Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Акулы полностью защищены от рака так как ни разу небыла зафиксирова данная болезнь.

Еще   [X]

 0 

Размышление о неравенстве. Анти-Руссо (Больц Норберт)

В своей новой книге известный немецкий теоретик медиа и коммуникации Норберт Больц выступает с критикой социального государства и связанных с ним принципов равенства и социальной справедливости. Обращаясь к провокационным темам архаического наследия, генетической детерминации, врожденных аномалий и роли пола, он утверждает, что умственные способности, красота, сила, умение, талант, усердие распределены в обществе неравно и не могут быть перераспределены. Согласно Больцу, стремление к равенству в этих областях социальной жизни неизбежно способствует конфликтам, тогда как признание естественного неравенства делает возможным сотрудничество.

Книга адресована широкому кругу читателей – политологам, философам, социологам.

Год издания: 2014

Цена: 229.9 руб.



С книгой «Размышление о неравенстве. Анти-Руссо» также читают:

Предпросмотр книги «Размышление о неравенстве. Анти-Руссо»

Размышление о неравенстве. Анти-Руссо

   В своей новой книге известный немецкий теоретик медиа и коммуникации Норберт Больц выступает с критикой социального государства и связанных с ним принципов равенства и социальной справедливости. Обращаясь к провокационным темам архаического наследия, генетической детерминации, врожденных аномалий и роли пола, он утверждает, что умственные способности, красота, сила, умение, талант, усердие распределены в обществе неравно и не могут быть перераспределены. Согласно Больцу, стремление к равенству в этих областях социальной жизни неизбежно способствует конфликтам, тогда как признание естественного неравенства делает возможным сотрудничество.
   Книга адресована широкому кругу читателей – политологам, философам, социологам.


Норберт Больц Размышление о неравенстве. Анти-Руссо

   DISKURS ÜBER DIE UNGLEICHHEIT

   Ein Anti-Rousseau

   NORBERT BOLZ

   Перевод с немецкого
   ИЛЬИ ЖЕНИНА

   © 2009 by Wilhelm Fink Verlag, Paderborn/Germany

I. Тезис

   Секрет либерального успеха капитализма сегодня заключается в том, что счастье связано не с перераспределением, а с повышением объемов производства. Продуктивность и творчество суть результат конкуренции, использующей естественные неравенства и создающей неравенства материальные. В условиях свободной рыночной экономики талант, жизненная энергия и счастье производят неизбежное неравенство. В частности, отличительной либеральной уловкой здесь служит подмена экономического вопроса вопросом о справедливости.
   Экономический успех предлагает идентичность, создающую определенную дистанцию между успешными людьми и остальным обществом. Поэтому экономически преуспевающий человек измеряет справедливость общества степенью защищенности собственности. Таким образом, собственник является естественным врагом любого равенства. Уважительное отношение к личности, если взглянуть на это радикально с либерально-рыночной точки зрения, выражается в разнице между большим или меньшим количеством денег, т. е. между бедностью и богатством. Каждый человек обладает различными талантами. Но некоторые таланты широко распространены, а другие встречаются редко. Необходимо смириться с тем, что вознаграждаются не старания или таланты, а результат, оказавшийся на рынке. Ни коммерческий успех, ни престиж не заслуживаются усилиями. Оценивается не то, что хорошо сделано, а то, что другие находят хорошим.
   Экономика современного общества чрезвычайно сложна и абстрактна; ей не хватает чувствительности (Gefühlsstütze) и именно поэтому ее невозможно полюбить. Известный тезис Фридриха фон Хайека о том, что свободный рынок является величайшим изобретением в истории человечества, оставляет всех равнодушными. Наблюдается острая потребность в чувствительности, необходимость в эмоциональном насыщении современного общества. Это вполне удается СМИ, которые только и делают, что постоянно освещают темы социального неравенства. Тем самым они обслуживают руссоистскую ностальгию по обществу, управляемому с помощью архаических чувств, тому самому обществу, в котором авторитарное государство создает зримую социальную справедливость.
   Понятие «социальная справедливость» обозначает не что иное, как прощание с либеральным обществом. Сегодня едва ли найдется хоть один политик, который не прикрывался бы именем социальной справедливости. Никто не может дать определение этому понятию, именно поэтому оно так хорошо работает в качестве добродетели, как шифр истинных нравственных чувств. В этом вопросе наше насквозь просвещенное общество позволяет себе последнюю великую мистификацию, воззвание к непередаваемому чувству. Социальная справедливость подменяет собой сакральное. Почти каждый может распознать несправедливость, если он ее увидит или непосредственно столкнется с ней, но почти никто не может сказать, что такое справедливость. Теория справедливости – это отрицательная теология права. Это значит, что у юриспруденции тоже есть свой тайный бог. Каждое общество сакрализует собственные принципы справедливости и именно поэтому запрещает их анализ.
   С момента банковского кризиса 2008 г. весь мир ратует за сильное государство и регулирование финансовых рынков. Социализм опять стал модной темой для светских бесед. Только теперь речь идет не о классовом обществе, а о новом неравенстве, отсылая при этом к порнографии чрезмерного богатства, детского труда и бедственного положения безработных. В газетах можно прочесть о том, что средний доход богатейших стран в 50 раз выше беднейших. Топ-менеджеры зарабатывают в 400 раз больше средних служащих.
   Именно поэтому призыв «больше равенства через перераспределение» представляет собой очевидное политическое требование, ежедневно находящее широкий резонанс в СМИ. Они низводят зрителей, слушателей, читателей только к переживаниям: мы должны наблюдать, как другие решают, наслаждаются и страдают. И в тот момент, когда другие принимают какое-то решение, это начинает касаться и нас. Когда другие наслаждаются, мы чувствуем себя обделенными. Когда другие страдают, это становится невыносимым для нас.
   СМИ не только ежедневно показывают бедным богатство Запада, но и состоятельным гражданам – богатство сверхбогатых. Довольно быстро становится понятно, что наша терпимость к богатству других не столь высока. При восприятии неравенства исчезает фильтр социального положения и кастовости: каждый является человеком, таким же, как я и ты. Это и делает всякое неравенство темой для очередного скандала. Социальное сравнение культивирует зависть и приводит к взрыву ожиданий.
   Высокий уровень жизни на Западе сделал человека состоятельнее, здоровее, свободнее, но не счастливее. Из-за того что человек сравнивает себя с кем-то, неравенство означает для него несчастье. Больше уже нельзя наслаждаться красотой собственного дома, потому что соседский дом красивее. Как правило, это люди, которые уже забыли все ужасы и лишения войны, это люди, которые с благодарностью замечают, что они многого достигли. И даже не столько дом, машина или жена соседа искушают нас сравнением, сколько СМИ, которые постоянно сопоставляют нашу жизнь с роскошной жизнью богатых и сильных мира сего. Они показывают нам недосягаемый образ жизни.
   Тем важнее увидеть в СМИ, что справедливость торжествует, это вызывает своего рода социальное наслаждение. Телевидение удовлетворяет социальный спрос на нравственность не только развлекательными программами. В мнимой реальности криминальных сериалов преступника всегда настигнет справедливое наказание. В настоящей реальности СМИ публично пригвоздят коррумпированного политика или предпринимателя к медийному позорному столбу. СМИ инсценируют скандалы, выдавая их за демократические показательные процессы, на которые так падки зрители. И тот пафосный тон, который можно услышать в большинстве подобных случаев, не имеет отношения к критике, а связан с модным сегодня потоком безудержной ярости. Это позволяет сэкономить на усилиях по убеждению в несправедливости. Возмущение рассматривается как доказательство подлинности. Тот, кто раньше критиковал, сегодня задыхается от ярости. Это работает только потому, что поощряется медийной демократией. Ярость так же демократична, как и страх, каждый может их выразить.
   Большинство людей не могут сказать, что такое справедливость, но они очень точно чувствуют, что такое несправедливость. Однако нам недостаточно борьбы с очевидной несправедливостью. С уверенностью можно сказать, что одна из причин такого положения – непрерывный речевой поток о справедливости в СМИ. Социальная справедливость при помощи «большего равенства» – сегодня ценность, с которой нельзя не согласиться, это общепринятое понятие номер один. И оно больше не обсуждается. Как же такое могло произойти?
   Существует обоснованное стремление к равенству, которое вдохновляет людей бороться за признание и внимание со стороны себе подобных: стремление к равенству, проистекающее из силы. Но в то же время есть стремление к равенству, проистекающее из слабости, где слабые пытаются принизить сильных до своего уровня. И в этой мании равенства кроется величайшая опасность современной демократии, а именно готовность скорее согласиться на равенство в рабстве, чем на неравенство в свободе.
   Оба понятия – свобода и равенство – чего-то стоят. Цена свободы ощутима сразу же; цена равенства делается заметной постепенно. Порой случается и наоборот: блага свободы раскрываются постепенно, а блага равенства можно ощутить сразу же. Поэтому не надо удивляться, что стремление к равенству велико, а любовь к свободе умеренна, и в зависимости от обстоятельств мы жертвуем свободой во имя равенства. Исторически сложилось, что свобода и равенство сражаются вместе, и только после победы их дороги расходятся. Это означает, что до тех пор, пока равенство использует свободу в политических целях, равенство и свобода связаны друг с другом. Только в борьбе с автократической властью свобода и равенство могут быть союзниками. Затем культ победившего равенства потребует принести в жертву свободу.
   Печальная ирония мировой истории заключается в том, что идеал равенства увековечивает ненависть, порожденную реальностью неравенства. Существовать в эпоху массовой демократии означает все время сравнивать себя с другими. И чем более одинаковы условия жизни, тем настойчивее фиксируется завистливый взгляд на всем, что выбивается, превосходит, является лучшим. Ненависть к неравенству – демократическая страсть par excellence. И чем меньше неравенства, тем больше к нему ненависти. Принцип равенства, таким образом, парадоксален: чем больше равенства обеспечивается практически, тем невыносимее становится любое неравенство. Чем больше равенства, тем неумолимее стремление к еще большему равенству. Статистически доказанное неравенство рассматривается как несправедливость, а затем используется в качестве ключевого аргумента в идеологическом процессе против гражданских свобод.
   Равенство людей – это абстракция. Стоит нам только рассмотреть, как глубоко люди вовлечены в различного рода истории и причинно-следственные связи, мы тут же столкнемся с неравенством. Это похоже на одинаковые пешки в шахматах, которые в ходе игры получают совершенно разный вес и значимость. Относиться к людям уважительно вовсе не означает относиться к ним одинаково. Желание большего равенства не приводит к опыту признания.
   Отношение к неравному как к равному сегодня рассматривается как безусловная ценность: цветные и белые, дети и взрослые, женщины и мужчины, бедные и богатые, маленькие и большие, глупые и умные. Дух политкорректности предлагает чрезвычайно простую формулу: истина относительна. При этом его главным врагом является не ложь, а нетерпимость. Ничто и никого не следует презирать. Хотя для здравого смысла очевидно, что невозможно обнаружить нечто хорошее и восхититься им без того, чтобы не обнаружить рядом нечто дурное и ужаснуться ему.
   Есть вещи, которые лучше, чем другие. Есть культуры прогрессивнее и гуманнее. И есть люди, которые превосходят других, – аристократия, элита, богатые и знаменитые. Это желание быть лучше и превосходство над другими традиционно обозначаются как аристократизм, величие, стиль и воля к отличию. Для массовой демократии – это скандал, на который она реагирует обостренным ресентиментом, направленным сначала против мастерства и авторитета, затем против канона и элиты и, наконец, против успеха и достижений. Первыми жертвами этой риторики равенства становятся красота, истина, добродетель и величие.
   Культура может быть представлена только как система различий, а гуманность – только как дифференциация. Об этом свидетельствует наша собственная история: Европа была и остается местом существования различий. Каждый, у кого есть минимальный жизненный опыт, знает: нельзя быть счастливым, не изведав различий. Мы становимся взрослыми, когда научаемся жить с различиями. Мы больше не путаем несправедливость с неравенством. Несправедливость не сводится к неравенству, она скорее является тем, что препятствует продвижению мотивированной личности. И чтобы убедиться в этом, нужна не общественная теория, а всего лишь здравый смысл.
   Всякая революционная борьба, совершаемая во имя свободы, всегда стремилась добиться всеобщего равенства перед законом. Люди должны быть равны перед законом, несмотря на то что все они разные. То, что все люди рождаются поначалу одинаковыми, еще ничего не доказывает. Экстраполяция правового равенства на нравственные и социальные отношения людей составляет дух демократии. К этому же относится готовность признать и принять материальное неравноправие.
   Развитие цивилизации заключается в том, что каждый человек может с выгодой для себя пустить в дело то, что выпадает на его долю. Каждый обязан воспользоваться возможностями, которые подкидывает ему жизнь, будь то происхождение или окружение. До тех пор пока мы живем в обществе индивидуумов, это означает, что мы не живем в обществе равных. Эти индивидуумы равны перед государством и законом. Но не надо выводить равенство из принципа соблюдения равенства и требований его необходимости. Равенство перед законом не исключает неравенства, оно не допускает произвола.
   Исходя из того что все люди разные, материальное неравенство их жизненного положения следует из соблюдения ими принципа равенства. Успех во многом – это дело случая. Наличие родителей у каждого человека уже свидетельствует о неизбежном неравенстве возможностей. Тот, у кого было счастливое детство и любящие родители, обладает жизнерадостностью и наслаждается культурным богатством, и это не может быть компенсировано никакой политикой перераспределения.
   Бедность и неудачи, как правило, не имеют никакого отношения к несправедливости, скорее, это несчастье. Материальное неравенство несправедливо только тогда, когда оно является результатом осознанного распределения. Итак, не случайности рынка, а политика перераспределения порождает несправедливость. Любая попытка государства уменьшить неравенство создает бесчисленное количество новых неравенств. Всегда найдутся люди, которым выгодно равенство возможностей, паразиты, пользующиеся уравниловкой. В данном смысле это совсем не Геракл, который выжег бы неравенство, как головы гидры. Таким образом, эгалитаризм сам создает себе постоянную фрустрацию.
   Ни природа, ни культура не свидетельствуют в защиту справедливости. В природе это так, потому что не все женщины одинаково красивы, не все мужчины одинаково компетентны. Но нет ее также и в культуре, которая расцветала только при условии несправедливого распределения накопленного богатства. Звучит довольно удручающе, ко всему прочему современное общество предпочитает многих вопросов просто не касаться. Гены, интеллект и расы в наше время такое же табу, каким был секс в викторианской Англии. Иными словами, архаическое наследие, генетическая детерминация, врожденные аномалии и роль пола – все это скандальные темы эгалитарного общества. Дух, красота, сила, мастерство, талант, усердие – все это распределено неравно и не поддается перераспределению.
   Все люди разные. Если они вынуждены быть равными, то им остается только одна возможность отличиться от других, а именно – подавить других. Эта агрессивность может быть нейтрализована только с помощью иерархии. Сегодня она сокращена до социального раздражения и сохраняется в таком состоянии. Более того, чем современнее, а значит, удобнее и свободнее от физической работы становится жизнь, тем сложнее агрессивности найти выход. В условиях массовой демократии неизрасходованная агрессивность направляется против любых форм иерархии.
   Если же людям будет позволено остаться разными, чего на самом деле и требует их гетерогенная индивидуальность, создадутся условия для их творческой интерактивности. Мы можем резюмировать это следующим образом: равенство способствует конфликтам, неравенство делает возможным сотрудничество. Гражданское равенство поэтому и означает, что каждый человек обладает равными шансами, но не в равных пропорциях. Неравенство шансов, имеющееся в аристократии, дает возможность стать неравным. В демократическом обществе имеются равные шансы для того, чтобы стать неравными. У каждого должен быть одинаковый шанс стать неравным.
   В современном мире богатство не является символом особых заслуг и достижений. Больше уже нельзя судить о человеке по его образу жизни. Потребление стало образом жизни, а хорошая жизнь превратилась в притязание на лучшую. Поэтому достижение жизненных стандартов принимает характер мании, которую невозможно удовлетворить, и в то же время каждое ослабление кажется невыносимым. Несмотря на то что объективные показатели жизненного уровня улучшились, недовольство людей продолжает расти, и причина в том, что показатели, с которыми они сравнивают, растут быстрее, чем уровень жизни.
   Почти все для почти всех как бы становится лучше. Но это не так, параллельно с этим усиливается поляризация общества. Бедным становится лучше, но по отношению к богатым они беднеют. Сравнение делает людей несчастными. И если бы это не звучало так цинично, то можно было бы сказать: сравнение делает людей бедными. Но по-другому мы не можем жить. Каждый человек вынужден сравнивать себя с другими. В этом смысле демократия означает, что каждый человек может сравнивать себя с другим даже тогда, когда он не может сравниться с кем-то еще.
   Осознание различий порождает зависть, поэтому эгалитаризм должен проводить прозрачную политику, т. е. делать видимым осуществление равноправия. Политика проводит в жизнь эгалитарные меры, потому что не социальные различия, а осознание этих различий угрожает сплоченности общества. При этом речь идет не о том, чтобы действительно добиться справедливости, а о том, чтобы люди увидели, что справедливость есть. Ее можно продемонстрировать подаяниями нуждающимся или, что эффектнее, изъять что-нибудь у богатых.
   Мне лучше, чем раньше, но не так хорошо, как другим, поэтому у меня все плохо. Даже замедление экономического роста вызывает недовольство. В свою очередь рост экономики ни в коем случае не является причиной всеобщей радости, так как если всем в одинаковой степени хорошо, то от этого никому не становится лучше. Различия уменьшаются, а ожидания равноправия растут. Это происходит оттого, что люди сравнивают себя с другими. Но с кем себя сравнивать? С относительными другими. И в этом сравнении незначительные отличия могут ощущаться как вопиющая несправедливость. Чем незначительнее отличия, тем больше ожидания равенства и тем больше ресентимент. Исполненное завистью сравнение поднимается вверх по спирали положительного подкрепления. И чем больше ожидания, тем сильнее зависть.
   Жалобные вопли возносят современную культуру на высокий уровень; эти причитания доносятся из самого сердца благосостояния. Здесь становится очевидным весь трагизм нашей культуры, так как важнейшее ее достижение – фундаментальный демократический принцип: равенство перед законом. Оно содержит потенциальную угрозу для фанатизма: завистливое уравнивание с теми, кто благодаря образованию, обучению и достижениям оказался лучше и успешнее.
   Ресентимент представляет собой не что иное, как ненависть к успеху. Именно то, что завистники ненавидят в успехе, – а это не только богатство других, но и требования дисциплины и тяжелой работы, – и делает понятие успеха вообще возможным. Этот ресентимент сделался творческим началом в богемной культуре, приняв вид воли к неудачам. Прославление неуспешности в субкультурной среде почти два столетия носило выраженный интеллектуальный антибуржуазный характер; его риторика простирается от «Филистера» Гёльдерлина до понятия истеблишмента поколения 1968 г.
   Коль скоро зависть не может найти свое выражение в социальных формах, она с яростью начинает атаковать символы социальных различий. Растущая экономическая ненужность большого числа людей делает этот удар более вероятным. Лишние люди вычеркиваются, интеллектуальные фанатики подхватывают тех, кого исключило мировое сообщество. Тот, кто не находит признания в обществе, ищет его в борьбе против него. Зависть порождает фанатизм.
   В зависти кроется стремление равенства уничтожить свободу. Сегодня демократия предписывает идею равенства, она гарантирует одинаковые права и формальное равенство социальных возможностей. Но именно это способствует фактическому проявлению неравенства во власти, богатстве и престиже. Демократия предполагает нормативное равенство, из чего следует, что все постоянно заняты измерением отклонений. Так возникает ресентимент. Различия сокращаются, ожидания равенства растут.
   Парадокс, заключающийся в том, что растущее экономическое благосостояние способствует росту культурной фрустрации, выводит нас к проблеме социальной ограниченности. Мы можем многого достигнуть, но удовлетворяет это нас все меньше. Почему? Речь здесь идет не об естественных границах, а о социальных границах экономического роста. Социальная ограниченность означает, что образуется пропасть между возможностями каждого отдельного человека и тем, что может общество.
   Здесь необходимо еще раз вспомнить основную идею консерваторов и либералов, которая заключается в том, что перераспределение богатства осуществляется за счет участия в экономическом росте. Устойчивый экономический рост делает положение каждого отдельного субъекта лучше, чем это могло бы быть при политике перераспределения в период стагнации. Экономический рост поощряется с помощью наблюдения за возможностями потребления, которые первоначально могут позволить себе только успешные люди. Возникшие таким образом новые желания будут удовлетворены с течением времени. То, что относится к понятию роскоши в этом поколении, станет стандартом для следующего, а через одно поколение – само собой разумеющимся и обиходным. Успешные люди образуют авангард потребления, и это как раз то самое неравенство, которое заставляет других сделаться на них похожими. Так постепенно сверху вниз происходит улучшение жизни.
   Но эта архилиберальная стратегия проиграла в конкурентной борьбе. Ведь, если одним становится лучше, то другим должно становиться хуже. Программное обеспечение можно распространять миллионными партиями без дополнительных расходов. Мой дом, который очень хочет купить мой сосед, представлен в единственном экземпляре. Развлекательные телевизионные программы не ограничены и предоставляют возможность приятно провести время. Информация не ограничена, но мобильна. В будущем спрос на здравоохранение и образование будет намного превышать предложение. Причина в том, что речь идет об индивидуальных услугах, чья производительность едва ли может быть увеличена, т. е. и здесь запрограммировано растущее неравенство. Настолько же драматична ситуация в системе образования. В борьбе за лучшие места образование играет ключевую роль.
   Битва за лучшие места – это игра с нулевой суммой. Сегодня каждый может стать исполнительным директором, считается, что формально социальное происхождение больше не играет никакой роли, но в то же время не каждый достигает таких вершин, так как число руководящих должностей ограничено. Это отличный пример того, как равенство создает неравенство. Не дано предугадать, кто и как заявит о себе в будущем. Происхождение не играет никакой роли, будущее неясно – это и есть современное равенство, которое постоянно производит специфическое системное неравноправие.
   Тот, кто абсолютно владеет ограниченным товаром, наслаждается не только его наличием, но и его ограниченностью. Речь идет о символическом статусе, которым я себя отмечаю, чтобы оказаться впереди всех в беге за лучшие места. Тот, кто обладает чем-то редким, испытывает удовольствие оттого, что другие ему завидуют. Сосед лишен того, чем обладаю я; собственно, это обстоятельство и приносит удовлетворение. Тем самым речь идет о товарах, чье качество падает за счет того, что все больше людей хотят их иметь. Хорошим примером в этом смысле является туризм. Венеция была бы волшебной сказкой, если бы там никого не было. Турист ищет нечто несравненное, а обнаружив, уничтожает его.
   Большая часть красивой жизни из глянца и бульварных изданий остается для большинства из нас недоступной. А то, чего все-таки удается достичь, тут же теряет свою привлекательность. Таким образом, социальная ограниченность означает: то, что хотят, и то, что могут получить единицы, никогда не получит все общество.
   Не бедность, а социальная ограниченность и приобретенная беспомощность – центральные проблемы западного мира. Поэтому граждане ждут решений своих проблем, полагаясь не на экономику, а на государство. В демократическом обществе все граждане независимы и слабы. Все чаще государство вмешивается в дела граждан. Оно заботится о здоровье, труде, воспитании и образовании своих граждан. Но при этом оно также заботится о нашем духовном здоровье и внушает нам корректные чувства и идеи. В современных массовых демократиях правители больше не тираны, а скорее опекуны. В свою очередь граждане – одинаковые и беспомощные – крутятся как белки в колесе, подстегиваемые небольшими радостями и удовольствиями.
   Политика государства всеобщего благосостояния прививает несовершеннолетие, т. е. такое состояние духа, которому противостоит любое просвещение. Так же как необходимо известное мужество, чтобы воспользоваться собственным разумом, необходима и гордость, чтобы самостоятельно начать жить собственной жизнью. Гордыня остается таким же страшным грехом для государства всеобщего благосостояния, каким она была в Средние века. Государство-отец не желает, чтобы его дети взрослели. Патернализм опекающего государства не только навязывается людям, они жаждут его, так как он освобождает их от бремени свободы. Управляемый мир означает для многих исполнение желаний.
   Тем, о ком всесторонне заботятся, не нужна больше свобода воли, тотальную заботу они принимают за благодеяние. Демократический деспотизм освобождает их от тягот размышлений, как, впрочем, и от хлопот жизни. Сеть незначительных, точных предписаний пронизывает бытие каждого человека и делает его зависимым даже в простейших ситуациях от обеспокоенного социального государства. Заботящиеся считают себя прекрасными пастырями прилежного стада. Немногие непокорные ни к чему не принуждаются, а выматываются духовно; их не мучают, а делают податливыми.
   Опекающее социальное государство оперирует тремя заблуждениями: оно судит о неравенстве через дискриминацию, дискриминация выводится из социальных причин, а социальные причины приводят к патерналистским мерам. Тем самым государство берет на себя всю ответственность за современное общество. Когда оно еще так не называлось, опекающее социальное государство вывело породу новых верноподданных – людей, нуждающихся в опеке. Сегодня большинство обязано своей безопасностью не закону, а государственной заботе. В опекающем социальном государстве обеспечение существования (Daseinsfürsorge) носит превентивный характер: помогают даже тогда, когда отсутствует необходимость в помощи. В частности, заботящийся формирует потребность в социальном обеспечении, изобретая дефицит. Государство всеобщего благосостояния тем самым поддерживает не нуждающихся, а социальных работников.
   Социальная справедливость, понимаемая как система перераспределения, обеспечивает политическую стабильность несовершеннолетия; она учит людей чувствовать себя беспомощными. Пытаясь помочь жертвам социальными пособиями, государство всеобщего благосостояния способствует тому, что их число только растет. Тот, кто долгое время живет на социальные пособия, подвержен опасности развить в себе менталитет члена государства всеобщего благосостояния. Привычка зависеть от государственной помощи складывается с детства. И чем дольше продлится такая зависимость, тем меньше вероятность того, что человек будет в состоянии позаботиться о себе сам.
   Таким образом, политика перераспределения не борется с бедностью, а понижает затраты на бедность. Каждая выплата уменьшает заинтересованность преодолеть бедность своим силами. Иными словами, большинство политических программ помощи поощряют образ жизни, который ведет к бедности. Остальное достается СМИ: нас учат чувствовать себя беспомощными, наблюдая за другими, брошенными на произвол судьбы. И тогда, стремясь к защите, мы ищем объятий отца, которым в сиротском обществе может быть только государство.
   Тотальная забота о существовании лишает предприимчивых людей энергии и тем самым денег, а тех, о ком заботятся, – достоинства. Благие деяния государства, делающие человека зависимым, посягают на его достоинство. Типичные парадоксы политики государства всеобщего благосостояния – это система перераспределения и налог на богатство. Потребители социальной помощи теряют свое достоинство, так как то, что они получают, они не в состоянии себе заработать. В то же время те, кто много работают, следуя логике экономического дарвинизма, настолько развивают свою производительность, что на их «могучие плечи» и ложится груз «социальной справедливости».
   Социальные достижения, к которым мы привыкли, принимают форму претензий, и с помощью этого превращают все несчастные случаи в социальные. Политика, живущая за счет этого, может быть реализована только тогда, когда общество постоянно воспроизводит неравенство или когда растет восприимчивость к различиям. Это растущее отклонение восприимчивости имеет свою цену. Место свободы и ответственности занимает равенство и забота.
   Современное общество ожидает как само собой разумеющееся одинаковое отношение ко всему, что должно быть гарантировано с помощью новых прав, прежде всего это касается вопросов гендерных отношений, здравоохранения и образования. Так как это ожидание так же мало реалистично, как и очевидно, то оно формирует у выгодополучателей постоянное недовольство. И для того чтобы отвести от себя это недовольство, правительство регулярно обещает больше равенства. Граждане уже с трудом могут отличить благосклонность от притязания.
   В соответствии с конституцией мы живем в правовом и социальном государстве, но правовое и социальное государство не находятся в предопределенной им гармонии. Правовое государство гарантирует, социальное государство исполняет. Сегодня нет никаких мер защиты, предлагаемых правовым государством, против зависимости от обслуживающего и удовлетворяющего нужды государства. Поэтому нам постоянно угрожает опасность быть покоренными заботой – сначала забота, потом зависимость, а потом угнетение.
   Забота в современном обществе не просто противоположность самостоятельности. Девиз современной жизни: чем свободней, тем зависимей. Для того чтобы быть в состоянии добиться большего самому, нужно стать зависимым от чужих достижений. От власти отказываются, чтобы лучше управлять. Зависимость от государственных пособий и пространство существования растут одновременно. Таким образом, решение проблемы не ограничивается требованием «меньше государства». Скорее, речь идет о правильном понимании понятия «социальное государство».
   Мы должны осознать, что слово «социальный» само по себе не имеет юридического смысла, являясь исключительно целевым политическим понятием, которое, прежде всего, связано с распределением благ. Ядро правового государства – конституция, которая следит за обеспечением гарантий в реализации ее норм, ядро социального государства – управление, которое отвечает за их исполнение. Это разделение невозможно просто так ликвидировать, его можно только институционализировать. Необходимо точно определить разрыв между правовым и социальным государством, а не пытаться скрыть его при помощи табуированного понятия «социальная справедливость». Над справедливостью необходимо работать, как над мифом. И здесь гражданин является героем.
   Социологически говоря, не существует справедливого общества. Но если рассматривать этот вопрос политически, кажется неприемлемым, что справедливость должна быть сведена к формальной ценности современной правовой системы. Для того чтобы определить границы возможной справедливости, необходима гражданская смелость. Она состоит в том, что необходимо отказаться от концепции счастья, понимаемой как исполнение желаний. Смелость гражданина выражается в том, что он ищет свою идентичность в ритуальном поддержании социальной ситуации, находит свое достоинство с помощью институций в потреблении и признает в функционирующей социальной системе современный эквивалент справедливости. Модернизация означает здесь процесс, принуждающий человека попрощаться со старым, совершенным идеалом справедливости и ограничиться сначала правовыми гарантиями, а затем лишь работающими социальными системами. Мы насаждаем не справедливое, а лишь функционирующее общество.
   Мы должны быть довольны тем, что и так достаточно хорошо, вместо того, чтобы искать оптимальное решение при помощи абсурдных трат. Довольствоваться малым вместо того, чтобы иметь все и сразу. Это не имеет ничего общего со скромностью, а скорее связано с осознанием понижающейся полезности тех усилий, которые направлены на уравнивание. Рассуждая здраво, в современных условиях равенство может означать включение, участие в социальных системах. И тот, кто хочет всех интегрировать, должен отказаться от идеи равенства. Эгалитаризм – это не что иное, как руководство к несчастью.
   Социальные различия – это та цена, которую мы платим в сегодняшнем обществе за свободу. Они терпимы до тех пор, пока для каждого сохраняется возможность социального роста; до тех пор, пока конфликты между социальными классами решаются не с помощью вражды, а с помощью партнерства, и до тех пор, пока государство гарантирует общие условия существования. Эгалитаризм же, напротив, является руководством к несчастью.
   Сложности возможной справедливости заключаются в том, что «одновременно много» гораздо легче поддается подсчету, чем «достаточно». А достаточно сегодня означает достаточно хорошую жизнь. Мы должны учиться различать разумные (каждый должен иметь достаточно) и утопические требования (каждый должен иметь одинаково много). То, что у одних дела идут хуже, чем у других, все еще может означать, что у кого-то все более или менее хорошо. И наоборот, тот, кто фиксируется на равенстве, измерят свою жизненную удовлетворенность не тем, что доступно ему, а тем, что доступно другим. Забота о равенстве отвергается им ради заботы о том, что по-настоящему важно только для него.

II. Тревожная актуальность Токвиля

   Предмет данной книги возвращает нас к теме, затронутой французским аристократом Алексисом де Токвилем. Это угроза свободе через равенство. Для меня эта проблема звучит весьма актуально. Конечно, можно пойти простым путем и разделить ее на две части: равенство против свободы и свобода против равенства. Но благодаря Токвилю мы можем найти более интересное решение. Он рассмотрел эту проблему как бы стереоскопически или, как он сам заметил, с точки зрения Господа[1]. Токвиль не ограничивается критикой массовой демократии с позиции культуры: ее серости, одноформатности, усредненности и комфортного спокойствия. Он видит новый масштаб справедливости, которую демократические устремления привнесли для утверждения равенства, он хочет спасти «новое благо»[2]. И в этом вопросе он до сих пор не превзойден.
   Ни один текст XIX в. не обладает большим значением и небывалой актуальностью для нашей темы, чем размышления Алексиса де Токвиля о демократии в Америке. Исходная точка его размышлений заключается в том, что современные демократические общества, несмотря на любовь к свободе, не рассматривают свободу как сущностную цель своих желаний. Вечная любовь демократов неразрывно связана с равенством. Для Токвиля здесь кроется очевидное несоответствие. Существует обоснованное стремление к равенству, которое вдохновляет людей бороться за признание и внимание со стороны себе подобных: стремление к равенству, проистекающее из силы. Но в то же время есть стремление к равенству, проистекающее из слабости, где слабые пытаются принизить сильных до своего уровня. И в этой мании равенства кроется величайшая опасность современной демократии, а именно готовность скорее «согласиться на равенство в рабстве, чем на неравенство в свободе»[3].
   Свобода и равенство оказываются в эпоху демократии не одинаковыми вещами. Цена свободы ощутима сразу же; цена равенства делается заметной постепенно. Порой случается и наоборот: блага свободы раскрываются постепенно, а блага равенства можно ощутить сразу же. Поэтому не надо удивляться, что стремление к равенству столь велико, а любовь к свободе всего лишь умеренна. И в зависимости от обстоятельств мы жертвуем свободой во имя равенства – лучше варварство, чем аристократия[4].
   К актуальным и глобальным темам, затронутым Токвилем, относится порабощение демократической жизни тиранией общественного мнения. Все эти сюжеты проявляются и сегодня: правительство ничего так не боится, как самостоятельно думающих людей. Ницше однажды сказал, что великий человек – это тот, кто «не знает страха перед “мнениями”»[5]. Это означает, что общество массовой демократии больше не знает великих людей, так как оно скреплено благодаря страху перед мнением других. Чем меньше отдельных людей могут заставить считаться с собой в обществе массовой демократии, тем сильнее будет давление общества на этих одиночек и их взгляды. Можно сказать, что общественное мнение обуздывает мысль.
   Неоспоримое требование равенства приводит в современном мире к потере авторитета, которая проявляется в дезориентации каждого. Поэтому массовый демократ оказывается неспособным к сопротивлению тирании общественного мнения. Я не понимаю, в чем, собственно, дело, но допускаю, что это понимают другие. Возможно, многие люди заблуждаются относительно мнения большинства. И в таком случае это заблуждение лишь усиливается благодаря общественному мнению. Если же большинство заблуждается насчет большинства, тогда это заблуждение необходимо положить в основу динамики старого, как демократия, страха – оказаться отвергнутым большинством.
   Мы верим в то, во что верят другие, потому что они в это верят. И тот, у кого до сих пор было другое мнение, может изменить его, не потеряв лица, если он и дальше останется анонимом, в противном случае он должен молчать. Из страха перед изоляций мы постоянно отслеживаем общественное мнение, которое можно высказать, не опасаясь изоляции.
   Но то, о чем мы говорим, в демократиях чаще всего выражено мнением хорошо артикулированного меньшинства. В медиадемократии наших дней люди порабощены языком, который выступает как неотъемлемая часть большинства. Поэтому можно предположить, что общественное мнение выражено благодаря не большинству, а ортодоксальности, называющейся сегодня политкорректностью. И в силу того что со временем становится утомительно мыслить иначе, большинство начинает думать тоже политкорректно. Сегодня большинство людей могут говорить и писать все, что они хотят, так как они и без того думают одно и то же.
   Все это Токвиль увидел очень точно. Именно эти наблюдения аристократа особенно подкупают своей вдумчивостью. Прежде всего, Токвиль утверждает, что ни одно общество не может существовать без догматических убеждений, которые единицы, не проверяя, принимают на веру и которым хранят верность. Скоротечность жизни и пределы понимания не позволяют исследовать отдельному человеку все жизненные перипетии. Но и демократическим обществам необходим духовный авторитет. Не существует никакой разумной альтернативы, кроме негласного присвоения себе определенных идей. Токвиль говорит, что «это рабство благотворно»[6], только оно делает возможным всякое осмысленное использование свободы.
   Но строгая ориентация на демократические идеалы равенства превращает это благотворное рабство в новую форму тирании. Ведь чем больше равенства между гражданами, тем меньше готовность одних верить другим или даже им повиноваться. Как раз в силу того, что люди воспринимают себя равноценными, они перестают доверять друг другу. Одновременно с этим растет готовность верить в большие числа, в массы. Мы не доверяем ближнему, но при этом бесконечно доверяем общественному мнению. Я верю не тебе, а статистике.
   Таким образом, уже для Токвиля было очевидно, что в современных массовых демократиях речь идет не об аргументах и убеждениях, а о том, что общественное мнение оказывает интеллектуальное (geistig) давление, которого никто не может избежать. Это больше не имеет никакого отношения к благотворному рабству добровольного подчинения духовному авторитету общества, это уже «новая логика рабства»[7], которая приобрела свои отчетливые черты спустя 170 лет после Токвиля. Мы еще поговорим о ней, рассуждая о политкорректности.
   В демократическом обществе все граждане независимы и слабы. Поэтому они ничего не ожидают от ближнего и ждут все от государства. Токвиль увидел со всей остротой эту ключевую проблему демократии и поэтому оказался в состоянии предвидеть наше сегодняшнее опекающее социальное государство (vorsorgender Sozialstaat). Все чаще государство вмешивается в незначительные дела граждан. Оно заботится о здоровье, труде, воспитании и образовании своих граждан и репрезентует себя «утешителем всех страждущих»[8]. Кроме того, оно еще заботится о нашем духовном здоровье и вселяет в нас корректные чувства и идеи.
   Эти размышления Токвиля выливаются в грандиозную главу о демократическом деспотизме, где он описывает новую всемирно-историческую форму угнетения. Токвиль сразу же замечает, что традиционные понятия, такие как тирания или деспотия, более не пригодны для описания, он предлагает новый термин. Что же имеется в виду под демократическим деспотизмом? В современных массовых демократиях правители больше не тираны, а опекуны. В свою очередь граждане – одинаковые и беспомощные – крутятся, словно белки, в колесе незначительных радостей и удовольствий. Удивительно, как точно описание Токвилем повседневности в массовой демократии соприкасается с ницшеанской фигурой «последнего человека», который спустя годы появится в «Так говорил Заратустра».
   Демократический деспотизм – это господство заботящихся (Betreuer), гигантская охранительная власть, которая контролирует жизнь, охраняет и поставляет удовольствия. «Она абсолютна, дотошна, справедлива, предусмотрительна и ласкова. Ее можно было бы сравнить с родительским влиянием, если бы ее задачей, подобно родительской, была подготовка человека к взрослой жизни. Между тем власть эта, напротив, стремится к тому, чтобы сохранить людей в их младенческом состоянии»[9].
   Огромному множеству тех, о ком заботятся, более не нужна свобода воли, они ощущают тотальную заботу как благодеяние. Демократический деспотизм освобождает от неприятности думать, равно как и от тягот жизни. Сеть из точных, мельчайших предписаний покрыла существование каждого и сделала его зависимым от опекающего социального государства в простейших жизненных вещах. Заботящиеся считают себя добрыми пастырями послушного стада. Непокорных не принуждают, а укрощают; их не мучают, а изматывают. Так возникает «подобная форма рабства, тихая, размеренная и мирная»[10]. И никому не приходит в голову свергнуть опеку и господство заботящихся, так как мы убеждены, что сами выбрали себе опекунов.
   Правовед Карл Шмитт неоднократно подчеркивал, что невозможно делить и раздавать, не осуществив перед этим изъятие; и только Бог может сотворить нечто из ничего. Но осознание первенства взятия ничего не изменило в потребностях человека, в его поклонении идолам социального государства и их ритуалам перераспределения. Это предельно точно передано в «Великом инквизиторе» Достоевского: «Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук наших!»[11].
   «Трагично» – слово, которое следует использовать с осторожностью. Но, к сожалению, оно все чаще напрашивается, когда необходимо охарактеризовать взаимоотношения между свободой и равенством в современном обществе. Герхард Лейбхольц, юрист и судья Федерального конституционного суда, еще полвека назад дал на этот счет чрезвычайно точную формулировку. Равенство – основной принцип демократии – «в своей основе противоречит свободе настолько же, насколько свобода противостоит равенству. Равенство нуждается в свободе лишь для того и до такой степени, чтобы, используя ее, обеспечить еще большее равенство»[12]. Еще якобинцы во имя равенства принесли в жертву свободу. Знаменитый лозунг Французской революции – свобода, равенство и братство – можно понимать в том смысле, что фантом братства нужен только для того, чтобы скрыть противоречия между свободой и равенством.
   Со времен Французской революции идея всеобщего равенства превратилось в институализированное представление, или, говоря словами социального антрополога Арнольда Гелена, «в обязательную фикцию»[13], которая формирует восприятие социальной реальности. Уже тогда свобода уступила место политике, цель которой – уменьшение нужды. С тех пор жалость стала основной политической добродетелью. Объединить воедино свободу, равенство и братство было величайшим семантическим приемом Французской революции. Но хранители этих ценностей находятся сегодня во враждующих лагерях: либералы, социалисты и гуманитаристы.
   Начнем с либерализма, ревниво оберегающего свою наивысшую ценность – свободу. Тот, кто осмелится спросить: «Свобода для чего?», для истинных либералов превращается в раба. И уже только одно это явно указывает на то, что здесь мы имеем дело с позицией меньшинства. Возвышенное стремление быть свободным чуждо духу массовой демократии. Между тем в современных массовых демократиях люди жаждут свободы. Но стремление к свободе всегда идет рука об руку с враждебным ей устремлением: люди «испытывают необходимость в том, чтобы ими руководили»[14]. И это тоже одно из наблюдений Токвиля.
   От вопроса, зачем нужна свобода, либерал испытывает страх перед свободой, ему недостает авторитета, которому можно было бы подчиниться. Действительно, свобода имеет свою цену. Наличие большого количества возможностей не всегда способно улучшить ситуацию. Иногда мы были бы счастливы, имея меньший выбор. К этому же необходимо добавить высокую степень риска, вызванного свободной жизнью. Подтверждение этому можно найти еще в античной Греции: достигнув высшей степени свободы, люди начинают играть в игру с нулевой суммой, в которой один выигрывает то, что другой проигрывает. И это является абсолютной противоположностью обмену, который происходит на рынке. Речь идет о соперничестве и конкуренции, которые делали возможным положительное отношение к войне в предмодернистских культурах.
   Все это объясняет, почему для большинства людей есть что-то важнее свободы. Свобода – невероятное эволюционное достижение западного мира, ведь ее невозможно обнаружить ни в культуре, ни в природе человека[15]. Для либералов свобода – единственно возможная дорога к равенству. Для социалистов равенство является условием конкретной свободы. В этом смысле предвыборный слоган «свобода или социализм»[16] (это важнейшее противопоставление мы еще рассмотрим), подвергнутый широкомасштабной критике, более существен, чем все то, что предлагалась нам высшими партийными органами.
   В этом контексте необходимо сказать несколько слов о социализме, отправляющем культ равенства. С точки зрения либеральной позиции, ситуация довольно прозрачна: при помощи агрессивного принуждения к равенству общество ставит под угрозу свободу отдельных граждан. Общее благо уничтожает частное право; борьба с привилегиями перерастает в ненависть ко всему отличному. То, что выглядело как любовь к свободе, оказалось всего лишь слепой ненавистью к хозяину. Об этом свидетельствует история Французской революции. Изначально свобода и равенство сражались вместе, но после победы их пути разошлись. Это означает, что, до тех пор пока равенство может использовать свободу в политических целях, равенство и свобода связаны друг с другом. Только в борьбе с автократической властью свобода и равенство могут быть союзниками. Затем культ победившего равенства потребует принести в жертву свободу. Этот культ настолько фанатичен, что смиряется с рабством.
   Двести лет от Французской революции до феминистской революции предлагают нам целый ряд примеров того, что каждая эмансипация свободы – это всего лишь маска уравниловки. А если учесть, что эмансипация дословно означает освобождение из-под власти хозяина, то каждое обещание эмансипации превращает обратившихся в рабов. Сегодняшняя европейская демократия в Брюсселе, несмотря на стойкое сопротивление отдельных «неразумных» народов, превратилась в новое утонченное рабство. Лютер проповедовал духовную свободу в политическом рабстве; а мы сегодня имеем духовное рабство в политической свободе.
   Социализм – это фетиш равенства. Мы ведем себя так, как будто равенство является ценностью, что в свою очередь принуждает нас рассматривать неравенство как этическую проблему. То, что это чистой воды политически ангажированное словоупотребление, очевидно для каждого человека, интересующегося современным обществом. Социалистическая риторика действует напрямую, потому что она «контрафактна». Как отметил социолог Никлас Луман, оглядываясь на героическую эпоху республиканизма, «общество провозглашало свободу и равенство для всех, но его функциональные системы генерировали ровно противоположное»[17]. Реалистичный взгляд на проблему равенства сегодня может означать только одно: включение, т. е. свободное участие всех во всех социальных системах. С перспективной точки зрения действующего государства, равенство бывает только в виде безразличия.
   И наконец, остается перевод понятия «братство» на язык идеологии гуманитаризма. Впрочем, и здесь стремление к единству направлено против свободы. Освободиться можно, только отделившись. И только полностью отличное можно полюбить. Жизнь лишена цельности, это великая цепь бытия – по меньшей мере, так должен думать христианин. Но гуманита-ризм христианской церкви вращается сегодня вокруг поклонения равенству.
   Язык легко толкает нас в искушение начать ассоциировать гуманитаризм с гуманностью. Но это ошибочно. Более того, уместно говорить, что гуманитаризм противостоит гуманности, поскольку нивелирует различия между человеком и другими живыми существами. Освобождение распространяется не только на рабов, женщин и детей. Сейчас слышны призывы к отстаиванию прав и соблюдению справедливости по отношению к человекоподобным обезьянам. И в этом случае «биосферное равенство», предложенное радикальной экологией, которое ставит людей на ту же ступень, что и всех других живых существ, уже никого не удивляет.
   Защитники окружающей среды являются учениками мониста Эрнста Геккеля. Он был не только автором термина «экология», но и одним из первых стал бороться за права животных, а также предложил заменить христианское богослужение почитанием великой матери-природы. Сегодня этому соответствует биоцентристское понятие равенства, приписывающее всем организмам Земли одинаковую внутреннюю ценность. Но животные не обладают правами. Мы только запрещаем их мучить и призываем их защищать. Это не более чем логическая ошибка: выводить из законов против жестокого обращения с животными права животных. Люди и животные не равны.
   Вероятно, конечным пунктом гуманитаристского плана станет отстаивание права на жизнь растений. Хотя уже сегодня есть люди, питающиеся исключительно фруктами, которые сами упали с дерева. Теория эволюции превратилась в космическую религию: наша мать – природа! Но каждый христианин знает, что это не так. Г.К. Честертон сказал однажды, что каждый, кто считает своей матерью природу, рано или поздно поймет, что она всего лишь мачеха.
   Ни одно явление нашего времени так убедительно не подтверждает зловещую актуальность Токвиля, как языковая политика политкорректности. Она саботирует свободу слова. Как хорошо заметил экономист Карл Кристиан фон Вайцзеккер: «Формально свобода слова существует, но в действительности, как только произносится неугодное мнение, это карается теми, у кого есть власть, то есть на самом деле получается, что никакой свободы слова нет. Свободное обсуждение уничтожено. Мы слышим только политически корректные высказывания. Ни о какой демократии не может быть и речи»[18].
   Сегодня неугодное мнение контролируется сильнее, чем неугодные действия. На неугодное суждение не возражают, а реагируют с негодованием. Существует своего рода прогрессивная налоговая шкала на те суждения, которые неугодны политкорректным представлениям. В конце концов все может закончиться тем, что ортодоксальность общественного мнения противопоставит себя большинству, которое после этого действительно превратится в безмолвное большинство. Это явление социолог Элизабет Ноэль-Нойман, вдохновленная Токвилем, назовет спиралью молчания. Подобная языковая политика достигнет своей цели только в том случае, когда люди будут неспособны мыслить политически некорректно[19].
   Языковую политику политкорректности можно прямо связать с представлением Руссо о цензуре как средстве для выработки языковой нормы. Народная воля всегда хочет знать, как правильно, но не знает, как это сказать, для этого нужен переводчик. Общественное мнение и коллективный процесс принятия решений «отмывают и вычищают» преимущества отдельного человека; он может выносить в публичную политическую сферу в качестве претензий лишь незначительную часть своих предпочтений и убеждений[20].
   К важнейшей задаче политкорректности относится дискредитация диагноза столкновения цивилизаций и борьбы культур, рассматриваемых как дискриминация и опасная провокация. Таким образом, политкорректность маскирует свою собственную стратегию. Сегодня не одна борьба культур, а две. Первая, как известно, идет между Западом и всем остальным миром. Вторая борьба, и это умело скрывается языковой политикой, происходит внутри западного мира против себя самого[21]. Имеется в виду антибуржуазный настрой, культивируемый левыми интеллектуалами.
   Существует простое, но вполне надежное объяснение, почему почти все интеллектуалы Запада политически левые: они имеют огромный авторитет, но мало зарабатывают. Они постоянно противопоставляют себя успешным людям буржуазного мира, которые много получают, несмотря на то что, казалось бы, их развитие по сравнению с интеллектуалами осталось далеко позади. Социологи сформулировали это следующим образом: дисбаланс между статусом и доходом приводит к возникновению типичного антибуржуазного ресентимента[22].
   Рождение левого интеллектуала из ненависти к успешным гражданам приходится на 60-е годы XX в. Его эмоциональный мир отмечен достижениями, успехом, превосходством, а также демонизацией конкуренции и прибыли. Каждый экономический кризис воспринимался с благодарностью и использовался, чтобы объявить о скором закате капитализма и, прикрываясь именем всего человечества, отстаивать справедливость в качестве равенства. Но за проповедями о равенстве лежит жажда мести – эта мысль еще будет подробно рассмотрена нами в главе о зависти.
   Тот, кто призывает к равенству, хочет привилегий. Это особенно верно для интеллектуалов. Они из тех, кто жульничает, говоря «человечество». Это, по сути, бесцветное понятие получает свою специфическую антибуржуазную окраску, используя людей как жертв системы. На протяжении десятилетий это убеждение остается без изменений, в соответствии вызовам времени меняется лишь персонаж. Первоначально в качестве жертвы предлагался эксплуатируемый рабочий. Потом его роль переняла угнетенная женщина, а сегодня загрязненная, эксплуатируемая, оскверненная природа[23].
   Этот дискурс процветает лишь тогда, когда он глубоко укоренен в институциях. Такой институцией является современный университет ресентимента. Он разработал чрезвычайно простую стратегию, чтобы сделать себя неуязвимым. Если мы попытаемся тематизировать проблему политкорректности внутри университетского пространства, то произойдет следующее: либо представители академического сообщества станут отрицать, что подобная языковая политика вообще существует, либо они сочтут, что это выдумка правых сил. Американские гуманитарии обнаружили здесь «диалектическое» начало и считают, что сегодня политкорректно критиковать политкорректность. Короче говоря, только политкорректные интерпретации того, что является политкорректным, академически допустимы.
   Порабощение общественным мнением столь велико, что пробил час философии. Но государство совершенно справедливо боится философии, поэтому и выращивает философских чиновников. Они не мыслят, они размышляют о комиссиях в Брюсселе, резолюциях ООН и Киотском протоколе. Искушение политикой, готовность продаться за признание и восхваление, а также неспособность противостоять общественному мнению – все это основные пороки интеллектуалов в современных массовых демократиях.
   Политкорректность подменила собой религиозную истину. Она превратилась в эрзац-религию академического сообщества. Новая теократическая эпоха, заявленная одним из творцов философии истории Джамбаттистой Вико еще в начале XVIII в., говорит на этом языке и политически выражена эгалитаризмом. Все это привело к тому, что политически значимый языковой порядок ввергнут в хаос, а опознавательные знаки оказались размыты. Моральная уверенность политкорректности компенсируется когнитивной неуверенностью современной жизни. Постоянство этой веры обратно пропорционально дистанции между академическим сообществом и его отношением к здравому смыслу. «Келейные посиделки за столом», во время которых они ведут борьбу со здравым смыслом, всегда были фетишем левых интеллектуалов.
   Отношение к неравному как к равному сегодня рассматривается как безусловная ценность: цветные и белые, дети и взрослые, женщины и мужчины, бедные и богатые, маленькие и большие, глупые и умные. Дух политкорректности предлагает чрезвычайно простую формулу: истина относительна. При этом его главным врагом является не ложь, а нетерпимость. Ничто и никого не следует презирать. Хотя для здравого смысла очевидно, что невозможно обнаружить нечто хорошее и восхититься им без того, чтобы не обнаружить рядом нечто дурное и ужаснуться ему.
   Политкорректность лишает человека различий и тем самым затрудняет формирование его идентичности. Кажется, интеллектуалы как раз и должны знать, что любой отказ от дифференциации готовит почву для насилия, но с упорством, достойным лучшего применения, они избавляются от таких ключевых различий, как молодой/старый или мужской/женский. Если бы мы помнили, что традиционно понятие политического образуется противопоставлением двух различий, а именно друг/враг и хозяин/слуга, то не удивлялись бы тому, что политкорректность не хочет ничего о них знать. Тем самым она скорее образует понятие аполитичности, а не политики.
   «Там, где отсутствуют различия, появляется насилие»[24]. Это утверждение культуролога Рене Жирара должно быть вывешено на воротах, открывающих путь к современной массовой демократии. Культура – это всегда дифференциация, отказ от которой провоцирует насилие. Не различия, а их отсутствие порождает соперничество. Соперник является моей моделью, его желание указывает мне на объект моего желания. В свое время религия и стратификация сдерживали этот конфликт имитаций. Горькая ирония истории заключается в том, что современный процесс демократизации не только не ослабил власть соперничества, а, наоборот, усилил ее. Прежде всего, насилие порождает современный принцип равенства. Утрата различий реанимирует в первую очередь соперничество, ответственность за которое перекладывается затем на различия[25]. В этом и заключается взрывной заряд понятия «социальная справедливость». Позже мы еще вернемся к этой теме в одной из следующих глав.
   Культура может быть представлена только как система различий, а гуманность – только как дифференциация. Об этом свидетельствует наша собственная история успеха: Европа была и остается местом существования различий. Каждый, у кого есть минимальный жизненный опыт, знает: нельзя быть счастливым, не изведав различий. Мы становимся взрослыми тогда, когда научаемся жить с различиями. Мы больше не путаем несправедливость с неравенством. Несправедливость не сводится к неравенству, она скорее является тем, что препятствует продвижению мотивированной личности. И чтобы убедиться в этом, нужна не общественная теория, а всего лишь здравый смысл.
   И тем не менее эта очевидное положение не находит никакого отклика. Почему? В условиях равенства возможностей успешными становятся наиболее трудолюбивые и достойные. Это приводит к образованию нового социального расслоения, что в свою очередь, требует переосмысления равенства с точки зрения равенства результатов. Больше всего эгалитаристов возмущает, что, несмотря на все предпринятые ими меры по нивелированию, неравенство возникает вновь и вновь: между братьями, людьми, получившими одинаковое образование, людьми с одинаковым IQ. Вопрос о том, почему кто-то оказался более успешным, остается так до конца и не выясненным.
   Но как раз эту проблему политика эгалитаризма отказывается замечать. Для того чтобы уменьшить неравенство, порождаемое жизненными условиями, государство все сильнее унифицирует людей. Поэтому все, кто любит свободу, должны быть начеку, когда слышат панегирики в адрес муравья, пчелы, коллектива, командной работы и особенно когда к этому списку присоединяются такие волшебные слова, как «сеть» и «коллективный разум». Якобизм, ленинизм, маоизм стали уже историей, а мелкие эгалитарные тирании политкорректных университетов – увы, печальное настоящее.
   Даже в повседневной жизни уже давно привыкли к цензуре политкорректности[26]. В 1985 г. журнал «Лайф» подготовил специальный выпуск, приуроченный к юбилею победы во Второй мировой войне, в которой погибли 300 тыс. американских солдат (обоих полов). Редакция использовала фотографии 10 героев-мужчин и 7 героев-женщин. Во Вьетнамской войне погибли 57 тыс. американских мужчин и 8 американских женщин. В память о них на Национальной аллее в Вашингтоне был воздвигнут монумент. Он состоит из трех мужских и трех женских фигур[27]. Это политкорректно.
   Фальсификация истории – лишь одно из этих проявлений. Политкорректностью также называется борьба против биологической реальности, т. е. против нашей судьбы. При этом области распространения политкорректности меняются с невероятной быстротой. Сначала боролись против расизма, в силу обстоятельств это было характерно для Америки. Расширение зоны боевых действий в область сексизма привлекло к борьбе европейских женщин и геев. Сегодня полемика политкорректности направлена против дискриминации по возрасту и благодаря этому становится модной массовой идеологией. Формы и виды дискриминаций безграничны. Тот, кто не считает инвалидов людьми «с другими возможностями», виновен в «эйблизме» (ableism). А тот, кто, подобно Гете, считает красоту наградой, страдает «лукизмом» (lookism).
   Эти произвольно множащиеся примеры отлично показывают, как в медиадемократии язык порабощает человека. В этом контексте Рене Жирар говорил о вербальном экзорцизме, на деле речь идет о новой форме инквизиции, новой политической чистке языка. В свое время это называлось преданностью генеральной линии партии. Еще один вроде как безобидный пример можно обнаружить в Германии, где регулярно лингвистическое сообщество выбирает антислово года, т. е. самое неприемлемое и ужасное слово года. И почти никто не задумывается о том, что из года в год самым ужасным словом является само слово «антислово».
   Подобные вербальные экзорцизмы являются в высшей степени политическими проявлениями, людей делает язык, на котором они говорят. Политкорректность суть риторика оккупированной страны. И снова оккупанты называют себя освободителями[28]. Как же такое могло случиться? Здесь мы можем опять сослаться на Токвиля. Освобождение разума от традиции создало вакуум ориентирования, который делает власть общественного мнения столь неотразимой. Все говорят об индивидуальности, многообразии и самореализации – и думают при этом одно и то же. Так возникает конформизм инаковости[29].
   Господствующее общественное мнение как раз и культивирует определенные формы нонконформизма. Можно подумать о нескончаемой пропаганде гомосексуальных сообществ и сводных семей, транслируемой по общественному телевидению. Женщины кажутся жесткими и агрессивными, мужчины чувствительными и ранимыми. Смотрят только на телеведущих новостных программ и CNN. Уже долгое время в кино и на телевидении, особенно в развлекательных программах, нам показывают исключительно сильных женщин и забавных мужчин; детей, которые умнее своих родителей и могут прекрасно обходиться без них; иммигрантов, избитых местными «правыми»; гомосексуалистов, ведущих изысканную, политкорректную жизнь. Все они актеры, разыгрывающие представителей нонконформизма на сцене конформизма[30].
   Мы должны научиться понимать эти явления как симптомы культурной гражданской войны. Иными словами, итальянский коммунист Антонио Грамши победил. Долгий путь через институты массмедиа, образовательные учреждения, культурную индустрию оказался успешным. А марксизм, потерпевший поражение как программа для создания социалистического общества, одержал победу в культурной революции.
   Поп-культура и политкорректность – это две стороны культурмарксизма. Даже если какая-то часть молодежи и испытывает душевные страдания, тем не менее поп-культура перестала быть сегодня контркультурой и превратилась в инквизицию.
   Ключевые догмы этой культурной революции определяются весьма точно:
   • дискриминация альтернативного образа жизни является преступлением, все стили жизни имеют право на существование;
   • противник политики уравнивания является расистом, шовинистом, сексистом;
   • больны не гомосексуалисты, а те, кто осуждает гомосексуализм;
   • ни одна религия и ни одна культура не превосходит другую.
   Разумеется, в это не верит ни один разумный человек, но об этом запрещено говорить. Ничто не препятствует политкорректности рассказывать фантастические байки и превращать историю в терапию для меньшинств. «Многообразие», т. е. равная репрезентация всех религий, культур и этнических групп в обществе, – классическая иллюстрация оруэлловского новояза. Если называть вещи своими именами, то многообразие суть конформизм. В данном случае мы имеем дело с простой инверсией культурного шовинизма. Запад ничего не значит, в то время как Азия и Африка являются образцами для подражания. Таким образом, многообразие означает: все минус один. И этот один – западная культура белых мужчин.
   Политкорректность внушает, что все идеи и мнения обладают одинаковой ценностью. Разумеется, это бессмыслица, так как из равных прав на свободу выражения совсем не следует равенство всех мнений. Только лишь просвещенная толерантность к «Иному» и страх перед Великим инквизитором политкорректности мешает нам разоблачить смехотворность пропаганды не-западных ценностей. (Отметим: смехотворна пропаганда, а не сами не-западные ценности!)
   Как бы патетически это ни звучало, но на кону стоит существование нашей демократии. Она предполагает специфические буржуазные добродетели: трудолюбие, мужество, честность, ответственность, рассудительность, вежливость. Но все они способны развиваться только при условии готовности общества утверждать обратное: нет никаких ценностей без стигмы![31] Сегодня современное западное общество уже больше не клеймит отклонения, а относится к ним терпеливо и с пониманием. Традиционная ненормальность становится нормальностью. Разводы, матери-одиночки и внебрачные дети больше не проявления краха семьи, а элементы альтернативного жизненного стиля.
   Но наши представители культурной революции не ограничиваются нормализацией ненормального. То, что еще совсем недавно было само собой разумеющимся и нормальным, они интерпретируют как ненормальное. Классическая семья, где есть один отец, зарабатывающий деньги, и мать-домохозяйка, рассматривается как нечто реакционное, женоненавистническое и вообще патологическое. Яркий пример пропаганды политкорректности и коллективной промывки мозгов средствами массовой информации можно найти в книге Роланда Хантфорда о Швеции: традиционный термин для обозначения домохозяйки был заменен, так как он принижал роль женщины, вынужденной сидеть дома, вместо того чтобы работать, в Америке она называется теперь мамой на дому (stay-at-home-mom)[32]. Таким образом, повсюду в западной культуре отклонения становятся нормой и даже приветствуются, в то время как буржуазная респектабельность клеймится и карается. Дух соперничества и честолюбие буржуа наказываются, а крутость (coolness) и антибуржуазные нападки богемы лишь поощряются.
   Ясно, что политкорректность – всего лишь инверсия предрассудков. Речь идет о сверхкомпенсации тех, с кем раньше обращались очень плохо, а теперь начали обращаться очень хорошо. Но в таком случае ни один человек не может приниматься всерьез; любой обделенный положительно дискриминируется как тот или иной член группы. Горизонты времени смыкаются, словно у ницшеанского стада животных, прикованных к столбу мгновения. Все, что предшествовало культуре политкорректности, рассматривается как реакционное. История разума начинается с Симоны де Бовуар.

III. Скандал вокруг естественного неравенства

   Всякая революционная борьба, совершаемая во имя свободы, всегда стремилась добиться всеобщего равенства перед законом. Люди должны быть равны перед законом, несмотря на то что все они разные. То, что все люди рождаются одинаковыми, еще ничего не доказывает. Экстраполяция правового равенства на нравственные и социальные отношения между людьми составляет дух демократии. К этому же относится готовность признать и принять материальное неравноправие. Развитие цивилизации заключается в том, что каждый человек может с выгодой для себя использовать все то, что выпадает на его долю. Каждый обязан воспользоваться теми особыми возможностями, которые подкидывает ему жизнь, будь то происхождение или окружение.
   Философ Одо Марквард однажды заметил, что людям необходимо научиться жить со случайностями, уметь с ними мириться. В содержательном плане здесь выделяются два момента: мы должны научиться терпеть случайности и полюбить их. Вместо того чтобы рассматривать обстоятельства жизни как досадное недоразумение, их нужно превратить в жизненные стимулы. Этот «разумный фатализм»[33], опирающийся на изначальную заданность, – философский враг эгалитаризма, для которого недоступность к предопределенности существования всегда была почвой для общественных скандалов.
   Невозможно изменить «несправедливые преимущества», т. е. наличие у людей способностей и таланта от природы, без того чтобы не поставить под угрозу свободу общества. Исходя из того, что все люди разные, материальное неравенство их жизненного положения следует из соблюдения ими принципа равенства. Успех во многом – это дело случая. Наличие родителей у каждого человека уже свидетельствует о неизбежном неравенстве возможностей. Тот, у кого было счастливое детство и любящие родители, обладает жизнерадостностью и получает наслаждение от культурного богатства, и эти возможности не могут быть компенсированы никакой политикой перераспределения. Бедность и неудачи, как правило, не имеют никакого отношения к несправедливости, скорее, это несчастье. Материальное неравенство несправедливо только тогда, когда оно является результатом осознанного распределения. Из чего следует, что не случайности рынка, а политика перераспределения порождает несправедливость.
   Каждый должен обладать собственностью. Но то, чем человек владеет и как велико его владение, с правовой точки зрения является случайным. Именно поэтому Гегель определил конкретное владение как «почву неравенства»[34]. Так же, как и в случае с природными дарованиями, здесь не возникает вопроса о неравенстве, «ибо ни природа, ни культура не свободна и поэтому не может быть ни справедливой, ни несправедливой»[35]. Люди равны не на уровне своих природных свойств, а только как лица. Установление равенства из этой «почвы неравенства» не считалось бы тогда правом. Оно бессмысленно, потому что насильственное равенство оказывалось бы всякий раз уничтоженным, так как «состояние зависит от трудолюбия»[36]. Таким образом, призыв к равенству лишен всякого смысла, если оно направлено против неравенства конкретного состояния и индивидуальных способностей.
   Вместо невозможного равенства Гегель хотел предложить людям конкретное целое, «которое заключается во всестороннем переплетении зависимости всех друг от друга»[37]. Но это «целое различий»[38] он мог представить себе только как сословную систему. Разумеется, в направлении этого политического горизонта должен был двигаться и Кант. Решающим для нашей дискуссии является то, что для Канта любой представитель того или иного сословия мог подняться по сословной лестнице благодаря таланту, прилежанию и удаче. Никто, никакие привилегии не могли помешать этому стремлению.
   Кроме того, принцип «равенство [каждого с каждым другим] как подданного»[39] предназначен для всех, что и составляет равенство всех перед законом. Решающее значение в аргументации Канта занимало то, что он совместил правовое равенство с «очень хорошо уживающимся величайшим неравенством», а именно с неравенством собственности, талантов и счастья. Один приказывает, другой подчиняется. Один прислуживает, другой платит. Но даже в самом величайшем неравенстве не может существовать врожденных привилегий. Никто не определен господином по рождению. В отличие от собственности статус унаследовать невозможно.
   Кант ясно осознает, что наследование собственности от поколения к поколению приводит к скорому кумулятивному эффекту, что может стать причиной «значительного неравенства в имущественном положении»[40]. И с этим можно смириться при условии, что существуют возможности успеха благодаря таланту, прилежанию и удаче. Если кто-то не может достичь того же уровня, что успешные люди, то его, тем не менее, можно «считать счастливым»[41], если он знает, что это положение соответствует его способностям и мотивации и никто, кроме него, в этом не виноват.
   В одном из самых известных анекдотов о знаменитых философах рассказывается, что Кант имел привычку ежедневно в 7 вечера отправляться на прогулку по Кёнигсбергу, и только один раз за 25 лет он нарушил это правило, когда не мог оторваться от чтения «Эмиля». Фактически Руссо – это ключ к пониманию наших размышлений о людях, об отношениях между культурой и природой и о причинах неравенства. В данном случае поучительно будет вспомнить еще одну банальность, а именно что известнейший призыв Руссо «Назад к природе!» принадлежит совсем не Руссо. Решающее значение здесь имело высказывание Канта: «Руссо в сущности не хотел, чтобы человек снова вернулся в естественное состояние; он хотел, чтобы человек оглянулся назад с той ступени, на которой он стоит теперь»[42].
   Ницше признавал почтительное отношение Канта к Руссо, но с противоположных позиций, с последним он неумолимо боролся, считая его воплощением духа современности. Руссо был первым «современным» человеком, его учение о равенстве – «современная» идея par excellence, и здесь мнения Канта и Ницше были едины. Политический философ Лео Штраус пошел еще дальше и считал Руссо мыслителем первого кризиса современности. Его возвращение к природе и античности было не реакционным, а, напротив, очень современным. Здесь прогресс совершается в виде возвращения к античности.
   В работе об естественном праве и истории Лео Штраус отмечал: «Предсказанный Руссо тип человека, который оправдывает гражданское общество, выходя за его пределы, более не философ, но тот, кого позже стали называть «художником». Его претензия на привилегированное обращение основана скорее на его чувствительности, чем мудрости, скорее на его доброте или сострадании, чем добродетели. Он признает сомнительность своей претензии: он гражданин с нечистой совестью. Однако, поскольку его совесть обвиняет не только его самого, но одновременно общество, к которому он принадлежит, он склонен считать себя совестью общества. Но он обязан иметь нечистую совесть, чтобы быть нечистой совестью общества»[43].
   Руссо чрезвычайно интересен для нашей темы из-за его убежденности в том, что человек, свободный по природе, не обладает человеческими качествами. Поэтому общественная теория Руссо постоянно колеблется между свободой естественного человека и равенством в сообществе, осуществляемым через растворение самого себя. Рассмотрим это подробнее. Руссо проблематизировал неравенство, данное природой и Богом, этого не было ни у греков, ни у христиан. Руссо был первым, кто не согласился с аристотелевским определением рабства как прирожденного неравенства людей. Австрийский историк Отто Бруннер замечает: «Для христиан люди были равны перед Богом, но не перед своими ближними»[44]. До тех пор пока существуют социальные слои, уровни и иерархии, будет существовать вопрос о равенстве неравных, и в этом случае можно сослаться на равенство перед Богом. В современном обществе, напротив, вопрос касается – и первым это сформулировал Руссо – неравенства равных.
   Уже Руссо различает два вида неравенства. Естественное неравенство включает в себя умственные способности, характер, здоровье и физическую силу. Руссо претит выяснение источников этого неравенства, так как в вопросе уже содержится ответ: источником естественного неравенства является природа. Второе – это политическое неравенство. Оно не естественно, а конвенционально и включает в себя богатство, власть и престиж[45]. О происхождении этого неравенства Руссо говорит в знаменитом «Втором рассуждении». Но и здесь он формулирует запретный вопрос. Мы не имеем права спросить, есть ли существенная связь между естественным и политическим неравенством. Быть умным, безусловно, не означает командовать; быть сильным, безусловно, не означает быть богатым.
   Первоначальная картина у Руссо проста и соблазнительна. История отчуждения человека начинается с появления частной собственности. Осознание наличия чего-то моего, а не твоего порождает первоначальные различия, перерастающие в дальнейшем в отличия между господином и рабом, между богатыми и бедными – различия, вызывающие зависть и обман. Все социальные недуги можно свести к «омерзительным словам Мое и Твое»[46].
   Мое и твое – первоначальное различие, отличающее одно от другого. Каждый, кто выстраивает забор или размечает участок, воспроизводит это первоначальное различие и создает фундаментальную асимметрию[47]. Правовед Карл Шмитт связал с этим свою теорию номоса и свел эту изначальную древнегреческую категорию порядка к взятию (das Nehmen). С тех пор основной тезис любой критики социализма сводился к тому, что нельзя ничего поделить, до этого не приобретя. И наоборот, это может указывать на то, что невозможно «пасти», т. е. производить, без того, чтобы до этого ничего не взять. Руссо сформулировал это следующим образом: «Первый, кто, огородив участок земли, придумал заявить: “Это мое!” и нашел людей достаточно простодушных, чтобы тому поверить, был подлинным основателем гражданского общества»[48].
   Несколькими уверенными штрихами Руссо набрасывает предысторию социального неравенства. Человеческое общежитие возникает благодаря семье, формирующей первые нежные чувства и учреждающей разделение труда в зависимости от половой принадлежности. Женщина заботится о доме и детях, мужчина – о пропитании. Для Руссо семейный культ нежных чувств уже есть первый источник бедствий. Люди придумывают себе удобства, привыкают к ним и позволяют им превратиться в настоящие потребности. То, что позже станет называться «гедонистической беговой дорожкой» или машиной фрустраций, показано здесь в своем изначальном виде. Удобства, имеющиеся у нас, не делают нас счастливыми, но при этом их отсутствие делает нас несчастными.
   Помимо этой технической причины существует еще и специфическая социальная причина, повинная в социальном бедствии. Люди, живущие вместе, начинают сравнивать свои качества и вещи. Так постепенно возникают идеи о заслугах и красоте, а также появляется ощущение преимущества и, как следствие, тщеславие, ревность и зависть. «Каждый начал присматриваться к другим и стремиться обратить внимание на себя самого, и некоторую цену приобрело общественное уважение. Тот, кто лучше всех пел или плясал, самый сильный, самый красивый, самый ловкий, самый красноречивый становился наиболее уважаемым – и это было первым шагом одновременно и к неравенству»[49].
   Быть в обществе означает сравнивать себя с другими. И тот, кто сравнивает себя, хочет выделиться с помощью власти, положения, заслуг или богатства. Вот тот образ, который Руссо превратил в идола любой критики культуры: люди являются соперниками на беговой дорожке. Они гонятся за престижем, почетом и наградами, подгоняемые яростью собственного отличия, которое уводит их прочь от своей истинной сущности[50]. В качестве противоположного образа возникает фигура благородного дикаря, который живет сам по себе. Но это всего лишь фикция, на фоне которой выделяется гештальт цивилизованного человека, чуждого самому себе и находящего свою идентичность только в глазах других[51].
   Всякий прогресс в социальной дифференциации раскрывает естественное неравенство людей. Здесь успешные, т. е. богатые и влиятельные, там лишние, т. е. хилые и слабо мотивированные[52]. Эта социалистическая оптика настолько вошла в нашу плоть и кровь, что мы рассматриваем в качестве аргумента утверждение, что неравенство людей требует своего оправдания. «Да здравствует неравенство!» звучит для современных ушей уже как дискриминация. Почему мы должны компенсировать любое неравенство? Тот факт, что сегодня никто не осмеливается отстаивать оправдание неравенства среди людей, показывает, что Руссо победил.
   Что же мы увидим, если нарушим запрет Руссо на вопросы и осветим социальные аспекты естественного неравенства? Несомненно, существуют естественные различия: мужчины и женщины (мы еще рассмотрим, как фанатичный феминизм работает над деконструкцией), молодые и старые (все больше стариков, желая остаться навсегда молодыми, forever young, не хотят принимать свой возраст всерьез), красивые и уродливые (борьба политкорректности против «лукизма»), умные и глупые (скандальная книга «Кривая нормального распределения»; мы еще поговорим об этом). Собственно, вожак и стая свидетельствуют о естественном различии; сложно отрицать наличие альфа-самцов и иерархию, существующие в природе. Этолог Конрад Лоренц замечает, что «одно из величайших преступлений псевдодемократической доктрины состоит в том, что она изображает естественное ранговое отношение между двумя людьми как фрустрирующее препятствие для любых теплых чувств: без рангового порядка невозможна даже самая естественная форма человеческой любви, соединяющая в нормальных условиях членов семьи»[53].
   Ни природа, ни культура не свидетельствуют в защиту справедливости. В природе ее нет, так как не все женщины одинаково красивы и не все мужчины одинаково компетентны. Но также нет ее и в культуре, которая всегда расцветала только при условии несправедливого распределения накопленного богатства, а для Ницше так и вообще в условиях рабства! Все это звучит довольно удручающе, ко всему прочему современное общество запрещает дальнейшие вопросы об этом. Гены, интеллект и расы в наше время – такое же табу, как секс в викторианской Англии. Иными словами, архаическое наследие, генетическая детерминация, врожденные аномалии и роль пола – скандальные темы эгалитарного общества.
   Умственные способности, красота, сила, умение, талант, усердие – все это распределено неравно и не поддается перераспределению. Особенно красота предстает как наиболее заметная «несправедливость» природы. Поэтому вокруг красивых людей всегда скандалы и ненависть политкорректности. Красота распределена недемократическим путем, и ее нельзя перераспределить. Однако теперь СМИ заботятся о том, чтобы мы ежедневно мучились от этой ненависти, красивые люди на журнальных обложках делают нас несчастными. К тому же сексуальная революция 1960-х годов привела к очевидной дискриминации между привлекательной молодостью и старостью, а особенно между красотой и уродством. Когда спадают покровы, то с этим сложно не согласиться, особенно летом на пляже.
   Красоту можно отнести к одной из величайших несправедливостей мира. То, что мы находим красивым и, прежде всего, то, что мужчины находят привлекательным у женщин, не поддается объяснению. Нет средств против предубеждений о привлекательности; никакая просвещенность не защитит нас от «лукизма». Добропорядочное убеждение в том, что внешний вид не имеет значения, наивная иллюзия. Образ некой идеальной женщины четко зафиксирован в мужском мозгу. СМИ тоже навязывают нам определенный эталон красоты, поэтому немудрено, что мы испытываем разочарование от встречи с реальными людьми.
   Эгалитаристская риторика лишь усугубляет эту проблему, заявляя, что любая женщина может быть красивой. В этой претензии политкорректность похожа на рекламу косметики. Именно поэтому «дизайнерское тело» – статусный символ современности. Тело превращается в модную звезду, демонстрирующую свою покупательскую способность, включающую и пластическую хирургию, так как содержать «дизайнерское тело» очень дорого.
   Наставления против идолов красоты и молодости противоречат всей эволюции человеческих потребностей. Красота – символ репродуктивной пригодности, и мы ориентируемся на это, даже несмотря на то что секс в большинстве случаев уже не обязательно служит целям размножения. Тем самым интеллектуальное презрение к «дизайнерскому телу» как статусному символу выглядит дешевкой. Ведь триада «красота – молодость – богатство» до сих пор пленяет всех нас. И никакая политкорректность не сможет изменить тот факт, что мы считаем молодых красивыми и сексуальными. Тот, кто не хочет это признавать, вынужден прибегать к школьным банальностям о том, что нельзя судить о человеке по его внешнему виду.
   Разве справедливо, когда для всех желанная женщина вышла замуж не за меня, а за моего хорошо выглядящего и образованного соперника? Нужно ли как-то компенсировать скверные стартовые условия на брачном рынке? Разумеется, это риторические вопросы, но они наглядно демонстрируют, что мы должны научиться не путать равенство всех людей как субъектов прав человека и эмпирические качества. Эмпирически неравенство господствует. К примеру, статистические данные уровня преступности и умственные способности распределяются неравномерно.
   Статья «Коэффициент умственного развития (IQ)» Ричарда Гернштейна, опубликованная в сентябре 1971 г. в журнале «Атлантик Мансли», вызвала огромный научный скандал. Основный тезис статьи заключался в том, что социальный статус человека существенным образом зависит от наследственных различий и от экономических успехов, экономический же успех явно коррелирует с уровнем интеллекта, а коэффициент умственного развития наследуется. Но все эти взаимосвязи носят чисто статистический характер и очень мало говорят о конкретной личности.
   Взрывная сила тезиса Гернштейна проявляется не с точки зрения индивида, а с точки зрения современного общества XXI в. Общество и в будущем останется разделенным на социальные классы, но решающее значение будут иметь не деньги и власть, а когнитивные способности. Развитие современного общества направлено на выявление среди молодежи самых смышленых и их продвижение по карьерной лестнице, в конце которой – когнитивная элита.
   В этом смысле демократизация высшего образования обладает парадоксальным следствием. С помощью процессов самоселекции самые смышленые все отчетливее, чем когда бы то ни было, изолируются от остальной части населения. Каждый человек имеет доступ к высшему образованию, где его отбирают и дифференцируют не по признаку расы, класса или религии, а по его когнитивным способностям. И этот процесс не заканчивается школой и университетом, потому что образование влияет на доходы, выбор профессии и вкусы людей[54]. Рыночная стоимость умственных способностей постоянно растет.
   Изоляция когнитивной элиты от остального населения, несомненно, указывает на то, что в жизни и работе они прежде всего ориентированы на поиск себе подобных. Разумеется, ключевую роль здесь играет электронная коммуникация с помощью Интернета. Когнитивная элита остается верной себе не только в том, что ее интересует, но и в том, на что она не обращает внимания, например на телевидение, желтую прессу и здравый смысл. В этой связи Роберт Райх говорил об отпадении преуспевающих. Это находит свое наглядное проявление в закрытых сообществах (gated communities), в высоком уровне безопасности жизни богатых.
   Кто же относится к когнитивной элите? В эгалитарном обществе подобный вопрос довольно быстро приведет нас к скандалу, который все еще связан с названием книги Гернштейна и Мюррея «Кривая нормального распределения». Примечательно, что эгалитаризм современной социальной политики максимально способствует созданию элиты. Чем больше будет шансов у каждого молодого человека развить свои когнитивные способности, тем ограниченнее влияние социального окружения, прежде всего дома и семьи, на коэффициент его интеллекта. Но это означает, что остающиеся различия в умственных способностях человека должны будут привести к увеличению генетических отличий. Чем больше социальное равенство, тем большее значение будут иметь генетические отличия. Вместе с равенством жизненных условий растет и передача способностей по наследству[55].
   Ничто не разъединяет людей сильнее, чем интеллектуальная среда. Мы становимся все более похожими на представителей своего круга и все более чужими для представителей иных кругов. Если же теперь равные окажутся вместе, как это и происходит, прежде всего, на брачном рынке, то мы увидим, что расслоение в обществе все более зависит от градации умственных способностей. Люди с высоким интеллектом, как правило, склоняются к браку с людьми, обладающими высоким интеллектом. И так как обычно они хорошо зарабатывают, то их дети учатся не в государственной, а частной школе.
   Большая часть из тех, кто публично высказался о книге «Кривая нормального распределения», привела в бешенство добропорядочных людей. Это можно объяснить двумя причинами. Во-первых, многих оскорбило постыдное посягательство на человеческое достоинство, а именно когда людей классифицируют по их когнитивным способностям на пять категорий: очень умный, умный, нормальный, глупый и очень глупый. Во-вторых, шокирует тезис о вкладе наследственности в интеллект, кажется, что Гернштейн и Мюррей достаточно точно предсказали эгалитаристское будущее опекающего социального государства, прежде всего то, что IQ станет судьбой. Именно поэтому очень важно всякий раз помнить, что статистика о наследственных факторах ничего не говорит об отдельном конкретном человеке, а всегда только о популяции в целом.
   Интеллект имеет значительное влияние на судьбу человека. Это становится очевидным, если посмотреть на то, как люди используют свою жизнь. У одного куча подружек, у другого прекрасные оценки. Один учится на пределе своих возможностей и ведет аскетичный образ жизни в однокомнатной квартире в Нойкёльне[56]. Другой тоже учится, но параллельно подрабатывает, потому что не хочет отказываться от определенного уровня жизни. Один постоянно сидит в библиотеке, другой наслаждается «студенческой жизнью». Один после учебы делает передышку и путешествует по миру. Другой сразу же начинает усердно трудиться и тем самым закладывает фундамент своей карьеры. Разве можно усомниться в том, что различные способы жизни и жизненные возможности не зависят от интеллекта? Очевидно, что умные люди дальновиднее глупых. Заметим, что дальновидные не обязательно более счастливые.
   Когнитивное образование классов и сегрегация интеллектуальной среды как «сверху», так и «снизу» приводит к тому, что люди переоценивают себя, так как их ценности постоянно подтверждаются собственным окружением. Интернет усугубил этот эффект с помощью виртуальных сообществ. И если с самоуверенностью «верхов» можно жить вполне счастливо, так же как с неврозами большого города, то необоснованная самооценка «низов» становится непосредственной социальной проблемой[57]. Необоснованно завышенная самооценка легко перерастает в агрессию, потому что она не выдерживает испытания реальностью. Именно поэтому в настоящее время проводится политика воспитания самооценки, призванная защитить отстающих от реалистичного самовосприятия. Чтобы ничто не угрожало самооценке отстающих, больше не проводятся тесты на измерение IQ, а конкуренция стала неприемлемым словом. Вместо этого мы слышим призывы к «командной работе» – словосочетание, с помощью которого амбиции и тяжелый труд стали табуированными.
   Нельзя компенсировать несправедливость природы. Любая политическая попытка, направленная на установление равных социальных условий для всех, лишь усиливает социально-экономические различия, обусловленные различной генетической наследственностью. Например, с помощью интеллектуальной компьютерной программы можно повысить среднее значение когнитивных способностей школьников, но мы не можем избавиться от различий в их когнитивных способностях.
   Отчаявшись, политики, имеющие отношение к вопросам образования, решили помогать отстающим и не замечать талантливых. Легче всего это достигается понижением уровня подготовки и недооценкой одаренных школьников. Но и это не спасает. Равенство возможностей предполагает только равные возможности. Но эти возможности используются неравно. И благодаря неравному использованию равных возможностей дистанция между компетенциями продолжает увеличиваться. Это имеет парадоксальный результат: демократизация образования способствует формированию элиты.
   То же самое относится и к потреблению. Сопоставление доходов толком ничего и не скажет о том или ином качестве жизни, так как естественные различия людей заключаются в том, что на одной и той тележке могут оказаться совершенно разные вещи. Чтобы хорошо жить, доходы должны всегда пересчитываться. Не только доходы распределены неравномерно, но и способности к развитию жизненных возможностей с помощью доходов[58].

IV. Нестилизованные отношения полов

   В дальнейшем мы будем различать просвещенный и фанатичный феминизм и руководствоваться убеждением, что тот, кто идет на уступки фанатичному феминизму, вредит феминизму просвещенному. Просвещенный феминизм относится к славной истории европейского прогресса в осознании идеи свободы. Фанатичный феминизм – это психическая эпидемия, психическое заболевание, распространившееся в массовом порядке в определенных медиа и учреждениях культуры, которые считают его новой формой интеллекта.
   Дух демократии вводит нас в искушение принимать равноправие за однотипность. Для того чтобы не было ни господ, ни рабов, все интерпретируется с целью нивелирования разницы между отцами и сыновьями или мужчинами и женщинами. Именно в отношениях полов Алексис де Токвиль выявил величайшее демократическое заблуждение. Принуждение к равенству полов приводит к обоюдной деградации. И в данном случае Токвиль еще мог восхищаться американской демократией, так как в то время европейская культура призывала к форсированному равенству полов, тогда как американская культура применяла в отношениях полов основной экономический принцип разделения труда[59]. Борьба феминизма направлена именно против разделения труда по половому признаку, чья продуманная продуктивность не подвергалась никакому сомнению Токвилем.
   Фанатичный феминизм ложно понимает равноправие как равенство. Просвещенный феминизм понимает его в виде «как если бы». Политически мы относимся к мужчинам и женщинам так, как будто бы между ними нет никакой разницы. Но то, что здесь игнорируется, не есть ничто. И если это вытесняется, то возвращается уже в искаженном виде: либо в порнографии, либо как «сексуальное домогательство»[60].
   Вся абсурдность фанатичного феминизма вертится вокруг того, что некоторые образованные дамы не в состоянии различить равноправие и равенство. Политически мужчина и женщина равны. Это касается права избирать и быть избранным, что мы наблюдаем в западном мире. Здесь можно привести в пример г-жу Тэтчер, г-жу Райс и г-жу Меркель. Но биологически мужчина и женщина разные. Разница между полами – это непреложный факт. Здесь может быть только величайшая взаимодополняемость, либо война полов. Любая политика, использующая в данном вопросе тождество вместо различия, чудовищна и абсурдна: женщины принимают участие в боевых действиях, а мужчины рожают детей. Никто так хорошо не описал истинные отношения между эмансипированными женщинами и мужчинами, как величайший английский поэт лорд Альфред Теннисон: равенство в различии.
   В середине XIX в. еще существовал просвещенный феминизм, мужчины и женщины были одинаково ценны, и эмансипация женщин в вопросах морали, политики и науки имела только одно ограничение: ни в коем случае не делать того, что повредит женственности[61]. Женщина не является неполноценной, она просто другая. Именно поэтому равноправие вовсе не подразумевает отношение к женщинам как к мужчинам. То, что женщины могут все, что могут мужчины, – заблуждение, которое становится еще очевиднее, если мужчины пытаются сделать то, что могут делать женщины, например рожать детей. Равенство мужчины и женщины не определяется с помощью уравнивания, равенство может быть реализовано только в форме их сочетания. Эти отношения мастерски описал Теннисон, его слова настолько очевидны, что не требуют перевода: «Not like to like, but like in difference»[62].
   Фанатичный феминизм направлен сегодня ни на свободу и ни на равенство возможностей, а на равенство результатов. Все уставились на цифры, сколько женщин и сколько мужчин занимают руководящие посты. Какова доля женщин среди профессоров в немецких университетах? Сколько компаний, входящих в DAX[63], возглавляется женщинами? Речь никогда не идет о конкретных женщинах и признании их заслуг, но всегда исключительно о группе и ее «квотах». Сегодня фанатичный феминизм хочет равенства вместо свободы, а именно равенства результатов вместо свободы возможностей и, более того, равенства результатов даже не для отдельных женщин, а для «группы» женщин как целого, статистически измеримого числа женщин в некоторых высокооплачиваемых профессиях и на руководящих должностях. Но на самом деле они борются не за равенство, а за власть.
   Здесь уместно привести два исторических примера. Все клише антифеминизма блестяще иллюстрирует жизнь Симоны де Бовуар. Отец считал ее некрасивой, убежденная католичка мать настаивала на традиционной роли жены и матери и довольно рано пробудила в маленькой Симоне ненависть к домашнему хозяйству и воспитанию детей. Она была травмирована половым актом и поэтому воспринимала его исключительно как унижение женщины, выходом из которого виделся только гомосексуализм. Беременность женщина переживает как страдание, оставляющее после себя помимо прочего уродливое и непривлекательное тело. Остаток жизни проходит в страхе перед старостью, когда каждая женщина неизбежно осознает, что она не что-то среднее между мужчиной и кастратом, а ставшая «третьим полом» старуха.
   На борьбу против всех этих страхов Симона де Бовуар мобилизовала протофеминизм. Можно легко показать, как этот феминизм, возникнув из экзистенциализма Сартра, перерос в социологию постмодерна. Девиз звучит следующим образом: все есть выбор, нет ничего естественного. Материнская любовь неестественна, разница между мужчиной и женщиной исключительно культурная. Природный пол не может играть никакой роли. Но для того чтобы лесбиянки смогли захватить мир, они должны подвергнуть ревизии мужские знания. Симона де Бовуар считала, «что математику или химию можно изучать, не беспокоясь; с биологией следует насторожиться и, конечно, это в полной мере относится к психологии и психоанализу. Я считаю необходимым, чтобы мы пришли к пересмотру знаний, исходя из наших убеждений»[64].
   Переоценка мужских ценностей приводит к поклонению Святой Троице, состоящей из эмансипации, самореализации и аутентичности. Фетишизация этих понятий скрывает довольно прозаичные вещи. Например, должны ли мы, не имея собственного выбора, появляться на свет, чтобы быть в состоянии реализовать себя? Возможно, здесь заключена мужская логика, но немного логики не повредило бы экзистенциальному феминизму. Под конец Симона де Бовуар уже не была достаточно экзистенциальной. Теоретически она знала, что для женщин жизненно важно принять свою «брошенность». Но сама она ее не приняла, и вся жизнь стала актом саботажа и борьбой против биологической судьбы.
   Симона де Бовуар полагала, что женщины не должны иметь детей, если они мешают работе. Ее внучки поймали ее на слове. И, разумеется, они и дальше могут прислушиваться к советам интеллектуалов. Подобно тому как гегелевская всемирная философия истории предназначала работающих рабов для превращения мира в человеческий дом, точно так же политкорректность предписывает работающей женщине превращение современного общества в человеческий дом.
   Американская интеллектуалка Сьюзен Зонтаг была духовной дочерью Симоны де Бовуар. Впрочем, и здесь все начинается с историй о несчастном детстве. Сьюзен Зонтаг – дочь страдающей алкоголизмом матери-одиночки. С самого рождения мать почти ею не занималась, оставив на попечении няни. Дочери было запрещено публично называть мать матерью, долгое время она вообще была выключена из жизни родителей. Все это лишь усилило ее изначальный страх быть любимой. Потерпев неудачу на академическом поприще и ища выход в агрессии, Сьюзен Зонтаг с 1951 г. попала под большое влияние Симоны де Бовуар.
   Это имело несколько существенных последствий: во-первых, так же как и Симона де Бовуар, Сьюзен Зонтаг нашла укрытие в гомосексуализме и поэтому до сих пор остается образцом для подражания среди лесбиянок. Во-вторых, всю свою энергию она направила на постановку моноспектакля своей жизни. Она постоянно работала над имиджем и организацией своего паблисити и стала иконой «радикального шика». В стратегии ее самопродажи важнейшим инструментом маркетинга является ярость. Все это сделало ее важной фигурой для феминизма: Сьюзен Зонтаг превратила мужское раздражение и обычное возмущение в средство женской эмансипации.
   Два исследователя, имена которых сегодня помнят лишь некоторые ученые, произвели переворот в области отношений полов. Это американский физиолог Грегори Гудвин Пинкус и преподававший в Университете Джона Хопкинса в Балтиморе медицинский психолог Джон Мани. В 1960 г. Пинкус изобрел противозачаточные таблетки, а Мани в 1967 г. предпринял сенсационную попытку смены пола у двухлетнего Брюса Реймера.
   С тех пор как появились противозачаточные таблетки, секс без зачатия стал совершенно естественным. И наоборот, генная инженерия предоставляет нам возможность иметь детей без секса. Таблетки создают химическую беременность. В истории любви они являются величайшим антиприродным элементом. Тем самым зарождение жизни, так же как и ее конец, потеряло свою естественность. После этого разговоры о суррогатном материнстве, искусственном оплодотворении, эктогенезе больше не вызывают скандалов и возмущений. Тема последствий принятия противозачаточных таблеток для общества все чаще привлекает внимание культурных антропологов и социологов. Женщины и так уже умели контролировать свою репродуктивность, но только таблетки сделали их истинными вышибалами природы[65]. Сегодня политкорректность обращается с женщинами как с мужчинами, которые находят время для рождения детей.
   К противозачаточным таблеткам и последствиям от них мы уже привыкли. В настоящий момент необходимо прояснить те последствия, которые связаны с историей Брюса/Бренды. Поначалу научный интерес Джона Мани к транссексуалам и гермафродитам был связан с психиатрией, поэтому он выдвинул теорию о психосексуальной нейтральности и гендерной идентичности. Иными словами, социальный пол, т. е. гендер, присваивается человеку и тем самым не имеет отношения к биологическому полу. А если гендер присваивается, то мы можем создать социальный пол человека заново. Именно этот тезис и должна была доказать операция по смене пола на гениталиях несчастного Брюса Реймера. Как точно заметил Фолькер Застров: «Скальпель превратился в орудие психиатрии»[66].
   Этот случай смены пола СМИ преподносили как триумф просвещения, но впоследствии дело закончилось трагедией. К сожалению, жизненная катастрофа несчастного подопытного кролика Брюса/Бренды Реймер никак не повлияла на успех и славу Джона Мани. Он выдвинул слишком важную теоретическую посылку, которая оказалось чрезвычайно привлекательной: культура важнее природы, гомосексуальность – это нормально и, напротив, гетеросексуальность является идеологической системой принуждения. У феминисток появилась теория, которая полностью соответствует кредо Симоны де Бовуар: женщиной становятся не по рождению, а по принуждению.
   Спектр учениц-феминисток Мани простирается от Кейт Миллет до Алисы Шварцер. Некоторые женщины рожают детей, а все остальные различия искусственны и могут быть изменены. И если внушить мальчику, что он девочка, и соответственно с ним обращаться, то он будет вести себя как девочка. Брюс Реймер опроверг это своей кровью, потом и слезами, но все его страдания оказались забыты. Джон Мани своевременно разработал стратегию иммунизации, которая до сих пор оказывает феминизму неоценимую услугу. Тот, кто считает, что мужское соответствует мужчинам, а женское – женщинам, хочет либо затащить женщин в кровать, либо на кухню, или, как говорят в Германии, вернуть принцип трех «к»: «киндер, кюхе, кирхе».
   В области отношений полов политкорректность именуется гендерным мейнстримингом (gender mainstreaming). Эта официальная правительственная политика развитых западных стран заключается в стремлении отделить биологический пол от социальных ролей. Гендер, таким образом, не имеет никакого отношения к полу, и в принципе его можно либо свободно выбрать, либо сформировать заново. Впервые к этой идеи пришел психолог Джон Мани еще в 1970-е годы. В 1995 г. эта идея была официально принята на Всемирной конференции по положению женщин, проходившей в Пекине, и стала нормой политкорректных суждений в вопросах отношений полов[67]. С тех пор необходимо думать (или по меньшей мере так говорить), что пол конструирует общество. В университетах эта политическая философия получила распространение в области гендерных исследований. Их характерной чертой является то, что участие в женском движении стало решающим квалификационным критерием для проведения исследований по женской тематике.
   В журнале «Фокус» читаем следующее: «Европейский парламент запретил в телевизионной рекламе, школьных учебниках и в Интернете показывать домохозяек на кухне, с тем чтобы образ тела и гендерные роли позитивно влияли на общество»[68]. Между прочим, это написал главный редактор немецкого еженедельника Гельмут Маркворт. Даже после долгих раздумий непонятно, то ли это отличная первоапрельская шутка, то ли страшная реальность гендерного мейн-стриминга.
   Фанатичный феминизм путает социальные роли с гендерными ролями. Быть мужчиной или женщиной – это не социальный конструкт. Социальные роли могут меняться, но вы не можете, будучи мужчиной, взять и сыграть женщину, если, конечно, это не фильм «Тутси». Равно как и женщина не может взять и сыграть мужчину, если, конечно, это не опера. Как справедливо заметил Дитрих Шваниц: «Гендерные различия – это то место, где объединяются природа и культура»[69].
   Знания о дизайне половых различий оказались утерянными в западном мире. Феминистки утверждают, что разница между мужчиной и женщиной не является разницей. Но в силу того что половые различия постоянно бросаются в глаза, фанатичный феминизм вынужден придавать особое значение языковой политике, вытесняя пол гендером. Так что, если всюду процветают гендерные исследования, можно предположить, что, прежде всего, идет война против эволюционной биологии.
   Сегодня существуют не только институты, но и препараты для правильного мышления. С помощью риталина и прозака политкорректность воспитывает феминисток и слабаков (softies). Разумеется, Америка занимает здесь ведущие позиции. В США прозак прописывают прежде всего женщинам, страдающим депрессией и заниженной самооценкой. Препарат дает женщинам ощущения альфа-самца. Риталин, напротив, прописывается гиперактивным мальчикам, которые не могут спокойно усидеть за школьной партой. Еще в 1969 г. Патрисия Секстон определила феминизированного мужчину. Он является продуктом системы школьного образования, которую все больше определяют женщины и где копирование женского поведения вознаграждается. В таких случаях охотно говорят о «социальном обучении», «курсах эмоционального интеллекта» и «получении навыков общения».
   Таким образом, мальчики становятся социально приемлемыми, девочки все более самоутверждаются, а все вместе они движутся в направлении андрогинной середины. Еще сто лет назад Чарльз Хортон Кули отмечал, что демократическое нивелирование половых различий в организациях, а также в ситуациях выяснения первенства, действительно приводит к маскулинизации женщин и феминизации мужчин. И тот, кто расценивает это как потерю культурных достижений, должен осознавать, что будущее различение половых ролей не сможет апеллировать ни к природе, ни к авторитету. Оно допустимо лишь как результат свободного игрового эксперимента, и как раз над этим работает просвещенный феминизм.
   Никогда еще в истории человечества отношения между полами не были так отравлены, как сегодня. Дух демократии привел к тому, что равноправие понимается как однотипность, справедливость – как равенство, отсюда проистекают проблемы легитимности половых различий, так как они высвобождаются от асимметричных жизненных форм. Конечно, лучше всего было бы игнорировать эту проблему; подобно тому, как любовь мешает логике, гендерные различия мешают современному обществу. Вот почему сегодня наша культура отказывается от любых стилизаций в вопросах отношений полов.
   Раньше мужчины и женщины жили вместе, соблюдая при этом разные правила. Сегодня для мужчин и женщин правила одинаковые, но живут они рядом друг с другом, как параллельные прямые, которые никогда не пересекутся. Виной тому тяжелое наследие процессов модернизации, которые все более увеличивают разрыв между эволюционным наследием и стандартами поведения. В конце XIX в. социологу Эмилю Дюркгейму было очевидно, что мужчина и женщина ищут друг друга, потому что они различаются; энергия отношений заключается в «различии соединяемых этим влечением натур»[70]. Сегодня же наша современная культура предписывает мужчинам и женщинам быть партнерами или приятелями – тема магического различия стала мощнейшим табу. Вместо любовных похождений теперь отношения. Невозможно представить, чтобы в современном обществе выбор супругов определялся кем-то другим, равно как и то, чтобы кто-то осознанно выбрал себе одну гендерную роль.
   Женщины, почитающие дух времени, копируют мужчин. Они хотят того же, чего хотят мужчины, например властвовать и играть в футбол. Конечно, пример тривиальный, но с его помощью можно наглядно показать разницу между просвещенным и фанатичным феминизмом. Женщины могут прекрасно управлять страной, что доказывает новейшая история от Тэтчер до Меркель. Но из этого вовсе не следует, что женщины так же хорошо могут играть в футбол. Современная заповедь «Не обращайте внимания на половые различия!» в данном случае означает: мужчина должен делать вид, будто бы женский футбол действительно интересен.
   Многие женщины хотят делать не только то, что делают мужчины, но и то, что мужчины делать не хотят, например убираться или менять подгузники. Едва ли в современном обществе можно разъяснить смысл полового разделения труда. Сюда же относятся несомненные успехи женщин в образовании, делающие их столь привлекательными для экономики. Но чем успешнее экономика и чем образованнее женщины, тем более бесплодна нация. Женщины начинают больше зарабатывать и меньше рожать. Эмансипация женщин приводит к обесцениванию материнства и мужественности. Мужчины и женщины живут одинаковой жизнью.
   Однако одинаковый образ жизни мужчины и женщины ведет не к примирению, а к ожесточению. Здесь уместно вспомнить Ницше и привести его определение любви, которая «в своих средствах – война, в своей основе – смертельная ненависть полов»[71]. Этой латентной войны между полами многие пытаются избежать с помощью уклонения или отказа от полной идентификации со своей половой ролью. Женщины не хотят больше быть женщинами, а мужчины – мужчинами. Это можно было бы даже назвать половым бегством. Они избавлены от риска, который заключается в том, что мужчина и женщина, говоря словами психиатра Ганса Бюргера-Принца, должны встретиться на «поразительном поле другого тела»[72]. С помощью полового бегства люди приспосабливаются к обществу, в котором напряжение между половыми ролями становится все менее значительным.
   Гомосексуалистов следует рассматривать как экстремальный случай. Они не так рискуют, как противоположный пол, и удовлетворяют свое влечение к женщинам мужчинами, создавая культуру женственных мужчин. Это соответствует реальному положению вещей. Культ мужественности больше не совместим с современными условиями достижения успеха. Именно поэтому мы все чаще сталкиваемся с тем, что успешные люди находят убежище в гомосексуализме. Гомосексуалисты свободны от необходимости жить по схеме «статус-пол-борьба» и избавлены от того, чтобы в своих желаниях идти на компромисс с женскими ожиданиями. Современное общество уже давно сделало это нормой.
   Триумф гомосексуалистов в современных городах свидетельствует, что наше общество убеждено в том, что сексуальность – абсолютно пластичная вещь, которая может принимать ту или иную форму. Мы выбрали гендер и уже давно не воспринимаем гетеросексуальность как естественный стандарт. В этой связи экономист Эдвард Миллер предположил, что феминизация публичной сферы приводит к развитию гомосексуальности. Он трактует гомосексуальность как побочный продукт, получаемый в процессе производства женских черт нашего общества: сочувствия, чуткости, нежности, любезности. Некоторым мужчинам удалось умерить свою мужественность, другие стали геями.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

   Разумеется, интеллектуалы принимают участие и в тех случаях, когда история предоставляет возможность продемонстрировать свой антибуржуазный ресентимент, исходя из правых политических убеждений, в частности, об этом свидетельствует период национал-социализма, достаточно вспомнить Освальда Шпенглера и Эрнста Юнгера. Но после «Заката» все это незначительные, едва заметные мыслители. В любом случае можно утверждать, что варварство начинается именно там, где заканчивается буржуазность.

23

24

25

   Соперничество легко усиливается, если оно не находит приемлемых форм выражения. В силу этого насилие и исключение тесно взаимосвязаны. С одной стороны, мы видим историю успеха систем, а с другой – взрыв ненависти против всего, что работает. Я разрушаю, следовательно, я существую. Разрушение является одним из основных способов стать господином. Все мы знаем современную молодежь, чей стиль милитари является отражением модного образа больших городов. Они хотят вселить в нас страх, потому что они не в состоянии проявлять уважение. Как и все исключенные, они используют насилие для того, чтобы создать свою собственную идентичность. Социологам хорошо известен секрет этой пагубной динамики. Ценностная сетка фиксирует усиление отклонений: ценное становится все ценнее, а лишнего становится все больше. Лишние исключаются. Их ненависть больше не находит социальных форм выражения и превращается в ярость. Этот процесс симптоматичен для общества, в котором противопоставление верхи/низы уступило место противопоставлению внутри/ снаружи. Включение или исключение – вот в чем вопрос.

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

45

46

47

48

49

50

51

52

53

54

55

56

57

58

   Не стоит отрицать, что естественное неравенство способностей эмпирически едва отделимо от социального неравенства положения. И все же относительный доход скажет многое о возможностях принять участие в жизни сообщества. В мире, где существуют дискаунтеры, такие как супермаркеты Aldi или Lidl, уже практически никто не может испытывать материальную нужду. Сегодня в западном мире страдают не из-за голода, а из-за социального исключения. В богатых социумах необходимо все больше денег для того, чтобы «к ним принадлежать». Примером тому может служить Мюнхен. Сколько же стоит быть полностью признаваемым членом общества? Совершенно точно, что в Целендорфе вдвое больше, чем в Вестервальде. (Целендорф – респектабельный район в Берлине; Вестервальд – провинциальная местность в Рейнской области. – Примеч. пер.)

59

60

61

62

63

64

65

66

67

68

69

70

71

72

   Наши размышления о культурном значении гомосексуальности не затрагивают вопрос, связана ли она с «природой» или «воспитанием». В настоящее время большинство исследователей склоняется к тому, что гомосексуальный выбор является врожденным, рассматривать его как «социальный факт» означает всего лишь одну из форм дискриминации. Разумеется, эта дискуссия имеет огромное значение, но она не находится в центре рассмотрения нашего вопроса. Мы спрашиваем: каким образом в современном обществе премируются разнообразные жизненные уклады? Речь идет не о том, является ли гетеросексуальная ориентация лучше гомосексуальной; является ли классическая семья лучше смешанных семей, т. е. таких семей, где есть дети из предшествующих браков. Скорее, речь идет о том, какие жизненные уклады лучше вписываются в современный мир; для каких существует социальное премирование. Многое говорит за то, что геи, женщины и холостяки лучше приспособлены к новым кооперативным, постиндустриальным структурам, чем мужчины с традиционной ориентацией и классические семьи. Это можно оценить, даже не идентифицируя современную жизнь с хорошей жизнью, как, впрочем, и с «рациональным обществом». В этой же плоскости можно задать вопрос: какова цена? Сколько стоит быть таким современным? По сути, это вопрос о социальных преференциях, и мы исходим из того, что они находят свое отражение в предубеждениях (preference = prejudice). Другая сторона предрассудка – это не что-нибудь, а утопия. Это становится очевидным в дискуссиях о гомосексуализме. Именно интеллектуальные геи находят объяснение всему, но только не своей гомосексуальности. Все есть дискурс, кроме меня! Но нельзя обладать и тем и другим: естественным гомосексуализмом и гендерным дискурсом. Мы не намерены здесь никого осуждать, а просто спрашиваем о преференциях и защищаем нормальность. Весь мир де-конструировал нормальность, наше дело заключается в том, чтобы пощадить ее.

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →