Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

В 1881 году всего шестеро мужчин в Британии носили имя Дерек.

Еще   [X]

 0 

Пушкин. Русский журнал о книгах №01/2008 (Русский Журнал)

автор: Русский Журнал категория: Критика

Журнал «Пушкин» представляет сборник рецензий на книги по философии, политике, истории, экономике, социологии, культуре.

Год издания: 2008

Цена: 59.9 руб.



С книгой «Пушкин. Русский журнал о книгах №01/2008» также читают:

Предпросмотр книги «Пушкин. Русский журнал о книгах №01/2008»

Пушкин. Русский журнал о книгах №01/2008

   Журнал «Пушкин» представляет сборник рецензий на книги по философии, политике, истории, экономике, социологии, культуре.
   В номере:
   Статьи Михаила Маяцкого, Иммануила Валлерстайна, Альберто Тоскано, Славоя Жижека, Дэвида Симпсона, Алексея Апполонова, Александра Бикбова, Майкла Томаски, Шона Коллинза, Аарона Бенанава, Дика Ховарда, Валерия Подорога, Эманюэля Ландольта, Чалмерса Джонсона, Бориса Межуева, Вигена Акопяна, Карена Свасьяна, Ивана Лабуева, Романа Ганжи, Ильи Дедекинда, Михаила Афанасьева, Екатерины Росляковой, Олега Игнатова, Андрея Лазарева, Ольги Эделъман, Александра Антощенко, Игоря Дубровского и др.
   Вы пройдетесь по книжным магазинам города и совершите «покупки» с Модестом Колеровым, Борисом Куприяновым, Михаилом Рогожниковым, Артемом Смирновым и Сергеем Мазуром.
   В номере в качестве иллюстраций использованы работы русских художников ХХ века.


Журнал Пушкин № 1, 2008

КУЛЬТУРА
Не читал, но скажу
Михаил Маяцкий


   Для большинства из нас процесс чтения является не просто одним, пусть даже очень важным, делом среди прочих, не просто развлечением или просто работой. Чтение для нас, скорее, дело жизни, занятие центральное, особое, святое. Рухнули империи и династии, идолы и идеалы, а скольжение глаз по черным закорючкам остается священнодействием. Скажи мне, что ты читаешь… и т. д. Мы читаем всю жизнь, всю жизнь учимся читать, всю жизнь не умеем и всю жизнь не теряем надежды когда-нибудь научиться. Мы присматриваемся к своим читательским привычкам, к своим меняющимся вкусам и приемам, к своим маленьким читательским хитростям, с сознанием, что тем самым познаем себя. Мой характер как читателя, несомненно, имеет отношение к моему характеру вообще.
   Мы знаем, что смертны, мы обживаем свою конечность, однако читателями собираемся стать бесконечными и абсолютными: читать быстро, а лучше мгновенно, прочитать всё, обо всем, на всех языках и не забыть ничего. Чтением дело не ограничивается, и изрядная часть жизни уходит на разговоры вокруг книг. И хотя мы знаем, что это глупо, но все равно краснеем (не важно, видно ли это), когда выясняется, что чего-то не читали, или когда, не дай бог, приходится высказать мнение о нечитанном. Вот об этом стыде – обсуждаемая книга, и ее автор собирается избавить нас от ложного чувства вины и неоправданных мук совести.
   Сходство названия книги со столь популярными ныне «Как стать знатоком вин (оперы, санскрита, прерафаэлитов) за полчаса?» – обманчиво. Слишком серьезно издательство и слишком известен своим лукавством автор, литературовед Пьер Байар, автор десятка исследований, в которых академизм не просто замешан на юморе, но и как будто на нем и держится. Ценители названий не пройдут мимо его «Жил да был как-то два раза Ромен Гари» («Il était deux fois Romain Gary»), об известном (в том числе и в России, откуда он родом) писателе-мистификаторе, писавшем под двумя именами – Ромен Гари и Эмиль Ажар – и получившем таким образом два раза Гонкуровскую премию, что запрещено ее уставом.
   Но и обманчивость эта обманчивая. Книга – в том числе – и о том, как не ударить лицом в грязь перед собеседниками, коллегами, студентами. Практика говорить о книге, не прочитав ее, у российского человека старшего поколения накрепко связана с литературно-судебными процессами над Пастернаком, Синявским, Бродским и другими. Вообще же очевидно, что ситуации, в которых человек вынужден говорить о непрочитанных книгах, встречаются далеко за рамками этих весьма специфических сцен.
П. В. Кузнецов. Набросок. Публикуется впервые
   Что вообще означает «прочитать книгу»? Автор начинает с того, что развеивает псевдоясность этого понятия. Все упоминаемые в книге литературные произведения сопровождаются одной из четырех сигл. О каждой книге субъективная сигла Пьера Байара указывает, что это либо КН (книга ему неизвестная), либо КП (книга им пролистанная), либо КС (книга, о которой Байар слышал), либо, наконец, КЗ (книга им забытая). Заметим, что категорию «книги прочитанной» список даже не предусматривает. Что не мешает автору сопровождать каждое произведение (конечно, включая сюда и книги неизвестные) рекомендацией: ++ очень высокая оценка, + положительная оценка, – отрицательная, – очень низкая оценка.
   Автор выявляет в своей/нашей цивилизации по меньшей мере три постулата, которые задают систему табу, царящих в «экономии чтения»: 1) обязанность читать, т. е. регулярно предаваться этому все еще – несмотря на многочисленные оговорки – сакральному занятию; 2) запрет на быстрое чтение, перелистывание, перепрыгивание, ознакомление, особенно свирепствующий в филологической среде; 3) необходимость прочитать книгу перед тем, как говорить о ней. Три эти постулата-табу окружают чтение ореолом тайны, по непроницаемости сопоставимой только с той, что покрывает сферы денег и секса.
   Конечно, читателю вольно понять Байара так, будто он призывает бросить это глупое занятие, перестать, наконец, читать и начать беспардонно делиться своим мнением по поводу нечитанных и даже невиденных книг. Вовсе нет. Он лишь указывает на нечеткость границы между чтением и нечтением. Вместо двух изолированных и непримиримых лагерей, имеется масса промежуточных форм встречи человека и текста, более или менее близких к противоположным полюсам.
   Обращаясь к анализу различных разновидностей нечтения, автор выясняет и легко убеждает читателя в том, что тот (как и этот) не читал подавляющего большинства книг (не говоря уже о «текстах»), написанных за еще, в общем, недолгую человеческую историю. Нечтение является поэтому преобладающим типом отношения человека к написанному. По сравнению с корпусом напечатанного, количество прочитанного даже самым завзятым книгоглотателем просто ничтожно. Все мы, считай, не прочитали ничего. И что же? Счастья нам от этого не видать? И когда речь заходит о книгах, которые мы – в том или ином смысле слова – не читали, мы обречены на молчание? Отнюдь.
   В литературе (а именно из нее все же черпает свои примеры почти ничего не читавший литературовед Пьер Байар) примером такого спокойного отношения к своему нечтению может служить, как ни странно, библиотекарь, второстепенный персонаж романа Роберта Музиля «Человек без свойств». Глупый и тщеславный вояка генерал Штумм, волею сюжета наносящий визит в библиотеку, сначала поражен количеством хранящихся там книг, затем, установив сходство между полками книг и полками марширующих солдат, обретает покой, и даже решает, что мог бы, пожалуй, прочитать эту библиотеку, читая по одной книге в день. На вопрос, сколько же здесь книг, сопровождающий его библиотекарь сообщает, что их три с половиной миллиона. Штумм, далекий от тонких материй, но не от арифметики, подсчитывает и – о ужас! – получает… почти десять тысяч лет жизни, необходимых для этого нелепого предприятия. Библиотекарь же, не проведя на своем посту и малой доли этого срока, как оказывается, прекрасно ориентируется в этих вверенных ему миллионах. Как?! «Господин генерал, Вам интересно, как мне удается знать все эти книги? – спрашивает он у Штумма. – Отвечу без обиняков: потому что я их не читаю». Библиотекарь читал в них только названия и оглавления. «Кто сунет нос в текст – пропал для библиотеки. От него навсегда ускользнет общий обзор».
   Вот он, универсальный секрет или по крайней мере рецепт специалиста: чтобы обозревать тотальность, противопоказано теряться в деталях. Байар подхватывает: «Образованные люди знают – и еще пуще необразованные, к сожалению, не знают, – что культура состоит прежде всего в ориентации. Быть образованным означает не прочесть ту или иную книгу, а уметь ориентироваться в их совокупности, то есть знать, что они образуют некое целое, и быть способным представлять себе место каждого элемента в этом целом. (…) Поэтому не прочитать какую-то книгу не так важно для образованного человека, поскольку, пусть и не зная ее содержания, он, как правило, способен понять ее положение, т. е. соотношение с другими книгами». И, в качестве примера, Байар с легкостью признаётся, что не читал «Улисса» Джойса, что не мешает ему достаточно точно знать положение этой книги в мировой библиотеке. Его личная библиотека состоит, как у любого человека, из пробелов и дыр, и все же она достаточно насыщенна, чтобы худо-бедно ориентироваться в библиотеке универсальной и даже преподавать литературу в университете, при этом не часто испытывая стыд и смиренно признавая и за студентами право иметь мнение о некоторых шедеврах, их не читав.
   Как на факультете, так и в миру люди обсуждают преимущественно не книги вообще, а некоторую уважаемую в этом месте и времени выборку из книжного континуума. Эту выборку автор предлагает назвать коллективной библиотекой. Человеку достаточно, собственно, хорошо ориентироваться именно в ней. Конечно, прекрасно было бы прочитать все книги из коллективной библиотеки своей группы, цеха или поколения. Но даже это часто невозможно. С другой стороны, стоит какой-то книге попасть в такую коллективную библиотеку, как эта книга меняет общую диспозицию книг и идей, обсуждается, вызывает полемику и т. д. Книга так или иначе становится знакомой; уже невозможно чистосердечно утверждать, будто она абсолютно неизвестна. Но чтобы иметь о ней достаточно полное представление, нужно проделать немалую работу: припомнить предыдущие публикации на эту тему и этого автора, сопоставить имеющиеся реакции на нее, учитывая личности реагирующих и т. д.
   Позиция нечтения оказывается подлинно активной, предполагающей порой сложную организацию своей субъективности перед лицом безбрежности книжного моря и под тяжким символическим бременем жестокого императива читать и прочитать всё. Байар призывает на подмогу своим не лишенным одновременно здравого смысла и провокативности тезисам великих нечитателей. Книга открывается красноречивым эпиграфом из Оскара Уайльда: «Я никогда не читаю книг, на которые пишу рецензию; они так влияют… „. Уайльд решительно выступал в защиту литературных критиков, которых то и дело дежурно обвиняли в том, что они не читали рецензируемые книги. «Естественно, они их не читают, или, по крайней мере, не должны были бы читать. Иначе все они закончили бы убежденными человеконенавистниками… Читать книгу целиком, впрочем, нет никакой нужды. Чтобы определить марку вина и оценить его качество, вовсе не требуется выдуть целую бочку“.
   ЧТЕНИЕ МЕШАЕТ ПОНИМАНИЮ: ЗАПУТЫВАЕТ, ОСЛОЖНЯЕТ, ОТВЛЕКАЕТ ЛЕГКО ЗАПОМИНАЮЩИМИСЯ АНЕКДОТАМИ, НЕ ИМЕЮЩИМИ ОТНОШЕНИЯ К ДЕЛУ
   Подлинным виртуозом нечтения был Поль Валери. В квартире его alter ego, господина Тэста, не было книг, и сам Валери снискал лавры признанного критика, едва пролистав отрецензированные им книги. Чтение уводит в детали, из которых уже не выпутаться. Только нечтение всего Пруста или Бергсона может гарантировать нам ясность осознания величия этих персонажей. Валери эксплицитно хвалит Пруста за то, что его можно читать на любой странице, – чего хватило проницательному читателю, чтобы понять: кроме нескольких отдельных страниц Валери Пруста и не читал.
   Более сложным случаем представляется Мишель Монтень. За три с лишним века до фланеров по бульварам и страницам он задумался о недостижимости абсолютного чтения. Можно ли считать прочитанной забытую книгу? А если забыт и сам факт ее прочтения? А если – случай, пожалуй, наиболее частый – помнишь, что книжку читал, но кроме своей оценки и общего ощущения от чтения не помнишь ничего? Чтобы противостоять забвению, Монтень принудил себя к систематическому резюмированию прочитанных книг. И что же? Через несколько лет он не узнаёт в составленных когда-то резюме ни книгу, ни себя. Книга-то прочитана, но кем-то другим, его более молодым тезкой-однофамильцем. Хуже того: работая над «Опытами», Монтень столкнулся с тем, что в момент внесения новой записи в рукопись не уверен, что уже не писал этого. То и дело люди цитировали в его присутствии пассажи из его книги, о которых он, однако, не сохранил никакого воспоминания. Означает ли это, что он не читал сам себя? Конечно, нет. Просто «Монтень, забывчивый» (или «чудо забвения», герой ненаписанной новеллы Борхеса) забывает тексты других, потому что слишком хорошо усваивает, делает своим, и спешит забыть, «как если бы прочитанная книга была преходящим носителем безличной мудрости». Свои же мысли он забывает, потому что уже записал и больше не должен удерживать записанное в памяти (знаменитый мотив платоновского «Федра»). Обретя в Монтене надежного соратника, Байар и названия некоторых своих собственных книг снабжает сиглой КЗ – книга забытая…
   Идеал чтения (прочитать всё и запомнить всё) недостижим, но и попытки его – о! сколь частичного – исполнения оборачиваются тревогой за стабильность своего Я и угрозой форменного безумия: немногое прочитанное не хочет лежать неразменной монетой в сейфе души, а норовит стереться, обменяться, потеряться. Пыл наивного преследования этого идеала может сильно охладить то обстоятельство, что и те, кто прочитал книгу (и, соответственно, те, кто говорит о книге, прочитав ее), не обладают ее полным слепком. Чтение вовлечено с самого начала в неумолимое взаимодействие с забвением или – что, может быть, одно и то же – с невнимательностью. Нет и не может быть ровного абсолютного внимания во время чтения достаточно длинного текста. Забытое, может быть, никогда и не было прочитано как следует, но всё прочитать как следует просто невозможно. Ибо чтение мешает пониманию: запутывает, осложняет, отвлекает легко запоминающимися анекдотами, не имеющими отношения к делу (если делом считать интригу), или интригой – от дела (если делом считать стиль, письмо).
   Свой анализ забвения и компенсирующих его механизмов Байар концептуализирует в понятии, которому, может быть, суждено большое будущее. Он предлагает вместо lecture говорить, скорее, о delecture. В возможном русском переводе – «разочтение» – появляется интересная коннотация разночтения, тогда как во французском слове присутствует призвук от delectation, «удовольствия, наслаждения» (почему-то то ли не замеченный, то ли не привлеченный Байаром). Так или иначе: во взаимные поддавки забвения и памяти вмешивается еще и третий персонаж – удовольствие. Даже в случае, когда мы, казалось бы, прочитали книгу, вовсе не исключено, а по сути даже неизбежно, что мы прочитали лишь книгу-экран (на манер фрейдовских «воспоминаний-экранов», или «экранирующих воспоминаний»), книгу, которую нашей «внутренней книге» было удобно, выгодно, необходимо вычитать из прочитанной книги, чтобы заслониться от книги неприятной или неудобной, которую создал автор. Мы фактически написали эту «книгу-экран», пользуясь как поводом вот этой, напечатанной.
   Парадигматическую и гипертрофированную ситуацию такого экранирования автор находит в романе Эко «Имя Розы», в конце которого монах Хорхе обнаруживает, что ученый францисканец Вильгельм Баскервильский обладает весьма точным представлением о втором томе «Поэтики» Аристотеля, хотя его не читал. При этом точная версия получена путем ложных гипотез и неверных умозаключений. Книга-экран здесь максимально приблизилась к самой книге. В предельном случае мыслимо и точное совпадение: другой Хорхе, автор «Пьера Менара», позволил своему персонажу написать «Дон Кихота», – возможно, чтобы напомнить нам, в какой степени наши с вами (не гениального Пьера Менара, а нас, простых смертных) книги-экраны отличны от тех, что мы читаем.
   Нам всем случалось читая забыться, забыть себя. Это даже взыскуемый эффект; признак интересной, увлекательной книги. Обратного эффекта мы не ищем, но возникает он от этого вовсе не реже – когда, читая, мы забываем книгу и читаем себя (свою жизнь, душу, тело, свою внутреннюю книгу). Думать о своем во время чтения, т. е. читать/писать какую-то свою сугубо индивидуальную книгу, – преступление ли это против автора или выполнение его собственного замысла? И разве можно читать по-другому? Разве мы не «помним» лучше всего как раз те книги, которые больше всего переиначили в памяти на свой лад? Это видно особенно по тому, как мы пересказываем любимые книги, особенно если уже не в первый раз. Часто новое, после многих лет, обращение к когда-то прочитанной книге разочаровывает: личная книга-экран была куда интереснее и как-то точнее написана. Чтобы далеко не ходить за примерами, уже и по этой рецензии видно, что различить написанное в книге Байара от тех наблюдений, на которые она меня навела, – невозможно и мне самому. Разве книга, которая не вызвала в читателе никаких индивидуальных ассоциаций и размышлений, никак не изменила его, – выполнила свою задачу? Тождественность читателя самому себе подрывается самим процессом чтения. Кому не приходилось мечтать о книге, которая изменит жизнь и после которой всё пойдет иначе? Что же удивительного в том, что Я нынешний не совпадаю с Я несколько книг тому назад?
   ВСЕ РАВНО, ГОВОРЯ О КНИГЕ, ГОВОРИШЬ О СЕБЕ, И НИКТО, ПО СУТИ, ДРУГОГО ОТ ТЕБЯ И НЕ ОЖИДАЕТ
   Разделавшись с предполагаемой однозначностью смысла выражения «прочитать книгу», автор принимается за разбор ситуаций, в которых мы бываем принуждены обсуждать непрочитанную книгу, иметь мнение и высказывать его о книге, которую мы забыли/не читали. Здесь он тоже обращается к примерам из литературных произведений (тех немногих, которые просмотрел и не забыл). Герой романа Грэма Грина «Третий человек» Ролло Мартинс пишет под псевдонимом Бак Декстер дешевые вестерны, но будучи по ошибке принят за элитарного писателя Бенжамина Декстера, приглашен на обсуждение книги, о которой, разумеется, понятия не имеет. Во время обсуждения он называет своих литературных кумиров, к которым, естественно, утонченная публика испытывает брезгливое презрение. Он парирует: «А вы их читали?» Если учесть, что сам Мартинс не знает ни Пруста, ни Джойса, аргумент приобретает спасительную видимость симметричной справедливости.
   В литературе встречаются и куда более сложные ситуации, в которых обстоятельства принуждают персонажей обсуждать то, что они не читали. Герои детектива Пьера Синьяка «Фердино Селин» Дошэн и Гастинель приглашены на телепередачу, посвященную новинкам книжного рынка, как авторы бестселлера. Они принимают приглашение, но почему-то норовят уклониться от разговоров собственно о книге. И немудрено: ни один, ни другой ее не писали. Неудачник Дошэн когда-то показал рукопись своего романа хозяйке пансиона, куда он, бездомный, пришел поселиться. Хозяйка, к тому времени написавшая другой роман, который она по некоторым причинам обязалась не публиковать, берется перепечатать рукопись. Перепечатывая, она полностью переделывает роман, сплавляя его со своим, при сохранении места, времени и имен некоторых персонажей. В итоге Дошэн не знает книги, автором которой себя искренне считает. Циничный же Гастинель навязал себя Дошэну в соавторы, шантажируя его сфабрикованным против него компроматом. Он-то книгу читал и знает, насколько она отличается от исходной рукописи Дошэна. Именно чтобы скрыть от Дошэна это отличие, он и требует, чтобы телеведущий спрашивал их о чем угодно, только не о книге, и охотно разглагольствует о других писателях, о продолжении романа, многие эпизоды которого подробно рассказывает.
   Сюжет другой книги и вовсе возводит нечтение в доблесть. Дэвид Лодж в своем «Академическом обмене» («Changing Places») рассказывает об игре под названием «уничижение». Роман Лоджа, кажется, положено прочитать уже всем, но если кто-то этого еще не сделал (а это совсем, совсем не стыдно), расскажу. Суть игры заключается в том, что в компании каждый по очереди называет очень известное произведение, которое он, однако, не читал. Сколько других членов компании его читали, столько очков и получает называющий. Таким образом, выигрывает тот, кто не читал что-то оголтело популярное и всеми заведомо читанное. В лице доцента английской литературы Рингбаума нашла коса на камень: он и панически боится выказать свою неосведомленность, и обожает выигрывать. Именно в «уничижении» эти два императива сплетаются в суровый double bind. На очередной вечеринке с коллегами, когда доходит его очередь, он называет… «Гамлета». Компания, конечно, дружно ему не верит. Ну, это как если бы профессор русской литературы заявил, что не читал «Ревизора»: дело-то происходит на филфаке английского университета. Рингбаум принимается уверять, что видел фильмы и спектакли, но текста не читал, – ничего не помогает, ему не верят. Он обижается, хлопает дверью. Инцедент тем не исперчивается, потому что три дня спустя факультетская комиссия отказывается продвинуть его по служебной лестнице и тарифной ставке: никто не решается произвести в профессора английской литературы человека, не читавшего «Гамлета».
   Согласно тонкому анализу Байара, трансгрессия Рингбаума состоит вовсе не в том, что он не читал какого-то произведения, пусть даже и Шекспира. Он нарушил конвенцию, состоящую в сохранении двусмысленности. Никто не требует, чтобы ты прочитал и помнил всё, но не нужно опускаться до дихотомии «читал – не читал», лишая себя и, главное, других всякого «допуска», всякого пространства для маневра. Иначе универсум игры и разговора (которым является мир культуры) превращается в мир истины-лжи, а значит надзора и контроля. Школьный учитель литературы, конечно, должен проверять, действительно ли читал ученик изучаемое произведение, но было бы абсурдно в нашей взрослой жизни примысливать тень Большого Другого, который читал и помнит всё, и который постоянно нас экзаменует. Жить в присутствии такого тиранического абсолютного читателя с розгами означает, среди прочего, считать книги некими замкнутыми и окаменевшими конструкциями, не зависимыми от постоянно меняющегося положения в универсальной и коллективных библиотеках, во «внутренних библиотеках» своих читателей, наконец, от речевых реакций в ходе обсуждений этих книг. Именно в разговоре о книгах и по их поводу возникает то, что Байар называет книгами-фантомами – эти эфемерные силуэты, порхающие, как тени на пересечении высказываний, книг-экранов и наших внутренних книг. Как правило, мы говорим о книгах не ради них самих, а в конкретных обстоятельствах разговора и в целях, ими диктуемых. И книги-фантомы неизбежно воздействуют на «сами» книги, собирают их по-другому.
   Став объектом рецензии, книга временно уступает бытие также своего рода фантому, только менее эфемерному, так как, в отличие от простого трепа, закрепленному полиграфией. Разница между книгой опубликованной и книгой рецензируемой может быть гигантской: «критический текст относится к самой книге не более, чем флоберовский роман – к реальности». Все тот же Уайльд считал литературную критику единственно приемлемой формой… автобиографии. Все равно, говоря о книге, говоришь о себе, и никто по сути другого от тебя и не ожидает.
   Поэтому, заключает Пьер Байар, «если на то хватает смелости, нет никакого резона скрывать, что не читал той или иной книги, и ни к чему при этом воздерживаться от высказывания мнения по ее поводу». Если наилучший способ говорить о себе – это говорить о книгах, то, вероятно, и наилучший способ говорить о книгах – это говорить о себе. Разговор же о нечитанных книгах открывает уникальную перспективу: «Помимо возможностей познания самого себя, говорение о нечитанных книгах помещает нас в самое сердце творческого процесса, даруя субъекту этого говорения сакраментальное мгновение отделения от самого себя и от книг, когда читатель, освобождаясь, наконец, от речи других, обретает в самом себе силы на то, чтобы изобрести собственный текст и самому стать писателем». По сути, Байар выступает против однозначности и нерушимости альтернативы «(активное) творчество – (пассивное) потребление». Свою задачу педагога он видит в том, чтобы показать студентам, что книга заново придумывается при каждом чтении. «[Филологическое] образование не справляется с десакрализующей ролью (которая, однако, на него возложена), и поэтому наши студенты не позволяют себе придумывать книг. Будучи парализованы преклонением перед текстом и запретом что-либо в нем менять, принужденные заучивать его наизусть или знать, что он „содержит”, большинство студентов утрачивают внутреннюю способность к отвлечению и запрещают себе обращение к собственному воображению…». Мир творчества закрывается перед ними как раз в тот момент, когда им кажется, что они «знают литературу».
П. В. Кузнецов. Набросок. Публикуется впервые
   Будем надеяться, что бодрящую книгу Пьера Байара скоро смогут прочесть и русские читатели.
   Только не нужно ждать этого момента, чтобы начать говорить о ней!

КРОХИ

   Свежий доклад американского Национального Художественного Фонда (National Endowment for the Arts) нелицеприятен: 53% американцев не прочитали в прошлом году ни одной книги. Что само по себе и не ново. Ново другое: причина того, что американцы – не читатели, кроется, оказывается, в том, что они писатели. В 2007 году в США было опубликовано (или дистрибюировано) 400000 книг (против 300000 в 2006). Отмечается рост по экспоненте книг-по-требованию (print-on-demand, например, на BookSurge) и индивидуальных репринтов уже раскупленных изданий. Основанная в 1999 году компания самопубликации iUniverse печатает 500 названий в месяц, с ежегодным приростом в 30%. Множатся мастерские, ателье и мастер-классы по «творческому письму», не считая блогов, которых рождается в мире, если верить одному специализированному исследованию, 175000 ежедневно. В Штатах лозунгу «пиши и самореализуйся» следуют в той или иной форме примерно 15 млн граждан. Грядущему – и пока гипотетическому – «поколению читателей» будет что полистать на досуге.

   Я не только не умерла, но даже никогда не была блядью, спавшей со всеми подряд. Следовательно, мой сын – брехло. Вот так, вкратце, можно резюмировать разногласия г-жи Люси Секальди со своим сыном, Мишелем Уэльбеком, сформулированные в ее последней книге Невинная [L'innocente, Scali 2008]. Мишель порвал с матерью из-за разных взглядов на 1-й конфликт в Персидском заливе. Но у разрыва была и прелюдия: мать очень рано передала свое чадо на воспитание своей свекрови, чью девичью фамилию, Уэльбек, Мишель в знак благодарности сделает своей. У Люси впереди было покорение горных вершин, экзотических стран и мужских сердец. Тут не до детей. Пятьдесят лет спустя мама настроена почти примирительно: «С моим сынком я заговорю в тот день, когда он выйдет на площадь [Сенная сгодится? – примечание Пушкина] со своими Элементарными частицами в руках и скажет: „Я врун, самозванец и паразит. Я ничего в жизни не совершил, кроме зла окружающим. И я прошу прощения». Надолго миролюбия у мадам Секальди не хватило: «Мой сын? Да е… ись он как и с кем хочет! Пусть даже книжку новую напишет, мне абсолютно наплевать. Но если он опять меня туда сунет, я ему точно все зубы выбью. Ни Фламмарион, ни Файар [издатели М. Уэльбека] меня не остановят».

   По случаю 100-летия со дня рождения Симоны де Бовуар авторы документального фильма «Я хочу от жизни всего – Свобода, согласно Симоне де Бовуар», Паскаль Фотрие и Пьер Сеген, пригласили видных французских интеллектуалов высказаться о роли, которую сыграла в их жизни ее книга «Второй пол». Опубликованная в 1949 г., она произвела эффект бомбы, отчасти замедленного действия. Через личные признания возникает панорама феминистской революции, произошедшей за истекшие полвека с лишним. Фраза «Женщиной не рождаются, ею становятся» изменила жизнь целому поколению женщин. Доступ к труду, политике и контрацептивам были бы невозможны без этой эпохальной книги. «Мои претензии к Симоне де Бовуар состоят в том, что (…) мне не дали возможности прочитать ее вовремя», – писала в блестящей рецензии Мария Арбатова десять лет назад, еще в том «Пушкине», по поводу выхода «Второго пола» по-русски (пер. А. Сабашниковой, И. Малаховой и Е. Орловой, вступ. статья С. Айвазовой, коммент. М. Аристовой. М.: Прогресс; СПб.: Алетейя, 1997).

   Дирекция Google сообщила, что автономный европейский филиал под названием GooglePrintBook. Inc, создаваемый совершенно случайно в Майнце, на родине Гутенберга, полностью возьмет на себя печатную продукцию фирмы (примерно полсотни названий в год).
   Ее директор Эрик Шмидт сообщил в интервью, что есть желание, чтобы человек, ищущий литературу на Google Book Search, находил там и собственно гугловские книжки. Две первые серии посвящены использованию интернета (PracticeGoogle) и практическим инструкциям по жизни (HDG, то есть Happy Day with Google).

   Вдохновленная примером региональных Экспериментов во Франции (Валь-де-Марн) и Великобритании (Манчестер), Швейцария развернула национальную кампанию «Рожденные читать». Теперь каждый рождающийся здесь ребенок (а их за 70 тысяч в год) будет получать набор детских книжек и контактный адрес ближайшей детской библиотеки.

   Владимира Набокова заставили, наконец, сказать последнее слово. Готовится к изданию его роман «The Original of Laura», «Лаурин подлинник», или «… оригинал». Он был записан, как и большинство рукописей, карандашом на отдельных карточках, растасовать которые автор так и не успел. Зато в лучших литературных традициях завещал сжечь их. После тридцати лет колебаний и консультаций сын писателя решил нарушить завет автора. Роман о смерти и о ветреной женщине. Еще вернемся к нему. Если карты лягут.

   «Книга пережила интернет, самопринт, Librie и прочие eBooks… Ожидается, что она переживет и Kindle (от слова „возбуждать“, „воодушевлять“), который предлагает Amazon за 400 у. е. (против 280 у. е. за Sony Reader). Технология Kindle позволяет загрузку книг, журналов и газет, минуя компьютер. К нынешнему моменту в немедленном доступе находятся более 90000 книг, журналов, газет и блогов. За сумму от 10 до 15 у. е. в месяц можно подписаться, к примеру, на New York Times, Wall Street Journal, Monde или Frankfurter Allgemeine. Ряд технических и дизайнерских изъянов позволяет, однако, «надеяться», что слухи о бесповоротной смерти книги и на сей раз окажутся преувеличенными.

ПОКУПКИ
Книжные покупки Модеста Колерова
[2]

   Да, читать просто некогда. Но плох тот культурный человек, кто не покупает книг, исходя вот бы хоть из самых фантастических предположений о возможности чтения: будь то надежда на пенсионный покой или предпостельный досуг, на молниеносную справку или езду в метро-поезде-самолете. Плох и тот, кто, покупая, не прореживает своих домашних пространств, вычищая из них дубликаты, цензурованные советские полуиздания, мусор, историографическую плесень, книги с дарственными надписями тех, о ком благодарная память иссякла, истощив нужду в хранении памятных знаков.
   Но ведь и с рецензиями просто беда! Держа в уме правильный стандарт того, какой должна быть полноценная академическая или культур-критическая рецензия, рискуешь остаться вообще без рецензий: ибо почти никто не способен теперь, рецензируя книгу, дать краткий отчет о ее литературных и издательских предшественниках, бегло набросать очерк соответствующей дисциплины в ее буйном развитии за последние десять лет. Не способен кратко очертить творческий путь автора вообще и в избранной теме в частности, еще короче остановившись на всех предыдущих рецензиях на его труды и признании особого вклада автора в тематику и проблематику, Глубоко и подробно внедриться в главные сюжеты сочинения, поспорить по поводу каждого, найти уйму блох и описок, привлечь к полемическим исправлениям новые заграничные исследования и свои собственные разыскания, Разругать вдрызг, Похвалить неумеренно. Изящною фразой утешить издателя за хороший дизайн, Посетовать на тираж, катастрофически малый в сравнении с трудами неприятеля, Никто так не может теперь, Потому и мне не стоит пытаться.
   Уже не спорят, что научная истина не устанавливается голосованием и большинством голосов, Почти все уже согласны, что таков же и механизм установления истины сексуальной, Но вот с рыночной истиной – непреодолимая беда. Не считать же рыночной правдой большое число экземпляров книги «А», проданной по цене спичечного коробка после рекламной кампании с бюджетом в несколько миллионов долларов, Покупатель – всегда жертва. И не всегда жертва рекламы. С книгами получается так, что их покупатель чаще всего становится жертвой себя самого, своих воспоминаний, ролевых игр, глупости. Так и ходишь вдоль витрин, шарахаясь от своих собственных отражений.

Модест и Филипп Кколеровы. Книжная полка, 2006–2008
   Нерушимый союз Берии и Сахарова
   Убийство Баумана
   Джентльмен без лица
   Эмиграция против воли
   Химия на посту
   Философия на службе

   Никита Петров, Марк Янсен. «Сталинский питомец»Николай Ежов. М., 2008. 447 с. Тираж 2000 экз.
   Не успела выйти в свет полноценная биография самого известного и результативного (по количеству расстрелянных) сталинского палача, секретаря ЦК вкп(б), главы НКВД Николая Ежова,[3] как в конкуренцию ей появился описываемый труд. И я, признаться, полгода останавливал себя от поверхностного чтения: ибо и классик-исследователь сталинизма Н. Петров и тоже заслуженный исследователь грустной судьбы оппозиции в СССР М. Янсен, казалось, вряд ли могли значительно дополнить сделанное Павлюковым, столь же фундаментально исполненное по архивам. Главным у Павлюкова, помнится, было детальное разоблачение лжи Ежова о своей революционно-пролетарской биографии (особенно вокруг Путиловской стачки) и описание механизма эскалации Большого Террора 1937_1938 годов. Павлюков (и Петров с Янсеном) солидарно отбросили лишнюю брезгливость в отношении политически фальсифицированных «дел» и «допросов», в которых Сталин конструировал разнообразные подпольные заговоры. И правильно сделали: кроме легко вычисляемой политической лжи, в них изобильны предельно откровенные данные о кланах, связях, образе досуга и службы властных большевиков.
   Теперь могу сказать осмысленно: Петров и Янсен тоже не проиграли. Они, конечно, удвоили объем своего труда за счет приложенных документов, об осмысленности некоторых из коих можно спорить, но вменять им в вину такое удвоение нельзя. Оные господа, идя самостоятельно, но следом, прошли свои путь не зря.
   Они хирургически описали восхождение, апогей и механизм заката доверенного сталинского палача (этот механизм у них прописан рельефнее, чем у Павлюкова). Плоды этой карьеры в цифрах: в Большом Терроре с начала 1937 по январь 1939 было репрессировано около 1500000 человек, из них 700000 расстреляно, 800000 отправлены в лагеря. Хотя по первоначальному плану Сталина стояла задача арестовать 270000 и расстрелять из них 76000. Параноидальная логика зачистки в те же годы районов будущей войны от национальных «пятых колонн» (поляков, немцев, латышей и др.) вылилась в то, что в таких «национальных операциях» пропорция убитых была уже иной: 250000 расстрелянных на 340000 арестованных (из общего числа жертв Большого Террора). Нет сомнений: «палачи сами становились жертвами», и страдания палачей и вдохновителей палачей из «Дома на набережной» от рук своих сослуживцев затмили национальную трагедию 1937 года. Это несоответствие литературного плача старых большевиков и их потомков масштабам террора неизменно подпитывает ревизионизм адвокатов Сталина, равно как и его ненавистников. Но совершаемый авторами простой подсчет – из всех репрессированных в 1937_19338 гг. было всего 10% членов ВКП(б) – посрамляет тех и других: как бы ни были искусительны формулы о том, что посредством Сталина-Ежова «революция пожрала своих отцов и детей» (или что именно тогда ЧК в самоистреблении покончила со своей латышско-еврейской историей, превратившись в «национальную силу»), для народа цена этих межпалаческих игр десятикратно выше. В чем и состоит наука: историческая и моральная.
   Существует и иной исследовательский пункт, в избытке представленный в ревизионистской литературе: что-де, либо НКВД увлеклось, либо местные партийные органы увлеклись террором (они часто требовали больше расстрелов, постоянно увеличивая «лимиты» НКВД), сводя свои межведомственные счеты. Петров и Янсен дают этому краткое опровержение: «Расхожий вывод о том, что в 1937_1938 годах органы НКВД вышли из-под контроля партии, не является обоснованным» и доказывают, что все принципиальное, в том числе персональные расстрельные списки на 39000 человек, контролировалось лично партийным вождем Сталиным (да и, напомню, Ежов параллельно был секретарем ЦК), Это указание на личную унию НКВД и ВКП (б) – Сталина и его орудия Ежова, тем не менее, не звучит убедительно. Диктатор Сталин не может выступать ведомственным представителем партийной вертикали в отношении вертикали НКВД, Точнее сказать, явленная в этой вертикали центральная власть с избытком истребила и потенциальную военную оппозицию, и самостоятельность промышленных и партийных, центральных и местных кланов. Правда, ненадолго.
   Описывая личность Ежова, авторы из приведенного ими материала также могли сделать поверхностный вывод об особой связи Ежова с советской культурной элитой: ведь постоянными гостями домашнего салона жены Н. И. Ежова в 1930-е гг. были Лев Кассиль, Самуил Маршак, Исаак Бабель, Леонид Утесов, близко она общалась с Н. Я. Мандельштам. Но сей вывод о Ежове они не сделали. Это мы можем кое-что записать в свои знания о подсоветской элите, не чуравшейся не только теоретически-философских, но и практических палачей.
   В этом контексте особый цвет приобретает детально развернутое авторами наблюдение: Ежов – этот некогда тихий и участливый карлик, ставший садистом – последовательно уничтожал всех, кому в прошлом был чем-то обязан, кто помнил его другим, кто напоминал ему о матери-литовке и деде-поляке (Ежов свободно, как на русском, говорил на польском и литовском). Авторы не могут дать иного объяснения этому чуду, кроме как назвать его полноценным продуктом «сталинской тоталитарной, террористической и бюрократической системы». Объяснение корректное, но какое-то беззубое.
   Предшественник Ежова в НКВД Ягода и добрый его знакомец, теоретик массового насилия Бухарин под следствием, как известно, особо выговаривали себе сохранение жизни в обмен на любое признание. Авторы приводят свидетельство о том, как экзистенциально заставил их пережить это Ежов: «В присутствии Ежова Ягоду расстреливали последним, а до этого его и Бухарина посадили на стулья и заставили смотреть, как приводится в исполнение приговор в отношении других осужденных». В свою очередь, заподозренный в содействии шпионажу и, наверное, более не столь необходимый как палач, Ежов тоже просил сохранить ему жизнь.
   Авторы новаторски вычисляют апогей политического влияния Ежова в мае 1938 года, буквально за два месяца до начала его падения, когда в политической риторике СССР он стал третьим по влиянию после Сталина и Молотова (зри, политический бюрократ, на свою судьбу). Но вот чего не хватает этому исследованию, так это внятного контекста. Сужу об этом не с точки зрения дикого читателя, а с позиции тоже-ревизиониста: например, звучит в описании пути Ежова слепой термин «правая оппозиция» (истребляемая НКВД), но ни слова не только о том, кто был зачислен в нее Сталиным (это можно почерпнуть и из «Краткого курса истории ВКП(б)»), но и том, когда именно в идее и практике возник сам проект ее истребления, что хронологически важно для оценки востребованности того же Ежова. Так здесь и во всем – минимум контекста, максимум сухой линейной судьбы.
   Два слова об издателях: Павлюкова издал Захаров, Петрова-Янсена – РОССПЭН вместе с Фондом Ельцина: в совместной хорошей серии полноценных исследований по истории сталинизма (они успешно дополняют документальную сталинскую серию фонда «Демократия», начатую А. Н. Яковлевым, и даже уже затмевают ее).

   Д. И. Менделеев. Познание России. Заветные мысли. М.: Эксмо, 2008. 688 с. Тираж 5000.
   «Шеф-редактор проекта» издательства «Эксмо» Маргарита Приз – учинившая титанический труд соединить в одной книге две классические работы русского энциклопедиста, умышленно переврав название одной из них («К познанию России»), и столь же титанически уснастив переплет тома пошлой развлекухой «а-ла рюсс» из репродукций хороших русских художников, превратив их в мутные цветастые клейма, – сделала все-таки полезную работу.
   Для мелкой справки искал памятные мне крохотные переиздания «К познанию России» начала 1990-х годов, толкался в книжных супермаркетах, унавоженных тем, чем они унавожены обычно, торкался в редкие умственные магазины в тайной надежде. Напрасно. Теперь «шеф-редактор», похоже, сама того не зная за занавесками «а-ла рюсс», дает публике двухкилограммовую книжную гирю. В ней – редкостный для нынешнего времени экономический и публицистический пафос великого химика, который ударился оземь, – и в свободное от гениальности время придумал не только стандартную русскую водку, о чем алкорынок нас просветил, но и прямо проник в задачи нефтедобычи, рассчитал плотность населения и производительных сил, начертил новый проект административного деления России, едва ли не на смертном одре пророчески предупредил: смотри государство в Сибирь, делай там свой государственный центр (возле Омска), иначе потеряешь больше, чем можешь позволить себе потерять. Менделееву было легко разговаривать и конфликтовать с сильными: на что ни посмотрит, всюду видится ему новый стратегический разворот – будь то керосин, будь то уголь, будь плодородные почвы. Младший современник Менделеева, правый публицист (расстрелянный за публицистику ранними большевиками) Михаил Меньшиков итожил в «Памяти Д. И. Менделеева» (1907): «отрываясь от лаборатории, писал о стеклянном производстве и маслобойном деле, о технике земледелия, о муке и крахмале, о вазелине и винокурении, о химической технологии», «о школе для учителей и поднятии уровня Азовского моря, погружался в таможенный тариф и в колоссальный материал переписи», «ездил в Закавказье, в Пенсильванию изучать нефть, в Донецкую область изучать уголь, мечтал об открытии Северного полюса, летал на воздушном шаре и изучал спиритизм»…
   Интегральный пафос тогдашнего позитивного, естественно-научного знания и одновременно государственного и экономического проектирования, близкий вот хоть и В. И. Вернадскому, – конечно, плоть от плоти XIX века, а то и глубже, но именно и на нем тоже стоит то исторически неотменимое в сталинизме и послесталинском коммунизме, что напрямую довело Вернадского из XIX века в 1942 год – число инициаторов советского атомного проекта.
   Современные умные уже не хотят чувствовать за собой дыхание истории и энциклопедизма. Стоит им увидеть в телекартинке подряд несколько новостей на избранную анонимным редактором тему – как в мозгу их уже готова очередная всемирно-историческая теория (со сроком годности не более 10 лет). Уже готов очередной «флюс» вроде Фукуямы (Закария, Ханна), объявляющим, глядя в зеркало в припадке американского солипсизма, новый конец света, прогресса или знания. Над таким скоро не просто будут смеяться. Их будут бить в лицо.
   Мир, оказывается, и не съезжал с «целостного знания», только прятал либо свою религиозность, либо свою политическую ангажированность. Вот великий химик не прячет – сегодня он был бы не только государственником, но и империалистом.
   Нам, химикам, многое в истекшие годы выбило общественный пафос и не ограниченные химией мозги, хотя нам, химикам, есть многое что рассказать, пока очередной партийный призыв обнаружит, что и он «разговаривает прозой». Во-первых, можно ли быть империалистом, не думая про уголь и керосин? Во-вторых, надо ли быть обязательно империалистом, зная, что агрессивные зомби вроде «Великой Румынии», «Великой Финляндии», восстановленной Речи Посполитой, были продуктами юношеского национализма и немедленно закончились вместе с нацизмом, чтобы начаться теперь, в дни рискованной игры с антирусским национализмом?
Константин Батынков. Проект «Москва», 2008
   Спасибо «шеф-редактору» – следя и за внутренней оснасткой тома бессмысленными черно-белыми фотогравюрами, не помешала она появиться внутри книжной гантели саморучно составленной библиографии Менделеева, некоторым мемуарам, приложениям и т. п. Вот в автобиографической хронике пишет химик за год до смерти: «Стал приводить книги и бумаги в порядок – это очень меня занимает перед смертью, хотя чувствую себя бодро… Денежные дела привел в порядок, как к смерти».
   От такого веет редкостной вечностью, которая на деле всегда – вовсе не камень какой-нибудь или таблица элементов, а знающая свой маневр личность. До которой всегда легко дотянуться. Вот, например, мемуарящий в книге сотрудник и увековечиватель Менделеева А. В. Скворцов (1885–1961) – до смерти директор его музея, или старшая дочь химика О. Д. Менделеева-Триродова (1868–1950) – я совсем немного не дожил до них в обратную сторону. А старшей дочери Плеханова, лично знавшей Энгельса, Лидии (1881–1978) – просто современник.

   И. Л. Волчкевич. Очерки истории Московского Высшего технического училища. М.: Машиностроение, 2000. 240 с. Тираж 2000 экз.
   Запоздалые покупки, как поздние дети: им вменяешь столько надежд, что выдержать и оправдать они просто не в силах. Мало ли, что ты там прежде не дочитал или не долюбил – каждый хочет быть дураком собственного производства. Эта книга – память о короткой жизни в Новом Лефортово – по эту сторону от реки Яузы, за которой, на той стороне уже начинаются казармы и прочий немецкий быт. По эту же сторону – Бауманский технический университет (он же в прежнее время – Высшее техническое училище), следы русско-немецкой жизни в названиях переулков Гарднеровский, Аптекарский, Бригадирский, Старокирочный (кирха не сохранилась), Разгуляй, Старая и Новая Басманная… В конце века здесь – гремучая смесь пролетариата ткацких фабрик и технической интеллигенции. Возле морга и ныне – бывшее здание полицейской части – аккурат к месту событий. Внутри этой смеси – мой юный герой, преподаватель этого Технического училища молодой марксист-экономист Сергей Николаевич Булгаков…
Константин Батынков. Проект «Москва», 2008
   Чуть рядом – Елоховский собор, в сторону Разгуляя – сквер имени Николая Баумана (за спиной – метро Бауманская, улица такая же), раннего большевика, убитого поблизости в 1905 году «черносотенцами». Бауман остается для меня светлым человеком, когда борьба за свободу еще не очень различала Милюкова и Сталина, министра Святопол-Мирского и провокатора Азефа. Освободительный консенсус словно освящал и провокатора, и бюрократа, и бомбиста, и абрека, и такого, кажется, ничем не омраченного красавца, бородатого русского немца – Николая Эрнестовича Баумана. Помню, в одном из архивов без нужды, из сочувствия, заказал посмотреть личные письма Баумана – и ничего не понял, сплошь конспиративный текст. Но рука живая.
   И вот прибыл, выйдя из Таганской тюрьмы, в 1905 году в Новое Лефортово к местному пролетариату Бауман. На следующий день после царского манифеста 17 октября, даровавшего гражданские свободы, он, как полагается, выступил на митинге во дворе училища и, организовывая массы, с красным знаменем в руках подошел к группе рабочих: здесь, на перекрестке Немецкой (ныне – Бауманской) улицы и Денисовского переулка и убили его. Пропагандисты быстро заклеймили убийством кровавый режим – обвинение «черносотенцев» вошло в подкорку.
   Про 1905 год еще одно метро – Добрынинское (в честь революционера Добрынина), но оформлено оно так, такими древнерусскими архитектурными закомарами, что всяк человек думает, что дело не в революционере Добрынине, а минимум – в Добрыне Никитиче. Вот кажется, что все-таки 1905 год – при всей нынешней фальшивой, безмозглой и невежественной царелюбивой ревизии – это еще не испорченная практическим социализмом и либерализмом свобода, за которой в русской культуре обнаруживаются не только Некрасов и Толстой, но и романтическая былинность.
   Многие мемуаристы свидетельствуют, что похороны Баумана – здесь же, с выносом гроба из здания училища (где, кстати, заседал и московский комитет большевиков), стали вторым главным общественным событием 1905 года после расстрелянного «кровавого воскресения» в январе 1905: но тогда на поклон к царю во главе с Талоном в Петербурге вышло юо тысяч человек, а теперь в Москве, в октябре 1905, на похороны «убиенного от царя» – до 300 тысяч. Паралич власти был таков, что полиция согласилась с переговорщиками, что революционные «общественники» сами будут охранять демонстрацию без полиции, чтобы оная не «раздражала» траур. Так и было сделано.
   Что же книга? Про Булгакова в ней ничего нет. Но эта купленная мной история (Бауманского) Технического училища, помимо экспозиции жизни учебного заведения с 1763 по 1945 год – дает прямой ответ на легенду об убийстве Баумана. Его убил не «черносотенец», а полноценный рабочий местной фабрики Щаповой, кучковавшийся с собутыльниками на том самом углу Денисовского и Немецкой, товарищ Михальчук – в висок водопроводной трубой. Незадолго до этого Михальчук подошел к хозяину булочной (не в ней ли, на углу Немецкой и соседнего Аптекарского я пять лет покупал хлеб) и сказал: «Дай-ка мне на полбутылку водки, я за твое здоровье выпью, да еще какого-нибудь забастовщика убью». Булочник дал ему 20 копеек. «За вычетом стоимости выпивки можно считать, что Михальчук убил Баумана всего за несколько копеек», – калькулирует И. Л. Волчкевич.

   А. В. Малинов. Павел Гаврилович Виноградов: Социально-историческая и методологическая концепция. СПб, 2005. 216 с. Тираж 500 экз.
   П. Г. Виноградов (1854–1925) – формально историк-медиевист, но нельзя было быть в старой России историком, не будучи историком права, методологом, публицистом и критиком одновременно. Вот он и не был таким, а был синтетическим гуманитарным энциклопедистом, живой иконой европейского знания уже в конце XIX века. Вокруг него строили куры молодые оппозиционеры и революционеры, его личным секретарем был другой классик – М. О. Гершензон (пользуясь именно этим, П. Б. Струве заманивал Виноградова в свой марксистский журнал). Именно в переписке с классическим социал-либералом В. И. Вернадским Виноградов жестко провел грань между собой и проектом идеалистов в 1902 году. Планируя сам передать в «Проблемы идеализма» свою статью «О научном мировоззрении», которую высоко оценили С. Н. Трубецкой и П. И. Новгородцев,[4] Вернадский в письмах Виноградову выступил в защиту некоторого надпозитивного идеализма – и получил от него тяжеловесный афронт и подтверждение правоты едва ли не архаичного Конта вкупе с осуждением всяческого идеализма как скользкой дороги к мистицизму и политической реакции. Не случайно треть объема «Проблем идеализма» поглотила монография другого великого историка А. С. Лаппо-Данилевского – оного Конта преодолевавшая силами самого Конта. Вот гремучая смесь противоречий.
   И трудна задача А. В. Малинова – написать книгу не об арьергардном бойце позитивизма, классике русской англомании, квинтэссенции мотивов и традиций, а – вопреки всему – написать бесконфликтный твердокаменный текст, притягивая за уши один хронологический пласт к другому (или, наоборот, глубокомысленно реферируя: «Там же. С. 1; Там же. С. 2; Там же. С. 3; Там же. С. 4; Там же. С. 5»), текст, жестокосердно разбитый на «методологию», «правоведение», «социально-историческую концепцию», пресного «русского европейца» и даже «русскую проблему». И решил эту безумную задачу Малинов! Убил классика. Удалось то, что не удалось многим его современным предшественникам, посвятившим изрядные труды Виноградову.
   Внутри каждого раздела книги Малинова – практически вне эволюции и вне интеллектуального контекста выстроена якобы «внутренняя логика» виноградовского знания. Писатели так привыкли живописать «систему творчества Довнар-Запольского», что и мысли допустить не могут, что системы такой нет или что она родилась, да не устояла. Или что на каждый предмет у автора была своя система. «Вторя идее многофакторности и как бы продолжая ее логику, прогресс и тенденции исторического движения рассматриваются как развитие в одном направлении нескольких базовых социально-исторических характеристик… „Не будем придираться к «тенденциям… в одном направлении“, но разве во время Виноградова, начиная с его почти одногодка П. Н. Милюкова, кто-то думал иначе? Нельзя ж пропедевтику выдавать за систему, свой реферат – за чужую систему. У историков найти сформулированную систему непросто – особенно политически активных и позитивистски сдержанных.
   И политическая «русская проблема» с ее апологией, страшно сказать, «великодушного идеализма» от Толстого и Вл. Соловьева – у ставшего классиком английской науки медиевиста Виноградова, вынужденного эмигрировать из России еще от царя, но от большевиков уже перешедшего в британское подданство, похоже, действительно легко отчленима от его науки.
   Но чтобы именно Виноградов «открыл» такие виды исторической обстановки, как географию и этнографию… Сдается мне, исследователю мысли уже неприлично искренне верить в «самозаконную свободу творчества». И нельзя на полном серьезе полагать, что просто из пересказа конкретного исторического исследования, без герменевтики, можно изъять его «методологию», не рискуя здравым смыслом. Ведь не верит же автор, на самом деле, что признание Виноградовым исторического характера знания (в его время, в его науке) – есть часть его «концепции», что баланс «естественного» и «исторического права» – его изобретение или новое слово.
   Боюсь, бронированный ползучим и непросветленным позитивизмом труд А. В. Малинова обречен стать библиографической ссылкой, а не книгой. Вот издали сейчас энтузиасты труды Виноградова[5] – изволь сошлись теперь на Малинова: не ссылаются, ибо не на что. Но читать это нельзя и пользоваться этим почти невозможно. Насыщенный цитатами текст – как лес, в шахматном порядке застроенный свежепосаженными деревьями: вроде все живое, но все не то. Виноградов сам заблудился бы и не узнал себя в этом лесу.

   М. И. Ростовцев. Политические статьи / Сост. К. А. Аветисян. СПб.: Наука, 2002. 208 с. Тираж 3000 экз.; М. И. Ростовцев.
   Избранные публицистические произведения. 1906–1923 годы / Сост. И. В. Тункина. М., 2002. 192 с. Тираж 1000 экз.
   Еще один англоман, историк-древник, политический эмигрант, активный политический человек и практический противник большевизма, признанный Западом классик науки – М. И. Ростовцев (1870–1952). Он получил от современных исследователей целых два памятника его публицистической мысли. Обе книги по содержанию почти не пересекаются и дополняют друг друга. Содержанием своей агитации и пропаганды на 99% пересекается с общим публицистическим фоном сам Ростовцев. Фактически и психологически точно, справедливо, оправданно – до большевиков он был за свободу, после большевиков – против большевиков от имени «цивилизованного человечества», неизбежно отмываемого от грехов ради публицистической схемы. Все у него правильно, но животно-монотонная, простая ненависть к большевикам убила в великом ученом даже посредственного публициста. Безыдейные агитки такого рода не могут быть стабильным явлением для любого автора: после короткого срока годности их пафоса и недолгих лет их тиражирования умирает либо автор (как мыслящая единица), либо его пропагандистский хлам (как часть его творчества). Неслучайно уже в 1923 году Ростовцев не только завязал с публицистикой, но и вообще завязал с публичным переживанием политики. Перегорел. И как раз тогда, когда самым неотменимым образом перед каждым русским мыслителем встала историческая и политическая тема – чему учат большевики и их эволюция?
   Как избавить страну от большевиков, не избавив ее от самой себя? Медиевисту Виноградову, видимо, проще было адекватно смотреть на эти вещи, чем археологу-скифологу Ростовцеву. Очень, наверное, не хотел археолог смириться с судьбой своей цивилизации – и умереть без какой-либо надежды на свободу своей Родины. И ее новые проблемы.

   Высылка вместо расстрела. Депортация интеллигенции в документах ВЧК-ГПУ. 1921–1923 / Сост. В. Г. Макаров, В. С. Христофоров. М.: Русский путь, 2005. 544 с. Тираж 3000 экз.
   В прежние годы сказал бы: так закрывают тему навсегда. Имел бы в виду, что – после этого циклопического труда профессиональных историков-архивистов – некогда по бедности привечаемые сочинения про «философский пароход» (несколько пароходов и других транспортных средств), на котором Советская власть выслала из страны двести недостаточно лояльных, но достаточно влиятельных среди интеллигенции деятелей культуры, общественности и высшей школы, больше не смогут рассчитывать на читателя. В ней, двадцатилетней давности публицистике, с опорой на эмигрантскую прессу и мемуары, была дана емкая риторическая формула: авторитарный большевизм, строя тоталитаризм и идеократию, не терпел разномыслия – и изгнал властителей дум. Соль земли, пощаженная судьбой, Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, Н. О. Лосский, С. Л. Франк, И. А. Ильин и другие, расцвела в зарубежье. Россия погрузилась во мглу. Ленин оказался благодетелем.
   Составители этого труда в документальных подробностях воспроизвели кухню и логику этого мероприятия, показав, насколько систематически, но и творчески, подошли к делу большевики: изучили материал, привлекли рецензентов, составили списки, подсократили их по просьбам просителей, проинструктировали высылаемых, выслали.
   Из опыта высылки можно сделать несколько предварительных выводов (не могу сказать, что именно этот корпус документов убеждает меня в этом, но он пока и не разубеждает меня): (1) решено было выслать вовсе не только «властителей дум», (2) решено было выслать не столько даже властителей именно «дум», (3) решено было выслать вовсе не только нелояльных, но и тех, кто был вполне лоялен. Предполагаю, что высылались те, кто потенциально представлял из себя (пусть даже лояльную власти) небольшевистскую интеллектуальную инфраструктуру (в высшей школе и печати), вокруг которой могла формироваться – не то чтобы альтернативная, а просто независимая «повестка дня». Почему в этом возникла необходимость? Потому что: (1) опыт перехода от военного управления страной к мирному, (2) задачи технологической реконструкции народного хозяйства, (3) опыт привлечения общественности к борьбе с голодом в 1921 году, (4) опыт восстановления неполитических коммуникаций с Западом в 1921–1922, (5) опыт использования «сменовеховства» в деле «приручения к власти» массовой непартийной интеллигенции в 1921–1922 годах, – показали, что массы интеллигенции и служащих нелояльны. И для обеспечения управляемости советского аппарата необходим операциональный и монопольный контроль за «общественной дипломатией» вне страны и за общественными настроениями – внутри. Можно сказать, что акт высылки несоветских интеллигентов из Советской России – был лишь эпизодом советского террора начала 1920-х годов против остатков политической оппозиционности (эсеров, меньшевиков, кадетов) и имел своей короткой тактической целью обеспечить комфортное «замещение» подавленной, глухой, идейно раздробленной идеологической оппозиции большевикам – их новым идейным инструментом – абсолютно контролируемой высшим партийным руководством и ГПУ движением «Смена Вех» («сменовеховством»). Это техническое решение власти я не могу считать своеобразным актом признания ею какого-то особого влияния высланных или их особой несовместимости с будущей идеократией. В конце концов, на «пароход» не попали и остались в России, ничего не изменив, пусть и лояльные, но во все не коммунистические Г. Г. Шпет, А. Ф. Лосев, С. А. Аскольдов, П. А. Флоренский, В. И. Вернадский, С. Ф. Ольденбург, В. Н. Муравьев, С. А. Котляревский, М. О. Гершензон, не говоря уже о не столь идейно активных многочисленных «спецах»: экономистах, инженерах, военных.
Константин Батынков. Проект «Москва», 2008
   Но главное, что заставляет меня считать «философский» мотив неоконченным, а документальную историю недочитанной, – так это сам же этот сборник документов. Широко известны, например, смелые, идейные показания Н. А. Бердяева перед высылкой, рассказ о его дискуссии с Дзержинским в стенах ВЧК и т. п. В этой новой книге – ряд иных показаний, иных героев высылки. И вот что следует из их почти единодушного хора. Все они – лоялисты, страдают от акта высылки, не хотели бы порывать корней с пореволюционной Россией, несмотря ни на какой террор, видели бы для себя возможности дальнейшей работы при идеократической диктатуре и т. п. Можно, конечно, учесть, что террор и тоталитаризм 1930-х были впереди, но ведь казни, бессудные расстрелы и повешения периода Гражданской войны, цензура, концентрационные лагеря и ссылки – уже были! Значит ли это, что жертвы «философского парохода» не считали их дозу критичной?

   Н. В. Савич. После исхода: Парижский дневник. 1921–1923 / Публ. Н. Н. Рутч-Рутченко, В. Ж. Цветков. М., 2008. 568 с. Тираж 2000 экз.
   Качественная, достойная работа, делающая честь издательству «Русский Путь». Автор дневника – «белый» политик, член существовавших под разными названиями правительств глав белой государственности на Юге России А. И. Деникина и П. Н. Врангеля. Сегодня такая литература, при всей ее драгоценности, количественно измеряется десятками, если не сотнями томов, что уже выводит ее за рамки непросвещенного чтения – в поле чтения более квалифицированного, способного сличить и сопоставить. Профессиональное же чтение утомлено ставшими уже привычными острыми столкновениями образов и миров: между текущей архивной перепиской или дневниками участников и наблюдателей событий – и их же позднейшими мемуарами, между активным переживанием актуальной истории как собственной живой судьбы – и переживанием прошлого и своей судьбы как музейного «урока».
   Но в профессиональном чтении это качественное накопление «исторической плоти» складывает из фрагментов много значимых «открытий-для-себя». Годами они складываются из деталей и один импульс обнаруживает их большую логику. Вот и отсюда последний камень в постройку завершает очевидность: и сам Н. В. Савич, и хорошо известные науке идейные деятели эпохи Временного правительства и Гражданской войны (а потом и эмигрантской идейно-политической сцены) П. Н. Милюков, А. В. Карташев, В. В. Зеньковский, С. Ф. Ольденбург (отец), В. В. Вернадский (отец), П. Б. Струве, М. В. Бернацкий, Г. В. Вернадский (сын), П. Н. Савицкий, П. И. Новгородцев, С. С. Ольденбург (сын), К. Н. Соколов, Н. В. Устрялов, Ю. В. Ключников, А. Д. Билимович, М. М. Винавер и многие другие – не просто политики-публицисты, а и дюжие чиновники и уполномоченные Временного, белых централизованных, локальных и национальных правительств. Их руки – не были в перчатках, но их внутренний моральный закон никогда не исчезал, и их опыт государственной Realpolitik, не вытоптавший ни моральный закон, ни пафос белой борьбы, тем не менее никого из них не заставил капитулировать перед государственным бременем. Может быть, кто-то из них капитулировал перед большевиками (в которых им открылся «дух государства»), но лишь после открытой, не просто общественной и политической, а самой лапидарной государственной же борьбы. В этом их отличие от пассажиров «философского парохода».

   Валерий Брюсов. Мировое состязание. Политические комментарии. 1902–1924 / Сост. В. Э. Молодякова. М., 2003. 224 c. Тираж 1000 экз.
   «От Гонолулу до Москвы объял ты мир орлиным взором», – так превознес политическую мысль Брюсова его поклонник, третьеразрядный поэт А. Тиняков (Одинокий) (цитирую по памяти). Поэтому стоит поблагодарить В. Э. Молодякова за труд – теперь мы можем самостоятельно и обоснованно оценить орлиный взор Брюсова, имевшего необъяснимую смелость выступать с политическими и общественными комментариями (включая стихотворные). Все они – абсолютно невпопад, не по делу, без тени элементарных знаний, даже банальных, не представляющие никакой исторической или интеллектуальной ценности. Видя теперь это, острей понимаешь, насколько безвкусным и пошлым (хотя и бюрократически верным) было его предсмертное вступление в правящую террором коммунистическую партию.

   И. В. Быстрова. Советский военно-промышленный комплекс: проблемы становления и развития (1930–1980-е годы). М.: ИРИ РАН, 2006. 704 c. Тираж 500 экз.
   Объемный труд с длинным оглавлением читается довольно легко и с толком. Секрет этого видится мне в том, что автор – академический историк – от души эксплуатирует ординарную по сути практику сужения своей задачи и последовательного отсечения всего, что хоть на йоту отклоняется от ее узкой мишени. Это не плохо, но требует от исполнителя виртуознейшего мастерства, как от любого композитора и исполнителя, рискующих творить в традициях минимализма. Без искусства такой минимализм легко же превращается в примитив.
   Итак, проблема создания советского ВПК – это проблема, в первую очередь, подготовки СССР ко Второй мировой войне и участия в послевоенной гонке вооружений. В первой части книги И. В. Быстрова решила не вникать в разветвленную проблематику сталинской мобилизационной экономики и милитаризации как ее производной, успокаивая читателя отсылками к трудам коллег, и сосредоточилась на частной, прикладной теме «военной промышленности», «мобилизационных планов» (т. е. милитаризации) для промышленности гражданской, попыткам межведомственной координации всего этого хозяйства. Из ее исследования следует, что, несмотря на форменный мобилизационный аврал, начавшийся после 1 сентября 1939 года, традиционными советскими бюрократическими способами адекватно милитаризовать экономику не удалось, эта задача уже после 22 июня 1941 упала на совершенно чрезвычайный орган управления Государственный комитет обороны, а «мобилизационные планы» и их эвакуационные проекты пошли прахом.
   Интересно в этом контексте звучит свидетельство И. В. Быстровой о том, что, несмотря на излюбленные в историографии сталинизма события «военной тревоги» 1926–1927 годов, когда СССР начал со дня на день ожидать нападения Англии, Польши и окончательной утраты влияния в Китае, когда в стране разбушевалась алармистская истерия, а руководству стало очевидно, что полноценной Красной Армии нет и к войне СССР не готов, одним словом, что даже эти события, считающиеся главным историческим импульсом к тотальной мобилизации страны, индустриализации, коллективизации и террору, – никак не отразились на реальном строительстве военной промышленности. То есть получается, что вслед за «военной тревогой» и сопутствовавшей ей истерикой, в течение 10 лет советское руководство не могло обеспечить качественного рывка в подготовке к войне. Трудно сказать, так ли это: во всяком случае, действительно бюрократические схемы мобилизации менялись одна за другой, а строительство изолированной, «кадровой» военной промышленности отступало перед приоритетами общеэкономической мобилизации. Так же трудно пока понять: что же больше всего позволило экономически выстоять в войне – военная промышленность или тотальная мобилизация.
   Некоторый косвенный намек на то, что секрет был не в «кадровости», а в «тотальности», дает изобильно представленная автором статистика технических и ресурсных поставок союзников СССР (Англии и США) в 1941–1945 годах (в том числе по ленд-лизу). Кроме широко известных данных о том, что от союзников СССР получил (относительно собственного производства) – 15% самолетов, 12% танков, 22% судов, И. В. Быстрова сообщает данные о том, что на каждые юо% поступивших из советской промышленности в народное хозяйство (то есть на две трети – на фронт) СССР было: 37% авиационного бензина, 66% кадмия, 37% металлорежущих станков, 81% молибденового концентрата, 46% сахара, 90% вагонов, почти 100% паровозов – от союзников. Примечательно, что именно многие из перечисляемых Быстровой групп дефицитных товаров, поставивших в годы войны СССР в прямую и жесткую зависимость от поставок союзников, стали приоритетными заданиями для экономики НКВД.
   Во второй части книги, посвященной военно-техническим связям СССР со странами Варшавского договора, ВПК которых стало частью единого блокового ВПК (и, видимо, это единство особо и подорвало его после краха Варшавского блока), Анголой, Кубой, Гвинеей-Бисау, Намибией, Египтом и т. п., автор исследовательски менее щедр. Преобладают короткие параграфы-комментарии к нескольким рассекреченным бумагам о поставках вооружений и техники в подобные страны – без внятной истории, контекста и общего плана.
   Одно, очевидно, более всего беспокоит автора – утверждение какой-то особой властной роли лидеров ВПК в управлении СССР, отдельной от военно-партиино-политически-правительственной верхушки. Как бы то ни было, но этот ракетно-физически-ядерный миф звучит не убедительно: высшая интегральная власть в СССР состояла из зубров, десятилетиями, сквозь взаимную репрессивную борьбу кланов, строивших именно тотальную мобилизационную экономику, а советская наука и ВПК всегда и за страх, и за совесть служила своему государству под руководством этих зубров. И, образно говоря, в реализации государственных интересов союз Берии и Сахарова был иерархичным и нерушимым. Умерли сталинские зубры Л. И. Брежнев, А. Н. Косыгин, Д. Ф. Устинов – и умер СССР, без коего советская наука и ВПК не проявили никаких инстинктов: ни власти, ни реставрации.
   МОДЕСТ КОЛЕРОВ – РОДИЛСЯ В 1963 ГОДУ, ИЗ КРЕСТЬЯН ТУЛЬСКОЙ ГУБЕРНИИ, В ГОДЫ СТАЛИНСКОЙ КОЛЛЕКТИВИЗАЦИИ РЕПРЕССИРОВАННЫХ КАК КУЛАКИ. ПЕРВЫЙ В СВОЁМ РОДУ ЗА ПОСЛЕДНИЕ 300 ЛЕТ СМЕНИВШИЙ МЕСТО ЖИТЕЛЬСТВА, В РЕЗУЛЬТАТЕ ЧЕГО ОКОНЧИЛ ИСТОРИЧЕСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА И ПОСЕЛИЛСЯ В МОСКВЕ. КАНДИДАТ ИСТОРИЧЕСКИХ НАУК, АВТОР СВЫШЕ 170 НАУЧНЫХ РАБОТ И МНОГОЧИСЛЕННЫХ КРИТИЧЕСКИХ СТАТЕЙ ПО ИСТОРИИ РУССКОЙ МЫСЛИ XIX–XX ВЕКОВ, РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ, СТАЛИНСКОЙ ЭКОНОМИКЕ, ПОЛИТИКИ ПОСТСОВЕТСКОГО ПРОСТРАНСТВА. АВТОР, РЕДАКТОР И ИЗДАТЕЛЬ 35 КНИГ ПО ИСТОРИИ РОССИИ И СССР, СЛАВЯНСКИХ НАРОДОВ, КОЛЛАБОРАЦИОНИЗМА, «НЕПРИЗНАННЫХ ГОСУДАРСТВ», СОВРЕМЕННОГО КАВКАЗА, ПРИКЛАДНОЙ СОЦИОЛОГИИ, ЭКОНОМИКИ ПОСТСОВЕТСКИХ ГОСУДАРСТВ, РУССКОЙ ФИЛОСОФИИ, В ТОМ ЧИСЛЕ ИСТОРИЧЕСКОГО АЛЬМАНАХА «РУССКИЙ СБОРНИК», СЕРИИ «ИССЛЕДОВАНИЯ ПО ИСТОРИИ РУССКОЙ МЫСЛИ», КНИЖНОЙ ПРОГРАММЫ REGNUM, УПРАВЛЯЮЩИЙ ДИРЕКТОР ИНФОРМАЦИОННОГО АГЕНТСТВА REGNUM, СПЕЦИАЛИЗИРУЮЩЕГОСЯ НА НОВОСТЯХ И АНАЛИТИКЕ О РОССИИ, УКРАИНЕ, МОЛДАВИИ, ПРИБАЛТИКЕ, КАВКАЗЕ, БАЛКАНАХ И СРЕДНЕЙАЗИИ. В 2005–2007 ГОДАХ – НА ГОСУДАРСТВЕННОЙ СЛУЖБЕ В АДМИНИСТРАЦИИ ПРЕЗИДЕНТА РОССИИ, ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ СОВЕТНИК I КЛАССА.

ПОЛИТИКА
Южная Осетия и переделка постсоветского мира
[6]
Интервью с Рональдом Суни

   Пушкин положил немало сил на то, чтобы соблюсти в журнале «чистоту жанра»: только и исключительно рецензии, ничего кроме рецензий!
   Но события августа застали его врасплох.
   Книг о боях в Южной Осетии еще, разумеется, не издано. То есть высказаться об этом событии, перевернувшем современный мир, ему хочется, но рецензировать пока нечего. Пусть читатель будет снисходителен – два последующих материала (интервью Рональда Суни и аналитическая заметка Иммануила Валлерстайна) нагло и вызывающе выбиваются из стройного ряда книжных рецензий.
   Пушкину при всем при этом публикация их кажется делом небесполезным.
   Хачик Мурадян: Поговорим об освещении конфликта между Россией и Грузией ведущими американскими СМИ.
   Рональд Суни: Ведущие СМИ полностью оторваны от реальности. Они повторяют линию президента, правительства и кандидатов в президенты. Когда же они пытаются предложить свое осмысление конфликта, эти СМИ используют штампы, вроде «русского империализма» и «русской агрессии». Они воспроизводят старые штампы времен холодной войны, и в результате складывается совершенно неверное прочтение ситуации.
   После ряда событий начала 1990-х годов Россия, в соответствии с международными соглашениями, выполняла миротворческую миссию, отделяя грузин от абхазов и осетин. Она подходила к выполнению своей роли довольно ответственно, поддерживая мир в регионе. Если говорить абстрактно, Россия действительно не слишком печется о территориальной целостности Грузии и она действительно нанесла удар по суверенной демократической стране. Но в таких рассуждениях упускается главное, а именно – что Россия поддерживала мир в этом регионе на протяжении многих лет.
   Этот кризис был вызван действиями Саакашвили. Это он нанес ракетный удар по Цхинвали, столице Южной Осетии. Момент для нападения был выбран очень точно: Буш и Путин были тогда в Пекине, а Медведев – в круизе по Волге. Об этих важных деталях многие умалчивают.
   Ведущие СМИ говорят об империи и империализме. Но на самом деле Россия осуществляет простую гегемонию. Она хочет господствовать в своем ближнем зарубежье точно так же, как Соединенные Штаты хотят господствовать в Латинской Америке, хотя американцы стремятся еще и к глобальной гегемонии.
   Русские хотят сохранить status quo. Они хотят сохранить в Абхазии и Южной Осетии ситуацию замороженного конфликта. Это работает на них. Они могут вызывать раздражение Тбилиси, мешать Грузии полностью интегрироваться с Западом и препятствовать ее вступлению в НАТО. Для русских членство Грузии в этом военном альянсе означает катастрофу. Прибалтика, многие страны Восточной Европы и Турция уже в НАТО. Если прибавить к этому Грузию, то по всем западным и южным границам Россия будет граничить со странами-членами НАТО. Для великой державы, вроде России, это неприемлемо.
   X. М.: Как вы объясняете ответ России на нападение Грузии на Южную Осетию?
   Р. С: За последние пятнадцать лет Россия перенесла множество унижений. Распад Советского Союза приветствовали разве что либералы, а под либералами в России понимаются правые, предатели. Соединенные Штаты обещали не расширять НАТО в Восточной Европе, но своего обещания не сдержали. В свою очередь, так называемые «цветные революции» в Грузии, на Украине и в Кыргызстане вызывали у русских опасения. Они считали эти революции результатом западного вмешательства, искусственными событиями, вызванными Западом для того, чтобы привести к власти антироссийских политиков, вроде Саакашвили и Ющенко. Теперь, несмотря на возражения Москвы, Косово получило независимость. После колоссального чувства унижения и утраты влияния пришел Владимир Путин, цены на нефть взлетели вверх, русские начали делать деньги, страна на подъеме, и они вновь стали наращивать мощь. Если вы прислушаетесь к нынешней российской риторике, вы услышите, что после многих лет унижения они вернулись и больше не позволят собой помыкать.
   X. М.: Что, как вы думаете, станет делать Путин после этой демонстрации силы?
   Р. С: Я думаю, русские ясно дали понять, что это не они выбрали конфронтацию. Они имеют достаточно тесные связи с международным сообществом и не хотят возврата за какой-то «железный занавес». Они не хотят оказаться в изоляции.
   X. М.: А что вы думаете о реакции Запада?
   Р. С: Думаю, не случайно, что Саркози, Меркель и другие европейские лидеры и дипломаты приезжали в Москву для решения этой проблемы. Европейцы считают Россию частью Европы. И они не придерживаются столь жесткого курса, как администрация Буша.
   Надо отметить, что администрация Буша находится под большим влиянием Чейни. Первое заявление Буша было не слишком жестким, но затем он и правительство заняли линию Чейни.
К. Н. Редько. Старик, 1921–1923
   Но Соединенные Штаты и НАТО бессильны в этой ситуации. Они явно не собираются воевать из-за Южной Осетии. У них не слишком много пространства для маневра. Саакашвили начал это, русские приняли вызов и улучшили свои позиции.
   Единственное, что теперь могут попытаться сделать Саакашвили и Запад, – это дискредитировать Россию. Конечно, они постараются разыграть эту карту. Они попытаются представить Россию агрессором. И, конечно, русские играют на этот образ. Зачем было бомбить Гори? Они хотели наказать грузин. Они хотели преподать им урок. И, я думаю, они им его преподали. Дни Саакашвили у власти сочтены. О чем он думал? Он очень импульсивный лидер. Народ Грузии боится его, потому что никогда не ясно, что от него ждать. Он играл, и он проиграл эту игру. Когда ты не побеждаешь в войне, которую сам же и начал – как это испытало на себе израильское руководство в Ливане и американское в Ираке, – приходится за это расплачиваться.
   X. М.: Что изменилось в уравнении после войны между Грузией и Россией?
   Р. С: Маленькое местечко, о котором мало кто вообще слышал, Южная Осетия на самом деле изменила природу всего постсоветского мира. Теперь страны поняли, что с русскими шутки плохи. С Россией всегда непросто было иметь дело. Теперь русские сказали: если нас доведут, мы будем использовать военную силу. И это новое измерение.
   X. М.: Поговорим о ситуации в Южной Осетии и Абхазии до и после краха Советского Союза.
   Р. С: В советские времена Южная Осетия была автономной областью, а Абхазия – автономной советской республикой. Они имели эту официальную автономию, но на самом деле полностью находились под властью Грузии, особенно в сталинскую эпоху, когда Берия был близок к Сталину. Многие были этим недовольны. Тогда происходила своеобразная «грузинизация» этих областей.
   С началом распада Советского Союза президентом Грузии был избран крайне радикальный националист Звиад Гамсахурдия. Он провозгласил «Грузию для грузин». Они собирались создать этнонациональную республику, а другим народам, которые составляли 30% населения (сотни тысяч армян, азербайджанцев, грузин-мусульман и, конечно, абхазов и осетин), в ней места не было. Абхазы и осетины восстали и не без помощи России провозгласили свою автономию, изгнав грузин. В Грузии теперь проживают сотни тысяч грузинских беженцев из этих областей. В 1993–1994 годах, примерно в то же время, когда русские обсуждали перемирие между Арменией и Азербайджаном в Нагорном Карабахе, они вели переговоры о подобном перемирии в Абхазии и Южной Осетии.
   Осетины и абхазы хотели присоединиться к России или стать независимыми. Россия никогда не хотела их аннексии или полного включения в Россию, исходя из международно-правового принципа территориальной целостности. Русские считали, что нельзя менять границы без взаимного согласия. (Иными словами, они выступали против независимости Косово потому, что это оправдало бы мятеж в Чечне). Русские соблюдали этот принцип, но когда Соединенные Штаты поддержали независимость Косово, Путин заметил, что, если Косово может это сделать, то почему Абхазия и Южная Осетия не могут последовать его примеру?
   В отличие от Нагорного Карабаха, где подавляющее большинство составляли армяне (в 1989 году, когда разразился конфликт, они составляли 76% населения), абхазов в Абхазии было всего 17%, а грузин – около 43%. (Кстати, по многим оценкам, армяне могут быть сегодня крупнейшей этнической группой в Абхазии).
   X. М.: В своей книге «Создание грузинской нации» вы говорите: «Если и можно сделать какой-то вывод из такого исследования longue duree малой нации, то он заключается в том, что нация никогда не бывает окончательно „созданной”». Как, на ваш взгляд, нынешний конфликт повлияет на создание грузинской нации?
   Р. С: Грузины привыкли во всем обвинять иностранцев, русских или меньшинства. Они не признают собственной ответственности за свою же судьбу. В каком-то смысле этой жесткой политикой по отношению к России и своим собственным меньшинствам грузинское государство совершило самоубийство. Грузины должны сделать выбор: попытаться восстановить, укрепить, объединить грузинскую национальную территорию при помощи жесткой милитаристской конфронтационной политики, которая будет по своей сути крайне антироссийской и прозападной, или попытаться договориться, пойти на уступки, предоставить высокую степень автономии Абхазии и Южной Осетии, объединив усилия с Россией. Грузия колебалась между этими двумя подходами. Проблема в том, что сотрудничество не принесло больших результатов, и это стало причиной разочарования.
   Саакашвили избрал жесткий курс. Он думал: «Я могу поставить Россию в крайне неудобное положение. Я могу использовать Запад, и такое давление заставит Россию прийти к некоторому соглашению со мной и поможет мне войти в НАТО». Такова была его игра.
   X. М.: Граничащий с Грузией Азербайджан приветствовал стремление Тбилиси вернуть контроль над Южной Осетией и предупредил о возможности подобных действий против собственной отколовшейся республики Нагорный Карабах. На ваш взгляд, решатся ли азербайджанские власти воплотить свою воинственную риторику в жизнь?
   Р. С: Действия России изменили положение вещей. Если бы Саакашвили добился успеха, тогда бы Азербайджан со своей стороны попытался сделать нечто подобное в Карабахе. Если бы я был азербайджанцем, я бы действовал предельно осторожно. События в Грузии все изменили. Россия вновь стала важным игроком на Южном Кавказе, и она считает Армению своим ближайшим союзником в этом регионе.
   РОНАЛЬД ГРИГОР СУНИ – ПРОФЕССОР СОЦИАЛЬНОЙ И ПОЛИТИЧЕСКОЙ ИСТОРИИ МИЧИГАНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА (США); ОДИН ИЗ КРУПНЕЙШИХ АМЕРИКАНСКИХ СПЕЦИАЛИСТОВ ПО ИСТОРИИ РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ И СОВЕТСКОГО СОЮЗА; ИССЛЕДОВАТЕЛЬ «НАЦИОНАЛЬНОГО ВОПРОСА» И ВОПРОСОВ НАЦИЕСТРОИТЕЛЬСТВА В ПОСТСОВЕТСКОМ ПРОСТРАНСТВЕ; ИЗВЕСТНЫЙ ЭКСПЕРТ ПО КАВКАЗУ И ИСТОРИИ ГРУЗИИ
БИБЛИОГРАФИЯ
   The Baku Commune, 1917–1918: Class and Nationality in the Russian Revolution. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1972 (Бакинская коммуна, 1917–1918: класс и национальность в русской революции).
   The Making of the Georgian Nation. Bloomington, IN: Indiana University Press, 1988, 1994 (Создание грузинской нации).
   Looking Toward Ararat: Armenia in Modern History. Bloomington, IN: Indiana University Press, 1993 (Глядя на Арарат: Армения в современной истории).
   The Revenge of the Past: Nationalism, Revolution, and the Collapse of the Soviet Union. Stanford, CA: Stanford University Press, 1993 (Месть прошлого: национализм, революция и крах Советского Союза).
   The Soviet Experiment: Russia, the, and the Successor States. New York, NY: Oxford University Press, 1998 (Советский эксперимент: Россия, и государства-преемники).
   Советский Союз: национализм и внешний мир // Общественные науки и современность. 1991, № 3. (В соавторстве с Алексом Манугяном).
   Империя как она есть: имперская Россия, «национальное» самосознание и теории империи // Ab Imperio. 2001, № 1–2.
   Социализм, постсоциализм и нормативная модерность: Размышления об истории СССР // Ab Imperio. 2.002. № 2.
   Диалог о геноциде: усилия армянских и турецких ученых по осмыслению депортаций и резни армян во время Первой мировой войны // Ab Imperio. 2004. № 4,
   Уроки империи: Россия и Советский Союз // Прогнозис, 2006. № 4 (8).
   Изучение империй // Ab Imperio. 2008, № 1.

ПОЛИТИКА
Геополитические шахматы: Подоплека мини-войны на Кавказе
Иммануил Валлерстайн
[7]

   В августе мир стал свидетелем мини-войны на Кавказе, которая сопровождалась страстной, но во многом неуместной риторикой. Геополитика – это гигантская серия шахматных игр между двумя игроками, стремящимися заполучить в них позиционное превосходство. В этих играх важно знать правила, которые определяют ходы. Конь не может ходить по диагонали.
   С 1945 по 1989 год основная игра велась между Соединенными Штатами и Советским Союзом. Ее называли «холодной войной», а базовые правила метафорически назывались «Ялтой». Главное правило касалось линии, разделявшей Европу на две сферы влияния. Уинстон Черчилль назвал ее «железным занавесом», протянувшимся от Щецина до Триеста. Правило заключалось в том, что, какую бы неразбериху ни создавали в Европе пешки, ни о какой настоящей войне между Соединенными Штатами и Советским Союзом не могло быть и речи. В конечном счете фигуры должны были вернуться на исходные позиции. Это правило неукоснительно соблюдалось вплоть до краха коммунизма в 1989 году, ознаменовавшегося падением Берлинской стены.
   Тогда всем стало ясно, что ялтинские правила отменены и что игра между Соединенными Штатами и (с 1991 года) Россией полностью изменилась. С тех пор главная проблема состояла в неверном понимании Соединенными Штатами новых правил игры. Они провозгласили себя – и были провозглашены многими другими – одинокой сверхдержавой. Если описывать ситуацию языком шахмат, это значило, что Соединенные Штаты вольны были перемещаться по шахматной доске так, как посчитают нужным, и могут свободно включать бывшие советские пешки в сферу своего влияния. При Клинтоне и в еще большей степени при Джордже Буше-младшем Соединенные Штаты продолжали вести игру в подобном ключе.
   Но здесь была одна проблема: Соединенные Штаты не являлись одинокой сверхдержавой; они вообще больше не являлись сверхдержавой. Конец холодной войны означал, что Соединенные Штаты превратились из сверхдержавы – покуда в мире была другая сверхдержава – в обычное сильное государство при по-настоящему многостороннем раскладе реальных сил в межгосударственной системе. Многие крупные государства могли теперь вести свои собственные шахматные партии, не соотнося свои ходы с ходами одной из двух бывших сверхдержав. И они начали вести такие партии.
   В годы правления Клинтона были приняты два важных геополитических решения. Во-первых, Соединенные Штаты упорно – и более или менее успешно – выступали за включение бывших советских сателлитов в состав НАТО. Эти страны и сами жаждали войти в альянс, несмотря на то что ключевые западноевропейские страны – Германия и Франция – воспринимали происходящее без особого восторга. Они считали, что действия Соединенных Штатов отчасти были нацелены на ограничение недавно обретенной ими свободы геополитических действий.
Тамара К. Е. Пионер, убивающий бога. 2007
   Вторым ключевым решением Америки было активное участие в пересмотре границ бывшей Федеративной республики Югославия. Наивысшей точкой здесь стало решение о поддержке, в том числе и военной, фактического отделения Косово от Сербии.
   Даже при Ельцине Россия выражала крайнее недовольство этими действиями Соединенных Штатов. Но политический и экономический хаос в России ельцинской эпохи был настолько значительным, что самое большее, что она могла сделать, это высказать свое возмущение, да и то довольно немощно.
   Джордж Буш-младший и Владимир Путин пришли к власти примерно в одно время. Буш собрался проводить тактику одинокой сверхдержавы (Соединенные Штаты могут двигать свои фигуры, куда захотят) еще более решительно, чем Клинтон. Сначала Буш в 2001 году вышел из американо-советского соглашения по ПРО. Затем он объявил, что Соединенные Штаты не станут ратифицировать два новых соглашения, подписанных в годы правления Клинтона: договор о запрещении испытаний ядерного оружия 1996 года и достигнутые соглашения об изменениях в ОСВ-II. Потом Буш заявил, что Соединенные Штаты начнут создавать собственную национальную систему ПРО.
   И, конечно, Буш вторгся в Ирак в 2003 году. Одновременно Соединенные Штаты стремились получить и получили права на создание военных баз и пролет своих самолетов в республиках Средней Азии, прежде входивших в состав Советского Союза. Кроме того, Соединенные Штаты содействовали строительству трубопроводов для среднеазиатской и кавказской нефти и газа в обход России. Наконец, Соединенные Штаты заключили соглашения с Польшей и Чехией о размещении элементов системы ПРО якобы для защиты от иранских ракет. Но Россия посчитала, что они были нацелены против нее.
   Отыгрыш Путина был куда результативнее ельцинского. Но, как благоразумный игрок, для начала он решил усилить позиции внутри страны, воссоздав действенную центральную власть и вернув боевой дух российской армии. В этот момент волна в мировой экономике переменилась, и Россия неожиданно стала богатым и сильным хозяином не только нефти, но и природного газа, столь необходимого странам Западной Европы.
   Затем Путин начал действовать. Он вступил в договорные отношения с Китаем. Он поддерживал тесные связи с Ираном. Он начал выдавливать Соединенные Штаты из их среднеазиатских баз. И он занял очень твердую позицию по вопросу дальнейшего расширения НАТО на две ключевые зоны – Украину и Грузию.
   Распад Советского Союза привел к появлению этнических сепаратистских движений во многих бывших республиках, включая Грузию. Когда Грузия в 1990 году попыталась отменить автономию своих негрузинских этнических зон, они незамедлительно провозгласили себя независимыми государствами. И хотя они не получили международного признания, Россия гарантировала их фактическую автономию.
   Две вещи способствовали началу нынешней мини-войны. В феврале этого года Косово удалось оформить свою фактическую автономию в юридическую независимость. Этот шаг был поддержан и признан Соединенными Штатами и многими западноевропейскими странами. Россия тогда предупредила, что логика этого шага одинаково применима к фактически отколовшимся политическим образованиям в бывших советских республиках. В случае с Грузией Россия сразу же сделала шаг к признанию южноосетинской юридической независимости в ответ на признание независимости Косово.
   А в апреле этого года Соединенные Штаты на заседании НАТО предложили включить Грузию и Украину в так называемый План действий по членству. Германия, Франция и Великобритания выступили против этого, говоря, что это провоцирует Россию.
   Неолиберальный и безоглядно-проамериканский президент Грузии Михаил Саакашвили оказался в отчаянном положении. Он решил окончательно установить власть Грузии над Южной Осетией (и Абхазией). И он выбрал удобный момент, когда бдительность России ослабла (Путин был на Олимпийских играх, а Медведев в отпуске), чтобы осуществить вторжение в Южную Осетию. Конечно, слабые войска Южной Осетии были полностью раздавлены. Саакашвили думал, что тем самым он заставит Соединенные Штаты (а также Германию и Францию) шевелиться быстрее.
   Вместо этого он получил немедленный российский военный ответ, выдержать который небольшой грузинской армии было не по силам. В помощь от Буша он получил только риторику. Да и что мог сделать Буш? Соединенные Штаты не сверхдержава. Их войска увязли в двух безрезультатных войнах на Ближнем Востоке. И, что самое важное, Соединенные Штаты нуждаются в России гораздо больше, чем Россия в них. Российский министр иностранных дел Сергей Лавров очень точно заметил в своей статье в Financial Times, что Россия была «партнером Запада в решении таких разнообразных проблем, как Ближний Восток, Иран и Северная Корея».
   Что касается Западной Европы, то Россия, по сути, контролирует поставки туда газа. И неслучайно о перемирии между Грузией и Россией договаривался президент Франции Саркози, а не Кондолиза Райс. Перемирие включало две важные уступки со стороны Грузии. Грузия брала на себя обязательство не использовать силу в отношении Южной Осетии; и еще в соглашении не было упоминаний о территориальной целостности Грузии.
   Так что Россия стала намного сильнее, чем прежде. Саакашвили поставил на кон все, что имел, и теперь стал геополитическим банкротом. И один забавный финальный штрих: Грузия, один из последних американских союзников по коалиции в Ираке, вывела из него все 2000 своих солдат. Эти войска играли ключевую роль в шиитских областях, и теперь их нужно заменить американскими войсками, которые придется перебрасывать из других областей.
   Играя в геополитические шахматы, хорошо бы знать правила, иначе тебя обыграют.
   ИММАНУИЛ ВАЛЛЕРСТАИН – СТАРШИЙ НАУЧНЫЙ СОТРУДНИК ФАКУЛЬТЕТА СОЦИОЛОГИИ ЙЕЛЬСКОГО УНИВЕРСИТЕТА (США); ВЫДАЮЩИЙСЯ АМЕРИКАНСКИЙ СОЦИОЛОГ И ОДИН ИЗ ОСНОВАТЕЛЕЙ МИРОСИСТЕМНОГО АНАЛИЗА; АВТОР МНОГОЧИСЛЕННЫХ РАБОТ, ПОСВЯЩЕННЫХ ИСТОРИИ РАЗВИТИЯ СОВРЕМЕННОЙ МИРОСИСТЕМЫ, СОВРЕМЕННОМУ КРИЗИСУ КАПИТАЛИСТИЧЕСКОГО МИРА-ЭКОНОМИКИ И ИЗМЕНЕНИЮ СТРУКТУР ЗНАНИЯ
БИБЛИОГРАФИЯ
   Анализ мировых систем и ситуация в современном мире. СПб.: Университетская книга, 2001.
   После либерализма. М.: Едиториал УРСС, 2003.
   Раса, нация, класс. Двусмысленные идентичности. М.: Логос-Альтера, Ecce Homo, 2003 (в соавторстве с Этьеном Балибаром).
   Конец знакомого мира: Социология XXI века. М.: Логос, 2003.
   Миросистемный анализ: Введение. М.: Территория будущего, 2006.
   The Modern World-System, vol. I: Capitalist Agriculture and the Origins of the European World-Economy in the Sixteenth Century. New York, NY and London: Academic Press, 1974 (Современная миросистема, Т. 1: Капиталистическое сельское хозяйство и истоки европейского мира-экономики в XVI веке).
   The Modern World-System, vol. II: Mercantilism and the Consolidation of the European World-Economy 1600–1750. New York, NY: Academic Press, 1980 (Современная миросистема, Т. 2: Меркантилизм и консолидация европейского мира-экономики, 1600–1750).
   The Modern World-System, vol. III: The Second Great Expansion of the Capitalist World-Economy 1730–1840. San Diego, CA: Academic Press, 1989 (Современная миросистема, Т. 3: Вторая великая экспансия капиталистического мира-экономики, 1730–1840).

ПОЛИТИКА
Суверенная безнаказанность
Альберто Тоскано
[8]

   Danilo Zolo. La giustizia dei vincitori: Da Norimberga a Baghdad. Roma: Editori Laterza, 2006, 194 p.[9]

   За последние десять лет флорентийский философ права Данило Дзоло приобрел славу одного из самых принципиальных критиков доктрины «военного гуманитаризма», которая утвердилась после победы Запада в холодной войне. Его последняя книга «Правосудие победителей» анализирует изменение правового статуса войны в XX веке и предлагает генеалогию международных трибуналов «от Нюрнберга до Багдада», в которых оно нашло свое отражение. В каком-то смысле эту работу можно считать заключительной частью трилогии, начавшейся с «Космополиса: перспектив для мирового правительства» (1995 год) и продолженной книгой «Во имя человечности: война, право и глобальный порядок» (2000 год). Сам Дзоло назвал «Космополис» – эту масштабную критику либерального космополитизма и юридического универсализма – попыткой оправиться от потрясения и недоумения, которое было вызвано торжественным заявлением Норберто Боббио о том, что операция «Буря в пустыне» является предвестием нового международного правового порядка, основанного на правах человека. В книге «Во имя человечности» он распространил этот анализ на Косовский конфликт: здесь содержится испепеляющее описание Военного трибунала по Югославии в Гааге при Карле дель Понте и его политических и финансовых связях с НАТО, а также тщательный разбор работ об этическом космополитизме, написанных Хабермасом и другими.
   Родился Дзоло в 1936 году в хорватском городе Риеке, который в ту пору назывался Фьюме и находился под итальянским правлением. Он изучал юриспруденцию, а затем работал помощником радикального католического мэра Флоренции Джорджо ла Пиры, горячего сторонника разоружения во времена холодной войны. В 1980-х годах предметом его внимания стали немецкая и англосаксонская социальная и политическая теории, связанные с именами Гидденса, Херста и Бека. Теперь Дзоло занялся разработкой того, что он назвал реалистической теорией демократии, перейдя от легитимационного словаря парламентского согласия – прав, суверенитета, обсуждения, представительства – к изучению того, как на самом деле работают либеральные государства. Его интерес к идеям Отто Нейрата и Никласа Лумана нашел свое отражение в «Рефлексивной эпистемологии» (1986 год) и «Демократии и сложности» (1987 год).
   Но в отличие от большинства англо-германских социальных теоретиков ответ Дзоло на войны 1990-х годов оказался куда более критическим по отношению к международному либеральному порядку. Изначально общая тональность его работ была трагической – взять хотя бы призыв к «умеренному пацифизму» в «Космополисе», – больше напоминая переписку Фрейда с Эйнштейном о войне. Но по мере того как казуистика, преследующая своей целью легитимацию грубой силы и урезание прав, все глубже проникала в официальный дискурс, тон работ Дзоло становился все более жестким. Можно сказать, что «Правосудие победителей» – резкое и убедительное j'accuse в ответ на манипуляции с международным правом как инструментом американского влияния – является на сегодняшний день его самым решительным осуждением политизации правосудия. Эта книга предлагает подробное описание инструментария системы с множеством исторических деталей и бескомпромиссную критику безнаказанности «хозяев мира».
   Как видно из названия, основная идея Дзоло состоит в том, что современное международное право, которое либеральные космополитические теоретики вроде Боббио, Хабермаса и Игнатьеффа объявляют беспристрастной и универсалистской сферой, на самом деле создает асимметричную и карательную форму правосудия, из которой последовательно исключается рассмотрение преступлений победителей. «Правосудие победителей» состоит из ряда переработанных статей и реплик Дзоло, основанных на его более ранних изысканиях, посвященных самым различным темам, от определения «военных преступлений» до доктрины упреждения, от «империи» до терроризма. Хотя каждая из семи глав книги имеет самостоятельное значение, все они связаны с основной идеей книги, что за ширмой гуманизма и «криминализации» войны скрывается инструментальное использование международного права и юридических институтов для нужд поддерживаемого Соединенными Штатами мирового порядка, насквозь пронизанного неравенством и несправедливостью. Суть этого была точно схвачена одним недовольным индийским судьей, входившим в состав Токийского международного военного трибунала 1946 года: «Только проигранные войны являются международными преступлениями».
   Дзоло отталкивается от высказанной Карлом Шмиттом в «Номосе Земли» идеи, что объявление вооруженной агрессии государства вне закона, начиная с «вильсоновского космополитизма» Лиги Наций, на самом деле стало прелюдией для безграничных и дегуманизированных форм войны. Согласно Шмитту, говорит Дзоло, Первая мировая война ознаменовала собой конец jus publicum europaeum– Вестфальской системы, основанной на равенстве суверенных государств и признании Justus hostis – легитимного врага. Новый мировой порядок означал возвращение модели «справедливой войны» христианских схоластов, которая в своем этико-политическом измерении представляла собой своеобразное продолжение «священной войны» народа Израилева. В обстановке мира, гарантированной «беспристрастной» Лигой Наций, война переопределялась как международное преступление – преступление, которое могло быть вменено в вину индивиду так же легко, как и государству: вспомним раздававшиеся после Первой мировой войны призывы «отдать кайзера под суд». Опираясь на шмиттовскую периодизацию, Дзоло предлагает нашему вниманию генеалогию международного права XX века и его перехода от понятия Justus hostis к понятию агрессора как преступника с распространением права за рамки внутренней юрисдикции. В соответствии с этим диагнозом, поствестфальский порядок легитимирует ничем не ограниченное давление на тех, кого объявляют врагами человечества. Тем не менее этический универсализм, впервые нашедший свое воплощение в Лиге Наций, оказался неспособным или неготовым к созданию по-настоящему глобальных институтов для исполнения права за пределами национальных суверенных юрисдикции. В результате этот универсализм пришел к манихейскому видению конфликта, противопоставляющему гуманность варварству и целиком отвечающему интересам доминирующих держав.
   ОБЪЯВЛЕНИЕ ВООРУЖЕННОЙ АГРЕССИИ ГОСУДАРСТВА ВНЕ ЗАКОНА НА САМОМ ДЕЛЕ СТАЛО ПРЕЛЮДИЕЙ ДЛЯ БЕЗГРАНИЧНЫХ И ДЕГУМАНИЗИРОВАННЫХ ФОРМ ВОЙНЫ
   Затем Дзоло переходит к рассмотрению порочной амальгамы права и военного триумфа, отражением которой стал Нюрнбергский военный трибунал. Вопреки общепринятым представлениям о Нюрнберге как об образце добродетели Дзоло видит в нем институт правосудия победителей par excellence. Нюрнбергский трибунал был создан в соответствии с Лондонским соглашением союзников, которое было заключено 8 августа 1045 года – всего через два дня после Хиросимы и за два дня до Нагасаки. Но тех, кто отдал приказ о ядерных бомбардировках, не судили в Нюрнберге, ибо его юрисдикция ограничивалась только побежденным государством. Здесь, как и в не менее, если не более марионеточном Токийском трибунале, действовали двойные стандарты, которые реабилитировали преступления победителя – будь то jus ad helium при начале войны или jus in bello действия во время войны, – преследуя преступления противника вопреки всем принципам судопроизводства и права, от habeas corpus и права обжалования до принятия допустимых доказательств и отсутствия у закона обратной силы. Дзоло утверждает, что «нюрнбергская модель» отвечает определению «политического правосудия» у Отто Кирхаймера, где «принципиально различные функции правосудия и политики упраздняются», а уголовное судопроизводство превращается в «ритуальную театрализацию политики, персонификацию и клеймение врага, а также процедурную легитимацию возмездия». Победившие державы поступали совершенно безнаказанно и сами назначали обвинителей и судей. Права обвиняемых были представлены на усмотрение судей. Приговоры должны были носить образцово-показательный характер, пробуждая в воображении библейские картины воздаяния.
   «Преступления агрессии», которые должен был осудить Нюрнберг, определены были из рук вон плохо. Как отмечает Дзоло, в Уставе ООН отсутствует рабочее определение «агрессии» и потому Совету Безопасности ООН по статье 51 предоставляется право решать, что именно следует считать агрессией. Что касается эффективности криминализации в предупреждении агрессивных войн – «тягчайшего международного преступления», согласно Нюрнбергскому трибуналу, поскольку «оно содержит в себе в сконцентрированном виде зло, содержащееся в каждом из остальных», – Дзоло говорит, что примеры американской войны во Вьетнаме или советского вторжения в Афганистан говорят сами за себя. Те же двойные стандарты правосудия победителей применимы к международному праву на оккупированных территориях, сформулированному в IV Женевской конвенции 1949 года. Хотя военная оккупация – скажем, в Косово, Ираке, Ливане или Палестине – обычно была результатом агрессивной войны, статья 64 гласит, что вторгающаяся держава может отменять местные законы, если это нужно для «безопасности оккупирующей державы». Как пишет Дзоло:
   В результате волшебного нормативного превращения успешная военная агрессия, устанавливающая военную оккупацию, амнистирует «тягчайшее преступление» и легитимирует его результат.
   Важная черта этого правового порядка – суверенное освобождение великих держав от всякой ответственности, отражением которого среди прочего служит сама структура Совета Безопасности ООН, этот слепок соотношения сил между победителями во Второй мировой войне, Дзоло подробно рассматривает критику Нюрнбергского трибунала, с которой выступили его современники, в том числе Ханна Арендт и Ганс Кельзен, известный австрийский юрист. Арендт поставила под сомнение мотивы победителей, отметив, что вменяемые обвиняемым в вину «преступления агрессии» во время их совершения не считались таковыми, к примеру, по пакту Бриана-Келлога 1928 года. Критика Кельзена, предложенная им сразу же после выхода его влиятельной работы «Мир через право», сама по себе звучала как приговор: в Нюрнберге было столько недостатков, что он должен был стать не прецедентом, а отрицательным примером, сродни первородному греху. Но во время холодной войны модель Нюрнбергского трибунала была отправлена в долгий ящик. Она вернулась к жизни лишь в начале 1990-х годов, когда теперь уже глобальные победители поставили создание трибуналов на поток: в 1993 году в Гааге был сформирован Международный суд по бывшей Югославии, в 1995 году за ним последовал Международный суд по Руанде в Аруше (Танзания). Три года спустя был одобрен устав постоянного Международного уголовного суда, и в 2003 году он был созван в Гааге. Кроме того, стремительно росло число «смешанных» юрисдикционных инстанций – в Камбодже, Сьерра-Леоне, Косове, Восточном Тиморе, – где международные судьи выносили решения, основываясь на национальных законах. Наконец, в 2003 году в Багдаде был создан Специальный трибунал по Ираку.
   Югославский трибунал, подробно рассмотренный в книге «Во имя человечности», по Дзоло, служит почти чистым примером «нюрнбергской модели». Созданный Советом Безопасности ООН с подачи администрации Клинтона и во многом финансируемый последней, этот трибунал противоречил всем нормам беспристрастности. Его обвинители тесно сотрудничали с НАТО, обсуждая лично с Верховым главнокомандующим объединенными вооруженными силами в Европе и Генеральным секретарем ООН «формы сотрудничества и поддержки». Подразделения IFOR и SFOR служили своеобразной судебной полицией, проводя расследования и занимаясь розыском и арестами. 78-дневная бомбардировка самолетами НАТО того, что осталось от Югославии в 1998 году – «тягчайшее преступление» – прошла незамеченной. Юрисдикция трибунала задним числом распространялась на все государства, входившие в состав Югославии с 1991 года. Обвиняемые отбирались в большей степени под давлением средств массовой информации, чем по строго юридическим основаниям, с тщательно просчитанным политико-театральным эффектом. Несмотря на то что они были назначены ООН, утверждает Дзоло, отношения между оккупационными силами и обвинителями трибунала, в частности Луизой Арбор и Карлой дель Понте, не слишком отличались от отношений между союзниками и обвинителями в Нюрнберге: Робертом Джексоном, Хартли Шоукроссом, Франсуа де Ментоном и Романом Руденко, известным своим участием в сталинских показательных процессах.
Тамара К. Е. Pioneers killing, 2007
   Тем временем трибунал в Руанде обернулся настоящим кошмаром: спустя шесть лет после его создания 120 000 задержанных все еще томились в ужасающих условиях. В конце концов рассмотрение дел было передано местной судебной системе Гакака. В свою очередь Международный уголовный суд стал подтверждением суверенной безнаказанности от противного. Соединенные Штаты не руководили им, а саботировали его, предоставив своим войскам освобождение от судебного преследования при помощи резолюции Совета Безопасности, а затем перешли к двусторонним «соглашениям о безнаказанности» с государствами, которые заверяли, что они никогда не передадут американских подданных этому суду. Между тем в 2002 году конгресс принял «Акт о защите американцев, находящихся на службе», позволяющий использовать силу для освобождения американских (и избранных союзнических) военнослужащих в случае их ареста. До настоящего времени ни одного суда над ними проведено не было.
   Конечно, американцы сознательно учреждали иракский трибунал как «национальный» суд, но, как отмечает Дзоло, в нем также есть немало признаков международной «нюрнбергской модели». Его устав был принят Управляющим советом Ирака, который сам был создан Временной коалиционной администрацией под руководством Пола Бремера и не обладал никакими законодательными полномочиями. Судьи трибунала отбирались по явно политическим критериям и работали на основе уставов, написанных американскими юристами, так что ни о какой беспристрастности не могло быть и речи. Суд над Саддамом Хусейном «воспроизводил и радикализировал логику стигматизации и возмездия, которая пронизывала Нюрнбергский процесс», превратив его в «пропагандистскую инсценировку правосудия», которая ни в коей мере не способствовала демократизации Ирака.
   В этих трибуналах, а также в замысловатых оправданиях введения в 1990-х годах «запретных для полетов зон» в Ираке Дзоло видит развитие политики гуманитарного вмешательства, оторванного ото всех по-настоящему универсальных институциональных или нормативных оснований. Финансово и идеологически зависимые от своих атлантических спонсоров, их критерии ad hoc и ad hominem воспроизводили неравенство власти и влияния. В этом отношении вслед за кельзеновской критикой Нюрнберга, также перекликающейся с Арендт и Хедли Буллом в «Анархическом обществе», Дзоло видит в применении международного права не беспристрастное правосудие, а продолжение агрессии другими средствами. Попав в руки великих держав, «возвышенный кантовский и кельзеновский призыв к миру во всем мире с помощью мирового права, обещающий положить конец войне при помощи юридических средств и универсалистских институтов», оказался инструментом того, что Ганс Моргентау когда-то назвал «космополитизмом Священного союза».
   Дзоло не слишком стесняется в выражениях, говоря о лицемерии, которое сочетает избирательную криминализацию войны с нормализацией агрессии великих держав, зачастую принимающей форму необъявленных войн и войн малой интенсивности. В его анализе война оказывается «протезом» возглавляемой Соединенными Штатами глобализации и часто оправдывается ее апологетами с позиций юридического и гуманитарного универсализма. Пристрастность и непоследовательность последнего безжалостно критикуются Дзоло. От «Нюрнберга до Багдада» международная юрисдикция по военным преступлениям определялась победителем, а преступления агрессии никогда не рассматривались с помощью действительно универсальной процедуры: победители всегда остаются безнаказанными, и только они одни определяют условия юридической – не говоря уже о политической и моральной – универсальности.
   Дзоло последовательно препарирует связь между либерально-гуманитарной идеологией и военным вмешательством, которое, в силу того что его выдают за отражение универсалистской этики, ускользает от всякого юридического или нормативного контроля. В результате то, что поначалу казалось похвальным гуманным стремлением, – признание прав человека более важным принципом в международном порядке, чем государственный суверенитет, – из-за крайней избирательности в применении международного права превращается в своеобразный carte blanche на войну без каких-либо юридических или дипломатических ограничений. В отсутствие гуманитарного мирового порядка, кантианские поборники юридического пацифизма – от Кельзена до Боббио и от Ролза до Хабермаса – от имени прав человека, а не из каких-то реалистических соображений занимаются оправданием совершенно нелегитимных форм военного и политического господства. Таким образом, хотя военная машина Запада может казаться «военизированным крылом Amnesty International», утверждение главенства прав человека над суверенитетом на самом деле способствует неограниченному суверенитету одной великой державы. В этом отношении, несмотря на все существующие между ними разногласия, юридические пацифисты в конце концов присоединяются к тем, кто, подобно Майклу Уолцеру, стремится показать органичность идеи «справедливой войны» для американской внешней политики. В результате нам приходится иметь дело с «имперским монотеизмом», в котором война основывается на «гуманитарно-фундаменталистских принципах».
   Универсальное применение международного права невозможно при радикально асимметричном политэкономическом порядке, так как сильные государства всегда будут использовать положения международного права для прикрытия своих интересов и создания юрисдикции, отвечающих собственным нуждам. И «Правосудие победителей» во многом способствует нашему пониманию того, как именно они это делают.
   ДАНИЛО ДЗОЛО – ЗАСЛУЖЕННЫЙ ПРОФЕССОР ФИЛОСОФИИ И ПРАВА УНИВЕРСИТЕТА ФЛОРЕНЦИИ (ИТАЛИЯ), КРУПНЫЙ ИТАЛЬЯНСКИЙ ТЕОРЕТИК МЕЖДУНАРОДНОГО ПРАВА И КРИТИК СУЩЕСТВУЮЩЕЙ СИСТЕМЫ МЕЖДУНАРОДНЫХ ОТНОШЕНИЙ
БИБЛИОГРАФИЯ
   Democracy and Complexity: A Realist Approach. Pennsylvania: Pennsylvania State University Press, 1992 (Демократия и сложность: реалистический подход).
   Cosmopolis: Prospects for World Government. Cambridge, UK: Polity Press, 1997 (Космополис: перспективы мирового правления).
   Invoking Humanity: War, Law and Global Order. London and New York: Continuum, 2000 (Во имя человечности: война, право и глобальный порядок).
КНИГИ И СТАТЬИ, УПОМЯНУТЫЕ В РЕЦЕНЗИИ
   Карл Шмитт. Номос Земли. СПб.: Владимир Даль, 2008.
   Hedley Bull. The Anarchical Society: A Study of Order in World Politics. New York, NY: Columbia University Press, 1977 (Хедли Булл. Анархическое общество: исследование порядка в мировой политике).
   Hans Kelsen. Peace ThroughLaw. Chapel Hill, NC: University of North Carolina Press, 1944 (Ганс Кельзен. Мир через право).
   Michael Walzee. Just and UnjustWars. New York, NY: Basic Books, 1977 (Майкл Уолцер. Справедливые и несправедливые войны).

ПОЛИТИКА
Атлантические идеологии
[10]
Кис ван дер Пийль

   Walter Russell Mead. God and Gold: Britain, America and the Making of the Modern World. New York, NY: Alfred A. Knopf, 2007. 449 p. [11]

   Задача Мида как сотрудника Совета по международным отношениям состоит в том, чтобы обрисовывать возможные направления политики Соединенных Штатов в мире. Такая разработка политики не ведется изолированно; Совет по международным отношениям связан со многими транснациональными органами вроде Бильдербергских конференций, Всемирного экономического форума и Трехсторонней комиссии, не считая многочисленных фондов и советов попечителей, которые спонсируют отдельные проекты. Работы Фукуямы и Хантингтона финансировались вездесущим Фондом Олина, этим оплотом рейгановской революции со связями в военных и военно-промышленных кругах, и перед тем как задаваться вопросом о том, насколько корректно Фукуяма обращается с Гегелем, а работы Хантингтона отвечают требованиям историографической точности, необходимо упомянуть, что Фукуяма пользовался поддержкой корпорации РЭНД, а Хантингтон – Фонда Смита-Ричардсона, еще одного столпа американских правых,
   В качестве спонсоров «Бога и золота» выступают Форум Пью по религии и общественной жизни, Фонд Вудкока и Фонд Генри Льюса. И точно так же как в свое время Джон Локк обсуждал сначала свои идеи с лордом Шефтсбери, так и Мид использовал в своей работе мысли Джорджа Сороса и многих других, о чем недвусмысленно свидетельствуют раздел «Благодарности», а также его идеи по поводу «открытого общества». Но семейство Пью из Филадельфии занимает совершенно особое место. Это фундаменталистские пресвитериане, которые сколотили свое состояние в основном за счет нефти, и они принадлежат к числу основных сторонников американских правых. Но, несмотря на это, их устойчивый интерес к религии со временем менялся, и подход Мида к этой теме совершенно не согласуется с тем, что эта семья привыкла слышать от Билли Грэма.[12] Результаты, полученные Исследовательским центром Пью, показали, что вторжение в Ирак привело к резкому росту симпатий к бен Ладену в мусульманском мире, вызвав неприятие англо-американской «войны с террором», о чем неоднократно говорится в этой книге.
   Со времен Уолтера Липмана изложение стратегических рекомендаций в форме бестселлера неизменно использовалось для того, чтобы вызвать как можно более широкий отклик. «Бог и золото» тоже является популяризованной версией определенного послания. Названия глав, вроде «Златовласка и Запад», «Морж и плотник» – Британия и Америка, патрулирующие бере га своей «морской либеральной империи», – «Гироскоп и пирамида» и т. д., передают дух работы. Такие заимствования из Льюиса Кэрролла и другой классической литературы для детей не всегда помогают прояснить стратегические измерения анализируемых социальных сил, и они не всегда стилистически согласуются с обширными цитатами из Мильтона, Драйдена, Лонгфелло и других, при помощи которых автор пытается ухватить суть анализируемых им англосаксонских идеалов. Отправной точкой для Мида служит фраза из выступления Кромвеля перед парламентом (1656): «Кто наши враги и почему они нас ненавидят?» Он полагает, что «ненужная и непродуманная война в Ираке» «серьезно ослабила» поддержку атлантического альянса. Политическая глухота Буша и Блэра, «высокопарно рассуждающих о правах личности, достоинстве, либеральной экономической политике, необходимости широких революционных преобразований в арабском мире и универсальных принципах морального закона», лишь усугубила положение:
   Морская система имеет интересы, которые требуют продолжения и даже усиления участия Соединенных Штатов в делах Ближнего Востока, но исторические отношения морской системы с арабами существенно осложняют такое участие. Невозможно двигаться дальше без глубокого знакомства Соединенных Штатов с арабским миром, и этого знакомства не произойдет, если плотник не научится говорить меньше, а слушать больше.
   Советуя снизить градус воинственной риторики, Мид обращается к работам Нибура, которого Джордж Кеннан, архитектор стратегии сдерживания времен холодной войны, объявил «нашим общим отцом». Именно благодаря нибуровскому понятию греха, полагает Мид, евангелистские христиане могут стать частью критической массы, которая позволит совершить необходимый поворот в американской внешней политике. В своем классическом «Моральном человеке и аморальном обществе» (1932) Нибур утверждал, что, присягая на верность группе, люди делались более подверженными «греху», чем тогда, когда они действовали и думали самостоятельно. Возможно, эта точка зрения во многом определялась государственно-корпоратистским дрейфом и внешней политикой межвоенных лет, но на начальном этапе холодной войны она могла использоваться для сдерживания притязаний Запада на собственную правоту, способных привести к ядерному столкновению. С точки зрения Мида, Нибур считал, что «чем больше и величественней абстракция, тем слабее наше критическое отношение к ней и тем меньше наша готовность признавать правоту заявлений тех, кто принадлежит к соперничающим лагерям».
К. М. Зданевич. Городской пейзаж, 1944. Публикуется впервые
   Область религии вовсе не застрахована от развития глубокого самодовольства, но, с точки зрения Мида, наиболее влиятельный сегмент религиозного мнения в Соединенных Штатах, евангелистские протестанты, обладает «весом и способностью для создания важного нового массового общественного мнения, отвечающего идеалам Нибура». По мере того как это движение набирало все большие обороты на протяжении последних десятилетий, из его рядов выдвинулись более зрелые и ответственные ин теллектуалы; такие фигуры способны внести свой вклад в широкую коалицию, которая послужит основой для перехода от либерально-имперского фанатизма к новой политике, признающей обоснованность заявлений исламских интеллектуалов, что на протяжении всей истории нового и новейшего времени их общества подвергались империалистическому гнету и агрессии. Мид вкратце излагает историю отношений христианского и мусульманского мира, приводя некоторые отрезвляющие факты. После ухода Османской империи с Балкан в 1912–1920 годах две трети мусульманского населения региона – 27% всего населения – были изгнаны оттуда или просто истреблены; каждый пятый турок сегодня – потомок беженцев с Балкан. Начиная с крестовых походов арабы, турки и мусульмане вообще служили мишенью для Запада; «в мусульманском мире не было и нет ни одного уголка, в котором можно было бы укрыться от грубых и жестоких нападок». Но этот исторический очерк Мида, по-видимому, заканчивается 1924 годом. О судьбе палестинцев не говорится ни слова, хотя этот вопрос сегодня стоит куда более остро, чем падение Османской империи. Почти совсем замалчивается тема безоговорочной поддержки со стороны Соединенных Штатов израильской оккупации и заселения западного берега реки Иордан, а самое сильное прилагательное, которое он решается употребить по отношению к политике Израиля, – это «небезупречная». В результате в целом бойкое повествование Мида в этом чувствительном вопросе скатывается к эвфемизмам: «Нам нужно понять, что наша поддержка Израиля влияет на то, как арабы истолковывают американские мотивы и действия», – говорит он, и это по казательныи пример уклонения от неприятных реалии палестино-израильского конфликта, сводящий на нет все его призывы к нибуровскому «пониманию» исламского мира как лучшему способу поддержания структур англоамериканского мирового господства, гарантии сохранения морской системы.
   Каковы отличительные особенности этой системы? Государства, образующие англоговорящий Запад (как говорится в предисловии к британскому изданию), не обязательно действуют в унисон, но, как правило, «приходят к схожим, если не одинаковым выводам относительно того, что именно нужно делать» в долгосрочной перспективе: «Начиная со Славной революции 1688 года, которая установила парламентское и протестантское правление в Британии, во всех крупных конфликтах англоамериканцы были на стороне победителей». Манихейское видение, при котором такие войны начинались и велись, раскрывается здесь во всей красе. Заявление Вудро Вильсона, сделанное в 1918 году накануне переговоров в Версале, что «по миру несется ураганный ветер моральной силы и всякий, кто осмелится пойти против него, будет покрыт несмываемым позором», в чем-то перекликается с сегодняшней предвыборной кампанией Обамы. Но, как справедливо отмечает Мид, эти заявления об окончательном духовном очищении, которое несут с собой войска Соединенных Штатов и их союзников, вряд ли способны создать прочный мир. Торжественные заявления о «конце истории» всякий раз оказывались преждевременными из-за появления новых вызовов. Тем не менее благодаря своей способности к приспособлению англоговорящий Запад всегда возвращал себе инициативу, и главная цель «Бога и золота» состоит в объяснении того, почему это было так.
   Согласно Миду, именно способность всякий раз заново переписывать рабочую версию вечной истины, отвечающую меняющимся обстоятельствам, позволила либеральному атлантическому миру сохранять свою гегемонию, несмотря на существование противников, которые придерживались более жестких принципов. Будет ли эта способность утрачена в «войне с террором», которая подавляет всякое несогласие в ведущих англофонных обществах, покажет время. Но в каком-то смысле книга Мида служит свидетельством неизменной способности оправляться от политических провалов: на сей раз речь идет о фиаско Буша и Блэра в Афганистане и Ираке, Гуантанамо и Белмарше. Центральный раздел книги, «Англосаксонский подход», показывает происхождение этой способности переходить от почти полного поражения к преобладанию. Здесь в дело вступает Бог, который в удивительно «деистской» манере позволяет своим самым верным сторонникам проявлять гибкое отношение к собственной вере. И если в англофонном обществе и действует фундаментализм, то он состоит в прагматической интерпретации самых священных запретов, а не в их строгом соблюдении. Мид говорит о христианстве, но речь, несомненно, идет о намного более широком мировоззрении. Миф и религия вместе с поэзией и теорией представляют собой идейную надстройку над инстинктивным базисом. Без них человеческое общество не смогло бы перейти от примитивных влечений к солидарности и преемственности. Религия (в определении Анри Бергсона, которое берет на вооружение Мид) может действовать в закрытом обществе как статичный свод правил или в открытом обществе как часть аппарата, который позволяет его членам приспосабливаться и меняться.
К. М. Зданевич. Эскиз обложки. Публикуется впервые
   В современной истории попперовское открытое общество было обществом, сформированным капитализмом. И точно так же как капиталистическому способу производства предшествовала купеческая деятельность в городах-государствах северной Италии и торговых сетях Ганзейского союза, так и открытое общество имело своих предшественников. «Но форма открытого общества, которое появилось в Нидерландах и англогворящем мире, была более здоровой, широкой и устойчивой в сравнении с открытыми обществами более ранних исторических эпох». Это было связано с распространением в них капитализма и нашло свое отражение в том, что Бергсон назвал динамической религией. Хотя открытое общество должно было породить Просвещение, а Просвещение в свою очередь привести к секуляризации, парадоксальным образом «страны, которые в большинстве отношений были наиболее модернизированными, то есть по определению опирались на экономический и технический прогресс – Британия в XIX веке, Соединенные Штаты сегодня, – были намного религиознее большинства остальных». Кроме того, англоязычное благочестие всегда сосуществовало со скептицизмом и историческим релятивизмом, начиная с Закона о супрематии, в соответствии с которым в 1534 году было образовано Объединение англиканских церквей. И его первый архиепископ, Томас Кранмер, выразил эту мысль, заметив, что «среди всего придуманного или созданного людьми не было ничего, что с веками и течением времени не подверглось бы порче». Поэтому, по словам Мида, «пять веков в англосфере в творческом напряжении сосуществовали две идеи. С одной стороны, Бог существует и проявляет свое отношение к моральным правилам и религиозным доктринам людей; с другой стороны, человеческое понимание этих проявлений остается частичным и подверженным изменениям».
   И это могло бы быть рецептом длительного успеха, если бы ему следовали хладнокровно и не портили его идеей об англосаксах как об избранном народе. Так, министр финансов в администрации Полка заявлял, что, несмотря на любые препоны, в конце концов «превосходство нашей англо-кельтско-саксонско-норманской расы приведет народы к великой конфедерации, которая в конечном итоге охватит всю Землю». Но даже тогда, как утверждает Мид в главе «Протоколы гринвичских мудрецов», несмотря на наличие неких узнаваемых общих принципов, ни о каком четком генеральном плане не могло быть и речи.
   Получилось так, что, просто следуя логике своей географии, культуры и общества, британцы, а затем и американцы получили в свои руки бразды правления миром, для которого требовалась гибкая и долговременная форма глобальной власти, и в отличие от других ведущих держав они были намного лучше подготовлены к выполнению этой задачи.
   Эти другие державы могли лишь отвечать с завистливой злобой, замешанной на обиде и разочаровании. В самой сырой части книги, главе под названием «Как они нас ненавидят», Адольф Гитлер и «Карл Маркс, Шарль Бодлер и папа римский Пий IX» оказываются сваленными в одну кучу, образуя нестройный антизападный хор, а Мартин Хайдеггер, какое-то время завершавший свои письма словами «Heil Hitler!», преподносится в качестве одержимого антиамериканца. И это сделало его (Хайдеггера) «весьма популярным среди западных коммунистов» (благодаря усилиям Жан-Поля Сартра), а затем и у «новой волны на мусульманском Ближнем Востоке у тех, кто считает его принципиальный антиамериканизм полезным инструментом». И так далее, причем все преподносится в такой манере, будто это общеизвестные вещи, не требующие никаких ссылок на источники.
   В результате складывается ощущение, что англоговорящее общество оставалось необычайно последовательным в прагматичном понимании своего священного предназначения. В сравнении с его рабочими принципами даже самые изощренные его противники казались ископаемыми и безнадежно застрявшими в прошлом. Словно предвосхищая открытия современной физики, разделение между меняющимися поверхностными явлениями, наблюдение которых зависит от способа измерения, и более глубокой реальностью, которой удается ускользать, оставаясь по-настоящему непознанной, исторически служило отличительной чертой англоговорящего мышления. В своей деятельности капитализм опирается как раз на такую двухслойную структуру: головокружительное пересечение новаторских, внешне анархичных действий, направленных на достижение конкурентных преимуществ, скрывает ряд основополагающих правил, которые остаются неизменными. Приводимый Мидом пример того, как разведение креветок ведет к уничтожению мангровых болот Юго-Восточной Азии ради удовлетворения ненасытного американского спроса и в конечном итоге к самоуничтожению, свидетельствует, скорее, об общей иррациональности субъективной, руководствующейся потребностями рынка рациональности, хотя автор и не заходит в своих выводах так далеко.
   Политическая культура англоговорящего общества также не имеет ничего общего с чем-то постоянным и неизменным; она действует почти невесомо, будучи «совокупностью политических ценностей, способной вмещать в себя противоположные интересы, не приводя при этом к взрыву». Партийная система, которая служит внешним проявлением такой культуры, всего лишь задает условия для достижения устойчивой гибкости. «Классовая напряженность может ослабляться и смягчаться; после „позолоченного века» „баронов-разбойников» прогрессивный подоходный налог, отвечавший воле большинства, позволил восстановить социальное равновесие». Ни одно соперничающее государство, пытающееся сравниться с Западом и насаждающее для этого централизованную власть, не способно справиться с таким отсутствием принципиальной линии.
   И вновь автор не поясняет, что за этими поверхностными явлениями лежит классовая структура, во многом неизменная в своих определяющих чертах, которая как раз и составляет основополагающую реальность. Когда вскоре после заявления Мида о том, что «крупные англофонные страны имеют развитые и гибкие финансовые рынки, позволяющие обеспечить необычайное процветание», в них разразился финансовый кризис, это вряд ли можно считать случайностью. Вопиющее разложение глобального обращения денежного капитала с центрами на Уолл-стрит и в Сити, которое обнажил кризис, нельзя больше связывать с необдуманной политикой ипотечного кредитования. Существуют внутренние структурные противоречия, о которых более критично настроенные авторы говорили начиная с 1980-х годов. И в этих условиях – при сочетании финансового кризиса, стремительной эрозии геополитического превосходства англоговорящего Запада и грядущей экологической катастрофы – недостатки сценария, предлагаемого «Богом и золотом», могут стать вполне очевидными. Но если основная идея Мида верна, Западу вскоре будут предложены и другие альтернативы.
   УОЛТЕР РАССЕЛ МИД – ВЕДУЩИЙ АНАЛИТИК АМЕРИКАНСКОЙ ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ СОВЕТА ПО МЕЖДУНАРОДНЫМ ОТНОШЕНИЯМ (США), ИСТОРИК МЕЖДУНАРОДНЫХ ОТНОШЕНИЙ И ВЛИЯТЕЛЬНЫЙ ПУБЛИЦИСТ, ПРИДЕРЖИВАЮЩИЙСЯ ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ ВЗГЛЯДОВ
БИБЛИОГРАФИЯ
   Special Providence: American Foreign Policy and How It Changed the World. New York: AlfredA. Knopf, 2001 (Особая проницательность: американская политика и как она изменила мир).
   Power, Terror, Peace and War: America's Grand Strategy in a World at Risk. New York: Alfred A. Knopf, 2004 (Сила, террор, мир и война: опасная большая стратегия Америки в мире).
КНИГИ И СТАТЬИ, УПОМЯНУТЫЕ В РЕЦЕНЗИИ
   Избранные труды Ричарда Нибура и Рейнхольда Нибура. М.: Юрист, 1996.
   Фрэнсис Фукуяма. Конец истории и последний человек. М.: Ермак, ACT, 2005.
   Самюэль Хантингтон. Столкновение цивилизаций. М.: ACT, 2007.
   Thomas Friedman. Contending with China. New York Times. Weekly selection with Le Monde, 18 November 2006.

ПОЛИТИКА
Демократия против народа
[13]
Славой Жижек

   Peter Hallward. Damming the Flood: Haiti, Aristide and the Politics of Containment. London: Verso, 2008. 480 p. [14]

   Ноам Хомский как-то заметил, что «безопасное введение демократических форм возможно только после преодоления угрозы народного участия». Тем самым он указал на «пассивизирующее» ядро парламентской демократии, которое делает ее несовместимой с прямой политической самоорганизацией и самоутверждением народа. Открытая колониальная агрессия или военное нападение – это не единственный способ утихомирить «враждебное» население: до тех пор, пока они имеют за своей спиной достаточные силы принуждения, международные «стабилизационные» миссии способны справляться с угрозой народного участия при помощи менее спорной тактики «содействия демократии», «гуманитарного вмешательства» и «защиты прав человека».
   Это и делает случай Гаити столь показательным. Как пишет Питер Холлуард в своей книге «Остановить потоп», этом подробнейшем описании «демократического сдерживания» радикальной политики на Гаити на протяжении двух последних десятилетий, «нигде набившая оскомину тактика „содействия демократии» не применялась с более разрушительными последствиями, чем на Гаити в 2000–2004 годах». Нельзя не отметить иронии того обстоятельства, что освободительное политическое движение, которое вызвало такое международное давление, называлось Lavalas, что по-креольски означает «потоп»: потоп экспроприированных, заливающий закрытые сообщества тех, кто эксплуатирует их. Именно поэтому название книги Холлуарда оказывается необычайно точным, вписывая события на Гаити в глобальную тенденцию к возведению новых дамб и стен, которые появились повсюду после и сентября 2001 года, обнажив перед нами внутреннюю истину «глобализации», глубинные водоразделы, поддерживающие ее.
   Случай Гаити с самого начала был исключением – с самой революционной борьбы против рабства, которая завершилась обретением независимости в январе 1804 года. «Только на Гаити, – отмечает Холлуард, – Декларация прав и свобод человека последовательно проводилась в жизнь. Только на Гаити эта декларация проводилась в жизнь любой ценой, несмотря на общественный строй и экономическую логику текущего момента». Поэтому «во всей современной истории не было ни одного события, которое представляло бы большую угрозу господствующему глобальному порядку вещей». Гаитянская революция по праву может называться повторением Великой французской революции: возглавляемая Туссеном-Лувертюром, она явно «опережала свое время», была «преждевременной» и обреченной на провал, и все же именно поэтому она была даже более значимым событием, чем сама Великая французская революция. Порабощенное население впервые восстало не во имя возврата к своим доколониальным «корням», а во имя всеобщих принципов свободы и равенства. И скорое признание восстания рабов свидетельствует о подлин ной революционности якобинцев – черная делегация с Гаити получила восторженный прием в Национальном собрании в Париже. (Несложно догадаться, что после Термидора все переменилось; в 1801 году Наполеон отправил огромный экспедиционный корпус для восстановления контроля над колонией).
   «Простое существование независимой Гаити», которое Талейран назвал «отвратительным зрелищем для всех белых наций», само по себе представляло крайнюю угрозу для рабовладельческого status quo. Поэтому Гаити должна была стать образцовым примером экономического провала, показывающим другим странам порочность такого пути. Цена – цена в буквальном смысле слова – за «преждевременную» независимость была поистине грабительской: после двух десятилетий эмбарго Франция, бывший колониальный хозяин, в 1825 году пошла на установление торговых и дипломатических отношений, заставив гаитянское правительство выплатить 150 миллионов франков в качестве «компенсации» за потерю рабов. Эта сумма, примерно равная тогдашнему годовому бюджету Франции, впоследствии была сокращена до 90 миллионов, но она по-прежнему высасывала с Гаити огромные ресурсы: в конце XIX века на выплаты Франции тратилось около 80% национального бюджета, а последний взнос был выплачен лишь в 1947 году. Когда в 2003 году в преддверии двухсотлетия национальной независимости представляющий Lavalas президент Жан-Батист Аристид потребовал, чтобы Франция вернула деньги, полученные ею путем вымогательства. Его требование было категорически отвергнуто французской комиссией (возглавлявшейся, по иронии судьбы, Режи Дебре). В то время как некоторые американские либералы рассматривают возможность компенсации чернокожим американцам за рабство, требование Гаити вернуть огромную сумму, которую бывшим рабам пришлось заплатить за признание их свободы, было оставлено без внимания либеральной общественностью, хотя здесь имело место двойное вымогательство: рабов сначала эксплуатировали, а затем их заставили платить за признание с таким трудом завоеванной ими свободы.
   Этим история не заканчивается. Движение Lavalas побеждало на всех свободных президентских выборах с 1990 года, но оно дважды становилось жертвой военных переворотов, проводимых при поддержке Соединенных Штатов. Lavalas по-своему уникально: это политическая сила, завоевавшая государственную власть путем свободных выборов, но при этом полностью укорененная в органах местной народной демократии, прямой самоорганизации простых людей. Хотя «свободная пресса», находящаяся в руках врагов этого движения, никогда не попадала под запрет и никто не мешал насильственным протестным выступлениям, угрожавшим стабильности законного правительства, руководство Lavalas обычно демонизировалось в международной прессе и преподносилось как грубое и коррумпированное. Целью Соединенных Штатов и их союзников, Франции и Канады, было введение на Гаити «нормальной» демократии – демократии, не затрагивающей экономических интересов немногочисленной элиты; они прекрасно знали, что для того, чтобы работать таким образом, демократия должна была разорвать свои связи с прямой самоорганизацией народа.
   ЦЕЛЬЮ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ И ИХ СОЮЗНИКОВ БЫЛО ВВЕДЕНИЕ НА ГАИТИ «НОРМАЛЬНОЙ» ДЕМОКРАТИИ – ДЕМОКРАТИИ, НЕ ЗАТРАГИВАЮЩЕЙ ЭКОНОМИЧЕСКИХ ИНТЕРЕСОВ НЕМНОГОЧИСЛЕННОЙ ЭЛИТЫ
   Любопытно отметить, что это американо-французское сотрудничество имело место вскоре после открытых разногласий по поводу нападения на Ирак в 2003 году и совершенно справедливо превозносилось как свидетельство сохранения основополагающего союза, который не способны разрушить случающиеся время от времени конфликты. Даже президент Бразилии Пула поддержал свержение Аристида в 2004 году. Таким образом, сложился порочный союз для дискредитации правительства Lavalas как формы правления толпы, угрожающей правам человека, и президента Аристида как одержимого жаждой власти фундаменталистского диктатора – союз, простирающийся от бывших «эскадронов смерти» и поддерживаемых Соединенными Штатами «демократических фронтов» до гуманитарных неправительственных организаций и даже некоторых «радикальных левых» организаций, финансируемых Америкой, с энтузиазмом осудивших «капитуляцию» Аристида перед МВФ. Сам Аристид дал очень точную характеристику этого пересечения между радикальными левыми и либеральными правыми: «Есть некое тайное наслаждение, возможно, бессознательное наслаждение, в высказывании вещей, которые хотят услышать от тебя сильные белые люди».
   Борьба Lavalas – это образец последовательного героизма, бросающего вызов ограничениям того, что возможно делать сегодня. Активисты Lavalas не стали избегать государственной власти и «сопротивляться» с безопасного расстояния; они героически взяли государственную власть, прекрасно сознавая, что они пришли к ней в самых неблагоприятных условиях, когда все силы капиталистической «модернизации» и «структурной перестройки» совместно с постмодернистскими левыми были против них. Имея дело с ограничениями, введенными Соединенными Штатами и МВФ для осуществления «необходимой структурной перестройки», Аристид проводил политику малых и точных прагматичных шагов (строя школы и больницы, создавая инфраструктуру, поднимая минимальную заработную плату), при этом поддерживая активную политическую мобилизацию народа в открытом противостоянии с его самыми непосредственными врагами – армией и другими военизированными формированиями.
   Единственным, за что Аристид удостоился сравнений с «Сендеро Луминозо» и Пол Потом, был его решительный отказ осуждать меры, предпринимаемые народом для защиты от вооруженных нападений – нападений, которые обескровливали народное движение на протяжении многих десятилетий. Несколько раз в 1991 году Аристид поддерживал обращение к мерам, называющимся на Гаити «Père Lebrun», разновидностью практики бессудной казни, распространенной среди противников апартеида в Южной Африке и известной у них как «necklacing», когда стукачам или палачам-полицейским надевалась на шею горящая покрышка.
Тамара К. Е. Пионеры, 2006
   В своем выступлении 4 августа 1991 года он посоветовал возбужденной толпе вспомнить, «когда и где нужно использовать Père Lebrun», напомнив им, что они «никогда больше не смогут использовать его в государстве, где правит закон».
   Позднее либеральные критики пытались провести параллель между так называемыми chimères, членами групп самообороны Lavalas, и Tontons Macoutes, печально известными бандами убийц при диктатуре Дювалье. Несмотря на несопоставимость уровня политического насилия при Аристиде и Дювалье, здесь важно отметить тонкий политический момент. В ответ на вопрос об этих chimères Аристид сказал, что «слово говорит само за себя. Chimères – это бедные люди, живущие в состоянии глубокой незащищенности и хронической безработицы. Это жертвы структурной несправедливости, систематического социального насилия… Нет ничего удивительного в том, что они борются с теми, кто нажился на точно таком же социальном насилии».
   Возможно, эти крайне редкие акты народной самообороны, совершаемые сторонниками Lavalas, служат примером того, что Вальтер Беньямин называл «божественным насилием»: их следует поместить «по ту сторону добра и зла», в своеобразной политико-религиозной приостановке этического. Хотя мы имеем здесь дело с тем, что может показаться всего лишь «аморальным» актом убийства, у нас нет никакого политического права осуждать их, потому что это ответ на годы и даже столетия систематического государственного и экономического насилия и эксплуатации.
   Как сказал сам Аристид, «лучше быть неправым с народом, чем правым против народа». Несмотря на некоторые слишком очевидные ошибки, режим Lavalas на самом деле был одной из форм, которые могла бы принять «диктатура пролетариата» сегодня: прагматически действуя в рамках навязанных извне компромиссов, он всегда оставался верным своему «базису», толпе обездоленных, выступая от их имени, не «представляя» их, а прямо опираясь на их местную самоорганизацию. Соблюдая демократические правила, Lavalas все же ясно давали понять, что предвыборная борьба – это не главное: куда важнее попытаться дополнить демократию прямой политической самоорганизацией угнетенных. Или, говоря нашим «постсовременным» языком, борьба между Lavalas и капиталистической военной элитой на Гаити – это пример подлинного антагонизма, который невозможно ограничить рамками «агонистического плюрализма» парламентской демократии.
   Именно поэтому книга Холлуарда – это книга не только о Гаити, но и о том, что значит быть «левым» сегодня: спросите левого, как он относится к Аристиду, и сразу станет ясно, является ли он сторонником радикального освобождения или просто гуманитарным либералом, который мечтает о «глобализации с человеческим лицом».
   ПИТЕР ХОЛЛУАРД – ПРОФЕССОР СОВРЕМЕННОЙ ЕВРОПЕЙСКОЙ ФИЛОСОФИИ МИДДЛСЕКСКОГО УНИВЕРСИТЕТА (ВЕЛИКОБРИТАНИЯ); СПЕЦИАЛИСТ В ОБЛАСТИ СОВРЕМЕННОЙ КРИТИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ И ФРАНЦУЗСКОЙ ФИЛОСОФИИ; ПЕРЕВОДЧИК РАБОТ АЛЕНА БАДЬЮ НА АНГЛИЙСКИЙ ЯЗЫК
БИБЛИОГРАФИЯ
   Absolutely Postcolonial: Writing Between the Singular and the Specific. Manchester: Manchester University Press, 2001 (Абсолютно постколониальное: письмо между единичным и особенным).
   Badiou: A Subject to Truth. Minneapolis, MN: University of Minnesota Press, 2003 (Бадью: верность истине).
   Out of this World: Deleuze and the Philosophy of Creation. London: Verso, 2006 (За пределами этого мира: Делез и философия творения).

ФИЛОСОФИЯ


   Чего вы боитесь больше всего?
   Проснуться после смерти – именно поэтому я хочу, чтобы меня сразу же кремировали.

   Кто из ныне живущих вызывает у вас наибольшее восхищение и почему?
   Жан-Бертран Аристид, дважды свергнутый президент Гаити, Он служит наглядным примером того, что можно сделать для людей даже в самой безнадежной ситуации.

   Что вас больше всего раздражает в других?
   Их отвратительная готовность предложить мне помощь, когда я в ней не нуждаюсь.

   Назовите самую дорогую вещь, которую вы купили, не считая недвижимости.
   Новое немецкое издание собрания сочинений Гегеля.

   Что действует на вас угнетающе?
   Глупые люди, выглядящие счастливыми.

   Какой костюм вы бы выбрали для маскарада?
   Маску самого себя. Тогда люди думали бы, что это не я, а кто-то, кто хочет казаться мной.

   Ваше самое постыдное удовольствие?
   Просмотр чудовищно патетических фильмов, вроде «Звуков музыки»

   Чем вы обязаны своим родителям?
   Надеюсь, ничем. Я ни минуты не горевал об их смерти.

   Кого или что можно назвать любовью вашей жизни?
   Философию. Я втайне считаю, что реальность существует, поэтому мы можем рассуждать о ней.

   Назовите ваш самый любимый запах.
   Разлагающаяся природа, например, гнилые деревья.

   Говорили ли вы когда-нибудь «Я люблю тебя», не любя?
   Постоянно. Когда я действительно кого-то люблю, я могу выразить свои чувства только едкими и похабными замечаниями.

   Какой самой неприятной работой вам доводилось заниматься?
   Преподаванием. Ненавижу студентов. Они, как и все люди, по большей части глупы и скучны.

   Если бы вы могли путешествовать в прошлое, куда бы вы отправились?
   В Германию начала XIX века, чтобы прослушать курс лекций Гегеля в университете.

   Как вы расслабляетесь?
   Снова и снова слушая Вагнера.

   Какой самый важный урок, который преподала вам жизнь?
   Жизнь – это глупая и бессмысленная вещь, которой нечему вас научить.

   Поделитесь с нами секретом.
   Коммунизм победит.

КУЛЬТУРА
Европейская культура как товар
[16]
Дэвид Симпсон

   Donald Sassoon, The Culture of the Europeans from 1800 to the Present. London: Harper Collins, 2006. 1617 p.[17]

   «Не все книги продаются для того, чтобы их читали. Некоторые… продаются для того, чтобы с ними сверяться». Эта сентенция, помещенная в самом низу страницы 1301 книги Дональда Сассуна «Культура европейцев с 1800 года до наших дней», сразу же овладевает нашим вниманием. С учетом объема издания – более 600 тыс. слов, – его размеров, веса, качества печати и бумаги (не совсем, но почти китайская бумага), оно выглядит и воспринимается как книга, с которой следует сверяться в малых дозах, и обладает рядом недвусмысленно энциклопедических свойств (наряду с отличным алфавитным указателем и очень полезной библиографией). Представляя собой поразительное достижение в области обобщения и синтеза, «Культура европейцев» в то же время является захватывающим чтением.
   На первых страницах книги автор приводит нас в лондонскую подземку будничным утром в декабре 2000 года. Пассажиры читают газеты, журналы и книги, решают кроссворды, порой пробегают глазами стихи, которые попадаются среди объявлений; другие слушают музыку через крохотные наушники. «В подземке, – комментирует Сассун, – потребление культуры идет полным ходом». Напротив, мир 1800 года отличался явной культурной депривацией: мало кто умел читать и писать, а большинство людей могли услышать музыку только в церкви или по особым случаям. Каким образом произошел переход из того мира в этот? Автор «Культуры европейцев», придерживаясь широкого хронологического подхода, прослеживает два столетия «невероятной экспансии культурного потребления» в череде сменявших друг друга поколений европейцев. Тезисы Сассуна можно свести к следующему: культура – это бизнес, который преуспевает благодаря прибыльному воспроизведению жанров и мотивов во времени и в пространстве. После 1800 года движущей силой ее экспансии являлось в первую очередь печатное слово, прежде всего представленное в романах, и сопровождавшееся параллельным расцветом музыки, наиболее заметным в германоязычных странах и в Италии, где царила опера. В первые три десятилетия XIX века «начала появляться публика, более-менее постоянно читающая книги, а наряду с ней – множество типографий и издательств, сеть платных библиотек и настоящий книжный рынок». То же самое верно в отношении концертов и музыкальных инструментов: с начала XIX века каждая семья из среднего класса владеет фортепьяно или полагает, что его следует приобрести. На 1830–1880 годы приходится «триумф буржуазной культуры»: консолидация рынка способствовала дальнейшей диверсификации жанров с последующей рыночной экспансией.
   Однако к концу XIX века с культурными рынками для книг и музыки вступило в конкуренцию и даже оттеснило их на второй план массовое потребление, ставшее возможным благодаря внедрению новых технологий в области звука и изображения: речь идет о звукозаписи (1889) и кинематографе (1895). Скорость их распространения была поразительной: в Париже в 1906 году насчитывалось 10 кинотеатров, а в 1908 – уже 87. В США распространение кинокультуры шло еще более впечатляющими темпами: от «нескольких дюжин» кинотеатров в 1906 году до 10 тысяч в 1910-м. Начиная с того момента, согласно Сассуну, культура становилась все более американизированной благодаря финансовому могуществу американских медиакорпораций и уникальным по своей репрезентативности маркетологическим ресурсам, воплощением которых являлось чрезвычайно пестрое население Америки иммигрантского происхождения,
   Сассун не оплакивает видимую смерть великой модернистской мечты об эффективных экспериментах с высокой культурой. Автора, избегающего риторики «однобокого морализаторства» в пользу бесстрастного исторического анализа, по-видимому, вполне устраивает будущее, в котором бал правят YouTube, iPod и блог: в этом мире демократизированной информации и всемогущих потребителей «будет больше фрагментации и больше разнообразия», однако «у нас имеется не больше причин для сетований по поводу этого разнообразия, чем для сетований по поводу так называемого культурного империализма в совсем недавнем прошлом». Мир без культуры, – подводит итог автор, – будет «еще более диким, чем тот, что мы наблюдаем сейчас».
   Стремясь обосновать свои постулаты, Сассун приводит обширный набор сведений – порой весьма вычурных и представляющих собой настоящий триумф статистической премудрости. Например, мы узнаем, что за 1870-е года в трансильванской печати появилось всего 12 романов с продолжением, за 1880-e – 18, а за 1890-е – 30, в большинстве своем французские. Впрочем, хотя книга Сассуна битком набита статистикой в форме описаний и таблиц, автор с должным скепсисом относится к этим данным как к доказательствам: сколько именно романов действительно написал Дюма, доподлинно неизвестно, как и то, какую долю из них могли прочесть и действительно читали, допустим, в Греции; списки итальянских бестселлеров за 1930-е годы вполне могли быть подтасованы; данные из социалистических стран никогда не были бесспорными; и даже совсем недавно, в 1997 году. в источниках, опубликованных на родине неолиберализма, т. е. в Великобритании, можно было найти абсолютно разные цифры продаж для одной и той же книги.
Н. А. Шифрин. Новороссийск. Цементный завод, порт. Публикуется впервые
   У меня в отношении книги возникают три взаимосвязанных вопроса: что такое Европа, что такое культура и что такое рынок? Я поднимаю их не из чувства противоречия, а в надежде вычленить сильные и слабые стороны данного проекта. Во-первых, насчет Европы. Было бы смешно жаловаться на то, что Албания, Финляндия и другие малые государства не освещены здесь в той же мере, что и Великобритания, Франция, Италия и Германия, поскольку несомненная заслуга Сассуна состоит в том, что эти страны вообще хоть как-то освещены. И надо отметить, что упоминаются они не просто для вида: данные по ним неизменно учитываются в анализе – например, в анализе сопоставимости и переводимости различных культурных форм при их проникновении с крупных на более мелкие национальные рынки. Однако не все согласятся с тем, что усиление американского культурного доминирования над Европой начиная с 1920-х годов представляло собой такой простой, не знавший конкуренции процесс, каким он изображается у Сассуна, если принять во внимание значение национальных широковещательных компаний в эпоху расцвета телевидения и радио.
   Во-вторых, вопрос еще и в том, что именно Сассун понимает под культурой: более подходящим названием для его книги было бы что-то вроде «Некоторые аспекты рыночной истории европейской культуры» (вдогонку за знаковым эссе сорокалетней давности). По словам Сассуна, «история культуры это история ее производства для рынка». Однако в этом определении не учтены такие менее явно товаризованные элементы культуры, как наука, философия и социальная теория; не рассмотренным осталось также влияние наполеоновских войн. Политическая история неявным образом (поскольку в открытую разговор о ней не ведется) играет здесь второстепенную роль. Нам говорят, например, что немецкие и итальянские фашисты либо не придавали значения наплыву американских фильмов в кинотеатры их стран, либо не могли его обуздать – мол, они не могли «рисковать, лишив свое население главной формы развлечения». А может быть они просто стремились возложить на массмедийный форум обязанность по распространению киножурналов, которые они могли контролировать и контролировали? В подобном нарративе события более широкого культурного значения по большей части выпадают из поля зрения – например, единственное упоминание об интересе Йейтса к фольклору едва ли заменит собой рассказ об ирландском литературном национализме. За рамками повествования остались и такие признанные фигуры авангарда, как Паунд и Годар (оба даже не упомянуты) – гордившиеся тем, что они не торговали своим искусством; хотя, разумеется, тот факт, что книги некоторых авторов расходились хуже, чем книги других, не делает первые культурно незначительными.
   ДАЖЕ ФАШИСТСКИЕ ГОСУДАРСТВА МОГУТ ЛИШЬ ЗАПРЕЩАТЬ КНИГИ, НО НЕ МОГУТ ЗАСТАВИТЬ КОГО-ЛИБО ЧИТАТЬ ТЕ КНИГИ, КОТОРЫЕ ИМИ РАЗРЕШЕНЫ
   Читатели «Культуры европейцев» найдут массу упоминаний о романах, множество ссылок на поп-культуру (комиксы, газеты, поп-музыку, сценические шоу, фильмы, массово издававшиеся романы и рассказы), на музыку (опера и концертные исполнения), и подробный разговор о таких новых массмедийных средствах, как радио и телевидение. Однако поэзия затрагивается сравнительно слабо, а внимание к нон-фикшн самое минимальное, хотя в любом регулярном номере «качественной» газеты содержится не меньше рецензий на нехудожественную литературу, чем на художественную. Автор почти не касается религии, хотя в тексте говорится, что 14% всех книг, изданных в «Германии» в 1835 г., носили религиозный характер. Спорт игнорируется почти совершенно; но как можно серьезно оценивать венгерскую культуру начала 1950-х гг. без рассказа о карьере и публичном имидже «Золотой команды»? Нам говорят, что телевизионное освещение футбольных матчей Премьер-лиги поглощает до одной трети бюджета телекомпании BSkyB, но это одно-единственное упоминание о европейской футбольной культуре, которая кормится за счет продажи билетов на стадионы по беспрецедентно высоким ценам, а также торговли футболками и прочей атрибутикой. Впрочем, невнимание к изящным искусствам объясняется их существованием в невоспроизводимых формах. Однако в наши дни едва ли хоть одна крупная художественная выставка обходится без продажи кружек, футболок, сумок и разного рода печатной продукции; таким образом, значение выставок от Бойделла и Бельцони до «Сенсации» по большей части игнорируется. Более того, если рынок интересен Сассуну лишь в том отношении, в каком на нем продаются воспроизводимые товары, то значительное число страниц книги, посвященных опере и театру, оказываются весьма неуместными.
   Автор дерзко заявляет, что в центре его внимания находится «не побоюсь сказать, культура как бизнес», но нам почти ничего не сообщается о деловых операциях в этой сфере; рассказ затрагивает почти исключительно данные по продажам. Один из способов провести анализ рынка – изучить его сторону, связанную с предложением товара: в случае книг – каковы были тиражи и во сколько они обошлись, имел ли какое-либо значение формат изданий? Как осуществлялись распространение и реклама? Когда и как в различных отраслях индустрии культуры утвердились маркетинговые исследования и насколько эффективными они были? В книге Сассуна вы почти не найдете такой информации: все приводящиеся в ней факты в основном касаются потребления. Однако важно знать, на что рассчитывали и что планировали инвесторы. Пример из области киноиндустрии: фильм Майкла Чимино «Врата рая» щедро финансировался, но обернулся провалом, в то время как Джеймс Кэмерон с большим трудом собрал деньги на постановку своего «Титаника», побившего все рекорды выручки. Многие определяющие явления в сфере культуры были непредвиденными, вовсе не являясь результатом рациональной рыночной стратегии. Если мы будем принимать во внимание лишь то, чему было суждено случиться, то получим историю, написанную в основном победителями. По мнению Сассуна, культура работает как подмножество капитализма в целом, в том смысле, что она «подпитывает саму себя и не имеет пределов»; она поневоле вынуждена распространяться в глобальном масштабе и представляет собой «механизм своего последующего роста». Но не становится ли в таком случае история культуры, как и история капитала, историей трупов, обескровленных вампирическими силами и лишенных всяких связей с конкретным трудом? А если так, чьи это были трупы? Конечно, о молчании мертвецов писать очень трудно, но какие-то представления о провалах способны поведать нам многое о культуре как бизнесе и о том, как те, кто извлекает из нее прибыль, списывают свои убытки.
   Согласно Сассуну, любое производство культуры – занятие рискованное, совершаемое методом проб и ошибок. Даже фашистские государства могут лишь запрещать книги, но не могут заставить кого-либо читать те книги, которые ими разрешены. Сассун хорошо пишет о консерватизме, проистекающем из осознания рискованности любых инвестиций в культуру: это один из самых сильных моментов книги, объясняющий, каким образом один успех выступает фундаментом для следующего. Новый рекла мируемыи товар оказывается пастишем того, что хорошо продавалось раньше, как прекрасно известно из истории детективного жанра. Аналогичные процессы наблюдаются в отношениях между различными носителями: книга по фильму или фильм по книге, переделка романов Золя в такую более прибыльную форму, как пьесы, параллельное существование комиксов и фильмов и самое экономичное – перепродажа виниловых записей в виде компакт-дисков при их почти нулевой себестоимости. В противоположность распространенным жалобам на то что развитие одной культурной формы неизбежно влечет за собой упадок других форм, как будто потребители могут уделять всем им лишь конечный объем внимания, Сассун демонстрирует, что история различных носителей часто оказывается историей их взаимной поддержки. Так, в 1930-е годы популярные британские газеты предлагали своим читателям дешевые собрания сочинений Диккенса; в кино и театре очень часто заняты одни и те же актеры; а телевидение спасает фильмы, показывая их на голубом экране. И Сассун считает, что это по большей части хорошо, не усматривая здесь признаков монополизационного эффекта, в силу которого каждый из носителей просто воспроизводит приемы, используемые в других носителях, а возможно, и их содержание.
В. В. Каменский. Женский портрет, 1912. Публикуется впервые
   В «Культуре европейцев» делается ряд заявлений о причинах и следствиях. Например, Верди изображается здесь хитрым инвестором, который сознательно использовал рынок для извлечения наибольшей собственной прибыли. Итальянская опера по своему размаху и мощи получила доминирующее положение на местном рынке, после чего имела возможность распространяться в глобальном масштабе (по крайней мере, в пределах Европы), в «активном стремлении к всемирной славе» заимствуя за рубежом сюжеты и место действия. В чем же была причина? Сработала ли здесь невидимая рука капиталистического предприятия, которое обречено расширяться или погибнуть? Был ли это ответ на насыщение местного рынка? Или это явление той же природы, что и всеевропейская популярность исторического романа, созданного Вальтером Скоттом? Предлагаемый нам механизм постепенного расширения рынков, несомненно, вполне правдоподобен, но нам его по-прежнему не с чем сравнивать. Поэтому его применимость представляется эмпирической и обоснованной лишь для конкретных примеров; в некоторых случаях (например, в отношении телевизионных «мыльных опер») вообще утверждается, что значение имеет только местный рынок, потому что данный товар не ценится за рубежом. Однако многие главные герои Жюля Верна – не французы, да и многие голливудские фильмы, включая «Касабланку», снимались почти исключительно иностранцами с участием иностранных актеров, хотя и финансировались американцами. Но что выступает гарантией привлекательности иностранных актеров и героев? А если таких гарантий не имеется, где и каким образом мы можем выявить сознательность такого выбора?
   В другом месте книги главным источником привлекательности американских фильмов для глобальной аудитории объявляются их «спецэффекты», а не мультинациональный состав. Почему же специальные эффекты должны быть более привлекательными, чем, скажем, любовные сцены? Здесь очень полезным мог бы стать более подробный разговор о том, отчего культурные рынки бывают рационально предсказуемыми или, наоборот, безнадежно иррациональными. Например, сами США – в настоящее время источник большей части мировой культуры – в глазах Сассуна являются даже слишком адекватным подтверждением идеи о том, что «гегемонистские страны провинциальны, замкнуты на себя и страдают от нарциссизма» – это доказывается тем «фактом», что 91% продаваемых в Америке книг написан американскими авторами, а на американском телевидении почти не появляется зарубежных программ. В связи с этим было бы интересно проследить, каким образом якобы космополитическая рыночная стратегия голливудского кино соответствует или не соответствует этому печальному состоянию дел на внутреннем рынке США.
   В той степени, в какой подобный анализ по неизбежности может производиться лишь постфактум, он приводит нас к определенной тавтологии, присутствующей в некоторых выводах Сассуна: нечто случается потому, что оно случается. Так, доминирование Франции и Великобритании в производстве культурной продукции в XIX веке объясняется «их способностью производить престижные и популярные товары для культурного рынка». Успех театра в эпоху телевидения приписывается его умению обещать своей аудитории нечто, «чего она не может получить дома с экрана телевизора», но если бы театр умирал, можно было бы найти ровно противоположные аргументы и возложить всю вину на телевидение. Какому правилу подчиняется желание иметь нечто иное вместо прибавки к тому, что у тебя и так есть? В другом месте нам говорят, что «эпоха национализма посеяла космополитизм меж представителями среднего класса, выказывавших растущий интерес к другим странам», но вполне можно указать и на противоположные явления для объяснения тех или иных случаев воинствующего изоляционизма наподобие сожжения книг фашистами. Не убежден я и в том, что появление звукозаписи вынудило серьезных композиторов пойти на «радикальные новшества с тем, чтобы отличаться от своих предшественников»: как указывается на другой странице книги, внедрение музыкальных записей могло бы усилить искушение воспроизводить старые и проверенные рецепты самых успешных записей, внося в них небольшие вариации. Мы пытаемся объяснить то, что случилось, но оно совсем не обязано было случаться,
   И думаю, Сассун согласился бы с этим: риск таится всюду, ничего неизбежного не бывает. Польза разговора о цифрах состоит не в том, что тогда мы видим всю картину, а в том, что проявляются общие тенденции, в общем и целом не заслоненные локальными пространственно-временными пертурбациями. Но для того, чтобы рассказ вышел увлекательным, одних чисел недостаточно: они должны сопровождаться яркими догадками. Ни один литературный критик не впечатлится словами о том, что успех «Дон Кихота» можно объяснить его открытостью для «множества интерпретаций». Поразительно, но нам говорят, что низкая оценка немецких фильмов во Франции в 1944 году «почти не связана с антифашистскими настроениями; просто немецкие исторические фильмы и легкие оперетты не отвечали вкусу французов».
   Очевидно, что в проекте такого масштаба неизбежны ошибки и недочеты вследствие зависимости от вторичных источников, которые ни один исследователь не успеет проверить или подвергнуть переоценке за время своей жизни. Роберт Бернс вовсе не писал по-гэльски, а Шекспира в середине XVII века не воспринимали как важнейшего англоязычного автора – это пришло лишь столетие спустя, как указывает в другом месте сам Сассун. Поэты викторианской и эдвардианской эпохи едва ли были «забыты», если они, подобно Киплингу и Теннисону, оказались в школьной программе, а их стихи учат наизусть миллионы людей. А если «великие диктаторы межвоенного периода» регулярно не выступали перед своими аудиториями в эфире, вследствие чего они не имеют отношения к радиовещательному бизнесу, то разве их отдельные выступления от этого лишались культурной значимости для огромного числа людей? Еще большая проблема связана со склонностью автора к необоснованным обобщениям – например, когда он утверждает, что из-за отсутствия в США до 1880 года «разнородного массового рынка» эта страна в культурном плане «по-прежнему была колонией». Здесь неявно присутствует тезис о жесткой взаимосвязи между движениями за национальную независимость и массовой печатной культурой, который при этом ни разу не формулируется и не проверяется в качестве определяющего фактора в сфере межкультурной взаимозависимости.
   Хотя повествование Сассуна об отдельных авторах неизбежно носит несколько выборочный характер, читателя ожидают подкупающие рассказы о Скотте, Сю, Диккенсе, Дюма, Гюго, Берне и Сегюре, если говорить только о сфере художественной прозы. Например, отдельная глава в середине книге посвящена Золя. Был ли он последним автором из области высокой культуры, выстраивавшим свою работу как личный бизнес, и в этом качестве не служит ли он чем-то вроде воплощения определенной ностальгии по тем временам, когда бизнес по видимости имел имена и лица, и когда явления, выходившие за рамки национальных границ, обладали бесспорным критическим содержанием? Вердикт, который Сассун выносит в отношении влияния дела Дрейфуса на репутацию Золя, звучит намного более современно: Золя стал «знаменитостью», его имя превратилось в «брэнд».
   В «Культуре европейцев» освещается более широкий спектр субкультур, чем можно было бы ожидать от однотомной книги. Библиография и источники к книге представляют собой бесценный справочный материал в любой конкретной сфере. И прежде всего следует подчеркнуть, что исторический рассказ Сассуна никогда не опускается на уровень простого перечисления интересных фактов. Заходит ли речь о телевидении в советской России, о поп-музыке в ГДР или о мнимой терпимости к американским фильмам в фашистских государствах, не могу себе представить, чтобы нашелся читатель, не вынесший хотя бы что-нибудь из этой амбициозной и смелой книги.
   ДОНАЛЬД САССУН – ПРОФЕССОР СРАВНИТЕЛЬНЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ ЕВРОПЕЙСКОЙ ИСТОРИИ КОЛЛЕДЖА КУИН МЕРИ ПРИ ЛОНДОНСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ (ВЕЛИКОБРИТАНИЯ); СПЕЦИАЛИСТ ПО ИСТОРИИ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО ДВИЖЕНИЯ И ИСТОРИИ ИТАЛИИ, АВТОР РЯДА РАБОТ ПО ИСТОРИИ ИСКУССТВА И ЕГО ПОТРЕБЛЕНИЯ.
БИБЛИОГРАФИЯ
   One Hundred Years of Socialism: The West European Left in the Twentieth Century, New York: The New Press, 1996 (Сто лет социализма: западноевропейские левые в XX веке).
   Мопа Lisa: The History of the World's Most Famous Painting, London: Harper Collins 2001 (Мона Лиза: История самой знаменитой в мире картины).
   Mussolini and the Rise of Fascism, London: Harper Collins 2001 (Муссолини и возникновение фашизма).

КУЛЬТУРА
Императив авангарда в неолиберальную эпоху
Кети Чухров


   Не секрет, что Россия после долгого перерыва активно вступает в культурную индустрию современного искусства. Впрочем, параллельно с остальными странами далеко не первого мира. Современное искусство в данном случае выполняет роль индульгенции, которая доказывает наличие в стране модернизационных настроений, а также подтверждает стабилизацию экономики, способной не только накапливать, но и вкладывать в культуру. Однако столь долго ожидаемая активизация артрынка и подключение к ней людей, для которых культура и искусство являются всего лишь более цивилизованным видом бизнеса или просто украшают имидж того или иного фонда или компании, немедленно вызвало разделение художественного и критического сообщества на два полюса. На тех, кто оплакивает внерыночное, почти коммунитарное художественное сообщество 1980-х и 1990-х годов, и тех, кто торжествует оттого, что, наконец, началось культурное производство, основанное на современных технологиях и когнитивных практиках.
   В западном культурно-художественном пространстве эти две, на первый взгляд, полярные парадигмы (социально-активистская, некоммерческая, и рыночная) представляют собой взаимодополняющие программы постиндустриальной либеральной культуры. Рынок отвечает за повышение коммерческой и символической цены искусства, а общественные, так называемые неправительственные и некоммерческие организации осуществляют критику коммерциализации художественных процессов, образуя зону критической социальной активности, или зону так называемой институциональной критики.
   В своей последней книге «Власть искусства» (Art Power) философ и теоретик искусства Борис Гройс предлагает и вовсе прекратить различать коммерческое («плохое») и критическо-социальное («хорошее») искусство на том основании, что одно конъюнктурно, а другое – нет. В капиталистическом обществе, где экономику вне рынка представить себе невозможно, критиковать рыночно успешное искусство означает, с точки зрения автора, лишь создавать еще один специфический товар или даже специфический рынок – рынок «некоммерческой» социальной активности.
   Это гройсовское утверждение часто выводит из себя критически настроенных западных левых, как, впрочем, и обескураженных монетизацией культуры российских критиков, рассчитывающих на то, что критические институции, функционирующие по западной социально-демократической модели, способны воздействовать на инфраструктуру капитала. Однако, с точки зрения Гройса, ни один демократически настроенный критик не согласился бы в конечном итоге быть тотально последовательным даже по отношению к собственной критике рынка, то есть просто-напросто вообразить тотальный отказ от рынка со всеми вытекающими из этого последствиями: абсолютной аскезой по отношению к вещественно-товарному миру.
   Гройс выводит искусство за пределы дилеммы между коммерческим и критическим проектами, размещая его (искусства) власть над обеими альтернативами. Искусству, если оно искусство, удается не просто описывать мир таким, какой он есть, а порождать картину мира в режиме утопии. Образ же утопии есть образ той политической модели мира, которой нет и которая должна быть. А значит, взывая к этой утопической модели, происходит и взывание к власти именно такой картины мира.
   Но может ли быть утопия столь же многообразной, сколь и многообразны образы мира и представления о мире? Да, утопии бывают разными по структуре. Однако самое главное в них остается неизменным. Это полная отмена того, что Казимир Малевич в своих работах называет «харчевым принципом», то есть отмена зависимости от фетишизированного вещественного мира, в котором человек проживает от рождения до смерти. И здесь можно задаться вопросом. Что является более естественным состоянием для общества и человека: 1) «харчевой принцип», от которого не может избавиться ни одна социальная демократия (коль скоро она не избавляется от частной собственности, а значит, и «капитализма» общественного сознания), или г) эволюция в сторону «коммунистического» сознания, которая изживает коммерческо-утилитарную составляющую в социуме (как утверждал Маркс в «Экономическо-философских рукописях 1844 года»)?
   Как известно, Советский Союз строил государственную инфраструктуру так, чтобы идеологически общество «естественным» образом отказалось от рынка. Не секрет, что такая естественность стоила огромных искусственных усилий Западная либеральная демократия, напротив, признает изначальную слабость человеческого сообщества («харчевой принцип») естественным человеческим свойством и позволяет ему эту слабость. Именно поэтому Гройс не делает различия между хорошей западной демократией (гуманным капитализмом и умеренным рынком) и плохими демократиями вне Европы, потому что и та и другая модели по сути своей «базарные».
   Так что если рынок и коммерцию считать реальностью жизни, тогда он и будет гуманизмом, а требование малевичевской аскезы – антигуманно. И наоборот, если общество стремится к жизни, которая больше не тратит времени ни на что потребительское и обменно-прибыльное, то «гуманизмом» является этика авангарда и биополитическая утопия Малевича.[19]
   Несмотря на то, что Гройс пишет из самого эпицентра рынка и капитализма, он требует от искусства именно того, что важно для авангарда, – продолжать мыслить утопию. Именно в интенсивности и силе такого утопического воображения и заключается «власть искусства» (Art Power). Но условия нашей современности не позволяют относиться к проекту утопии как методу ее переполагания на будущее (тем более что фигуры политических идей будущего не пользуются популярностью, уступая место диверсификационным сетям спроса и предложения), способ мыслить сегодня утопию все-таки существует. Этот способ – гетеротопия. Гетеротопия (другое место или даже место Другого) – это возможность утопии здесь и сейчас, даже когда утопический и авангардный проект кажется невозможным.
   У Гройса основным локусом гетеротопии становится музей. Музей – не как здание, не как конкретное место, и даже не как культурное отгораживание вечного и бесконечного (духовного) от конечного и смертного. Музей – это ментальная фигура, которая позволяет смотреть на жизнь как бы из точки уже осуществившейся смерти, смерти – как явления неминуемого. И из этого понимания смертного, умершего и даже мертвого как первичного по отношению к жизни и выстраивается риторика авангарда в его противостоянии случайному, сиюминутному. Из данной же логики вытекает и возможность утопии. Ибо только то, что не считает смерть препятствием, способно не упорствовать в той модели жизни, которая охвачена утилитарно-рыночными интересами. Так понятая гетеротопия (как присутствие утопии здесь и сейчас) избегает иерархического реестра вкуса, мнений и текущих политических ситуаций. И именно это делает подобное положение мысли действительно политическим.
   В этом смысле искусство всегда политично, потому что оно, как это ни парадоксально, возвышается над прикладной политикой ради «политики бессмертия». Поэтому и политика коммунизма может быть помыслена именно в рамках политики бессмертия – политики, от которой навсегда отчислен «харчевой» принцип. Это принцип «жизни», все время находящийся внутри конкуренции прибыльного, убыточного, выигрышного или, наоборот, проигрышного. С точки зрения политики и этики авангарда, такая жизнь – недожизнь. Из жизни надо сделать нечто радикально неутилитарное, художественное, чтобы она стала настоящей жизнью. Иначе говоря, только когда жизнь становится искусством, то есть становится вечной, тогда она и становится жизнью.
   В «Политике бессмертия» Гройс говорит о том, что его не интересуют ни чистая эмпирия, ни чистая метафизика, но феноменология (сама физика) вечного, бессмертного, то есть то, как можно было бы исследовать физику метафизики или кость самого духа. (То есть не бессмертие души, а бессмертие «корпуса», тела, материи – бессмертие гетеротопическое. Такую вечную материю, по сути, содержит музей, и из такой перспективы мир обозревается как временный.)
   В данной логике сталкиваются две несовместимые реалии, которые Гройс совмещает в неразрешимом парадоксе, – материя и вечность, иконография и иконоборчество (иконоклазм), профанность корпореального и возвышенность антиутилитарной коммунистической идеологии. Здесь важна логика парадокса, которая в этике и эстетике авангарда часто остается недопонятой. Авангард чаще всего понимается однозначно: либо как эстетический террор, как радикальная модель остранения, или как застывший редукционистский академический канон.
   Однако одним из главных свойств авангардного произведения является апория – неразрешимость парадокса. Например, одновременность иконографии (сотворения иконы) и иконоклазма (разрушения иконы) или реальность утопии – абсолютный оксюморон, возможный лишь через внедрение гетеротопии в жизненное пространство. Позиция Гройса в том, что авангард выбирает радикальную реальность утопии не просто как самый совершенный метод репрезентации, не как осуществившуюся в материи идею, а как hiatus, зияние. Ведь утопия как идеальная политическая перспектива всегда все еще не реальна, и ее «идеалистическая» реализация в материальном произведении предполагает одновременно и несовместимость материальности с идеей будущего. Без этого hiatus'a, собственно, нет никакого авангарда. (Кстати, этот же hiatus Гройс видит и в марксистско-ленинском принципе борьбы и единства противоположностей.) Иначе говоря, утопия аффирмативна, но она не является однозначной позитивностью, как, например, искусство фашизма или любой традиционалистский канон. Она единовременно предполагает и 1) веру в идею (иконофилию), и 2) апофазу – понимание профанности собственных ограниченных способностей по отношению к идее. Как если бы в идею идеального государства включалось еще и понимание того, что материальное выражение стремления к идеальному не может не быть тщетным, оно всегда еще не истинно. Без этого понимания – понимания тщетности стремления к идеальному и, одновременного с этим пониманием, упорства в его материальном достижении – нет ни одной по-настоящему авангардной практики.
   Любопытно, что Гройс не считает, будто эпоха медийной циркуляции и технократического капитала является действительным препятствием для авангардности в искусстве. Так же как власть Римской империи и иудаистского канона не стала препятствием для зарождения и распространения христианства и явления Христа как радикально Нового. Эта потенциальность радикально Нового неискоренима. Но только в том случае, если понимать Новое иначе, чем понимает его потребительское и медийное сознание.
   Чтобы проиллюстрировать свою идею о Новом, Гройс прибегает к цитате из Кьеркегора (с. 23–34), представляя ее в виде блестящей логической формулы авангарда. В медийной или рыночной риторике Новый – это иной, эмпирически отличающийся феномен. Согласно же Кьеркегору, Новый – не иной. Различие не обязательно является новым, ибо мы и так узнаем, что оно – различие. Христа же нельзя было отличить от простых смертных. Ничто эмпирически не свидетельствовало о том, что он сын бога, а не человека. Он не отличен от людей. Соответственно «Новый» значит «различие без различия», ибо только не узнанное различие есть «Новое». Новое поэтому возникает в не-различном, не в Другом, а в том же самом. Этот эффект Гройс и называет реди-мейдом. «Новое можно испытывать как таковое, только если оно производит эффект бесконечного, если оно открывает безграничную перспективу обозревания реальности вне музея. Но этот эффект может быть произведен только в музее (то есть в условиях гетеротопии – К. Ч.)» (там же). Иначе говоря, в реальности реальность конечна, а в музее она бесконечна. Открытый Гройсом критерий авангарда – различие вне различия (Новое) – возможен только в «музее». Притом что музей остается местом («другим местом») фактического сохранения утопии посредством гетеротопии.
C. М. Эйзенштейн. Рисунок, 1921. Публикуется впервые
   Таким образом, в классических реди-мейдах Дюшана, Уорхола и Фишли и Вайса главное не то, что они совершают эпатажный по отношению к аудитории дадаистский жест, а то, что они изобретают «несуществующее» различие. Гройс утверждает, что это парадоксальное «различие» вне различия вечно, потому что материальное выражение этого неразличного различия вынесено из реальности в музей (в «другое место»).[20]
   Еще одной важнейшей формулой авангарда выступает в книге совсем не авангардная, на первый взгляд, презумпция равенства всех образов. Гройс объясняет это тем, что политика утопии – это универсальная политика включения, а не исключения на основании вкуса или эксклюзивности того или иного объекта.
   Многие философы обращаются к презумпции радикального равенства (например, Бадью и Рансьер), вызывая порой недоуменные нарекания или обвинения в наивности и безответственности. А недоуменный вопрос часто состоит в следующем: если в политике можно предполагать презумпцию некоего гражданского равенства, то как можно предполагать презумпцию равенства в таких областях, как философия или искусство? Ведь представления о мире и методы выражения столь различны, несовместимы. Тем более как можно требовать равенства в области эстетики, требовать отмены «исторической привилегии шедевра», как этого требует Гройс?
   Ответ автора таков, что художественным произведением может быть только то, что уже помыслило утопическую эгалитарность, а значит, и неиерархическую зависимость между предметами мира (как и в философии: согласно Бадью, философским утверждением может быть только то утверждение, что априори эту презумпцию равенства в себя включает). Только когда художник оказывается способным помыслить ситуацию открытой неиерархичности жизни в мире (пусть она и утопична), тогда он способен мыслить и равенство имиджей и предметов мира. Это не только не стирает критериев, как считает Гройс, но, напротив, «только то искусство хорошо, которое подтверждает это равенство всех образов… Хорошая работа та, что подтверждает формальное равенство всех образов при условии их фактического неравенства» (с. 13–23).
   Презумпция равенства всех образов, судя по всему, предполагает перспективу, которая основана не на визуально чувственных параметрах образа, а на дефантазматизации образа, на дефункционализации предмета. Ведь если предметы и их образы лишаются функциональности (то есть как бы выходят из утилитарного взаимооборота), то они приобретают особый материальный и эйдетический статус. Они становятся «одинаковыми», в одинаковой степени неутилитарными предметами или «просто» предметами. Условно эгалитарное художественное сознание может произвести «новые» предметы и образы, только забыв об иерархии предметного мира, забыв о разделении между миром феноменальным, природным, культурным и художественным.
   Этот элемент утопии как презумпцию авангарда, эту политику включения Гройс главным образом размещает не только в советском искусстве (авангардном, соцреалистическом и концептуалистском), но и постсоветском искусстве 1990-х и даже 2000-х годов. Гройс объясняет это тем, что капитализм, как и приватизация и рынок, в России были навязаны сверху как предмет новой веры. Как и коммунизм, капитализм в постсоветском пространстве имел искусственное происхождение. И капиталистический этап посткоммунизма тоже имел место как внезапный переход на более правильную «идиллию» (утопию?), только не социалистическую, а капиталистическую (с. 170). По сути же, отношение к социальному проекту постсоветского капитализма в постсоветской России было не критическое, не аналитическое, а близкое к ожиданию нового утопического рая изобилия. С другой стороны, у ряда художников чувственность подлинно «советского» вышла на поверхность именно в 1990-е годы как образ и риторика трагически утерянной утопии.
   Образы утопической идеи, как бы склеивающей распавшуюся реальность постсоциализма, откровенно проступают и в видео Ольги Чернышевой, и в работах Дмитрия Гутова, и в постсоветских фотосериях Бориса Михайлова, и даже в акционизме 1990-х годов. Однако, на наш взгляд, парадигма утопии в русском искусстве распадается с началом 2000-х годов. Это происходит в связи с расцветом ресурсного капитализма на фоне безостановочного формирования элит в разных областях. Утопическое и протокоммунистическое бессознательное на глазах испаряется не только из социального пространства, уже теряющего и элементы постсоветского, но и исчезает и в художественных в работах.[21]
   Утопия из российского искусства исчезла сразу, как только арт попал в систему откатов и продюсерских методов управления, свойственных для российского шоу-бизнеса. Оттеснение парадигмы утопии имеет место еще и потому, что по справедливому замечанию В. Мизиано, стремление к вестернизированной, «цивилизованной» манере репрезентационных практик ассоциируется у российских культуртрегеров и художников с классовым скачком и элитизациеи, но отнюдь не с эмансипацией и расширением эгалитарного проекта.
C. М. Эйзенштейн. Рисунок, 1921. Публикуется впервые
   Что же сохраняет (если сохраняет) в западном искусстве потенциальность авангарда сегодня, когда и там логика иерархии престижа галерей и арт-рынка пытается всеми способами избавиться от теоретической медиации критика и куратора, как бы настаивая на первородной непосредственности изобразительного искусства. (Что же может быть первороднее желания укрепить впечатление от произведения через его приобретение?)
   Наконец, как художнику исследовать реальность или продолжать авангардный проект жизнестроения, когда эти самые жизнь и реальность оккупированы массмедиа и коммерцией? Иначе говоря, какие проекты способны продолжать сегодня авангардные практики в условиях неолиберальной «демократии»?
   Создается впечатление, что Гройс видит потенциальность авангардной бескомпромиссности (гетеротопии) не столько в отдельном произведении того или иного художника, не в непосредственности произведения (этот кантовский критерий чувственного созерцания, судя по всему, захвачен рынком и практикой коллекционирования), сколько в откурированном пространстве или в практике куратора (с. 43–53). В этом смысле художником современности куратор является не в меньшей, а даже в большей степени, чем артист. Именно кураторская практика может сегодня осуществлять иконоборческое перекодирование реальности одновременно с ее авангардным (иконографическим) проектированием.
   Курирование в том стиле, которое имеется в виду Гройсом, не доверяет отдельному произведению искусства, так же как ему никогда не доверяли сами художники авангарда. Дело даже не в том, что куратор, создавая множественное и одновременно единое пространство экспозиции, злоупотребляет автономной ценностью произведения в пользу концепта и смысла, то есть, согласно Гройсу, осуществляет одновременно иконоборческую и иконографическую процедуры. Просто сегодня – и это лишь говорит о природе художественного производства в современном искусстве в эпоху неолиберальной «демократии» – единичный арт-объект не способен охватить высказывания о мире, не способен стать документом эпохи.
   Такой статус кураторской практики, с одной стороны, вызван реальным ослаблением авангардных амбиций в артистическом поведении, а с другой – тем, что отдельное художественное произведение все меньше способно отвечать за диалектический стык между современностью и вечностью (то есть иметь одновременно эстетическую и политическую власть, претендовать на утопию). Им может быть только радикально расширенное экспозиционное и перформативное пространство, включающее всю сложность соотношений по производству смыслов между художником, контингентной общностью публики, куратором, временем и местом.

ИНСТИТУТ ОБЩЕСТВЕННОГО ПРОЕКТИРОВАНИЯ
ПОЛОЖЕНИЕ О ПРЕМИИ В ОБЛАСТИ ОБЩЕСТВЕННО-НАУЧНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ОБЩЕСТВЕННАЯ МЫСЛЬ»

   2. Премия присуждается как профессиональным, так и непрофессиональным авторам за создание лучшей книги по общественно-научной тематике.
   3. Присуждение премий происходит в конце ноября в г. Москва. Лауреатам вручаются дипломы и денежные премии.
   4. Книги, выдвигаемые на соискание Премии, могут быть представлены в Жюри как самими авторами, так и номинаторами не позднее 1 октября 2008 года.
   5. Номинатором может выступать только физическое лицо.
   6. Номинаторы имеют право выдвигать не более трех произведений по собственному выбору.
   7. На соискание премии могут быть представлены прозаические труды, впервые опубликованные на русском языке в период с 1 октября 2007 года по 1 октября 2008 года.
   8. Для выдвижения на соискание Премии необходимо представить следующие документы:
   – книгу (в 2-х экземплярах);
   – аннотацию к произведению – краткую характеристику тематического содержания произведения, его социально-функционального и читательского назначения, формы и других особенностей (не более 4 тысяч печатных знаков);
   – заполненную анкету номинанора или автора установленного образца (бланк заявки – на сайте ИнОП, в разделе «Программа грантов ИнОП»)
   9. Номинированные произведения будут включены в номинационный список, который будет опубликован на сайте Института общественного проектирования (www.inop.ru).
   10. Институтом общественного проектирования ведется строгий учет приема заявок. Если несколько номинаторов (в том числе и сам автор) заявляют какую-либо книгу к участию в Премии, то принимается именно та заявка, которая поступила в оргкомитет Премии первой.
   11. Если книга выдвинута на конкурс номинатором без согласия автора, то последний может по собственному желанию отозвать ее от участия в премии.
   12. Размеры и порядок премирования:
   12.1. Присуждаются 6 премий:
   1-я премия – 200 тысяч рублей (одна премия);
   2-я премия – по 100 тысяч рублей (две премии);
   3-я премия – по 50 тысяч рублей (три премии).
   12.2. Порядок премирования:
   Победитель получает денежную премию. В случае если победившая работа была выдвинута на соискание номинатором, денежная премия делится в пропорции 4:1 между автором и его номинатором.
   13. Сроки проведения этапов премии:
   Окончательный срок выдвижения – 1 октября 2008 года.
   Публикация номинационного списка – 5 октября 2008 года.
   Присуждение премии – 20 ноября 2008 года.
   14. Оргкомитет оставляет за собой право публикации аннотаций.
   15. Книги, присланные на конкурс авторами и номинаторами, не возвращаются.
   16. За разъяснениями и консультациями по вопросам проведения Премии в области общественно-научной литературы «ОБЩЕСТВЕННАЯ МЫСЛЬ» обращаться в Институт общественного проектирования по эл. почте: mediapremia@inop.ru, тел./факс: (495) 788-41-26.

КРОХИ

   Малый и независимый, но уважаемый левый издатель Джан-Джакомо, Фельтринелли в 1980-х создал вторую по охвату сеть книжных магазинов Италии. В отличие от сети № 1 «Мондадори», одного из бастионов медиа-империи Берлускони, издательский дом «Фельтринелли» задавал лево-реформистский тон в книжном мире 1980–90-х. Весной 2006 года продавцы сети провели забастовку, протестуя против низких зарплат и сверхэксплуатации. В последние годы предметом критики стала также растущая коммерциализация ассортимента «Фельтринелли». Итальянские события разворачивались почти одновременно с кризисом в редакции «Либерасьон», влиятельной французской газеты, созданной в 1973 году группой маоистов под патронажем Ж. – П. Сартра. Кризис был вызван дрейфом прежнего корабля свободы в сторону экономической и политической конъюнктуры. Важную роль в борьбе за штурвал сыграл финансист Эдуард Ротшильд, приведенный в дирекцию газеты бывшим маоистом Сержем Жюли, и в свою очередь, вынужденно ее покинувшим. Судьба любого института – удушить идею, заложенную в его основании. Но дух истории неуловим. Возможно, сменив палестинский платок на капитанскую фуражку, из недр альтерглобалистского движения уже выдвинулись новые фельтринелли и жюли.

   Летом 2007 года заработала первая Espresso Book Machine (EBM) – автомат, который за 10 минут и 10 евро превращает pdf-файл в книгу полиграфического качества под мягкой цветной обложкой. Это изобретение примиряет два конкурирующих принципа: низкую стоимость электронных текстов и обладание книгой-объектом. Ну и что тут нового? Уже пять лет существуют сайты, где можно заказать от одной до нескольких тысяч печатных копий собственной или чужой книги. Однако большого успеха эти сайты не достигли. Дело в том, что издательства выполняют не просто техническую функцию печати, но ключевую социальную функцию отбора и «освящения» текстов. Создатели ЕВМ учли это и активно предлагают автомат не конечным потребителям, а библиотекам, малым и научным издательствам, книжным магазинам, откуда читатель может унести новинку, раритет или некоммерческую публикацию. Расчет оказался верным: в июне 2008 года в своем лондонском магазине ведущее академическое издательство «Blackwell» уже установило такой автомат. Другие полтора десятка автоматов работают в университетских библиотеках и книжных лавках Великобритании, Канады, США, Египта. К концу 2009 года создатели рассчитывают разместить по всему миру 500 машин, способных мгновенно издать книгу из миллионной базы текстов. В перспективе – снижение цены экземпляра и уменьшение габаритов автомата до размеров офисного ксерокса. Продвижением ЕВМ занимаются легендарные Джейсон Эпстейн и Дэйн Неллер, покинувшие когда-то престижное интеллектуальное издательство «Random House» (о том, почему и как это произошло, рассказывает в своей книге «Легко ли быть издателем» их коллега Андре Шиффрин). На счету Эпстейна такие социальные изобретения, как переиздание классики в доступном карманном формате (с 1950-х), создание «New York Review of Books» (1963), открытие сервиса печати по запросу (2003). Если судьба нового изобретения окажется успешной, уже через несколько лет книжные автоматы могут стать привычной деталью городского пейзажа.

   ЛСД, вымостивший путь в бессмертие не одному художнику и рок-музыканту, привел туда и своего изобретателя: Альберт Хофманн, получивший в 1938 году диэтиламид d-лизергиновой кислоты из спорыньи грибкового паразита злаковых растений, умер 29 апреля 2008 года в возрасте юг лет. Бессмертие начинается, как известно, после смерти.
   Библио: Автобиографическая книга об экспериментировании ЛСД на себе: ЛСД – Мой трудный ребенок [LCD – My Problem Child, McGraw-Hill Book Company 1980]. В соавторстве написал книгу о психофармасоматической подоплеке древнегреческих Элевсийских мистерий [The Road to Eleusis: Unveiling the Secret of the Mysteries, Hermes Press, 1998]. Влияние психоделических состояний на религиозную и философскую практику не осталось, по его мнению, уделом античности: [Entheogens and the Future of Religion, San Francisco: Council on Spiritual Practices 1999]. О своих отношениях с Тимоти Лири он рассказывает в Outside Looking In, Rochester, VT: Park Street Press 1999.

   Александрийские столпы современного энциклопедизма, иначе говоря, викиманы (пользователи-авторы энциклопедий типа Wiki) всех стран съехались на очередной съезд в середине июля в Александрию (Египетскую). Если среди участников были россияне или русскоязычные, будем рады опубликовать их свидетельства.

   Представители американской библиотечной сети, собравшиеся в библиотеке Конгресса, выбрали «библиотеку года». Ею стала Библиотека Карнеги в Питсбурге – за обеспечение исключительными услугами слепых читателей и других инвалидов (www.carnegielibrary.org/locations/lbph, Library For the Blind and Physically Handicapped)

   Запишите адресок: Library Hotel, 299 Madison Avenue, New York, www.libraryhotel.com.
   В эту гостиницу можно приезжать и не загружаясь чтивом: в распоряжении клиентов 6000 книг, расположенных на десяти этажах в строгом согласии с десятичной классификацией Дьюи. Шестьдесят комнат названы соответственно их книжному наполнению: «Динозавры», «Ремесла», «Поэзия» и т. д. Надо ли уточнять, что курение в гостинице запрещено?

КУЛЬТУРА
Чем обязана исламу европейская культура?
Алексей Апполонов


   Весьма вероятно, что в ближайшее время в Европе (по крайней мере, во Франции) произойдет всплеск интереса к медиевистике. Причиной этого явления может стать книга профессора лионской École Normale Supérieure Сильвена Гугенейма «Аристотель в аббатстве Сен-Мишель: Греческие корни Европы». Целью книги является доказательство того, что возрождение наук и искусств, имевшее место в Западной Европе в ХИ-ХШ вв., ничем не обязано исламскому миру, а то, что традиционно называется «греко-арабским влиянием» есть исключительно «греко-», но никак не «арабское». Напомню, что традиционная точка зрения, поддерживаемая в настоящее время патриархом французской философской медиевистики Аленом де Либера и другими европейскими исследователями, заключается в том, что греческая философия, астрономия, математика, медицина и т. д. стали известны в Западной Европе благодаря ее контактам с исламским миром – либо опосредовано (в результате расширения книготорговли, посещения европейскими учеными исламских образовательных центров и т. п.), либо непосредственно (через арабские переводы греческих текстов).
   Гугенейм берется опровергнуть эту концепцию. Аргументация его довольно проста. Во-первых, полагает он, знаменитый центр исламской учености, Бейт аль-Хикма («Дом Мудрости») в Багдаде, где, согласно традиционной точке зрения, переводились на арабский греческие, а также персидские и индийские научные и философские труды, на самом деле практически ничем кроме коранических исследований не занимался. Аристотель (его творчество Гугенейм рассматривает как квинтэссенцию греческой философии и науки), поскольку его учение трудно совместимо с Кораном, был не то чтобы под запретом, но как бы не рекомендовался к изучению. Лишь немногие мыслители из исламских стран (Гугенейм называет аль-Фараби, Авиценну, Абу Машара и, конечно, Аверроэса) стремились к обретению подлинной мудрости греков, за что нередко подвергались гонениям, а прочие брали из греко-римского наследия только то, что подтверждало основные постулаты ислама.
   Как же тогда Аристотель стал известен Западной Европе? Гугенейм утверждает, что задолго до того, как греческого философа стали переводить с арабского в Испании, труд по его переводу – причем с греческих оригиналов – взяли на себя монахи аббатства Сен-Мишель. Именно это аббатство и переводческая работа, в нем осуществлявшаяся, являются «потерянным звеном» в цепи передачи знания от античности европейскому Средневековью, а то немногое из Аристотеля и других греков, что изначально переводилось с арабского, «стало известно европейцам лишь потому, что они охотились за этими текстами, а не потому, что эти тексты им преподнесли».
   Несмотря на, казалось бы, весьма специфическую тематику, книга Гугенейма вызвала во Франции, Швейцарии и Бельгии большой интерес. Реакция некоторых СМИ была близка к восторженной. В частности, газета «Ле Фигаро» писала: «Наши поздравления! Мсье Гугенейм не побоялся напомнить нам, что [европейская наука] выплавлялась в средневековом христианском тигле, будучи плодом наследия Афин и Иерусалима, в то время как ислам мало что хотел предложить Западу из своих знаний». Еще более конкретно в поддержку «Аристотеля в аббатстве Сен-Мишель» высказалась «Ле Монд»: «В общем и целом, вопреки тому, что все настойчивее повторяется, начиная с 1960-х гг., европейская культура в своей истории и развитии как таковая мало чем обязана исламу – по крайней мере, она не обязана ему ничем существенным… Эта скрупулезная и хорошо аргументированная книга, восстанавливает подлинную историческую картину и, кроме того, является очень смелой».
   То, что книга является смелой, подтвердила обрушившаяся на Гугенейма критика со стороны ученых-медиевистов, временами довольно резкая. Так, Габриэль Мартинес-Гро, сорбоннский специалист по средневековой исламской культуре, в статье «Подозрительное доказательство» высказался в том духе, что Гугенейм не столько занимается историческими исследованиями, сколько стремится восстановить правильную – с точки зрения Запада – иерархию цивилизаций, а также заподозрил лионского профессора в приверженности правой идеологии. Что же касается атакованного в «Аристотеле… „Алена де Либера, то он в своем ответе весьма саркастично сравнил утверждение о первенстве аббатства Сен-Мишель в передаче Западной Европе греческой философии с утверждением о первенствовании «Mère Poulard“ (известный ресторан в Мон Сен-Мишель) в изобретении омлета (общее ироническое настроение не помешало, однако, де Либера усмотреть в «Аристотеле… «руку Ватикана и Министерства по делам иммиграции).
   Как это обычно и бывает в подобных случаях, в деле имеется две составляющих: научная и идеологическая. Начнем с научной.
   Первые плотные контакты исламского и христианского мира были, мягко говоря, не слишком мирными (я имею в виду арабское завоевание VII–IX вв.). Однако после того, как под властью арабов оказались современные Сирия, Палестина, Северная Африка и Испания, завоеватели проявили большой интерес к культуре завоеванных. Надо полагать, что этот интерес был вызван причинами политико-экономического характера: без сотрудничества с населением завоеванных стран (в первую очередь это касается, правда, не столько христианских территорий, сколько Персии) арабам было бы крайне трудно управлять своей колоссальной империей. Уже в IX в. халиф Аль-Мамун основал упоминавшийся ранее «Дом мудрости», который стал центром по переводу на арабский язык греческих, сирийских, персидских и индийских текстов по философии, математике, медицине и т. д. В первую очередь именно благодаря этой затее халифа арабский язык стал для Востока языком философии и науки, заняв то же место, которое в западной Европе занимала латынь. В этом смысле «арабская культура» («арабская наука», «философия» и т. д.) этого периода есть культура не столько арабов, сколько культура всего Халифата, в которой соединились как собственно арабская, так и персидская, греческая и другие культуры.
   Итак, что же, собственно, было известно в то время исламскому миру из греко-римского наследия? Во-первых, стараниями ученых из «Дома мудрости» на арабский были переведены все сочинения Аристотеля по логике, «Метафизика», «О душе», «Физика», «О возникновении и разрушении», «Большая этика», «Никомахова Этика», «Риторика», «Поэтика», «История животных» и т. д. (из всего корпуса сочинений Аристотеля не была переведена, похоже, только «Политика»), а также ряд комментариев к этим трактатам Темистия, Теофраста и Александра Афродисийского и «Введение в „Категории”» Порфирия. Кроме того, были переведены некоторые диалоги Платона («Законы», «Тимей», «Софист»). Наконец, нельзя не упомянуть ставшие впоследствии знаменитыми на Западе «Теологию Аристотеля» (парафраз «Эннеад» Плотина) и «Книгу о причинах» (извлечения из «Элементов теологии» Прокла). Если же говорить о собственно научных трудах, то арабы были знакомы с «Элементами» Евклида и греческими комментариями к ним, «Альмагестом» Птолемея, а также с трудами Архимеда, Аполлония, Гиппократа, Галена и других античных авторов.
   Впрочем, арабские (вернее, арабоязычные) мыслители не ограничивались только переводами. В кратчайшее время (в течение, по сути дела, одного столетия) ученые Халифата творчески адаптировали и развили индийскую математику, греческую астрономию, оптику и медицину. «Золотой век» арабской науки воплотился в трудах аль-Хорезми (лат. Algoritmi), ибн аль-Хайсама (лат. Alhazen), Сабита ибн Курры (лат. Thebit), Абу Машара (лат. Albumazar), Абу Али ибн Сины (лат. Avicenna) и многих других выдающихся ученых.
   ГУГЕНЕЙМ НЕ СТОЛЬКО ЗАНИМАЕТСЯ ИСТОРИЧЕСКИМИ ИССЛЕДОВАНИЯМИ, СКОЛЬКО СТРЕМИТСЯ ВОССТАНОВИТЬ ПРАВИЛЬНУЮ – С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ЗАПАДА – ИЕРАРХИЮ ЦИВИЛИЗАЦИЙ
   Уже только в силу этого утверждение Гугенейма о том, что багдадский «Дом мудрости» не дал ничего, кроме исследований Корана, является совершенно абсурдным. Однако он прав в том, что Аристотель не слишком интересовал арабов. До Аверроэса (XII в.) Стагирит изучался и комментировался довольно вяло; в этом сказалась, вероятно, практическая ориентация ученых Халифата. Грубо говоря, математика (имевшая колоссальное значение для строительства и военного дела), астрономия (важная для мореплавания и земледелия), не говоря уже о медицине, интересовали их куда больше, чем аристотелевская метафизика и (в большей степени спекулятивная, нежели эмпирическая) физика,
   А что же Западная Европа? В период с IX по XII в. Западу из трудов античных мыслителей было неизвестно практически ничего, за исключением «Введения» Порфирия, отдельных работ Аристотеля по логике и фрагментов из «Тимея» Платона. Именно в Европе (а вовсе не в исламских странах, как то хотелось бы Гугенейму) образование и наука сводилась к грамматике, элементарной логике и толкованию священных текстов (было еще, правда, наследие св. Августина, из которого, впрочем, комментировалась и изучалась преимущественно теологическая составляющая). Ситуацию великолепно характеризует тот факт, что едва ли не высшим философским и научным достижением этого периода считается энциклопедическое сочинение Рабана Мавра «О вселенной», в котором на нескольких сотнях страниц излагается все необходимое человеку знание. Необразованность и примитивность латинян настолько поражала арабов, что они всерьез обсуждали вопрос о том, не вызвана ли тупость европейцев холодным климатом, который не позволяет их мозгу достичь нормальных размеров.
Тамара К. Е. О. Т., 2004
   Ситуация в Европе резко изменилась только в XII в., причем странным образом это изменение совпало с началом Крестовых походов, отвоеванием у арабов Сицилии и крупными успехами Реконкисты в Испании (т. е. со «столкновением (в прямом и переносном смысле) цивилизаций» и «культурным (но часто отнюдь не мирным) обменом» между Западом и Востоком). Опять-таки любопытно, что переводческая активность на Западе началась, как и на арабском Востоке, с практических наук. Первые переводы греческих медицинских текстов имели место, по всей видимости, в Салерно, где с 1065 г. работал Константин Африканец (уроженец Карфагена, христианин, обучавшийся все в том же Багдаде). Он перевел на латынь с арабского «Полную книгу медицинского искусства» аль-Маджуси, несколько работ Ибн аль-Джаззара и Исаака бин Соломона, а также – уже с греческого – Гиппократа и Галена. Затем были сицилийские переводы: «Альмагест» Птолемея (переведен с греческого Генрихом Аристиппом) и его же «Оптика» (переведена адмиралом Евгением из Палермо с арабского), а также работы Евклида. Ближе к середине XII в. началась переводческая деятельность в Испании; при этом практически все, что там переводилось, переводилось с арабского языка. Сначала, как и в Италии, на латынь переводились трактаты по астрономии и медицине, а также по математике. Впоследствии в Толедо была организована специальная школа, где стараниями Доминика Гундисальви, Иоанна Испанского, ибн Дауда и, особенно, Герарда из Кремоны на латынь были переведены работы аль-Фараби, Авиценны, аль-Газали, аль-Баттани, Сабита ибн Курры, аль-Кинди, Аверроэса и других арабских мыслителей. Помимо этого Запад получил, наконец, весь Corpus Aristotelicum на латинском языке.
   Переводческая активность продолжалась и в дальнейшем, вплоть до конца XIII в. Правились старые переводы, греческие тексты (преимущественно того же Аристотеля) переводили заново уже с греческого и т. д. Какова же роль во всем этом аббатства Сен-Мишель, в котором Гугенейм обнаруживает «греческие корни Европы»? В начале XII в. там переводили Аристотеля с греческого (действительно, случай редкий) и, похоже, перевели отдельные трактаты по логике (в частности, «Вторую аналитику») и «Физику». Даже если допустить, что вся европейская цивилизация сводится к Аристотелю, то утверждение о том, что именно в Сен-Мишель она вновь обрела свои корни, выглядит более чем сомнительным. В этой связи ироническое замечание де Либера по поводу изобретения омлета кажется весьма метким. Кроме того, можно задать и такой вопрос: откуда на севере Франции появились греческие рукописи? Отчасти об их происхождении свидетельствует тот факт, что в имеющиеся в монастырской библиотеке списки с греко-латинскими текстами Аристотеля включены работы Аделярда Батского. Аделярд (ум. ок. 1152) был англичанином, получившим первоначальное образование во Франции, в Туре и Лаоне; он, однако, не удовлетворился его уровнем и отправился в поисках знания сначала на Сицилию, а затем на Восток, в Антиохию и Малую Азию. Он великолепно овладел арабским, занимался переводами (перевел на латынь «Элементы» Евклида и несколько арабских трактатов по астрономии), а также распространял в Европе, как он сам выражался, «studia nova Arabicorum» («новую науку арабов»). Предположение о том, что именно благодаря ему в Сен-Мишель попали греческие оригиналы Аристотеля не выглядит нелепым, хотя доказать это и невозможно. И пусть даже за появление Аристотеля в Сен-Мишель несет ответственность не Аделярд, очевидно, что дело явно не обошлось без какого-то странствующего ученого, посещавшего Восток.
   В концепции Гугенейма имеется и еще один вопиющий недостаток. Даже если бы весь Аристотель был переведен именно с греческого и именно в Сен-Мишель, это нисколько бы не отменило колоссальной зависимости средневекового латинского Запада от арабского Востока в отношении естественных наук. Так, европейская медицина вплоть до Нового Времени базировалась на изысканиях Авиценны (а не Галена и Гиппократа); достижения средневековой математики напрямую связаны с адаптацией Фибоначчи идей аль-Хорезми (именно от его латинизированного имени происходит термин «алгоритм»); европейская астрономия XIII в. работала опять же не столько с текстами греков, сколько с текстами арабов (тому подтверждением являются хотя бы закрепившиеся в европейской астрономии арабские термины «зенит» и «надир»); средневековая оптика (пожалуй, до Дитриха Фрайбергского) есть не что иное, как просто переложение трудов ибн аль-Хайсама (Альгазена); с алхимией все ясно из самого ее названия (даже искусство перегонки вина европейцы позаимствовали у арабских алхимиков: ярче всего об этом свидетельствует термин «алкоголь»).
   Итак, похоже, с научным аспектом концепции Гугенейма все ясно. Перейдем к ее идеологическому аспекту, который куда более интересен. Действительно, книга лионского профессора писалась не столько как исторический научный труд, сколько как «ответ на вызов времени»: по словам Гугенейма, в свете того, что в 2002 г. Евросоюз рекомендовал позитивнее освещать в школьных учебниках роль ислама в историческом наследии Европы, «попытаться прояснить истинное положение дел просто необходимо». Понимая, однако, что одних только ссылок на переводы Аристотеля в Сен-Мишель явно не достаточно для обоснования альтернативной точки зрения, Гугенейм склоняется к старой идеологеме, согласно которой мусульманский мир был просто неспособен воспринять греко-римскую науку и философию, и, соответственно, не мог служить связующим звеном между античностью и европейским Средневековьем. В ход здесь идут несколько самоочевидных (по мнению автора) тезисов. Вопервых, считает Гугенейм, если в Халифате и были какие-то ученые и философы, то они являлись или сирийцами, или греками, или, на худой конец, персами, которые обратились (если обратились) в ислам исключительно из карьерных и экономических соображений (освобождение от налогов). Поэтому ислам и арабы (как его носители) никакого отношения к научным и философским достижениям Халифата не имеют. Во-вторых, даже этих ученых, если они позволяли себе какое-либо свободомыслие, нещадно преследовали исламские священнослужители. В-третьих, только христианская Европа, где – благодаря христианской религии – всегда высоко ценилась свобода личности, право выбора и т. д., могла оценить и дать новую жизнь наследию Древней Греции.
   ДАЖЕ ИСКУССТВО ПЕРЕГОНКИ ВИНА ЕВРОПЕЙЦЫ ПОЗАИМСТВОВАЛИ У АРАБСКИХ АЛХИМИКОВ: ЯРЧЕ ВСЕГО ОБ ЭТОМ СВИДЕТЕЛЬСТВУЕТ ТЕРМИН «АЛКОГОЛЬ»
   Надо сказать, что Гугенейм прав в том, что ислам как таковой не имел к «золотому веку» арабской культуры никакого (или почти никакого) непосредственного отношения. Философы и ученые Халифата были, как правило, людьми светскими (в этом, кстати, колоссальное отличие мусульманского Востока данного периода от католического Запада, где науками занимались исключительно клирики и монахи). Если у мусульманской религии и была некая положительная роль в становлении и расцвете культуры Аббасидского Халифата, то она заключалась в том, что ислам данного периода, если сравнивать его с тогдашним христианством, как западным, так и восточным, был исключительно терпим. Какие-либо серьезные гонения на философов и ученых имели место несколько позже, причем печальный пример Аверроэса – один из весьма немногих. Вообще же отношение между духовной властью Халифата и его учеными хорошо иллюстрирует легенда, согласно которой халиф аль-Мамун (а халиф при Аббасидах был как-никак духовным главой всей мусульманской общины) платил за переводы Аристотеля золотом (о чем ныне, увы, не могут и мечтать переводчики научных и философских текстов даже в самых-самых демократических, свободных и богатых странах).
   Опять-таки не следует думать, что католическая Европа приняла Аристотеля с распростертыми объятиями. Еще в середине XII в. уже упоминавшийся Аделярд Батский, перелагая на латынь восточную и греческую мудрость, осторожно замечал на всякий случай, что сообщает не свои собственные идеи, но идеи арабов (causam Arabicorum, non meam ago). И вообще рецепция аристотелизма в Европе проходила под знаком постоянных запретов и осуждений. Впервые Аристотель попал под подозрение церковных властей в первом десятилетии XIII в., когда два преподавателя Парижского университета, Амальрик Венский и Давид Динантский были уличены в ереси; при этом корень зла усмотрели в libri naturales, т. е. в «естественнонаучных сочинениях» Аристотеля, вследствие чего их преподавание было запрещено (запрет Парижского Поместного Собора 1210 г., подтвержденный также в 1215 г.). В 1228 г. папа Григорий IX предписывал парижским теологам преподавать теологию без всяких примесей мирского знания (sine fermento mundanae scientiae), не извращая Слово Божие измышлениями философов (non adulterantes verbum Dei philosophorum figmentis). Тот же Григорий IX распорядился в 1231 г. создать комиссию с Гильомом Оверньским во главе, которая должна была «очистить» сочинения Аристотеля от сомнительных с точки зрения ортодоксии идей. Хотя определенные результаты и были достигнуты (прежде всего, благодаря Фоме Аквинскому, который творчески переработал Аристотеля, сделав его «безопасным» и вполне приемлемым для католицизма), аристотелизм (в его аверроистской версии) был снова осужден в 1270 и 1277 гг. (причем осуждению подверглись даже отдельные тезисы самого Аквината). Результатом этих двух осуждений стало то, что один парижский профессор (Сигер Брабантский) был убит «при невыясненных обстоятельствах», а несколько других были вынуждены покинуть Париж. А уже в середине XIV в. от аристотелизма в его классическом виде вообще мало что осталось: via moderna Уильяма Оккама и его последователей – это уже совсем другая история.
   Поэтому когда Гугенейм говорит, что мусульманские священнослужители преследовали Аверроэса, он, конечно, прав; но точно так же их католические коллеги преследовали Давида из Динанта, Сигера Брабантского, Боэция Дакийского, Бернье из Нивеля и других аристотеликов. Да, конечно, аль-Газали не любил философов, как греческих, так и арабских, и его знаменитый трактат «Tahafut al-Falasifa» яркое тому свидетельство. Но разве нельзя считать аналогом этого трактата сочинение «О заблуждениях философов» Эгидия Римского или, скажем, антиаристотелевскую проповедь Бонавентуры «О дарах Духа Святого»? Действительно, Католическая Церковь поддерживала и финансировала науку, но до определенных пределов; когда же некто выходил за эти пределы, он обычно подвергался репрессиям, что вполне естественно, и было бы странно, если бы церковь поступала как-то иначе.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →