Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Международный телефонный код Антарктиды - 672

Еще   [X]

 0 

Язык и смысл (Шпет Г. Г.)

Как я указывал, логические или терминативные функции слова составляют только один из видов оперативной стороны в номинативной функции слова. Войдем поэтому глубже в анализ их специфических качеств.

Об авторе: Густав Густавович Шпет (26 марта (7 апреля) 1879, Киев — 16 ноября 1937, Томск) — русский философ, психолог, теоретик искусства, переводчик философской и художественной литературы (знал 17 языков). Родился в Киеве в обедневшей дворянской семье. В 1898 Густав Шпет окончил 2 киевскую гимназию и поступил… еще…



С книгой «Язык и смысл» также читают:

Предпросмотр книги «Язык и смысл»

Густав Густавович Шпет

Язык и смысл

III, 5, b, g

aa, Формы мыслимого

Как я указывал, логические или терминативные функции слова составляют только один из видов оперативной стороны в номинативной функции слова. Войдем поэтому глубже в анализ их специфических качеств.

Как бы мы ни определяли значение, если только мы видим в нем известное содержание, мы тем самым признаем в нем соответственную форму. Коррелятивно: сознание всегда есть сознание многообразия форм, и следовательно, “состоит” оно из многообразия форм *. По отношению к материальному составу сознания это признавал даже Кант, усматривавший его формы в Space и Time 1. Но в сфере “мыслимого” Кант видел только формы, да и те приписал создающему их субъекту. Сенсуалистическая ошибка Канта в том и состоит, что он не допускал чисто мыслимого, “идеального” содержания. Последнее, раз оно признано, необходимо устанавливается в своих формах, также “идеальных”. В коррелятивной сфере чистого сознания мы этим, понятно, обязываемся также к признанию “сознания содержаний” и “сознания форм”. Это последнее, между прочим, есть сознание логическое. Не нужно думать только, что это есть особая “область” сознания, как бы “часть” его, подобно тому, как можно говорить об особых “областях” сознания, определяемых по конкретному предмету, “вокруг” которого накопляется и формируется самостоятельное содержание. Напротив, логическое сознание обладает безусловной всеобщностью по отношению ко всем мыслимым предметам, и в этом смысле оно не отдельная “область”, а необходимая принадлежность сознания всюду, где есть только предмет. Будучи само сделано предметом специальной рефлексии, оно не имеет самостоятельности, оно только — абстрактно. В живой конкретной жизни сознания оно всегда налицо, но никогда — несамостоятельно. По этому одному уже нельзя сказать, что формы исчерпывают все “мышление”, не говоря уже о сенсуалистическом предрассудке, будто содержанием не может являться разум, а является только чувство. Но не менее превратно истолковывается роль форм, когда они понимаются, как “продукты” или “виды” деятельности таинственного незнакомца, именуемого Субъектом.

bb, Понятие форм — кантовское, аристотелевское,
платоновское

Это последнее представление о “субъекте”, как формообразующем начале, вводит в философию то ненужное ей понятие формы, которая как бы извне налагается на известную материю, принимающую вследствие этого некоторый постоянный облик, дающий возможность отличить данную вещь от другой. Таково понятие, прежде всего, логической формы у Канта, а затем и понятие его трансцендентальной формы. Последнее, впрочем, другой своей стороной, как равносильное понятию “закона”, само собою сопоставляется с бэконовским понятием формы * . Бэконовская “форма” имет реально-<метафизическое> значение и, — желал того Бэкон или не желал, — становится в один ряд со скрытыми качествами, пластическими или жизненными силами. Как такое его понимание формы восходит в конечном итоге к аристотелевскому понятию формы и указывает на наличность в реальном мире внутреннего образующего начала, призванного к объяснению самой действительности. Аристотелевское понятие формы, в свою очередь, было результатом трансформированного перенесения “идеи”, или точнее эйдоса, из области мыслимого и умопостигаемого в область реального и эмпирического. Эйдос Платона есть полное содержание мыслимого, облеченное в определенные логические формы. Формообразующим началом является скрепляющее предметное начало эйдетического содержания. Чисто формальная функция эйдоса всегда остается некоторого рода отвлеченностью, но отвлеченностью не эмпирического, а чисто идеального порядка. В единстве же со своим содержанием она составляет конкретную данность, через которую до нас доходит все предметно-конституированное. Такое единство есть Ogoj 3. Сознание предметного, характеризуемое Платоном по самому предмету, выступает затем как ™pist”mh 4 или как dOxa 5, но непременно как логическое сознание, обнаруживающее себя в своей полноте только в процессе диалектического анализа. Это понятие формы, заключающееся в самом понятии эйдоса, сросшееся с мыслью о предмете и его содержании, остается во всяком развитии положительной философии, как одно из основных ее понятий, хотя оно меняет иной раз свое имя или свое терминологическое одеяние. Существенным для него, однако, всегда остается его определение через соотнесение к идеальному предметному содержанию, как значению, или смыслу, или разумному основанию (ratio), или сущности логического слова, “понятия”.

gg, Форма языка у Гумбольдта

За функцией формы в этом последнем смысле последуем теперь дальше. Я исхожу из определений и разъяснений Гумбольдта, которому принадлежит введение в научный обиход самого понятия внутренней формы языка *. Язык, по его меткому определению, не есть произведение, ergon, а есть деятельность, energeia, которая действует некоторым постоянным и единообразным способом и имеет целью понимание.

Постоянное и единообразное в этой работе духа, поднимающей членораздельный звук до выражения мысли, в совершенной связности и систематичности, составляет форму языка. В этом определении форма выступает как научно образованная абстракция; в действительности это — вполне индивидуальный, конкретно существующий порыв, посредством которого народ осуществляет в языке свои мысли и ощущения. Но так как мы не можем видеть этот порыв в нераздельной совокупности всего стремления, а лишь в его единичных действиях, то нам остается только охватить однородность его действия в мертвом общем понятии. Сам по себе этот порыв един и жизнен. Не нужно думать, будто формы языка суть только грамматические формы; понятие формы языка простирается далеко за пределы правил связи речи и даже за пределы образования слов, поскольку под последним разумеется применение общих логических категорий действования, субстанции, свойства и пр. к корням и основам ** (Grundwo rter ?), и даже в особенности речь идет о последних при познании сущности языка. Понятие формы ни в коем случае не исключает фактического и индивидуального, — напротив, в этом понятии охватывается и в него включается все, что только действительно исторически может быть обосновано, в том числе самое индивидуальное. Но, разумеется, в понятие формы единичное входит не как изолированный факт, а постольку, поскольку на нем можно открыть метод образования языка. Тождество и родство языков должно покоиться на тождестве и родстве форм. Но в языке индивидуация внутри всеобщего согласия (? U bereinstimmung) так чудесна, что можно с одинаковой правильностью сказать как то, что весь человеческий род обладает только одним языком, так и то, что всякий человек обладает особым языком.

dd, Внутренняя форма у Гумбольдта

Как бы ни были художественны и богаты звуковые формы языка, связанные даже с самым живым артикуляционным чувством, они все же не могут создать языка без света идей. Только последние создают собственно язык, будучи его совершенно внутренней и чисто интеллектуальной частью. В ней раскрывается единство и взаимодействие законов, согласованных взаимно и с законами созерцания, мышления и чувствования. Эти законы суть не что иное, как пути, по которым движется духовная деятельность в создании языка, или, пользуясь другим сравнением, — формы, в которых оно отчеканивает звуки. “Нет такой силы души, которая не была бы при этом деятельна; нет ничего внутри человека столь глубокого, столь тонкого, столь всеобъемлющего, что не перешло бы в язык и что не было бы познаваемо в нем”. Их отличительные интеллектуальные черты покоятся на организации духа народов в эпоху их образования и составляют непосредственный отпечаток их. Во внутренней интеллектуальной части языка, как и для звуковой формы, наиболее важными являются два пункта: обозначение понятий и законы связи речи. Обозначение понятий по отношению к звуковой форме составляет образование слов, по отношению к внутренней форме — образование понятий (die Begriffsbidung). Язык не дает предметов, он дает понятия, образованные о них самодеятельностью духа в сознании языка. Именно об этом образовании, поскольку оно, будучи совершенно внутренно, как бы предшествует артикуляционному чувству, идет речь при определении того, что составляет внутреннюю форму языка. В образовании понятий отражается целиком богатство народного языка, плодовитость которого здесь получает полный простор для своего обнаружения. В не меньшей степени, конечно, <народные> особенности духа сказываются в связях речи, несмотря на ее прочную в общем закономерность.

ee, Моя интерпретация Гумбольдта

Сильные и слабые стороны мысли Гумбольдта — ясны. Язык служит цели понимания, и в этом смысле он является единственным и всеобщим источником и орудием познания. Конечно, слово не “передает” предмета, который по существу трансцендентен, оно только называет его. Содержание, носителем которого он является, состоит, как указано выше, из некоторого сенсуального материала, субстрата (Uh) и чисто мыслимого содержания. И то, и другое также по существу трансцендентно. Предмет вместе со своим содержанием есть то, о чем слово, о чем идет речь, а не то, что “передает” слово. Здесь лежит значение слова, но само по себе, очевидно, оно так же не может быть “передано”. Оно передается только будучи оформлено. Не следует искать постоянного соответствия между звуковой формой слова и внутренней интеллектуальной формой, — последняя имеет свою самостоятельную жизнь и закономерность. Без внутренней формы, строго говоря, нет не столько слова, сколько его значения, нет, следовательно, осмысленного слова. Что не поддается оформлению в этом смысле, то непередаваемо, “невыразимо”, “неизреченно”. Сфера внутренних форм и сфера значений, таким образом, взаимно покрывается, но формы и значения здесь отнюдь не составляют одного и того же. Формы — то, через что или благодаря чему происходит понимание, значение — суть само понимаемое. В живом опыте они — единое, и их единство — в форме. Понятие, как средство понимания, не есть значение в собственном смысле, а есть оформленное значение. Внутренняя форма слова, как понятие, не есть само значение, а некоторое отношение между терминами корреляции: слово — значение. Сколь сфера мыслимого в целом содержания есть по преимуществу сфера отношений, явно, что здесь — область форм. И если бы Кант был прав, что только чувственность дает содержание познанию, а мышление его только формует, сфера мыслимого была бы сферою одних и чистых форм. Сфера форм, во всяком случае, остается sui generis 6 идеальной сферой, отличной в целом как от называемого словом предмета, так и от значащего в слове содержания. Разумеется, в себе сфера слов также не однородна, и рядом с “понятием” располагается область таких форм, как “образ”, “фигура”, “символ” и пр. Здесь, очевидно, своя особенная тема. Мы ограничиваемся поэтому только выделением одной стороны: логической проблемой понятия как проблемой внутренней формы.

zz, Оценка Гумбольдта (<субъективизм>)

Поскольку изложенные мысли составляют раскрытие гумбольдтовской идеи внутренней формы языка, мы найдем в последней весьма плодотворную почву для разрешения интересующей нас проблемы. Но и в этом остается еще много недоговоренного, и в других отношениях развитие мысли у Гумбольдта оставляет нас неудовлетворенными. Что “форма” соотносительна “содержанию”, это признается как-то всеми, но зато совершенно забывается, что “форма” есть также “продукт”, “результат”, “произведение” некоторой формообразующей “деятельности”, для определения которой должен быть указан ее источник или начало. Как только произведено отвлеченно разделение “содержания” и “формы”, слишком легко подсказывается желание приписать эту деятельность самому человеку, что, как известно, приводит к субъективизму и эмпирическому скептицизму *. Кант попытался “выпарить” человека и “перегнать” в гносеологический куб одни чистые формы. Дело это помогло мало, но жесткий эксперимент произвел нужное впечатление. Ему поддался и Гумбольдт. Это имело как некоторые положительные, так и отрицательные последствия.

Гумбольдт уверен, что источником внутренних форм языка является сам “говорящий”. В таком случае, если под “говорящим” понимать каждого человека, формы получают исключительно психологическое значение. Единственной гарантией устойчивости форм тогда могла бы служить предпосылка о психофизическом однообразии человеческих индивидов. Но принципиально область форм оставалась бы областью индивидуального каприза. Положительная сторона кантовского эксперимента в том, что против такого заключения он основательно предостерегал. И у Гумбольдта выступает менее подвижный “творец форм” — народ, или, точнее, дух народа. Это — не кантовское, а романтическое понятие, тем не менее оно носит некоторые признаки кантовского субъекта, а с тем вместе и его дефекты. Как эмпирическое явление это понятие неизбежно сопровождается теми же функциями, что и понятие “индивидуальный человек”: та же индивидуальная подвижность и капризность. Снабженное атрибутами кантовского “субъекта”, оно влечет за собою и его противоречия. Прежде всего, взятое в своей идее, оно не исключает типов “единств” внутренней интеллектуальной части языка, — для этого достаточно не забывать единства собственно индивидуального в противоположность коллективному. А затем, — опять, как и кантовский субъект, — оно имеет смысл только при допущении, что это есть закрытый и запечатанный сосуд форм, в который ни одну новую форму нельзя ввести и из которого ни одной нельзя убрать. Как и у Канта, этим уничтожается творчество форм и отрицается их живой, динамический и подвижный характер. Только несостоятельность такого результата в языке должна быть еще более ощутительна, чем в сфере отвлеченного от языка анализа научного познания.

Разумеется *, я этим не хочу сказать, что мыслит предмет, а не человек, но я настойчиво подчеркиваю, что человек мыслит о предмете и, следовательно, “интеллектуальная часть” языка, его внутренняя форма есть форма, в которой выступает в “разговоре” предмет со своим содержанием. “Человек” — только более или менее “честный” передатчик. Я допускаю полную его свободу в этой передаче до тех пор, пока он передает то, что видит. Мысль Гумбольдта о том, что самые ошибки “говорящего” являются источником новых форм, — безусловно верна и тонка, но все-таки это есть только передача виденного, хотя и плохо виденного и неправильно истолкованного. С приговорами об этой неправильности, однако, не следует спешить: самый приговор может быть “неправильным истолкованием”, эмпирической ошибкой человека, а новосозданная форма окажется точной передачей того, что присуще предмету. Единственный случай чисто субъективного творчества в области внутренних форм я допускаю в тех высказываниях, которые носят название “бессмыслицы” или “абсурда”, т. е. в случаях высказываний, нарушающих принцип противоречия. Они действительно не предметны, и напротив, не что иное, как обращение опять-таки к предмету, может устранить их из нашего языка. Истинная же свобода в творчестве внутренних форм слова заключается во все новом и более углубленном раскрытии содержания предметов, в раскрытии его новых сторон, новых отношений, действий и пр., и пр.; говоря коротко, в непрестанно движущемся раскрытии содержания как значения, которое, как сказано, иначе не может быть выражено словом, как в присущей ему форме.


III, 5, b, d,

aa, Вундт о внутренней форме

По поводу неопределенности понятия внутренней формы языка у Гумбольдта Вундт замечает, что Гумбольдт вообще делал больше указаний на проблемы, подлежащие решению, чем давал его. Если оставить в стороне parsrgon 7 этого замечания, — свойственную Вундту высокомерную снисходительность по отношению к людям, которые его превосходят и заслугами, и талантом, — то здесь есть большая доля истины. Но, к сожалению, та определительность, которую после Гумбольдта стали вносить в его мысли, имеет значение разве только как instantia negativa 8, так как она неуклонно движется в направлении психологизма, в лучшем случае, ничего для проблемы не дающего. Очень характерен в этом смысле своей наивной откровенностью психологизм самого Вундта. Вундт ставит в упрек Гумбольдту как раз то, что у Гумбольдта является самым сильным и принципиально верным: в основе его понятия внутренней формы языка, утверждает Вундт, стоит собственно понятие идеальной формы, дающей самое совершенное выражение мысли и осуществленной в разных языках в большей или меньшей степени *. По определению Вундта, внутренняя форма языка составляет только сумму фактических психических свойств и отношений, создающих определенную внешнюю форму. Под внешней формой языка В. разумеет совокупность психических факторов, благодаря которым в языке образуются слова и предложения; с этой точки зрения языки подразделяются на 12 пар типов, например, типы языков изолирующие и агглютинирующие, языки с односторонним развитием номинальных форм и вербальных, языки с атрибутивным и предикативным образованием предложений, языки со свободным и постоянным порядком слов и т.п. Таким образом, у Вундта внутренняя форма оказывается объясняющим фактором по отношению к внешней форме. Самое право на применение термина “форма”, следовательно, уже требует своего обоснования. Нет сомнения, что у В. это противопоставление “внешнего” и “внутреннего” — только отголосок на его же утверждение, будто “физическое” и “психическое” — две стороны или две точки зрения на “одно”. Как бы ни было, придав внутренней форме реальный смысл, В. делает понятие ее бессильным против скептических выводов о ценности и руководящей роли “форм” в языке. Его типы внутренней формы языка, — фрагментарное и дискурсивное, синтетическое и аналитическое мышление, предметное и <катастатическое> (? Zusta ndiches **), объективное и субъективное, конкретное и абстрактное, классифицирующее и генерализирующее, — только по названию могут претендовать на идеальное значение, а в действительности это — чисто психологические определения. Иначе и быть не должно при его понимании внутренней формы. Разумеется, на общий смысл понятия формы у В. нисколько не может влиять тот факт, что В. говорит не об “индивидуальной”, а об этнической психологии, — тем более, что его понятие последней до крайности абструзно * .

bb, Общая характеристика Штейнталя

Интереснее и научно серьезнее психологистическое истолкование понятия внутренней формы у Штейнталя. Но у него, так же как и у Гумбольдта, мы найдем некоторые указания, имеющие для проблемы безусловно принципиальное значение. Рассуждения Штейнталя носят ярко выраженный характер “эволюционного метода”, т. е. метода схематической и произвольной реконструкции “доисторических” моментов в развитии языка, т. е. таких моментов, относительно которых наука не располагает никакими фактическими данными. Наука только страдает от таких “теорий происхождения”, потому что ими прикрывается просто наше незнание. Я выделю в изложении Штейнталя по возможности только моменты дефинитивные и описательные **.

gg, Определение внутренней формы у Штейнталя

Для языка существенным является то сознание значения, которым сопровождаются наши рефлексы, мимика, звук голоса, и в особенности артикуляционный. Поскольку имеет место такая сознательная связь телесного рефлекса с душевным возбуждением, т.е. также с сознанием, мы имеем дело с сознанием сознания, или с самосознанием, которое на первой своей ступени, есть не что иное, как интуиция интуиции (eine Anschauung der Anschauung) (S. 295, 298). Образуя интуицию интуиции, душа связывает ее со звуком, который является таким образом, внешним, проистекающим из внутреннего, к которому мы от него заключаем (303). Созерцаемая интуиция есть представление, составляющее значение звукового знака. Интуиция интуиции, следовательно, переводит интуицию в звук; связь их обоих есть внутренняя форма языка; звук составляет его внешнюю форму, а представление относится к содержанию сознания (304). Но содержание интуиции, как и вообще сознания вещи, не есть полное содержание вещи, а только поскольку мы постигаем его (ib.). Будучи некоторым видом сознания, внутренняя форма языка или интуиция интуиции не есть, однако, сознание внешних предметов, а есть сознание внутренних предметов, интуиций (305), но содержание его, как сказано, не есть содержание интуиции самой по себе, которая является его предметом, а поскольку эта интуиция ему является, постольку она составляет его содержание (ib.). Так как интуиция, как и все наше сознание объектов, субъективна, то внутренняя форма языка, интуиция интуиции, вдвойне субъективна (duppet subjectiv) (305).

dd, 3 стадии внутренней формы у Штейнталя

В развитии внутренней формы Штейнталь намечает три ступени, историческому значению которых мы, вопреки Штейнталю, не придаем ни малейшей ценности, а обратим внимание только на их принципиальное значение. Первая стадия — патогномическая. Пока чувство “выражается” в звуке, хотя бы и членораздельном, языка еще нет. Звук здесь не есть знак чего-то внутреннего; собственно, он вообще даже не есть знак, так например, крик, вздох, стон — не суть знаки боли, а только ее действия. Здесь нет языка, потому что здесь нет еще его внутренней формы. Но лишь только мы произносим какое-либо междометие и замечаем, что оно не просто звук, “сотрясение воздуха”, эта мысль уже связывает значение междометия с его звуковым содержанием и составляет внутреннюю форму этого междометия. Такие междометия вводят нас уже в так называемую ономатопею (§ 97). Интуиция имеет здесь ценность, которая возвещается звуком, и сознание схватывает то, что проникает в него вместе со звуком при данном восприятии и что, следовательно, составляет внутреннюю форму языка (§ 99). Вторая ступень — характеризующая. Инстинктивное самосознание, внутренняя форма языка, проясняется и становится содержательнее; здесь мы уже имеем дело с этимологической сферой — слова обозначают интуиции, указывая их некоторый характеристический признак. Содержанием внутренней формы языка, тем, что сознание созерцает в своей интуиции, здесь является служащий для обозначения признак (например, существительные обозначают вещи по их деятельности или свойствам) (§ 100). Третьей ступени, собственно, нет, и тем не менее ее нужно признать: здесь нет нового, но меняется старое. Звук и объективная интуиция (значение) связываются непосредственно, внутренняя форма языка выпадает из сознания, она является только точкой без протяжения и содержания, где соприкасаются звук и значение. Это уже не инстинктивное самосознание, а действительное, более богатое, чем инстинктивное (§ 101).

ee, Субъективизм в понятии внутренней формы у Штейнталя *

Как я указывал, я выделяю в мыслях Штейнталя только то, что по существу характеризует его понятие внутренней формы языка, т. е. беру то, что существенно не для объяснения психического происхождения и развития ее, а то, что определяет и характеризует ее как такую, так как в последующем я имею в виду не критику психологизма у Штейнталя, а выделение того, что может быть ценно для раскрытия положительного смысла интересующего нас понятия. — Согласно общему определению Штейнталя, “внутренняя форма языка” есть связь звука и его значения, связь или отношение внешней формы и некоторого содержания сознания. Недостаток этого определения, как и последующих разъяснений Штейнталя к нему, состоит в том, что все время остается неясным роль “предмета” в установлении такого отношения, а иногда она даже как будто вовсе отрицается. Опасность в игнорировании предмета — в том, что для внутренней формы остается одно только субъективно-психологическое истолкование, предоставляющее творчество форм чисто субъективному произволу. И действительно, ведь “внутренняя форма языка”, по Штейенталю, оказывается имеет свое содержание, отличающееся от “содержания вещи”, так как в него входит только то, что мы субъективно схватываем при восприятии или представлении вещи. При таком взгляде, очевидно, нет ни малейшей гарантии против того, чтобы наше “схватывание” не уцепилось за чисто иллюзорное “содержание”. Штейнталь сам принужден был признать, что “внутренняя форма” оказывается “вдвойне субъективной”. Она, следовательно, должна рассматриваться как чистый продукт субъекта, хотя под субъектом понимается у него, собственно, не душа, а, как и у Гумбольдта, дух. Однако, в силу неясности понятия “дух” у Штейнталя, и в особенности в силу его общих психологических предпосылок, в конце концов, понятие “духа” у него сводится к субъективно-психологическим определениям и объяснениям **. В результате поэтому мы вправе сказать, что “внутренняя форма” у Штейнталя есть не что иное, как некоторая совокупность субъективных представлений, сопровождающих высказываемые и воспринимаемые нами слова, — результат, неприемлемость и бесплодность которого для принципиального анализа очевидна.

zz, Принципиальное истолкование внутренней формы как интуиции интуиции, у Штейнталя

Тем не менее в определениях внутренней формы языка Штейнталя есть сторона, которая заслуживает с нашей стороны особенного внимания. Это именно те его разъяснения, согласно которым внутренняя форма языка есть интуиция, но не интуиция “внешних” предметов, а самой же интуиции. Штейнталь сам поясняет, что такого рода “интуиция интуиции” есть не что иное, как рефлексия, направленная на само течение нашего сознания. Здесь, как известно, мы имеем дело с тем пунктом, в котором внимание исследователя поворачивается, переходя от эмпирической психологической установки, к новой философски принципиальной установке. Последняя нам открывает поток сознания в его чистой идеальной данности, и тут только открывается надежная почва для принципиального уяснения того, что же есть внутренняя форма? Интуиция, как предмет интуиции, явно может быть подвергнута здесь анализу в своей идеальной сущности, и уже никак нельзя отрицать, что ее формальные моменты также представляют предмет идеального порядка, следовательно, и дисквалификация их в простую эмпирическую “совокупность субъективных представлений” теряет свое значение как основа для анализа понятия “внутренней формы”. Так прощупывается основание для точного изучения форм языка: грамматических, логических, эстетических и др.

В свете этого нового поворота в анализе сознания становится ясной и роль “третьей стадии” у Штейнталя, которой, как он выражается, “собственно нет”. Психологически верно, как об этом свидетельствует современная эмпирическая психология, что есть такой момент в нашем мышлении, облеченном в словесные формы, когда тем не менее наглядное содержание в мышлении делается ненужным, “выпадает”. Это только означает, что это содержание несущественно для самого языка как средства взаимного понимания и сообщения. Но не “выпадает” и не может выпасть при этом идеальная опора языка — предметно-логическая его конституция; или, другими словами, когда эта последняя выпадает, то выпадает и само понимание. Иначе пришлось бы допустить, что понимание может иметь место там, где в буквальном смысле нечего понимать.

hh, Корень — содержание, окончание — форма

Строго говоря, язык вообще есть только форма, утверждает Штейнталь (§ 126), чистая форма, так как для языка “одинаково” (in geicher Weise) является содержанием и содержание, и форма мысли. Содержание мысли дается нам в ощущениях и чувствах; форма есть деятельность самого духа, постигающего это содержание *. Тем не менее язык отражает это различие в мысли присоединением окончаний к корням. Корень обозначает содержание, окончание — форму **. Это разъяснение важно для нас своей определенностью и конкретностью. Нет сомнения, что в приведенном противопоставлении содержания и формы речь идет о внутренней форме, и, стоя на генетически-психологической точке зрения, не трудно вообразить, как интуиция интуиции, потеряв свое первоначальное содержание, на “третьей стадии”, символизуется лишь “окончанием”. Но, с точки зрения своего смысла, не парализует ли это разделение именно своей конкретностью мою мысль об идеальной основе внутренней формы языка? Может показаться, что моя мысль была бы оправдана, если бы можно было признать, что грамматические формы окончаний необходимо имеют за собою коррелятивные логические основания. Не думаю, чтобы можно было оспаривать, что в общем дело именно так и обстоит, хотя, разумеется, в частности, никак невозможно было бы установить так сказать параллельную таблицу грамматических и соответствующих им логических форм. Напротив, легко убедиться на самых простых примерах, что одному и тому же окончанию, например дательного падежа, могут соответствовать различные логические отношения, например принадлежности, подобия и т. д.; как, с другой стороны, одному логическому отношению соответствуют разные грамматические формы не только в разных языках, но даже в одном языке, как, например, мы говорим: быть похожим на что-либо, но быть подобным чему-либо и т. д. Такое отсутствие параллелизма в частных формах, однако, нисколько не исключает того общего положения, что именно грамматические окончания передают и логические отношения, а только подтверждают тот факт, что, в самом деле, задачи логики и грамматики не тождественны.

Следовательно, дело тут не в конкретности формулы Штейнталя. Скорее, может быть, камнем преткновения в ней послужит ее кажущаяся узость — может ли логика согласиться на такое ограничение своих форм выражения, как одни только “окончания”? Но попробуем искать другие типы выражений логического строя языка, и мы увидим, что с зачислением в инвентарь логики новых форм мы коррелятивно расширяем грамматическое понятие “окончание”, и окажется, что специально <формативные> слова — предлоги, приставки, союзы, частицы — не уничтожают и не меняют смысла формулы Штейнталя, а только разъясняют его ближе *.

Другое дело, если бы оказалось, что грамматически чистое “содержание” для логики могло бы быть так же чистым, только формальным определением. Это значило бы, что можно было бы о чем-то говорить как о логически определенном, но что тем не менее не имело бы своей грамматической формы, и мы должны были бы догадываться о его логическом значении по каким-нибудь иным, не грамматическим, дополнительным признакам, ибо допустить, что оно вовсе ** не отража<ется> грамматически, значило бы допустить абсурд: мы о чем-то говорили бы, не говоря о нем... Но если оно только как-либо выражается, хотя бы особой расстановкой или сочетанием слов, мы имели бы уже дело со специфической грамматической формой. Невозможность нашего случая, впрочем, видна и априорно: из соотносительности понятий “содержание” и “форма”. Совершенно очевидно, что “корень” слова есть некоторая абстракция, не имеющая в живом языке самостоятельного значения. Фактически в языке мы имеем дело, отбросив “окончания”, вовсе не с корнями, а с основами, т. е. уже с некоторыми грамматическими формами слов, ибо основа, как таковая, есть вполне определенная форма. Так что если бы мы имели дело даже с чистым соединением: корень + окончание, мы тем самым чистому корню придали бы грамматическую форму основы.

Если Штейнталь этого не видит, то только потому, что в нем еще бродит закваска кантианского субъективизма; и логические формы представляются ему как продукты творчества души человека, и грамматические формы — как отображения душевных или духовных процессов народа. Формы для него — чисто душевные образования, а не предметные характеристики. Стоит усвоить последнюю точку зрения, как становится очевидным, что можно допустить различные направления формообразования в языке и в логике, но “содержание”, через которое предмет обнаруживает свою формообразующую “деятельность”, само различается только формально. Другими словами, если слово выполняет в грамматике и логике разные функции, то не в силу разного “содержания”, обозначаемого этим словом, а в силу именно присущих ему разных функций, различие между которыми определяется их назначением, а не материалом: одно и то же слово может быть, например, “термином”, “образом”, “именем существительным” — это его разные функции в сознании, а не разные содержания *. Штейнталь, однако, допускает, что, например, “признаки” и “движения” суть формальные определения для логики, но для грамматики это — материальные элементы (§ 127) **. Для языка преимущественная область содержания, поясняет он, — существительные, обозначающие для него субстанцию, но последняя постигается только в своих признаках, поэтому и слова, обозначающие признаки, для языка — слова “содержания”. Здесь мы встречаемся уже с новым разделением “формы” и “содержания”, — не в слове, как таком, а это есть подразделение слов вообще на слова, обозначающие содержание (существительные, глаголы, прилагательные, наречия, местоимения), и слова, обозначающие форму (предлоги, союзы). Рассмотрение этого противопоставления для наших ближайших целей здесь уже не представляет прямого интереса и только вернуло бы нас назад к различению категорематических и синкатегорематических выражений ***.


III, 5, b, e,

aa, Переход к синтаксису

Гораздо существеннее для нас обратить внимание на ту сторону, которую мы до сих пор как будто игнорировали, беря “слово” независимо от его синтаксической организации. Между тем очевидно, что это — не только существенная сторона вопроса, но что собственно для уяснения логических функций слова здесь-то и лежит весь центр тяжести проблемы. Однако и здесь мы еще не можем поставить этой проблемы в ее надлежащей полноте, а коснемся ее в самых общих чертах, поскольку вопрос этот затронут Штейенталем и поскольку мы из его замечаний сможем извлечь подкрепление для своего основного положения, что логические формы суть внутренние формы языка, идеальная основа самих грамматических форм.

Другими словами, я предлагаю перенести вопрос о внутренней форме языка для его решения в полной всеобщности из сферы собственно морфологии слова в сферу образования и конструкции предложений, т. е. в сферу синтаксическую, будучи убежден, что только таким образом выступит в полном свете логическая роль словесной формы, “окончания”. Я здесь могу ожидать возражений двоякого рода: 1, чисто логических, — меня могут спросить, откуда я почерпаю уверенность в том, что логический коррелят синтаксического предложения обнаруживает те же логические качества и ту же закономерность, что и “отдельное слово”; что мол, может случиться так, что предложение, действительно, имеет логическую форму, а “отдельное слово” в своем морфологическом значении ограничивается именно грамматикой; 2, грамматических, — предлагая переносить закономерность синтаксических форм на образование слов, не вношу ли я в язык, — живой психологический факт, — того мертвящего его “логицизма”, от которого давно страдала грамматика и от которого она должна освободиться, в частности не возвращаю ли я понимание грамматики к добеновским временам, временам Бернгарда и Готфрида Германа 15, * (сам Бен 16, впрочем, также не был чужд этого увлечения **), — когда логическое трехчастное деление суждения (субъект, предикат и связка) столь прямолинейно переносилось на предложение? По первому пункту я мог бы ответить, что моя задача именно в том и состоит, чтобы обосновать названную уверенность, но что здесь, пока, для моего анализа достаточно признания факта: нет языка без синтаксической организации. Выше я этот факт выражал несколько в иной форме, где, исходя из самого существа “значения”, устанавливал, что всякое “слово” есть только синсемантика, что ни одно слово, даже в своей относительной самостоятельности, не может избежать влияния со стороны законов целого, если только язык есть действительно некоторое живое развитие и движение, а не постройка, сложенная из заранее заготовленных кирпичиков. Что касается второго пункта, то следует иметь, прежде всего, в виду, что названное трехчастное деление не потому плохо, что здесь логика переносится в грамматику, а потому оно плохо, что оно установлено в плохой логике, которая сама слишком наивно пользовалась грамматическими аналогиями и не сумела раскрыть подлинной логической роли “частей” предложения. Но затем мое “обобщение” идет дальше добеновских теорий: я не только в глагольных формах вижу аналогон синтаксической организации языка, но и во всякой словесной форме, поскольку считаю ее синсемантикой. Чтобы сделать яснее, что, собственно, я здесь имею в виду, позволю себе сделать маленькое напоминание из истории языкознания.

bb, Шлейхер 18

Не без влияния Гумбольдта, но в чисто гегелевской интерпретации Шлейхер во вводной главе своего сочинения “Zur vergeichenden Sprachgeschichte” (Bonn, 1848) дает свое известное разделение языков, представляющее в то же время также последовательные стадии их развития: a, языки, которые характеризуются тем, что звуком в них выражается только “значение” (изолирующие языки), b, языки, которые звуком выражают не только значение, но и “отношение” (агглютинирующие языки), c, возвращение к звуковому единству значения и отношения, но так, что теперь оба элемента связываются в единство слова (флектирующие языки). Как очевидно, это разделение покоится на соотношении звукового выражения “значения” и “отношения”, каковое соотношение составляет, по Шлейхеру, сущность языка, и вне этих двух элементов нет третьего, который также относился бы к его сущности. Важнейшее приведу собственными словами Шлейхера: “В значении и отношении раскрывается язык. От звукового выражения обоих зависит прежде всего только словообразование, но от последнего (беря словообразование в самом широком смысле) — строение предложения и, следовательно, все. Или точнее, образование слов и предложений стоит в строжайшем взаимодействии, вследствие чего мы имеем право сказать, что язык характеризуется словообразованием, соотношением, в котором стоит обозначение значения к обозначению отношения. Совершенно иначе, например, образуются предложения в языке, который обладает спряжением и склонением, чем в языке, где этих образований нет. Значение есть материальное, корень; отношение — формальное, допускаемое корнем изменение. Звуковое выражение отношения, — но отнюдь не само отношение, — можно представить отсутствующим, звук вступит в известное отношение благодаря месту в предложении, благодаря ударению (в смысле односложных языков) и т. д. (о. с. S. 6-7).

gg, Истолкование Шлейхера

Если я правильно понимаю основную мысль Шлейхера, то она состоит именно в том, что подлинная сущность живого языка раскрывается нам не в рассмотрении элементов этого языка, а в свете его целого. “Значения” сами по себе — абстракции, как и “отношения”, — только из связи и соотношения тех или других уясняется сущность языка. Поэтому синтаксические формы являются началом, одушевляющим “словесные индивиды” (выражение Шлейхера). И следовательно, поскольку мы вообще говорим о формах “словесных индивидов”, постольку мы уже говорим о синтаксических формах: только из целого делается понятной часть. То самое, что делает “предложение” орудием мысли и познания и что составляет его внутреннюю форму, то самое составляет и внутреннюю форму “слова”. Вот это-то утверждение и давало мне право на вышевысказанное обобщение. “Слово”, как неорганизованный “отрывок”, impicite 19 и потенциально заключает в себе то, что предложение дает expicite 20 и актуально. Это не могло бы быть, если бы форма, организующая слово была “внешним” привнесением к “материалу”, штампом, налагаемым на него. Но поскольку форма необходимо указывает на некоторый внутренний образующий принцип свой, постольку только мы говорим о ее потенциальном включении в материал или в “значение” слова. Нельзя не видеть, далее, что оформленность, с которой предстают перед нами слова с их значениями, не есть исключительно содержание, так сказать, голого синтаксического сознания, что, напротив, руководящую роль в последнем играет логическое оформление, уже прямо исходящее из соответствующего предмета мысли и выражения.

Таковы основания, которые я могу привести в оправдание выраженной выше уверенности в принципиальном значении именно синтаксической формы при анализе языка и ее коррелятивной связи с логическими формами. В дальнейшем только яснее вскроется смысл сказанного. Теперь достаточно, чтобы дать понять, почему так важно найти коррелят словесной внутренней формы в синтаксической форме. Возвращаясь к Штейенталю и пользуясь его терминологией, мы этот вопрос теперь формулируем так: что соответствует “окончанию” слова в целом предложении?

dd, Штейнталь о copua

Ответ Штейнталя на этот вопрос заслуживает самого глубокого внимания: таким коррелятом “окончания” в предложении служит связка, copua (§ 130). Обычное понимание связки как предикативного высказывания вообще кажется ему и слишком широким, и слишком узким. С одной стороны, его следует ограничить так, чтобы под связкой понимать только словечко “быть, есть”, и аналогично — окончания глаголов, но с другой стороны, его нельзя ограничивать одним только предикатом, так как высказывание, синтез, следует видеть всюду, где в язык выступает форма. Так, можно говорить о высказываниях атрибутивных и объективных и видеть их во флексиях атрибута и объекта. Соответственно можно говорить об атрибутивной связке, выражающейся относительным местоимением, и о связке объективного отношения, выражающейся предлогом и союзом. Следовательно, всякое отношение в предложении содержит некоторое высказывание, и всякое формальное слово, заступающее место флексии, есть связка *. Но если мы действительно хотим рассматривать слово в свете одного языка, мы должны были бы этому выводу придать другую форму, имеющую совершенно всеобщее значение: не только предложение, как внешне и внутренне законченная форма языка, но также всякое отношение в суждении и всякий его элемент, играющий самостоятельную роль, выражает свою внутреннюю форму в связке; формальные слова, суффиксы и вообще все формальные элементы языка и слова impicite могут заключать в себе логические функции, поскольку они могут играть роль связки.

Я не буду дальше следить за Штейенталем, так как его интересует исключительно грамматическое значение его обобщений. Не буду останавливаться и на критическом анализе его, — правильно или неправильно оно грамматически, оно все равно еще не раскрывает подлинной логической роли связки. Логическая роль связки для нас выяснится впоследствии, здесь же существенно только подчеркнуть, что эта специфически логическая форма суждения находит свое выражение и коррелят в грамматических формах предложения. Штейнталь, может быть, неправ в специальных указаниях на эти выражения, но его принципиальная мысль о названной корреляции есть все, что нам пока нужно. Связка есть определенная грамматическая форма, но идеальный момент ее указывает на другую сферу формального сознания, — не психологическую, как, может быть, стал бы утверждать сам Штейнталь, а именно логическую **.

ee, Внутренняя форма и различие языков

Чтобы покончить с поднятым вопросом, его следует осветить еще с одной стороны. Дело в том, что Штейнталь, как и Гумбольдт, как и другие исследовавшие проблему внутренней формы языка, между прочим, исходя из ее анализа, получали принципиальную основу для разделения и различения языков, и притом не только по классам, но и по индивидуальности народов; мало того, даже в индивидуальных особенностях языка каждого отдельного человека иногда склонны видеть выражение именно индивидуальной внутренней формы языка. Между тем логическое, как вполне понятно, должно двигаться в прямо противоположном направлении — уничтожения и сглажения эмпирических и исторических различий языка. Правда, и у Штейнталя может возникнуть то же затруднение, когда он говорит о своей “третьей стадии” в развитии внутренней формы. Но у него эта стадия является генетически последним завершающим этапом в развитии языка и может просто сохранять различия, накопившиеся в развитии языка на первых двух стадиях. Во-2х, у него внутренняя форма интерпретируется психологически, и названная антиномия словесного многообразия и логического единообразия не может принять таких острых степеней: психическое, как таковое, разумеется, допускает бесконечное дробление и индивидуацию. Однако интересно, что Штейнталь тем не менее выделил сферу категорий, как особых образований инстинкта духа, не относящихся к языку и его внутренней форме (§ 133). Я мог бы вступить на тот же путь генетического истолкования и выставить гипотезу о конечном синтаксическом уравнении языков с постоянным приближением к идеальным логическим нормам, но не считаю, чтобы такой путь был правилен. Мне кажется, что существеннее обратить внимание на другое. Как бы ни были многообразны эмпирические формы языков, мы — тем самым, что мы утверждаем это многообразие — констатируем у себя представление некоторого идеального формального единства их. Корреляция между “грамматиками” и “логикой” здесь устанавливается совершенно так же, как и всякая корреляция фактического и идеального. Идеальная всеобщая грамматика, о которой иногда мечтали, в сущности, и есть логика. Названная выше антиномия могла бы иметь место, если бы мы вообще не могли распределить разных сфер внутренней формы языка и не могли распознать их различных функций. Следовательно, именно потому же, почему внутренняя форма может быть источником разнообразия языков, она оказывается также источником их “сходства”: различие установок на то или другое есть различие сфер формального сознания. И как различие, так и сходство здесь — шире определений Штейнталя: к внутренней форме языка относится не только его грамматическая, но также логическая и эстетическая структура языка.

zz, Грамматика и логика

Наконец, и само сознание, распределяясь по своим формальным сферам, отнюдь не “субъективная” или даже “инстинктивная” деятельность духа, а, как уже отмечалось, закономерная определенность, складывающаяся сообразно предметному формирующему началу. Грамматика в самых отвлеченных своих положениях сравнительного языкознания имеет свою предметную основу непременно в исторических вещах и фактах, логика — в идеальных отношениях вещей. Поэтому насколько разнообразен и случаен язык в своих грамматических формах, настолько принципиально едина логика. Само принципиальное единство грамматических форм языка как его внутренних форм не может быть понято и обосновано иначе, как на почве применения логических форм. Психологизм здесь так же неуместен, как всюду, где требуется найти ответ на принципиальные запросы науки и философии. Грамматический и логический “слои” сознания в живом языке переплетаются, как в своих закономерных структурах, так и в своих творческих преображениях, но там, где и постольку поскольку мы ищем корреляций в этих относительно самостоятельных и относительно зависимых сферах, мы всегда отнесем самостоятельность и независимость на долю логического, а этим само собой определяется и принципиальное и направляющее значение логических форм в отношении форм грамматических. Грамматические формы поэтому никогда не могут рассматриваться как формы безусловно автономные, напротив, только с того момента начинается абсолютная автономия логического, где предметные значения и отношения имеют место, но где номинальная функция слова оказывается недостаточной для их выражения, так как от слова теперь требуется, чтобы оно не только назвало некоторое значение и отношение, но также установило или отвергло их в их предметности. Такая устанавливающая или предикативная функция слова всецело должна лежать в чисто логической сфере, ею устанавливается не что иное, как истинность понятия или суждения, тогда как слова и предложения грамматически называют отношения, независимо от истинности или ложности их. Но все логическое должно иметь свое словесное выражение. Поэтому теперь его нужно искать в таком отношении слов, с которым грамматика уже не может справиться. Такой формой является только целое “предложение”. Грамматика до тех пор может говорить о предложении, пока можно в нем различать “части” (“часть речи” и “части предложения”), но о предложении как целом, независимо от заключенных в нем отношений частей, она ничего сказать не может *. В этом именно смысле мы говорим о безусловной здесь автономии логики и ее чистой сферы. Предложение, следовательно, должно явиться для нее элементом; целое разрастается в “контекст”, “сферу разговора” и т. п.; сами логические отношения и формы переходят в онтологические; раскрывается сфера “теорий” и кончается роль грамматического “разбора”. Аналогичны переходы от грамматических форм к другим типам внутренней формы, но для нас существенно было провести демаркационную черту именно между грамматикой и логикой. Если раньше мы нашли, что в логическом аспекте номинативная функция слова становится терминирующей, то теперь мы знаем, что специфически логическое самой терминации должно искать в предикативной функции слова.


III, 5, b, z,

aa, Внутренняя форма у Марти

Говоря о понятии “внутренней формы языка” нельзя обойти соответствующее учение Марти и не выяснить своего отношения к этому учению. Марти не только развил свое учение с полнотой, до него небывалой, но, придавая в своей философии языка этому учению центральное значение, он придал ему наиболее законченный, последовательный и убедительный вид. Я считаю нужным остановиться на Марти: 1, чтобы отметить те пункты его учения, которые дают повод к его весьма тонкому психологизму; 2, чтобы защитить свой анализ от возражений, которые могут быть сделаны с точки зрения учения Марти.

Марти противопоставляет внешнюю форму языка внутренней форме по источнику их познания: внешнюю форму составляют те особенности средств выражения, которые могут быть восприняты внешне или чувственно; напротив, внутреннюю форму составляют их особенности, которые переживаются внутренне (I, 121) **. Форма же языка вообще противопоставляется содержанию следующим образом: “все средства выражения можно обозначить как формы, то есть как нечто формирующее (ein Formendes), в чем-то, что подлежит сообщению, значение изображается как материя или содержание”. Марти держится затем своих определений весьма строго и последовательно, и потому&heip;

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →