогой Вождя Славы!
   Мне была присуждена победа техническим нокаутом. Первая победа на официальном ринге!
   Второй мой бой проходил несколько тяжелее, чем первый, но все ж без особого труда я выиграл сначала первый раунд у какого-то второразрядника, невысокого крепыша – мне до плеча. Однако подробности этого раунда я почему-то не запомнил. Мне запомнилось другое – во втором раунде я без всякой подготовки, заметив огрехи в защите соперника, со скачка провел хук левой точно в подбородок, и он растянулся на спине, высоко задрав ноги, которые потом беспомощно упали на настил ринга, как будто отвалившиеся от тела. Нокаут! Мой первый настоящий нокаут на официальном ринге! Правда, на счете «десять» противник мой все же встал. Но почему-то сразу пролез сквозь канаты и, сильно шатаясь, вознамерился куда-то уйти, видимо, в раздевалку, наверное, плохо соображая, что тут к чему. Однако парня поймал его тренер и вернул на ринг.
   Стоять он не мог или не желал и решения судей дожидался на табуретке в своем углу ринга, где над ним хлопотал доктор. Когда объявляли результат поединка, его вывели к судье, и рефери, взяв нас за руки, поднял вверх мою.
   Так я стал чемпионом района по боксу и завоевал свои первые награды – мне вручили грамоту и жетон. И я ходил счастливый и гордый – во лбу звезда горела.

ГЛАВА VII
ИЗ ДНЕВНИКА МАЙОРА ВЕРШИНИНА: БЕРЛИН – МОСКВА

   Только что мы поужинали вместе с Лаврентием Берией и Генрихом Мюллером. Конечно, я был не такой уж и крупной сошкой, чтобы ужинать в столь высокой компании, но мне была вменена роль переводчика во время беседы немца с грузином – никому другому, в данный момент, Берия довериться больше не мог.
   Вообще-то, формально я не являюсь подчиненным Берии, но пусть попробует кто-нибудь в СССР не послушать страшного руководителя нашей Госбезопасности. Ведь я не числюсь в НКВД и, вообще, не числюсь нигде, как и вся моя группа из отдела «Зеро». Впрочем, как и сам отдел. Реально мы есть, а по документам – нас нет. Точнее сказать, по бумажкам мы все же существуем, но записаны на некую вымышленную структуру из хозуправления НКВД, которой тоже в реальности, естественно, нет. И зарплата нам выдается в конвертах без росписи за получение, ибо официально она нам не начисляется. Причем, зарплату я получаю генеральскую, хотя номинально ношу погоны майора. Так тут все запутано, и никому не объяснишь, не скажешь, даже самому родному человечку, разве что бумаге. И если я ненароком исчезну – меня никто и не хватится. Впрочем, достаточно об этом….
   Перед сном у меня есть немного времени. И теперь я сижу за столом в отведенной мне уютной комнатке, с плотно зашторенным единственным оконцем, что хоть и положено по правилам внутреннего распорядка, но необязательно, поскольку оно наглухо закрыто снаружи толстыми ставнями.
   Я включил настольную лампу, под зеленым, стеклянным абажуром, наслаждаюсь трофейными сигаретами «Мальборо», попиваю армянский коньяк и пописываю свой дневник. Я не прикасался к нему с 28 апреля, и не потому, что не происходило чего-то интересного, просто нашла какая-то хандра, ничего не хотелось делать, я просто валялся в квартире Фогеляйна и читал книги – у него была отличная библиотека. Но, возможно, хандра моя была подспудным следствием ожидания развязки, развязки всего – и появления именитых гостей, и окончания войны и скорой встрече с моей Анечкой…
   …29 апреля утром я навестил Грету Фогеляйн в Цоссене. Дом, где она пряталась от войны, почти не пострадал, разве что стекла были местами выбиты, и их заложили фанерой и досками, да на стенах виднелись выщерблины от пуль и снарядных осколков. А, вот, от здания на противоположной стороне улицы, остались лишь обгорелые стены, груды щебня и неубранные трупы. Воздух был пропитан тяжелым смрадом гниющего мяса.
   Дверь мне открыла сама Грета. Внешне она была мне знакома – хотя Фогеляйн мне её никогда и не представлял – не выдавалось случая, однако мне приходилось видеть ее вместе с генералом со стороны. Кроме того, я внимательно изучил ее снимки еще в Москве. Правда вживую она была мало похожа на образ с фотографий из архива НКВД – видимо, потому, что снимки были еще довоенными, и Грета порядком изменилась, или ее так изменили военные годы. Но, тем не менее, как родная сестра, она была весьма похожа на Еву Браун, однако лишь как бледная ее копия – такое бывает. Вроде бы родные сестры, с почти одинаковыми чертами лица, но приглядишься – и что-то в лице не так – то ли взгляд другой, то ли какая-то смурость в его выражении. Как и Ева, Грета Фогеляйн тоже была типичная немка – ширококостная и крепконогая, разве что заметно полнее и анемичнее своей старшей сестры, но, возможно, мне это показалось из-за того, что она находилась на последних днях беременности.
   Грета была весьма напугана моим приездом, полагая, что ее собрались арестовать, и закатила беззвучную истерику, закончившуюся обмороком. Не догадался – надо было приехать в штатском, она б ничего не заподозрила, поскольку немецкий у меня отличный, с небольшим баварским акцентом. Хорошо еще, что не родила с перепугу тут же, это бы порядочно задержало меня, что не входило в мои планы. Насилу успокоил ее, представившись ей довоенным другом Германа, когда мы еще дружили с Германией и военные обеих стран делали визиты друг к другу, обмениваясь опытом. Я передал от него коробку. Конечно, об его положении и местонахождении в данный момент, я сказать ничего не мог. И, вообще, встреча наша была короткой и скомканной – я торопился назад, боясь упустить Мюллера, а, возможно, и Еву с самим Германом.
   Но торопился я, как оказалось, напрасно, никто за время моего отсутствия в квартире Фогеляйна так и не объявился. Меня это ввергло в отчаяние и депрессию, и причина была вовсе не в беспокойстве за судьбы здесь ожидаемых…
   Второго мая в восемь часов утра ко мне постучался подполковник Карпов, вместо Слогодского ставший оперативным старшим спецгруппы прикрытия, расквартированной во всех прилегающих ко мне квартирах. Он был возбужден, в руке у него блестела бутылка американского виски.
   – Товарищ майор, Берлин пал окончательно! Наши заняли бункер и Рейхсканцелярию! Так может того, по рюмашечке? – потряс подполковник бутылкой из ленд-лизовских закромов.
   Я ждал совсем других людей и угрюмо молчал, разочарованный визитом Карпова. По мере того, как мое молчание продолжалось, улыбка медленно сходила с его цыганского лица и становилась все настороженнее – в нашей спецгруппе всякая выпивка была категорически запрещена, вплоть до расстрела на месте. Он вытянулся передо мной во фронт, нелепо сжимая в правой руке четырехгранную стекляшку, будто на его глазах для него завязывали петлю на эшафоте.
   Подполковник был одет все в ту же фуфайку без погон, как и все, небрежно расстегнутую – было тепло, из-под которой зеленела гимнастерка, и штаны-галифе, заправленные в навощенные кирзовые сапоги. И, вообще, вся одежда была почищена, постирана, даже поглажена. За время четырехдневного отдыха с его лица исчезли жесткие морщины, оно уже не выглядело злым и худым, разгладилось – ещё бы – пайки у нас были чуть ли не кремлевские! А мытая голова курчавилась чистым, шелковистым черным чубом. Словом, выглядел он так, будто не было нашего тяжелого похода по Берлину. Впрочем, за это время все мои люди привели себя в надлежащий порядок, отъелись, отоспались, отмылись и почистились.
   – Повод-то какой, товарищ майор – Гитлеру капут! – упавшим голосом промямлил подполковник, пряча несчастную бутылку в карман галифе.
   Со стороны, конечно, если не касаться сути, была одна странная особенность в нашем разговоре – Карпов, как и ранее полковник Слогодский, несмотря на старшинство по званию, обращался ко мне, как подчиненный. Но в нашей группе все звания были пустой формальностью, у каждого они были такими, какими являлись ещё тогда, когда его принимали в нашу спецгруппу отдела «Зеро». И потом уже никогда не менялись. Структура руководства и подчинения у нас была совершенно иная. Так, например, согласно внутренней иерархии отдела, в обычном случае, мне полагалось бы звание никак не меньше генерал-майора.
   – Гитлеру давно уже капут, радио Мюнхена вчера объявило, – мрачно ответил я.
   – Ну да, а теперь и Берлин пал!
   – Почему же тогда канонада не утихает, подполковник? Или это у меня шум в голове до сих пор стоит? – ответил я, наконец, миролюбиво к вящему облегчению душевного состояния Карпова.
   – Да это отдельные части немцев еще сопротивляются. Наверное, пока не знают о приказе генерала Вейдлинга сложить оружие, а, может, просто стоят за Гитлера до конца. Может, не знают, что того уже нет в живых. За что же еще сражаться? – ума не приложу.
   – Это что, комендант Берлина отдал такой приказ?
   – Ну да! Вон, немцы бегают по улицам с громкоговорителями и трубят по всему городу. Берлинское-то радио не работает.
   – А к дому никто не приходил утром, никто «Деция» не спрашивал?
   – Нет, товарищ майор. Мы приказ знаем, если бы что – так привели б к вам обязательно. Все люди начеку, двор насквозь просматривают. Ничего такого не было.
   «Деций» – это была условная моя кличка и пароль для «пациентов», которых я ждал. По этому слову любого без досмотра немедленно должны были доставить ко мне.
   – Ну, хорошо. Давай свой виски. Но только по соточке, не больше! – мне, вдруг, захотелось сбросить душевное напряжение.
   – Какой разговор, командир!
   Мы выпили из расписных стаканчиков, синего, тонкого стекла, похожих на перевернутые колокола, закусив американской тушенкой, и Карпов ушел, даже не забрав с собой свою бутылку.
   Итак, Берлин пал. Меня мучил вопрос, что стало с моими «пациентами»? Живы ли они, а если и живы, то где, что с ними? Меня давило состояние беспомощности, ведь реально никому из них я помочь был не в состоянии. Сунуться в Фюрербункер и вызволить кого-либо из них, если они уже засветились перед советским командованием, я был бессилен, хотя имел бумагу от самого Берии на проход по Берлину всюду с неограниченными полномочиями в действиях. Да тут бы и сам всесильный Государственный комиссар безопасности Лаврентий Берия ничего бы не сделал! Оставалось только одно – ждать. Ждать до десяти утра третьего мая.
   Скуки ради, я достал пачку карт Таро, которые случайно нашел в старинном, резном бюро Фогеляйна, и стал раскладывать карты на предмет встречи с «пациентами» – придут они сюда за предстоящие два дня или нет? Вообще-то, я редко прибегал к этой методе и не только из-за боязни точного прогноза. У нас ведь в конторе так – как нагадаешь, так и случится. А, вдруг, не так как хотелось бы? Ведь в реальности, если не гадать, нагаданное событие могло бы и не произойти. А при гадании – твоя воля, твоя мысль, твоя уверенность в том, что все произойдет именно по нагаданному – часто ведет к факту события. Таким образом, прорицатель сам творит реальность. Этому нас учила в отделе «Зеро» еще Марчелла Дойна, румынская ведьма из Ласкар-Катаржиу – любимица самого Григория Распутина, с которым она познакомилась в шляпном салоне своей хозяйки в Санкт-Петербурге, где прислуживала, еще будучи четырнадцатилетней девчонкой.
   Причем, вот что у нас в конторе было странно – если на одно и то же событие одновременно гадали несколько сотрудников, и результаты были отличны друг от друга, то происходило то событие, которое предсказал тот, чье биополе было наиболее сильным. Вот почему у нас гадали по заданию руководства лишь в исключительных случаях, ибо при неблагоприятном прогнозе, который не совпадал с желаемыми результатами, предсказатель мог лишиться самой жизни. Так у нас уже было. И однажды отдел «Зеро» потерял лучшего своего предсказателя – иранца Фархада, когда тот предрек смерть Сталину в 1946 году. Ибо в нашей конторе считалось, что если нет гадателя с его прогнозом, значит, нет и его воли, нет материализации мысли, а значит, не произойдет и самого события. Причем, чем быстрее устранить предсказателя, тем менее законченной будет его мыслеформа и, соответственно, менее действенным его прогноз.
   Хорошо, что моя специализация была не связана с предсказаниями, мое подразделение было разведывательно-штурмовым отрядом, посему я был предсказателем средней руки, мои прогнозы сбывались лишь процентов на сорок. Поэтому в отделе мое гадание никому не было нужно. Я мог побаловаться этим так – для себя.
   Но не успел я раскинуть старшие аркана, как в дверь позвонили. Карпов доложил, что «пациент» прибыл. У меня дернулось сердце.
   – Он один? – вскочил я, не сумев сдержать возбуждения.
   – Так точно, один, товарищ майор!
   – Заводи, и оставь нас вдвоем.
   В дверь вошел приземистый, массивный мужчина, с почти квадратной головой и рублеными, резкими чертами лица. На нем было новое, но грязное, местами прожженное пальто, лыжные ботинки, из которых на паркет сочилась коричневая жижа, примятая шляпа, густо обсыпанная известковой пылью, и клетчатый шарф, намотанный поверх пальто. От него пахло гарью и нечистотами. Седые пышные усы его, желтели прокуренностью, но упрямую твердость жесткого, властного взгляда не нарушали даже массивные роговые очки. Мой наметанный глаз сразу определил, что они не имели диоптрий – в толстую, черную оправу были вставлены обычные стекляшки. Вошедший, приподняв шляпу, поприветствовал меня охрипшим, простуженным голосом и спросил:
   – Так это вы и есть «деций»? Впрочем, можете не отвечать, я вас узнал по фотографии, мне её показывал Фогеляйн, – он снял пальто и, не решившись повесить его на вешалку, где находилась чистая одежда, бросил его на пол, оставшись в сером свитере и охотничьих брюках-галифе.
   Несмотря на маскарад лица, я тоже сразу узнал вошедшего – это был шеф гестапо, группенфюрер СС Генрих Мюллер. Он установил контакты с НКВД еще со времен дела «Красной капеллы» – подпольной антифашистской организации, действовавшей на территории не только Германии, но и еще ряда Европейских стран, в которую были внедрены наши агенты.
   – Что с Фогеляйном? Где Ева? – не ответив на его приветствие, резко спросил я.
   – Ева отравилась, она приняла смерть вместе с фюрером, – ответил Мюллер устало и без эмоций. – А Герман… – тут Мюллер словно запнулся, он обхватил изможденное лицо руками и провел ими сверху вниз, будто стирая с него что-то нехорошее, – а Герман… поймите, я ничем не смог помочь ему. Он расстрелян по приказу Гитлера.
   Мюллер скорбно опустил голову. Помолчали. Затем Мюллер, уже обыденным тоном, словно мы беседовали о певчих птичках за чашечкой кофе, спросил:
   – Могу я пройти? Я не спал двое суток, спасался в канализации, потом пробирался к вам. Мне бы помыться – да часок поспать, я валюсь с ног от усталости. Да и нервы мои на исходе. Часа мне вполне хватит, чтобы придти в себя. Я всегда много работал и мало спал, мне это привычно…
   Конечно, я был чрезвычайно огорчен потерей двух своих «пациентов», особенно, уже чисто по человечески, мне было жаль Фогеляйна, которого я уже почитал чуть ли не за друга – ведь мы с ним были знакомы так долго и общались уж совсем по-свойски. Но и приход Мюллера можно было считать небывалой удачей. Если бы я был обычным, а не сверхзасекреченным, фактически, личным, агентом Берии, мне бы теперь светило звание Героя Советского Союза. А так – дадут годовой оклад без отпуска. Конечно, и это было не так уж и плохо – простой инженер горбатился бы за эти деньги лет пять. А вот автомобиль на них купить я не смогу, и тут дело не в деньгах, их у меня куры не клюют. Тут все дело в том, что разрешение на выделение авто любому гражданину страны подписывал лично Сталин за особые заслуги перед Родиной. Как, например, Чкалову.
   А кто я такой? Заслуги у меня есть, может, не меньше чем у знаменитого летчика, но про них никто не знает, и по документам я нигде не служу. И, вообще, по нормальным бумагам меня не существует. А как тогда лучший друг всех детей и спортсменов подпишет мне разрешение, если меня нет? Но зато Берия теперь уже точно освободит из каталажки мою Анечку. Да – это будет моей главной наградой! А авто подождет, когда-нибудь я все равно легализуюсь. Да и звезда Героя – это так себе, золотая блескучка на груди, которая не греет. А Анечка согреет.
   – Да-да, конечно, – несколько помедлив, ответил я, отчетливо понимая, что час-полтора уже ничего не решат, пусть Мюллер передохнет, соберется с мыслями, от этого, в дальнейшем будет толку больше. – Снимайте с себя все, не стесняйтесь. С водой, правда, проблема, но я распоряжусь, и сейчас вам принесут в ванную пару ведер горячей воды. Мыло там есть, бритвенный прибор тоже. С Фогеляйном вы, правда, несколько разной комплекции, но все равно, что-нибудь из его гардероба для вас подберем. Нет, так из нашего обмундирования что-то да выберем…
   – Благодарю.
   Мюллер снял накладные усы и стал раздеваться, сваливая перепачканную, дурно пахнущую одежду на навощенный паркет. Туда же попали и маскарадные очки.
   Я вызвал Карпова:
   – Два ведра горячей воды сюда. И побыстрее!
   – Слушаюсь!
   Карпов исчез, как ветром сдуло.
   Тем временем Генрих разделся догола и стоял худой и грязный с какой-то ложкой в руке. Выглядело это довольно нелепо. Но Мюллер, наверное, слишком много пережил за последнее время, слишком много натерпелся страха, чтобы обращать на это внимание. Освоившись и поняв только в сию минуту, что, наконец, оказался в безопасности, он даже переменился в лице – оно теперь чуть не разрывалось от радости – для него, наконец, все кончилось. Война кончилась. И Мюллер сказал, с блуждающей улыбкой на сухих, потрескавшихся губах:
   – Это вам на память из Фюрербункера.
   Я взял протянутую мне ложку. Она была обычна по форме, но изготовленная из серебра, на ручке ее с лицевой стороны были выдавлены две буквы: «АН», видимо, это означало – «Adolf Hitler».
   – Спасибо, это, действительно, настоящая память о войне, – поблагодарил я.
   – Что бы я мог пока накинуть на себя?
   – Ну, возьмите, хоть халат или шинель Фогеляйна, теперь она ему уже не к чему, – сказал я и добавил: – Вы что-нибудь принесли с собой еще, кроме… ложки?
   – Нет. Это опасно. Но, не волнуйтесь, документы недалеко – спрятаны в надежном месте, в нескольких кварталах отсюда. На Фоссштрассе – семь. Найдется листок бумаги? Я объясню.
   Накинув на плечи шинель и придерживая ее полы, Мюллер прошел вслед за мной в зал и сел за стол. Я дал ему карандаш и лист рисовой бумаги, которую нашел в конторке Фогеляйна.
   Он нарисовал схему из нескольких городских кварталов, включая и наш, жирно очертил на ней местоположение дома и крестиком отметил подъезд, куда следовало пройти.
   – Там в вестибюле под лестницей валяется куча старого хлама, – поднял он на меня воспаленные, карие глаза. – Когда его разгребете, то найдете железный люк. Откроете и по стальным скобам спускайтесь вниз. Под восьмой от верха скобой камень свободно выдвигается. Уберете его и найдете запечатанную гильзу от снаряда. В ней фотопленки и документы.
   – А вы уверены, что они в сохранности? – спросил я, забрав бумагу и переписывая на ней немецкие названия по-русски.
   – Абсолютно! Я там прятался и только около часа, как выбрался оттуда.
   – Хорошо!
   Я вызвал Карпова, и послал его с бойцами по указанному адресу. Когда вернулся в зал, то увидел Мюллера спящим прямо за столом. Его голова слега подрагивала на скрещенных на столешнице руках, по засаленным, редким волосьям ползла жирная вошь.
   Пока он спал я, для освежения памяти, вынул из планшетки карточку с кратким досье на Мюллера и еще раз перечитал ее. Вот некоторые небезынтересные выдержки оттуда:
   Мюллер Генрих, 1901 года рождения. Группенфюрер СС, шеф гестапо (IV управление РСХА), заместитель Рейнхарда Гейдриха, начальника Главного управления имперской безопасности Германии – РСХА.
   …Потомок баварских крестьян, малоинтеллигентный, но с чрезвычайно упорным и упрямым характером. В прошлом сотрудник криминальной полиции Мюнхена; до 1933 он нанес немало чувствительных ударов нацистам в годы их подпольной борьбы. После прихода Гитлера к власти Мюллер стал также ревностно служить новому режиму, как раньше служил Веймарской республике. Весьма грубый администратор, "функционер" до мозга костей, Мюллер живет и работает ради "бумаг", статистики и докладных. Он чувствует себя хорошо, лишь занимаясь записками, повестками дня и инструкциями. Обратил на себя внимание рейхсфюрера Германии Генриха Гиммлера, благодаря таким своим качествам, как слепое подчинение дисциплине и профессиональная компетентность.
   Мюллер не раз подавал заявления о приеме в нацистскую партию, но в течение шести лет получал отказ; членом партии он стал лишь в 1939, что не помешало ему, тем не менее, фактически руководить гестапо с 1935 года. Высокое покровительство Гиммлера, ценившего способности Мюллера, позволило ему обеспечить и сохранить для себя, несмотря на все преобразования, привилегированное и удивительно независимое положение в структуре гестапо. Гиммлер поручал ему многие "деликатные" миссии, где требовался человек, не обремененный комплексом совести.
   Одним из первых "шедевров" Мюллера было дело Бломберга-Фрича. Ему также принадлежала разработка и осуществление провокационной операции «Консерва» в Глейвице 31 августа 1939 года на германско-польской границе, положившей начало Второй Мировой войне. Тогда, отобранная и подготовленная Мюллером группа уголовников, переодетая в польскую военную форму, совершила нападение на радиостанцию в небольшом приграничном немецком городке Глейвиц. Захватив радиостанцию, «поляки» обратились в радиоэфир на польском языке с призывом «убивать немцев». После этого все участники операции были расстреляны. На следующий день к немецкому народу обратился Гитлер, заявив, что Польша совершила нападение на немецкую территорию, и что с этого момента Германия находится в состоянии войны с Польшей. Так началась Вторая Мировая война.
   Читая документ в этом месте, я вспомнил, как в ноябре 1939 года немецкий опыт был модифицирован нашими спецслужбами, (инцидент около поселка Майнила) при нападении СССР на Финляндию. В разработке той операции и ее проведении принимал непосредственное участие и я. Так началась Советско-Финская война…
   …Мюллер также руководил расследованием деятельности подпольной антифашистская организации "Красная капелла" в Берлине, созданной в 1937–1938 годах с помощью нашей разведки. Организация насчитывала около ста человек и имела разветвленную агентурную сеть в Германии, Бельгии, Франции и Швейцарии. Была раскрыта в 1942 году. Большинство ее руководителей было гильотинировано. Однако Мюллер, проявив дальновидность, оставил в живых несколько ключевых руководителей организации с целью, в случае неблагоприятных для Германии событий в войне, использования их для установления контактов с советской разведкой. Что он впоследствии и сделал. Однако со временем это стало известно также начальнику СД Вальтеру Шелленбергу.
   Далее в этом же досье были приведены выдержки из Докладной записки бригаденфюрера СС, начальника VI управления РСХА (политическая разведка службы безопасности) Вальтера Шелленберга от 15 апреля 1945 года на имя рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера. Вот выдержки из нее:
   …Серьезные подозрения относительно искренности Мюллера в его работе против России у меня впервые возникли еще весной 1943 года. В конфиденциальном разговоре со мной Мюллер, в частности, заявил:
   «…Сталин представляется мне сейчас совершенно в ином свете. Он стоит невообразимо выше всех лидеров западных держав, и если бы мне было позволено высказаться по этому вопросу, мы заключили бы соглашение с ним в кратчайший срок. Это был бы удар для зараженного проклятым лицемерием Запада, от которого он никогда бы не смог оправиться».
   Для того чтобы направить беседу по иному пути, я беспечным и шутливым тоном заявил:
   "Отлично, герр Мюллер. Давайте сразу начнем говорить «Хайль Сталин!», и наш маленький папа Мюллер станет главой НКВД".
   Он посмотрел на меня, и в его глазах таилась зловещая усмешка.
   "Это было бы превосходно, – ответил он презрительным тоном с присущим ему баварским акцентом, который в этот момент стал еще сильнее. – Тогда бы вам и вашим твердолобым друзьям буржуа пришлось бы качаться на виселице".
   Наш разговор происходил как раз в то время, когда Мюллер, как я полагаю, стал идеологическим перевертышем. Он уже больше не верил в победу Германии и считал единственным возможным выходом из положения заключение мира с Россией.
   Из дальнейших бесед с ним я понял, что его концепция взаимоотношений государства с отдельной личностью с самого начала не была ни германской, ни национал-социалистской, а фактически была коммунистической.
   Впоследствии, нами было точно установлено, что некоторые наши сотрудники под его влиянием перешли в восточный лагерь, их имена я прилагаю отдельным списком и жду Ваших распоряжений по поводу их ареста. Некоторых из них, не являющихся высокопоставленными чинами СС, мы арестовали и допросили. Из показаний этих перевертышей удалось выяснить, что Мюллеру удалось воспользоваться делом «Красной капеллы», которое он вел, установить контакт с советской разведкой (в конце 1943 года) и перейти к ней на службу окончательно не позднее, как 21 марта 1945 года.
   Эта «Докладная записка» была скопирована и переправлена нам Германом Фогеляйном уже на следующий день после ее поступления в канцелярию Гиммлера. Однако нашей разведке было непонятно, почему Рейхсфюрер не отреагировал на нее. Гиммлер в то время, через обергруппенфюрера СС Карла Вольфа, вел активные переговоры с Даллесом о капитуляции Германии на Западе и продолжении войны на Востоке. Возможно, Мюллер был оставлен Гиммлером в запас для переговоров и с нами на тот случай, если у него ничего не получится с Даллесом? Но в данный момент Гиммлер куда-то исчез, как и Борман и некоторые иные руководители Рейха, и узнать о его истинных намерениях пока не представлялось возможным…
   Я доложил по рации Лаврентию Берия о завершении операции «Ева» и получил приказ о немедленном возвращении в Москву, как только мне доставят документы, спрятанные Мюллером.
   Через час тяжелая гильза от 88-миллимитровой немецкой пушки с ценным содержимым была уже у меня. Я разбудил Мюллера и попросил его побыстрее помыться и привести себя в порядок, поскольку нам предстояла немедленная дорога в Москву.
   – В самолете доспите, – поторопил я его.
   В одиннадцать тридцать мы уже садились в тяжелый бомбардировщик ТБ-7, переделанный внутри для полета высших должностных лиц нашей страны. Именно на нем, как мне сказали летчики, полтора года назад летал на переговоры в Британию Молотов – нарком иностранных дел СССР. На таком аэроплане было, и вправду, лететь безопасно, он набирал высоту более десяти тысяч метров, и был недосягаем ни для зениток, ни, практически, для всех типов немецких истребителей. Высоко же оценил наши жизни товарищ Берия!
   Правда, во время легендарного полета наркома этот самолет еще не успели переделать изнутри в комфортабельную машину. В нем дуло изо всех щелей, и на большой высоте температура внутри него приближалась к минус пятидесяти градусам мороза! Все, в том числе и Молотов, были одеты в специальные меховые комбинезоны, но все равно отчаянно мерзли, словно были облачены в обычное нижнее белье. К тому же приходилось лететь с кислородной маской на лице, чтобы не задохнуться в разряженном пространстве. Да и все удобства в самолете тогда заключались в одном лишь ведре, которое было призвано заменить собой туалет…
   Сейчас мы летели с Мюллером только вдвоем, моя группа осталась в Берлине и должна была прибыть в Москву отдельным бортом.
   Я предложил Мюллеру позавтракать. Он был не против. В баре нашлась бельгийская салями, французские корнишоны, галеты, «Кремлевская» водка и фляжка коньяка «Куангро». Мюллер выпил только одну рюмку коньяка, сказал, что не пьет в принципе. Я тоже ограничился парой рюмок – надо было быть трезвым по прибытии. Потом я попросил его рассказать, что произошло с Фогеляйном и Евой Браун в бункере Гитлера. Не для протокола. Но нашу беседу я все же записал на спрятанный под столом портативный магнитофон, однако пленку с записью позже Берии не отдал, оставил у себя.
   Вот запись нашей беседы, которую я включил в дневник несколько позже, оставив для нее пустое место:
   Я: Герр Мюллер, расскажите мне, пожалуйста, что же случилось в бункере Гитлера. Как погиб Фогеляйн? Как погибла Ева Браун?
   Мюллер: Началось все с того, что 26 апреля Герман покинул бункер, разумеется, без разрешения Гитлера. А это было непросто проскочить мимо шефа охраны фюрера – Иоганна Раттенхубера. Но в той суматохе, которая творилась под землей, когда было уже ясно, что русские, то есть вы, скоро будут в бункере, я помог Фогеляйну. Мы договорились, что он отправится на свою квартиру и будет поджидать меня там. Я же, при первой возможности, должен был присоединиться к нему. Что касается Евы, то она к тому моменту еще колебалась, стоит ли ей бежать с Фогеляйном или остаться в бункере до конца. В ней все это время боролись два чувства: любовь и честолюбие. Но в любом случае, ей было сложно покинуть бункер, пока был жив Гитлер.
   Я: А Гитлер знал об отношениях Германа и Евы?
   Мюллер: Безусловно. Его сердце сгорало от ревности, и он тяжело переживал такое положение дел, временами впадая в глубокую депрессию. Но он изо всех сил старался делать вид, будто не замечает этого. Ему это было удобно, ведь он не очень баловал ее мужским вниманием. С другой стороны, он жалел Еву и, поскольку как любовник был слаб, а жениться на ней не мог, из этических или каких-то иных соображений, то хотел, чтобы она была счастлива во всем.
   Что касается самой Евы, то Гитлер для нее был отцом нации, чуть ли не Богом, спустившимся с небес. Она просто хотела греться в лучах его величия и славы и, вообще, по-моему, Ева больше относилась к Гитлеру именно как к отцу, а не как к любовнику. Ведь когда они еще только познакомились, Гитлер представился ей, как герр Вольф. А она была обыкновенной Красной Шапочкой. И этот герр Волк очаровал ее комплиментами, рассказами о светской культурной жизни, заботливым, можно сказать, отцовским отношением. Опасные Волки, как правило, нравятся маленьким услужливым Красным Шапочкам.
   Я: А со стороны никто не докладывал Гитлеру о посторонней связи Евы?
   Мюллер: А кому охота было портить отношения с Евой и, особенно, с Гиммлером? Ведь Герман был подчиненным Рейхсфюрера и к тому же офицером связи между ставкой фюрера и канцелярией Гиммлера. Мало того, чтобы не бросать тень на Еву Браун, Рейхсфюрер чуть ли не в приказном порядке заставил Фогеляйна жениться. И не просто жениться, а жениться на сестре Евы – Гретель Браун. Ведь это хоть как-то оправдывало бы толкотню Германа возле Евы. Криста Шредер – секретарша Гитлера, как-то в приватной беседе сказала мне, как Фогеляйн не мог оторваться от Евы даже во время своей свадьбы с Гретель – он постоянно танцевал с Евой, будто прощался навсегда. Но, как видно, не простился, не смог…
   Я: Выходит, Ева была взаимно влюблена в Фогеляйна. Почему же она все-таки не рискнула бежать вместе с ним?
   Мюллер: Все определило твердое обещание Гитлера жениться на ней. А она ждала этого всю жизнь. На самом деле, она была весьма честолюбива, но внешне скрывала это. Ей хотелось остаться в истории не просто подстилкой великого человека, а его супругой. И здесь амбиции перевесили любовь и жажду жизни. Кто бы мог ожидать такое от простой потаскушки?
   Еще девятого февраля сорок пятого года Ева уехала из Бергхофа в Берлин к Гитлеру. Как Брунгильда, которая, не дождавшись брака с Зигфридом, воссоединилась с ним только на ложе смерти, точно так же и она приехала соединиться с Адольфом в смерти, как настоящая жена какого-нибудь эпического германца. Моему простому уму баварского крестьянина трудно понять ее мотивы. По мне так все это просто блажь. Я так думаю. А ее появление в бункере в апреле, произвело на его обитателей уничтожающий эффект. Для всех это было знаком конца. В разговоре с Фогеляйном у нее вырвалось:
   "Да ведь это фараонова гробница!"
   Герман потом сказал мне, что от ее возгласа он ощутил, как могильный холод наполнил его душу безысходностью. В Фюрербункере ей была рада лишь собака Блонди – она там изнывала от тесноты и недостатка внимания.
   Я: В итоге, Фогеляйн бросил Еву и сбежал, так, что ли?
   Мюллер: Не совсем так. С одной стороны, Герман, конечно, не желал больше оставаться в этой мышеловке, ввиду решения Евы остаться с фюрером до конца. С другой стороны, вместе им бежать было бы намного сложнее, поэтому это надо было делать порознь. Он даже придумал план похищения Евы из бункера. Но для этого ему нужно было вырваться на волю и связаться с преданными ему людьми из армейской разведки его бывшей дивизии «Флориан Гайер».
   Ребята уже прибыли в Берлин и ждали его команды. Но все это было возможно только в том случае, если бы Ева передумала оставаться, иначе вся эта затея оказалась бы простым безумием. И вот здесь ему должен был пригодиться я. Хотя первоначально мы все втроем думали выскользнуть из бункера в самый последний момент. Для этого у меня был подготовлен специальный подземный ход недалеко от бункера и рядом с Рейхсканцелярией. Им-то и воспользовался сначала Фогеляйн, а потом и я.
   Я: Почему Гитлер послал за Фогеляйном? Неужели за два дня до кончины, которую он уже себе уготовил, ему был так уж и нужна смерть Германа? Может, перед тем, как свести счеты с жизнью, он решил отомстить ему за любовную связь с Евой?
   Мюллер: Да, скорее всего. Хотя формально тут дело обстояло иначе. Действительно, Гитлер уже спланировал свой конец. Еще 21 апреля он в последний раз созвал к себе представителей партии, государства и вооруженных сил. В этот памятный день, когда снаряды русских уже рвались на улицах Берлина, фюрер в первый раз признал себя побежденным. Он обратится к своим помощникам со словами:
   "…Война проиграна… я решил покончить с собой".
   То, что поражение не за горами, понимали уже почти все. Связь с войсками была, практически, потеряна, приказы не исполнялись совсем или, в редких случаях, – невовремя и ненадлежаще. Последние дни Гитлер даже перестал следить за собой. И если бы не Ева, он стал бы похож на бездомного бродягу.
   Двадцатого апреля ему исполнилось 56 лет, но он выглядел значительно старше – к этому моменту фюрер был болен и безумно уставшим. Теперь он жил благодаря наркотикам – их три раза в день колол ему доктор Морелль. На него было жалко смотреть – волосы редкие, сильно поседевшие. Лицо нездорового серого цвета, в морщинах, глаза тусклые, спрятались в пухлых мешках, и какие-то ненормальные, как у душевнобольного. Еще больше усилилось дрожание обеих рук, левую ногу он волочил. И только голос оставался прежним – манера говорить отрывистые фразы, властные интонации, непререкаемый тон. Он все еще обладал гипнотической силой своих речей. И у него почему-то вошло в привычку пожимать руки всем и каждому…
   И, возможно, все бы так и закончилось в бункере без внутренних трагедий, как, вдруг, двадцать восьмого апреля, рано утром, из Стокгольма пришло известие, что Гиммлер искал пути для переговоров с союзниками за спиной фюрера. Гитлер пришел в ярость оттого, что "верный Гиммлер" также покинул его в столь решающий час. А ведь незадолго до этого его чуть не доконал Геринг, который объявил себя приемником Гитлера, в то время как тот надумал сделать таковым Рейхсфюрера. И вот – новый удар.
   Лицо у Гитлера было возбужденным и красным, и он почти все время ходил взад и вперед и ударял кулаком по ладони. Он приказал арестовать Гиммлера. Он топал ногами и брызгал слюной и кричал: "Предатель никогда не станет преемником фюрера!" Но поскольку в реальности его приказ не мог быть исполнен, то Гитлер приказал привести к нему Фогеляйна для объяснений. Вот тут-то Германа и хватились. Тогда фюрер велел немедленно найти его и доставить в бункер. Послали команду эсэсовцев группенфюрера Раттенхубера, к которой я прикрепил своего офицера Лоренца Золлингера, чтобы не натворили чего ненужного. Фогеляйна нашли на его квартире, откуда он и не думал бежать, поскольку не ожидал от Гитлера такого фортеля. Там он собирал свою команду и ждал известий от меня и вас – русские уже были на подходе.
   Я: А почему коммандос Фогеляйна не смогла защитить своего бывшего начальника?
   Мюллер: Все произошло слишком неожиданно, потому-то ничего и не вышло, хотя группа Германа и располагалась поблизости. Отряд эсэсовцев появился утром, а люди Германа в это время преспокойно завтракали в подвале соседнего дома, но из-за внезапности появления команды Раттенхубера и своей малочисленности, они не сумели вовремя организоваться. Хотя Золлингер и готов был им помочь, он был в курсе наших дел. Второй же его задачей было недопущение охранников Гитлера до тайника Фогеляйна. Поэтому Золлингер сам взялся обыскивать ту комнату, где был тайник. Он всячески отвлекал тех, кто как-то близко подходил к камину. Хорошо еще, что охранникам Раттенхубера особо некогда было возиться с обыском, чтобы не попасть в лапы наступающих красных… Извините, Курт, – Красной Армии, я хотел сказать. (Под именем Курт Цильке я был известен Мюллеру).
   Короче, Фегеляйна доставили обратно в канцелярию, лишили всех воинских званий и посадили под арест в караульное помещение. Срывать ордена и погоны при этом не пришлось – Герман был в штатском. Потом Гитлер приказал привести Фегеляйна, чтобы допросить его лично. Конечно, это уже ничего не меняло, да и никакой необходимости в этом не было, на это есть мы – гестапо, есть Раттенхубер. Но у Фюрера появилась легальная возможность выместить всю свою злобу на Фогеляйне за свою поруганную любовь. И он стал в грубой форме расспрашивать его об измене Гиммлера.
   Я присутствовал на допросе и видел, как Гитлер весь млеет от наслаждения, издеваясь над Фогеляйном. Уже в этот момент Фюрер предопределил его судьбу – смерть. И это должно было стать его окончательной местью за Еву. Фогеляйн же, не подозревая ничего об истинной подоплеке допроса, настойчиво утверждал, что ничего не знает об измене – что было сущей правдой – и заявлял, что хотел лишь обезопасить и обустроить свою беременную жену Гретель, а затем собирался вернуться в бункер обратно, что, в известном смысле, тоже не было ложью.
   Гитлер сделал вид, что не поверил ни единому его слову и приказал мне допросить генерала лично, чтобы выяснить истину, которая ему, в действительности, была и не нужна. А перед этим, как я уже говорил, он разжаловал генерала и лишил всех наград. Конечно, я воспользовался ситуацией и рискнул устроить Фогеляйну свидание с Евой. Это было утром 29 апреля.
   Я: К этому моменту Ева еще не стала женой Гитлера?
   Мюллер: Как раз ночью, перед этим свиданием с Фогеляйном, Гитлер и Ева Браун стали мужем и женой. В одном из подразделений фольксштурма был найден священник, его доставили в бункер, и он их там обвенчал. Этого священника звали Вагнер, кстати, как и любимого композитора Гитлера… Также где-то разыскали и сотрудника магистратуры – он оформил все документы на брак надлежащим образом. На церемонии бракосочетания нас было немного – всего-то человек десять. В качестве свидетелей выступили Геббельс и Борман. Гитлер и Ева поклялись, что принадлежат к чистой арийской расе. После короткой церемонии Ева стала подписываться в документе «Ева Б…», затем зачеркнула «Б» и написала «Ева Гитлер, урожденная Браун».
   Электричество иногда пропадало, и несколько эсэсовцев держали в руках свечи. Я еще тогда про себя усмехнулся – вся эта процедура была похожа, скорее, на допрос с пристрастием в подвале гестапо. На патефоне крутилась любимая пластинка Евы – «Красные розы». Гитлер натянуто улыбался и лишь слегка пригубил бокал токайского.
   После этого Гитлер пригласил Бормана, Геббельса и двух своих секретарш – фрау Кристиан и фрау Юнге – к себе в комнату выпить шампанского. Там он в течение часа предавался воспоминаниям. Время от времени подходили другие люди: Гюнше, генерал Кребс, Бургдорф, Белов, даже фройлейн Манцоли – повар, специалист по вегетарианской кухне. Заглянул и я. Перед самым окончанием вечеринки Гитлер сказал, что наступает конец его жизни и национал-социализма; и, что смерть станет ему облегчением после предательства со стороны близких соратников. После этого он вышел в другую комнату и начал диктовать фрау Юнге свое политическое завещание. Ева же пригласила меня к столу и попросила выпить вместе с ней.
   Ставя выпитый бокал, она вдруг сспросила:
   – Что вас связывает с Германом?
   Я опешил, неужели она знает про нашу с ними связь с русскими? – подумал я, и у меня замурашила спина, ожидая, что разговор может закончиться допросом. Оправившись от первого испуга, я сказал:
   – Только служба на благо Рейха…
   Серые глаза Евы заблестели, словно лед холодной зимой.
   – Я люблю Адольфа так, что если бы он решил расстрелять весь мир, то я бы стояла рядом и молча подавала ему патроны!
   Я смотрел на нее и думал, не начала ли она сходить тут с ума. Ева заметила мой взгляд и бросила с едкой двусмысленной улыбкой:
   – Я все знаю! Но теперь мне все равно…
   Она поднялась и деревянными шажками прошла к себе, а у меня на душе, наконец, отлегло.
   Вот так коротко и невесело и прошла свадьба вождя нации…
   Я: Значит, Ева Браун на встречу с Германом явилась уже как Ева Гитлер?
   Мюллер: Да, и к Фогеляйну Ева вошла все в том же черном, шелковом платье, что и было на ней на церемонии венчания. Гитлер любил это ее платье. Герману тоже нравилось видеть Еву именно в нем, и оно действительно ей очень шло. Знаете, она была хоть и хорошенькой, но, все-таки, с фигурой пастушки, а в этом наряде превращалась в элегантную фройлейн. Но теперь платье выглядело траурным, будто одеяние безутешной вдовы.
   Последнее свидание влюбленных было коротким, не более шести или семи минут – мне нельзя было затягивать это мероприятие без риска для себя и Евы. Из деликатности, я вышел из помещения, но оставил там прослушку – сам не знаю почему, наверное, по привычке. Я слышал, как Ева всхлипывала. Она сказала Фогеляйну, что решение принято, она стала женой вождя, но сердце ее осталось с Германом. Поэтому ни о каком бегстве из бункера не могло быть и речи. Еще она сказала, и об этом я узнал первый, пока об этом во всеуслышание объявлено не было, что они с фюрером приняли решение уйти из жизни вместе уже сегодня же вечером. Все уже знали об этом решении фюрера в принципе, но никто не думал, что оно случится так скоро. Лично я был потрясен и обескуражен, хотя мне теперь было глубоко лично на него наплевать.
   Герман пытался отговорить Еву не уходить из жизни, но напрасно. Тогда он сказал ей, что не может жить без нее и тоже умрет как можно скорее. И еще он сказал нечто странное. Будто они скоро встретятся, но не на Небесах, а здесь на земле. Он напомнил ей о каком-то тибетце, который обучал его в школе-Бургах.
   Я: Это та самая тайная мистическая школа посвящения «Черного Ордена» СС Генриха Гиммлера?
   Мюллер: Именно так. Там достойные и преданные фюреру люди проходили спецобучение после предварительной подготовки на закрытых семинарах «Напола». Всем, кто прошел обучение в школе-Бургах, выдавали не только перстень «Мертвая голова» но и особые кинжалы. Они были сделаны как уменьшенные копии старинного германского меча. Этот кинжал являлся символом особой элиты СС и отличался от обычных эсэсовских. Кроме выпускников школы его вручали еще высшим эсэсовским офицерам за выдающиеся заслуги. Гиммлер учредил этот кинжал в 1936 году. Он был очень богато украшен, а клинок выкован из дамасской стали. Это, Курт, действительно очень почетный кинжал, даже у меня такого не было.
   Я: Я видел этот кинжал у Фогеляйна. А что вы там про тибетца сказали?
   Мюллер: Про тибетца? Ах да, Гиммлер использовал выходцев из Тибета, обладавших некими могучими сакральными знаниями. Четверых лам – главных из них – привез из Лхасы еще до войны оберштурмбанфюрер СС Эрнст Шеффер.
   Я: Но, насколько я знаю, экспедиции Шеффера на Тибет финансировали американцы.
   Мюллер: Изначально так оно и было, пока Гиммлер не заинтересовался этим вопросом и не взял под контроль всю деятельность Шеффера. Кстати, на базе тибетцев в Ананербе осталось много незаконченных разработок. К сожалению, Германия не успела технически их завершить, из-за неважного положения дел на фронтах. Ну и технологически нам это было пока не по зубам. Вообще-то, меня к этим темам не допускали, но кое-что из числа документов по этой теме я сумел все же прихватить для вашего руководства. Это касается телевидения и летательных аппаратов. Они внешне на тазики похожи, но размерами, как настоящие самолеты. Однако сомневаюсь, что это на данный момент пригодится и вам. Это все равно, что привезти чертежи автомобиля в Древний Рим. Как вы думаете, сумели бы они после этого сделать машину? То-то и оно!
   Но я отвлекся. Так вот, Герман говорил Еве о том, что после смерти, они вскоре возродятся в новом обличье и даже останутся похожими на тех, какими они являются ныне. Сказал также, что потом обязательно встретятся в новой своей жизни и узнают друг друга. И просил Еву, чтобы она серьезно восприняла какой-то там обряд, который с ними провел Сахиб-лама, тот самый, что пытался помочь Геббельсу наладить телевидение в Германии.
   Я: Да, нам известно про эти намерения Геббельса и нам тоже известно, что финансирование проекта было остановлено из-за неудач на фронте – не хватало денег и времени на его реализацию. Но продолжайте.
   Мюллер: Да-да… Ну, в ответ Ева разрыдалась и сказала, что не хочет смерти Германа и что она способна повлиять на фюрера и спасти его. Фогеляйн же в резкой форме отверг ее предложение. Без Евы он жить не хотел.
   Тут вошел я и прервал их свидание, дабы нас всех не застукали. Они тут слились в последнем поцелуе, я отвернулся, но через некоторое время вынужден был, чуть ли не насильно, оторвать Еву от Германа. Она была в полуобморочном состоянии и все шептала: «Герман, бедный мой Герман…». Потом, в коридоре я дал ей платок, и она отерла слезы с лица. И тут же она совершенно преобразилась, я уже не узнавал ее, Ева была спокойна и холодна, как арктическая льдина, и ушла к себе в комнату.
   Я: А что там Герман говорил еще насчет их с Евой реинкарнарции?
   Мюллер: Я только знаю, что Далай-ламы заранее проектируют свой переход в новое тело после смерти, бОльшего мне не известно.
   Я: Их свидание так и осталась незамеченным?
   Мюллер: Мне кажется, Эрих Кемпке – личный шофер Гитлера, что-то заметил. Но я не уверен в этом.
   Я: Что же было дальше?
   Мюллер: Дальше? А что дальше? Фогеляйн уже все решил. Бесполезно было вытаскивать его из этой истории. Он лишь попросил меня, чтобы, в случае чего, я бы устроил все так, чтобы смерть его была не слишком мучительной. Я пообещал, но про себя решил, что все же попытаюсь вытащить его из этой передряги. Потом доложил Гитлеру, что Фогеляйн пошел в отказ, виновным себя не признает, и что это похоже на правду.
   Гитлер велел привести его и снова допрашивал лично. При допросе присутствовали Борман, Раттенхубер и я. Гитлер задавал все те же вопросы, что и ранее. Этими своими вопросами он пытался убедить присутствующих в том, будто Фогеляйн не просто дезертировал, а знал о предательстве Гиммлера, был с ним в сговоре и бежал из бункера, чтобы только пробраться к Рейхсфюреру. Так Гитлер пытался затушевать личные претензии к генералу. Гитлер сгорал от нетерпения покончить с Германом, но обставлял дело так, будто пытается отомстить Гиммлеру, но поскольку был бессилен дотянуться до него, то за это должен был ответить Фогеляйн как его сообщник.
   В допрос постоянно вмешивался Борман, он питал патологическую неприязнь к Гиммлеру и теперь тоже отыгрывался на Фогеляйне. Фогеляйн же повел себя сразу в корне неправильно, что только усугубило его положение. Он холодно, с достоинством, но вежливо отвечал фюреру, однако не скупился на крепкие выражения, когда пререкался с Борманом. Фогеляйн вообще по природе был крайне надменен и тщеславен. Хотя ему было только тридцать восемь лет, он, невзирая на ранг и возраст, в разговоре, бывало, перебивал каждого, даже если говорил какие-нибудь пустяки. За глаза его звали "Флегеляйн" – то есть, грубиян.
   Но я думаю, надо ли удивляться его несдержанности и лексикону? Обергруппенфюрер выбился в люди из самых низов. В молодости он выносил навоз из конюшен, чистил лошадей для жокеев и лишь спустя годы получил право самому сесть в седло.
   Я запомнил этого парня еще с тех пор, как увидел его на скачках лишь однажды в Мюнхене, когда в цветном камзоле, под рев трибун ипподрома, Герман скакал к полосатому финишному столбу. Но Фогеляйн выступал не только в Германии, но и по всей Европе. Да, было дело! Он не всегда побеждал, но он был красавцем истинно арийского склада – у него было мужественное лицо с правильными чертами лица, он был голубоглаз, высок и строен, и потому любимчик публики.
   Со временем он стал обрастать друзьями и поклонницами. Особенно ему повезло, когда Фогеляйна познакомили с Кристианом Вебером – тот был большим любителем лошадей и старым другом Гитлера. Вебер накопил огромное состояние благодаря сомнительным делишкам и связям в нацистской партии. Именно при покровительстве Вебера Фогеляйн и поднялся так быстро на высшие ступени нацистской иерархической лестницы. Кстати, он имел честь представлять Рейх на последних Олимпийских играх в 1936 году!
   Я: Ну, биографию Фогеляйна я знаю хорошо, меня интересует ее завершение…
   Мюллер: Да-да, конечно. Ну, так вот. После допроса Гитлер, для проформы, спросил мнение остальных: что делать с обергруппенфюрером? Борман моментально подсунул ему приказ о немедленном расстреле Фогеляйна. Я предложил, чтобы его разжаловали в рядовые и немедленно отправили на фронт – искупить свою вину кровью. Раттенхубер поддержал меня, высказавшись в том плане, что если генералу и суждено умереть, то пусть это будет не без пользы, а защищая Берлин и Фюрера.
   Но сейчас Гитлер, кроме личных мотивов, после предательства Геринга и Гиммлера, прислушивался, в основном, к мнению Бормана да еще к предсказаниям астрологов. С головой у него было уже явно не все в порядке. Сознание затуманенное, поведение непредсказуемо. Ничего практически не ел, поддерживал себя в более-менее приемлемой форме только благодаря наркотикам. Все у него теперь были предателями, кроме шайки лизоблюдов, вроде Бормана и Геббельса.
   И тут, по какой-то мелочи, в кабинет к Гитлеру вошла Ева. Она уже приготовилась к ритуальной смерти и производила впечатление ледяной статуи. Гитлер, увидев ее, вдруг, решил спросить ее мнение. Она оказалась единственным человеком, мнение которого могло бы спасти жизнь Германа. Но в этой ситуации Ева даже не взглянула на Фогеляйна, а только поднесла к своей голове указательный палец, сделав ладонь в виде приставленного к виску пистолета, и цокнула языком, словно имитируя тем самым выстрел в голову, и тут же вышла.
   Мне показалось, что Фогеляйн вздохнул с облегчением. А Гитлер тут завелся, он залпом выпил чуть ли не полный бокал своего любимого итальянского «Фернет Бранка» и, ни с того ни с сего, стал кричать:
   «Пусть погибну я, но, вместо меня грядет Новый человек! Он уже живет среди нас! Он здесь! Довольно ли вам этого? Скажу по секрету: я видел Нового человека! Он смел и жесток. Я ощутил страх в его присутствии…».
   Гитлер дрожал, будто в экстазе, его большие, неестественно голубые, глаза просветлели, как в прежние годы и исторгали ледяной фанатизм. У меня по коже пробежали мурашки. Потом он сразу сник, сдулся, словно спустивший воздух надувной шарик, сел на скамейку около стола и махнул рукой, чтобы все вышли. После этого я увел Фогеляйна опять в караулку…
   Я: Простите, герр Мюллер, кого Гитлер имел в виду, говоря о Новом человеке?
   Мюллер: Уже давно ходили слухи, будто Гитлер продал душу Дьяволу, и тот помогает ему. Может, это и басни, но они имели и в самом деле какое-то основание, если учесть, что в Ананербе, вроде бы, установили какие-то контакты с «Умами внешними». Это так Гиммлер называл какие-то неземные или потусторонние силы или еще черт знает что. Я не знаю. Я в это дело никогда не лез, мое дело – розыск, я сыскарь по натуре.
   Что касается фюрера, то вот что мне недавно рассказал Иоганн Раттенхубер. Это было в последний день рождения Гитлера. Мы тогда, вечером сидели с Иоганном за бутылочкой можжевеловой водки. По жизни группенфюрер почти не пьет, как и я, – должность обязывает, но тут, предвидя скорый всем нам конец, расчувствовался, хлебнул лишнего, и у него развязался язык. Вообще-то, он просил меня помалкивать. Сказал, что это – тайна почище государственной, но, похоже, что она умрет вместе с нами со всеми в бункере, поэтому, мол, он и приоткроет ее. В его глазах эта тайна лишь подчеркивала величие Гитлера, как Вождя Славы.
   Раттенхубер мне рассказал о поездках фюрера инкогнито в горные районы Зальцкаммергута, Бад-Ауссзее и Зальцбурга. Фюрер всегда называл Раттенхуберу точное место, куда следовало ехать. Там он посещал какие-то таинственные штольни и его всегда сопровождал батальон СС личной охраны.
   Обычно Раттенхубер выезжал вперед. Он оценивал место, выставлял охрану и посты далеко вокруг пещеры и отдавал приказ о не допущении проникновения посторонних лиц в охраняемый район. В саму пещеру, для непосредственного сопровождения, фюрер брал с собой обычно десять – двенадцать человек, и он их дополнительно лично инструктировал. Раттенхубер всегда был в их числе. Гитлер предупреждал, чтобы сопровождение не только не реагировало на действия лиц, с которыми встретится фюрер, но и более внимательно наблюдало бы за поведением других охранников.
   Непосредственно перед встречей Гитлер отдалялся от сопровождения с фонарем в руках метров на пять-шесть, и к нему навстречу из темноты выходили какие-то черные фигуры огромного роста. Их лица были покрыты темными волосами. В их присутствии фюрер тяжело дышал. Иоганн сказал, что в последний раз такая встреча было в сорок четвертом году. Тогда один, стоящий ближе к фюреру часовой, вдруг закричал. Он сел на землю, обхватил голову руками и закачался, как пьяный. Раттенхубер сам при этом был в подавленном состоянии, но нашел в себе силы разоружить его и отвести к автомобилю.
   После таких контактов, бывало, приходилось менять некоторых эсэсовцев, вышедших из строя по причине мгновенного помешательства. Причем, интересно, что в этих случаях заменой руководил сам фюрер, а не Раттенхубер. Иоганн отметил, что всегда после этих тайных поездок на встречи с «Высшими силами» Гитлер принимал неожиданные решения…
   Я: Почему же эти высшие силы не спасли Гитлера?
   Мюллер: Ответ на это я дать не могу. Может, он выполнил свою миссию, и стал им не нужен, а, может, по другой причине. Не знаю… Я лично думаю, что кому-то там, наверху, а, может, и где-то внизу, нужно было, чтобы столкнулись Красная Зараза и Коричневая Чума. И неважно, кто победит, – важно, что хоть одна из этих эпидемий исчезнет. Вообще, во всей этой войне с вами итак уже немало мистики: столкнулись Третий Рейх и Третий Рим! Одни имена наших империй чего только стоят! Чуете?
   Я: Это вы заметили верно. Об этом стоит поразмыслить… И все же, каким образом, в конце концов, принимал решение Гитлер по поводу Германа?
   Мюллер: Где-то уже минут через пятнадцать после допроса, Раттенхубер вручил мне приказ о расстреле Фогеляйна. Он был подписан лично Гитлером, и его надлежало исполнить немедленно. Я зашел в караулку к Герману и зачитал приказ. Он побледнел, как полотно, но даже не шелохнулся. Только бросил мне отрывисто: «Постарайся, чтобы «деций» лично воспользовался тайником. Другим русским я не доверяю. Лучше пусть все пропадёт к чертовой матери!».
   Я пообещал, насколько это будет в моих силах, если только мне самому удастся спастись. Я не стал ему говорить, что пытался защитить его перед Гитлером – это было уже ни к чему и звучало бы, как оправдание. И еще Герман попросил кончить его быстро и безболезненно. Сказал, что не хочет мучиться. Я пообещал и это. Мы обнялись, и я вызвал Золлингера и проинструктировал его. Герман попросил у него пять минут отсрочки, чтобы побриться и умыться.
   Потом Золлингер, еще с одним эсэсовцем, вывели Фогеляйна в сад Рейхсканцелярии. Я наблюдал за казнью в смотровое оконце наблюдательного пункта. Это утро было пасмурным и, для Берлина, необычно холодным. Нескончаемые раскаты артиллерийских залпов сотрясали стены Рейхстага. Русские танки неумолимо железным кольцом сжимались вокруг бункера. Уже видны были пока еще далекие всполохи пожарищ, но воздух вокруг был уже сизым от дыма, который низом стелился по саду.
   Герман стоял во дворе в сером костюме, высокий и стройный. Он был бледен, но спокоен, даже как-то умиротворен. Его аккуратно причесанные темно-русые волосы были густо набриолинены и их не могли растрепать дажы порывы холодного ветра. Глаза, затянутые голубым льдом, были устремлены в неведомую даль, будто он вышел не на встречу со смертью, а ждал прибытия парусника с моря, который отвезет его в лучшую страну.
   Штандартенфюрер Золлингер предложил ему сигарету и наглазную повязку. Фогеляйн поблагодарил за сигарету, но отказался от платка. Золлингер подождал, когда обергруппенфюрер сделал последнюю затяжку и дал отрывистую команду. И его подчиненный длинной очередью из ручного пулемета превратил элегантного генерала в рваную тряпичную куклу. Затем Золлингер подошел к скорчившемуся в луже крови телу, вынул из кобуры «Вальтер» и нанес последний «удар милосердия» – контрольный выстрел в голову. Рутинное дело…
   И в этот момент я услышал слабый вскрик за своей спиной. Я обернулся и увидел Еву. Оказывается, она наблюдала за казнью из-за моего плеча. Просто в гуле канонады я не заметил, как она подошла. Ева зажимала рот ладонью, а лицо ее было белее снега. Затем она тут же упала в обморок. С тех пор я заметил, что теперь она стала как бы сама не своя и поведением напоминала сомнамбулу…
   Я: Да, жаль генерала. Нет, чисто по-человечески, а не в том плане, что он нам мог еще пригодиться…
   Мюллер: А мне-то как жаль! Когда все было кончено, у меня на глазах навернулись слезы. Вокруг было столько жестокости, столько трупов, столько бесчеловечности. Ну, подумаешь, в этом море смертей прибавилась еще одна? Но нет, у меня было такое чувство, будто я потерял родного сына…
   Кстати, во время расстрела я видел того самого Сахиб-ламу. Он прятался за деревьями парка и держал какую-то штуковину с окуляром – насколько я знал, это была какая-то камера, только не для кино, а для телевидения, и снимал он сцену расстрела.
   Я: А Генрих заметил его?
   Мюллер: Не знаю. Но Золлингер видел его точно, потому что, когда все кончилось, он подошел к Сахибу, и они о чем-то поговорили. И, вообще, эти ламы шныряли повсюду, где им вздумается, у них имелись специальные пропуска, подписанные самим Гиммлером.
   Я: А в бункере они тоже были?
   Мюллер: Этого я не знаю, но за день до этого я видел, как лама разговаривал с двумя охранниками возле бункера из числа инородцев. В команде Раттенхубера были несколько эсэсовцев-тибетцев.
   Я: Что было потом?
   Мюллер: Потом Гитлер прошел в большую столовую на верхнем этаже бункера и там попрощался со своими секретаршами и небольшой группой преданных офицеров, в числе которых был и я с Раттенхубером. Его глаза слезились, и мне казалось, что он смотрит куда-то сквозь нас. Он прошел мимо строя, пожимая каждому руку, а затем спустился по винтовой лестнице в свои апартаменты.
   После его ухода воцарилась совершенно новая, я бы сказал, необыкновенно братская атмосфера. Офицеры высоких и низких званий запросто беседовали. В столовой, где питались солдаты и денщики, спонтанно начались танцы. Веселье стало таким буйным, что посыльный от Гитлера пришел с предупреждением не шуметь. Потом, ближе к обеду тридцатого апреля Тиргартен был взят русскими солдатами. В бункер прибыл гонец от командующего артиллерией Берлина полковника Велермана, он сообщил, что одно из передовых подразделений даже прорвалось на улицу, прилегающую к Рейхсканцелярии.
   Было невозможно определить, произвело ли это какой-либо эффект на Гитлера. Во время обеда с женщинами, еще остававшимися в бункере, он беспечно болтал, как если бы друзья близкого круга собрались в обычной обстановке.
   День, однако, был далеко не обычный, и вскоре после того, как дамы ушли, Гитлер попросил Гюнше вернуть их, а также позвать меня, Бормана, Геббельса, Бургдорфа, Кребса, Фосса, Поймана, Раттенхубера, да еще и фройляйн Эльзу Крюгер – секретаря Бормана. Гитлер пожал всем руки и попрощался. Ева обнялась с Эльзой. Гитлер отвел меня и Гюнше в сторону и сообщил, что они с женой собираются покончить жизнь самоубийством и желают, чтобы их тела были сожжены после смерти. Он сказал, что не хочет, чтобы его труп после смерти выставили в русском Паноптикуме. Так буквально и сказал.
   В тот же день фюрер покончил с собой. С ним ушла из жизни и Ева. Отравили они и свою овчарку Блонди вместе со щенками. Тела Гитлера и Евы снесли в воронку от снаряда. Кемпке, как начальник гаража, раздобыл несколько канистр бензина, и трупы сожгли. Смерть вождя нации была последним убийственным ударом по настроению обитателей бункера.
   Началась неразбериха, повальное пьянство. Раттенхубер рыдал, словно дитя, он сетовал на то, почему Гитлер взял с собой на тот свет близких ему существ, а его, личного, преданного телохранителя оставил? Ему это казалось крайне несправедливым – он верой и правдой служил фюреру столько лет! Впервые в одиночку Иоганн выпил бутылку яичного ликера.
   После этих событий Геббельс взял руководство Рейхом на себя. Но, по сути, ему никто не подчинялся. Люди стали собираться в группы и потихоньку пытаться покинуть бункер. Никто никого больше особо не удерживал. Магда Геббельс на следующий день – первого мая – отравила своих шестерых детей, которые тоже были в подземелье с нами, а потом Геббельс приказал солдатам охраны расстрелять его самого и Магду. Их застрелили в спину. А с наступлением темноты обитатели Фюрербункера начали массово, небольшими отрядами, и поодиночке прорываться наружу. Генерал Бургдорф выписывал всем желающим пропуска, чтобы можно было пройти сквозь наши линии обороны – там, где они еще существовали. Потом кто-то плеснул в бункер бензин, и начался пожар.
   Я тоже не стал мешкать и под покровом темноты выскользнул из убежища. Снаружи я застал ужасную картину – шел мощнейший артиллерийский обстрел, и весь Берлин полыхал. Особенно ярко горели еще целые стены Рейхсканцелярии. И все это происходило на фоне оглушающего грохота от взрывов снарядов и свиста пуль. Рядом со мной рванула бомба, взметнулся столб пыли. Как меня не задело – ума не приложу. Где ползком, где на четвереньках, где короткими перебежками, но я сумел добраться до тайного колодца в Рейхсканцелярии. Так я и спасся.
   Я: Кто еще сумел скрыться из верхушки Рейха?
   Мюллер: Что стало с остальными – я не знаю. Бежали почти все высшие чины – и Рейхсляйтер Борман, и шеф «Гитлерюгенда» Аксман и Раттенхубер. Бежали и Эрих Кемпке, с личным адъютантом Гитлера Гюнше, и прислуга, и простые охранники. Когда уходил я, то знаю определенно, что из руководства в Фюрербункере оставались старший адъютант фюрера генерал Бургдорф, командующий обороной Берлина генерал Вейдлинг и начальник штаба сухопутных сил Вермахта генерал пехоты Кребс. Насчет других мне было неизвестно – там была такая суматоха и паника, что было не до того, чтобы отслеживать, кто остался, а кто нет.
   Я: Значит, вы ничем не смогли помочь Фогеляйну?
   Мюллер: Во-первых, пока был жив Гитлер, сделать это было выше моих сил, а во-вторых, Фогеляйн и сам уже никуда не стремился. Он был очень подавлен.
   На этом пленка закончилась и запись обрывалась. Но ничего такого интересного, что бы касалось последних мгновений жизни Фогеляйна, Мюллер уже больше все равно не сказал.
   

notes

Примечания

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →