Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Гарвардский университет располагает самой большой в мире коллекцией муравьев.

Еще   [X]

 0 

Чет и нечет (Яковлев Лео)

автор: Яковлев Лео категория: РазноеУчения

Что касается содержания моего романа, то я заранее согласен с мнением любого читателя, поскольку все на свете можно толковать и так, и этак. Возможно, кто-нибудь воспользуется в отношении этого текста советом Джека Лондона и «оставит его недочитанным», если сможет, конечно. Я же, во всяком случае, старался сделать все, от меня зависящее, чтобы этого не произошло.

В то же время, две части этого романа по своему стилю не тождественны друг другу. Я столкнулся с теми же трудностями, что и Г. Манн в своей книге о славном короле Генрихе IV: книга о молодых годах моего героя получилась очень цельной, а о зрелых годах - фрагментарной. Это объяснимо: вселенная зрелого человека до определенного предела неуклонно расширяется, открывая ему все новые и новые области бытия. Описать все это во всех подробностях невозможно, да и, вероятно, не нужно, и чувство меры заставило меня превратить вторую часть романа в своего рода серию новелл и притч...

Об авторе: Лео Яковлев (род. в 1933 г.) - автор романов и повестей: "Корректор" (Харьков, 1997); "Антон Чехов. Роман с евреями" (Харьков, 2000); "Повесть о жизни Омара Хайяма" (Нью-Йорк, 1998, Москва, 2003-2004); "Холокост и судьба человека" (Харьков, 2003); "Песнь… еще…



С книгой «Чет и нечет» также читают:

Предпросмотр книги «Чет и нечет»

Лео Яковлев
Чёт и нечёт


Аннотация

Что касается содержания моего романа, то я заранее согласен с мнением любого читателя, поскольку все на свете можно толковать и так, и этак. Возможно, кто-нибудь воспользуется в отношении этого текста советом Джека Лондона и «оставит его недочитанным», если сможет, конечно. Я же, во всяком случае, старался сделать все, от меня зависящее, чтобы этого не произошло.
В то же время, две части этого романа по своему стилю не тождественны друг другу. Я столкнулся с теми же трудностями, что и Г. Манн в своей книге о славном короле Генрихе IV: книга о молодых годах моего героя получилась очень цельной, а о зрелых годах — фрагментарной. Это объяснимо: вселенная зрелого человека до определенного предела неуклонно расширяется, открывая ему все новые и новые области бытия. Описать все это во всех подробностях невозможно, да и, вероятно, не нужно, и чувство меры заставило меня превратить вторую часть романа в своего рода серию новелл и притч…

Лео Яковлев
ЧЁТ И НЕЧЁТ

Памяти Инны Лосиевской


Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул Я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввёл, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Александр Пушкин (Коран, сура 89 «Заря»)


Жизнь — обман с чарующей тоскою,
Оттого так и сильна она,
Что своею грубою рукою
Роковые пишет письмена.
Сергей Есенин


Ночь беременна рассветом.
Суфийская поговорка

Чистосердечное признание автора


(Вместо предисловия)

В отличие от чукчи из известного анекдота, я в большей степени читатель, чем писатель. В качестве читателя я частенько, по сохранившейся с советских времен привычке, листаю так называемые «толстые» журналы. В попытках прочитать содержащиеся в них «художественные» тексты мне практически всегда приходится пользоваться советом Джека Лондона, писавшего: «Читайте лучшее, только лучшее. Не бойтесь оставить недочитанным начатый рассказ». Я и не боюсь, и в результате мне последние десять лет почти ничего не удается осилить до конца.
Единственное, что я читаю весьма внимательно, так это краткие сведения об авторах сочинений, остающихся для меня недоступными по чисто литературным причинам (мне просто хочется знать, «откуда они такие берутся», говоря словами «ворошиловского стрелка»), и под влиянием потока этой почти документальной информации я пришел к печальному выводу, что в образ «современного русского (или русскоязычного) писателя» я категорически не вписываюсь по целому ряду признаков. Подробную опись таких вполне объективных признаков я никогда не составлял и могу здесь упомянуть лишь некоторые из них.
Я никогда не работал ни столяром, ни плотником, ни кочегаром, ни ночным сторожем, ни дворником, ни кладбищенским служителем, ни санитаром морга.
Я не участвовал в геологических экспедициях, не рубил лес и не выступал в цирке. Не состою и никогда не ходил в профессорах Оклахомского, Мичиганского, Канзасского, Ютского и других университетов в ненавистных русскому народу и его правителям Соединенных Штатах Америки.
Я не только никогда не жил, но и никогда не был в Израиле, Германии и США, где любят пребывать новые рыцари русской культуры и картавые русские патриоты современной формации.
Я не имею «фазенды» на берегах Бискайского залива или на гибралтарской скале и не живу сразу в нескольких экзотических местах (особенно меня поразил некий новорусский литератор, чьим местожительством одновременно являлись Соломоновы острова, Гурзуф и Тибет, или Непал, что для меня одно и то же).
Я не состою в «творческих» союзах, объединяющих великих русских (или русскоязычных) писателей, поскольку не ощущаю какого-либо своего специфического величия и не обнаруживаю в себе пресловутой русской души.
Я не являюсь лауреатом литературных премий имени Фаддея Булгарина, Аракчеева, Каткова, князя Мещерского и других столь же уважаемых людей.
Я не учился в советских и несоветских заведениях, которые герой моей книги именует «институтом» и «высшими курсами литературной госбезопасности».
Этот перечень моих недостатков, включая проявления «растленного влияния Запада», да и не менее «растленного» влияния Востока тоже, можно было бы продолжать до бесконечности.
Как и у всякого человека, умеющего читать и предававшегося этому интеллектуальному разврату с четырех лет, у меня годам к четырнадцати появилась несколько запоздалая мысль о писательском служении. Запоздалая, потому что обычно мечты стать милиционером, пожарником, писателем или летчиком поселяются в душе ребенка годам к восьми—десяти. У меня, однако, в эти годы становления личности были другие заботы: я добывал себе пропитание различными способами — трудами и ухищрениями, в том числе, выполняя обязанности подпаска, как и положено отдаленному потомку пастушеского народа, который, как говорил Тарле, «был силен в литературе» и потому не потерялся в дебрях истории, как многие другие.
Когда же я созрел для бесплодных мечтаний, в моей большой довоенной семье остался лишь один мужчина, не попавший в отличие от всех других моих близких на фронт по причине дряхлости лет и потому не погибший в мясорубке, именуемой Второй мировой войной, как мой отец, его брат и все прочие мои родственники мужского пола, находившиеся в «призывном» возрасте.
Этот уцелевший мужчина — вышеупомянутый историк-академик Евгений Викторович Тарле — разрушил мои мечты одной фразой: «Что бы ни случилось, держись подальше от всего, связанного с идеологией, а то будешь таким же несчастным, как и я». Конечно, в те времена я еще не представлял себе масштабов идеологического террора, не знал, что «мы на идеологии не экономим» (как говаривал местный Геббельс — слабоумный Мишка Суслик, отправляя на уничтожение тираж очередной не «пондравившейся» ему книги), но назойливость, с которой «советская власть» засирала идеологическим мусором даже детские мозги, меня, естественно, раздражала.
Я пережил и то время, когда ведомство того же самого слабоумного Суслика (применяя эпитет «слабоумный», я опираюсь на авторитетное медицинское заключение, опубликованное в 1982 г. и свидетельствующее о том, что к какой-либо умственной деятельности этот человекообразный индивид был абсолютно не приспособлен) в течение двух десятков лет препятствовало публикации книг Тарле. Однако, действовавший «от имени и по поручению советского народа», Суслик вряд ли был любимцем этого народа. Много лет назад, кажется, в конце 60-х или в начале 70-х, во времена «развитого социализма» я как-то по казенной надобности приехал в Москву и остановился в «Метрополе». После хлопотного рабочего дня я, отдохнув в номере, поужинал в одноименном ресторане с пальмами в кадках, а потом пошел в одноименный кинотеатр на последний сеанс. Название фильма не помню, но помню обязательный в те годы «киножурнал», одна из страниц которого была посвящена получению т. Брежневым какой-то очередной цацки. Цацку эту на генсековский пиджак, холуйски извиваясь, присобачивал лично т. Суслик. Пользуясь темнотой зала, народ оживленно комментировал подобострастную холуйскую пластичность главного идеолога, и в этих сочных комментариях доминировало глубокое презрение к этой, так сказать, личности.
Впрочем, сейчас наблюдая, как спустя более пятидесяти лет после ухода Тарле из мира живых одна за другой, обогащая издателей, переиздаются его книги, я, конечно, хотел бы быть столь же «несчастным», как он. И в то же время я его понимаю: утвержденный т. Сталиным в должности неприкасаемого, полезного и талантливого «буржуазного» историка, он во времена моей с ним беседы — при стареющем и слабеющем диктаторе — все более подвергался идеологическим атакам всякого рода ныне забытых «марксистско-ленинских» шавок от истории, считающихся тогда светочами «революционной» исторической науки, и это основательно портило ему настроение, да и на здоровье тоже сказывалось. И к тому же он понимал, что его относительно счастливая судьба в Империи Зла была чистой случайностью.
Не исключено, что это, адресованное мне его предупреждение, было связано и с тем, что от него не укрылось мое отношение к государству, в котором Аллах меня поселил. Должен сразу же внести ясность в этот непростой вопрос: я никогда не был «безродным космополитом» и «отщепенцем, лишенным любви к отечеству». Любовь к отчизне всегда была для меня святой. Но, во-первых, моей отчизной была моя любимая и ненаглядная Украина, а в ней — Украина Слободская, или Слобожанщина, и я никак не мог считать родным краем коренную Россию, а тем более Урал, Сибирь, Дальний Восток и прочие завоеванные Российской империей территории. (Судьбе лишь было угодно, чтобы мое чувство родины распространилось также на малый уголок земли Аллаха, и это не стало мне в тягость.) Во-вторых, понятия «отчизна» и «государство» для меня никогда не были тождественны. Отчизна — это что-то любимое и вечное, а государство есть лишь временный плод амбиций различных группировок не очень порядочных людей, и я прошу читателя помнить, что мои откровенно пренебрежительные слова относятся не к вскормившей меня земле, которой я был и буду верен, а к презренной нечисти, паразитирующей на этой земле и уверяющей, что она управляет ею от моего имени и по моей доверенности.
Возвращаясь к нашему разговору с Тарле о моем будущем, отмечу, что я ему верил больше, чем другим, и потому, когда «семейный изгой» — его младший брат Михаил Викторович, вернувшийся из Харбина, чтобы вскоре умереть в родных краях, — советовал мне всегда иметь на расстоянии вытянутой руки стопку бумаги, чтобы оттачивать свой «писательский дар» (он вроде бы его каким-то непонятным мне образом разглядел), я только улыбался. Как шутку воспринял я и слова о моем писательском будущем, оброненные Татьяной Львовной Щепкиной-Куперник.
Теперь мне кажется, что я просто отложил на неопределенный срок свои писательские поползновения в слабой надежде, что сумею дожить до исчезновения советского идеологического идиотизма, а пока отводил душу в сочинениях технических книг, статей и описаний к своим многочисленным изобретениям, и это мое «наследие» оказалось таким внушительным, что в одном из государственных архивов даже образовался мой именной фонд.
Но Аллах велик, и как сказано в Коране, «когда Он решит какое-нибудь дело, то лишь скажет ему: “Будь!” — и оно бывает» (сура 19, аят 36), поскольку «Аллах мощен над всякой вещью!» (сура 22, аят 261).
Мне выпало счастье дожить до того момента, когда Аллах сказал: «Будь!» и Ему понадобилось лишь несколько дней на то, чтобы «непобедимая и легендарная» Империя Зла с ее хрупкой мечтой о «светлом будущем» перестала существовать. Канули в небытие «советская литература» и охранявший умственную девственность «советского народа» Главлит, и на первых порах никто не мог остановить бурный поток бесцензурной литературы и свободной прессы.
Однако «еврейское неверие», о котором писал одесский певец революции, не верит не только в прочность, но и в слабость. Не верил в очистительную силу 1991 года и я: слишком уж много всякого рода коммуно-комсомольских секретаришек и инструкторишек, гэбистов, прочих «агентов национальной безопасности» и толпы штатно-внештатных стукачей внезапно стали истинно православными (включая примкнувших к этой компашке евреев, осеняющих крестным знамением свою широкую еврейскую грудь), проводниками новых «демократических» и «капиталистических» (в их понимании) идей. Многие удивлялись, каким образом все эти партайгеноссе, будто бы составлявшие в своей совокупности «ум, честь и совесть советской эпохи», могли молниеносно сформировать объединенные преступные группировки и воровские малины (конечно, под благообразными названиями). Должен сказать, что это удивление есть следствие марксистско-ленинской необразованности населения. Дело в том, что еще в первой редакции своего сочинения «Пролетарская революция и ренегат Каутский» вечно живой т. Ленин писал: «Диктатура пролетариата есть власть, основанная на насилии и не связанная никакими законами ». (Затем эта фраза для успокоения трудящихся масс была дополнена указанием на то, что объектом насильственного беззакония в данном случае является только буржуазия — см. ПСС Ильича, т. 28, с. 216). Таким образом, беззаконие и бандитизм были изначально заложены в основу создаваемого по заветам т. Ленина прекрасного нового мира и лишь ждали благоприятных условий, чтобы лицемерный моральный кодекс строителей коммунизма перестал их стеснять. Ни второй Нюрнберг, ни даже элементарная люстрация так и не состоялись, и я был уверен, что рано или поздно какую-нибудь пакость эта нечисть сообразит.
Тем не менее я начал писать свою первую нетехническую книгу. Я сразу же решил, что, в отличие от всего ранее мной изданного, она будет подписана псевдонимом, состоящим из моего имени — «Яков» и имени моего отца «Лев» — «Яковлев», а собственным именем этого Яковлева станет Лео — имя, полученное моим отцом при крещении по лютеранскому обряду.
1991–1995 годы, когда я, шестидесятилетний, урывками писал эту книгу то в Харькове, то в Киеве, то в Сочи, то в Севастополе и Феодосии, то в Днепропетровске, были годами хлопотными: требовалось выработать хоть какую-нибудь линию поведения в меняющемся вокруг меня мире. На все испытания, подаренные временем, наложились и личные — в 1995 году обнаружилась смертельная болезнь жены. Это обстоятельство заставило меня поторопиться с завершением моего первого сочинения на вольную тему: я хотел, чтобы написанное мной успела прочитать жена, узнать в нем эпизоды наших жизней и убедиться, что память о них не исчезнет бесследно.
Она прочла в моем компьютерном «самиздате» эту книгу, получившую название «Корректор, или Молодые годы Ли Кранца», и, став моей первой читательницей, ушла снежной февральской ночью 96-го года на моих руках. Я же остался и продолжал ее перечитывать.
Прошел еще год, и вдруг какая-то моя внеплановая техническая разработка принесла неожиданные материальные плоды, коих оказалось достаточно, чтобы издать «Корректора» небольшим тиражом, что и было сделано. Появились восторженные отзывы и в местной, и в московской прессе, но я с этой книгой связывал лишь наивную надежду на то, что она заинтересует какое-нибудь издательство и я получу возможность издать полностью версию романа, вторая часть которого уже зрела в моем сердце.
Вскоре, однако, я понял, что этого не могло случиться, потому что этого не могло случиться никогда. Тем временем мой бедный издатель в 1998 году выставил это сочинение на соискание премии, именовавшейся в литературных кругах «Русский Букер». Поскольку ни он, издатель, ни я не входили в бражку, распоряжавшуюся тогда этой премией, то дальше лонг-листа «Корректор», естественно, не пошел, и его вторая часть была отложена надолго.
Меня этот «результат» не обескуражил. Принадлежавший мне тираж «Корректора» распространялся стихийно, но до меня иногда доходили вести о том, как мой литературный дебют воспринимался различными людьми. Хороших отзывов было много больше, чем плохих. Для кого-то этот текст был откровением, для кого-то — утешением. «Когда в моей душе поселяется усталость или ее терзают разочарования, я прочитываю несколько страничек из «Корректора», — говорил мне на каком-то банкете один чужеземный посольский секретарь, случайно узнав, что он сидит рядом с автором этой целительной для него книги. Было сказано, что Всевышний был готов простить весь развратный город, если в нем обнаружится хотя бы десять праведников. Писатель, на мой взгляд, имеет право быть менее строгим, чем Всевышний, и считать свой труд не напрасным, если у его книги обнаружится хотя бы один такой читатель.
И уже совсем недавно мне сказали, что в нескольких библиотеках, куда она попала, до сих пор стоит очередь из семи—десяти человек на ее прочтение. Именно это известие и напомнило мне о неизданной второй части романа, и я решил извлечь ее из небытия.
Подумал я и о «Русском Букере» 1998 года. Мои попытки вспомнить, кто и за что получил тогда эту вожделенную премию, оказались безуспешными, и я попросил знакомого найти для меня эту информацию в Интернете (сам я в Сети не бываю). Оказалось, что «авторитетное жюри» наградило «букером» какое-то нечитаемое «произведение» под названием «Старые письма», принадлежащее перу неизвестного писателя с незапоминающейся фамилией. С тех пор ни об этом писателе, ни о его «букеровском» творении никто ничего не слышал и не поминал. Срубил «бабло» с помощью «литературных корешей», ну и ладно.
Во второй части моего романа мельком говорится о «славном завоевании социализма» — отрицательном отборе, суть которого состояла в предпочтении дерьма. Оглядываясь на «букеровскую историю», к которой случайно оказался причастен, я понял, что принцип отрицательного отбора не остался в тоталитарном прошлом и, переходя от отца к сыну или к яблоку от яблони, дожил до нашего времени, о чем свидетельствуют и «прэстижные» премии 2007 года, оказавшиеся у сочинителей путаного бормотания о недавнем и давнем прошлом, осилить которое могут только бывшие советские литературные критики и то — в виде платной услуги. Особенно поразило меня торжественное премирование теологических изысков, которым некая малограмотная дама, позволяющая себе «при людя х», т. е. публично — в прессе, заявить, что автором знаменитого гейневского «Диспута» является А. К. Толстой, пыталась придать художественные формы.
Впрочем, и славная «нобелевка» давно уже, на мой взгляд, столь же «объективна», как и московские премии. Во всяком случае, после Стейнбека («Зима тревоги нашей») среди отмеченных ею «шедевров» более или менее приличная проза мне не встречалась.
Возвращаюсь к книге, что сейчас лежит перед читателем этих строк. В ней под общим заглавием «Чёт и нечет» содержится роман в двух частях. Первая часть — это старый добрый «Корректор, или Молодые годы Ли Кранца», вторая, впервые увидевшая свет, именуется «В земле Нод, или Зрелые годы Ли Кранца». Не буду вдаваться в так поразившее Пушкина сочетание чёта и нечета в одной из сур Корана: тот, кто захочет узнать его тайный смысл, может обратиться к тафсирам — комментариям к Корану. Весьма подробный тафсир, принадлежащий перу Саида Кутба, убитого «героем советского союза» Гамалем Насером, сегодня доступен русскоязычному читателю. О «земле Нод» любопытный читатель узнает из Торы — первого дарованного свыше Писания, священного для иудеев, христиан и мусульман. Скажу лишь, что «земля Нод» — это сфера обитания, отведенная Всевышним Каину и, следовательно — всем нам, поскольку у Авеля, исчезнувшего, как дуновение весеннего ветерка, детей не было, а удержавший человечество на Земле Ной происходил от допотопных патриархов Ламеха и Мафусаила, имена которых есть и в родословии Каина (Быт. 4: 18), и в родословии младшего сына Адама — Сифа (Быт. 5: 25). Кровожадный же характер современного человечества наводит на мысль, что уцелели на Земле лишь потомки первого убийцы — Каина, а не робкого Сифа. Разве могли произойти от Сифа чекисты, гестаповцы и террористы всех мастей?
Что касается содержания моего романа, то я заранее согласен с мнением любого читателя, поскольку все на свете можно толковать и так, и этак. Возможно, кто-нибудь воспользуется в отношении этого текста советом Джека Лондона и «оставит его недочитанным», если сможет, конечно. Я же, во всяком случае, старался сделать все, от меня зависящее, чтобы этого не произошло.
В то же время, две части этого романа по своему стилю не тождественны друг другу. Я столкнулся с теми же трудностями, что и Г. Манн в своей книге о славном короле Генрихе IV: книга о молодых годах моего героя получилась очень цельной, а о зрелых годах — фрагментарной. Это объяснимо: вселенная зрелого человека до определенного предела неуклонно расширяется, открывая ему все новые и новые области бытия. Описать все это во всех подробностях невозможно, да и, вероятно, не нужно, и чувство меры заставило меня превратить вторую часть романа в своего рода серию новелл и притч.
Конечно, у долгожителя наступают сроки, когда его вселенная начинает снова сужаться — приходит старость. В то же время старость человека далеко не всегда бывает простой, и в романе-биографии она, пожалуй, заслуживает отдельной части. Г. Манну «повезло»: король Франции и Наварры был убит пятидесяти семи лет от роду и тем самым освободил его от необходимости превратить свою дилогию в трилогию, дополнив ее романом «Пожилые годы короля Генриха IV». Я же, хоть и оставил Ли Кранца живым на пороге старости, но подробно описывать этот невеселый период его жизни в рамках романа «Чёт и нечет» не рискнул.
Однако эту тему — старости, делающей мужчину «бывшим», — я не мог изгнать из своей души и почти сразу же по окончании второй части дилогии «Чёт и нечет» стал писать другой роман — «Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции», в котором старый человек рассказывает о своей жизни и о своих взглядах на окружающий мир, вынуждающий его, погруженного в свое прошлое, к активным действиям в фантастически сложном настоящем. Этот роман также состоит из двух частей: «Девятая жизнь старого кота» и «Последнее путешествие в Туркестан», и в нем временами слышны отголоски истории Ли Кранца.
Работая над своими текстами, я никогда не составлял планов и схем. В данном случае — при написании «Голубого и розового» — мне служили «планом» «Элегия» Пушкина («Безумных лет угасшее веселье…»), «Парижская поэма» Набокова («Отведите, но только не бросьте…») и, конечно, «Скучная история» Чехова, заканчивающаяся в Харькове, где спустя 120 лет я писал этот свой роман. Удивительно, как таким относительно молодым людям (автору «Элегии» было чуть более тридцати, Набокову — около сорока четырех, а Чехову — 29 лет!) удалось передать печаль, думы и мечты старого человека. Возможно, на страницах моего легкомысленного или, по словам одного поэта, «дерзостного» романа ощутимы и отголоски таких моих любимых творений, как Книга Иова и Книга Екклесиаста — этой «конечной ступени в области человеческого мышления» (Чехов), а также Корана, с которым я, как и с Библией, не разлучаюсь.
Я же запомнил, как легко писалась эта моя книга: я, как всегда — урывками — присаживался к столу, брал чистый лист бумаги, и слова, казалось, лились помимо моей воли: я никогда не знал, какой будет следующая фраза.
Нечто подобное я переживал года два спустя, работая над моим последним вариантом биографии Омара Хайяма («Повесть о жизни Омара Хайяма, рассказанная им самим»), пять раз переизданным московским издательством «Эксмо» в 2004–2007 годах в различных хайямовских сборниках. Но такой свободы, как при написании «Голубого и розового», я все же не испытывал: мне нужно было «привязать» события жизни Хайяма и ее хронологию к жалким крохам сохранившихся свидетельств тех, кто был современником средневекового суфийского гения либо принадлежал его эпохе, и это меня стесняло.
Таким образом, в моем представлении вдохновение, сопутствовавшее созданию «Голубого и розового», сделало для меня работу над этим романом своего рода «точкой невозврата». Конечно, и после «Голубого и розового» и повести об Омаре Хайяме в заботах о хлебе насущном мне приходилось работать над художественными текстами — над прозаическим пересказом «Песни о нибелунгах» (М.: Эксмо, 2004) и повестью о Гильгамеше (М.: Эксмо, 2005), и работа эта не была мне в тягость, но такой радости, испытанной лишь однажды, она мне не приносила. По-видимому, эту особенность «Голубого и розового» ощутили и немногочисленные читатели сего романа. Немногочисленные, потому что его издательская судьба повторила судьбу «Корректора»: издатели говорили, что нужно писать целую серию таких «остросюжетных» сочинений, чтобы было что «раскручивать». Но для серии у меня не оставалось вдохновения, и я в 2004 г. достал эту рукопись из стола и напечатал ее весьма малым тиражом. Однако каким-то образом текст романа попал в Интернет и стал в нем размножаться уже независимо от меня. Недавно мне показали десятки сайтов в России и Украине, где он вывешен полностью, а также сайт, на котором идут дискуссии об этой книге. Но это все происходит само по себе, без моего участия. Это другая, параллельная жизнь, и то, что она существует, меня радует, хоть я, 75-летний инженер, вроде бы к ней непричастен.
Что касается упомянутой мной «точки невозврата» в художественном творчестве, то к ней, вероятно, в разное время приходят многие литераторы. Вот недавно отмечался юбилей В. Аксенова. Как его сверстник, я имел возможность наблюдать за всей его литературной карьерой, и четко вижу, что «точкой невозврата» для него стала небольшая повесть (или большой рассказ) «Жаль, что вас не было с нами». На этом он мог бы свою деятельность прекратить, и литература, на мой взгляд, ничего бы не потеряла. Некоторые идут к своей «точке невозврата» почти всю жизнь. Так, например, автор многостраничных философско-психологических романов швейцарский еврей М. Фриш, как мне кажется, только и жил, чтобы написать небольшую повесть «Монток», а все остальное было «издержками производства». Этот перечень можно было бы продолжить, включив в него «Ким» Киплинга, «Малый уголок» Моэма и т. д., но бывали редкие исключения, когда творец преодолевал «точку невозврата»: для Диккенса такой явной вершиной творчества стал «Дэвид Копперфилд», однако десять лет спустя он создал конгениальный роман «Большие надежды». Так что все возможно, но для этого нужно быть Диккенсом.

Как летний дождь, приходит вдохновенье,
Пройдет над морем и уйдет как дым…
Как летний дождь, приходит вдохновенье,
Осыплет сердце и в глазах сверкнет…

Все это, естественно, не относится к «литературным проектам» типа сочинений Коэльо, Реверсе, Х. Мураками, Б. Акунина и т. п., которые от вдохновения едва ли зависят. Литературное предпринимательство требует иных талантов.
Я это хорошо понимал и потому после 2005 года полностью прекратил свои опыты в области художественной прозы и возблагодарил Аллаха за то, что Он, в заботах о моем благосостоянии, освободил меня от необходимости заниматься литературным трудом ради хлеба насущного, предотвратив тем самым неизбежные разочарования, ожидавшие меня на этом неверном пути.
И последнее. Когда-то в конце XX века, когда мне еще приходилось общаться с читателями «Корректора», меня часто спрашивали, насколько автобиографичны экстрасенсорные способности Ли Кранца. Время тогда было такое, что экстрасенсы возникали повсеместно: и на телеэкранах, и на страницах печатных изданий. Скажу лишь, что манипуляции с чужим сознанием я считаю недопустимыми, и сам я меру своих возможностей в этом плане никогда сознательно не оценивал. Но, как и многие люди, я не всегда был властен над своими желаниями, и временами, когда острота этих желаний выходила на уровень страсти, эти желания осуществлялись несколько чаще, чем это можно было бы считать простой случайностью. Я, однако, не люблю вспоминать об этом. Мне всегда хотелось, чтобы все, что мне дано, было даром Аллаха, а не результатом действия неясных сил. Хотя истинный мусульманин верит, что все исходит от Аллаха: и Добро — в награду достойным, и Зло — в наказание за грехи. Я тоже стараюсь в это верить.

Лео Яковлев
Январь 2008

Часть первая
Корректор, или Молодые годы Ли Кранца

И сказал Господь Бог:
вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло.
Быт. 3: 22

Поистине, над всякой Судьбой есть Хранитель.
Коран, сура 86 «Идущий ночью», стих 4

Книга первая
ТЕСНЫЕ ВРАТА

Входите тесными вратами, потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их.
Мф. 7: 13–14


I

Тот, кто еще читает Киплинга, вероятно, помнит, что речь в рассказе о Вратах Ста Печалей идет не о воротах в буквальном смысле слова, а о доме в одном из беднейших кварталов Калькутты, где находилась одноименная курильня опиума. Таким образом, дом этот был своего рода вратами в иной мир, возникавший в душах его посетителей после первой затяжки.
В этом качестве Вратами Ста Печалей можно считать и любой родильный дом, где очередной житель Земли после первого вздоха попадает в мир человеческих печалей, число которых в скорбной юдоли, именуемой жизнью, нередко превышает названную Киплингом весьма скромную цифру.
В 1933 году, в первую пятницу ноября было дождливо и сыро. Лишь около четырех часов дня в сером небе образовался просвет, и по мокрому и от этого тоже серому городу скользнул последний луч Солнца. Именно в этот момент в родильном отделении больницы имени Ленина, которую старожилы обычно именовали Александровской, у немолодой роженицы, наконец, «выдавили» ребенка.
Врач стоял в стороне, вытирая пот, роженица металась по лежаку, жадно хватая воздух открытым ртом — у нее оставалось одно легкое, а второе было «спущено» путем модной тогда варварской операции, совершавшейся для предотвращения развития открытой формы туберкулеза.
Взглянув на ребенка, врач сказал:
— Счастливый! В рубашке родился!
— Счастливый, что вообще родился, — проворчала сестра-акушерка.
Роженице дали кислород, и она заснула. Ко всеобщему удивлению, ребенок сразу перестал кричать и тоже заснул.
Ожидавшему в приемном покое отцу сказали, что роды окончились благополучно и что его жена и сын живы и почти здоровы. Делать ему было больше нечего, и он пошел домой.

II

Место, куда он пришел и куда вскоре ему предстояло привезти жену и сына, трудно было назвать домом. Это была одна комната на втором этаже двухэтажного дома без удобств. В нее попадали через коридор, в который выходило еще несколько дверей, а за ними жили другие люди. Чтобы не бегать ночью или зимой по каждой надобности в дворовый сортир, у всех жильцов второго этажа были ведра, что придавало жилью специфический запах.
Все эти обстоятельства несколько портили праздничное настроение счастливого отца, проживавшего в иные времена в огромной квартире в центре большого южного города. В этой квартире, занимавшей целый этаж, он, сколько себя помнил, имел отдельную комнату, заставленную игрушками, потом книгами на трех языках, рисовальными принадлежностями, учебниками и всем прочим, чем он, сын почетного потомственного гражданина и богатого человека, владел, как ему казалось, по праву. По тому же самому праву, когда у его матери иссякло молоко, в доме появилась полногрудая немка-кормилица. По тому же самому праву он вместе с родителями и старшим братом каждое лето отправлялся в путешествие по Европе, побывал в Венеции, Копенгагене, Женеве и, конечно, неоднократно — в Нижней Саксонии, откуда происходила семья его отца. В том мире его звали Лео, Лео Кранц.
Потом власть захватили люди, не признававшие этого его права. Его отец был объявлен «буржуем». Правда, когда завод не смог обойтись без него, главного инженера, рабочие пригласили его обратно на роль своего директора. Но раз нарушенное продолжало расползаться, и вскоре его отец умер, а он, только что поступив в сельскохозяйственный техникум — единственное доступное ему как «лишенцу» учебное заведение, — стал хвататься за любую работу, чтобы хоть как-то обеспечить нежно любимую им мать.
Подобные ситуации уже многократно описаны в толстых и тонких романах, и не стоит тратить время и пространство этого повествования, чтобы еще раз поведать трогательную историю о ковре «хоросан» и ванне в кафеле из богатого, но безжалостно разбитого Судьбою детства. Отметим лишь, что в результате всей этой цепи несчастий и потерь он сменил свое звучное имя на более скромное — Лев — и встретился с матерью своего будущего ребенка.

III

Жизнь же этой, уже перевалившей за свое тридцатилетие, спящей роженицы началась с появлением под дверью одной из квартир на первом этаже двухэтажного дома на знаменитой Молдаванке корзины с «младенцем женского пола», как было отмечено в полицейском протоколе. За этой дверью жила огромная семья Исаака Бройтмана, общего количества детей которого никто точно не знал, поскольку старшие жили где-то в Бессарабии и, возможно, уже имели своих внуков, а никогда не видевшие их младшие резвились здесь же во дворе. Подобрав корзинку, Исаак сообщил жене, что Бог послал им еще одного ребенка. Девочка осталась в семье, играя с появившейся на свет четырьмя месяцами позже их родной дочерью и еще одной девочкой, русской, приставшей к их семейному ковчегу год спустя.
Некоторые соседи выражали сомнение в случайности этого происшествия, потому что оно совпало с тем, что ослабевший ногами Исаак, ранее руководивший бригадой грузчиков в бакалейной фирме Радаканаки, вдруг получил от хозяина в подарок «собственное дело» — кожевенную лавку, быстро освоил новую профессию и вскоре даже прославился тем, что, не пользуясь лекалом, кроил кожу с миллиметровой точностью.
Девочка же была не в масть — каштановая, с рыжим клоком волос, с зелеными глазами, и выглядела белой вороной среди черноволосого и черноглазого потомства Исаака. Но его семью и ее жизненный уклад она признала своими, считая себя в ней родной дочерью и, конечно, еврейкой. Имя, правда, дали ей неортодоксальное — Исана — в честь любившего ее больше, чем своих дочерей, Исаака.
Случайным или неслучайным было ее появление на Молдаванке, сейчас уже установить невозможно, тем более что у «бакалейного короля» действительно был какой-то близкий молодой родственник, то ли сын, то ли любимый племянник, чьих незаконных детей иногда приходилось пристраивать. Да и существенного значения это не имеет, как и то, что дом, в котором прошли ее детство и юность, принадлежал отцу ее будущего мужа. Дом был не доходный, и этот добрый и богатый человек содержал его в благородных целях, предоставляя бесплатное жилье нескольким многодетным еврейским семьям.
До «окончательной» встречи Исаны и Лео их жизни пересеклись лишь однажды, когда она увидела его в детской художественной школе, но первые пробы показали, что рисовальщицы из нее не выйдет. Она запомнила высокого черноволосого худенького мальчика лишь потому, что тот принадлежал к известной в городе семье Кранцев.
Крупный специалист по «жидовским козням» и осведомитель Победоносцева по еврейским делам за пределами империи Федор Михайлович Достоевский, описывая жизнь своего тезки Федора Павловича Карамазова, поведал о том, что тот провел несколько лет в Одессе, где познакомился со многими «жидами, жидками, жидишками и жиденятами», а под конец даже у евреев был принят. Так вот, если еврейское общество, окружавшее в детстве Исану, едва на «жидишек» вытягивало, то семья и круг общения Лео по достоевско-карамазовской номенклатуре, конечно, относились к евреям, где подозрительный захудалый дворянчик вроде Федора Павловича и вовсе не был принят. И поэтому, чтобы Лео и Исана могли встретиться и соединить свои жизни, пролетарская революция, о которой, по словам Картавого, «так долго говорили большевики», была просто необходима.
Но даже и после революции их путь друг к другу занял несколько лет, в течение которых Исана успела даже один раз «сходить» замуж. Мужем ее оказался сотрудник знаменитой одесской ЧК, что, однако, достатка в ее дом не принесло. Этот каратель, как правило, появлялся у нее после «дела» с компанией опьяневших от крови соратников, и начиналось «расслабление», превращавшееся в обыкновенное скотство. Пьянка сопровождалась смакованием подробностей допросов и убийств. Особенно возбуждалась от кровожадных воспоминаний одна дама, любившая, как сообщил Исане ее супруг, отрезать, или, как она выражалась, «стричь» уши обреченных.
Исана все это терпела недолго и вскоре выставила на улицу и мужа, и всех его «товарищей».
Пришел нэп. Бывшие партнеры Исаака по кожевенному делу, зная о его нынешнем бедственном положении, приняли Исану в свой круг, и стало легче. Работа Исаны спасла семью, вернее ее остатки, ибо «вихрь революции» уже разметал ее часть неизвестно куда. Исаак, считавший «новый порядок» пришедшим, как говорил Картавый, «всерьез и надолго», умер спокойно, рассказывая державшей его руку Исане, как Смерть поднимается от его охладевших ног к сердцу.
Общение с «товарищами» из ЧК породило у Исаны абсолютное и непоколебимое убеждение в том, что от носителей новой власти ничего хорошего ждать не приходится, и она с презрением относилась к «политически активным» евреям, возомнившим, что пришло время, когда они в этой стране будут на равных со своими обидчиками.
Нэп уже шел на убыль, когда Лео в своих бесконечных поисках заработка где-то набрел на Исану, чувствовавшую себя после смерти Исаака очень одинокой. И они полюбили друг друга навсегда.

IV

Новую жилицу в потускневшей, но еще сохранившей остатки былого великолепия, фамильной квартире Кранцев на Греческой встретили соответственно ее социальному статусу, но ощущение унижения к ней пришло не сразу. Сначала она, работая в кожевенной лавке и принося в дом больше, чем все прочие члены семьи вместе взятые, охотно занималась кухней, помня, что ее приняли к «самим» Кранцам. Потом разобралась, кто есть кто, и сделала мужу заявление, что она готова служить его матери и брату, которых она любит, но не этим «ленивым немцам» — жене брата Нине и ее отцу, жившему тут же.
В это время Лео уже заканчивал учебу, дела семьи пошли лучше, ибо в Питере стал «прилично» зарабатывать родной брат мамы Лизы, очень ее любивший Женя, избранный действительным членом Академии наук, и в Одессу стали регулярно поступать денежные переводы. Поэтому Лео без всяких угрызений совести принял назначение на работу в Мариуполь на должность окружного мелиоратора, куда отбыл вместе с Исаной.
Шел 1928 год. Одесса осталась в прошлом. Как и все одесситы, Исана и Лео мечтали на склоне лет, заработав денег, вернуться в родной город, дожить там отмеренные Богом годы и умереть. Но Судьба решила иначе: лишь несколько кратких свиданий с Одессой — вот и все, чем одарило их будущее. Зато тяжкие испытания были уже на пороге.
Мариуполь им понравился своей тишиной (его великие стройки были еще впереди), почти одесским смешением народов и наречий, сердечностью человеческих отношений. Здесь они стали по-настоящему близки друг другу, ибо никто и ничто не отвлекало их от любви. Но здесь и подстерегала их первая большая беда. Вероятно, дали себя знать многие часы и дни, проведенные Исаной в подвалах кожевенных лавок, их промозглая сырость, тяжкий труд. Мариупольский ветерок-сквознячок довершил свое дело и подарил чахотку.
Болезнь развивалась бурно. Полностью вышло из строя одно легкое и было поражено другое. Одесские светила развели руками. Оставалось одно: Крым, туберкулезный санаторий. И Лео несколько лет работает только ради того, чтобы Исана могла там жить постоянно. Меняются места работы. Он покидает Мариуполь, уйдя со своей пышной, но низкооплачиваемой должности, и принимается строить еврейские поселения вблизи Кривого Рога по заказу Агроджойнта, щедро платившего евреям — производителям работ. Служит инженером на Штеровской электростанции и еще бог знает где и в конце концов оказывается в Харькове.
Как только позволяли обстоятельства, Лео появлялся в Крыму. И сейчас, вернувшись из больницы и просматривая газету, он вспомнил не столько свое розовое детство и трудную юность, а свой предпоследний приезд в Крым в феврале этого длинного-длинного года.

V

Зимняя Алупка была пуста и чиста после недолгих, но обильных зимних дождей. Он остановился в гостинице с цветочным названием — то ли «Мимоза», то ли «Магнолия», и каждый день, кое-как позавтракав, отправлялся в сторону Сары, выходил на Зеленый мыс, где его ждала Исана. Они гуляли над уютным заливом и над Черными камнями вдоль берегового обрыва. Слух о приезде Лео дошел до врачей, и один из них, пригласив его для конфиденциального разговора, с прискорбием сообщил ему, что, по оценкам местного консилиума, Исане оставалось жить два-три месяца.
В тот день после обеда в санатории они встретились снова и пошли в дворцовый парк. Когда они не спеша брели по верхнему парку, стал накрапывать дождь. Лео предложил переждать, чтобы Исана не промокла. Пробежав поляну, они оказались под сенью вечнозеленого дерева. У его широкого ствола было совсем сухо. Простояв несколько минут, они почувствовали какой-то странный аромат, исходящий и от ветвей, и от ствола дерева, к которому прислонилась Исана.
— Боже, как легко дышится! — сказала она. — Словно болезнь ушла… — И добавила: — Я буду приходить сюда каждый день.
«Кедр ливанский» — прочитал Лео надпись на табличке, когда они покидали эту поляну после дождя. В тот день Исана решила не возвращаться в санаторий и осталась в гостинице у Лео до утра. Она была горячей от жара, а не от страсти, и быстро устала от любви. Когда она заснула беспокойным сном, он вышел на террасу, с которой было видно море. Почему-то оно было светлее неба, и создавалось впечатление какого-то таинственного свечения, идущего из его глубин, из сердцевины морей — Лео вспомнил образ из книги Ионы.
Уезжал он с тяжелым чувством, и когда через два месяца принесли телеграмму, он ожидал худшего. Но в телеграмме главный врач санатория извещал его о том, что он может не продлевать пребывание в нем своей жены в связи с ее излечением. Следом пришла телеграмма и от самой Исаны.
Он приехал за ней через неделю и, рассчитавшись с санаторием, предложил Исане пожить еще две недели в Ялте, но она попросила остаться в Алупке, чтобы проводить дни в цветущем весеннем парке графа Воронцова и, конечно, посещать кедр ливанский. Перед отъездом в неизвестный ей Харьков Исана повела Лео в лекционный зал санатория и показала ему рентгенснимки легких, расположенные под надписью «Безнадежное состояние». На одном из снимков значилось: «больная И. К.».
— Это я, — сказала Исана.
Там к ним подошел ее лечащий врач и, отведя Лео в сторону, сказал ему:
— Ваша жена беременна, и я, на всякий случай, рекомендую ей воздержаться от родов.
Когда он рассказал об этом Исане, та заявила:
— Хватит слушать этих дураков! Неужели ты хочешь, чтобы я убила того, кто меня спас от них и от Смерти?!
И он прекратил разговоры на эту тему, решив еще раз довериться Судьбе.

VI

Еще год-два назад Лео думал о том, что когда Исана поправится, они некоторое время поживут в селе для укрепления ее здоровья. Однако события на Украине принимали трагический оборот. В памяти Лео — а феноменальная память была достоянием рода, к которому принадлежала его мать, — всплывали раз прочитанные когда-то слова: «И тогда Ирод, увидев, что обманули его мудрецы, впал в ярость и приказал убить всех младенцев в Вифлееме и в округе, кто был не старше двух лет».
Современный ирод, в отличие от Ирода Великого, медленной смертью истреблял на Украине младенцев обоего пола в мире и в материнском чреве вместе с родителями. Лео никак не мог отделаться от мысли, что цели обоих иродов — старого и нового — едины: предотвратить рождение или оборвать жизнь человека или нескольких человек, несущих в себе потенциальную угрозу силам Зла, на которых основана власть иродов во все времена. Лео был крещен по лютеранскому обряду и поэтому в годы ученья был освобожден от православного Закона Божьего, а Ветхий и Новый Заветы прочел однажды сам без пастыря. И сейчас, когда происходящее в мире вызывало в памяти евангельские и ветхозаветные картины, он очень жалел, что под рукой у него не было Библии, чтобы он мог еще раз вчитаться в вещие слова.
Все, кто мог, искали, как и Лео, спасения в больших городах, как некогда Иосиф и Мария в Египте. Городская жизнь тоже была не изобильной, но Исане повезло: по приезде из санатория она устроилась на Центральный телеграф. Город был тогда столицей Украины, и местные ироды уделяли большое внимание надежной связи с иродами московскими, а поэтому всех телеграфистов содержали на хорошем пайке. На этом пайке Исана быстро пошла на поправку, работа же на аппарате «Бодо» была не изнурительной, и врачи, под наблюдением которых она оказалась, констатировали нормальное развитие беременности.
Вспоминая теперь свой последний приезд в Алупку и эти почти счастливые харьковские месяцы, Лео вдруг ощутил чье-то благотворное вмешательство в их с Исаной жизнь: будто кто-то незаметно и неназойливо взял их под руки в беснующейся толпе и спокойно вывел на тихую улицу, залитую мягким светом весеннего солнца. Но время было позднее, Лео решил додумать эту свою мысль потом. За оставшиеся ему восемь с половиною лет жизни Лео вернулся к ней лишь однажды, в мае 42-го, когда командовал наведением переправы через Северский Донец для вырвавшихся, как и он, из харьковского котла двух-трех тысяч офицеров и солдат, но и тогда Лео не успел додумать ее до конца: случайный немецкий снаряд поставил точку в его размышлениях, завершив его пребывание на Земле.

VII

В положенный срок мать и младенец были выписаны из больницы, и детский крик огласил стены их тихой доселе комнаты. Впрочем, Исана считала, что крика было на удивление мало, но относила это за счет слабости ее дитяти.
Некоторое время у них с Лео шел спор об имени для ребенка. Это были годы свободного имятворчества, когда на свет Божий появлялись Марлены, Сталины и Сталены, Октябрины, Владилены, Кармали и прочие Энгельсины. Регистраторы, отбросив святцы, отряхнулись от старого мира и усердно записывали в метрические свидетельства любые звукосочетания. Поэтому просьба Лео и Исаны о присвоении ребенку имени Ли была с готовностью удовлетворена, ибо истолкована как проявление интернационального духа и искреннего уважения к «сражавшемуся за свободу» Китаю и китайскому пролетариату. На самом же деле, они, чтобы никому не было обидно, взяли для имени своего малыша первые буквы своих имен. Так и появился на свете человек по имени Ли Кранц.
Исана, согласившаяся на такую, как она говорила, кличку только ради Лео, вскоре привыкла к этому необычному в их местах имени и часто, вместо колыбельной, напевала песенку любимого ею Вертинского:

Где Вы теперь? Кто вам целует пальцы?
Куда ушел Ваш китайчонок Ли?
Вы, кажется, любили португальца,
А может быть, с малайцем Вы ушли?

Голос у молодой Исаны был мелодичный, и маленький Ли засыпал скоро и крепко. Вообще у Лео возникало впечатление, что Ли свободно управляет своим состоянием. Лео, когда они оставались одни, поиграв с сыном немного, говорил ему: «А теперь поспи!» Ли закрывал глаза и через несколько минут засыпал так, что разбудить его было нелегко. Лео рассказал об этом Исане, но той хотелось, чтобы ее ребенок был «обычным», и она отмахнулась от этих наблюдений своего мужа.
Вторым предметом их семейного спора было: делать или не делать сыну обрезание. Исана, верная заветам человека, которого перед Богом она считала своим отцом, настаивала на выполнении обряда, но Лео ее увещал:
— Ребенку жить здесь, бывать в бане, возможно, служить в армии. Зачем ему выделяться, быть предметом насмешек? А если он полюбит нееврейку?
Но Исана продолжала настаивать, и тогда Лео прибегал к последнему аргументу:
— В конце концов, он — сын христианина!
— Ну и что, — парировала Исана, — ваш Иисус тоже был обрезанным и ходил в синагогу!
Лео же был непреклонен. Он не рассказывал Исане, как в те времена, когда она странствовала по туберкулезным санаториям, он получал где-то в заднепровской глуши паспорт «гражданина СССР» нового образца, и пожилой делопроизводитель, явно из бывших чиновников не ниже десятого класса, рассматривая его метрическую выписку из одесской кирхи, говорил:
— А что же вы, батенька, все теперь в евреи подались? Вот у вас записано: «вероисповедание лютеранско-евангелическое»! Почему бы не написать правду, что вы немец?
— Но и среди евреев тоже были лютеране, — отвечал Лео, — и я — один из них.
— А батюшку вашего звали Якоб? Скажите, тут вот в километрах тридцати от нас есть местечко — Кранцевка по-местному, теперь, кажется, колхоз имени Розы Либкнехт и Карла Люксембург, а прежде оно именовалось «Кранценфельд» и принадлежало герру Якобу Кранцу, я его помню, и вы его мне чем-то напоминаете, так это не ваш папаша?
— Нет, нет, — поспешно отвечал Лео, только что освободившийся от клейма «лишенца», и мысленно поблагодарил Бога, что никогда не ездил с отцом в их имение.
— Ну, как хотите! — сокрушенно говорил регистратор, — но ваша Судьба сейчас у меня на кончике пера, и помните, что евреев еще будут бить, поскольку остальное человечество без такого острого развлечения, как без табака, водки и игр в карты и рулетку, просто не может существовать. Собственно «еврей» — это даже не национальность, это — вроде профессии, профессии всеобщего «врага», и в этом качестве они нужны всем: они были нужны инквизиции и папам, они нужны христианам и мусульманам, они нужны были феодалам и не менее нужны буржуазии. Нет в мире такой управляемой кем-нибудь группы людей, объединенных любой идеей, которая бы отказалась от использования — для своего «спасения» — такого универсального, всем понятного врага, как еврей. Почему же вы думаете, что коммунисты-социалисты застрахованы от такой перспективы? Когда их дела пойдут плохо, они тоже станут бить евреев!
Последнюю часть своей речи ехидный старик произнес на великолепном «высоком» немецком, и Лео, для которого этот язык был вторым родным, машинально тоже ответил по-немецки:
— Ну что ж, Судьбу не выбирают!
Разговор этот он не мог забыть, и вот теперь хотел бы поправить Судьбу. В Исане же, в глубине ее души жила женщина Востока, и, исчерпав свои аргументы, она покорилась мужу. Так будущий «советский еврей» Ли Львович Кранц остался необрезанным, и этот незначительный факт его биографии все же сыграл в его жизни определенную роль. Хотя и не в том плане, как представлял себе Лео, а совсем наоборот.

VIII

Года два прошли в тяжких заботах. Ли болел всем, что было предусмотрено для его возраста учебником «Детские болезни», но, тем не менее, рос и развивался нормально. Он был не очень подвижен и в меру криклив и больше всего любил наблюдать за всем, что попадало в поле его зрения. Двор давал ему большой материал для наблюдений, а вот переулок, куда выходили оба окна их семейной комнаты, был как бы мертвой зоной. Дело в том, что жилой была в нем лишь одна сторона, а другая шла вдоль стены знаменитой в уголовном мире п&heip;

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →