Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

В 1891 году художник-импрессионист Клод Моне (1840–1926) выиграл во Французской национальной лотерее 100 000 франков.

Еще   [X]

 0 

Артур Шопенгауэр. Философ германского эллинизма (Гардинер Патрик)

В своем исследовании британский философ Патрик Гардинер определяет и оценивает основные идеи философии Артура Шопенгауэра, объясняет их значение и место в истории мысли. Автор доказывает, что экстравагантные, на первый взгляд, фундаментальные идеи немецкого мыслителя в немалой мере повлияли на учения Л. Витгенштейна, Ф. Ницше, Э. Гартмана, З. Фрейда. В книге анализируется оригинальная шопенгауэровская система, на которую наибольшее влияние оказали Платон и И. Кант и которая по праву заняла свое место в истории мировой философской мысли.

Год издания: 2003

Цена: 79.9 руб.



С книгой «Артур Шопенгауэр. Философ германского эллинизма» также читают:

Предпросмотр книги «Артур Шопенгауэр. Философ германского эллинизма»

Артур Шопенгауэр. Философ германского эллинизма

   В своем исследовании британский философ Патрик Гардинер определяет и оценивает основные идеи философии Артура Шопенгауэра, объясняет их значение и место в истории мысли. Автор доказывает, что экстравагантные, на первый взгляд, фундаментальные идеи немецкого мыслителя в немалой мере повлияли на учения Л. Витгенштейна, Ф. Ницше, Э. Гартмана, З. Фрейда. В книге анализируется оригинальная шопенгауэровская система, на которую наибольшее влияние оказали Платон и И. Кант и которая по праву заняла свое место в истории мировой философской мысли.


Патрик Гардинер Артур Шопенгауэр. Философ германского эллинизма

Предисловие английского издателя

   Взявшись за критическое изучение философии Шопенгауэра, господин Патрик Гардинер оказал значительную услугу как широкому кругу читателей, так и профессиональным философам. Несомненно, есть философы, чьи имена более широко известны, чем имя Шопенгауэра, но и пренебрегать изучением его работ не оправдано. В некоторой мере обоснованное недоверие к его метафизике привело к ложному предположению, что у Шопенгауэра нет ничего ценного для изучения философами. Патрик Гардинер попытался исправить это поверхностное впечатление, показав, что даже на первый взгляд экстравагантные мысли Шопенгауэра имеют глубокие философские корни. В частности, почитатели Витгенштейна могут удивиться, обнаружив, до какой степени идеи Шопенгауэра повлияли на его мысли. Мы также надеемся, что проницательное и глубокое исследование Патрика Гардинера возродит интерес к работам Шопенгауэра.
   А. Дж. Айер

Предисловие

   Первое издание собрания сочинений Шопенгауэра было опубликовано его судебным исполнителем по литературным делам Юлиусом Фрауэнштедтом в 1873 году. За ним последовали исправленные и дополненные издания Е. Гризенбаха (Лейпциг, 1891 год), Пола Дюссена (Мюнхен, 1911 год) и А. Хюбшера (Висбаден, 1946–1950 годы), в которые были включены те материалы, которые Шопенгауэр оставил на разрозненных листах или в виде пометок и закладок в своих книгах, а также рукописные работы.
   Произведения Шопенгауэра были переведены на многие языки. Работа «Die Welt als Wille und Vorstellung» («Мир как воля и представление») была дважды переведена на английский язык – один раз под названием «The World as Will and Idea» («Мир как воля и идея») Р.Б. Холданом и Дж. Кемпом (3 тома, «Рутледж и Кеган Поль», Лондон, 1883 год). Второй перевод «The World as Will and Representation» («Мир как воля и представление») был сделан Э.Ф. Пейном (2 тома, «Фальконз уинг пресс», Колорадо, 1958 год). Другие книги Шопенгауэра, «Uber die vierfache Wurzel des Satzes vom zureichenden Grunde» («О четвертичном корне закона достаточного основания») и «Über den Willen in der Natur» («О воле в природе»), были переведены и изданы в одном томе госпожой К. Гиллебранд в 1889 году; работа «Über die Grundlage der Moral» («Об основании морали») была переведена Э.Б. Буллоком в 1903 году; а перевод следующего за ней эссе «Uber die Freiheit des Willens» («О свободе воли») был выполнен К. Коллендой (Нью-Йорк, 1960 год), в издание которого были включены введение и библиография. Много переводов трудов Шопенгауэра, включая «Parerga und Paralipomena», собрано в книге «Избранные произведения Артура Шопенгауэра», изданной Е.Б. Бэксом (Лондон, 1891 год), и в сборнике «Шопенгауэр: избранное», изданном Т. Бейлем («Аллен и Ануин», Лондон, 1951 год).
   Если не считать острой критической работы отца Фредерика Коплстона «Артур Шопенгауэр – философ пессимизма» (Лондон, 1946 год), то почти нет серьезных комментариев к работам Шопенгауэра, хотя можно назвать несколько интересных дискуссий о его отдельных идеях, а также можно заметить его влияние в некоторых работах, хотя они непосредственно и не связаны с Шопенгауэром. Примерами таких работ могут быть «Фрейд: разум моралиста» Филиппа Риффа и «Ироничный немец: изучение Томаса Манна» Эриха Хеллера; а связь идей Витгенштейна с философией Шопенгауэра рассмотрена Эриком Штениусом в «Трактате Витгенштейна» и госпожой Дж. Энскоум в «Введении в трактат Витгенштейна». Уильям Уоллас и Хелен Циммерн написали биографии Шопенгауэра на английском языке, хотя для получения более полной информации о Шопенгауэре мы рекомендуем обратиться к биографии, написанной В. Шнайдером на немецком языке. Также может представить интерес эссе Томаса Манна о Шопенгауэре, перевод которого опубликован как предисловие к изданию избранных произведений Касселя.

   Хотя перевод Э.Ф. Пейна «Мир как воля и представление» выполнен отлично, так как он исправил и улучшил предыдущий перевод, тем не менее мы не умаляем значения первого перевода Холдана и Кемпа, к которому также относятся уважительно, и к тому же он более доступен читателям, поэтому все сноски в настоящей книге сделаны по первому переводу и приводится лишь номер тома, например «том II». Я также выражаю благодарность господам Рутледжу и Кегану Полям за пользование их изданием. Однако я привожу не все цитаты в том виде, в каком они представлены Холданом и Кемпом, делая изменения и исправления, где считал нужным. Что касается работы «Parerga und Paralipomena», то все сноски сделаны на немецкое двухтомное издание Фрауэнштедта (6-е изд., 1888 год). Относительно других работ Шопенгауэра, я цитировал части или главы (большинство из них короткие) и, вместо указания страниц, указывал лишь заголовок работы, используя следующие сокращения:
   «О четвертичном корне закона достаточного основания» – ЧК;
   «О воле и природе» – ВП;
   «Об основании морали» – ОМ;
   «О свободе воли» – СВ.
   Переводя цитаты из этих работ, я пользовался их существующими переводами, хотя зачастую отступал от них.
   Хочу также выразить благодарность господам Рутледжу и Кегану Полям за любезное предоставление разрешения цитировать «Мир как воля и идея» и «Tractatus Lоgico-Philosophicus» Витгенштейна и Б. Блэквелу за разрешение цитировать из «Заметок 1914–1916» Витгенштейна.
   В заключение хочу поблагодарить профессора Стюарта Гемпшира за полезные советы и критические замечания. Я также благодарен господину Дэвиду Пиерсу и издателю этой работы, профессору Айеру, за ценные рекомендации.

Глава 1
Жизнь Шопенгауэра

   Артур Шопенгауэр родился в Данциге 22 февраля 1788 года. Его отец, Генрих Флорис Шопенгауэр, в чьих жилах текла и голландская кровь, был успешным коммерсантом с просвещенными взглядами и проявлял большой интерес к культурным достижениям того времени. Горячий противник всех форм деспотии и абсолютизма, поклонник Вольтера, он хорошо знал как английскую, так и французскую литературу, а также был одержим любовью к путешествиям. Он был женат на Джоанне Генриетте Трозинер, также происходившей из влиятельной данцигской семьи. Жена разделяла его космополитические и литературные пристрастия и впоследствии сама написала много романов. Несмотря на общность интересов, складывалось впечатление, что они далеко не во всем подходили друг другу. Муж был натурой суровой и страстной. С возрастом, из-за усиливающейся глухоты, его характер стал невыносимым. Жена же производила впечатление женщины легкомысленной и упрямой, а присущую ей внутреннюю отрешенность ее знакомые позже назвали бессердечием и равнодушием.
   Первые пять лет своей жизни Шопенгауэр провел в Данциге (польский город Гданьск. – Ред.). Но в 1793 году, после второго раздела Польши и аннексии Гданьска Пруссией, отец решил, что при новом режиме в городе будет трудно содержать семью, поэтому со своими домочадцами переехал в Гамбург, где вел свои дела в течение следующих двенадцати лет. В течение этого времени Шопенгауэр получил нетрадиционное и несколько сумбурное образование. Его отец был убежден, что Артур должен следовать по пути коммерции, поэтому его обучение должно дать ему только общие знания о мире, и как можно раньше, а не ограничивать его искусственными рамками, навязываемыми обычной школой. Посему в возрасте девяти лет – то есть через год после рождения его единственной сестры Адели – Шопенгауэр был предоставлен заботам партнера его отца, господина Грегуара во Франции, где и провел следующие два года и в совершенстве овладел французским языком. В 1803 году родители отправили его в продолжительное путешествие за границу. Долгое время он пробыл в Англии, где на три месяца был помещен в школьный пансион в Уимблдоне. Обучение в школе, во главе которой стоял священнослужитель, носило ограниченный характер, и, помимо прочего, включало в себя посещение чрезвычайно длинных церковных служб. В целом это время оставило в сознании мальчика неприятный, но прочный отпечаток. Хотя позднее он выражал огромное восхищение достижениями отдельных английских писателей и мыслителей, тем не менее часто с откровенным отвращением вспоминал пуританскую атмосферу лицемерия и притворной религиозности, пропитывавшую многие сферы повседневной общественной жизни Англии.
   К шестнадцати годам Шопенгауэр уже демонстрировал признаки того, что его мать с раздражением описывала как болезненную тенденцию к «размышлению о несчастиях мира». Например, на обратном пути из Англии через юг Франции в Австрию он был чрезвычайно поражен ужасными, нищенскими условиями, в которых жили бедняки. Особое впечатление на него произвел вид осужденных к галерам в Тулоне. У обреченных не было ни надежды, ни малейшего шанса на побег. В характере Шопенгауэра черты меланхолии и особая чувствительность к жестокостям и ужасам, неотступно преследующим человека в течение жизни, усилились после внезапной смерти Генриха Шопенгауэра в 1805 году. Несмотря на то что Шопенгауэру-младшему не нравился выбор карьеры, которую отец определил для него, оказалось, что он был искренне привязан к своему родителю, и его смерть, случившаяся во времена лишенной душевного равновесия юности сына, несомненно, потрясла и напугала последнего. Кроме того, обстоятельства кончины отца – которая, как небезосновательно полагают, была результатом суицида – не могли не напомнить ему об имевших место случаях психических и нервных заболеваний в семье[1]. Храня верность обещанию, которое он дал отцу, более двух лет Шопенгауэр продолжал работать в торговой фирме в Гамбурге, в которую когда-то поступил по желанию отца. Но, понимая, что это занятие абсолютно ему не подходит, в конце концов он оставил фирму в 1807 году и решил посвятить себя изучению греческого и латыни.
   Шопенгауэр начал свое классическое образование в гимназии Готы, но вскоре он был вынужден покинуть ее из-за конфликта с одним из преподавателей. Он переехал в Веймар, где тогда жила его мать, которая создала литературно-художественный салон, окружив себя такими знаменитостями, как Гете, Шлегель, братья Гримм и др. Однако отношения Шопенгауэра с матерью не складывались, и они решили, что им лучше не жить под одной крышей. Поэтому Шопенгауэр поселился вместе с классическим филологом, Францем Пассовом, у которого брал уроки. В это же время он познакомился с Джоанной, дом которой посещал каждую неделю. Его успехи в науке под руководством Пассова были стремительны и впечатляющи, а острая антипатия между ним и его матерью еще более возрастала, выливаясь в непримиримые разногласия и ссоры. По мнению Шопенгауэра, их враждебные отношения имели глубокую психологическую основу, источником которой были детские страхи и недополученная материнская ласка. Возможно, было к лучшему то, что в 1809 году Шопенгауэр, достигнув 21 года, вступил во владение своей частью отцовского наследства и стал материально независим.
   Первое, что он сделал, – покинул Веймар и поступил в университет в Геттингене, где проучился следующие два года. Он поступил на медицинский факультет и в течение первых семестров посещал в основном лекции по естественным наукам, в частности по физике, химии и физиологии. Однако постепенно его внимание все больше и больше занимала философия. Под руководством геттингенского профессора Готлиба Эрнеста Шульца он глубоко заинтересовался двумя мыслителями – Платоном и – особенно – Иммануилом Кантом. В будущем эти идеи окажут наибольшее влияние на развитие его собственной системы.
   Философом, в то время имевшим самую высокую репутацию в Германии, был последователь Канта Фихте. И именно для того, чтобы послушать его лекции, осенью 1811 года Шопенгауэр перевелся в Берлинский университет, хотя и там бoльшую часть своего времени посвящал естественным наукам. Как Фихте, так и его коллега Шлейермахер очень сильно разочаровали Шопенгауэра, хотя некоторые их идеи – особенно относительно природы воли и роли ее в познании – произвели на него более глубокое впечатление, чем признавал он впоследствии. Он тщательно конспектировал их лекции, затем сопровождал их собственными замечаниями, которые часто носили далеко не лестный и весьма насмешливый характер. Он выставлял Фихте как напыщенного и занудного обскурантиста (мракобеса) и категорически возражал против тезиса Шлейермахера о том, что философия должна быть основана на религиозной вере, при этом заявляя, что, напротив, сущность истинного философского отношения – это желание двигаться «без поводка» по пути «опасному, но свободному». Шопенгауэрово презрение к университетским преподавателям философии, которое он выражал во всех своих опубликованных работах, на самом деле берет начало в его студенческие годы, и об этом не стоит забывать тем, кто видит в позднейших его нападках на профессиональных философов его возраста не более чем досаду и негодование по поводу недостаточного признания собственных работ. Правда, к тому времени, когда он обосновался в Берлине, он уже решил для себя некоторые вопросы относительно целей и методов философии. И эта независимая бескомпромиссная точка зрения, в совокупности со значительной степенью самоуверенности, сделали для него невозможным отношение к своим учителям в духе уважительного согласия, которое демонстрировали его товарищи-студенты. Вследствие этого он приобрел среди преподавателей репутацию человека неуживчивого и высокомерного. И в самом деле, на портрете того времени Шопенгауэр изображен значительным и глубоко чувствующим человеком с красивыми глазами, которые смотрят вдумчиво и одновременно проницательно и оценивающе, а рот его выразителен и чувствен.
   Обучение в университете для Шопенгауэра закончилось внезапно, в 1813 году, когда, после поражения Наполеона в России Пруссия восстала против Франции. Националистическая истерия, прокатившаяся по стране, оставила его равнодушным. Он испытывал стойкое недоверие и отвращение к милитаристским настроениям в любом их проявлении, во всяком случае, он был не очень высокого мнения о германской цивилизации в сравнении с французской. С чего бы ему быть лояльным к народу, который лишил независимости его родной город и таким образом вынудил семью Шопенгауэра покинуть его?
   Вместо того чтобы принимать участие в борьбе, он удалился в Рудольштадт, маленькое княжество на юге Веймара, где начиная с июня в течение некоторого времени пытался закончить свою докторскую диссертацию – «О четвертичном корне закона достаточного основания». Этот труд ясно продемонстрировал влияние кантианских идей на ход его мысли. К началу октября он представил ее, но не в Берлине, как изначально намеревался, а в Иенском университете и получил докторскую степень. К концу года издал ее за свой счет в Рудольштадте, однако она не привлекла большого внимания.
   После этого Шопенгауэр вернулся к матери в Веймар, где, к его большому удовлетворению, работу похвалил Гете. Гете прочитал книгу и, как оказалось, почувствовал связь между определенными идеями Шопенгауэра и некоторыми своими собственными теориями, которые он за несколько лет до этого усиленно продвигал в своем трактате о цвете («Farbenlehre»). Затем последовало несколько личных встреч, в ходе которых они подробно обсудили антиньютоновскую концепцию природы цвета Гете, и, как следствие этих бесед, Шопенгауэр сам написал небольшую книгу на эту тему – «О зрении и цвете», осенью 1815-го отправив рукопись Гете. Обсуждаемая научная работа, которая была опубликована в следующем году и заняла лишь второстепенное место в развитии основных философских взглядов Шопенгауэра, в большой мере была попыткой показать, что наше восприятие цветов происходит благодаря качественному и количественному разделению светочувствительных клеток сетчатки, когда на нее попадает свет, причем разделение это соответствует нашему восприятию определенных цветов в дополнительных парах «противоположностей» – например, красный и зеленый, оранжевый и голубой, желтый и фиолетовый, которые находятся между собой в математической зависимости и могут быть выражены числовыми пропорциями.
   Когда Гете ознакомился с необычной точкой зрения Шопенгауэра, между ними началась переписка, но довольно скоро непримиримые расхождения во взглядах по основным вопросам стали очевидны, и переписка прекратилась. «Мы соглашались по многим вопросам, – позже писал Гете, – но в конце концов наступил такой момент, когда мы неизбежно пришли к разногласиям, как иногда случается с друзьями, которые шли все время вместе, а потом решили расстаться, причем один решил идти на север, а другой на юг, поэтому они очень скоро потеряли друг друга из виду».
   В 1814 году Шопенгауэр переехал жить в Дрезден, таким образом навсегда разорвав отношения со своей матерью, что было к лучшему. И именно в Дрездене в течение следующих четырех лет он написал свою главную философскую работу «Мир как воля и представление». Мысль о написании такой книги завладела им, когда он жил еще в Берлине; уже там он завел специальную тетрадку, куда записывал свои мысли, по мере того как они приходили ему в голову. «Под моим пером, – писал он в 1813 году, – и более того, в моей голове растет философский труд, который сведет этику и метафизику воедино: до этого они рассматривались по отдельности, что было так же ошибочно, как и разделение человека на душу и тело». И он сравнивал развитие своей системы с тем, как ребенок постепенно растет в утробе матери.
   Каждая новая мысль, которая приходила к нему, в конечном счете зиждилась на «едином основании», так что ему не надо было тревожиться о том, что его разнообразные идеи в итоге не сложатся в связное целое. Тетради, заполненные им как до, так и во время пребывания в Дрездене, представляют интерес не только потому, что проливают свет на методологию его работы, но и потому, что свидетельствуют о Шопенгауэре как о чрезвычайно самоуверенном, честолюбивом и тщеславном человеке, который почти возомнил себя отмеченным свыше, и именно с таким ощущением он писал свой труд.
   Они показывают, как рано наметились и оформились в общих чертах основные мировоззренческие установки его философской системы. Записки также дают исчерпывающее представление о круге его чтения, который включал Гоббса и британских эмпириков, множество работ XVIII века по физиологии и психологии (Гельвеций и Кабанис были его любимыми авторами) и переводы индийских мистических текстов – в частности, древнеиндийские ведические «Упанишады», с которыми его познакомил востоковед Ф. Майер, когда Шопенгауэр последний раз приезжал в Веймар.
   Тем не менее жизнь Шопенгауэра в Веймаре была заполнена не только работой над книгой, которой он надеялся однажды поразить мир. Как всегда, он регулярно ходил на концерты и посещал театры (он сравнивал людей, которые не ходят в театр, с теми, кто пытается одеться без зеркала), также часто посещал галереи города, особенно восхищаясь картиной Рафаэля «Сикстинская Мадонна». Более того, имело место то, что его английский биограф XIX века Уильям Уоллас лукаво называет «другие развлечения». Шопенгауэр никогда не отрицал, что сам не обладает теми чертами характера и тем темпераментом, которым отводил главное место в своих работах. С раннего детства он был подвержен иррациональным страхам и нервным приступам паники, происходящим из глубоко укоренившегося чувства незащищенности; спокойствие и отрешенность, которые он превозносил в своей философии, нельзя обнаружить ни в характере, ни в его образе жизни, который ни в коем случае не мог поразить аскетизмом и воздержанием. Он был человеком сильных страстей; женоненавистнические чувства, которые он выразил позже в своем пресловутом эссе «О женщинах», не мешали ему искать их общества и заводить короткие интрижки. Время от времени он даже подумывал о женитьбе, хотя, возможно, не очень серьезно. Когда он умер, среди его бумаг обнаружились автобиографические воспоминания о плотской любви, причем они были написаны не на немецком, а на простом и выразительном английском языке, однако его душеприказчик уничтожил их, так как считал неподходящими для публикации, заявив, что сжег их в соответствии с последними устными распоряжениями Шопенгауэра.
   К 1818 году книга была завершена и после некоторых нелицеприятных пререканий с издателем напечатана в конце того же года. Шопенгауэр послал экземпляр Гете, который одобрительно отозвался о некоторых идеях, высказанных в разделах об искусстве и самопознании. Но в целом книга получила только скупые и довольно прохладные отзывы (за исключением лишь одного, сделанного Жаном Полем), что предвещало долгий период безвестности и изоляции, последовавший для ее автора. Полтора года спустя, на основе уже опубликованных работ и после того, как он успешно выдержал конкурсный экзамен, на котором, как сам заявлял, имел удовольствие превзойти Гегеля, Шопенгауэр стал читать лекции по философии в Берлине. К несчастью, он выбрал для своих лекций те же часы, в которые сам Гегель (который занял место Фихте на кафедре) читал собственные лекции, и частично в результате этого смелого, но опрометчивого шага курс лекций Шопенгауэру пришлось отменить из-за недостатка слушателей: так закончилась его первая и единственная попытка утвердиться в университетской среде.
   С этого времени он ушел в себя и стал ожесточенным и непримиримым врагом того, что презрительно называл официальной философией своего времени, поскольку гегельянство, с его точки зрения, развратило сердца и умы целого поколения немецких интеллектуалов. В этом состоянии он пребывал до конца своих дней. Утешением его было то, что материально он не нуждался, хотя был период опасений на этот счет, когда данцигской фирме, в которую была вложена большая часть наследства его отца, угрожало банкротство. Тем, как он справился с этим кризисом, Шопенгауэр продемонстрировал практичность и деловую хватку, которые позволяют думать, что, в конце концов, он мог бы успешно сделать карьеру, о которой мечтал его отец. В результате его денежные дела поправились и достойный личный доход был обеспечен до конца его жизни.
   Менее успешными оказались его попытки выпутаться из дела, которое примерно в это же время было возбуждено против него некой швеей. Шопенгауэр всегда был чрезвычайно чувствителен к сплетням в любой форме, и упомянутая женщина однажды, когда он снимал квартиру в Берлине, так рассердила его своей болтливостью, что, выйдя из себя, он столкнул ее с лестницы, в результате чего она повредила руку, и, таким образом, как она утверждала, он сделал ее неспособной дальше зарабатывать себе на жизнь. Последствия этого не очень похвального эпизода преследовали его в течение многих лет; как бы то ни было, когда дело было, наконец, решено, ему присудили выплатить пять шестых судебных издержек и каждые три месяца выплачивать женщине некоторую сумму денег в качестве материальной поддержки. Когда спустя много лет старуха умерла,
   Шопенгауэр вписал в ее свидетельство о смерти типичный для него комментарий «Obiit anus, abit onus» («Старуха умерла, ноша с плеч»).
   Последующая жизнь Шопенгауэра лишена событий и прошла для него по большей части в одиночестве. Еще находясь в Берлине, он занимался двумя основными проектами, ни один из которых, однако, так и не был завершен. Одним был перевод на немецкий язык «Диалогов о естественной религии» Юма (этой работой он восхищался). Другой проект касался предложения, которое он сделал владельцам периодического английского издания «Форин ревью» и которое заключалось в том, чтобы перевести на английский язык кантовскую «Критику чистого разума». Оглядываясь назад, можно сказать: то, что второе предложение не нашло отклика, является огромной потерей: Шопенгауэр был высокоодаренным переводчиком, его знание английского языка было великолепным, и в довершение ко всему он понимал идеи, руководившие Кантом в написании «Критики», глубже и лучше, чем большинство его современников. Но какое бы сильное разочарование он ни чувствовал по этому поводу, оно вскоре было подавлено другим, более тягостным событием, которое привело его в сильное беспокойство. В 1813 году в Берлине началась эпидемия холеры, которая унесла жизнь Гегеля, и Шопенгауэр, который всегда исключительно бережно относился к своему здоровью, поспешно покинул город. В конце концов он поселился во Франкфурте, который выбрал частично из-за климата и хорошей репутации здешних врачей, а частично из-за театров, в которых ставились прекрасные пьесы, оперы и шли концерты. Он прожил там двадцать семь лет – до самой своей смерти. Сравнительное спокойствие, которое он нашел во Франкфурте, позволило ему вернуться к сочинительству.
   Он был всегда абсолютно уверен в том, что главные положения, которые он выдвинул в своей основной работе, были неуязвимо истинны и нуждались скорее в расширении, чем в исправлении, поэтому он полностью посвятил себя развитию и дальнейшей разработке тем, уже заявленных в работе «Мир как воля и представление». В 1836 году он опубликовал «О воле в природе» и тремя годами позже был награжден премией, присужденной ему Норвежским королевским научным обществом в Дронтгейме за эссе о свободе воли.
   Последняя из вышеупомянутых книг вместе с работой «Об основании морали» (которая, к его огромной досаде, не получила премию Королевской академии наук Дании), была опубликована в 1841 году в сборнике «Две основные проблемы этики». Тогда же, в 1844 году, он выпустил второе издание своей главной работы, значительно расширенное за счет пятидесяти дополнительных глав, содержащее существенные исправления в разделах, касающихся кантовской философии, а в 1847 году вышло в свет исправленное и дополненное издание первоначального текста его докторской диссертации.
   Однако Шопенгауэр начал привлекать внимание, которого, по его мнению, он давно заслужил, только после того, как в 1851 году опубликовал собрание очерков под заглавием «Parerga und Paralipomena»[2], в которое вошли как достаточно длинные академические работы по философии и религии, так и короткие статьи и афоризмы на литературные и психологические темы.
   Но даже здесь Шопенгауэр поначалу столкнулся с трудностями и разочарованиями. Книга была отвергнута одним за другим тремя разными издателями, и лишь берлинский «Хайн» в конце концов издал ее, заплатив автору десятью экземплярами его собственной работы, и то лишь при посредничестве Юлиуса Фрауэнштедта, который в течение последних тринадцати лет жизни Шопенгауэра был его близким другом и последователем, а после его смерти издал собрание его сочинений.
   Два года спустя в статье Джона Оксенфорда, опубликованной в «Вестминстерском ревью» и озаглавленной «Иконоборство[3] в германской философии», Шопенгауэр представлен как союзник английских эмпириков XIX века, таких, как Джон Стюарт Милль, в битве против теологических предрассудков и трансцендентального теоретизирования в духе Кольриджа и его последователей, находящихся под влиянием немецких метафизиков, приверженцами которых они всегда были. Статья была переведена на немецкий язык и напечатана в немецкой либеральной газете «Фоссише цайтунг». Эта статья обратила внимание публики на имя Шопенгауэра, к тому же как раз в это время влияние Гегеля в немецких университетах уже шло на убыль.
   Начиная с этого времени известность Шопенгауэра стала стремительно расти. Во французских и итальянских научных периодических изданиях возникли дискуссии о его философии, а в Дании он привлек внимание Кьеркегора. В своих дневниках Кьеркегор хвалил его за то, что он является таким «резким, каким может быть только немец относительно гегельянской философии и всей высокопарной философии в целом», и видел в нем «несомненно значительного автора, который, несмотря на абсолютное несовпадение во взглядах, не оставляет меня равнодушным по многим вопросам»[4]. В 1856 году Лейпцигский университет назначил премию за лучшее толкование и критическое осмысление его идей. И в 1857 году его доктрины (как это ни смешно) были сделаны предметом университетских лекций в Иене, Бонне и Бреслау. Справедливости ради надо сказать, что к тому времени, когда Шопенгауэр умер (21 сентября 1860 года), он уже стал центром поклонения, у него появился круг преданных последователей в Германии и непрерывно растущий круг почитателей за ее пределами, в таких странах, как Англия, Россия и Соединенные Штаты.
   Несмотря на страдания, вызванные пренебрежением к его работам и продолжавшиеся до последних лет его существования, в жизни Шопенгауэра, в качестве компенсации, было много удовольствий. Он был достаточно хорошо обеспечен, чтобы удовлетворять свои прихоти в еде и вине, много путешествовал, особенно по Италии, которую обожал. У него был широкий круг чтения, он хорошо знал испанскую и итальянскую, а также французскую и английскую литературу. И хотя он регулярно читал «Тайме», о нем нельзя было сказать, что он глубоко интересовался политическими проблемами своего времени. Несмотря на то что твердо верил в свободу личности, он, тем не менее, не признавал демократии, и события 1848 года сильно расстроили его. Хотя он всегда жил один, он не прочь был поговорить с приятными собеседниками, и, по-видимому, был неутомимым и интересным рассказчиком, язвительным и ироничным; те, кто посещали его после того, как он стал знаменитым, были часто удивлены, обнаружив, что он более доступен, чем они предполагали. Он одевался безукоризненно и с большим вкусом, но, с другой стороны, его комнаты были обставлены очень просто; кроме фигурки Будды и бюста Канта, которые стояли на его письменном столе, их мало что украшало.
   Если уже в течение лет, непосредственно предшествующих его смерти, Шопенгауэр начал приобретать широкую известность в своей стране и за ее пределами, то к концу столетия влияние его идей становилось все более и более ощутимым. Это было такое влияние, которое выходило за границы философии и находило отклик в таких отдаленных областях, как искусство и музыка. Таким образом, к 1890-м годам можно было с уверенностью заявлять перед аудиторией Гарварда, что он в целом более широко известен, чем «любой другой современный метафизик континентальной философии, кроме Канта»[5]. Сегодня, однако, ситуация иная. Как и относительно других ведущих представителей философии XIX века, отношение к нему удивительно изменилось по сравнению с той атмосферой уважения, доходящего в некоторых странах до благоговения, которая окружала его имя еще не так давно.
   Причины изменения этого положения многочисленны. В значительной мере это могло быть отнесено на счет общего снижения интереса к метафизическим размышлениям, которые характеризовали развитие философии (по крайней мере, в Британии и Соединенных Штатах) на рубеже веков. Но в случае Шопенгауэра определенно имели место и другие, более специфические факторы, способствовавшие падению его репутации. Эти факторы включали целый ряд довольно странно сочетающихся предположений, которые касались как фактической сферы охвата проблем, так и сути его работ. Поскольку эти предположения уже заработали некоторую степень доверия общества, неплохо будет рассмотреть некоторые из них.
   Например, общепринято считать несомненным, что Шопенгауэр в основном заслуживает того, чтобы его помнили как составителя собрания афоризмов и наблюдений о жизни человека и его характере. Но эти афоризмы, хотя и выражены аккуратно и точно и зачастую глубокомысленны, в лучшем случае представляют (можно сказать) чисто художественный интерес и определенно не представляют интереса с философской точки зрения. Как бы мы ни интерпретировали задачи и цели философии, любой философ должен обязательно быть чем-то большим, чем просто проницательным, но ограниченным комментатором определенных сторон человеческих нравов и деяний.
   К этому его портрету – изысканного и утонченного литератора, который является полезным источником для эссеистов, ищущих расхожие темы или цитаты, – может быть добавлено другое, хотя и очень не похожее, представление о месте Шопенгауэра в истории мысли. Например, может показаться верным представление о том, что он был одним из главных создателей современных зловещих идеологий, таких, как национал-социализм, и не только потому, что отводил в своей системе главенствующее место таким понятиям, как «воля к власти», но также, наряду с другими немецкими мыслителями своего времени, пытался тонко и незаметно дискредитировать и разрушить «веру в разум», которая, как считалось, сыграла главную и достойную роль в развитии теории мысли двух предыдущих веков. И на основании подобных предположений легко прийти к убеждению, что он был влиятельным врагом ценностей, которые, как правило, рассматривались как основа для формирования того, что более всего достойно сохранения нашей цивилизацией, а также – противником гуманистических идеалов и безжалостным критиком интеллектуализма, которые сделали возможным прогресс как в науке, так и в политической и социальной сферах. Более того, можно заявить, что такая позиция является не совсем приемлемой не только по моральным соображениям, а может иметь более серьезные возражения в том смысле, что отрицание самих положений, которые рассматривает философия Шопенгауэра, доходит до отрицания возможности постичь те самые положения, изучением которых занимается философия, как таковая. Ведь отрицание веры в разум – это отрицание самой философии.
   Одним из множества мнений о Шопенгауэре как приверженце фундаментально иррационального и нигилистического Weltanschauung, враждебного традиционным европейским ценностям, является еще одна трактовка его позиции, которая уже стала распространенной и достойна упоминания. В соответствии с этим мнением, шопенгауэровские идеи заимствованы из текстов восточных религий и культов. Таким образом, его метафизика произошла, в первую очередь, из источников, которые имеют мало или вовсе не имеют отношения к логическим и эпистемологическим проблемам, которые обычно занимают умы западных мыслителей,
   и поэтому она может рассматриваться в качестве не более чем некоторой разновидности экзотического или причудливого поворота в эволюции европейской мысли и, по сути, не имеет отношения к проблемам, которые составляли на тот момент главные темы западной философии. Она (метафизика Шопенгауэра) должна рассматриваться, в самом деле, как пример вторжения чужеродного элемента в присущий нам интеллектуальный мир. И так к ней и следует относиться.
   Таким образом, выше приведены три мнения, все они – хотя и по-разному – пытаются создать впечатление, что, какой бы интерес и привлекательность ни имели работы Шопенгауэра в различных контекстах и с разных точек зрения, с философской точки зрения они не имеют реальной ценности. Это впечатление может быть усилено тем фактом, что его имя, хотя и не очень явно, связывают с такими именами его современников или тех, кто жил примерно в то время, как Байрон, Леопарди и Ницше. Их имена вызывают эмоциональные ассоциации и символизируют романтические настроения и отношения, в которых «воображение» или «инстинкт», может показаться, по сути, преобладают над интеллектуальными и разумными сторонами нашей природы.
   Однако предполагать, что эти понятия, о которых говорит Шопенгауэр, лишены всякого основания, было бы ошибкой. В самом деле, было бы удивительно, если бы они не имели абсолютно никакой связи с истиной. Но распространенные взгляды на философов прошлого дурно известны своей ненадежностью, особенно когда речь идет о мыслителе, чьи идеи когда-то привлекали большое внимание, а потом были забыты. В таких случаях почти неизбежно вокруг его имени возникали легенды. И это именно тот случай, когда взгляды, изложенные выше, в большой степени основаны на значительных ошибках, ложных конструкциях и неверных интерпретациях, часть из которых можно легко объяснить.
   В первую очередь, ошибочно рассматривать Шопенгауэра как второстепенную фигуру, испытывающую лишь поверхностный интерес к проблемам, которые всегда (в той или иной мере) привлекали европейских философов. Правда и то, что его работы значительно отличаются по стилю, ибо он прилагал все силы, чтобы не перегружать их неуклюжими специальными выражениями и терминами. В этом отношении его работы сильно контрастируют с его немецкими современниками – Шеллингом и Фихте, например. Но это не является свидетельством того, что труды Шопенгауэра поверхностны или недостаточно серьезны. То, что он сам говорил по этому поводу, возможно, заслуживает цитирования.
   «Истинный философ, – писал он, – на самом деле всегда и всеми силами стремится к легкости и ясности и будет стараться походить на швейцарское озеро – которое в своем спокойствии способно объединить большую глубину с кристальной прозрачностью, ту самую глубину, которая очевидна, благодаря чистоте, – а не на мутный стремительный горный поток. «Ясность является очевидным признаком истинного философа», – как писал Вовенарг. Псевдофилософы, напротив, используют слова не для того, чтобы в действительности скрыть свои мысли, как считал Талейран, но скорее чтобы скрыть их отсутствие и возложить ответственность за непонимание их систем на своих читателей, которое в реальности проистекает из их собственной неясности мысли. Это объясняет, почему у некоторых писателей, например у Шеллинга, поучительный тон так часто переходит в упрек, и зачастую читатель уже заранее соглашается с идеей, с ужасом предчувствуя свою неспособность понять ее» (ЧК, 3).
   То, что Шопенгауэр стал широко известен благодаря эссе, собранным в «Parerga und Paralipomena», сыграло для него не совсем положительную роль. Избранные очерки, которые приобрели такую большую популярность в Великобритании, когда были переведены и изданы под такими заглавиями, как, например, «Житейская мудрость» и «Афоризмы и максимы», не дали правильного представления ни о глубине шопенгауэрового знания истории философии, ни об уровне развития его идей в результате размышлений о проблемах, которые были в центре внимания предыдущих философских исследований и дискуссий. В действительности далеко от истины было то, что он не способен был почувствовать силу и провоцирующий характер таких вопросов, потому что его подлинные интересы и таланты, по необоснованным утверждениям, лежали в иной сфере.
   Напротив, его собственную систему можно понять только в свете свойственного ему очень глубокого понимания некоторых проблем, лежащих в основе теорий его великих европейских предшественников. И в этой же самой связи следует отметить, что, несмотря на то что он, бесспорно, был знаком с индийской философской мыслью и изо всех сил старался подчеркнуть аналогию между некоторыми своими заключениями и определенными базовыми понятиями индуизма, он в то же время заявлял, что пришел к своим результатам совершенно независимо и не имел ни малейшего намерения создать что– то вроде теоретической основы для брахманизма или буддизма. Такой подход был бы, в самом деле, строго неправомерен в соответствии с принципами, провозглашенными им самим, одним из которых является неправильное понимание того, что, как он полагал, религия и философия играют разные роли.
   Однако что необходимо сказать о других, кратко упомянутых выше нападках на Шопенгауэра, о приписывании ему таких идей, как культ силы, иррационализм и тому подобных? Что касается первого, можно сразу сказать, что обвинение Шопенгауэра в том, что его работы включают доктрины, превозносящие «волю к власти», является чрезвычайно странным, хотя бы потому, что Шопенгауэр нигде даже не упоминает о таком понятии как реально существующем, не говоря уж о том, чтобы дать ему свое благословение. Само понятие воли, безусловно, является неотъемлемой частью его философской системы, и (как мы увидим) трудности возникают, когда делаются попытки точно объяснить, что подразумевает Шопенгауэр под словом «воля». Но, несмотря на то что Шопенгауэр, «как признано», рассматривал то, что он называл «волей», как «слепое влечение» – слепую наступательную силу, он никогда не говорил о ней как о стремлении к власти, и убеждение, что именно это стремление он действительно имел в виду, по-видимому, частично происходит из-за ошибочного приписывания ему идей, которые в действительности принадлежат Ницше, писавшему, что «сама жизнь является «Волей к власти», и рассматривавшему психологию как «морфологию» «воли к власти»[6]. Также справедливо заметить, что Ницше в значительной степени прославлял силу и власть, как таковые, и заклеймил некоторые основы морали (например, христианскую этику) как «рабскую мораль». Но следует помнить, что Ницше, хотя изначально и черпал вдохновение у Шопенгауэра, в своих поздних работах показал себя одним из самых ярых критиков последнего, в особенности это касается шопенгауэровской доктрины воли. Далее, Шопенгауэр далеко не всегда соглашался с некоторыми понятиями Основного Закона, о котором он говорил; как раз наоборот, все его заключения и выводы указывают на то, что он мыслил абсолютно в противоположном направлении. Также очевидно, что он не был (в отличие от Ницше) врагом общепринятых моральных устоев.
   Обвинение в иррационализме опровергнуть труднее частично потому, что само понятие «вера в разум» расплывчато и неоднозначно, а частично потому, что употребление термина «разум» самим Шопенгауэром не всегда ясно очерчено. Но здесь опять следует указать на некоторые отличительные особенности философии Шопенгауэра.
   С одной стороны, Шопенгауэр, как большинство философов и моралистов, несомненно, придерживался взгляда, что человеческие действия не подчиняются указаниям свободного и руководящего «интеллекта», способного формировать характер и контролировать поведение в соответствии с принципами, которые после беспристрастной и рациональной оценки можно рассматривать как те единственные принципы, которым необходимо следовать. Шопенгауэр отрицал то общее представление о человеческой природе и этической ответственности, которое лежит в основе этой идеи. С другой стороны, у него совершенно иная позиция, чем у тех, кого называли «иррационалистами» и кто утверждал, что инстинктивное и импульсивное поведение, как таковое, имеет главенствующее значение и что, принимая решение, что делать, человек должен всегда подчиняться первым порывам, зову «крови», а не обращать внимание на веление «разума». Последнее, безусловно, не является позицией, которая может быть приписана Шопенгауэру. К тому же это никоим образом не следует из его общего анализа человеческих мотиваций и его понимания роли интеллекта и разума человека в связи с его поведением.
   Понятие «вера в разум», скорее всего, имеет совершенно другое значение. Например, оно может относиться к убеждению в том, что возможно прийти к фундаментальным истинам относительно Вселенной и места человека в ней путем дедуктивного вывода из самоочевидных априорных предпосылок. Шопенгауэр рассматривал некоторые подобные предположения как лежащие в основе всей так называемой рационалистической метафизики XVII столетия и полностью отвергал эти воззрения. Но делал он это заключение на основании, которое казалось ему «рациональным» в самом строгом смысле слова, а именно – привлекая неопровержимую философскую аргументацию, уделяя должное внимание условиям, которые управляют всеми обоснованными и здравыми размышлениями и рассуждениями. Он утверждал, что возможно показать, что было ложного в тех или подобных им представлениях, и, более того, продемонстрировать, что на самом деле существуют определенные установленные границы области, в пределах которой проведение философского исследования вполне правомерно, а задаваемые вопросы значимы и плодотворны.
   Таким образом, можно говорить о том, что существуют установленные ограничения возможности человеческого познания. Этот тезис сам по себе не подразумевает никаких иррационалистических выводов; по сути своей, он выражает точку зрения, которую Юм и Кант приняли еще до Шопенгауэра, а их редко упрекают в иррационализме. Как раз напротив, можно сказать, что строгое следование этой точке зрения означает отказ именно от такого способа размышления, в котором часто обвиняют иррационалистов, например, этот способ размышления не позволяет объявить знанием нечто, полученное на основе так называемых умственных способностей сверхчувственного сознания и сверхрациональной интуиции. И в этой связи по меньшей мере заслуживает упоминания тот факт, что Шопенгауэр сохранил определенное презрение к претензиям на знание такого рода.
   Он настаивал на том, например, что они в высшей мере неоправданны, однако, несмотря на все, что было сказано в «Критике чистого разума», немецкие философы упорно продолжали утверждать, что у них есть некий таинственный доступ к такому типу знания, принципиальную невозможность которого показал Кант. Источник этого псевдознания они достаточно иронично именовали «Разумом», используя этот термин, однако, для обозначения чего-то совсем другого, чем то, что традиционно понималось под этим термином, поскольку они подразумевали «полностью воображаемую, вымышленную способность», «окошко, открывающееся в… сверхъестественный мир, сквозь которое мы получаем все истины, сформированные и высушенные в готовом виде, над которыми предыдущий старомодный разум тщетно трудился в течение столетий и подвергал сомнению» (ЧК, 34).
   Последствия такого хода событий, в глазах Шопенгауэра, оказались совершенно ужасными, так как в этом немецкая «так называемая философия» пришла к тому, что стала основываться на способности, которая на самом деле была не более чем метафизическим измышлением. Теологически мыслящие профессора университетов и академий, которых приводили в крайнее замешательство кантовские антидогматические выводы, как выяснилось, проявили большую готовность принять такой подход в качестве способа согласиться с положениями ортодоксальной религии: «всеми правдами или неправдами, per fas aut nefas, для пользы философии» (там же). Но философия не имеет права, в том случае если исследование показало, что определенные пути закрыты, «отбросить в сторону честность и тщательность и подобно негодяю пойти тайными путями»; вместо этого ей следует признать свою ограниченность и в дальнейшем – без хитрости и в духе совершенной беспристрастности – следовать только теми путями, которые остаются открытыми для нее.
   Я не буду пытаться оценить справедливость или точность критики Шопенгауэра, направленной против его философствующих соотечественников. И в данный момент меня также не заботит вопрос, насколько подобная критика могла быть обращена против определенных аспектов его собственной философской деятельности. Все, что нужно указать здесь, это то, что Шопенгауэр несомненно верил, что у него – почти единственного среди немецких философов начала XIX столетия – хватило мужества и честности придерживаться высокого идеала, который он утвердил. Он всегда уверенно работал в непредвзятой и беспристрастной манере, без страха, как бы его работы, из-за недостаточного согласия с господствующими взглядами и «уважаемым» академическим мнением, не воспрепятствовали его профессиональному продвижению и успеху. Чаще всего его выступления против современников принимают форму обвинения их не просто в самообмане, а в настоящей нечестности: они виновны в том, что вводят в заблуждение своих читателей, используя язык, который им непонятен.
   Например, в случае с Гегелем, – автор писал слова, и читатель должен был найти или определить их значение. Шопенгауэр же, напротив, гордился двумя своими достижениями: во-первых, он, по его мнению, никогда не излагал определенные установленные догмы или предвзятые идеи, с уверенностью в том, что они должны быть представлены как истинные; и, во– вторых, он всегда пытался выразить свои идеи ясно, избегая туманной терминологии, за которой теоретики слишком часто стараются скрыть ошибки и нелогичность своих мыслей. Так, все, что он писал, может быть подвергнуто проверке серьезной критикой и обсуждено. Что бы ни говорилось о его работах, по крайней мере, они вызывают интерес; мы можем не соглашаться с его идеями, но никоим образом его идеи не связаны ни с иррационалистическим, ни с антирационалистическим складом ума.
   Делая эти предварительные замечания, я хотел лишь попытаться устранить определенное непонимание доктрин Шопенгауэра и наметить пути подхода к философии, которые на сегодняшний день, должно быть, помогли бы привлечь к ней интерес, который, я считаю, сегодня недостаточен. И конечно, совсем неправильно подумать, что я хотел представить Шопенгауэра, например, как сторонника идеалов Просвещения в XIX столетии. Такая позиция была бы абсурдом уже хотя бы потому, что сделала бы очевидным игнорирование таких проблем, которые лежат в основе его философской позиции и определяют характерные особенности его работ. Несомненно, что именно эти спорные проблемы оттолкнули некоторых читателей, но оказались притягательными для других, которые почувствовали в его системе завораживающее обаяние. Именно эти особенности значительно затрудняют «определение его места», возможность подогнать его под ту или другую классификацию, с определением «субъективист», «материалист», «реалист» и тому подобное, которые историки философии так любят использовать. Нельзя не признать, что он был исключительно оригинальным мыслителем, поэтому попытки описать его в пределах четких границ некоторой известной философской «школы» или «движения» окажутся несостоятельными.
   Однако в одном отношении то, что он написал, может достаточно четко встать в один ряд со многими другими знаменитыми философскими теориями прошлого. И этим аспектом, несомненно, является то, как Шопенгауэр выражает четкое видение реальности: по его убеждению, такое видение должно быть принято любым, кто размышляет тщательно и объективно. И делает он это с целью обеспечить единую всеобъемлющую схему, в соответствии с которой все должно иметь свое место и объяснение. Как известно, многие современные философы сегодня даже не пытаются выполнить столь объемную и сложную работу, а в это время, когда настал век критического подхода ко всем философским проблемам, возникают некоторые трудности в достижении полного понимания побуждений и надежд, которые вдохновляли на создание таких систем.
   Шопенгауэр, с другой стороны, принадлежал к эпохе, в которую обзорные теории такого типа все еще представляли естественный способ выражения свежих и революционных идей, а также колебания или оспаривания давно установленных способов мышления. Однако, хотя все это так, он был также в некотором отношении переходной фигурой в истории современной мысли. Он, как мы видели, глубоко понимал силу кантовской критики всех попыток выйти за пределы обыденного человеческого познания, и поэтому понятно, что метафизика представлялась ему не как нечто данное, самоочевидный обоснованный способ исследования с собственными четко определенными темами, предметами обсуждения и методами, а скорее в форме проблемы – проблемы, к которой он обращался вновь и вновь в своих работах.
   И эта осознанная одержимость природой мышления и возможной глубиной и широтой метафизической мысли, я думаю, по многим параметрам выделяет его среди более ранних авторов философских систем. В течение всего времени, пока создавал собственную систему, он производил впечатление человека, который в то же самое время был постоянно поглощен следующими вопросами: чем именно он занимается, что конституирует истинное понимание природы и статус метафизического знания. Несмотря на его достаточно уверенные утверждения, эти проблемы он так никогда и не разрешил к полному своему удовлетворению.
   Однако имеется одно предложение, которое встречается во многих его работах на эту тему, и даже можно сказать, в некоторой степени подразумевается в предисловии к первой редакции работы «Мир как воля и представление», которое посвящено тому, как, по его мнению, следует читать эту книгу. Здесь он говорит о том, что он написал свои произведения, главным образом, как выражение «единой идеи», и далее продолжает, что «если допустимо разбить эту идею на части для облегчения ее понимания, то связь между этими частями должна все же оставаться органичной, то есть это должна быть такая связь, в которой каждая часть подтверждает целое ровно настолько, насколько целое является опорой для нее. Это такая связь, при которой нет ни первой, ни последней части и в которой целое приобретает ясность благодаря каждой части, и даже мельчайшая часть не может быть полностью понята, пока целое не будет осмыслено» (том I). Из этого описания ясно, что Шопенгауэр не рассматривал свою работу как некую форму логического доказательства или дедуктивного вывода; она составлена так, что нет необходимости прибегать к сравнениям, взятым из области математики (например), чтобы охарактеризовать ее структуру. С другой стороны, если мы будем искать аналогии, можно предположить, что наиболее близкая аналогия может быть найдена в понятии произведения искусства, где тоже присутствует понимание основополагающих тем и элементов, «органично» служащих целому. Как бы то ни было, верно, что идея существования тесной связи между философией и искусством с самого начала сильно воздействовала на него.
   В ранних заметках, которые он вел, Шопенгауэр предположил, что причина того, что в прошлом попытки философии зачастую были бесплодны, заключается в том, что к ней относились как к науке, а не как к виду искусства. При этом философ, в какой-то мере, является художником. Подобные заявления, хотя выраженные в научной и более осторожной форме, можно найти и в других его основных работах. Мнение, что в некоторых, хотя и не во всех, аспектах деятельность метафизика можно успешно сравнить с деятельностью художника, многократно высказывалось в последнее время и, таким образом, сегодня является довольно-таки известным.
   Но когда Шопенгауэр писал свою работу, положение дел было иным. Далее мы будем рассматривать идеи Шопенгауэра, не будучи обремененными предвзятыми мнениями о его позиции и целях.

Глава 2
Возможности метафизики

   Человек становится философом вследствие некоторого удивления, от которого он старается освободиться… Но именно следующее отличает настоящего философа: его удивление рождается в процессе созерцания самого мира, в отличие от удивления неподлинного философа, у которого удивление возникает при чтении какой-либо книги или изучении некой философской системы. Шопенгауэр не был единственным, кто определял метафизический склад ума как происходящий от некоторого изначального удивления или (как он называет в некоторых своих работах) изумления; изумления, которое возникает при «рассмотрении мира и нашего собственного существования, поскольку они предстают перед разумом как загадки, ответы на которые постоянно занимают человечество» (том II).
   Удивляться тому, что вещи являются такими, какие они есть, а не иными, находить странным или невероятным то, что они вообще существуют, означает, настаивал Шопенгауэр, обладать определенным мировоззрением и особым, далеко не всем свойственным темпераментом. И для того, кто не в состоянии понять такого рода отношения или проникнуть в них, кто считает «мир и существование само собой разумеющимся», для него – теории и доктрины, предлагаемые для обсуждения метафизикой, кажутся не только непознаваемыми, непоследовательными, но и вообще не имеющими никакого смысла; сам поиск метафизической истины будет для него загадкой, и он в состоянии лишь с безразличием наблюдать за безуспешными попытками разрешить несуществующие, с его точки зрения, проблемы и сложности.
   Тем не менее, Шопенгауэр полагал, что полная неспособность почувствовать всю серьезность фундаментальных вопросов, которые в той или иной степени испокон веков занимали философов, встречается сравнительно редко. То, как он рассматривает мир, считал Шопенгауэр, не является сложным; такой же взгляд имеют простолюдины и невежды, хотя, несомненно, их взгляд на мир выражается абсолютно по-иному. Наше восприятие мира основывается на нашем опыте. Другими словами, оно зависит от нашего характера и всего того, что составляет сущность человека, и именно этому метафизическая мысль обязана своей жизненностью. Метафизическое размышление – это такой род деятельности, который занимает мысли человека, овладевает его воображением и подобно «маятнику поддерживает механизм метафизики в движении».

Необходимость метафизики

   Одно дело – говорить о том, что существует глубоко укоренившаяся в человеческой природе склонность задавать фундаментальные вопросы и отыскивать смысл и цели человеческого существования, другое – объяснить эту склонность, и уж совсем другое – обосновать ее. Когда возникает необходимость объяснить ее, Шопенгауэр в своих различных сочинениях выдвигает ряд предположений, но все они могут быть сведены к гипотезе о различных основах взгляда на мир как на проблему, требующую решения. Однако одному из предположений он уделяет особое внимание. Речь идет о том, что люди обладают знанием о неизбежности смерти, а также о «страданиях и ничтожестве жизни». Это сочетание рассматривалось им как один из самых мощных стимулов для поиска метафизического толкования реальности и существования. «Если бы наша жизнь была бесконечна и в ней не было страданий, то никто не стал бы спрашивать, зачем существует мир и что это вообще за мир, все принималось бы как само собой разумеющееся» (том II). Но смерть и боль – неизбежная реальность. Возможно и такое предположение, что даже если бы мы и знали о существовании смерти и страданий, то они не сильно бы волновали нас, если бы «мир был абсолютной реальностью» (как утверждали многие философы), тогда это было бы нечто, включающее в себя «не только все реальное, но все возможное бытие и, вследствие этого, как писал Спиноза, его возможность и действительность были бы одним и тем же» (там же). Мы рассматривали бы его как нечто, не могущее не существовать, и, более того, что не может рассматриваться как отличное от того, что оно есть: его существование и характер никак не могут мыслиться подобным образом.
   В той же мере это относится к нашему месту в мире и нашему к нему отношению. Таким образом, хотя в этом случае мы, без сомнения, будем рассматривать мир как «значительную, сложнейшую, непостижимую и вечно тревожащую загадку», мы, напротив, «как можно меньше будем задаваться вопросом о его существовании, как таковом, другими словами, как о поводе для размышления, точно так же как мы вряд ли задумываемся о невероятно быстром вращении нашей планеты» (там же).
   Подобные идеи, однако, помимо логических затруднений, которые они порождают, кажутся очевидным заблуждением по отношению к тому, что мы инстинктивно принимаем за факт. Мы можем представить мир отличным от того, каким он является, мы можем представить его вообще никогда не существовавшим, и то и другое вполне возможно. Отсюда и возникают вопросы об основах и смысле существования мира. Они постоянно преследуют нас «не только потому, что мир существует, а скорее потому, что он так несчастен» – в этом и заключается мучительный для метафизики вопрос.
   Помимо всего прочего, рассуждения, подобные вышеприведенным, помогают объяснить, полагает Шопенгауэр, почему различные системы, которые принимают или стремятся доказать реальность вечного существования после смерти, возбуждают такой живой интерес и вызывают всеобщее одобрение. Как правило, подобные системы предполагают существование создателя или правителя, то есть высших сил, за пределами мира: например, богов. Но не следует думать, что только присутствию этих сил они обязаны своей привлекательностью. На самом деле вера людей в Бога нераздельно связана с верой в свое бессмертие. Однако они вполне различимы по смыслу; и если кто-либо сможет доказать реальность бессмертия таким образом, что ему не придется прибегать к помощи богов или других сверхъестественных сил, которые подразумевают божество, сохраняющее нас после смерти, то теперешний восторг множества людей по отношению к
   своим богам может сильно поостыть, утверждает Шопенгауэр. По этой же причине он убежден в том, что «материалистические» или «скептические» системы и теории, которые отрицали или ставили под сомнение обоснованность доктрин о бессмертии, никогда надолго не овладевали умами людей.
   Из всего этого можно предположить, что Шопенгауэр стремится определить то, что называется скорее «религиозными», а не философскими теориями сущности мира. Он был уверен в том, что потребность человека как в религии, так и в философии происходит от беспокойства, которое он испытывает при восприятии и при размышлении над той реальностью, с которой сталкивается, и теми обстоятельствами, которые управляют его жизнью и переживаниями. Философия, как и религия, возникает из необходимости «объяснить жизнь», и если это обстоятельство не принимается в расчет, то невозможно понять основные философские системы прошлого, поскольку их невозможно оторвать от тех глубоких психологических и моральных потребностей, которые они призваны удовлетворять в большей или меньшей степени.
   Несмотря на все вышесказанное, он был далек от отождествления философии и религии. Но говорить о том, что некоторые идеи имеют общее происхождение, не означает не понимать, что они могут сильно расходиться в других аспектах; и, хотя Шопенгауэр и называл (зачастую непоследовательно) как религию, так и философию «метафизикой», он, тем не менее, проводил между ними вполне четкое разграничение. Так, религия может быть названа «народной метафизикой» по аналогии с «народной поэзией» (балладами, например) и «народной мудростью» (мудрость, вошедшая в пословицы). Ее достоверность и очевидность лежат «за пределами ее самой», в том смысле, что она скорее зависит от «откровений, которые проявляются в чудесах и «предзнаменованиях», а не от размышления и разума. Поэтому религия предназначена для тех, кто, как полагает Шопенгауэр, составляет бóльшую часть человечества, которое «способно верить, но не размышлять», и руководит ими некий властелин, а не здравый смысл.
   Когда же необходимы доказательства, утверждает Шопенгауэр, то защитники религиозных течений прибегают к тем или иным угрозам («ultima ratio theologorum» – порочный аргумент теологов), таким, как страх наказания вечными муками в ином мире или более земными наказаниями, например «смерть на костре и тому подобное». Тем не менее, это утверждение не ведет к отрицанию положительной роли, которую могут играть религии в жизни человека и общества, а потому нельзя отказывать им в определенной обоснованности.
   Однако, рассматривая их как нечто очевидное и истинное, мы приходим к неразрешимым проблемам; мы сталкиваемся с фантастическими утверждениями, а также с догмами «совершенно немыслимыми» (том II).
   Следует признать и то, что расцвет большинства религий приходится на те периоды, когда общий уровень знания низок, и следствием этого являются невежество и предрассудки, когда проще согласиться с тем, что проповедуют, и с теми ценностями, которые провозглашают как истинные: подобно «жукам-светлячкам, которым необходима темнота, чтобы было заметно их свечение» («Parerga», II, с. 369). В такое время желание людей получить то, чего у них нет, а также их страх перед явлениями, от которых они не в состоянии защитить себя, заставляют их больше, чем когда бы то ни было, ухватиться за надежду на существование высших сил, которые возможно вызвать молитвами и просьбами и которые могут вмешаться в ход событий. Поэтому привлекательность большинства религиозных доктрин, несомненно, в том, что они обращаются к человеческим страстям и желаниям, а не к рациональным и разумным аргументам.
   Но в то же время можно создать более привлекательный образ религии, и Шопенгауэр делает предположение, в его время куда менее распространенное, чем сейчас, о том, что религии могут быть вполне правдоподобно объяснимы как «аллегории». Рассматривая их таким образом, в первую очередь в этическом смысле, приходишь к выводу, что они внушают нам в яркой и запоминающейся форме нравственные нормы поведения по отношению друг к другу, поэтому можно сказать, что многие религиозные догмы связаны, прежде всего, с земным существованием и жизнью общества. В связи с этим в работе «О религии» Шопенгауэр вкладывает в уста одного из оппонентов в своем вымышленном диалоге следующие слова: «Должен существовать единый критерий оценки, что правильно и что добродетельно, который всегда должен стремиться к чему-то более высокому. В конце концов, не важно, под какими геральдическими знаками он провозглашен, а главным условием является то, что эти критерии должны иметь один и тот же смысл» («Parerga», II, с. 354).
   Но это еще не все. Религии также можно рассматривать как выражение, хотя достаточно своеобразное, неопределенного чувства, которое мы постоянно испытываем в связи с тем, что у нас есть ощущение, как будто «за границами физического мира должен существовать метафизический», причем это чувство практически невозможно четко выразить или ясно определить с помощью обычных слов или иных известных нам средств языка. Приняв это во внимание, мы больше не должны удивляться тому обстоятельству, что многие положения той или иной религии представляют собой абсурдные утверждения, а порой и полные противоречия. Более того, именно это обстоятельство позволяет понять эти утверждения, придавая им, как может показаться, вполне разумный смысл. Так как религия направляет все свои усилия на то, чтобы установить порядок вещей, которые находятся за пределами нашего обычного опыта и повседневных рассуждений, не только противоречивые, «но в то же время понятные догмы религиозных учений» на самом деле есть не что иное, как «аллегории и другие приспособления к человеческой способности понимания» (том II).
   Объясняя проблему подобным образом, мы выявим причину неправильного понимания роли и назначения религии, которые заключаются в том, что мы требуем ясности и последовательности, в то время как смысл ее учений заключается в том, чтобы заставить людей почувствовать то несомненно существующее, что лежит за пределами их чисто интеллектуальных способностей, и для того, чтобы достичь своих целей, она использует все возможности воображения.
   Шопенгауэр, однако, утверждает, что с философией дело обстоит противоположным образом. Философия содержит свою очевидность «в себе», и этим утверждением он в определенной мере хочет показать, что, поскольку философия пытается разрешить проблемы мира и нашего собственного существования, она должна осуществлять свое намерение таким образом, который подвластен размышлению и оценке, а не слепо апеллировать к властелину или религиозному
   откровению. Суть философского исследования состоит в том, что его результат должен быть выражен ясно, последовательно и понятно, даже если истины, в поисках которых находится философ и которые он пытается объяснить, au fond – по сути своей – просты (как Шопенгауэр не раз замечает, они должны быть Simplex sigillum veri).
   Далее он подчеркивает, что философские выводы и утверждения всегда истинны в самом строгом смысле этого слова – истины sensu proprio – в собственном смысле, в противоположность sensu allegorico – аллегорическому смыслу, – и должны рассматриваться именно как таковые. Если это так, то становится очевидным, что непонимание четкого различия между философским способом мышления и выражения и религиозным приведет к полному беспорядку и неразберихе, что легко можно проиллюстрировать, обратившись к истории метафизической мысли. Так, с одной стороны, философы постоянно пытались каким-либо образом объединить эти два способа, в результате чего они переносили идеи и понятия из одной сферы в другую, не задаваясь вопросом об обоснованности подобного действия. С другой стороны, представители крупных религий вторгались в сферу философии с нескрываемой целью найти «внутреннюю» и разумную достоверность своих учений, таким образом доказывая их истинность sensu proprio.
   Например, вера в то, что мир был создан неким богом с определенным умыслом, который возможно постичь, должна восприниматься так же, как вера в то, что вселенная состоит из тысяч звезд. Подобное притязание, по мнению Шопенгауэра, должно казаться бессмысленным и лишенным всякого основания. Разве установленная государством утвердившаяся религия нуждается в помощи философии, если в ее пользу уже говорит следующее: «откровение, документы, чудеса, пророчества, покровительство сильных мира сего… всеобщее признание и поклонение» и последнее (но не менее важное) – «ни с чем не сравнимая привилегия иметь возможность внедрять свои доктрины в умы людей, начиная с самого нежного раннего детского возраста, вследствие чего они становятся почти врожденными идеями» (том II)?
   Разумеется, он прекрасно осознавал, что эти язвительные заявления не удовлетворят верующего, который желает видеть положения своей веры как окончательные и бесспорные, выраженные таким образом, чтобы они могли быть приняты и поняты широкой публикой и повсеместно. Тем не менее, остается бесспорным тот факт, что любая попытка удовлетворить это требование неизбежно приведет к тому, что ни ее цели, ни ее суть несовместимы с природой философии и сферой ее исследований. Философию нельзя рассматривать ни как инструмент, который служит чему-либо иному, чем себе самому, ни как средство, подтверждающее какие-либо уже признанные и утвердившиеся понятия; религиозные учения никогда не принимаются философом как нечто данное, а его задачей не является их подтверждение и объяснение. Хотя выводы, к которым он приходит в ходе рефлексии, могут быть аналогичны, в некотором отношении, тем идеям, которые в завуалированном и аллегорическом виде находят выражение в некоторых религиозных доктринах. Но очень важно и необходимо, чтобы он пришел к ним независимо и самостоятельно, без принуждения и без малейшего желания доказать уже принятые догмы и вероучения.
   Это, помимо всего прочего, говорит о том, что ход его размышлений должен в корне отличаться от того, в приверженности к которому Шопенгауэр обвиняет современных ему профессоров университетов. Они, будучи очарованы гегелевским «пустословием», взяли моду заимствовать принятые догмы и понятия из религии своей страны и переводить их на двусмысленный специальный язык «Абсолюта», в результате оказалось, что они не говорят «ни о чем, кроме Бога, когда объясняют, как, почему и зачем, посредством какого волевого или бессознательного действия Он создал или зародил мир, присутствует ли Он в нем или за его пределами, и так далее, как если бы философия была теологией, и цель ее исследования – прояснить все, что касается Бога, а не мира» (ЧК, 20).
   Так в чем же причина этого? В христианской религии существование Бога – есть нечто, предрешенное с самого начала и не подлежащее сомнению. В философии, напротив, «нет ничего предрешенного», а ход исследования, цель которого – поиск истины, sensu proprie, «должен быть понятным и последовательным, вследствие этого она не имеет права основываться на таких понятиях и силах, сущность и природа которых непонятна. Немецкие профессора, однако, не придали этому значения; а вместо того чтобы стремиться объяснить те понятия, на которые они ссылались в своих излюбленных темах, предпочитают прятать их в словесных конструкциях, да так, что не видно даже намека на них.
   Такого рода наблюдения, касающиеся религиозного и философского мышления, содержатся во всех основных произведениях Шопенгауэра. В их основе – убеждение в том, что религии не являются тем, чем их часто считают: то есть сосредоточием знания о вещах, лежащих «за пределами мира», поскольку о подобных вещах не может быть никакого знания. В то же время он полагал, что нельзя полностью отрицать предположение о том, что в качестве таковых они оказывали значительное влияние на выбор направления, в котором двигалась философская спекуляция, и, только учитывая все вышесказанное, возможно ясное понимание большинства традиционных метафизических выводов. Также представляется очевидным, что метафизические системы на самом деле создавались в уверенности, что они смогут сделать важные выводы исключительно для этики и религии, успокаивая скептиков и укрепляя доверие верующих. В этом смысле заслуга Шопенгауэра в том, что он особенно выделял то, как теологические интересы повлияли на подобный образ мышления. Но независимо от того, принимается ли его диагноз и верен ли он как правильный, именно приняв во внимание отрицание им мысли, что философия должна обеспечивать теоретическое основание для религиозных догм, помогает нам лучше понять его позицию по отношению ко всем рассматриваемым им философским проблемам и их целям.

Кант и Шопенгауэр

   Я уже отмечал, что именно Кант, по мнению Шопенгауэра, с наибольшей ясностью объяснил, как философы были сбиты с пути при попытке установить истину в таких вопросах, как природа и существование Бога, что неизбежно сделало их попытки бесплодными. Шопенгауэр признавался, что всем лучшим, что есть в его философии, он обязан впечатлению, которое произвели на него идеи Платона и Канта, причем влияние последнего неизменно ощущается в большинстве его работ. Было бы, однако, неверно утверждать, что его восторженное отношение к Канту чуждо всякой критики. Напротив, в виде приложения к работе «Мир как воля и представление» он написал обширную и очень подробную «Критику кантовской философии», в которой попытался выявить и исправить некоторые серьезные, с его точки зрения, ошибки Канта, которые искажали формулировку его доктрин; а по отношению к основным принципам этического учения Канта он был настроен враждебно всю свою жизнь.
   Но по отношению к Канту как «всеразрушителю», сметающему все на своем пути бунтарю, боровшемуся с притязаниями «догматической» философии, против которой и была написана «Критика чистого разума», о которую «самая изощренная теологическая аргументация разлетается вдребезги, как стакан, брошенный в стену», он не испытывал ничего, кроме восхищения; а также не уставал он указывать и на то, что лишь благодаря полному игнорированию истинного понимания кантовской теории знания профессиональным философам удавалось изобретать доктрины, за распространение которых в университетах Германии они получали деньги, «производя книгу за книгой о Боге и душе, как если бы они были их добрыми знакомыми, с которыми они имели дружеские отношения» (ВП, предисловие).
   Но что же именно Кант, по мнению Шопенгауэра, доказал с помощью своих разрушительных аргументов? Несомненно, что нападение, предпринятое Кантом, было направлено не просто против попыток доказать истинность некоторых теологических положений, а против всей «трансцендентной метафизики» в целом. Он доказывал, иными словами, что невозможно вывести никаких позитивных умозаключений касательно того, что лежит за пределами возможного опыта, и, следовательно, любые претензии на познание природы неэмпирической реальности всегда лишены оснований, пусты. Более того, важно помнить, что Кант никогда не утверждал, что подобные ограничения наших возможностей познания связаны с какими бы то ни было практическими или техническими сложностями, которые не позволяют нам узнать что-либо из-за недостаточного уровня развития в данный момент, например, мы не можем говорить о том, есть ли жизнь на Марсе. Однако он настаивал на том, что существуют вещи, которые невозможно познать in principle (в принципе). Но на чем основана подобная уверенность?
   Поскольку невозможно подробно изложить сложные и исчерпывающие аргументы Канта на нескольких страницах, то я коснусь лишь тех элементов его теории, которые выделил как оказавшие наиболее глубокое влияние на развитие его собственных взглядов сам Шопенгауэр.
   «Величайшее достижение Канта, – писал он, – состоит в том, что он разграничил область явлений и «вещи в себе»; это разграничение основано на положении о том, что между людьми и вещами всегда находится интеллект, поэтому вещи не могут быть познаны таковыми, какие они есть на самом деле» (том II). Предшествующие мыслители, одним из выдающихся представителей которых является Локк, утверждали, что, исследуя происхождение наших знаний, мы должны, прежде всего, принять в расчет то, каким образом особенности деятельности органов восприятия влияют на сам характер нашего восприятия, и на этом основании уже можно провести границу между вещами, как они есть на самом деле, и вещами, как они являются нам. Так, Локк доказывал, что, несмотря на то что мы можем воспринимать цвет вещей, а также их вкус или запах или ощущать их влажность, тепло или холод и тому подобное, на самом деле такие характеристики им несвойственны.
   Единственные свойства, которые мы можем назвать истинно существующими, – это так называемые «первичные» свойства, присущие им изначально, и к таковым относятся протяженность и расположение частей, то есть размер и форма. Кантовский же анализ, согласно Шопенгауэру, проведен на куда более глубоком уровне и имел для философии намного большее значение. Для Канта, в отличие от Локка, было очевидно, что человеческий рассудок не есть простое вместилище чувственных впечатлений и идей; его нельзя рассматривать как пассивного посредника, благодаря которому мы смутно осознаем наличие чего– то «вне» нас. Грубый материал нашего чувственного опыта (настаивает Кант) упорядочен и организован совершенно определенным образом и в соответствии с совершенно определенными правилами и принципами; и эта упорядоченность и организация есть наша собственная работа, то есть это нечто, которое мы выносим из внутренних впечатлений. И оно является условием единства нашего обыденного опыта с объективно познаваемым миром. В результате такой деятельности рассудка, рассматриваемой скорее как активная деятельность, нежели как простое восприятие отдельных чувственных впечатлений, мы воспринимаем вещи в их пространственно-временной форме, как взаимодействующие друг с другом по законам казуальности и т. д. Другими словами, даже те свойства, которые в теориях, подобных локковской, могут быть приписаны физическим объектам, как присущие им и независимые от нашего восприятия, должны быть в итоге объяснены как следствие вмешательства человеческого рассудка. Но если это так, то очевидно, считает Шопенгауэр, что традиционная манера философствования должна быть подвергнута радикальному пересмотру.
   Так Кант представляет в новом свете различие между апостериорным (a posteriori) знанием и априорным (a priori) – между (грубо говоря) знанием, получаемым нами из опыта, и знанием, которым мы обладаем независимо от всякого опыта, и, сделав это разграничение, он впервые определил, по каким признакам необходимо искать истинные связи между этими видами знаний.
   Очевидно, прежде всего, то, что Кант был далек от отрицания или преуменьшения роли априорной составляющей нашего мышления, как это пытались делать некоторые эмпирики. Напротив, он придавал ей первостепенное значение. Юм и многие вслед за ним были готовы допустить, что существуют положения, доступные а priori, но он подразумевал, что подобное знание возможно лишь благодаря тому, что истинность таких убеждений зависит исключительно от взаимосвязи идей и понятий, которые в них содержатся. Эти утверждения не относятся к реальной действительности, и, таким образом, не может быть и речи о том, чтобы установить их истинность или ложность, обращаясь к чувственному опыту, как это присуще апостериорным (a posteriori), или «синтетическим», суждениям.
   Кант не отрицал существование априорных суждений в этом смысле, называя их аналитическими. Он считал утверждение аналитическим, если субъект такого суждения уже имплицитно «содержит» в себе предикат, предназначенный ему, и если отрицание такого суждения приводит к бессмысленности. Таким образом, суждение «Все матери – женщины» является аналитическим, а суждение, его отрицающее, – «Некоторые матери не являются женщинами» – является противоречащим самому себе. Однако Кант не признавал, что аналитические суждения являются единственными утверждениями, которые мы можем объявить как известные нам, независимо от нашего опыта.
   Как мы видели, Кант, указав на существование определенных форм и категорий, которые мы скорее привносим в свой опыт, чем абстрагируем из него, далее показывает, что эти формы и категории фигурируют в утверждениях, истинность которых мы признаем независимо от нашего опыта, например, утверждения такого рода: «У каждого события есть причина». Но такие утверждения – Кант называл их «синтетические a priori» – не являются, тем не менее, таковыми, о которых мы можем говорить как об установленных или доказанных опытом, как мы обычно говорим об эмпирических утверждениях. Их можно скорее объяснить как выражение условий, при которых, как нам известно, единственно возможен объективный опыт. И поэтому они не могут быть подтверждены теми суждениями, которые основаны на таком опыте, поскольку подобное обращение к таким суждениям заранее подразумевает их достоверность. Напротив, они должны рассматриваться как определяющие характерные особенности, которыми всякий опыт, если это опыт объективного мира, необходимо обладает. В этом смысле они лежат в основе всего нашего здравого смысла и научного знания о мире и заранее предопределяют наиболее общие пути понимания того, что мы воспринимаем с помощью чувств.
   Согласно этому, в дополнение к чисто аналитическим истинам мы также должны признать существование отдельной категории синтетических априорных положений, и, таким образом, можно сказать, что Кант значительно расширил область знаний, на которые мы можем претендовать независимо от нашего опыта. И можно подумать, что он невольно поддерживает веру в то, что метафизическое «трансцендентное» знание – знание, лежащее за пределами нашего опыта, – возможно. Ибо не он ли сам писал в своей работе «Parerga und Paralipomena», что «начало метафизики должно быть исключительно не эмпирическим; ее фундаментальные принципы и концепции ни в коем случае не должны быть взяты ни из внешнего, ни из внутреннего опыта»? И, признав присутствие в нашем мышлении и знании определенных априорных категорий, а также то, что не тавтологические принципы являются частью нашего опыта, но не возникают из него, разве он не имел в виду, что имеется все необходимое для того, чтобы достичь требуемых результатов в метафизике?
   Шопенгауэр обращает внимание, что ответом на эти вопросы должно быть решительное «Нет», а утверждать обратное – все равно что признаваться в полном непонимании кантовских положений. Прежде всего, рассмотрим статус синтетических априорных принципов, о которых говорит Кант. Несомненно, они должны рассматриваться как «законы, неотвратимо господствующие в нашем существовании и абсолютно неизбежно управляющие нашим существованием, то есть опытом вообще», но это не означает, что их можно «применить для того, чтобы установить происхождение или объяснить само существование». Напротив, они действительны только в связи с опытом и, следовательно, имеют силу, лишь когда «опыт в целом сформирован и присутствует… Следовательно, эти законы не ведут к объяснению мира и нас самих» (том II).
   Главная ошибка предшествующих мыслителей состояла именно в игнорировании этого фундаментального положения. Они утверждали не только что есть некие непреложные истины (veritates aeternae), достоверность которых очевидна сама собой и признается всеми независимо от опыта, но также и то, что эти истины можно применить ко всему без ограничения: «вознесенные над богами и судьбой», они остаются непреложными истинами не только в границах возможного опыта, но и относятся ко всему, что лежит за его пределами. В связи с этим представляется вполне обоснованным, в свете наших знаний этих истин, задать и попытаться дать ответы на такие фундаментальные вопросы, как: имел ли мир как целое начало во времени, была ли причина его возникновения, обладаем ли мы бессмертной душой и т. п.
   Кант, однако, не пошел по проторенной дороге, ведущей прямо к трансцендентной метафизике и «догматизму», он пошел «за пределы вечных истин (veritates aeternae), на которых был основан предыдущий догматизм» с тем, чтобы сделать сами эти истины предметом исследования. Наметив ход своих исследований, таким образом, он убедительно доказал, что их априорная достоверность лежит только в сфере того, что может быть предметом нашего опыта, поэтому их использование для получения доказательств о внеопытном – есть грубая ошибка, они попросту не могут быть применены в этой области. Таким образом, как только Кант показал истинное значение и роль априорных принципов, лежащих в основе нашего мышления, стало понятно, почему раньше философы, пытавшиеся выйти за пределы опыта, прибегая к чисто рациональным исследованиям, всегда терпели неудачу. Это связано с тем, что принципы, которые они брали за основу, относились только к явлениям и, таким образом, были не способны вывести их за пределы эмпирической реальности. Этих философов можно сравнить с белкой в колесе, которая пытается из него выбраться, но на самом деле лишь бегает по замкнутому кругу; или же с людьми, которые считают, что если они будут жить достаточно долго, то увидят конец света. Кант же, напротив, «представил мир шарообразным и показал, что если он круглый, то невозможно достичь его пределов, двигаясь горизонтально».
   Такие же доводы можно привести, когда встает вопрос о статусе самих категорий. То, что Кант говорит по этому поводу, равно как и предшествующие утверждения о важности априорных принципов в познании, может быть в первую очередь понято как аргумент в пользу возможности трансцендентной метафизики. Декарт, Спиноза, Лейбниц – великие метафизики эпохи рационализма – рассматривали в качестве основы своих учений некие фундаментальные концепции, суть которых можно было легко и точно понять исключительно разумом, не прибегая к опыту. Таким образом, философия рассматривалась ими как «наука о чистых идеях» («eine Wissenschaft aus blossen Begriffen»), поскольку они были убеждены в том, что, прояснив смысл основных понятий, лежащих в основе их учений, они смогут объяснить суть структуры реальности, не обращаясь к не заслуживающим доверия чувственным данным. Но то, что Кант сказал о роли этих категорий, не должно ни в малейшей мере рассматриваться как попытка защитить и поддержать метафизиков, желавших следовать этим путем, так как он убедительно доказывал, что объективная обоснованность категорий ограничивается сферой возможного опыта, а чувства являются их источником и содержанием. Без этого источника они не смогли бы исполнить свою важнейшую роль, а именно: организовать чувственные данные так, чтобы феноменальный мир приобрел четкую последовательную и понятную структуру, которой он обладает, и сделать возможным его рациональное познание. Сказать, что они предшествуют опыту, в том смысле, что без них наш опыт утратил бы свою характерную черту проникать повсюду – всеохватность, совсем не означает заявить, что они содержат информацию о трансцендентных и сверхчувственных сущностях.
   Как раз напротив, подобное предположение – ex hypothesi, по сути своей невозможно.
   Приведем хотя бы один пример: мы можем с полным основанием обращаться к чему-либо как к причине чего– либо другого на основании того, что предмет нашего обсуждения находится в сфере возможного опыта; если же нет, то, с точки зрения Канта, не может быть и речи о казуальных связях или причинном объяснении вообще. И все вышесказанное будет так же верно по отношению ко всем случаям применения категорий Канта. Из этого следует, что ни одна из категорий не может служить средством получения знания о том, что находится за пределами сферы возможного опыта, или быть фундаментом для построения систем, цель которых – объяснить структуру сверхчувственной сферы, существующей «за пределами мира».
   И Шопенгауэр заключает, что непосредственным результатом Кантовых рассуждений о пределах человеческого знания явилось доказательство того, что метафизика, в традиционном ее понимании, несостоятельна. «С этого началась критика чистого разума».
   Далее следуют основные положения кантовского анализа, как обозначил их Шопенгауэр в приложении к своей главной работе, а также в отдельном эссе, озаглавленном «Некоторые дополнительные комментарии к философии Канта»[7], которые в общем представлялись ему верными, несмотря на критику в адрес отдельных формулировок и доводов Канта. Принять их означало бы согласиться с решительным преуменьшением роли философа. Потому что может показаться, что те высокие цели, которые ставили перед собой философы в своих исследованиях, сейчас должны быть отвергнуты, чтобы уступить место более ограниченной задаче – понять и обосновать природу нашего опыта и пути ее осмысления.
   Это было и в самом деле сутью Кантова различия между «трансцендентальной» философией и «трансцендентной»: так, трансцендентальная философия по Канту – это философия, признающая, что фундаментальную структуру нашего знания определяют категории и принципы, которые заложены непосредственно в нас самих, а ее первостепенная задача – их выявление. Старая же, «трансцендентная» метафизика упоминается в этой работе совершенно в другом значении, которое явно не удовлетворит тех, кто еще поддерживает ее честолюбивые притязания. Хотя эта метафизика не в состоянии установить онтологические истины, ее происхождение (полагал Кант) можно объяснить как следствие «естественной иллюзии», которая «неотделима от человеческого разума». Более того, в вечном стремлении выйти за пределы единственно доступного нам вида знания попытки метафизики имеют определенную обоснованность. Можно говорить, что она действует, например, как вечный стимул нашего повседневного эмпирического исследования и в итоге приводит к тому, что мы делаем дополнительные усилия, чтобы расширить пределы наших знаний о явлениях и найти более понятные и полные научные объяснения. Также не умаляется ее роль в теоретической области. Кант считал, что вера в трансцендентные сущности, такие, как Бог, например, может, несмотря на то что не имеет никакой познавательной ценности, служить практическим целям, как постулаты, которые имеют исключительно большое значение для нашего нравственного опыта и помогают регулировать наше поведение. Несмотря на это, а также не принимая во внимание все ложные толкования Кантовых доктрин его последователями в Германии, Шопенгауэр был уверен как в том, что сказанное Кантом ни в коей мере не было направлено на доказательство существования постулированных сущностей, так и в том, что сам Кант, по крайней мере в то время, когда писал «Критику чистого разума», не находился во власти этого заблуждения, хотя бы и бессознательно.

Проблема «вещи в себе»

   Наконец мы дошли до того места, где стало возможным определить точку отсчета собственно учения Шопенгауэра. Принимая в расчет его очевидное согласие с основными кантовскими антиспекулятивными тезисами, можно было бы предположить, что развитие хода мысли Шопенгауэра будет непосредственно дальнейшим развитием Кантовой системы или что он мог бы отбросить за ненадобностью, как безнадежные, любые идеи, даже отдаленно напоминающие древние метафизические амбиции, а также могло бы возникнуть такое предположение, что он ограничится дальнейшими исследованиями и анализом всеобъемлющих форм и категорий, с точки зрения которых, согласно Канту, мы объясняем наш опыт и знания. То, что Шопенгауэр, как выяснилось, не захотел ограничивать себя, можно объяснить целым рядом причин, но на данный момент мы не имеем возможности обсудить их все. Была, однако, и особая черта в философии Канта, которой, по его собственным словам, Шопенгауэр отводит центральное место в развитии собственных идей. Это – Кантова доктрина «вещи в себе» (Ding an sich).
   Шопенгауэр предположил, что Кантов анализ знания и мышления имеет два четко отличающихся аспекта. С одной стороны, Кант, можно сказать, искал правила, которым подчиняются все наше мышление и все знания, рассматривая лишь роль и предназначение некоторых самых абстрактных понятий и логических «форм мысли», таких понятий и форм, без которых мы вообще были бы не способны понять, что значит мыслить. В этом смысле «то, что… Кант… искал под именем категорий, были наиболее общие понятия, под которые должны подходить все вещи, независимо от того, насколько они различны, и посредством которых все, что только существует, в конечном счете может быть познано» (том II). Такие наиболее общие понятия необходимы не только для самого процесса мышления, но в то же время они необходимы для формирования осмысленных высказываний; они также могут рассматриваться (отмечает Шопенгауэр) как определяющие понятия теории языкового выражения, поскольку нельзя даже предположить существование языков, которые не содержали бы их в той или иной форме: «представьте язык, который не состоял бы, по крайней мере, из существительных, прилагательных и глаголов», которые, в свою очередь, принимают «формы, в которых их первоначально воспринимает наш разум, а затем в этих формах наши мысли движутся» (там же).
   Но в то же время мы знаем, что Кант ограничивает сферу объективного познания, и, таким образом, с другой стороны, он настаивает на необходимости применять некоторые фундаментальные понятия, посредством которых мы описываем и объясняем мир, например, такие, как субстанция и причина, только в связи с опытом. Но здесь возникает некоторая сложность. Кант, несмотря на то что подчеркивает вышеуказанное ограничение, тем не менее был готов подтвердить существование «вещей в себе» (или noumena), находящихся за пределами или вне явлений чувственно познаваемого мира, и, более того, рассматривать эти невоспринимаемые сущности как «основание» того, что мы знаем эмпирически.
   Шопенгауэр сразу понял, какие проблемы порождает эта доктрина. Но, если мы согласимся, не будет ли это означать согласиться с тем, что Кантово толкование роли таких категорий, как причина и субстанция, категорически не допускает, а именно: применять их в рассуждении о том, что ex hypothesi лежит за пределами опыта и не обусловлено ни нашим положением, ни нашей природой как наблюдателей? Согласно Канту, ссылаться на объекты и причинные связи правомерно только в контексте эмпирической или феноменальной реальности, то есть в контексте мира явлений, с целью «вычленить феномены чувственного мира». Но как же, в таком случае, возможно последовательно делать подобные ссылки с целью «соединить мир явлений с тем, что лежит за его пределами и toto genere, в принципе, от него отличается» (том II)?
   Бесспорно то, что, хотя мы не можем познать «вещь в себе», мы, по крайней мере, можем ее помыслить. Так что, в первую очередь, несмотря на утверждение, что мы не можем знать, какова «вещь в себе», Кант говорит о ней так, как будто мы можем знать, что она существует. И во-вторых, не очевидно ли, что ни одно определенное значение не может быть приписано представлениям, которые, с одной стороны, разделяют форму понятий, применимых для эмпирического мира, но с другой, однако, признаются не имеющими и не могущими иметь отношение к какому-либо постигаемому человеческому опыту? Шопенгауэр предполагает, что Кант был вынужден прибегнуть к этим сомнительным рассуждениям из-за путаницы, лежащей в самом основании его философии, путаницы, о существовании которой он всегда смутно догадывался, но так никогда и не признал. Например, Кант, несмотря на все, что он говорил о «сложной и непонятной машине с множеством шестеренок», которую он считал прообразом познавательной способности человека, он никогда не проводил четкой границы между восприятием, с одной стороны, и абстрактным или дискурсивным мышлением – с другой; между проблемой, что значит видеть, слышать и так далее и принципиально иной проблемой осмысления, что значит думать, в смысле знать, как использовать и соединять различные понятия.
   Вместо этого он соединил эти две проблемы вместе: с одной стороны, усматривая в процессе восприятия некое подобие понимания, с другой – он был убежден, что подлинное основание понятийного мышления лежит в сфере, доступной чувствам, запутывая, таким образом, отношения последних с мышлением и речью. В итоге непонятно, что он подразумевает под «категориями»: либо он рассматривает их как условие непосредственного восприятия, или же просто «как функцию абстрактного мышления» (том II). В какой– то мере из-за этой неопределенности, а кроме того, он еще и не смог глубоко проанализировать понимание, в отличие от чувственного восприятия, из-за всего этого Кант позволил себе пересечь черту, которую сам определил как строгую границу, сделав утверждения, которые не имеют под собой основания, если строго следовать его собственному учению.
   Я не ставлю целью обсуждать здесь возражения Шопенгауэра Канту, равно как и оценивать его объяснения неудачной попытки Канта понять те трудности, с которыми он столкнулся в доктрине noumena (то есть в своей доктрине «вещь в себе»). По мере того как Кант очень часто в своих работах проводит нечто вроде псевдопсихологического исследования познавательных процессов, начинаешь отдавать должное некоторым замечаниям Шопенгауэра, особенно тем, которые касаются «чудовищного механизма», которым пользуется Кант для объяснения самых сложных мыслительных процессов – громоздкой машины «двенадцати категорий, трансцендентального синтеза воображения… схематизма чистых понятий мышления и т. д. и т. п.», которые, согласно Шопенгауэру, скорее запутывали те проблемы, которые Кант хотел прояснить.
   Не вдаваясь в глубокие рассуждения, тем не менее, проблемы, которые Шопенгауэр поднимает в этой связи, проливают свет на важнейшие составляющие его собственной философии. О чем же идет речь?
   Несмотря на возражения, выдвигаемые Шопенгауэром против самого способа введения Кантом понятия «вещь в себе», а также дальнейших его рассуждений на этот счет, он вовсе не утверждает, что само это понятие не оправдано или ведет лишь к заблуждениям. Напротив, он настаивал, что это весьма ценная догадка. Кант заблуждался, когда основывал свое учение на неверном применении своих собственных категорий, в частности, таких, как субстанция и причинность. Однако, отметив ошибки, помешавшие Канту прояснить суть вопроса, сам он не был готов следовать другим путем, который смог бы привести его к нужному решению. Ему следовало бы начать с отказа от попыток описать или объяснить физический мир с помощью сверхчувственных понятий, а также рассматривать как недоразумение веру в то, что, кроме языка актуального или возможного чувственного опыта, существует другой способ рассуждать о «внешнем мире», тем более, открыть в нем что-то новое. К Кантовой «вещи в себе» он мог бы отнестись, как относятся современные «феноменолисты» к такого рода идеям: говорить о физической реальности – значит только рассуждать тем или иным способом о наших чувственных данных.
   Поэтому любые вопросы об «истинной» сущности мира или его природе, если они не подразумевают анализа чувственных данных при определенных условиях, являются беспочвенной спекуляцией. То, что мы видим, к чему прикасаемся и т. д., не есть покров, за которым скрываются некоторым таинственным образом запредельные сущности, сами по себе невидимые и непостижимые; сделать подобное предположение – то же, что решиться на бесполезное и бездоказательное удвоение миров.
   Шопенгауэр, вне всякого сомнения, не признавал такого рода возражения убедительными, что следует из многочисленных фрагментов его сочинений, в которых он обсуждает путаницу в основополагающих идеях различных философских толкований внешнего мира. Так, например, он утверждает, что эпистемологические теории, которые стремятся доказать, что все, что мы познаем чувственно, необходимо отличать от истинных вещей, а последние недоступны наблюдению и опыту и являются лишь скрытыми причинами наших «чувственных идей» и, таким образом, созерцающий субъект может познать лишь эффект, то есть как предмет «воздействует» на него, а не сам предмет, – являются ошибочными.
   Некоторые аргументы, приводимые им против подобного рода учений, сильно напоминают возражения Беркли против локковской теории восприятия. В частности, он уверен, что, если бы мы попытались представить себе мир «реальных тел», существующий независимо от нашего или чьего-либо восприятия, нам это не удалось бы сделать, так как все, чего мы сможем достичь с помощью воображения, – это оказаться в роли наблюдателя, созерцающего определенный предмет, а это – «как раз то, чего мы пытались избежать» (том II). Кроме того, как и Беркли, Шопенгауэр всячески настаивает на том, что теории «здравого смысла» (как большинство их последователей понимают его), которые утверждают, что в действительности мы никогда не видим и не осязаем сами предметы, а лишь ощущаем их воздействие на наш разум, абсолютно парадоксальны – «требование существования объекта вне идеи [воспринимающего] субъекта, а кроме того, некая сущность действительной вещи, отличная от ее действия, лишена смысла и является противоречием» (том I).
   Подлинный смысл подобных замечаний не может быть понят вне контекста собственно Шопенгауэровой теории познания и должен рассматриваться именно через эту призму. Однако для наших непосредственных целей будет достаточно показать, что, какое бы значение он ни придавал понятию «вещи в себе», он был далек от мысли возродить какую бы то ни было известную философскую доктрину существования вещей за пределами нашего восприятия. Подобные доктрины казались ему диким заблуждением, и возвращаться к ним означало бы сделать шаг назад.
   То, что Шопенгауэр предлагал взамен, можно вкратце представить следующим образом. Кант в принципе был прав как в предположении о невозможности знания за пределами опыта, так и в вытекающем отсюда утверждении о необоснованности применения к такого рода знанию принципов, подобных причинности. Таким образом, возможность спекулятивных рассуждений подобного типа исключается с самого начала; нам не дано получить знание о потустороннем (или «истинно сущем») бытии вещей, о котором толкуют «догматики» или «трансцендентные» метафизики. Но означает ли это невозможность всякой метафизики? Не обрекаем ли мы этим «метафизическое» исследование на рабскую зависимость от вкусов и предрассудков, указывая тем самым, что оно не способно принести никаких значимых результатов?
   Поставив такие вопросы, согласно Шопенгауэру, кантовское разделение понятий феноменальной реальности и «вещи в себе» имеет важное значение даже в том случае, если это разделение может привести к заблуждениям. Если же рассматривать «вещь в себе» как некий класс внеэмпирических сущностей, которые определенным образом влияют на наши восприятия, то в этом притязании им, вне всякого сомнения, стоит отказать. Однако существует другое объяснение этого разделения, позволяющее избежать затруднений и которое в то же время показывает, что метафизика способна выполнить отведенное ей назначение.
   Свое понимание этого разделения вещей Шопенгауэр выразил в названии основного труда – «Мир как воля и представление». Идея, которая в нем заключается, лучше всего может быть понята, если мы станем считать самих себя человеческими существами, находящимися и действующими в чувственно воспринимаемом мире. Мир, данный нам, как верно заметил Кант, есть мир явлений, который зависит от нашего чувственного восприятия и от того, каким образом и в какой последовательности мы обрабатываем данные, поставляемые нам органами чувств. «Все, что относится к миру или может быть когда-либо к нему отнесено, неизбежно… зависит от субъекта и существует только для субъекта». Так Шопенгауэр утверждает в самом начале своей книги и в подтверждение этого приводит следующую цитату из сочинения английского переводчика восточной философии, сэра Уильяма Джоунса: «В основе учения Веданды лежит не отрицание существования материи, то есть ее твердости, непроницаемости и протяженности (отрицать это было бы безумием), а устранение распространенного заблуждения о ее понимании, а именно, что она не существует вне чувственного восприятия, а следовательно, существование и чувственное восприятие есть взаимозависимые понятия».
   Хотя это утверждение нуждается в дальнейших пояснениях и развитии, тем не менее, по мнению Шопенгауэра, оно основано на непреложной истине. Вкратце суть этой истины можно сформулировать следующим образом: «Весь мир есть мое представление» («Die Welt ist meine Vorstellung»), то есть все, что мы можем знать о предметах, всегда ограничено сферой «представлений»[8] или образами, которые у нас возникают при их восприятии; причем это знание включает в себя наше знание самих себя. Это происходит потому, что если рассматривать нас как тела, имеющие протяженность в пространстве и во времени, то мы аналогичны явлениям и предметам, таким, как камни и деревья, и наряду с ними занимаем свое место как часть того, из чего состоит весь воспринимаемый мир, мир, который возможно ощущать и воспринимать. Таким образом, мы являемся, используя терминологию Шопенгауэра, «представлениями».
   Принимая во внимание все вышесказанное, мы вынуждены принять это как факт, которому Шопенгауэр придавал первостепенное значение. Истинно то, что как индивид, «имеющий основание в мире», я ощущаю свое тело как принадлежащее этому миру и, таким образом, подчиняюсь тем же правилам, которые управляют вещами, которые я вижу вокруг себя и которые ощущаю. И в таком случае можно подумать, что знание такого рода – это единственное знание, которое я могу иметь о себе. При таких обстоятельствах я буду ограничен возможностью воспринимать свое тело только лишь как «объект среди объектов», и чьи движения я смогу осознавать, только лишь наблюдая за тем, как оно движется, и чью деятельность я смогу понимать только лишь в связи с определенными правилами, которые я знаю в результате предыдущего опыта, чтобы управлять своим поведением. Но сама сложность четкого представления того, как возможно наблюдать свое собственное тело, наилучшим образом помогает нам понять идею, которую выдвигает Шопенгауэр, а именно: то, что я осознаю себя с двух различных сторон и если, с одной стороны, возможно сказать, что я наблюдаю за своим телом, его поведением аналогично тому, как наблюдаю за другими физическими предметами и их поведением, то с другой стороны, я осознаю себя совершенно по-иному – как бы «изнутри». Когда я познаю себя этим вторым способом, я понимаю себя как волю: именно так мы осознаем наши тела, как выражение воли, а наши движения – как акты воли, и это отличает самосознание от чисто абстрактного созерцания других предметов. В то же самое время абсолютно неверным будет предположить, что моя воля и мое тело – это две разные сущности, деятельность которых взаимосвязана и о которой я узнаю только лишь благодаря собственному опыту; дуалистический подход к этой проблеме был бы абсолютно ошибочным. Так пишет Шопенгауэр (том I): «Акт воли и движения тела – это не две различные вещи, известные объективно, между которыми могут быть установлены причинно– следственные связи; они не состоят в причинно-следственных отношениях; они есть одно, но данное двумя различными для понимания способами: в первом случае – непосредственно, во втором – через чувственное восприятие. Движение тела – не что иное, как воплощенный акт воли, то есть переход движения через ощущение к осознанию».
   Действительно, «все наше тело – не что иное, как объективированная воля, то есть воля становится идеей или представлением» и: «Только в наших мыслях воля и действие различны; в действительности – они являются одним и тем же». Из всего вышесказанного следует, что я не могу вразумительно говорить о том, что мое знание моего тела является знанием чего-либо независимого от моей воли. А истиной является то – и это то, что отличает мое тело от других объектов, которые я могу чувственно воспринимать, – что мое знание себя имеет двойную или двойственную природу (eine doppelte Erkenntnis): я осознаю себя в одно и то же время, с одной стороны, как «представление», а с другой – как «волю», так как «мое тело и моя воля являются единым» (там же).
   Размышляя таким образом, Шопенгауэр полагал, что он следовал по пути, которым шел Кант, так как взгляд на человека с двух различных точек зрения был предложен Кантом, когда он говорил в связи с обсуждением нашего морального опыта о проблеме свободы воли. Согласно Канту, мы можем рассматривать себя, с одной стороны, как принадлежащих к «миру чувств», и тогда мы подчиняемся общим законам природы, а с другой стороны – как принадлежащих «разумному миру», где единственными законами, которым мы подчиняемся, являются те, что основаны на «разуме», то есть благоразумные. Если мы будем рассматривать себя как принадлежащих к разумному миру, то мы будем являться «вещами в себе», или noumena, и это различие позволит нам утверждать, что хотя (как явления) мы каузально ограничены во всем, что делаем, но как noumena – нами будет управлять разум, и мы – свободны. Шопенгауэр считал идеи Канта по этому поводу исключительно важными, так как они являются «точкой, из которой философия Канта ведет к моей системе или же из которой моя система ответвляется от его, как ветка от ствола» (том II). Тем не менее, собственная концепция Шопенгауэра о том, каким образом можно рассматривать человека с двух различных точек зрения, существенно расходится с пониманием Канта, как он сам это подчеркнул. Во-первых, Кант заявлял, что, так как природа «вещей в себе» непознаваема, то мы никогда не сможем познать себя как свободных разумных деятелей, принадлежащих к «интеллигибельному миру», – это предположение никогда не может быть чем-то большим, чем бездоказательный постулат, то есть «понятие разума, чья объективная реальность сама по себе сомнительна». При этом
   Шопенгауэр хотел доказать, что мы не только можем постичь самих себя двумя разными путями, но что мы фактически в действительности познаем себя двумя различными путями. Во-вторых, если говорить о том, что мы узнаем самих себя «изнутри», не с точки зрения внешнего восприятия, то это совсем не то, что подразумевал Кант: как мы увидим позже, Шопенгауэр считал, что Кантова характеристика, которую он давал собственно личности как «вещи в себе», была ошибочной.
   В целом Шопенгауэр полагал, что его собственная теория была ключом к решению всех проблем, связанных с взаимоотношениями явлений и «вещей в себе», и это та проблема, которая, как назойливый призрак, преследовала всю философию Канта. Теперь эти взаимоотношения можно объяснить таким образом, который обойдет трудности, с какими столкнулся Кант в своих определениях. С точки зрения Шопенгауэра, «наша воля – единственная возможность, которая позволяет нам понимать изнутри любое событие одновременно с его внешним проявлением, следовательно, как единую вещь, которая известна нам непосредственно, а не так, как все остальное, данное нам лишь как представление» (том II). Таким образом, ограничение нашего познания феноменами внешнего восприятия, которые, напротив, имеют всеобщую значимость, неприменимо по отношению к самому себе. И далее Шопенгауэр доказывает, что, понимая свое воспринимаемое тело с другой стороны как волю, я понимаю, что оно есть «в себе», – воля «обнаруживает себя непосредственно для каждого человека как в себе его собственного феноменального бытия» (там же).
   Но мы не должны доверять лишь только на основе того, что мы непосредственно осознаем двойную природу вещей только в случае с нашими собственными телами, полагая, что только здесь обнаруживается различие между феноменальным существованием и «вещью в себе». Если бы человек признал это, он бы предположил, что его собственное тело уникально по отношению ко всем предметам, которые известны или могли бы быть известны ему; оно одно может быть и «волей» и «представлением». Следовательно, он пришел бы к выводу, что «он является единственной реальной личностью в мире» (том I). Такой взгляд Шопенгауэр называет «теоретический эгоизм» и рассматривает его как противоположность тому, что в другом контексте могло бы быть названо «практический эгоизм», то есть это такой вид отношения, которое человек проявляет к другим, когда считает себя личностью, наделенной особым значением.
   Шопенгауэр готов согласиться с тем, что «теоретический эгоизм» нельзя опровергнуть логическими доводами, однако утверждает, что он рассматривался философией не более чем софистская отговорка, так как в качестве серьезного убеждения его можно рассматривать только в сумасшедшем доме, где утверждающему эту идею необходимо лечение, а не опровержение. Следовательно, понятием «теоретический эгоизм» можно с уверенностью пренебречь. То, что он говорит по этому поводу, возможно, следует рассматривать в свете «солипсистских» убеждений, которые иногда приписываются Шопенгауэру. Я полагаю, верно то, что он никогда, например, не обращался непосредственно к философской проблеме познания других людей как живых существ, обладающих внутренним миром, подобным нашему, и никогда не учитывал трудности, которые могли бы возникнуть в этой связи в его собственных теоретических положениях. Но как бы там ни было, очевидно, что он не хотел, чтобы его идеи поняли так, будто человек мог бы законно предположить, что он является продуктом или отображением собственного индивидуального сознания. Такое понимание несовместимо с главными принципами его системы, которые он развивает далее.
   Шопенгауэр соглашается с тем, что мы склонны полагать, что мир, который мы населяем и в котором также существуют другие люди с намерениями и целями, подобными нашим, – представляет собой нечто большее, чем просто явление или «представление». Именно это нечеткое понимание мира находит выражение в различных, хорошо известных философских «решениях» проблемы внешнего мира. Тем не менее, он считает, что о проблеме имели ошибочное представление, а не выраженная словами неудовлетворенность пониманием мира, из-за которой и возникает эта проблема, была понята и объяснена неверно. Философы мучительно искали некие сущности, подобные тем, которые мы обычно принимаем за действительность (например, природные объекты и явления природы), но в то же время те сущности, которые они искали, не должны обладать никакими свойствами, которые возможно ощущать, а такой ход исследования неизбежно приводит к абсурдным и противоречивым выводам.
   Когда речь идет о существовании физических объектов, то мир, который мы ощущаем, нельзя рассматривать как «иллюзию», так как он скорее «открыт для наших чувств и понимания» и «представляет собой наивную правду о том, что он есть» (том I). Есть нечто в глубине нашего существа, что мы ощущаем как иное, отличное от всего остального мира. Однако и весь остальной мир в некотором роде обладает той же сущностной природой, которую мы через непосредственный внутренний опыт знаем как свою собственную. И в этом смысле старая философская загадка может быть легко объяснена, более того, на нее легко найти ответ: каждому из нас в своем собственном случае известно, что он не только явление, но также и «воля».
   Таким образом, обращаясь к личному опыту, как к ключу ко внутренней природе мира в целом, Шопенгауэр полагает, что он свел на нет все возражения, которые могли быть выдвинуты против доктрины Канта «вещь в себе». Во-первых, ему казалось очевидным, что любое знание о себе как о воле некоторым образом, отличается от знания о себе как о представлении. То, в чем я убежден в своем сознании, в действительности представляет собой нечто другое, нежели то, в чем я уверен, когда смотрю на свое тело и наблюдаю за его движениями, если предположить, что я имею дело с двумя различными сущностями, или двумя различными явлениями.
   Однако суть в том, что когда я осознаю себя как волю, то не осознаю себя как объект; я осознаю себя как объект только в том случае, когда ощущаю себя одновременно как волю и как тело, так как мое тело является воплощением моей воли. Таким образом, рассматривать «вещь в себе» как волю не означает веру в то, что объекты, имеющие форму, аналогичны объектам, в основе которых лежит чувственное восприятие со всеми вытекающими отсюда сложностями. Ведь «воля» не обозначает никакой предмет: такие вопросы, как форма воли или ее размер, например, неуместны, и даже очевидно то, что будет абсолютно ошибочно приписывать ей единство – «она одна и едина, хотя не в том смысле, в котором мы понимаем один предмет, так как единство любого предмета может быть понято только в противопоставлении возможного множества» (том I).
   Также будет ошибочным говорить о воле как о причине, например как о причине поведения тела. Доктрина Шопенгауэра о том, что акт воли и соответствующее движение тела не два абсолютно различных события, а одно и то же, которое мы рассматриваем с разных сторон, в данном случае исключает применение каузальной терминологии. Таким образом, с точки зрения Шопенгауэра, нет никакой проблемы, связанной с «вещью в себе» и с объяснением того факта, что каузальный принцип выходит за границы чувственно воспринимаемых явлений, так как воля не является неким объектом, который является или мог бы являться причиной таких явлений, – ее связь с ними имеет несколько иной характер.
   И наконец, в соответствии с теорией Шопенгауэра, «вещь в себе» не находится всецело за пределами нашей досягаемости, – недоступная опыту и, следовательно, непознаваемая, – так как, по крайней мере, мы можем иметь доступ к ней в нашем самосознании: «…путь изнутри открыт для нас, чтобы мы могли познать внутреннюю суть природы вещей, в которую мы не можем проникнуть извне, подобно тому как подземный ход… в который мы вероломно проникли, сразу приведет нас в замок, который был неприступен снаружи» (том II).
   Но одно дело – предположить, что мы можем обоснованно перенести результаты нашего внутреннего познания на наших собратьев – на человеческие существа, чье поведение, внешность, способы выражения и т. д. в значительной степени схожи с нашими; и совершенно другое – приписывать то, что мы находим в рефлексии самосознания, направленной на наш собственный внутренний опыт, на все остальное в феноменальном мире – обладающее и не обладающее сознанием, одушевленное и неодушевленное?
   Фактически это – действительно совсем другое дело. Теория Шопенгауэра предполагает значительное расширение понятий и способов описания за пределами тех границ, в пределах которых мы обычно их применяем, и, таким образом, они могут относиться ко всем объектам опыта. Именно благодаря этой мысли его систему легко понять, из-за чего она ассоциируется с существующими метафизическими теориями; эта легкость понимания перечеркивает все признанные классификации столь категорически и всеобъемлюще, что, кажется, исключается любая возможность опровергнуть его теорию, обращаясь к соответствующим положениям или наблюдениям на уровне здравого смысла или эмпирической науки.
   Шопенгауэр даже и не отрицал, что его теория является метафизической по своей сути. Он настаивал на том, что необходимо серьезно относиться к тому факту, что мир представляет для нас «загадку», которая постоянно мучает нас, и оказывается, что никакие знания эмпирических наук не могут избавить нас от той озадаченности и того беспокойства, которые она вызывает своим существованием и своей природой; их нельзя просто отмести на основании того, что все предпринятые философами попытки избавить нас от них потерпели неудачу.
   Общепринято, что Кант смог показать, почему все предпринятые попытки его предшественников терпели неудачу, доказав несостоятельность их претензий на знание того, что лежит за пределами возможного опыта. Но разве обязательно все метафизики должны быть «трансценденталистами»? Разве не может оказаться, что философы могли допустить ошибку, делая свои абсурдные утверждения, из-за того что не уделяли достаточного внимания возможностям, которые может предоставить наш опыт, в частности, наш внутренний опыт, как способ понимания мира? Учитывая вышесказанное, Шопенгауэр писал: «Я… утверждаю, что разгадать загадку мира возможно только на основании понимания самого мира; что… задача метафизики – не пренебрегать тем опытом, в котором существует мир, а глубоко понять его, потому что именно внешний и внутренний опыт являются… главными источниками нашего познания мира; таким образом, решение загадки мира возможно только в результате необходимого объединения нашего внешнего опыта с нашим внутренним опытом, взаимодействующих надлежащим образом» (том II).
   Так какими же методами будут пользоваться метафизики для того, чтобы разгадать эту загадку? По причине того, что они не ограничены только трансцендентным опытом, им не обязательно следовать по пути дидактического рассуждения, основываясь исключительно на априорных понятиях и формальных принципах. Этот метод философского исследования, который основан на убеждении, что «только то, что мы знаем до нашего опыта, может выйти за пределы любого возможного опыта» (том II), тут же оказывается неверным, как только становится очевидным, что те понятия и принципы, о которых мы можем сказать, что они a priori в истинном смысле (как показал Кант), когда их начинают применять на практике, оказываются привязанными к эмпирическому контексту. А в действительности философы, которые стремились в своих теориях разъяснить обсуждаемую проблему, пытались, несмотря на свои воззрения, скрыто ввести в свои рассуждения определенные идеи и суждения, основанные на опыте. При этом они не понимали, что именно это не позволяет им с помощью дедукции достичь своей цели, так как ничего не может следовать из предположения, как только то, что оно уже содержит в себе (там же).
   Предложенные системы, независимо от их претензий, зачастую представляют собой не более чем тавтологические трансформации утверждений (определений или фактов), которые изначально приняты как истинные[9]. С другой стороны, метафизик более не заблуждается относительно целей и сферы своей деятельности, как только справедливо замечает, что философия не может быть чисто формальной дидактической дисциплиной, построенной по модели некой идеальной науки, а также то, что ее фундаментальные данные не могут быть ничем иным, кроме опыта. Более того, он оказывается очень близко к пониманию проблемы существования и сможет более проницательно и ясно увидеть ее, когда его не будут одурманивать абстрактные понятия и он не будет столь охотно принимать за глубокие истины относительно природы вещей то, что зачастую оказывается чрезвычайно незначительными аспектами обыденной жизни и повседневных знаний.
   Поскольку философия должна заниматься ясным объяснением того, что Шопенгауэр называет «опытом в целом», то даже этого одного, без учета других соображений, достаточно для того, чтобы отличить его от обычных эмпирических наук – если отрицать ее претензии на то, что она является априорной наукой, к которым ее зачастую приравнивают.
   Эмпирические науки, в основе которых лежат наблюдения, связаны с открытиями, ограниченными определенными пределами, которые можно обозначить. Далее очевидно, что новые открытия, которые делаются в пределах определенных областей, предполагают постоянный пересмотр, исправление и переоценку старых теорий, а также предвосхищают появление новых. Философия, в отличие от них, никак не зависит от результатов, полученных в различных областях исследования; она не является ни «доказательной», ни «ошибочной» в том смысле, в котором мы можем говорить об эмпирических гипотезах.
   Однако из вышесказанного не следует делать вывод, что философское объяснение мира обязательно должно быть «пустым» или «бессмысленным», что не существует способа его разумного подтверждения или опровержения как соответствующего или не соответствующего нашему опыту.
   Шопенгауэр сравнивает такое объяснение с расшифровкой «криптограмм», доказывая, что подобно тому, как толкование чего-либо написанного знаками, в определенном смысле, подтверждается «согласованием и связностью, охватывающими все знаки данного письма, размещенные в соответствии с этим толкованием, также и «расшифровка мира» удостоверяется согласованностью различных феноменов мира, рассогласованных вне нее» (том II).
   Такое толкование должно «доказывать себя посредством себя самого», причем такое доказательство будет «признаком подлинности», то есть это толкование должно, так сказать, «оказываться истинным» (там же). Как полагал Шопенгауэр, именно такое толкование он представил в своей теории, «предметом и источником» которой являются не частные ощущения и опыт, а «целиком вся сумма всех ощущений и опыта» и которая в качестве основных понятий использует представления, уже имеющие определенное значение в рамках той тотальности, которая предлагает решение «загадки мира» так, что если кто-либо поймет ее, то он сразу признает ее истинной.
   В свете вышесказанного очевидно, что существование феноменов в целом имеет внутреннее значение, которое возможно определить, в суть которого возможно проникнуть и которое выражается во всем многообразии его проявлений. Но, несмотря на то что Шопенгауэр настаивал на том, что его систему никоим образом нельзя сравнивать с научными гипотезами, в своих более поздних работах (ВП, главы 1–3) он говорит, что все, что он написал ранее, может найти косвенное «подтверждение» в том, что некоторые современные исследователи эмпирических наук, в частности занимающиеся объяснением функций и развития живых организмов, применяют способы рассмотрения и представления природных явлений, удивительно близкие к тем, которые предложены в его системе. Тем не менее, он подчеркивает, что метафизики, следующие предложенным путем, ни в коем случае не должны ожидать, что они смогут найти ответ на любой поставленный ими вопрос, связанный с универсальным характером и окончательным объяснением реальности. Сфера деятельности философа ограничена миром и нашим опытом мира. Если кто-либо стремится прояснить то, что выходит за пределы этого, то он спрашивает о том, что нельзя ни помыслить, ни понять – «нечто такое, что человеческий разум абсолютно не способен представить и понять» (том II).
   Из этого следует, что любой философ, который берет на себя смелость найти такое решение и который утверждает, что он знает универсальное основание или единственную основу происхождения вещей, ссылаясь на то, что лежит «за пределами мира», а следовательно, за пределами всякого возможного опыта, апеллируя к таким понятиям, как «Абсолют», или к подобным ему мистическим выражениям, не может быть воспринят всерьез. Он просто обманывает нас.
   В этой главе я попытался объяснить суть Шопенгауэровой мысли о возможности метафизики и исследовать причины, которые ведут Шопенгауэра к отрицанию более амбициозных заявлений относительно ее задачи. Я также охарактеризовал в общих чертах систему, которую он создал, чтобы обрисовать и объяснить наш опыт: систему, главная черта которой заключается в противопоставлении понятия мира как представления или репрезентации и понятия мира как воли. Именно благодаря этому противопоставлению, которое мы способны понять благодаря знанию самих себя изнутри, мы получили ключ к понимаю нашего опыта в целом: как только мы его поняли, то истина, которую оно предполагает, проявляет себя повсюду, куда бы мы ни глянули. В двух следующих главах я подробно покажу, как Шопенгауэр разработал и развил свою теорию мира сначала как представления, а затем – как воли, и критически рассмотрю некоторые проблемы и трудности, связанные с этими аспектами.

Глава 3
Познание и мышление

   Докторская диссертация Шопенгауэра «О четвертичном корне закона достаточного основания» появилась в своем первоначальном виде, когда ее автору было 25 лет, за пять лет до публикации «Мир как воля и представление». Несмотря на некоторые неизбежные недостатки, он считал, что эта работа должна иметь огромное значение для понимания последующего развития его философских взглядов, полагая, что в ней выражена основа его системы в целом. По этой причине в 1847 году он представил новое издание книги, значительно переработанное и дополненное, с исправлением некоторых «неточностей и расплывчатых мест», содержащихся в первом издании. Переработанное таким образом издание он рассматривал как краткое изложение теории познания и восприятия, которая имеет самостоятельное значение и находится не только в связи с другими его произведениями, но также проясняет его основной труд. Поэтому в целях нашего изложения было бы удобнее исследовать «Четвертичный корень…» и первую книгу «Мир как воля и представление» вместе, так как, несмотря на различия в акцентах и в полноте исследования соответствующих специфических тем, проблемы, поставленные в обеих работах, в большинстве своем одни и те же.
   Суть этих проблем была кратко выражена в предыдущей главе. Следуя Канту, Шопенгауэр упорно настаивал на том, что наш опыт и наше познание «феноменального» мира, мира, каким он является на уровне восприятия здравого смысла и научного исследования, неизбежно соответствует некоторым фундаментальным моделям и принципам, причем последние имеют основание в нас самих. Вычленить и изложить их ясно и понятно – задача чрезвычайной важности, так как, только поступая таким образом, мы можем прийти к ясному пониманию структуры и границ, в пределах которых находится наше обычное эмпирическое познание и мышление. Более того, это, по сути, и есть задача философов; ибо кто еще может взять ее на себя? Конечно не естествоиспытатель.
   Научные проблемы – это особые проблемы, возникающие внутри опыта и решаемые посредством опыта, следовательно, в самой их формулировке условия, которые являются здесь объектом исследования, уже заранее предопределены. Шопенгауэр выражает это так: «…именно то, что науки заранее предполагают и закладывают в качестве основания и пределов объяснения, как раз и является исключительно предметом исследования философии, которая, можно сказать, начинается там, где науки «спотыкаются» (том I). Таким образом, мы обоснованно можем трактовать то, что он хотел сказать о мире, рассматриваемом как «представление», как о попытке охарактеризовать эти исходные предпосылки и в общих чертах прояснить суть понятия нас самих как существ, способных воспринимать, созерцать и исследовать и пытающихся объяснить объективный мир вещей и событий.
   Именно это и является важной и исключительно философской задачей. Но, тем не менее, мы должны учитывать, что Шопенгауэр отвел достаточно ограниченную роль этому виду исследования в своей системе в целом, признавая, что он ни в коей мере не исчерпывает виды философских исследований, а скорее рассматривает его как необходимую начальную стадию при попытке ответить на дальнейшие вопросы о природе нашего знания и опыта. Например, тот факт, что мы интерпретируем и объясняем наш опыт традиционным образом, с помощью естественных наук, приводит к углублению проблем, связанных с нашим истинным внутренним характером и нашей сущностью, нашим статусом как сущностей, которые, с одной стороны, принадлежат феноменальному миру, но в то же самое время воздействуют на него иногда таким образом, что могут весьма значительно повлиять на все, что окружает нас.
   Также может показаться, что мы иногда способны созерцать и понимать определенные стороны мира, которые нельзя здраво оценить с помощью обычных способов восприятия и понимания. Рассмотрение таких вопросов, как эти, может привести нас в область этики или эстетики и вынудить рассматривать вопросы, которые не могут остаться не замеченными ни одной из существующих философских систем, поскольку они касаются метафизического смысла нашей жизни и того, к какому образу жизни мы склонны. «Четвертичный корень» Шопенгауэра и первая книга его основного труда являются начальным этапом весьма глубокой и обширной системы; в них изложено то, что следует запомнить, хотя широта и глубина этого проекта могут поразить современного читателя, привыкшего к более скромным масштабам философского исследования.

Закон достаточного основания

   Как утверждает Шопенгауэр, во всех наших взаимоотношениях с миром мы следуем закону, который «побуждает нас везде искать определенное почему», независимо от рассматриваемой темы или от области исследования. Когда бы мы ни спрашивали, почему имеют место определенные природные явления (например, гроза), или зачем люди производят что-либо (например, строят дома или делают оружие), или почему определенные утверждения должны приниматься как истинные (например, утверждения естественных наук или истории), в каждом случае мы предполагаем, что существует некий закон, который позволяет нам задавать такие вопросы. Это закон, который в его наиболее общей форме Шопенгауэр называет «законом достаточного основания», и его суть может быть приблизительно выражена следующим образом (хотя и грубо): «ничто не существует без основания своего бытия». Шопенгауэр полагает, что этот закон играет важную роль для анализа, который он намеревается предпринять, поэтому он считает необходимым начать с некоторых общих замечаний.
   В первую очередь необходимо признать, что закон, который он имел в виду, прошел долгий, пусть и извилистый путь развития. Хотя преимущественную ответственность за формальное установление закона основания, как главного закона всего познания и всей науки, приписывают Лейбницу, приблизительно соответствующие по своей сути концепции этого закона можно найти в сочинениях Платона и Аристотеля, а также и у более поздних философов, например у Декарта. Одно дело – показать, что существуют различные формулировки этого закона, а другое – утверждать, что все те, кто апеллирует к этой старинной части философского механизма, обладали ясным пониманием его подлинного значения или что они точно описали его истинное использование и применение.
   Согласно Шопенгауэру, все те, кто раньше писал об этом законе, не только ошибались в оценке роли, которую он играет в теоретических и практических исследованиях; хуже того, в результате упущений и нечеткого понимания они обычно неправильно использовали и применяли закон, что приводило к тому, что наиболее дорогие их сердцу аргументы и выводы теряли законную силу. В огромном большинстве случаев такие ошибки имели место из-за неумения адекватно различить понятие основания и понятие причины. Поэтому Шопенгауэр сначала делает короткий критический обзор, в котором постарался показать на действенных примерах то, что он везде называет «неправильным применением основных понятий», что может привести к разрушению философской мысли.
   Так, Декарта обвиняют в том, что он путает понятия «причины» и «основания», когда в своих попытках доказать существование Бога он утверждает, что беспредельность божественной природы служит причиной или основанием (causa sive ratio) его существования, за пределами которой нет необходимости обосновывать причину его существования. Шопенгауэр утверждает, что Декарт, в общем принимая закон, утверждающий, что все существующее должно иметь причину, в случае с Богом (ошибочно) использует категорию причины вместо основания, заменяя одно понятие другим, и, таким образом, это позволило ему утверждать, что существование Бога просто следует из его же собственной природы и, следовательно, может быть объяснено без дополнительных ссылок на что-либо. В действительности это и есть суть знаменитого «онтологического» доказательства Декарта.
   Однако этот метод доказательства является логически неправильным. Предполагается, что основание (в несколько эксцентричном смысле, как мы только что рассмотрели) является сущностью, которая позволяет нам сделать такое утверждение, из которого формально следует другое утверждение: например, утверждение, что стол длиной в один ярд, может служить «основанием» для утверждения, что он длиннее двух футов, поскольку истинность второго утверждения является логическим следствием истинности первого. Но предполагать, что такого рода аргументация может доказывать существование чего-либо – не говоря уже о том, что она не может быть использована в качестве каузального объяснения, в смысле выявления некоторого логически независимого фактора или события, предшествующего обстоятельствам или влекущего за собой обстоятельства, которые требуют объяснения, – всегда является чистейшим самообманом.
   В итоге такая аргументация приводит не к чему иному, как к формулированию определенного понятия или целого ряда понятий; можно сказать, что это некий вид определения. Однако дать определение понятию и доказать, что существует то, к чему это понятие можно применить, – «разные вещи, в каждой области свои, так как с помощью понятия мы узнаем, что имеется в виду, а применяя его, мы узнаем, что это существует» (ЧК, 7): то есть в действительности это тот трюизм, который уже был признан еще во времена Аристотеля, когда он сказал, что существование не может принадлежать к сути вещей[10], и, таким образом, спустя столетия Кант смог сделать известное опровержение онтологического доказательства существования Бога на основании того, что существование не является истинным предикатом или атрибутом вещей – «как если бы он [Аристотель] мог предвидеть сквозь надвигающуюся тьму возникновение схоластического спора и хотел указать верный путь к его решению». Однако Шопенгауэр замечает, что ни Аристотель, ни Кант не помешали Гегелю, вся философия которого является, в сущности, не более чем «чудовищным расширением онтологического доказательства» (там же).
   Аналогичное заблуждение можно обнаружить и у Спинозы. Шопенгауэр поддерживал многие идеи, выдвинутые Спинозой, особенно те, которые касались отрицания картезианских взглядов на реальность, которая рассматривалась Декартом как две различные субстанции – «мышление» и «протяженность», а доктрина Спинозы о том, что тело и разум должны изначально приниматься как «атрибуты» того, что находится в основании – au fond, – одной и той же субстанции, фактически выражает точку зрения аналогичную той, которую Шопенгауэр выразил в своей доктрине метафизического тождества тела и воли.
   Но как уже отмечалось, Шопенгауэр был ярым противником метода и концепции философского исследования, которые использовал Спиноза, и поэтому неудивительно, что Шопенгауэр критиковал (при этом не всегда последовательно) те способы доказательства, которые применял Спиноза для того, чтобы сделать умозаключения относительно природы вещей. Многие из этих доказательств стоит упомянуть (как утверждает Шопенгауэр) ради того, чтобы показать, что понятие причиныг и основания применяется без различения их значения. Таким образом, когда Спиноза называл Бога причиной всего, что существует в мире, он имел в виду некоторые другие отношения, чем большинство ортодоксальных теистов, рассуждавших о Боге. Они считали Бога первопричиной, рассматривая его как не имеющего никакого отношения к результатам того, причиной чего он является; например, будучи Перводвигателем вселенной, создавая и приводя ее в движение, он остается в стороне от нее как мысленно, так и фактически.
   Но Спиноза не поддерживал эту точку зрения, которая была принята как учеными, так и теологами в XVII–XVIII веках. Для него взаимоотношения Бога и мира, в сущности, основаны на логике, но, тем не менее, при их описании он ошибочно применяет каузальную терминологию, а это обстоятельство привело к различным (вполне понятным) ошибочным интерпретациям его философии. Все, что существует и происходит в мире, дедуцируется из Божественной природы в качестве атрибута или модуса одной, единой, всеохватывающей «субстанции» (Deus sive substantia). Таким образом, говорит Шопенгауэр, для Спинозы все истинные суждения, связанные с отношением Бога к каждому отдельному событию или явлению в мире, можно объяснить аналитически. В соответствии с его теорией, что бы мы ни говорили о мире, мы всегда объясняем то, что заложено в понятии Бога: подобным образом Спиноза призывает нас согласиться с утверждением, что Бог является причиной мира, в действительности же он призывает нас согласиться – по его собственному определению – с тавтологией, а не с тем, что ему представляется объяснением, так как «называть мир «Богом» не означает объяснить его, а означает лишь – обогатить излишним синонимом слово «мир» («Parerga», II).
   Далее возникает еще одно затруднение в связи с тем, что Спиноза отождествляет понятие причины, способной разрушить что-либо или привести к уничтожению чего-либо, с совершенно противоречащим ему понятием, которое содержится в его формулировке: «его стремление соединить причину и основание в этом случае становится настолько очевидным, и то он никогда не употребляет понятие causa или ratio по отдельности, он всегда пишет ratio seu causa» (ЧК, 8). Эта двусмысленность достигает своей максимальной точки, когда Спиноза говорит о первичной субстанции как о «причине самой себя» (causa sui): ее существование не поддается дальнейшему объяснению. В действительности это лишь другой способ выражения мысли о том, что субстанция, о которой идет речь, уже по сути сама предполагает свое существование, что и является онтологическим доказательством, о котором мы говорили выше. Более того, в определении, которое дает Спиноза, «наиболее заметна путаница понятий основания и причины», так как понятие «causa sui» имеет такое значение, как если бы оно могло разорвать цепь причинно-следственных связей в природе.
   Понимая теорию Спинозы таким образом, можно сказать, что она абсурдна, и проиллюстрировать ее абсурдность, прибегнув к образу барона Мюнхгаузена, которому удалось, сидя верхом на лошади, вытащить себя вместе с лошадью за волосы из воды (там же).
   Делая вышеприведенные критические замечания относительно неверного применения закона достаточного основания, Шопенгауэр, конечно, не отрицает существования веских аргументов и объяснений с помощью таких понятий, как основа и результат, причина и следствие и т. д., а как раз напротив. Тем не менее, он показал,
   насколько важно провести четкое различие, не допуская неясности в тех областях, где эти идеи могут применяться, и не путать, например, совершенно разные и четко различимые понятия причинной и логической необходимости, как это было проиллюстрировано с помощью многочисленных примеров априорных умозаключений.
   Если бы он не сделал этого, мы не избежали бы путаницы столь различных философских категорий, что неизбежно привело бы к нарушению логики и неправильному выражению мыслей с помощью языка на очень глубоком уровне. Шопенгауэр предполагает, что вместо слепого сведения различных способов доказательства один к другому и попыток втиснуть их все в рамки одного-единственного шаблона, якобы соответствующего некоему предзаданному стандарту «истинного» вывода, мы должны заботиться о несводимом разнообразии множества способов философского мышления и философских методов исследования. По его мнению, истинно и то, что все они в итоге подчиняются единому закону достаточного основания, который исчерпывающе проясняет различные виды основания в зависимости от феноменального контекста и области исследования. Но это не означает, что мы можем вразумительно объяснить такое понятие, как «основание вообще». Как пишет Шопенгауэр, «от каждого философа, который строит свои умозаключения на законе достаточного основания или вообще говорит об основании, следовало бы требовать, чтобы он определил, какого рода основание имеет в виду» (ЧК, 52).
   Если мы признаем, что закон имеет вышеупомянутые границы, то далее нам следует рассмотреть следующую мысль большой важности. Шопенгауэр настаивает на том, что этот закон нельзя применить к «трансцендентному» миру, и, в какой бы области и каким бы образом он ни применялся, он никогда не может выйти за пределы возможного опыта. Здесь мы говорим только о том (и эта позиция, в сущности, совпадает с позицией Канта, когда он рассматривает применение «категорий»), что ограничено миром явлений, миром как представлением: только к этому возможно применить основные понятия закона достаточного основания, который имеет различные формы, и только применительно к этому миру возможно дать характеристику и определить функцию ключевых концепций закона достаточного основания, который проявляется в различных формах.
   Таким образом, мы не можем считать, что этот закон дает нам право искать ответы на вопросы, связанные с тем, что находится за пределами нашего опыта, например, мы не можем сказать, что мир как нечто целое существует или должен существовать по какой– либо причине, не связанной с ним. Сказать так – означало бы поставить априорные принципы человеческого разума «выше богов и судьбы», что было правомерно раскритиковано Кантом как необоснованное утверждение. И все же именно такое применение закона в каузальной форме лежит в основе одной из версий так называемого «космологического доказательства» существования Бога.
   Было провозглашено, что ничто не может возникнуть без причины, то есть обязательно должна быть causa prima, или «первопричина», благодаря которой существует весь естественный мир. Но и этот довод, без сомнения, является ошибочным. Он не только применяет «закон каузальности» за пределами каузального мира, но, по сути, и несостоятелен в своей попытке доказать существование потустороннего (трансцендентного) бытия, так как основывается на законе, который, даже если бы вывод оказался верным, нельзя принять. Мы не можем пользоваться каузальным законом подобно тому, как пользуемся такси: когда достигаем пункта назначения, мы отпускаем такси. Скорее можно сравнить этот закон с метлой, которую принес ученик волшебника в сказке Гете: однажды приведенная в действие, она не перестает носиться и мести, и остановить ее может только сам волшебник (ЧК, 20)[11].
   Когда же речь заходит о явлениях, закон достаточного основания не подлежит сомнению. Как мы увидим далее, Шопенгауэр считает, что этот закон предопределен самим понятием мира как представления, или Vorstellung. Поскольку непременным требованием наших мыслей и знаний, которые приобретаются «обычно в соответствии с различными законами, которым подчинены наши познавательные способности», является их доказательство или подтверждение, мы ищем эти подтверждения в наглядных примерах или иных доказательствах того самого закона, из которого в действительности происходят сами понятия, их значения и смысл, которые мы пытаемся доказать. Таким образом, не окажемся ли мы в «замкнутом круге, пытаясь найти доказательства нашей правоты с помощью самих доказательств», при этом наши требования предполагают, чтобы то, что мы желаем утвердить, было обоснованно. Вместо этого было бы более разумно исследовать природу самого закона и попытаться как можно точнее показать его роль в направлении и построении нашего мышления и опыта. Именно этот путь и выбрал Шопенгауэр.
   Но прежде чем перейти к рассмотрению доводов, которые выдвигает Шопенгауэр, я считаю необходимым хотя бы вкратце рассмотреть следующую трудность, которая может возникнуть из вышесказанного. Из замечаний Шопенгауэра ясно видно, что он хотел представить свой основной закон так, чтобы его понимали в самом широком смысле, то есть как имеющий отношение, наряду с другими вещами, к доказательствам и подтверждениям своих утверждений и тезисов. И таким образом, можно ошибочно предположить, что он ссылается на свой закон (а он действительно часто на него ссылается), как на закон tout court, то есть «все объясняющий закон». Указание причины какого-либо природного явления естественно является объяснением или путем к объяснению этого явления.
   С другой стороны, указание причин или оснований какого-либо утверждения вряд ли можно считать его объяснением, скорее его можно считать чем-то вроде доказательства или подтверждения.
   Таким образом, могут возникнуть возражения по поводу того, что поскольку мы рассматриваем понятия, которые, как может показаться, принадлежат к различным областям нашей темы, то попытка объединить их с другими понятиями, подпадающими под действие этого закона, или предположение, что они все имеют один общий источник или корень, может в конце концов только привести к путанице, которую Шопенгауэр всеми силами пытался избежать.
   Но тем не менее, хотя выбор терминологии и то, как Шопенгауэр выражает свои мысли, может быть не всегда удачным, я считаю, что на это не стоит обращать особое внимание. Несомненно, Шопенгауэр полагал, что характерной особенностью нашего здравого смысла и наших научных знаний является настойчивое требование причин, что находит свое выражение в вопросах, начинающихся с «почему», и постоянное стремление представить наши знания в различных областях исследования в систематизированной, последовательной и ясной форме. Но лишь немногие философы увидели необходимость различать вопросы, начинающиеся с «почему», в зависимости от того, каким образом их задают, и, как мы вскоре увидим, Шопенгауэр фактически приложил немало усилий, чтобы провести четкое различие между формулировкой и доказательством высказываний и суждений, с одной стороны, и объяснением фактов реальной действительности – с другой.
   На самом деле он полагал, что даже непосредственно при объяснении чего-либо, например, как это практикуется в эмпирических науках, можно не обращать внимания на важные различия. Существует постоянное искушение утверждать, что объяснительная процедура всегда неизбежно должна соответствовать единому и неизменному образу, вне зависимости от специфики темы и объекта исследования.
   Шопенгауэр оспаривает это утверждение: способы понимания значительно отличаются в зависимости от области исследования, так же как отличаются и основные категории, которыми пользуются, а следовательно, и способы объяснения, которые применяются в различных областях, могут существенно отличаться. Это становится очевидным, если мы рассмотрим ту роль, которую играют понятия стимул и реакция в биологии и понятие мотивации в изучении физиологии и истории.
   Шопенгауэр рассматривает эти понятия с точки зрения причинности и наводит на мысль, что они отличаются не только друг от друга способом их использования и применения, но также и от их аналогов в области физики или химии. При этом он замечает, что, ссылаясь непосредственно на эти различия, известные всем, кто хоть немного знаком с теми науками, о которых идет речь, можно наиболее ясно объяснить и понять различия в содержании этих предметов. Хотя по современным понятиям это объяснение может показаться довольно грубым, тем не менее оно имеет определенный методологический интерес.

Познающий субъект и феноменальный мир

   Далее мы постараемся восстановить последовательность тех доводов, с помощью которых Шопенгауэр пытается показать, как закон достаточного основания, принимая различные формы, действует на процесс нашего познания и проникает в наши мысли и, таким образом, вносит значительный вклад в понятие мира как представления. Это отнюдь не легкая задача; несмотря на то что в работе Шопенгауэра содержится много пояснений и замечаний, тем не менее его рассуждения не имеют четкой структуры и их особенностью является слишком общее и пространное выражение мыслей, что может быть весьма обескураживающим. Тем не менее, я замечу, что общие черты и основные направления его размышлений достаточно разумны и понятны.
   Вопрос соотношения человеческой мысли и знаний реальности является одним из самых старых вопросов философии. Что позволяет нам заявлять, что мы знаем мир, который находится вне нас? При каких условиях возникает эта уверенность? Насколько реальность соответствует нашему представлению о ней и пониманию ее? Какая существует связь между нами, как познающими индивидуумами, и реальностью, когда мы заявляем, что знаем ее? Эти и подобные им вопросы являются началом нашего исследования, которое относится к той области философии, которую называют «эпистемологией», и именно такие вопросы имел в виду Шопенгауэр, когда на первом этапе работы над своим главным произведением ввел понятия «субъекта» и «объекта» в качестве основных понятий, которые характеризуют его понимание мира как представления: субъект-объектное отношение описывается им как «единственно возможная форма любой мыслимой идеи» (том I) и далее «как мыслимая структура явления» (том II).
   Он полагал, что с помощью этих утверждений и настаивая на том, что эта взаимосвязь является единственной основой, в которой можно создать приемлемую теорию познания, он привлекает внимание к той истине, которую всегда неправильно понимали на протяжении всей истории философии. Как известно, философы прошлого широко и вольно пользовались понятиями «мыслящее сознание, или интеллект» и «внешний мир, или реальность», и можно предположить, что Шопенгауэр тоже подразумевал их, говоря о «субъекте» и «объекте».
   Но он с самого начала уточняет, что мы не должны путать те понятия, которые он применяет, с теми, которые использовались до него, так как его предшественники не учитывали очень важных и существенных условий и ограничений, которые связаны с истинным применением этих понятий. Например, о познающем субъекте часто говорили как о некой отделимой сущности, самодостаточной мыслящей субстанции, которую можно понять и описать без всяких ссылок на что-либо (включая тело человека, в котором она существует каким-то таинственным образом), кроме нее самой.
   Такой способ постижения природы познающим субъектом является вновь и вновь возникающим источником известного философского затруднения, так как он предполагает существование непреодолимой пропасти между самим субъектом и реальностью, в которой он существует и которая может определенным образом на него воздействовать. Так как в том случае, если постулированный нематериальный субъект и материальная реальность, которую он способен понять, противопоставляются друг другу, как описано выше, то возникает труднорешаемая проблема: как охарактеризовать и внятно и точно объяснить отношение между тем, кто познает, и тем, что познано. Шопенгауэр считает, что эта проблема особенно четко обозначилась в картезианской философии, которая обратила особое внимание на различие между внутренним субъективным сознанием и объективным материальным существованием, что явилось «той осью, вокруг которой вращается вся философия нового времени» («Parerga», I).
   Шопенгауэр утверждает, что проблема, о которой здесь идет речь, формулируется, по крайней мере в традиционных обсуждениях ее, в значительной степени в неверных терминах, и, следовательно, решения, которые предлагались в различные времена, вызывают неизбежные возражения. Все решения можно разделить на три основные группы. Первую группу составляют те решения, которые тем или иным образом просто молча соглашались с утверждением, что «субъект и объект, в том смысле, как мы их объяснили, существуют независимо друг от друга. Таким образом, можно утверждать, что взаимосвязь, которая существует между ними, должна быть принята как неоспоримый факт или нечто данное, которое не подлежит дальнейшему объяснению; или же эту взаимосвязь можно рассматривать как причинно-следственную, например, Локк признал, что познающий разум подвергается некоему физическому влиянию извне, которое является причиной возникновения осознаваемых разумных «идей» или «представлений». Ко второй группе относятся те теории, которые рассматривают объект как основной фактор, с помощью которого они пытаются выявить и объяснить природу и статус субъекта. К этим теориям относятся те, которые основываются на предположении, что структуру реальности можно охарактеризовать, не обращаясь к помощи субъекта, так как его место в общей схеме можно определить из понимания реальности в целом.
   Шопенгауэр считает так называемый «наивный материализм» наиболее ярким примером философской доктрины, входящей в эту группу, и в эту же группу он включает другие теории, которые пытаются рассматривать реальность как воплощение абстрактных понятий или же как выражение божественной воли. К третьей группе относятся теории, которые отталкиваются не от объекта, а от субъекта.
   Шопенгауэр упоминает Фихте, как сторонника этого взгляда: он пытается «установить происхождение «non-ego» из самого ego, подобно тому как паук плетет паутину, извлекая ее из себя» (том I). Он был самым последовательным субъективистом, а также (по мнению Шопенгауэра) написал самую скучную философскую работу из когда-либо написанных. Из трех вышеупомянутых групп теорий две последние пытаются решить проблему связи, существующей между субъектом познания и познаваемым объектом, направляя то один, то другой компонент этой связи в подчиненное или стоящее ниже положение. Однако все три группы, в той или иной форме, отражают фундаментальные ошибки, которые с самого начала обрекают на неудачу все эти различные подходы к проблеме.
   Прежде всего, Шопенгауэр, споря со своими предшественниками, утверждает, что представление о субъекте познания как о чем-то, что можно опознать и описать вне зависимости от всего остального, как это зачастую принято делать, неприемлемо. Но согласиться с ним – значит допустить, что он является определенным видом сущего (хотя особого «нематериального» вида) и, следовательно, что о нем можно говорить и его можно познать, как мы говорим о других вещах и познаем их. Но такая концепция приводит к непреодолимым трудностям.
   Шопенгауэр понимает эту проблему следующим образом – познающий субъект является «основой мира, условием существования всех явлений», в том смысле, что его существование предопределено возможностью познания и приобретения опыта. Но из этого логически следует, что его нельзя рассматривать как некий элемент в мире, как сущность, которая в принципе может быть познана аналогично тому, как познают другие вещи. В определенной мере его связь с миром как представлением, с эмпирической реальностью можно сравнить со связью, которая существует между глазом и полем зрения – «глаз видит все, кроме себя» (том III). Если бы даже и возникли возражения, что эмпирический субъект все же может познавать себя с помощью некой формы интроспективного самосознания и что, таким образом, прожектор знания, так сказать, может быть направлен обратно на его источник, ответ Шопенгауэра таков: попытки показать эмпирического субъекта как возможный объект познания ведут в никуда – то есть любой из нас будет употреблять какие-нибудь абсурдные выражения, наподобие следующих: «я знаю, что я знаю», которые, если они имеют хоть какой-нибудь смысл, не имеют большей силы, чем первоначальное утверждение «я знаю» tout court (ЧК, 41), что является лишь игрой слов, создающей иллюзию понимания. Это, конечно, не значит, что прав любой, кто исключает возможность познать самосознание определенным образом, например, как то знание, которое мы имеем о себе как «воле», а как раз напротив. Шопенгауэр разъясняет, что он рассматривает лишь тот вид самопознания, который (по его мнению) постулируется особым типом эпистемологической теории.
   Аналогичным образом неприемлемо и представление об объективной реальности как о реальности, противопоставленной субъекту, как независимо познаваемой и описываемой, так как это ведет к предположению, что понятию «объект» может быть предписано значение, не учитывающее его зависимость от форм нашего восприятия и мышления. Шопенгауэр же (как было указано выше) считает такое предположение абсолютно ошибочным и в качестве довода приводит кантианское понимание, что «вещи и все виды их существования нераздельно связаны с нашим представлением о них» (том II). Разве возможно представить себе мир как, скажем, «безусловно данное» иначе, чем в виде того, что может представиться нам, ощущающим субъектам, наделенным определенными интеллектуальными способностями?
   В заключение в свете вышеприведенных доводов предположение о том, что вполне правомерно установить причинную связь между субъектом и объектом, должно быть категорически отвергнуто. Причинные связи могут существовать лишь между объектами, находящимися в мире явлений. С уверенностью можно сказать, что наши собственные тела и физические объекты также имеют причинные связи с другими телами и физическими объектами и взаимодействуют с ними, так как поскольку все они являются вещами, принадлежащими к разряду феноменальных сущностей, то они согласовываются с «универсальными формами знания», одной из которых является причинность. Но мы не можем признать истинность этого относительно самого познающего субъекта, так как он, являясь познающим, никогда не может быть познан и «не попадает под эти формы, хотя и предполагается ими» (том I).
   Таким образом, было бы неправильно представлять его причинно действующим на что-либо или попадающим под действие чего-либо; закон причинности в данном случае неприменим, так как в любом контексте он предполагает то, что лежит за пределами возможного опыта. И именно это утверждение может подвести к выводу, исключающему не только определенный вид простого эпистемологического дуализма, но также и другие теории, упомянутые Шопенгауэром, а именно те, которые пытаются извлечь субъект из объекта или же объект из субъекта. Такие доктрины неизбежно требуют применения закона достаточного основания в той или иной форме: так, например, Фихте называет ego, или субъект, – «основанием», из которого он далее устанавливает происхождение non-ego, или объективного мира, как «следствия», а философы – «реалисты» проделывают обратный путь. Но ни один из этих подходов к проблеме не является правильным, так как в обоих случаях отсутствуют какие-либо обоснованные доводы.
   На этом достаточно о недоразумениях в философских системах предшественников Шопенгауэра, которые он подверг критике. Понятия субъекта и объекта применялись абсолютно неверно, их связь была установлена и понята неправильно. Теперь возникает вопрос, как же следует, по мнению Шопенгауэра, интерпретировать эти понятия?
   На этом этапе некий критик мог бы возразить, что об этом не стоит говорить так, полагая, что абстрактные термины «субъект-объект» непригодны для обсуждения философских проблем, связанных с рассмотрением вопросов человеческого познания, и мог бы предположить, что, будь Шопенгауэр более проницательным, он бы сам заметил их недостатки. Такой критик, возможно, согласился бы с тем, что термины, которые употребляли эпистемологи в прошлом, были неудовлетворительными, и здесь он согласился бы с нападками Шопенгауэра. Он мог бы, например, усомниться в существовании какого-либо истинного значения, которое может иметь понятие самодостаточного мыслящего сознания, которое возможно постичь абстрактно в зависимости от физических характеристик и способностей, лежащих в основе идентификации и различия людей в мире.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

   Немецкое слово «Vorstellung» имеет широкое значение, в которое входят представления, концепции, понятия и умственные образы. В том смысле, в котором Шопенгауэр использует это слово, подразумевается все, что находится в пределах познания и восприятия субъекта, то есть все познаваемое. Если учесть все вышесказанное, то традиционно принятый перевод этого слова как «представление» не будет вводить в заблуждение, несмотря на то что имеет некоторые недостатки. Некоторые комментаторы и переводчики (например, Э.Ф.Дж. Пейн) перевели это слово как «идея».

9

   В другом месте Шопенгауэр приводит Спинозу в качестве примера этой тенденции. Спиноза, «который всегда гордился тем, что он мыслит более геометрически (geometrico), даже не мог представить, насколько важны оказались его геометрические принципы: а именно то, что он знал наверняка… из непосредственного чувственного восприятия природы мира, он пытается показать логически, не прибегая к этим знаниям. Он получает тот результат, к которому стремится и который предопределен им только лишь благодаря тем понятиям, которые он сам произвольно сформулировал (substantia, causa sui и др.), и он имеет свободу выбора своих доказательств, благодаря тому что эту возможность предоставляет ему сама широта природы этих понятий…» (том I).

10

11

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →