Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Самцы мускусных оленей предпочитают пускать в ход короткие клыки, а не свои красивые ветвистые рога.

Еще   [X]

 0 

Революционные дни. Воспоминания русской княгини, внучки президента США. 1876-1918 (Кантакузина Юлия)

Внучка героя Гражданской войны в США, легендарного генерала Улисса Гранта, дочь генерал-майора Фредерика Гранта, Юлия вышла замуж за потомка знаменитого рода византийских императоров Михаила Кантакузина. Даже самые тяжелые революционные дни и выпавшие на ее долю испытания княгиня встречала с присущей ей деятельной энергией. Внимательный взгляд Юлии зафиксировал важные, но никем ранее не отмеченные черты меняющегося облика страны, которую она успела полюбить. В начале 1918 года после множества приключений княгине с мужем удалось выбраться из России.

Год издания: 2007

Цена: 69.9 руб.



С книгой «Революционные дни. Воспоминания русской княгини, внучки президента США. 1876-1918» также читают:

Предпросмотр книги «Революционные дни. Воспоминания русской княгини, внучки президента США. 1876-1918»

Революционные дни. Воспоминания русской княгини, внучки президента США. 1876-1918

   Внучка героя Гражданской войны в США, легендарного генерала Улисса Гранта, дочь генерал-майора Фредерика Гранта, Юлия вышла замуж за потомка знаменитого рода византийских императоров Михаила Кантакузина. Даже самые тяжелые революционные дни и выпавшие на ее долю испытания княгиня встречала с присущей ей деятельной энергией. Внимательный взгляд Юлии зафиксировал важные, но никем ранее не отмеченные черты меняющегося облика страны, которую она успела полюбить. В начале 1918 года после множества приключений княгине с мужем удалось выбраться из России.


Юлия Кантакузина Революционные дни. Воспоминания русской княгини, внучки президента США. 1876–1918

Глава 1
Детские впечатления

   Из многочисленных пересказов моей любимой истории с самого раннего детства узнала я о храбром и красивом мальчике[1], который в возрасте двенадцати или тринадцати лет три раза убегал из школы. В первый раз он отправился прямо к отцу[2] на поле битвы. Последний тотчас же вернул его к учителям; во второй раз он присоединился к солдатам армии своего отца, где его обнаружил один из штабных офицеров и отвез в генеральский лагерь. Там мальчика отчитали и вновь вернули к занятиям, но он снова бросил их и в третий раз отправился в армию как раз накануне Виксберга. В конце концов отец, покоренный настойчивостью и преданностью сына, позволил юному солдату остаться и подвергнуться всем трудностям лагерной жизни вместе с командующим, быт которого отличался еще большей суровостью, чем у большинства окружающих. Для него нашли пони и походную кровать. По ночам отец и сын спали бок о бок в генеральской палатке, или же мальчик лежал в полусне, смутно ощущая, как молчаливый мужчина ходит взад-вперед и перебирает карты, планируя предстоящие битвы и кампании, а затем садится писать приказы для завтрашнего боя.
   На рассвете отец и сын объезжали с инспекцией войска или поднимались на какое-нибудь возвышение, откуда генерал мог руководить сражением. Они всегда были вместе. По-видимому, этот благородный и преданный мальчик никогда не мешал командующему, и тот впоследствии с удовольствием рассказывал о том, какое мужество проявлял его младший товарищ под огнем и с какой жизнерадостностью переносил неудобства походной жизни во время военных действий.
   4 июля 1863 года он рядом с отцом вошел в Виксберг и с тех пор оставался на фронте. Когда в 1865 году наступил мир, на счету пятнадцатилетнего мальчика было два года постоянных участий в походах и большой накопленный опыт, сделавший его взрослее и немало послуживший ему в дальнейшей карьере. После войны последовал год подготовительных занятий, и юный ветеран поступил в Уэст-Пойнт. Дисциплина в академии, несомненно, казалась суровой для того, кто скитался по полям сражений, а озорство этого кадета нередко доводило его до беды, но его превосходное знание математики и талант ко всему, что касалось лошадей, муштры, стрельбы и прочих военных дисциплин, помогали ему. В итоге он окончил Уэст-Пойнт.
   В качестве адъютанта генерала Шермана[3] новоиспеченный второй лейтенант осуществил поездку в Европу, где впервые увидел зарубежные страны. Ему удалось побывать во Франции сразу же после Франко-прусской войны[4], посетить Ближний Восток, а оттуда отправиться на Кавказ. Он остановился в Тифлисе у наместника – великого князя Михаила[5], сына императора Николая I и младшего брата Александра II[6]. Из Тифлиса хозяин отправил моего отца на север с одним из своих адъютантов, который должен был доставить какие-то сообщения императору. Два молодых офицера помчались по обширным степям России по направлению к Москве. Мой отец влюбился в таинственную красоту равнин, где раздавались только стук копыт лошадей, запряженных в тройки, и звон колокольчиков. Затем последовала остановка в Москве, откуда по единственной в России железной дороге они отправились в Петербург.
   Здесь молодой симпатичный офицер снова получил теплый прием. Великий князь Михаил предупредил свою жену, и великая княгиня Ольга Федоровна (урожденная принцесса Баденская)[7] оказала чужестранцу радушный прием, так что он чувствовал себя как дома в ее дворце на набережной. Ее гость никогда не забывал удовольствия, доставленного ему этим посещением, и обаяние тех людей, которые были так добры к нему в юности.
   Вернувшись домой в 1872 году, он активно сражался с индейцами на Крайнем Западе, принимал участие в работе созданных правительством инспекционных комиссий в Монтане и в засушливых пустынях Аризоны, где наблюдал исполненную приключений и поэзии жизнь Дальнего Запада.
   Следующим этапом в карьере моего отца стало назначение в штаб генерала Филипа Г. Шеридана[8], расположенный в Чикаго. Там он познакомился с очень красивой молодой девушкой[9], только что с отличием закончившей учебу в монастыре в Джорджтауне. Быстро разгорелся роман. Ему было двадцать четыре года, а ей двадцать, когда они поженились в октябре 1874 года. Загородный дом мистера и миссис Оноре стал рамой блестящей сцены. Родители невесты принадлежали к числу наиболее примечательных жителей Чикаго, а невеста и ее сестра обладали редкой красотой и очарованием. На церемонии присутствовали генерал Шеридан и весь его штаб в парадных формах, жених был окружен и членами семьи, включая президента Соединенных Штатов и его выдающихся сподвижников и друзей, – все приехали, чтобы присутствовать при заключении счастливого брака офицера.
   Новобрачные поселились в Белом доме, откуда молодой полковник Грант, как и прежде, осуществлял свои длительные экспедиции на Запад. В столице, так же как и в Чикаго, молодая жена стала всеобщей любимицей. Две зимы миновало, и в июне 1876 года в тихой комнате президентского особняка, окна которой находились в тени огромного портика, родился первый ребенок, необыкновенно крупная девочка, фунтов тринадцать[10] пухлой плоти, – это была я.
   Будучи первым ребенком любящих друг друга родителей и первой внучкой таких дедушки и бабушки, какими были Улисс С. Грант и его жена, я была обречена стать обласканным ребенком. Мне часто рассказывали о моем крещении, когда меня назвали Юлией в честь моей бабушки Грант. Крестил меня в большой Восточной комнате доктор Джон П. Ньюман, пастор методистской церкви, которую посещал мой дедушка Грант.
   Затем мы поехали на Запад. Помню, как меня внезапно разбудили и одели ночью в поезде, медленно продвигавшемся среди кричащих толп. Поезд остановился, кто-то взял меня на руки и перенес из вагона в большой открытый экипаж. На заднем сиденье уже разместились дедушка и бабушка Гранты, только что вернувшиеся из кругосветного путешествия, нас окружало море лиц – мужских и женских. Факелы, огромное их количество, горели, вспыхивали ярким пламенем, коптили и дрожали, отбрасывая переменчивые отблески на лица, которые в моем детском воображении казались дикими от волнения. В сущности, они просто встречали национального героя, проявляя весь энтузиазм, на который только были способны. Все рты были открыты, и крики «ура!» заполняли воздух так же густо, как освещенные лица заполняли мой горизонт. «Грант! Грант! Добро пожаловать, Грант!», «Ура Гранту!», «Ура! Грант! Грант!».
   Мой дедушка сидел абсолютно спокойно на своем месте среди всего этого бедлама, но я впервые заметила глубину и мощь его взгляда и обратила внимание на то, какими темными казались его глаза, хотя они и сияли. Бабушка, напротив, помахивала рукой, раскланивалась и улыбалась. Она радовалась и выражала свою радость мужу, моей матери и всем вокруг. Когда меня, перепуганную шумом, передали матери, огромная толпа качнулась вперед, казалось готовая накрыть нас. Все более и более охваченная паникой, я спрятала голову в колени матери. Потребовалась изрядная доля усилий, чтобы вернуть мне утраченную смелость.
   Почти сорок лет спустя, во времена большевистского переворота в России, я увидела огромные толпы, которые держали всех в напряжении, и была напугана точно так же, как все остальные, но даже в 1917 году я не испытывала такой паники, как в тот день, когда огромная дружелюбная американская толпа выкрикивала свои приветствия моему молчаливому дедушке в Колорадо-Спрингс по возвращении из триумфальной поездки по всему миру.
   После недолгого пребывания в Колорадо-Спрингс мы все вместе поехали в Галену[11], и я наконец преодолела страх перед толпами народа, которые встречали нас на каждой станции, выкрикивая приветствия и размахивая руками. Люди обступали мое окно, дарили мне цветы или, напротив, просили у меня цветок «на память», как они говорили. Они заставляли меня что-то им говорить, смеялись и аплодировали, и я начала ощущать себя важной особой, но понимала, что мой маленький личный прием был частью торжественной встречи Гранта.
   В Галене мы поселились у дедушки с бабушкой, вернувшихся в свой маленький домик, где они жили до войны. Проведя четыре года на полях сражений и восемь лет в Белом доме, посетив различные европейские и азиатские дворцы, они вернулись в свой старый дом и с удовольствием поселились там, что много говорит о выдающейся паре. Вскоре мы покинули их и вернулись в наш дом в Чикаго.
   Мой отец, служивший в штабе генерала Шеридана, чаще находился в Чикаго и меньше на Дальнем Западе, а однажды они с мамой уехали в путешествие, оставив меня на попечение моей прелестной тетушки, сестры матери, миссис Палмер[12]. Это был официальный визит, который мой дедушка нанес президенту Диасу[13]. Генерал Шеридан сопровождал моего деда, а мой отец поехал как адъютант Шеридана, в их группу входило и несколько важных гражданских лиц. Бабушка тоже поехала, как и прочие жены, – веселая умная компания вокруг великой центральной фигуры.
   Когда мне исполнилось пять лет, в мою маленькую жизнь вошло нечто новое – в доме появился новорожденный мальчик. Моего малютку брата назвали Улиссом в честь деда, и мне доставляло огромное удовольствие помогать за ним ухаживать. Мать обладала слабым здоровьем, и отец, вышедший в отставку, перевез нас всех в Нью-Йорк, где мы переехали в новый дом номер 3 по Восточной Шестьдесят шестой улице. Мне он казался большим и мрачным. С огромным интересом я услышала, как взрослые говорили, что его подарили моему деду жители Филадельфии.
   Отец и дедушка решили принять участие в банковском бизнесе, в котором уже состоял один из моих дядюшек. Фирма называлась «Грант и Уорд». Это был процветающий концерн, и отец с дедом решительно вложили в него все свои сбережения, сделанные во время службы в армии. А дедушка даже вложил деньги, предоставленные ему Нью-Йорком, чтобы выразить признательность за его патриотическую службу.
   Мама все еще была слаба, и, чтобы укрепить ее силы, мы переехали на зиму в прелестный коттедж в Морристауне в Нью-Джерси. Им с отцом очень понравилось это место, и я прекрасно помню, как увлеченно они обставляли мебелью свой новый дом и каким привлекательным его сделали.
   Однажды вечером весной 1884 года, когда отец пришел домой, он выглядел очень усталым, бледным и взволнованным. Он, как всегда, обнял меня и поднялся с мамой в гостиную. Раздался ее возглас, полный удивления и огорчения, затем до холла, где внизу сидели испуганные дети, стали доноситься громкие вопросы и тихие ответы. Когда они спустились, глаза у мамы были красные, и она велела мне поскорее отправляться в постель, что я и сделала, размышляя о том, что же произошло.
   На следующее утро я узнала: у нас совершенно не осталось денег, и нам предстояло переехать к бабушке, которая каким-то образом сохранила достаточно средств, чтобы содержать свой дом, в то время как нам приходилось отказаться от нашего. Для меня возможность поехать к бабушке являлась компенсацией за любые неприятности, но со временем я осознала всю глубину драмы банкротства компании «Грант и Уорд» и увидела, как глубоко переживал ее отец. Он стал уходить из дому раньше обычного и возвращаться позднее. Наших лошадей и экипажи увели в первый же день и продали. Каждый день приходили рабочие, чтобы упаковывать и вывозить мебель. Ежедневно, возвращаясь домой, отец спрашивал, готовы ли мы. Охваченная лихорадочным волнением и желанием помочь, я упаковывала и снова распаковывала свои игрушки и маленькие сокровища. Через несколько дней, возможно через неделю, мы закончили.
   Лишь годы спустя я осознала весь героизм, проявленный моими родными в то время. Когда в это ужасное утро отец и дедушка приехали в город, за ними прислал мой дядя Улисс-младший, партнер Уорда по банку. Они узнали страшную весть: Уорд сбежал со всеми деньгами, и фирма обанкротилась. Практически все, что мой отец имел, было вложено в эту фирму, а то немногое, что у него оставалось, он тотчас же вложил в общую собственность, чтобы расплатиться с инвесторами, вложившими небольшие суммы. Мой дед поступил точно так же. Его дом в городе еще задолго до этого по его просьбе был переписан на имя бабушки, а еще он подарил ей коттедж Элберон во время своего президентства, так что он решил, что она должна сохранить их за собой и принять туда всю семью.
   Именно из-за банкротства фирмы «Грант и Уорд» мы переехали в дом деда и стали там жить. Мой отец продолжал работать в Нью-Йорке, а в свободное время помогал деду просматривать старые бумаги, отыскивая военные записи и документы. Они нужны были для статей, которые дедушка намеревался написать для журнала, обещавшего заплатить неслыханную сумму в пятьсот долларов за их серию.
   Весной 1884 года дед, выйдя из дому и направляясь по тротуару к экипажу, поскользнулся на апельсиновой или банановой кожуре, упал и сильно повредил бедро и ногу. Ему помогли вернуться домой, несколько дней усиленного ухода позволили избавиться от серьезных последствий, но после этого у него осталась небольшая хромота, и он стал медленней ходить.
   Я знаю, какое облегчение и удовлетворение испытывал дедушка от того, что его статьи повсеместно пользовались шумным успехом и приносили ему доходы. Я слышала, что его просили написать мемуары в форме книги и что он получал весьма лестные предложения.
   Мой отец, генерал Портер, мистер Дрексел и мистер Чайлдз[14] всегда говорили по поводу книги. К ней уже собирались приступить, и дедушка должен был предоставить свои записи о Гражданской войне.
   Таково было положение вещей, когда до меня стали доноситься отдельные замечания членов нашей семьи или старых слуг о том, что он не очень хорошо себя чувствует. Кое-кто говорил, что он немного простудился и у него слегка побаливает горло; прошел слух, будто у него не простуда, а горло заболело, когда он однажды проглотил кусочек кожуры персика; возможно, на персиковой кожуре было что-то, оцарапавшее нежную ткань горла. Приглашенный доктор сказал: «Горло курильщика» – и прописал лекарство для полоскания.
   Казалось, дедушка как-то притих, а когда наступила осень, он время от времени упоминал, что горло не стало лучше и его нужно будет подлечить, когда семья переедет в город. К тому же порой члены семьи говорили друг другу, что у дедушки болит голова. Они приписывали это тому сидячему образу жизни, который он теперь вел, боли в бедре, испытываемой им при ходьбе, и сосредоточенности, необходимой ему при написании книги.
   Вскоре отец по какой-то причине перестал ездить в город на работу и стал постоянно присутствовать в кабинете деда. Я не совсем понимала причину этих перемен, но слышала, что пожилому автору с больным бедром трудно передвигаться в поисках нужных документов, карт и книг, а диктовка утомляла его горло и голос.

Глава 2
Болезнь и смерть дедушки

   Не помню, чтобы в ту зиму устраивались вечера. Рано поутру дедушка обычно отправлялся в деловой центр города на лечение горла, затем возвращался и приступал к работе над книгой – то диктовал, то писал. Многие великие люди подолгу проводили в верхней гостиной.
   Постоянным гостем был генерал Шерман. Он много говорил, был высоким и энергичным, обладал незаурядной внешностью. Часто приходил посидеть и генерал Логан Черный Джек[15]; сначала он хранил молчание, затем разражался проникновенной речью, вспоминая военные истории и какие-то случаи, когда гений моего деда проявлялся в наиболее полной мере.
   С наступлением зимы в гостиной бабушки время от времени стали появляться генерал Букнер[16] и некоторые другие бывшие противники, они хотели продемонстрировать свою симпатию и побеседовать со своим победителем.
   Приходило и много гражданских лиц. Самым интересным из них был сенатор Роско Конклинг[17] – высокий, импозантный, с красивыми седыми вьющимися волосами, седеющей бородой и гордо откинутой головой. Он выглядел настолько значительно, что заставлял своих собеседников испытывать благоговейный трепет. Не помню, о чем он говорил – я не очень хорошо понимала, – но, когда он говорил, все слушали и, казалось, испытывали огромный интерес.
   Один из частых посетителей ужасно меня пугал. Это был Марк Твен, с лохматой гривой длинных белых волос, то лежащих волной, то небрежно свисающих на его низкий лоб, а выступающие брови почти скрывали сверкающие из-под них глубоко посаженные глаза. Пожимая руку он чуть не раздавливал мою маленькую пухлую руку и смотрел на меня с несколько причудливым выражением, возможно даже не думая обо мне в этот момент. Затем он медленно, растягивая слова, произносил какое-нибудь замечание странным скучающим, монотонным голосом. Мне почему-то пришла в голову мысль, что он сумасшедший, я никому не осмеливалась сказать об этом, но, когда он приходил, старалась держаться поближе к кому-нибудь из взрослых. Помню, как однажды летом в Маунт-Макгрегор он незамеченным подошел ко мне в саду, где я играла, и когда заговорил, я обернулась, увидела его и, не ответив, с криком бросилась домой. Впоследствии, прочитав его книги, внесшие большой вклад в американскую литературу, я часто сожалела о том, что вела себя так глупо.
   В эти дни в дом моих родителей приходили и другие люди. Помню, деду доставляло огромное удовольствие, когда приходил или присылал какие-то сообщения человек по имени Джефферсон Дэвис.[18]
   Зима медленно тянулась, и деду становилось все хуже. Он постоянно оставался в своей комнате. Время от времени мне позволяли зайти к нему, строго-настрого запретив шуметь и даже разговаривать. Он постоянно работал, отказываясь сделать передышку, как его об этом ни умоляли. В то же время все говорили о замечательной работе, которую он делал, и о главах, которых накапливалось все больше и больше.
   Когда стали обсуждать планы на лето, кто-то предложил Маунт-Макгрегор у подножия Адирондака – доступное, сухое, прохладное, способное придать силы место, все что только можно желать: маленький отель, где можно было поесть, к нему был пристроен крошечный, но вполне достаточный по размеру, чтобы вместить семью, коттедж; дубовые и сосновые леса; величественный вид на простирающуюся вдали долину. Вопрос был решен. Хотя все боялись перевозить инвалида, но путешествие прошло благополучно.
   Какое-то время перемены и воздух оказывали благотворное воздействие, хотя он, конечно, как прежде, испытывал боль и ему было трудно глотать. Через день-два стали прибывать силы, и дедушка стал выходить, носить свою одежду, процесс одевания и раздевания уже не так, как прежде, утомлял его; он снова стал играть большую роль в жизни семьи, организованной таким образом, чтобы он мог иметь общение в достаточной мере.
   Вскоре – это произошло день, два или три спустя – мама вышла на балкон и позвала нас, детей. «Быстро, папа хочет, чтобы вы пришли повидать своего дорогого дедушку», – сказала она.
   Мы прибежали к ней, и она отвела нас в комнату, где, откинувшись в кресле, сидел дедушка. Бабушка расположилась рядом с ним и тихо плакала. Она держала в руках носовой платок и маленькую бутылочку, наверное с одеколоном, и смачивала дедушке лоб. Мне показалось, что волосы у него длиннее, чем обычно, и сильнее вьются, глаза были закрыты, а лицо выглядело немного исказившимся и бледнее, чем всегда. Капли пота выступили на широком лбу, а когда я подошла поближе, старый Харрисон[19] осторожно вытер такие же капли с тыльной стороны руки, неподвижно лежавшей на подлокотнике кресла. Отец сидел с противоположной стороны от бабушки, а доктор и сиделка стояли за спиной у инвалида. Старик Харрисон стоял на коленях рядом с моим отцом, но встал, и я заняла его место. Мама подошла ко мне сзади и сказала: «Поцелуй дедушку», но я не могла дотянуться до его щеки. Я снова обратила внимание на то, как прекрасна его рука. Я взглянула на отца, и тот, кивнув, поддержал меня. Минуту-другую я стояла рядом с ним, затем мама прошептала: «Теперь мы должны уйти». Ощущая комок в горле, я наклонилась и поцеловала прекрасную руку, и меня вывели из комнаты.
   Когда няня Луиза разбудила нас на следующий день рано утром, она сказала, что ночь была тяжелой для генерала, и вся семья провела ее рядом с ним.
   Когда мы открыли дверь детской и вышли в холл, Харрисон бежал по нему от комнаты моих родителей, дверь которой оставил широко распахнутой, к комнате бабушки. И принялся стучать в нее. Мы подошли к лестнице, и я увидела, что отец надевает френч, – похоже, он спал в брюках и рубашке, готовый выйти в случае необходимости. Он выскочил из спальни и бросился к лестнице, совершенно нас не замечая, я представить себе не могла, что он может так быстро взбежать по лестнице. Мама, одеваясь на ходу, тоже поспешила мимо. А из бабушкиной комнаты раздалось рыдание и возглас: «Я иду», прозвучавший в ответ на стук Харрисона.
   Детей отвели в отель. Меня посадили на стул и, как всегда, велели съесть все, что лежало передо мной, но я не могла. Завтрак тянулся ужасно медленно; вдруг кто-то из прислуги сказал: «Там в коттедже все закончено»; а когда Луиза возразила, слуга добавил: «Да, да, только что принесли телеграмму, чтобы отправить ее из конторы отеля, и посыльный сказал, что генерал Грант только что умер».
   Пожалуй, тогда впервые в жизни я по-настоящему испытала горе. Порой я ощущала его страдания и терпение, так что восхищение и жалость смешивались с другими чувствами, и, наконец, они всецело овладели мной, и я расплакалась. Буря миновала, я вытерла глаза и подумала, не могу ли я чем-нибудь помочь отцу, который находился в коттедже, «заботясь обо всем», как мне сказали.
   Мне казалось, что я не смогу принести никакой пользы, затем я вспомнила, что для умерших делают венки. Может, и мне сделать венок? Мне пришло в голову, что самый красивый венок, какой мне когда-либо удавалось сделать, был плоский венок из дубовых листьев. Я нарвала листьев с маленьких побегов высоких деревьев и принялась за дело. Работа продвигалась быстро, и примерно через полчаса венок из широких сверкающих листьев был сплетен и выглядел очень красиво, лежа на плоском камне.
   Оставалось только отнести его к дедушке. Я побежала домой и приблизилась к нему с задней стороны, чтобы не идти через сад и не встретить там няню, поднялась на балкон и заглянула в окно комнаты смерти. Отца там не было, но в центре комнаты стоял гроб, вещь, доселе невиданная мною; а вокруг ходили двое незнакомых мне мужчин и расставляли стулья. Старший из них тотчас же увидел меня, подошел к двери и спросил, что я хочу.
   «Я принесла дедушке венок; я думала, папа здесь», – ответила я. Немного поколебавшись, он произнес: «Конечно, мисс. Ваш папа ушел ненадолго вздремнуть, и я на вашем месте не стал бы его беспокоить. Может, вы отдадите венок мне, чтобы я положил его генералу. Это очень хороший венок; и, думаю, не будет вреда, если вы зайдете и поможете мне сами».
   Я зашла вместе с гробовщиком, и он аккуратно положил венок на гроб. Затем он позволил мне постоять рядом, всматриваясь в знакомое лицо под стеклом, в то время как он продолжал делать свое дело, приводя все в порядок. У меня разрывалось сердце при виде дедушки, такого неподвижного и мертвого.
   Позже с каждым поездом нам привозили множество цветов, и флористы приносили особые большие цветочные композиции, украсившие дом и наполнившие его своим ароматом, но я очень гордилась тем, что мой венок оставался единственным, лежавшим на гробе. Со временем он стал увядать, и листья немного загнулись, но отец заверил меня: «Ничего, малышка, венок покроют лаком, и он сохранится, а потом его похоронят вместе с дедушкой. Уверен, что он захотел бы взять его с собой навсегда».
   Невозможно подробно описать, как проходила жизнь нашей семьи с 23 июля по 8 августа. Помню огромные толпы мужчин с непокрытыми головами и женщин, облаченных в черное. Складывались в груды цветы, а также выгравированные и заключенные в рамку послания с выражением соболезнования. Корзинами приносили письма. И в то же время не было никакой неразберихи или пустой болтовни. Благодаря организаторским способностям моего отца, его терпению и самоконтролю наилучший результат всегда был обеспечен.
   Отец отправился в Нью-Йорк сопровождать гроб с телом деда на специальном поезде, задрапированном черным. К нам приехал дядя Улисс, чтобы позаботиться о семье и отвезти нас в Нью-Йорк. Приехав в город, мы поселились в старом отеле на Пятой авеню. У нас под окнами по улице бродили огромные толпы народа, и мне нравилось наблюдать за людьми. Принесли черную одежду, и каждый член нашей семьи купил все необходимое для траура, в том числе креповые повязки. Флаги повсюду были приспущены, и бесконечная процессия проходила через двери нью-йоркской ратуши, чтобы отдать долг моему деду. На несколько дней его тело было выставлено для прощания, и люди торжественно проходили мимо: мужчины, женщины и дети, медленно передвигаясь на усталых ногах, напряженно всматривались последний раз в черты знакомого лица.
   Наступило 8 августа, рано утром наша семья заняла свое место в погребальном кортеже, готовом выстроиться в линию и двинуться, как только проедет огромный катафалк. Даже мой детский ум преисполнился благоговением перед размахом огромной демонстрации. С Двадцать третьей по Сто шестнадцатую улицы на пять миль протянулась вереница сочувствующих людей, они толпились на тротуарах и изгородях, стояли у окон и в дверях; и все лица выражали печаль, некоторые даже плакали. Я почти ничего не помню об этих часах, проведенных в погребальном экипаже, – только эту толпу. Вместе с родителями и моей тетушкой Нелли мы оказались запертыми в жаркой полутьме. Несколько сандвичей, длительное молчание, время от времени прерываемое заданным вопросом и ответом на него; порой я ощущала свое усталое тело и влажные глаза, но очень хорошо помню бледное застывшее лицо отца и его хриплый голос.
   Наконец мы прибыли в Риверсайд[20] – полуденное солнце ярко сияло, освещая временное маленькое кирпичное надгробие. Службы, простые и прекрасные, были проведены быстро и гладко и закончились сигналом горна. Затем мы вернулись назад в отель, испытывая чувство невыразимой усталости и потери.
   С этого времени до весны 1889 года мы жили с моей бабушкой Грант. Отец приступил к работе над книгой, которую дедушка оставил в рукописи своим наследникам, ее нужно было перечитать, исправить корректуру, предстояла и бесконечная детальная работа по тщательной подготовке карт и иллюстраций.
   Маленький кабинет на втором этаже вновь превратили в бабушкин будуар, и она вскоре переехала в комнату, недавно бывшую спальней дедушки. Простую скромную мебель перенесли на третий этаж, и там, в комнате, расположенной как раз над бывшим кабинетом, отец приступил к осуществлению ежедневной работы – встречался с издателями, обсуждал условия договора, воплощал в жизнь инструкции покойного автора. Когда первое издание мемуаров было распродано и получили деньги, он взял на себя вдобавок все бабушкины дела.
   Мы испытали чувство глубокого удовлетворения, когда два тома, написанные в страданиях и с таким мужеством в борьбе со смертью, были высоко оценены общественностью и достигли той цели, ради которой создавались.
   Первый чек, присланный издателями, своим размером побил все рекорды. Он превышал 300 тысяч долларов!

Глава 3
В Вене и мой дебют при дворе

   Весной 1889 года, когда мне было почти тринадцать лет и я была тихой высокой девочкой с длинными густыми волосами без каких-либо отличительных черт, мама как-то вечером позвала нас к себе в комнату и объявила, что у нее для нас большой сюрприз: мы все поедем надолго в Вену! Президент Гаррисон назначил моего отца чрезвычайным и полномочным послом в Австрию, и мы должны подготовиться к скорому отъезду. Меня охватило огромное волнение. Я снова и снова писала название новой должности отца до тех пор, пока не выучила, как правильно ее писать и произносить. Прежде я располагала лишь ограниченной и туманной информацией об Австрии, но я стала расспрашивать и узнала, что Вена считается одной из самых блистательных столиц Европы, что там жило множество великих династий, прославившихся в веках, включавших и баронов-разбойников, и императоров Священной Римской империи. А также она славилась искусством, музыкой, превосходными нарядами, придворными приемами, прекрасными кожаными товарами, сокровищницами и дворцами.
   Мы должны были прибыть в Саутгемптон, провести некоторое время в Лондоне, а затем отправиться в Вену через Францию или Германию, в точности родители должны были решить в последний момент. В любом случае нам предстояло совершить настоящее путешествие, и я пребывала в приподнятом настроении в предвкушении этого приключения.
   Мы выехали в начале марта. Бабушка с компаньонкой решила поехать с нами и провести лето за границей, так что наша компания состояла из шести человек.
   Наконец с помощью книг долгая и довольно унылая поездка, продолжавшаяся около десяти дней, подошла к концу. Поездом, согласованным с пароходным расписанием, мы добрались до Лондона, огромного караван-сарая, где нетрудно потеряться. Плохая еда, комнаты, которые сами забыли, когда были чистыми, изморось, слякоть, темнота – все это вносило свою долю уныния, когда мы знакомились с достопримечательностями.
   Родителей пригласили на прием, и они отправились туда, причем оба выглядели превосходно. Мне позволили помочь маме одеваться. Она, казалось, излучала свет в своей оранжевой парче, расшитой серебряными бусинами.
   В тот день королева Виктория устраивала прием при дворе и была столь любезна, что припомнила, как мой отец несколько лет назад посетил ее в Виндзорском замке. По словам мамы, принц Уэльский Альберт-Эдуард казался безумно скучным, а принцесса – улыбчивой и очень милой. Многие выдающиеся люди, государственные деятели различных стран хотели пообщаться с моим отцом и обсудить интересы Америки и текущие события европейской политики, поэтому родители встретили необычайно любезный прием в официальных кругах.
   После недолгого пребывания в Англии мы отправились в Вену через Бельгию и Германию. Отец стремился поскорее занять свой пост и приступить к исполнению обязанностей, чувство долга не позволило ему допускать дальнейших остановок в пути. Он сожалел, что ему пришлось разочаровать нас, но пообещал, что когда-нибудь привезет нас туда снова, чтобы осмотреть эти земли, которые мы так быстро проскочили.
   В Вене нас ожидал экипаж дипломатической миссии и лакей, и мы с первого взгляда влюбились в этот город. От поезда до нашего отеля в центре Старого города пролегал долгий путь. В первом квартале, который мы миновали, были широкие открытые улицы. Затем мы добрались до Ринга с его роскошными общественными зданиями и парками, покрывавшими то место, где когда-то стояли укрепленные стены старой Вены. Внезапно мы резко повернули направо и оказались на крошечной улице, такой узкой, что, казалось, можно было обменяться рукопожатиями, стоя на противоположных сторонах. А какие тротуары! Они могли вместить только двоих человек, а третьему пришлось бы идти по дороге.
   Неожиданно мы остановились. Наш лакей, по имени Франц, сразу же объявил, что давно уже работает в дипломатической миссии и говорит по-английски свободно, он спустился и открыл дверцу. Мы высадились перед не обещающим ничего хорошего зданием и зашли в него. Франц объяснил, что есть еще другой отель, более новый, но не такой элегантный, он не подходит для того, чтобы там «жили превосходительства».
   Лифта не было, вверх вела широкая лестница, огороженная стеной с обеих сторон, белая с толстым красным ковром. Один марш вверх – и открылась темная лестничная площадка, тяжелые красные бархатные портьеры и окрашенная в белый цвет деревянная дверь. Она широко распахнулась, и мы оказались на пороге апартаментов королей, принцев и превосходительств!
   Две огромные комнаты, одна отделана коричневой и голубой парчой с крупным узором, другая – красным камчатным полотном; повсюду множество золота: на рамках, зеркалах, резных спинках стульев; огромные люстры из позолоченной бронзы или богемского стекла; канделябры, часы и вазы, искусно сделанные из металла, стояли на высоких каминах. Даже если бы сто человек зашли в одну из комнат, она не выглядела бы переполненной. Возможно, короли, принцы и превосходительства воспринимали подобное жилье вполне привычно, но простой американской девочке оно казалось огромным дворцом. Наши спальни были соответствующих размеров, но ванн не было, не было даже туалетных комнат. Отец осведомился о цене, и ему назвали цифру, доказывающую, что такое жилое пространство в Вене было неходовым товаром. Так что мы сняли эти комнаты.
   Первый месяц мы провели в причудливом отеле «Мунш». Там было удобно, и нам все больше и больше нравился вид на площадь и роскошь обедов, подаваемых в огромном салоне. Мы даже привыкли к отсутствию ванн, и вид лохани в комнате стал казаться вполне приемлемым.
   Двор был в глубоком трауре по кронпринцу Рудольфу, умершему всего за несколько недель до нашего приезда. Поэтому мои родители почти не вели светской жизни в начале нашего пребывания в Австрии. Отец сразу принялся за дипломатическую работу и так управлялся с ней, что клерки и секретари изумлялись, как много успевали сделать под его руководством. Нам подыскали квартиру в том же здании, где находились дипломатические службы, куда мы и переехали в начале осени.
   Отец вернулся домой чрезвычайно довольный монархом, когда во время первого приема вручил свои верительные грамоты. Его величество проявил безграничную сердечность: он сказал, что чрезвычайно рад тому, что мой отец представляет Соединенные Штаты в Австрии, припомнил, как принимал моего деда в Шёнбрунне[21] много лет назад, когда тот во время своего кругосветного путешествия ненадолго остановился в Вене. Император расспрашивал отца о последних годах президента Гранта, спрашивал о бабушке, которую тоже помнил. Он расточал улыбки и дружелюбие, проявлял огромное обаяние – пример того, как человек в его положении должен себя вести, чтобы завоевать сердца тех, кто приближается к нему. Он не говорил по-английски, а мой отец – по-французски, но каждый из них имел некоторое представление о языке другого, так что они вполне обходились без активного участия присутствовавшего здесь переводчика.
   Мы, дети, быстро привыкли к австрийским обычаям, летом с нами занималась австриячка фрау Митци, а осенью мой брат поступил в Терезианум – замечательную школу, основанную Марией-Терезией для аристократии.
   В дипломатической миссии все шло гладко. Отцу нравился штат, особенно морской и военный атташе (последний был его старым товарищем по Уэст-Пойнту), у них обоих были очаровательные жены, так что его официальная семья представляла собой веселую и счастливую группу.
   В нашем доме постоянно бывало много привлекательных людей, и к тому времени, когда я достаточно повзрослела, чтобы быть представленной ко двору, у меня появилось довольно много благожелательных друзей среди коллег моего отца и среди jeunesse doree[22], входившей в секретариат посольств. Было у меня и немало подруг среди молодых девушек-австриячек.
   К этому времени мы с родителями чувствовали себя в прекрасной австрийской столице как дома. Я научилась говорить по-немецки почти как на родном языке.
   Только мне исполнилось шестнадцать лет, как в ноябре 1892 года президентом был избран Кливленд. Вскоре после этого он оказал моему отцу честь, прислав очаровательное личное письмо, в котором сообщал молодому американскому посланнику о том, с каким удовольствием он узнал о его превосходной работе в течение четырех прошедших лет. Он писал, что будет рад, если мой отец останется на своем посту при его демократическом правительстве. Отец был чрезвычайно польщен и тотчас же написал ответ, где выражал свою признательность, но отклонил предложенную ему честь остаться на посту посланника в Вене. Ему казалось, что эту должность следует занять представителю президентской партии. Тем не менее он заверил мистера Кливленда, что с радостью останется на посту до тех пор, пока тот не подберет ему преемника.
   Это означало, что мы останемся в Вене до конца весны, и родители решили, что мне следует выходить в свет или по крайней мере принять участие в большом придворном балу.
   Мой предстоящий дебют вызвал у меня огромное волнение. Это означало, что те огромные перемены, которые обычно происходят в жизни девушки постепенно, я должна была преодолеть одним махом. До нового 1893 года я продолжала посещать уроки, носила короткие юбочки и заплетала волосы в косички, а затем, как по мановению волшебной палочки, я выросла, мои волосы были теперь зачесаны наверх, а платье касалось пола.
   Три платья, сделанные для меня самим великим Дреколлом[23], были закончены и сидели на мне очень красиво. У моей мамы был превосходный вкус, и я очень радовалась.
   Нарядившись для большого бала, я пошла показаться родителям, и мама, в последний раз внимательно осмотрев меня, подправила тут и там прядь волос и добавила кое-где булавку к платью. Затем она надела мне на шею прекрасное старинное ожерелье из мексиканской филиграни.
   Мое представление при австрийском дворе произошло в красивом зале в более современной части дворца; его убранство, состоящее из белых с золотом деревянных панелей и блестящей парчи, принадлежало к стилю ампир или какому-то более позднему стилю. Мой отец и его секретари выделялись из толпы своей простой вечерней одеждой, в то время как большинство мужчин соперничали с женщинами великолепным золотым и серебряным кружевом и многоцветными одеяниями – красными, синими, зелеными и белыми.
   Вскоре после нашего прихода мне представили несколько мужчин, каждый из них произнес подобающий случаю незначительный банальный комплимент. Те, кто помоложе, просили меня не забыть о них позже в бальном зале.
   Вдруг все замолчали, были слышны только три удара в пол, оповещающие о торжественном выходе императора и его свиты. Затем мы повернулись к двери, где стоял император, кивая головой и приветливо улыбаясь и держа под руку герцогиню Камберленд. Мы все присели в реверансе, и длинная процессия вошла в комнату.
   Император начал со старшего посла и пошел довольно быстро вдоль ряда, при этом не проявляя признаков скуки или спешки. Он оставлял всех мужчин и женщин с убеждением, будто ему, императору, было очень приятно обменяться этими несколькими фразами со своими гостями. Он приблизился к моим родителям и с теплым рукопожатием произнес по-французски: «Как поживаете, полковник Грант? Добрый вечер, мадам. Слышал, что ваша девочка сегодня здесь и что она очень мила. Я непременно должен с ней познакомиться».
   Родители тотчас же немного раздвинулись, я вышла вперед и сделала глубокий реверанс, его величество сердечно протянул мне руку и на мгновение крепко сжал мою. Он бросил на меня быстрый проницательный взгляд и снова заговорил по-французски: «Рад, что вы пришли ко мне на бал, мадемуазель. Надеюсь, вам здесь понравится и вы хорошо повеселитесь. Несомненно, так и будет, если вы говорите по-немецки; наши люди любят тех, кто говорит на их языке, и чувствуют себя с ними непринужденно. Вы провели здесь несколько лет со своим отцом, научились ли вы говорить?» Я ответила по-немецки: «Ja, Majestat![24] Я говорю по-немецки даже лучше, чем по-английски, и чувствую себя в Вене как дома».
   Император запрокинул голову и искренне рассмеялся: «Но вы говорите на венском наречии, это так очаровательно! Где вы выучили наш местный говор?» Я ответила, что научилась ему потому, что считаю его намного красивее, чем северогерманское наречие. Эти слова, похоже, очень обрадовали и позабавили его величество, он задал мне еще несколько вопросов и, наконец, произнес: «Уверен, что вы будете иметь большой успех, а я с удовольствием за этим понаблюдаю!»
   Наконец мы прошли по сводчатому проходу и очутились в огромном бальном зале Габсбургов, где уже много веков они устраивали свои приемы. Император повернулся и поклонился герцогине Камберленд, и заиграл оркестр – подобную музыку нечасто можно было услышать – вальсы Штрауса в исполнении оркестра, не имеющего себе равных в Европе, ибо по приказу императора им дирижировал сам Штраус, и исполнялась его собственная музыка.
   Затем наступило время ужина, и к нам присоединилось большое количество мужчин. Я очень хорошо провела время; как только музыка заиграла, мы снова устремились вальсировать и танцевали до тех пор, пока по какому-то сигналу вечер не окончился, королевские особы поклонились и удалились, а все прочие устремились по направлению к разным дверям.
   Наступил день отъезда, и мы отправились на вокзал в старом экипаже в сопровождении все того же Франца, встретившего нас когда-то ранним утром более четырех лет назад. Франц был в слезах, и я была близка к тому, чтобы разрыдаться. Родителям тоже было грустно покидать этот приятный пост. Нам принесли множество цветов и сладостей; многие австрийские друзья и почти все сослуживцы отца пришли нас проводить. Царило огромное волнение. Когда мы отъезжали от станции, нас провожали взмахами шляп и пожеланиями счастливого пути.

Глава 4
Возвращение домой

   Высадившись на берег в Нью-Йорке, мы сразу же отправились в «Кранстон-отель» на Гудзоне, где остановилась бабушка. Она чувствовала себя хорошо и, казалось, была рада видеть нас и тому, что наше длительное пребывание за границей закончилось. Родители придумали восхитительный план, к осуществлению которого намеревались приступить немедленно. Мы собирались поехать в Чикаго и нанести продолжительный визит семье моей матери. Всемирная выставка[25] была в полном разгаре, и моя красавица-тетушка миссис Палмер[26] была председательницей Отдела женского труда. В то время, когда женщины еще только начинали приступать к гражданской службе, они обрели признание в связи со Всемирной выставкой и рьяно пытались сделать все как можно лучше. Тетя согласилась на роль председательницы после некоторых колебаний. Здание Отдела женского труда выглядело наиболее художественно в Белом городе на озере[27], здесь устраивались различные празднования и большие торжества, которыми правление могло по праву гордиться.
   Когда мы в конце июля приехали в Чикаго, выставка была в полном разгаре, и тетя хотя и была очень занята, но уже привыкла к своей роли и играла ее непринужденно и изящно, не проявляя никаких признаков волнения или усталости. Ей было сорок два года, и она, казалось, излучала энергию. Доброжелательная, быстрая и умелая, она умудрялась справляться со своими нелегкими обязанностями спокойно, с приятной улыбкой, и это очаровывало ее помощниц и удваивало их старания и энтузиазм. Ей помогало немало выдающихся женщин, их было слишком много, чтобы я могла назвать всех по имени, они достойно представляли Чикаго и многие другие города Америки. Там были и женщины, приехавшие из-за границы, они привезли экспонаты из своих далеких стран. Такое движение женщин было совершенно новым явлением, и все наблюдали за ним с интересом.
   Это лето оставило после себя только приятные воспоминания и о родственниках, и о волнующих событиях Всемирной выставки. Когда она закончилась, мы с сожалением покинули Чикаго, и я обнаружила, что жизнь дома была даже лучше, чем в Вене!
   В начале октября мы поехали в Нью-Йорк. Мама сказала, что мы теперь очень бедны, и будет довольно тяжело после того комфорта, который окружал нас в Вене, обосноваться на родине и жить здесь чрезвычайно скромно.
   Мы нашли маленький новый трехэтажный домик на Западной Семьдесят третьей улице, и родители сняли его на зиму; и, хотя он был крошечным, нам каким-то образом удалось втиснуть туда мебель, которую мы привезли из Вены.
   Наша бедность не имела для меня большого значения, просто мы не могли устраивать званых вечеров, а вместо экипажей дипломатической миссии пришлось пользоваться трамваями. Но другие устраивали так много развлечений, что было бы трудно вместить нечто большее в сезон.
   Отец много писал, он готовил новое популярное издание дедушкиной книги со своими примечаниями и с большим количеством карт и иллюстраций, чем было в первом издании. Книга вскоре поступила в широкую продажу.
   Мой брат полюбил американский образ жизни и с жаром погрузился в школьную жизнь в Катлерсе. Он хорошо учился и становился высоким сильным парнем. Закончив Катлерс в шестнадцать лет, мальчик прозанимался год в Колумбийском колледже, а затем поступил в Уэст-Пойнт.
   Месяцы пролетали, и мой отец все глубже погружался в политическую ситуацию как в Нью-Йорке, так и в стране. Он общался со многими выдающимися людьми: вскоре умерший ветеран Роско Конклинг; сенатор Рут[28], чьи таланты и личные качества поставили его в первые ряды великих людей; Джозеф Чоут[29]; сенатор Уильям Эвартс[30]; генерал Шерман и генерал Портер; экс-президент Гаррисон; президент Макинли и руководители политических организаций сенатор Платт[31] и Марк Ханна[32] прошли через наш салон, запросто обедали с нами или приходили поговорить с отцом об интересах страны, штата или города, о целях и работе республиканской партии.
   Деятельность отца принимала все более и более серьезный характер, и ему приходилось оставаться в городе даже летом. Мама не покидала его, старалась, чтобы в доме было всегда удобно и уютно даже в жаркую погоду. Я посещала друзей за городом, по их приглашению, где проводила вместе с другими гостями по нескольку дней. Мои тетя и дядя Палмеры два лета снимали коттедж в Бар-Харбор и брали меня с собой. После этих сезонов те же родственники пригласили меня в Ньюпорт, тогда я впервые появилась на этом модном курорте, где у меня уже было немало друзей среди нью-йоркских весельчаков. Обычаи в Ньюпорте были тогда проще, чем теперь, а мы представляли собой толпу беззаботной молодежи. Мы скакали на лошадях, ездили на пикники, отправлялись на ловлю крабов, танцевали и вместе обедали – в общем, поступали так, как душе заблагорассудится.
   Только один год был омрачен Испано-американской войной. Уже весной в предчувствии войны отец поступил добровольцем на военную службу. Первоначально он не знал, в каких войсках будет служить. За несколько недель ожидания он подготовил форму и снаряжение. Наш дом заполнился различными принадлежностями: седлами и упряжью, форменной одеждой, оружием и прочим. Постоянно приходили и уходили группы каких-то мужчин, которые хотели, чтобы отец присоединился к той или иной группе волонтеров, отправлявшихся на фронт. Он отказался от всех этих предложений, хотя и помог многим в организации, используя свой старый армейский опыт.
   Наконец поступило приглашение, которое привлекло его. Достаточно известный пехотный полк национальной гвардии, довольно бедный и скромный в своих притязаниях, прислал к нему свою делегацию. Его члены предлагали свое подразделение правительству для службы на месте боевых действий. На собрании, состоявшемся накануне, они выбрали отца своим командиром и теперь спрашивали, согласится ли он принять этот пост. Он сразу же согласился, и несколько дней мы жили в огромном волнении, ибо, как только они поступили добровольцами на службу, правительство отдало им приказ расположиться лагерем на Лонг-Айленде для того, чтобы в скором времени отправить их на фронт.
   Две недели отец провел с этими людьми, затем военный департамент отозвал его и направил в учебный лагерь на юг, где, невзирая на испепеляющую летнюю жару, он сражался с малярией и дизентерией и обучал молодых неопытных рекрутов. Он перенес короткий острый приступ распространенного здесь заболевания, но продолжал выполнять свои обязанности до тех пор, пока не ослабел и пока доктора не сказали, что он почти умирает. Прислали телеграмму матери. После недели хорошего ухода его великолепное физическое состояние откликнулось на ее заботу, и он снова вернулся в лагерь. Наконец в конце лета пришел долгожданный приказ, посылающий его на фронт. Ему присвоили звание бригадного генерала, перевели в том же звании в регулярную армию и назначили комендантом острова Пуэрто-Рико.
   Время между июлем 1893 года и сентябрем 1898-го прошло чрезвычайно быстро, мое детство было беззаботным. Я была единственной девочкой в нашей семье, и меня очень баловали. Мой дядя и милая тетушка тоже радовали меня как могли и предоставили мне многое из того, что оказывалось не по средствам нашей семье. Моя стройная и изящная тетя, чьи волосы стали серебристо-белыми, сохранила свежесть и казалась еще более красивой, чем всегда. У нее не было своих дочерей, и она дарила мне привязанность, которая предназначалась бы дочери.
   Когда бы ни вставал вопрос о моем замужестве, я всегда находила в ней истинного друга, совету которого было легко следовать, так как он совпадал с моими собственными представлениями о том, что правильно. Я благодарна своим родным за то, что, несмотря на наши ограниченные средства, на меня никто не нажимал и не подталкивал сделать «блестящую партию».

Глава 5
Месяцы путешествия

   Ранней осенью 1898 года мама должна была присоединиться к отцу в Пуэрто-Рико, где он занимал пост военного коменданта. Ей не хотелось брать меня с собой из-за климата и из опасения проявлений жестокости со стороны жителей недавно завоеванной страны. Дядюшка Палмер плохо провел лето в Ньюпорте, и ему посоветовали на время холодов отправиться на Нил. Тетя брала с собой также и двоих своих сыновей в годичное путешествие, прежде чем они приобщатся к какому-то делу. Семья Палмер предложила взять и меня с собой за границу. Я пришла в восторг, когда мама от моего имени приняла это предложение.
   Лондон показался мне удобным и приятным. Мы сделали там кое-какие покупки, в основном для мужчин, и переехали в Париж, где остановились очень ненадолго, – так жаждали добраться поскорее до южного солнца, которое должно было помочь моему дяде. В Риме мы задержались подольше. Нашему инвалиду настолько понравился Рим, что мы с тетей оставались там с ним до того самого дня, когда наш пароход отплывал из Неаполя.
   В Каире мы как следует развлеклись: посетили пирамиды при лунном свете и предприняли много других разнообразных изумительных экскурсий, побывали в прелестных деревушках и на базарах, увидели внушительные руины, но особый интерес у нас вызывали величавые и грациозные местные жители. Наша компания проявляла редкое единодушие, путешествие доставляло всем нам наслаждение, за исключением моего бедного дядюшки, которому становилось все хуже и хуже.
   Наконец по возвращении в Каир после классического путешествия в первый Катаракт и обратно мы с грустью вынуждены были отказаться от остальной части предполагаемого путешествия и поспешили в Рим, где дядя чувствовал себя лучше и где ему понравились врачи. Мы приехали туда как раз вовремя, ибо тотчас же по прибытии наш инвалид слег в постель, и пришлось призвать ему на помощь немало различных медицинских светил. Тетя почти все время проводила с ним.
   Веселый римский карнавальный сезон был в полном разгаре, и по прошествии небольшого периода времени нас разыскали старые друзья моих родителей и тети.
   Я подружилась с некоторыми молодыми людьми, среди них были почти все представители той золотой молодежи, которых я видела обедающими в «Гранд-отеле» в декабре. Ланчи, обеды, вечеринки и балы следовали один за другим. Мы даже были приглашены на небольшой дневной прием и чай королевой-матерью, красивой, изящной женщиной с восхитительными манерами, она уже знала мою тетю и родителей. Мы также посетили придворный бал, хорошо организованный и чрезвычайно приятный, хотя и лишенный причудливых исторических и колоритных качеств придворных приемов Габсбургов.
   Среди дипломатов, с которыми я познакомилась, было три или четыре особенно любезных молодых человека, сопровождавших нас на пикники и считавших своей обязанностью устраивать для нас осмотры достопримечательностей, посещая вместе с нами дворцы и музеи. Один из них, русский, был только временно прикомандирован к посольству. Князь Михаил Кантакузин, профессиональный военный и спортсмен, приобрел известность среди итальянской элиты сноровкой в верховой езде и умением править четверкой быстрых лошадей. Он лечился на юге от травмы, полученной им на скачках. У него было не слишком много обязанностей в посольстве, и он, казалось, был рад, несмотря на свою репутацию человека, ненавидевшего общество, посещать вместе с нами балы и участвовать в других развлечениях.
   Дяде стало лучше, и мы должны были вскоре переехать в Канн, перемена климата ранней весной, по мнению врачей, должна была благотворно отразиться на его здоровье.
   Несколько человек из нашей компании поговаривали о том, чтобы поехать с нами в Канн на каникулы, все они обещали написать мне поподробнее о своих планах и любезно сдержали обещания, предоставив мне возможность привести в порядок дела, чтобы не было никаких недоразумений. Все, за исключением одного, сделали это, но не прошло еще и недели после нашего приезда на Ривьеру, как, войдя в холл нашего отеля, держа в руках целую охапку свертков и открытую коробку конфет, я вдруг увидела сидящего в кресле и читающего Кантакузина. Он опустил книгу и подошел ко мне. Я только что получила от него письмо, где он сообщал, что уезжает из Рима в Париж, отказавшись от прежнего намерения заехать на Ривьеру. Его внезапное появление так изумило меня, что руки мои опустились, конфеты и свертки рассыпались по всему полу. Когда моя тетя и кузены присоединились к нам, Кантакузин все еще собирал эти злосчастные вещицы. Все члены семьи были очень рады видеть его, поскольку он был чрезвычайно приятным молодым человеком. Он уверенно объяснил, что уже собирался выехать в Париж, как вдруг получил телеграмму от великого князя Кирилла[33] с приглашением на несколько дней в Канн, сегодняшний же вечер он проводит со своим старым товарищем. Мы тоже обедали в гостях, так что назначили встречу на следующий день.
   За обедом я по счастливой случайности оказалась рядом с самим великим князем, и в ходе разговора я заметила, как мило с его стороны, что он пригласил Кантакузина на Ривьеру.
   – Но я не приглашал его, – возразил великий князь Кирилл. – Я, безусловно, обрадовался, когда он явился ко мне сегодня вечером, но и удивился. Всю зиму он проторчал в Риме, не знаю почему, а теперь, когда я отказался от мысли увидеть его, он вдруг явился. Мне пришлось его отослать, так как я был уже приглашен на сегодня. Он кажется мне необычайно непостоянным!
   Рассказ великого князя Кирилла явно не совпадал с версией Кантакузина, какая-то тайна окружала действия последнего. Я получила пищу для дальнейших размышлений и погрузилась в них, а через день или два старый приятель моего кузена по колледжу вдруг заявил, что я совершу большую ошибку, если свяжу свою жизнь с иностранцем, каким бы хорошим он ни был.
   – Место Грантов в Америке, и я готов серьезно поспорить с вами по этому поводу. – Произнося эти слова, он бросил взгляд через стол, туда, где сидел русский.
   – Полагаю, вам известно, что ни один иностранец не хочет жениться на мне. Все девушки, которые выходят замуж за англичан, французов или итальянцев, имеют приданое. Я слишком бедна, чтобы подвергаться такой опасности. Помимо того, меня не слишком привлекает жизнь за границей, разве что ненадолго, как, например, во время этого путешествия. С уверенностью могу обещать вам сохранить свободу для американца, который мне может когда-нибудь понравиться.
   Не знаю, что тут сыграло решающую роль: прекрасная погода и красота Канна или сила красноречия, проявленная князем Кантакузиным, и его равнодушие к наличию приданого, столь необходимого в Европе, – но через пару дней после того ланча я вопреки собственным намерениям оказалась с ним помолвленной. Мы оказались в довольно сложном положении, поскольку оба находились вдалеке от своих семей, и в последующие дни нам так часто пришлось пользоваться телеграфом, что телеграфные линии раскалились докрасна. Наконец мы получили официальное согласие с обеих сторон и смогли с помощью тети строить дальнейшие планы. Апрель нам предстояло провести на юге из-за состояния здоровья дяди; затем мы должны были отправиться в сопровождении моего жениха в Париж, где и совершится официальное объявление о помолвке и где я закажу приданое. 1 июня мы должны были отплыть в Соединенные Штаты, в то время как Кантакузин вернется на родину и примет участие в военных маневрах в составе своего полка. Он должен был снова присоединиться к нам только осенью перед свадьбой. Мы познакомились всего за две-три недели до помолвки и с тех пор пробыли еще месяц вместе. Лето приносило с собой длительную разлуку, а встретиться мы должны были только накануне свадьбы.
   В то время многие мои друзья стали называть меня авантюристкой, хотя обычно я была довольно осторожной и не торопилась принимать решения, но на этот раз я не испытывала ни сомнений, ни колебаний по поводу того, что другим, возможно, казалось рискованным предприятием.
   Я ничего не знала о России, даже о ее истории и географическом положении имела лишь смутное представление и не имела ни малейшего понятия ни об обществе, ни о семье, в которую мне предстояло вступить. Те русские, которых встречала здесь, мне нравились, и я находила, что их взгляды схожи с моими. Мой жених знал заранее, что я довольно бедна, но это не остановило его.
   В первых числах сентября приехал мой жених, и с этого дня начался ряд обедов, которые любезно давали в нашу честь мои друзья. Обсуждались и улаживались последние детали, связанные со свадебными церемониями. Их предстояло две: русская православная и в маленькой епископальной часовне в Ньюпорте.
   Сначала должна была состояться русская церемония, по особому разрешению ее устроили дома. Проводили ее священники, приехавшие из Нью-Йорка и привезшие с собой все необходимые принадлежности. Это была очень красивая служба: иконы и свечи, запах ладана и монотонные песнопения производили чарующий эффект в тихой комнате. Гостей не пригласили, присутствовали только шаферы и члены семьи.
   В американской часовне церемония тоже была красивой и, согласно нашим пожеланиям, по возможности простой. Нам с Кантакузиным претила идея о чем-то преувеличенном и показном. Церковные скамьи были украшены осенними цветами и листьями, а у алтаря – экран легкой пушистой зелени. Службу проводили епископ Поттер, старый друг моих родителей, и доктор Невин, ставший свидетелем рождения и развития нашего романа.
   Платье мое было самым простым; на вуали из тюля – ни цветов, ни драгоценностей. Единственной деталью, внесшей ноту великолепия во всю церемонию, была форма моего мужа – полковой белый мундир с красной с золотом отделкой, высокие черные сапоги и серебряная каска, увенчанная серебряным императорским орлом, отражающим свет и сверкающим. На всех произвела впечатление превосходная одежда жениха, а его породистое лицо и фигура, а также хорошие манеры вызвали благосклонные отзывы у всех тех, кто увидел его в тот день в первый раз.
   Моим посаженым отцом был брат в мундире Уэст-Пойнта. Ранней весной отца послали на Филиппины. Вернувшись из-за границы, я не застала его дома, но он написал, что надеется вернуться к нашей свадьбе. Лето прошло, но его работа в Лусоне и Самоа становилась все более напряженной, а постоянные беспокойства, причиняемые местными вождями, заставили его прийти к выводу, что он обязан остаться там, а не просить отпуска, как предполагал первоначально.
   В результате он написал, что не хочет, чтобы свадьбу откладывали, и предложил нам попросить президента дать брату позволение покинуть Уэст-Пойнт, чтобы он смог заменить отца на этой церемонии. Мистер Макинли любезно согласился.
   В ту неделю, когда состоялась моя свадьба, отец участвовал в четырех сражениях, но с передовой из пустынной местности передал с посыльным телеграмму, чтобы отправить ее из штаба, так что ее вручили мне сразу же по возвращении из церкви. Это послание любви от моего отца с благословением и поздравлениями было первым из полученных мною.
   На свадьбе было много интересных людей, они собрались из любви к моим родителям и из интереса ко мне, их ребенку, но я плохо помню отдельные лица. Из Чикаго приехал мой дед с четырьмя сыновьями, в свои восемьдесят лет он был еще крепким и сильным, хотя на обоих его глазах развилась катаракта и ему приходилось ходить с палочкой. Он составил хорошую компанию бабушке Грант, они часто гуляли под руку и о чем-то весело разговаривали. Они возвращались в своих воспоминаниях на двадцать пять лет назад, ко времени свадьбы моих родителей, и все общество с удовольствием слушало их воспоминания. Мы о них беспокоились, поскольку бабушка тоже состарилась, располнела и зрение ее резко ухудшилось. Однако наши опасения не подтвердились, и они с легкостью перенесли обильный обед и прочие удовольствия дня, и их сфотографировали с нашей свадебной компанией, стоящими рядом.
   В тот же день мы покинули Ньюпорт на яхте, которую предоставил нам добрейший из друзей мистер Уолтерз, а на следующее утро отплыли во Францию. Несколько дней в Париже, чтобы собрать все сундуки с приданым, а затем мы сели на Северный экспресс, направляющийся в Россию.

Глава 6
Русский дом

   Я сразу же услышала незнакомый язык, в котором длинные предложения произносились так, что казались одним словом. Я увидела стоящих вокруг странных коренастых людей с широкими бесстрастными лицами. Они почти ничего не говорили, не жестикулировали и отвечали на взволнованные вопросы своими тихими спокойными голосами. Это были мужики в странной одежде, белых фартуках и шапках причудливой формы. Они проворно несли наш багаж и казались очень сильными. Чиновники в различных формах, прекрасно выглядевшие мужчины крепкого сложения, щегольски носившие свою форму, тщательно проверяли паспорта и багаж.
   У границы нас встретил старик с умным лицом, он много лет прослужил у деда и отца моего мужа, а после смерти свекра стал дворецким или управляющим имением. Он взял наши билеты, квитанции на багаж и посоветовал пойти пообедать в ресторан, где уже заказал для нас обед, а сам ушел, чтобы позаботиться обо всем прочем.
   После еды мы немного погуляли среди живописных групп, затем пришел старик Август и сообщил, что специальный вагон прицеплен к поезду, направляющемуся на юг, и мы должны в него сесть. После еще двадцатичетырехчасового пути мы прибыли на крошечную станцию, ближайшую к старинному имению Буромка[34], где сошли, и нас встретил брат мужа. Это был очаровательный четырнадцатилетний мальчик, круглолицый, с веселой улыбкой и озорными искорками в красивых глазах. Он принес мне большой букет фиалок, и, пока мы с ним болтали, слуги распаковывали большую корзину для завтраков и выкладывали ее содержимое. Мы поели с большим аппетитом, так как с тех пор, как пересекли границу, ели только то, что старый Август мог приготовить в вагоне. Казалось таким странным, что приходилось брать с собой так много вещей и людей, чтобы тебе было удобно. Август привез с собой белье и все прочее, и я поняла, что все это необходимо, как только мы покинули магистральные линии и поезда-экспрессы. Мой деверь прекрасно организовал нашу поездку в Буромку. По волнистым степям три смены серых в яблоках рысаков, запряженных по четыре в ряд, тащили нас в огромном роскошном ландо, за ним следовал другой экипаж с Августом и чемоданами, а третий вез наши сундуки. У въезда в имение нас ждал парадный экипаж, по традиции называвшийся «золотым экипажем». Он так высоко поднимался над землей, что для того, чтобы вскарабкаться в него, требовалась лестница из четырех ступеней, сзади у него находилась площадка, где между рессорами, держась за поручни, стояло двое слуг в казачьих мундирах. Они очень красиво выглядели в своих отороченных мехом сине-алых одеяниях, с семейными гербами – орлами, прикрепленными к груди. Мы с Кантакузиным сидели на главной скамье, а деверь – на маленькой скамеечке у наших ног, спиной к козлам, на которых сидел кучер.
   Все мужчины радушно приветствовали нас и желали нам здоровья и счастья. Управляющие имением поднесли нам традиционные хлеб с солью на серебряных блюдах, покрытых полотенцами, вышитыми местными крестьянками. Они целовали мне руки, а муж сердечно обнимал всех старых слуг. Он вырос у них на глазах, и они, казалось, были его преданными друзьями.
   В каждой деревне, через которую мы проезжали, крестьяне разглядывали меня с любопытством на улыбающихся лицах. Мы останавливались на каждой центральной площади среди толпы, подносившей нам традиционные хлеб и соль, и Кантакузин пил за здоровье присутствующих, благодаря жителей каждой деревни за радушный прием.
   В некоторых деревнях для нас возвели арки из соломы и цветов, перевязав их материей для флагов. Все эти люди казались мне очень симпатичными. Деревни выглядели чрезвычайно живописно, так же как и костюмы, и я ощущала, что полюблю жизнь в России, ее традиции, добрые чувства и интересные обязанности.
   Стемнело, и нас встретили еще два всадника в казачьей одежде, они держали горящие факелы, освещая нам дорогу. Вскоре после этого мы повернули в парк и, промчавшись по главной аллее галопом, доехали до входа в дом, где тоже толпился народ в красивых национальных костюмах. Когда мы остановились, на лужайке заиграл духовой оркестр, парадные двери распахнулись, и перед моим взором предстало множество людей, все они явно были слугами, в центре группы в легком платье стояла мать Кантакузина, а рядом с ней сельский священник.
   Нас чуть не вынесли из экипажа, не помню, как с нас сняли верхнюю одежду, затем мы оказались перед княгиней. Закончив с приветствиями, мы перешли в бальный зал, показавшийся мне огромным. Он имел двухэтажную высоту, и места там хватило для всех. Здесь сельский священник, или «поп», осуществил благодарственный молебен по поводу нашего прибытия, во время которого я смогла перевести дух и оглядеться. Конечно, я совершенно не понимала слов службы, проводившейся на славянском языке, но знала, что по сути она походила на Те Deum[35] в честь возвращения моего мужа в родной дом с невестой. Во время службы они слушали как почтительные верующие, но в то же время я ощущала, что глаза большинства слуг были устремлены на меня, они, несомненно, размышляли, как повлияет на их жизнь появление нового члена господской семьи.
   Размеры комнаты действительно производили впечатление, и она казалась еще больше из-за мягко затененного света и разрозненно расставленной мебели. Это был бальный зал, который теперь явно использовался как общая гостиная с большими мягкими креслами, расставившими свои ручки, словно приглашая сесть, с разложенными повсюду книгами, журналами и играми.
   Бильярдный стол, рояль, фонограф стояли в разных углах, как бы предлагая воспользоваться собою, в то время как перегородки из растений отделяли уголки, где можно было уединиться для уютной беседы или игры в карты. Там стояли большие стеклянные витрины с семейными сувенирами и реликвиями, мраморные статуи, красивые картины и камин резного дерева.
   Но самое большое впечатление на меня произвел пол, большое открытое пространство между мной и священником. На дубовой основе выложен сложный узор из разных пород дерева: белого клена, красного дерева и кусочков перламутра, отполированный пол блестел, покрытый несколькими слоями чистого воска, – произведение искусства, подобного которому я не видела ни в одной другой стране. Впоследствии я узнала, что этот пол был сделан и отполирован вручную многими поколениями терпеливых людей, продемонстрировавших своей заботой о деталях истинную любовь к красоте и врожденный хороший вкус. И пол, и потолок были по-своему так же великолепны, как и пение хора, в совершенстве выполнявшего свою роль в службе.
   На столе стояло собрание икон, которыми нас собирались благословить и которые должны были перейти к нам. Некоторые из них, древние и редкие, были предоставлены нам членами семьи или друзьями, другие на эмали или кованой бронзе дарили домашние слуги или управляющие имениями. Горел ладан, возносились голоса в прекрасных напевах, и вся сцена была очень трогательной и своим очарованием сильно отличалась от всего того, что мне доводилось испытывать прежде. Это был словно какой-то отдаленный клич из Ньюпорта, Нью-Йорка и Парижа, призыв к открывающейся передо мной новой жизни, и, несмотря на всю свою странность, она привлекала меня больше, чем я могла выразить. С первого же мгновения у меня возникло чувство глубокой симпатии к нации, создавшей нечто подобное и живущей в этом окружении, наполняя его совершенно особым содержанием.
   Княгиня, моя свекровь, была француженкой[36] и своим внешним видом, мимикой, осанкой и поведением заметно отличалась от всех окружающих. Она была очень красива и одета по последней парижской моде, передвигалась быстрее, чем большинство русских, и плакала от волнения. Ее глаза блуждали в поисках недочетов, которые тотчас же устранялись. Она пользовалась большим влиянием и резко выделялась на фоне обитателей Буромки.
   Служба закончилась, но мы остались на своих местах, я стояла между свекровью и мужем, и все присутствующие, начиная со старика священника и заканчивая младшей девушкой-служанкой, проходили мимо нас, их представляли мне, и они целовали мне руку. Многие из этих преданных слуг уже давно находились на службе в семье моего мужа.
   Приковыляли два старика, знавших Сперанского[37], умершего в 1839 году! Многие начинали служить еще при крепостном праве, и практически все родились и выросли в поместье. Вперевалку подошла старушка, няня моего мужа, с новой золотой брошью на необъятной груди. Обняв и расцеловав Кантакузина, она поцеловала мою руку, при этом мне показалось, будто она так по-матерински ласково выглядит, что я с восторгом поцеловала ее в обе румяных щеки. Она крепко обняла меня и улыбнулась в ответ, с этих пор я обрела в «бабушке Анне Владимировне», как ее называли, верного союзника.
   Вскоре между мной и всеми слугами установились чрезвычайно дружелюбные отношения, и почти двадцать лет я видела с их стороны только доброжелательность, понимание и преданность. В первую очередь превосходные качества этих простых, скромных деревенских людей заставили меня полюбить мой новый дом. Впоследствии, когда я узнала их, а также их соотечественников лучше, подобные качества заставили меня восхищаться русскими представителями всех классов за их внутреннее благородство, терпение и мужество.
   Прошло некоторое время, прежде чем я привыкла к размерам и сложному плану старого дома, первое время я часто терялась и спрашивала дорогу. Многое в Буромке мне нравилось, и многое вызывало изумление. Обычная американская экономка, наверное, сошла бы с ума от многих неудобств. То, что воду для этого огромного хозяйства приходилось накачивать вручную; то, как чистили туалеты; тот факт, что двое мужчин целыми днями чистили, наполняли и зажигали керосиновые лампы; то, что все мы жили с незапертыми или даже открытыми окнами и дверьми – французские окна на террасах оставались летом открытыми на всю ночь, при этом драгоценности лежали в безопасности годами, даже поколениями, – все это не могло не изумлять!
   Сама страна была очень красивой, и я не могла решить, что мне больше нравится: равнинные земли степи с великолепием волнующегося урожая, с бороздами полей шоколадного цвета, столь полными обещания, или же леса, а может, наибольшее восхищение у меня вызывали простирающиеся в своем мирном спокойствии луга, по которым протекали ручьи и где пасся скот. Количество животных и разнообразие работ в имении поражало, и моему американскому разуму казалось интересным и занятным размышлять о том, каким самодостаточным было наше хозяйство, находившееся в семидесяти верстах (примерно в сорока шести милях) от почты, телеграфа, железной дороги и электричества. И все же жизнь здесь была совершенно цивилизованной, удобной и продвигалась как хорошо смазанный механизм.
   Через два-три дня княгиня уехала в Петербург, сопровождая моего юного деверя в школу, а мы остались недели на две и насладились золотым великолепием ранней осени. Мой муж провез меня по всему имению, и во время моего первого пребывания в российской деревне я много узнала об управлении во всей сложной взаимосвязи. Первоначально в его состав входило тридцать тысяч десятин (около двух и двух третей акра составляет десятину). С отменой крепостного права половина земли была отдана императором освобожденным крестьянам, и правительство заплатило номинальную цену собственникам за конфискованную землю. В течение жизни трех следующих поколений по различным причинам пришлось пожертвовать еще некоторыми небольшими частями земли Буромки, но нам по-прежнему принадлежало тринадцать или четырнадцать тысяч десятин земли. Переплетаясь своими границами с крестьянскими общинными землями, оно представляло собой приятное зрелище и вызывало у хозяина чувство, будто он повелитель маленького королевства со всеми вытекающими отсюда правами и обязанностями.
   Ближайшая деревня была чрезвычайно живописной, но я испытывала душевную боль при виде жалкого положения вещей, царившего там, и нездорового вида многих жителей. Расположенная на зеленых покатых берегах крошечного озера, она была идеально красивой и являла собой пример глубоко укоренившегося стремления русских людей к сочетанию практичного и красивого. И люди, и скотина пили и купались в кристально чистой воде. Их дома, окруженные деревьями и пестрыми цветами, издалека производили очаровательное впечатление. Но если к ним приблизиться, все менялось, ибо все соломенные крыши нуждались в ремонте, их продувал ветер, они пропускали снег и дождь. У домов были в основном покосившиеся стены и крошечные окна, укрепленные штукатуркой. Повсюду видны следы бедности, несчастья, грязи, беспомощности, перенаселения и неудобства. Меня очень огорчала мысль о том, что люди, обслуживающие нас в доме или в имении с жизнерадостными лицами, распевая за работой веселые песни, у себя дома в деревне жили в таких скверных нездоровых условиях.
   Отец моего мужа давно умер, а свекровь, пока дети были несовершеннолетними, подвергалась со стороны своих управляющих почти такой же эксплуатации, как и крестьяне, к тому же она подолгу отсутствовала в имении. Она много сделала, чтобы улучшить особняк и другие постройки имения, но столкнулась со значительным ежегодным дефицитом, вызванным слишком большими расходами и недостаточным производством. Людьми она не слишком много занималась. Не знаю, такая ли ситуация сложилась по всей России, но мне говорили, что Буромка представляла собой образец процветания и будто крестьяне Малороссии[38] были счастливее и способнее тех, которые жили в северных областях.
   Долгое время мне было трудно понять, почему нашим людям приходится больше страдать, чем жителям других земель. Постепенно я узнавала о событиях, происходивших с русскими в течение столетий, и эти люди нравились мне все больше, особенно когда с 1900 по 1914 год я внимательно наблюдала за их жизнью.
   В середине ноября мы отправились из Буромки в столицу. Начались проливные дожди, обещавшие нашим вспаханным полям плодородие, но превращавшие дороги в трясины. Шесть лошадей, запряженных в огромную дорожную карету, наподобие ландо, с трудом тащили ее по густой грязи, налипавшей на ступицы колес; так что мы опасались увязнуть и провести всю зиму на этой дороге.
   Долгое путешествие в старинных поездах, не имеющих удобств, показалось мне забавным приключением, так как у нас было достаточно места, продуктов и множество слуг. Все изменилось несколько лет спустя, но я с интересом вспоминаю эти забавные хлопоты, груды ручного багажа и проворных, всегда готовых услужить людей, которые благодаря каким-то атавистическим чертам и желанию угодить знали, как сделать наше путешествие более легким.
   По прибытии в столицу мы должны были остановиться в доме свекрови, она предложила нам часть своего обширного особняка на зиму или до тех пор, пока мы не найдем себе подходящего жилья. Она обещала прислать на вокзал нам навстречу экипаж, чтобы у нас возникло ощущение возвращения домой, как с энтузиазмом заявила она.
   Было утро с изморосью, грязный снег тонким слоем покрывал улицы. Едва рассвело, и все казалось унылым и сырым, ледяной ветер дул в лицо. Экипаж по ошибке или по небрежности не встретил нас, так что волей-неволей мы потащились по городу на странном перевозочном средстве, называемом дрожки. Кучер, столь же странный, как и его выезд, правил лошадью, которая, судя по тому, как она медленно передвигала усталые ноги, работала всю ночь.
   Эта поездка была единственным скверным впечатлением, оставшимся у меня от такого великолепного города, который мне было суждено нежно полюбить и который стал моей родиной на многие годы, но тогда мне казалось, будто мы проехали много миль, прежде чем добрались от Варшавского вокзала до Фонтанки, где жила княгиня.
   Когда мы наконец добрались до парадного входа и поднялись по большой лестнице в хорошо натопленные комнаты, наше настроение поднялось. Княгиня встретила нас с таким же волнением, как и в Буромке, но менее церемонно. Меня сразу же представили сестре моего мужа и ее супругу. Она обладала незаурядными качествами: маленькая и хрупкая, с нежными руками и прекрасными глазами, она как бы являла собой квинтэссенцию хороших манер. Ей были присущи редкий интеллект, ум и привлекательность. Как правило, застенчивая и не умеющая выставлять себя напоказ, она принадлежала к тем женщинам, о которых французский гений сказал так: «Самые привлекательные женщины никогда не привлекают внимания, но всегда его удерживают».
   Я нашла ее очень простой и обаятельной, мы сразу же стали относиться друг к другу по-сестрински и оставались в таких отношениях в течение двадцати долгих лет, став к тому же и верными друзьями. Ее супруг, сердечный и очаровательный человек, тоже сделался моим добрым другом и в течение наших длительных взаимоотношений всегда относился ко мне с симпатией. Постепенно я почувствовала великолепие города, вызывавшего у меня какой-то внутренний трепет, и почти сразу же ощутила вкус к светской жизни.
   В целом же на мою долю сначала выпали тяжелые испытания, так как, приехав в ноябре к Рождеству, я провела три недели больной в постели, а в конце января снова слегла в постель с тяжелым брюшным тифом и оставалась там до Пасхи, затем легкий рецидив снова удерживал меня больной до конца мая.
   Когда мой мозг не был затуманен, я ощущала глубокую депрессию оттого, что так много болела, но мой молодой муж оказался превосходной сиделкой; он сам, его брат и сестра всегда были готовы развлекать и веселить меня в долгие часы выздоровления.
   В июне мы переехали в собственные апартаменты на берегу Невы, и, хотя они были намного меньше, чем дом княгини, мы с восторгом принялись обустраиваться. Нам обоим нравилась большая река, благодаря которой постоянно менялась картина.
   Во время моей болезни зимой приезжала мама, летом она вернулась еще на шесть недель, предприняв с большим терпением долгое утомительное путешествие.
   В июле родился наш первый ребенок, великолепный пухлый мальчик с темно-карими глазами Кантакузиных. Он был здоровым и сильным, и я чрезвычайно гордилась этим новым членом семьи.
   У моего мужа был брат-моряк, на пятнадцать месяцев его моложе, он вернулся с Востока как раз ко времени рождения Майка. Борис сразу же принял меня и ребенка, которым восхищался. Познакомившись с этим членом семьи, я почувствовала, что у меня есть все основания поздравить себя с тем, что муж дал мне возможность войти в такой милый семейный круг.
   Имея прелестный дом, полный любимых вещей, прекрасного сына и симпатичного мужа, я начинала новую жизнь в России. Я чувствовала себя здоровой и сильной после проявленной обо мне заботы во время моих болезней и с нетерпением ожидала возможности приобщиться к жизни петербургского светского общества и познакомиться со всемирно известными людьми, составлявшими его славу.

Глава 7
Первые светские впечатления

   Мне было чрезвычайно интересно знакомиться с людьми в Санкт-Петербурге. Это совсем не походило на встречи в светских обществах, когда мы проездом посещали какие-то иностранные города и знали, что скоро уедем и произведенное друг на друга впечатление не имеет существенного значения. Здесь же все было по-иному. Некоторые из этих русских были теперь моими родственниками, любой из них потенциально мог стать другом, и я знала, что мне предстояло всю оставшуюся жизнь провести среди них. Они сильно отличались от приятелей из прошлого. У меня создалось впечатление, будто они намного проще и естественней. Этикет, безусловно, существовал, но его гнет в меньшей степени ощущался в Петербурге, чем в Вене.
   Петр Великий учредил градацию рангов, и по правилам ни один армейский офицер рангом ниже полковника не мог появиться ни на одном из придворных приемов с женой, если он или она не состояли при ком-либо из членов императорской семьи. В этом случае они приходили официально как часть свиты. Унаследованный титул совершенно не менял такого положения при дворе. Человек мог быть главой княжеской семьи и все же не иметь придворного звания, в то время как любой полковник, даже будучи низкого происхождения, из любой части страны имел право явиться с супругой на большой придворный бал.
   Рождение имело значение с исторической и светской точки зрения, но не официально, в то время как официальный бюрократический ранг, военный или гражданский, давал определенные придворные права. Об этом мне сразу же сообщила свекровь, а поскольку мой муж в свои двадцать четыре года был всего лишь лейтенантом, хотя и престижного Кавалергардского полка вдовствующей императрицы, невзирая на все наши родственные связи и положение в обществе, он не мог ни взять меня во дворец, ни явиться туда сам, если только не нес там караульную службу. Оставлять свою службу в полку он не хотел, так что, казалось, нам предстоит ждать долгие годы, прежде чем я приобрету официальное право быть представленной двум императрицам[39], что являлось первым шагом к признанию при дворе.
   Я слышала, что в жизни нескольких женщин это стало помехой на все годы молодости; мне повезло больше, и почти сразу же трудности исчезли с моего пути. Однажды на небольшом балу во дворце великого князя Владимира хозяйка дома великая княгиня Мария подошла ко мне и, взяв за руку, сказала: «Пойдемте, радость моя, я говорила о вас с императрицей, и она разрешила представить вас ей». Меня подвели к тому месту, где стояла молодая императрица, великая княгиня сказала несколько добрых слов и подтолкнула меня вперед, в пустое пространство, остававшееся вокруг правительницы. Она была чрезвычайно тиха и застенчива. Задав два-три поверхностных вопроса, на которые я ответила, она впала в свое обычное состояние молчаливой рассеянности, так что, сделав реверанс, я отошла. Тем не менее, поскольку я все-таки побеседовала с ее величеством, все стали говорить, что мне следует сразу же попросить об официальной аудиенции, и не только императрицу, но и всех великих княгинь. Если кто-то поклонился императрице, проявить невнимание к подобной особе будет неправильно.
   Вскоре после этого произошел еще один приятный сюрприз. Совершенно неожиданно я получила письмо от старшей фрейлины вдовствующей императрицы, где говорилось, что герцогиня Камберленд написала письмо с просьбой к ее величеству оказать любезность и принять меня, поскольку та была дружна с моими родителями в Вене. В результате одним прекрасным утром меня пригласили на аудиенцию в Аничков дворец, резиденцию императрицы-матери, и она проявила присущую ей любезность.
   Новость об этом нарушении порядка скоро распространилась повсюду, и, как только с представлениями было покончено, я стала получать приглашения на придворные торжества и отныне прекрасно проводила время. Конечно, оказанная мне особая честь вызвала шум, поскольку некоторые женщины, оказавшиеся в подобном положении, годами ждали на обочине, когда судьба предоставит им возможность завоевать признание, в то время как меня повсюду приглашали и я чрезвычайно весело проводила время.
   На этом мое везение не закончилось. Во-первых, положение моего мужа упрочилось благодаря тому, что он установил дружеские отношения с некоторыми из молодых великих князей. Великая княгиня Мария устроила для нас небольшой обед, чтобы я смогла все это узнать. В тот вечер на прием пришел герцог Эдинбургский, брат короля Эдуарда VII; встретив там меня, он рассказал всем присутствующим историю моей семьи и о своем давнем знакомстве с моим дедом. После его рассказа все присутствовавшие надолго запомнили историю моего происхождения, что еще больше облегчило мой путь в светское общество.
   Будучи молодой и энергичной и имея подобное покровительство, я испытывала желание угодить своим новым соотечественникам и была готова немедленно занять место среди молодых замужних дам императорской столицы.
   Однако, говорят, молодая императрица, увидев меня, неодобрительно высказалась по поводу моего бального платья с глубоким квадратным вырезом вместо классического придворного декольте. Это незначительное изречение повторялось и преувеличивалось до тех пор, пока не превратилось в суровую критику в мой адрес и американских манер в целом. Через неделю все это кончилось ничем, но тогда это принесло мне известность и вызвало ко мне сочувствие. Я конечно же воздерживалась от жалоб, но тот факт, что на многих присутствовавших дамах были надеты платья с таким же квадратным вырезом, как мой, поскольку прием у великой княгини считался частным балом, привел к тому, что удар, нацеленный на беспомощную иностранку, обернулся в мою пользу.
   Впоследствии я обнаружила, что в отношениях между петербургскими аристократками и молодой императрицей существует какое-то напряжение. Оно возникло сразу же по приезде ее величества и быстро разрасталось, поощряемое гнусными интриганами, стремившимися использовать императрицу в своих целях. Использовав инцидент с моим платьем, четыре или пять молодых женщин на следующий придворный бал намеренно надели платья с квадратным вырезом, а когда суровые замечания императрицы стали повторяться в городе, виновницы принялись энергично защищаться. Начались сплетни и обиды, казавшиеся забавными и нелепыми, но они продемонстрировали, откуда уже тогда, в 1901 году, дул ветер.
   Мои первые годы в Петербурге до начала Японской войны[40] были самыми блестящими со светской точки зрения. Императрица-мать не часто появлялась при дворе, но, когда появлялась, занимала первое место. Беседа ее была такой же веселой и милой, как она сама. Она умела сделать так, чтобы в ее обществе люди чувствовали себя непринужденно, казалась очень человечной и женственной, вдохновляя человека на лучшее. Ее манеры в точности напоминали манеры сестры, герцогини Камберленд, и мне казалось, будто я знала ее всегда.
   Однажды ее доброе отношение и такт спасли меня в тягостной и ложной ситуации, в которую я попала из-за немецкого кронпринца. Последний приехал с недельным визитом, насколько я помню, в 1902 году. Это было в то время, когда немецкий император пытался склонить на свою сторону нашего императора и когда он настойчиво напоминал о том, что наша молодая императрица – его двоюродная сестра; и мать кайзера, и мать нашей императрицы были дочерьми королевы Виктории: старшая дочь английского короля и Алиса Английская.
   Немецкий кайзер придумал план отправить своего старшего сына, тогда все еще неженатого, в Россию, чтобы проинспектировать полк, почетным командиром которого был Вильгельм II, и провести неделю при дворе. Наш император прикомандировал к кронпринцу троих офицеров и нескольких секретарей. Во главе этой группы стоял старый князь Долгорукий, один из «генерал-адъютантов» императора, кроме того, «генерал императорской свиты». А поскольку гость был молодым, спортивным, не говорил по-русски и не хотел говорить по-французски, в качестве сопровождающих были избраны мой муж и адъютанты его величества.
   Кантакузин, один из лучших в России наездников и сильный игрок в поло, привлек внимание молодого Вильгельма. Беседу они всегда вели по-английски, этот язык Вильгельм любил и говорил на нем с легкостью. Они с мужем прекрасно поладили.
   После первого придворного обеда и дневного официального приема в немецком посольстве кронпринц, к несчастью, тяжело заболел инфлюэнцей. По этому случаю отменили придворный бал. Бал в немецком посольстве состоялся без него. Старый великий князь Михаил[41] тоже не отменил своих приглашений, и кронпринц, к счастью для себя, смог прийти.
   Помимо членов императорской семьи и их придворных, присутствовали веселые сверхмодные молодые замужние дамы с лучшими из великолепных офицеров-холостяков гвардейского полка в качестве партнеров в танцах. Члены германского посольства пришли в полном составе и были единственными приглашенными дипломатами. Женатыми были только посол и граф Люттвиц, военный атташе. Про графиню Альфенслебен говорили, будто она была интимной подругой немецкого кайзера. Она выглядела старой и некрасивой, одевалась ужасно, отличалась неприятными манерами и делала все по установленным правилам. Волосы ее были зачесаны наверх и закреплялись с помощью какой-то зеленой конструкции, которую мы, непочтительная молодежь, называли теннисной сеткой. Она легко раздражалась и пыталась нам указывать.
   Маленькая жена Люттвица, американка по происхождению, настолько «онемечилась», что разговаривала на языке своей матери, строя фразы по немецким конструкциям, и по-английски называла своего мужа «my man»! Люттвиц не пользовался у нас любовью, и мы всегда сочувствовали его жене, но ее привязанность ко всему немецкому стала действовать на нервы даже тем из нас, кто, как и я, пытался проявлять любезность по отношению к ней поначалу.
   Когда я вошла в большой бальный зал, графиня Люттвиц подошла ко мне и обратилась по-английски:
   – Мы как раз собираем женщин, чтобы представить их кронпринцу, когда он приедет с их величествами. Не хотите ли присоединиться? Вы очень хорошо танцуете и, я уверена, захотите быть представленной его высочеству.
   Я тотчас же решительно ответила, что, если кронпринц действительно хорошо танцует, я буду рада, если мне его представят, но не намерена быть представленной ему:
   – Меня никогда не представляли ни одному из мужчин. Нашего кронпринца всегда представляют дамам, как любого иного джентльмена.
   – Но при немецком дворе другие правила этикета, кронпринц удивится, если мы поступим по-иному. Он не станет танцевать с вами, если вас должным образом не представит ему графиня Альфенслебен, – настаивала маленькая графиня, начиная раздражаться.
   Меня ужасно позабавило, как эта американка могла рассуждать подобным образом, и я со смехом отозвалась:
   – Дорогая графиня, это не Берлин, это Санкт-Петербург, и нага этикет предполагает, что русский джентльмен просит представить его даме. Муж говорил мне, что ваш кронпринц в высшей степени вежливый; поэтому, полагаю, он будет следовать нашим обычаям во время своего визита. Если же нет и если для того, чтобы потанцевать с ним, мне придется стоять в очереди, чтобы быть представленной ему, то я лучше буду довольствоваться русскими партнерами на этом балу. Так что, пожалуйста, забудьте обо мне.
   Некоторые дамы присоединились ко мне, и мы встали как можно дальше от входной двери. Мы все еще стояли там, когда заиграла музыка и в дверях показались члены царской семьи, и среди них брат императора Михаил, превосходный танцор и один из моих любимых партнеров. Он пересек зал и пригласил меня на открывающий бал вальс. По окончании его он пригласил меня быть его партнершей в мазурке. Затем сказал:
   – Я хочу представить вам нашего кузена. Он вам понравится, и танцует он чрезвычайно хорошо.
   Он отошел, вызвал из стоявшей у двери толпы Вильгельма, привел его в нашу сторону зала и вполне непринужденно представил его мне, а затем всем стоявшим рядом дамам. Кронпринц ничуть не был шокирован подобным нарушением этикета и, оказавшись впервые по прибытии в таком молодом и веселом обществе, тотчас же с энтузиазмом проявил свои великолепные качества танцора. Он пригласил меня на вальс, я приняла приглашение и ощутила злорадную радость, когда мы проносились мимо того угла, где стояли немецкие дамы, с каменным выражением глядя на меня и моего блистательного партнера. Все шло гладко. Я танцевала без перерыва до ужина, а за ужином должна была сидеть за маленьким столиком со своим партнером князем Оболенским. Кронпринцу предназначалось место справа от императрицы-матери за ее столом, поскольку он был почетным гостем. Какая-то важная пожилая дама должна была сидеть с другой стороны от него. Князь Долгорукий подошел к нам, объяснил план и сказал, что, поскольку императрица-мать сядет рядом с хозяином, Вильгельм должен присоединиться к другой даме и сопроводить ее на ужин. Тут высокомерие и капризность молодого немца проявились в первый раз.
   – Не хочу; я уже пригласил партнершу, вот эту княгиню, и она должна пойти со мной к столу ее величества! – воскликнул он.
   Тогда я отважилась принять участие в разговоре:
   – В самом деле, сэр, я не могу ужинать с вами; во-первых, потому, что я ни за что на свете не стану вторгаться за стол императрицы-матери, а во-вторых, я не могу покинуть своего партнера, вот и князь Оболенский пришел за мной. Так что спасибо и au revoir.
   Я стала вытаскивать руку из-под его руки и повернулась к ждущему меня партнеру по ужину. Но кронпринц, сжав мою руку так, что я не могла освободить ее, повернулся к старому князю Долгорукому и довольно грубо заявил:
   – Я же вам сказал, не пойду; или княгиня сядет за тот же стол, где сижу я, или я не пойду. Устройте все по возможности.
   Я решительно запротестовала:
   – Право, сэр, невозможно изменить планы нашего хозяина, вы уедете и не испытаете на себе последствий, в то время как меня, живущую здесь, обвинят в стремлении выделиться. Я не могу на это согласиться, извините меня.
   Кронпринц пришел в ярость и так сердито запротестовал, что князь Долгорукий, совершенный придворный, обратился ко мне со словами:
   – Будьте любезны, оставайтесь с его императорским высочеством, пока я разузнаю, что можно предпринять.
   Я была по-настоящему раздражена сложившейся ситуацией, но никак не могла справиться со своим надменным спутником.
   Вскоре вернулся князь Долгорукий и сказал:
   – Не пройдете ли вы за стол, где сидит ее величество? Одна из великих княгинь уступает вам свое место.
   Кронпринц наконец отпустил мою руку, а когда мы приблизились к императрице-матери, она подняла глаза и улыбнулась. Вильгельм низко склонился над ее рукой, а я присела в реверансе; она протянула мне руку, и я ее поцеловала. Ситуация, похоже, ее забавляла, она спросила кронпринца:
   – Вы сядете здесь? – и обратилась ко мне: – Садитесь с другой стороны.
   Я отошла от нее, обошла место принца и приблизилась к спинке того стула, на который указала мне императрица, как откуда ни возьмись, ко всеобщему изумлению, появилась старая графиня Альфенслебен, шагнула к моему стулу и плюхнулась на него со словами:
   – Nun also! Dass ist jetzt mein Platz![42]
   Императрица-мать с трудом сдерживала смех, а кронпринц, казалось, вот-вот взорвется. Я уже готова была расплакаться, когда один из джентльменов, сидевших через два стула от жены немецкого посла, встал со словами:
   – Княгиня, садитесь сюда. С позволения ее величества, я сяду за любой другой стол, а вы можете занять мое место.
   – Да, садитесь туда, – согласилась императрица и одарила любезного придворного и меня лучезарной улыбкой.
   Все это, конечно, породило какие-то разговоры, но вскоре они заглохли, поскольку ее величество и впоследствии относилась ко мне так же любезно, как и во время этого непредвиденного случая.
   С тех пор каждый год 1 января мы получали поздравительную телеграмму или какой-нибудь сувенир от кронпринца: небольшой его портрет верхом, его фотография с невестой, три или четыре акварели с изображением старинной формы, которую носили его полки, портрет его старшего сына. Однажды, когда я оказалась проездом в Берлине, его императорское высочество, узнав об этом, позвонил мне по телефону и пригласил «пойти вместе со мной и моей женой на пьесу и поужинать». Я приняла приглашение, и они заехали за мной совершенно без церемоний, кронпринц зашел за мной в отель, а затем проводил до дверей. Мы спокойно и приятно провели вечер. Кронпринц очень любезно обращался со своей женой, и они казались подходящей парой. Примерно год спустя, когда они посетили Россию, у меня создалось такое же впечатление. Но я скорее была готова поверить в его пороки, чем в добродетели, так что, когда началась война, я без малейших колебаний выбросила те подарки, которые он присылал нам в течение десяти – двенадцати лет.
   Однажды кронпринц чуть не оказал мне плохую услугу, которая могла бы привести к весьма плачевным последствиям, если бы не рыцарство и смышленость русских. Это произошло в начале февраля 1915 года. Однажды меня позвал к телефону генерал Раух, наш старый испытанный друг, в то время занимавший важный пост в военном ведомстве столицы. Он умолял меня принять его незамедлительно и наедине. Я согласилась, в душе удивляясь его странной просьбе. А когда несколько минут спустя он появился, выглядел более озабоченным и мрачным, чем всегда.
   Я спросила:
   – Что за тайна, дорогой генерал? Я могу вам чем-нибудь помочь?
   – Нет, – ответил он, – разве что ответить на несколько моих вопросов. Вы ждали каких-нибудь сообщений из-за границы?
   Я принялась перечислять различных членов моей семьи, регулярно писавших мне, но Раух перебил:
   – А нет ли у вас корреспондента в Германии?
   – Нет, – ответила я.
   – Тогда можете ли вы мне объяснить, что это такое? – спросил он, доставая из своей полевой сумки большой конверт. – Может, он адресован кому-то другому?
   Я взяла конверт и прочла адрес.
   – Я единственная княгиня Кантакузина, урожденная Грант. Он предназначен мне, причем адрес написан чрезвычайно своеобразно: только «С. – Петербург, через Румынию». Он запечатан большой красной печатью с буквой «В» и немецкой императорской короной. Да, я с уверенностью могу сказать вам, генерал, что вы найдете, если откроете его; это будет портрет немецкого кронпринца или какая-нибудь связанная с ним картина. Он посылает мне подобные сувениры каждый год на 1 января. В этом году я ничего не получила, но, должна признаться, надеялась, что его императорское высочество в достаточной мере обладает умом и благородством, чтобы понять, что в военное время его подарок неуместен и может даже скомпрометировать.
   Возможно, мне это прислали из-за глупости какого-нибудь отвечающего за подобные дела секретаря, оставленного в Берлине; он отправлял подобные поздравления от имени кронпринца каждый год, и на этот раз взял привычный лист, не внеся в него поправок.
   Раух внимательно осмотрел конверт.
   – Нет, на нем стоит штамп пятой армии, той самой, которой командует сейчас молодой Вильгельм на Западном фронте, к тому же на нем подпись его гофмаршала – маршала его двора. Боюсь, он послан самим кронпринцем. Как вы думаете, что лучше с ним сделать? Большой конверт поступил сегодня утром к цензорам и произвел сенсацию. Об этом деле доложили начальнику комитета, а он позвонил в наше ведомство, поскольку понимал, что не должен необдуманно обвинять вас. Я предложил избавить его от этого дела, взяв все на себя. Я не сомневаюсь (если вы утверждаете, что не получали и не писали писем) в том, что вы говорите правду, и я заверю в том начальника цензурного комитета. На этом моя миссия заканчивается, но мне хотелось бы знать, что вы собираетесь предпринять?
   Во-первых, я предложила подарить портрет ему, на что он ответил решительным отказом; во-вторых, я сказала, что тотчас же напишу обо всем мужу и попрошу проинформировать о случившемся главнокомандующего, так чтобы последний, услышав об этой истории из какого-нибудь другого источника, не подумал, будто я пыталась ее скрыть; в-третьих, я решила рассказать об этом князю Орлову[43]. Я хотела, чтобы он владел всей информацией на случай, если госпожа Вырубова[44] услышит эту историю от своих шпионов и попытается использовать ее мне во вред.
   Наконец я сказала:
   – Дорогой генерал, если вы не примете это в подарок, кому мне его предложить? Я не хочу иметь его в доме.
   И Раух ответил:
   – Я считаю, что вы намерены предпринять мудрые меры. Может, вам стоит посоветоваться с мужем или с Орловым, что делать с этой вещью.
   Мне хотелось отослать портрет назад. Я думала, что это будет наилучший способ отомстить за отвратительную выходку надменного кронпринца. Я была уверена, что он хотел доказать, что независимо от того, как он и его армия поступали с союзническими войсками, его престиж в глазах знакомых оставался незатронутым. Или же он сделал это для того, чтобы скомпрометировать меня и моего мужа и просто причинить неприятности. В любом случае все это выглядело отвратительно, и я жаждала расплаты.
   Я написала мужу, который рассказал обо всем своему начальнику. Последний посмеялся над этой историей, сказав, что я поступила правильно, и посоветовал больше не думать об этом. Затем я рассказала Орлову. Он так же, как и я, счел, что будет забавно отослать портрет, и попытался сделать это по одному из нескольких возможных каналов. Немецкий цензор не допустил бы, чтобы он дошел до места назначения обычной почтой; и, конечно, ни одно из посольств нейтральных стран не согласится, чтобы его перевезли их курьеры. Мы пришли к такому выводу, посоветовавшись с американским поверенным в делах; никто из членов Красного Креста тоже не мог взять на себя перевозку такого нежелательного груза. Очевидно, этой картине предстояло остаться в моих руках в качестве ненужного подарка, который неизвестно куда девать.
   Моя свекровь, которую чрезвычайно взволновало это происшествие, посоветовала мне разорвать портрет и вернуть в сопровождении оскорбительного письма, но я скорее испытывала холодный гнев, чем кипела гневом, и считала, что подобный поступок не выразит моих чувств.
   Я убедила Орлова положить отвратительную вещь в свой сейф, что он и сделал, там она и хранилась до тех пор, пока мне не пришлось покинуть Россию. Тогда он вернул портрет мне как память об одном из моих друзей, сказал он, и как рекомендация Троцкому-Бронштейну[45] в том случае, если большевики схватят нас на границе! К счастью, этого не произошло, и, думаю, Вильгельм больше не посылал мне своих портретов.

Глава 8
Русско-японская война

   В течение этих первых лет я делила свое время между обязанностями по дому с его детской и насыщенной светской жизнью, личной и официальной. Я стала ощущать, что у меня появляется много друзей – как мужчин, так и женщин, и я во многом становлюсь русской. Мне нравилось все, что я делала, и хотелось, чтобы те, кем я восхищалась, почувствовали мою симпатию и мое восторженное отношение. Они, похоже, поверили в мою искренность и вскоре полностью приняли меня.
   Молодость и приподнятое настроение не помешали мне увидеть много печального в России. И в деревне, и в городе распространялось какое-то тоскливое настроение, сулившее в будущем беду. Особенно отчетливо оно стало ощущаться к концу 1903 года.
   Я предприняла ряд довольно оригинальных попыток начать вести наше домашнее хозяйство. К счастью, у меня было немного теорий, да и от тех вскоре пришлось отказаться. У домашних слуг были свои традиции, и они считали их более важными, чем идеи какой-то пришелицы. Мне легче было перенять их привычки, чем им воспринять мои. Они всегда называли все «нашим», прилагали немало усилий, чтобы наши небольшие приемы имели успех, и очень гордились ими. Все слуги были «нашими детьми» и такими же членами семьи, как мы сами. Они надеялись, что мы позаботимся о них, будем интересоваться их личными делами, и были уверены, что мы поможем им в беде и простим их промахи.
   За все те годы, что я провела в России, ни один слуга не ушел от нас по собственному желанию, и только нескольких из них уволили – тех, кого наняли случайно. Они не соответствовали установившемуся патриархальному быту. В доме серебро, драгоценности, деньги и другие ценности хранились в шкафах и буфетах, которых никто никогда не закрывал. Поступить так значило бы нанести оскорбление, ибо, насколько мне известно, ничего, даже мало важного, там никогда не пропадало.
   Младенец, маленький Майк, был общим достоянием. Старик Август, камердинер его прадеда, и няня его отца, бабушка Анна Владимировна, вели нескончаемые дискуссии с его собственной няней о том, на кого он больше похож. Как только мальчик родился, Август преподнес мне в подарок консервированную клубнику, которую я как-то попробовала у княгини и назвала превосходной. Между прочим, княгиня тоже ее высоко ценила и подавала нечасто, поскольку консервы делались из превосходных и чрезвычайно крупных ягод, выращиваемых в теплицах Буромки. Я тогда поблагодарила Августа, не придав этому событию большого значения, и сочла, что он просто проявил ко мне внимание, угостив лакомством, которое мне нравилось. Но однажды, когда опять подали клубнику, я стала расспрашивать и обнаружила, что старик просто позаимствовал свой подарок из находившейся в его распоряжении кладовой. «Княгиня не стала бы возражать; да она никогда и не узнает, а если даже узнает, я скажу ей, что намного лучше возбудить у вас аппетит во время болезни, когда вы подарили нам молодого князя, чем угощать этими консервами гостей». Так он объяснил свой поступок – и ни признака сожаления по поводу того, что он распоряжался тем, что ему не принадлежало. Напротив, по его мнению, с одной стороны, были они с княгиней, а с другой стороны – я, больное дитя, заслуживающее всего самого лучшего. Можно принять и такие законы морали, не лишенные своей логики.
   Помню, какие драмы разыгрывались каждую неделю, когда свекровь оплачивала счета и бранила Августа за преступления, в которых он никогда не признавался. И это продолжалось до тех пор, пока не удавалось, к его удовлетворению, оплатить все счета. В процессе обсуждения его не раз называли вором, поскольку его счета на продукты неизменно были преувеличены, с тем чтобы покрыть дополнительные суммы, которые он выделял для моего юного деверя[46], таким образом увеличивая предоставляемые мальчику карманные деньги, чтобы тот мог их потратить на сладости или развлечения в Пажеском корпусе.
   После того как все расходные книги были досконально изучены и счета оплачены, свекровь обычно говорила: «А теперь признайся, что украл по крайней мере двадцать рублей для Гая». Август складывал деньги в карман, брал книги под мышку и отвечал: «Что ж, ваше сиятельство, юность у мальчиков длится так недолго, и им нужно всегда немного больше, чем то, что они имеют» – и, довольный, уходил, в то время как княгиня со слезами на глазах говорила нам, как растрогал ее старик и как он любит Гая. Теоретически неверная линия поведения, но на практике все получалось хорошо.
   Этот юный брат принадлежал всем нам и имел свое особое место в нашем небольшом доме. Фактически оба моих деверя большую часть свободного времени проводили за моим чайным столом. Наш малыш всегда ползал, а впоследствии ходил и играл рядом с камином в моем салоне в пять часов. Это время стало самым приятным временем дня, оно предназначалось для тихой беседы и спокойных дискуссий, из которых я почерпнула больше сведений о России и о моих новых соотечественниках, чем каким-либо иным путем. За окном был мороз, а в доме огонь камина, поющий чайник и уютные кресла помогали заглянувшему к нам гостю оставить чопорность и стать проще. Приятные товарищи по полку, несколько симпатичных иностранных дипломатов, некоторые пожилые люди, с которыми я познакомилась во время обедов, стали постоянно приходить и основали интимный круг, который с годами значительно разросся. Мне нравились эти люди, и муж, первоначально избегавший этих чаепитий, со временем приобрел привычку возвращаться из своего клуба, выкуривать последнюю дневную трубку в своем кресле и присоединяться к непринужденной беседе. Я много узнала об увлечениях, царивших в полку, об идеалах и привычках людей, составлявших нашу организацию. Мне почти не приходилось задавать вопросов – так быстро прогрессировало мое образование.
   Слушая каждый день своих посетителей, я стала воспринимать их отношение ко всему окружающему, осознавать величие культуры, которой они обладали. Литература, искусство и музыка страны, ее история и великое прошлое сделали их, так же как и крестьянство, тем, чем они стали. Все это было чрезвычайно интересно, и я все больше и больше любила своих русских друзей.
   Довольно странно, но при воцарившемся видимом спокойствии эти люди проявляли признаки беспокойства по поводу будущего. Очень часто они заводили разговор о крестьянах, об их отсталости и необразованности и в то же время об их уме, они говорили о своих попытках развить эти темные массы. О бюрократии почти всегда отзывались с раздражением и досадой, порой критикуя Петра Великого за то, что он ввел ее со всей присущей ей неповоротливостью государственного аппарата. Они жаловались на те трудности, с которыми сталкивается человек, пытающийся совершить нечто полезное для окружающих, а также много говорили о царящей вокруг несправедливости и распространившемся фаворитизме. Та группа, которая желала реформ и улучшений, была огромна, она решительно осуждала политику императрицы, направленную на самоизоляцию, говорили о том, как нежелательна эта замкнутая в своем кругу жизнь правителей, о сокрытии различных скандальных разоблачений, выявленных в Сибири. Постоянно повторялись и предавались анафеме имена Алексеева и Безобразова[47]; на мой вопрос, что они сделали, последовал ответ: «Воруют и эксплуатируют!» На горизонте вырисовывалась фигура Витте[48], обещавшего стать значительной фигурой в истории.
   Время шло, и те, кто хвалил Витте, и те, кто его порицал, находили достаточно доказательств, чтобы подтвердить свою точку зрения. У первых он пользовался хорошей репутацией за Портсмутский договор[49], где вел переговоры, невзирая на постоянно меняющиеся приказы и враждебное отношение к нему дома. Его друзья в равной мере восхищались им за тот манифест[50] 17 октября, который он вынудил подписать правителей во время революции. Противники Витте нападали на него за те же самые действия, утверждая, будто мирный договор был подписан, когда Россия еще могла выиграть войну, поскольку Япония была истощена, а манифест стал проявлением трусости со стороны Витте, хотя он всегда являлся либералом.
   Задолго до этих событий он совершил поездку по Сибири, и повсюду его встречали с такими огромными почестями, что, как утверждают сплетники, могло вызвать зависть со стороны монархов. Транссибирская железная дорога в значительной мере была творением Витте, выступавшего, насколько я знаю, за экономическое развитие восточных окраин империи. Но действия Германии и определенные политические влияния на родине привели к созданию ситуации, пробудившей подозрения со стороны Японии. Это, в свою очередь, создало такую атмосферу, что требовалась всего лишь искра, чтобы разжечь огонь войны. Даже злейшие враги Витте никогда не отрицали, что его талант удержал Россию от финансового краха во время войны и революции 1905 года и что он поднял промышленность на такой уровень, какого не достигал никто до него. Но при этом всегда добавлялось, что это не подходит славянам[51] и не может принести добра такой по природе своей сельскохозяйственной стране, как наша, и что Витте, возможно, и разбирался в иностранных делах, но плохо знал собственный народ.
   Я все это слушала, и мое любопытство возрастало до тех пор, пока однажды не познакомилась с его женой, о которой тоже много сплетничали. Она считалась дамой с неясным прошлым, но мне показалось, что оно считается таковым только потому, что многие неуравновешенные люди рассказывают о ней какие-то невероятные истории. Она держалась с достоинством, эта женщина лет сорока пяти, обладавшая мрачной красотой, благородными манерами, умным выражением лица и светящейся улыбкой. Ее одежда, простая по фасону, безукоризненно сидела на ее все еще красивой фигуре. На ней было мало украшений и драгоценностей, но те, что она носила, внушали восхищение. Держалась она с гордостью, никогда первой не заводила разговор, однако отвечала достаточно тепло, чтобы казаться благодарной, и речь ее была интеллигентной и культурной. Она была еврейкой по происхождению, но принадлежала к русской православной церкви и посещала ее, вышла замуж за Витте довольно поздно, и он удочерил ее дочь и дал ей свое имя.
   Мадам Витте никогда не принимали при дворе, однако мало-помалу она собрала вокруг себя группу друзей, которых крепко удерживала. Когда мы познакомились, я сочла, что она обладает определенным магнетизмом, и впоследствии с любопытством наблюдала за ее карьерой, так же как за карьерой ее мужа. Он затмил собой все прочие политические фигуры в тот промежуток времени, когда я поняла всю глубину драмы, разыгрывавшейся в России, закончившейся роспуском 1-й Думы. Она по-своему сыграла свою роль так же блестяще, как и ее супруг.
   Витте, похоже, не слишком интересовался светскими знакомыми, но тех, к кому относился хорошо, одаривал живой интересной беседой. Два-три раза мне представилась возможность насладиться его беседой. Ему очень понравились американцы во время его короткого визита в Соединенные Штаты. Он познакомился с моими родителями и вспоминал продолжительную беседу с отцом и восхищался красотой матери.
   За обеденным столом он обычно бывал крайне молчалив. Многие женщины, сидевшие рядом с ним, считали, что он намеренно их оскорблял, и утверждали, будто испытывали мучения, когда слышали, как он ест суп. Один знакомый рассказывал мне, что видел, как он взял куриную ногу и бросил кость под стол! Этот великий человек отличался безобразной внешностью, но имел глубокие красивые глаза и умелые руки. Он был огромным и казался сильным, хотя и не отличался плотным сложением. Мне его наружность казалась довольно интересной, так же как и его речи. Похоже, единственное, что привлекало его в обществе, – это возможность видеть, что жена окружена вниманием, а приемная дочь веселится. По мере того как его власть росла, вокруг них собиралась все большая толпа жаждущих извлечь какую-то выгоду. Дочь вышла замуж за Нарышкина, потомка одной из знатнейших семей империи, и у юной пары родился сын, хрупкий мальчик. Для того чтобы увидеть Витте в наилучшем проявлении, нужно было наблюдать этого огромного человека с внуком на коленях – большущий медведь умел быть таким же нежным, как старая нянюшка.
   В период революции, уступок требованиям общественности, собраний и роспуска 1-й Думы, несмотря на раздраженные нападки на мотивы Витте, я пришла к убеждению, что он искренне желал добра и хотел продвинуть Россию вперед. Думаю, он предполагал провести много либеральных реформ и наладить сотрудничество с наиболее патриотичными силами страны. Но большинство из них почему-то не доверяло ему; заслуженное ли то было недоверие или нет, но оно стало роковым препятствием на пути деятельности, предпринятой Витте. Поскольку лучшие не присоединились к нему, он сблизился с людьми экстремистских взглядов и не очень понимающими людьми, чтобы добиться большинства; затем, разочаровавшись в них или желая установить равновесие, он повернулся к реакционерам и попытался спасти ситуацию, связав себя с ними. Подобное раскачивание оказалось гибельным для него и нанесло большой урон престижу правительства и императора, и тот вынудил Витте исчезнуть из общественной жизни, к глубокому разочарованию последнего, в то время как правительство возглавил Столыпин.[52]
   В последнее время своего пребывания у власти Витте, казалось, утратил мужество. Он явно боялся принимать решения или предстать перед лицом физической опасности. По собственному требованию он поселился тогда в Зимнем дворце и жил там окруженный охраной; чтобы попасть в салон мадам Витте, приходилось миновать несколько пар часовых. Конечно, его враги извлекали выгоду из подобных поступков. Те же, кто поддерживал его, по-прежнему клялись, что он искренний, дальновидный, патриотичный политик, преданный интересам своего суверена, старающийся преодолеть колебания императора и избавиться от интриг предполагаемых соперников, хотя его величество никогда не поддерживал его в критические моменты. Похоже, именно это воспоминание заставило его так сильно переживать свою отставку, невзирая на новый титул и большое состояние[53]. Те, кто ненавидел его, утверждали, будто он сам виноват в том, что ему не доверяли и в конце концов отстранили от власти. Я так и не узнала истины, но мне кажется безусловным, что он не из тех людей, которые намеренно внушают веру в свою честность.
   Однажды вечером в 1902 году я оказалась на официальном обеде рядом с высоким человеком с выразительным красивым лицом и довольно длинными седыми волосами, слегка поредевшими на макушке. Особенно поразили меня его величавая осанка и бесстрашный проницательный взгляд. Обед устраивался в посольстве, и вновь назначенный Глава миссии или его секретари, имея довольно туманные представления о правилах русского этикета, рассадили гостей согласно их происхождению, а не по официальному рангу занимаемых ими должностей.
   Некоторые пожилые люди пришли из-за этого в ярость и стали критиковать хозяина, но мой сосед, обращаясь ко мне, с улыбкой сказал:
   – До чего же они смешные, не правда ли? Поднимать такой шум по поводу того, где сидеть! Я же со своей стороны должен признаться, что мне доставляет большое удовольствие возможность оказаться в конце стола между двумя молодыми и красивыми женщинами, вместо того чтобы, как всегда, сидеть во главе среди таких же стариков, как я сам. Я благодарен провидению и считаю, что такую систему следует поощрять.
   Я была в равной степени рада, поскольку редко имела такого интересного собеседника, как этот. С того вечера началась моя дружба с Плеве[54] (ибо это был он, министр внутренних дел), и она продолжалась до его убийства. Я мало знаю о проводимой им политике. Впоследствии слышала, что он был ретроградом и стоял за суровые меры, а также его порой обвиняли за многие неверные действия других. Наверное, если бы мы говорили о политике, то наши мнения часто не совпадали бы, но в течение двух-трех сезонов, когда этот занятый человек довольно часто приходил к моему чайному столу прямо из канцелярии или после заседания Кабинета министров, он, насколько я помню, никогда не говорил о своей работе.
   Будучи болтушкой, я пускалась в детальные описания своего последнего бала или же рассказывала о последних достижениях своего малыша, а он маленькими глотками прихлебывал чай и снисходительно слушал, словно рассказ ребенка о своих играх, при этом его лохматая голова опиралась на руку, прикрывавшую глаза. Через час он обычно вставал и уходил со словами: «Спасибо за очень приятный отдых». Я испытывала по отношению к нему острое любопытство. Он знал это и никогда не был банальным. Это была странная дружба, ибо Плеве был старше моего отца. Я знала, что его жена довольно приятная пожилая дама (я встречала ее на официальных приемах, и мы обменялись визитами), а однажды он упомянул, что у него есть дочь, намного старше меня, но помимо этого я ничего не знала ни о его домашней жизни, ни о работе. Его патриотизм, казалось, не имел границ, и он выполнял свои нелегкие обязанности невероятно решительно, неуклонно жил согласно своим убеждениям и выполнял то, что считал своими обязанностями, не ведая страха и не заботясь о себе.
   Наш последний разговор доказывает это его умонастроение. Была поздняя весна, и я собиралась через несколько дней уехать в деревню. Плеве пришел попрощаться и оставался до тех пор, пока не ушли один или два других посетителя. Немного помолчав, он поднялся, чтобы произнести слова прощания.
   – Жаль, что вы уезжаете, – серьезно сказал он. – Мне очень нравилось время от времени приходить сюда, чтобы провести часок в тишине. Боюсь, что больше не увижу вас.
   – Но я вернусь в город осенью, и, надеюсь, вы возобновите эту приятную привычку часто заходить ко мне.
   – Если останусь в живых, то, безусловно, буду в числе ваших постоянных посетителей, но те люди, которые считают, что я все делаю неверно, и которые уже пытались недавно меня убить, настойчивее, чем прежде, преследуют меня. Наверное, они скоро до меня доберутся.
   – Но вы же министр внутренних дел, в вашем ведении находится полиция. Почему вы не обеспечите свою безопасность? – спросила я.
   – Это выглядело бы не слишком красиво и было бы нехорошо, если бы я окружил себя полицией и проявил свой страх, не правда ли? Когда мне нужно что-то сделать, я выхожу, как любой другой человек, невзирая на последствия. Боюсь, у меня только один путь – исполнять свои обязанности и принимать последствия. Если я исчезну, меня заменит кто-нибудь другой. Приятного вам лета, и еще раз спасибо!
   Он поцеловал мне руку и ушел со своей лохматой львиной гривой и поднятой головой, спокойной, как всегда, походкой.
   Через несколько недель, кажется в июле[55], Плеве отправился в Петергофский дворец, чтобы сделать свой еженедельный доклад императору. По дороге к вокзалу в его карету бросили бомбу. Экипаж, кучер, лошади и министр внутренних дел – все разлетелось на куски. Я оплакивала трагическую смерть Плеве, ибо знала, что, какой бы ни была его политика, он являлся честным и верным человеком, преданным своему императору и стране, и немногие обладали его мужеством, энергией и бескорыстием. Он с готовностью жертвовал личными желаниями ради постоянной службы отечеству и не боялся угрожающей ему опасности, которую всегда осознавал. Он был первым пожилым мужчиной, с которым я часто встречалась после своего замужества, и казался мне одним из лучших в группе заблуждающихся крайне реакционных чиновников старой России.
   С наступлением каждого последующего времени года все ощущали большие перемены. Неожиданно разразилась Японская война. Незадолго до ее начала через Петербург проезжал великий Ито[56], он надеялся встретить дружеский прием и получить заем. Но наше правительство встретило его недружелюбно, оттолкнув к Англии, где он получил и заем, и вскоре после этого, как я полагаю, договор.
   Я узнала от американского посла, что Ито говорил с ним о моем деде. Он слышал, что я вышла замуж и живу в Санкт-Петербурге, и спросил, не мог ли бы посол организовать встречу со мной. Вместо того чтобы сообщить мне об этом, дипломат ответил ему, что не может ничего сделать.
   Я была очень раздосадована, когда мой бывший соотечественник рассказал мне об этом разговоре с государственным деятелем из Японии. Мне было бы чрезвычайно интересно познакомиться с Ито, мои личные поступки никого не возмутили бы и не причинили бы никому беспокойства, ибо русские по преимуществу обладают широкими взглядами. Если и существует какое-то напряжение, возможно неизбежное, в общественных кругах, мне кажется, необязательно подчеркивать его, и нет необходимости, чтобы дипломаты вмешивались в личные взаимоотношения. Я испытывала огорчение и негодование по поводу этого дела, но было уже слишком поздно и невозможно нейтрализовать неблагоприятное впечатление.
   Вскоре после этого на первом придворном балу сезона мой юный деверь выступил в роли пажа императора. Находясь за спиной монарха, он обошел всех дипломатов и слышал все его реплики и вопросы, обращенные к главам миссий, а также их ответы. В тот вечер его величество приложил особые усилия, чтобы проявить повышенную любезность по отношению к японскому послу, он уделил ему больше времени, чем кому-либо другому, и всем присутствующим показалось, будто ответное отношение было весьма примечательным. В конце разговора император и представитель Японии выразили удовольствие по поводу того, что некоторые осложнения преодолены и их империи остаются добрыми друзьями. По возвращении домой деверь рассказал нам об этом случае, и некоторые из знакомых подтвердили его рассказ. Но на следующий день, к нашему ужасу, стали распространяться плохие новости[57]. Был потоплен «Варяг», и почти тотчас же вслед за этим последовало объявление войны. Полк моего мужа не отправляли в Маньчжурию, так что об этой войне я знаю только по слухам. Я еще недостаточно хорошо понимала по-русски, чтобы следить по газетам за ходом военных действий. Чувствовала я себя плохо, наша старшая девочка родилась за несколько дней до того, как в битве при Порт-Артуре был затоплен «Петропавловск». С течением времени меня все больше и больше поглощали события на Востоке: осада Порт-Артура и его блестящая оборона; героические сражения наших войск, недостаточно хорошо снабжавшихся с помощью одноколейной недавно построенной железной дороги; благородные старания князя Хилкова[58], министра путей сообщения, наладить движение поездов с продовольствием и войсками, его бесконечные поездки, огромные трудности, вставшие на его пути, и смерть от изнеможения, когда работа, проделанная с такой гениальностью, была, наконец, завершена. Меня интересовал и престиж Куропаткина.[59]
   Говорили, будто он получил так много икон, что, когда уезжал, пришлось прицепить дополнительный вагон к его специальному поезду. Он возглавлял штаб Скобелева[60], блестящего деятеля Турецкой войны, и мало кто сомневался в его способности нести всю меру своей ответственности.
   В течение многих месяцев в Петербурге говорили только о маньчжурских новостях, но постепенно содержание разговоров менялось. Появились разочарование и утрата иллюзий; а также горечь, сожаления, желание отдыха и мира и все возрастающее беспокойство. Поползли слухи о проигранных битвах и затопленных кораблях, о некомпетентности главнокомандующего и других фаворитов; о беспорядках, неразберихе и страданиях в армии; об офицерах и солдатах, героически выполнявших свой долг. Военное министерство доказало свою несостоятельность. Мы постоянно слышали о вмешательстве политической власти в армейские дела; о том, как мешали командованию из Санкт-Петербурга; возможно, имели место зависть и боязнь, что если командующие фронтом урегулируют ситуацию, то приобретут слишком большую власть и слишком много славы.
   Был построен новый флот, и ему предстояло отправиться в воды Дальнего Востока. Мой деверь-моряк отплывал вместе с ним на одном из самых больших кораблей «Александр III». Он с нетерпением ждал отъезда и все же говорил – и его товарищи это подтверждали, – что работа делалась некомпетентными людьми, занявшими свое положение по протекции, а среди подрядчиков и лиц, заключавших контракты, процветало воровство, поэтому все в новом флоте было плохо и невысокого качества. Эти великолепно выглядевшие морские чудовища из нашего нового подразделения были обречены пойти на дно при первом же соприкосновении с неприятелем. Казалось, никого нельзя было наказать за это воровство и преступную беспечность и никакое расследование не было возможно. Среди тех, против кого выдвигали наиболее серьезные обвинения, находился великий князь Алексей. До нас дошли слухи, будто адмирал, который должен был вывести этот флот в море, пришел к императору и на коленях умолял снять с него эту ответственность, поскольку знал, что корабли не обладали хорошими мореходными качествами, не были должным образом оснащены и вооружены. Затем сплетни сообщают нам о том, как император объяснял, что флот в том виде, в каком есть, должен отправляться. Его невозможно перестроить, а генерал должен доказать свою преданность и спасти честь императора.
   Император сам хотел отправиться на фронт, ему пришлось выдержать длительные споры на эту тему, в конце концов его убедили не ехать, поскольку его пребывание вдали от столицы в столь тяжелое время могло обострить ситуацию в стране. Она и без того оставалась достаточно серьезной и нуждалась в контроле. Поговаривали о передаче командования над всеми армиями великому князю Николаю Николаевичу[61], поскольку войска под командованием Куропаткина только отступали. Я слышала, что император послал за великим князем и предложил ему занять первое место на фронте. Говорят, Николай Николаевич ответил, что примет на себя эту должность, но при одном условии: он примет на себя всю ответственность, но будет отдавать команды без советов и указаний из столицы. Император и его советники не решились пойти на такое, и великий князь отказался возглавить кампанию. В итоге все осталось по-прежнему, и Россия медленно приближалась к финальным поражениям на суше и на море. Тем временем беспорядки и разговоры о революции все возрастали, и жителей столицы при наличии постоянных колебаний со стороны правительства все в большей мере охватывал пессимизм.
   Смерть моего деверя-моряка[62] от тропической лихорадки, которой он заболел во время своей длительной поездки на Восток, повергла нас в траур, но в любом случае душа каждого была обременена общим горем и опасностью. Многие женщины работали в различных швейных мастерских, изготовляя перевязочный материал, нижнее белье и теплую шерстяную одежду для солдат. Многие мои приятельницы поехали в Сибирь с различными госпитальными поездами или с подразделениями Красного Креста. Лично я хоть и ухитрялась каждый день приходить на полдня в большие мастерские, организованные великой княгиней Марией Павловной, но не могла найти времени ни на что другое из-за двух своих малышей, один из которых был новорожденным.
   Летом 1901 года моему отцу удалось получить отпуск и отдохнуть от своих обязанностей на Филиппинах, мой брат тоже должен был получить отпуск в Уэст-Пойнте, и они вместе с мамой предприняли длительное путешествие, чтобы приехать ко мне в Россию. Я оставила юного Майка с бабушкой с отцовской стороны, а сама вместе с деверем Гаем и горничной покинула Буромку и отправилась на север, чтобы встретиться со своими родными. Это была очень радостная встреча. В целом мы провели в Петербурге дней десять, осматривая вместе достопримечательности.
   Со времени моей свадьбы у меня не было ни времени, ни случая предпринять нечто подобное, и мне показалось, будто я вернулась во времена детства, когда мы бродили по дворцам, музеям и галереям, заполненным изумительными сокровищами, подаренными Романовым их вассалами или же выбранными со вкусом и купленными ими самими при благоприятном стечении обстоятельств. Мы посетили Царское Село, Петергоф и Гатчину и проехались по окрестностям.
   Отец не бывал в России со времен юности, и он находил здесь много интересного помимо осмотра достопримечательностей. В политике, в деревне, в столице и в образе жизни произошли значительные перемены – движение вперед. Ему казалось, что правительство имеет большие возможности для реформ, но сам он любил патриархальную жизнь.
   Из Петербурга в Буромку мы отправились через Москву и Киев, где я никогда не бывала прежде и где мне очень понравилось, особенно в таком дорогом мне обществе.
   Было забавно продемонстрировать моим родственникам жизнь большого сельскохозяйственного района России с колышущимися полями пшеницы, несметным количеством рабочих и всеми теми механизмами, которые они использовали. Их очень удивило то, что мы находились так далеко от железной дороги и нам приходилось надеяться только на себя, однако нам удавалось так все организовать, что мы могли обеспечить себя всем необходимым и жить с удобствами, даже с роскошью. Огромные размеры дома и поместья, большое количество прислуги и рабочих рук, красота парка и озера, холмистая земля и леса, богатство почвы и урожая, размеры наших стад и разнообразие производимой продукции произвели ошеломляющее впечатление на их американский склад ума, с привычкой звонить по телефону и покупать готовые вещи. То, что мы сами делали кирпичи, рубили лес, ковали железо, имели собственных паяльщиков и врачей для людей и животных, сами производили продукты, изготовляли холст и кухонную глиняную посуду, сами обшивали дом панелями, настилали полы, делали резьбу, а то немногое, что приобреталось со стороны, как, например, книги, пианино, макароны, рис, чай или какие-либо иные предметы роскоши, которые можно было есть или носить, приходилось тащить на телегах за семьдесят две версты в подходящее время года, – все это им было трудно понять. То, что телеграмма проходила пятьдесят миль в кармане всадника, а другая корреспонденция и газеты покрывали то же расстояния три-четыре раза в неделю, казалось им неправдоподобным. Эти примитивные обычаи выглядели особенно странно по сравнению с превосходной кухней, ручной стиркой, модными нарядами присутствующих за обедом гостей, восхитительными произведениями искусства, семейными портретами, великолепной библиотекой в 20 тысяч томов редких изданий и коллекциями камей, драгоценностей, гравюр, бронзы, старого серебра и фарфора; не говоря уже о сокровищах, хранившихся в погребах. Там даже были вина начала XIX века.
   Моя мать предпочитала проводить время дома с ребенком, но мужчинам нравилось жить вне дома, чем они доставляли радость моему мужу и деверю, возившим их по всему имению. Размеры поместья их просто гипнотизировали, а когда они узнали, что половину земель забрали у нас и отдали крестьянам после освобождения их от крепостного права, у них просто дух захватило от изумления. Моему отцу понравились старые слуги и их колоритные манеры, и он нашел способы передавать свои добрые чувства к ним, и годы спустя эти милые создания вспоминали приезд «американского генерала» и его поступки. Мою маму они видели и прежде, и впоследствии, но единственный приезд отца глубоко запал в их простые души.
   

notes

Примечания

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

   Миссис Поттер Палмер (урожденная Берта Оноре) (1849—1918) – сестра матери автора, Иды. Поттер Палмер принадлежал к числу наиболее состоятельных чикагских бизнесменов в области недвижимости, построил знаменитый отель «Палмер-Хаус». Миссис Палмер, игравшая большую роль в жизни американского общества конца XIX века, а также в мире моды и женских изданий, взяла на себя роль покровительницы Юлии, предоставляя ей возможность роскошно одеваться и путешествовать, чего не могла предоставить ей семья.

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

   Ее девичья фамилия Сикар, но она не была эмигранткой. По семейному преданию, первый Сикар, гугенот, приехал в Россию в конце XVIII века во времена царствования Екатерины П. В то время как семья сохраняла традиции французской культуры, она, по-видимому, давно обратилась в русскую православную веру. Согласно календарю-справочнику «Весь Петербург» за 1913—1914 годы, «вдовствующая княгиня Елизавета Карловна, графиня Сперанская, урожденная Сикар» имеет резиденцию на рю Мюрилло, 4 в Париже.

37

38

39

   Мария Федоровна (1847—1928) – вдовствующая императрица, в прошлом датская принцесса Дагмара, сестра английской королевы Александры; и императрица Александра Федоровна (1872—1918) – принцесса Гессен-Дармштадтская, воспитанная в Кенсингтонском дворце своей бабушкой королевой Викторией. Прежде чем выйти замуж за представителя русской царской семьи, иностранные принцессы принимали православную веру и им давалось русское имя и отчество.

40

41

42

43

44

45

46

47

48

49

50

51

52

   Столыпин Петр Аркадьевич (1862—1911) – чиновник Министерства внутренних дел и бывший провинциальный губернатор, принял пост премьер-министра в июле 1906 года; инициатор непопулярного переворота 16 июня (3 июля) 1907 года, ограничившего избирательные права с целью создать более послушную Думу, предложил проект земельной реформы, направленной на то, чтобы упразднить общественную собственность крестьян на землю и создать класс независимых фермеров.

53

54

55

56

57

58

59

60

61

62

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →