Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Слоны и люди – единственные млекопитающие, которые могут стоять на голове.

Еще   [X]

 0 

Гитлер был моим другом. Воспоминания личного фотографа фюрера. 1920-1945 (Гофман Генрих)

Военный фотограф Генрих Гофман познакомился с Гитлером в Мюнхене на заре нацистского движения. Он сразу почувствовал, что начинающий политик далеко пойдет, и сделал все, чтобы стать его личным фотографом.

Год издания: 2007

Цена: 69.9 руб.



С книгой «Гитлер был моим другом. Воспоминания личного фотографа фюрера. 1920-1945» также читают:

Предпросмотр книги «Гитлер был моим другом. Воспоминания личного фотографа фюрера. 1920-1945»

Гитлер был моим другом. Воспоминания личного фотографа фюрера. 1920-1945

   Военный фотограф Генрих Гофман познакомился с Гитлером в Мюнхене на заре нацистского движения. Он сразу почувствовал, что начинающий политик далеко пойдет, и сделал все, чтобы стать его личным фотографом.
   Долгое время Гофман был единственным, кому разрешалось фотографировать фюрера в неформальной обстановке. Он рассказывает о дипломатических поездках, в которых сопровождал Гитлера. Описывает его в приватной обстановке – в окружении приятелей, женщин, иностранных политиков.
   У читателя есть возможность узнать, каким был в частной жизни фанатичный безумец, уничтоживший миллионы людей в мечте о власти над миром.


Генрих Гофман Гитлер был моим другом. Воспоминания личного фотографа фюрера

Глава 1
МОЙ ФОТОАППАРАТ И КАЙЗЕР

   По роду занятий я всегда был фотографом, а по склонности горячим поклонником искусства, издателем художественных журналов и страстным художником-любителем, хотя и скромных способностей. Свой путь в профессии я начал в солидной фотостудии отца и, когда пришел черед, стал опытным мастером своего дела. За много лет короли и князья, великие художники, певцы, писатели, политики и прочие люди, прославившиеся в какой-то области, замирали перед моим объективом на те несколько секунд, которые только и требовались мне, чтобы увековечить человека и событие.
   Именно так, благодаря своей профессиональной деятельности, я и соприкоснулся впервые с Адольфом Гитлером – это было случайное задание, из которого выросла глубокая и долгая дружба, дружба, не имевшая ничего общего ни с политикой, в которой я мало разбирался и которая еще меньше заботила меня, ни с корыстью, ибо в то время из нас двоих я занимал куда более прочное положение. Эта дружба возникла из столкновения двух импульсивных натур, и в основе ее лежало отчасти общее увлечение искусством, а отчасти, быть может, притяжение противоположностей – некурящего трезвенника и аскета Гитлера, с одной стороны, и бесшабашного бонвивана Генриха Гофмана – с другой.
   Но эта же дружба удерживала меня на протяжении самых неистовых, самых бурных и хаотичных лет мировой истории рядом с человеком, сыгравшим в них ключевую роль. До Гитлера – фюрера и канцлера Третьего рейха мне не было дела; но Адольф Гитлер – человек оставался моим другом с первой встречи до самого дня его смерти. Он отвечал мне такой же дружбой, я пользовался полным его доверием. В моей жизни его фигура занимает значительное место.
   В 1897 году я занялся семейным делом в качестве ученика и помощника. Над студией на площади Иезуитов в Регенсбурге, которую мы делили с отцом и дядей, важно красовалась помпезная вывеска с гордой надписью:
   ГЕНРИХ ГОФМАН, ПРИДВОРНЫЙ ФОТОГРАФ
   его величестеа короля Баварского
   его высочества эрцгерцога Гессенского
   его высочества герцога Томазо Генуэзского,
   принца Савойского
   Эта вывеска обошлась владельцам довольно дорого, ибо, чтобы получить разрешение на использование такого титула, пришлось заплатить кругленькую сумму в канцелярии обер-церемониймейстера. Но отец и дядя не упускали возможности подчеркнуть, что это звание они заработали честным трудом, а не купили взяткой. Они действительно фотографировали не одну королевскую особу из династии Виттельсбахов, а также эрцгерцога Гессенского и Рейнского, герцога Генуэзского и многих других высокопоставленных лиц. В признание их похвальных достижений в искусстве фотографии и в знак особой благодарности принц-регент Люитпольд Баварский презентовал им золотую галстучную булавку с большой, выложенной бриллиантами буквой L, и каждое воскресенье партнеры-фотографы спорили о том, чья очередь закалывать галстук королевским подарком!
   Когда я начал работать, главной моей задачей было следить за состоянием подголовников и подлокотников, которые мы использовали в то время из-за долгой экспозиции, чтобы наши блистательные клиенты не слишком утомились и не заработали себе прострел. Кроме того, в мои обязанности входило вытирать пыль со всех остальных принадлежностей, обязательных для любого уважающего себя фотоателье. Например, у нас были лодка с поднятыми парусами, скорлупа гигантского яйца, куда сажали младенцев, как будто аист не просто принес новорожденного, а высидел его из яйца как положено, и всякие прочие глупости.
   Сама наша фотостудия была обставлена а-ля дом Макарта – в стиле когда-то знаменитого венского художника Ганса Макарта, славу которому принесла его грандиозная картина «Вход Карла V в Антверпен». Когда эту картину впервые выставили в Вене, она вызвала всеобщий ажиотаж. В изображенных на ней нагих куртизанках многие женатые мужчины венского общества узнали своих супруг, явно позировавших художнику, который в самой добросовестной и исчерпывающей манере увековечил их на полотне. За выставкой последовала череда самоубийств и разводов.
   В то время я прямо-таки ненавидел Макарта, потому что копии его букетов, обильно развешанные по стенам студии, его позолоченные вазы с лепными украшениями и картинные рамы собирали на себе неимоверное количество пыли.
   Однажды в воскресенье, когда я уже собирался закрывать фотостудию, вошел неизвестный человек.
   – Я хочу сфотографироваться! – отрезал он.
   Приличествующим образом выразив свое сожаление, я сказал, что тут нет никого, кто мог бы выполнить его желание.
   – Вы же здесь! Вы меня и сфотографируйте!
   Я отказался.
   – Простите, – сказал я, – боюсь, мне не хватит опыта.
   Однако незнакомец не принял отказа и начал вести себя угрожающе. Тогда я решился с оговорками, что не гарантирую качество снимка. Человек, не обращая на меня никакого внимания, прошел в гардеробную и вынул из чемодана новый костюм. Уложив снятую одежду в чемодан, он замер перед фотокамерой. Я накинул черную ткань, навел объектив и пролепетал обычное: «Пожалуйста, улыбайтесь и смотрите в объектив!» Сердце у меня едва не выпрыгивало из груди.
   Человек продолжал стоять без всякого выражения, как памятник. Отстояв положенное время, мой упрямый клиент удалился, оставив чемодан и заявив, что заберет его потом вместе с фотографиями. Снимок вышел как нельзя лучше. Я гордо продемонстрировал его отцу и дяде. Но заказчик так и не вернулся ни за фотографией, ни за своими пожитками.
   Через несколько недель мы решили открыть чемодан, и там, кроме старого костюма, оказались кошелек, набитый золотыми монетами, и духовое ружье. Полиция установила, что деньги и чемодан принадлежали крестьянке, которую нашли убитой в окрестностях Регенсбурга. Позднее также выяснилось, что убийца выманил жертву из дома, подражая кудахтанью перепуганных кур! Однако сделанная мною фотография представляла для полиции больший интерес, чем находка. Ее разместили во всех полицейских участках на досках под заголовком «Разыскивается», и таким образом мой первый снимок стал настоящей сенсацией.
   В 1900 году я закончил свое ученичество, но мне пришлось оставаться в семейном деле до совершеннолетия. В 16 лет я оказался в Дармштадте, где меня взял к себе Хуго Тьеле, придворный фотограф эрцгерцога Гессенского. Самым интересным для меня было, когда мне разрешали ассистировать на съемке членов семейства эрцгерцога, которые частенько заглядывали к моему патрону.
   Примерно в то же время на Матильденхёхе открылась так называемая «Художественная колония» при поддержке эрцгерцога. Эта выставка показала новые перспективы в архитектуре и изобразительном искусстве, имела большой успех во всей Германии и заметно повлияла не только на немецкую живопись, но и на фотографию, которая стала освобождаться от старых баронских драпировок, пальм, зубчатых стен и прочих уродливых и напыщенных аксессуаров, загромождавших фотографические студии. Их место заняли естественное освещение и простая обстановка, придававшие портретной фотографии совершенно иной вид. Выдающийся дармштадский фотограф Веймер первым отбросил все эти атрибуты прошлого и попробовал сменить искусственность портрета в неподвижной позе на легкость и натуральность. Если только была такая возможность, он всегда предпочитал фотографировать заказчиков в их собственных домах, в непринужденной, знакомой атмосфере, а не приглашать их к себе в фотоателье.
   Когда нас вызывали в эрцгерцогский дворец, чтобы сделать несколько снимков, как это часто случалось, наш визит всегда сопровождался большим волнением. Двор эрцгерцога, благодаря тесным семейным связям, породнившим его со всеми могущественными королевскими домами Европы, в то время занимал важное место, совершенно несоразмерное величине государства. Из трех сестер тогдашнего эрцгерцога Эрнста-Людвига, а я видел их всех, когда они позировали для фотографии во время визитов к брату, одна вышла замуж за князя Генриха Прусского, вторая обвенчалась с членом российского императорского дома, а третья, принцесса Виктория-Елизавета, стала женой принца Людовика Баттенбергского, который позднее стал маркизом Милфорд-Хайвен.
   В то время на меня сильно действовала аура трагической грусти, окружавшая российских аристократок как предзнаменование ужасной участи, которая постигла их в будущем. Царица всегда держалась робко и отстранение в присутствии незнакомых людей, казалось, она испытывала облегчение, когда заканчивался фотографический сеанс. Ее гораздо более красивая сестра, жена великого князя Сергея, была изящней и естественней. Позднее я узнал, что, когда ее мужа убили, она посетила убийцу в камере московской тюрьмы и с поистине ангельским терпением расспрашивала его, почему он это сделал, и что в конце концов она простила его, словно истинный ангел милосердия.
   Считалось само собой разумеющимся, что наши блистательные клиенты не должны испытывать ни малейшего неудобства, и мы изо всех сил старались насколько возможно ускорить процесс фотографирования. Любая задержка с установкой аппарата в нужное положение, любой затянувшийся поиск подходящей позы влекли за собой резкую отповедь и повеление поторапливаться. Эрцгерцог и его родные быстро утомлялись и легко теряли терпение.
   Во дворце оборудовали темную комнату, и мы проявляли фотопластинки сразу же после экспонирования. Таким образом, если снимок оказывался неудачным, его можно было тут же переснять. Проявка входила в мои обязанности. Однажды, когда у эрцгерцога гостила супруга великого князя Сергея, я спешил в нашу фотолабораторию, и тут неизвестный мне господин спросил, нельзя ли ему пойти вместе со мной, поскольку он интересуется процессом проявки.
   Я от души предложил ему идти со мной. По время работы я спросил его, как ему кажется, не удастся ли мне мельком поглядеть на эрцгерцога. Я объяснил, что мне особенно интересно потому, что глава нашего семейного фотоателье носит гордый титул «придворного фотографа эрцгерцога Эрнста-Людвига Гессенского и Рейнского», а я, хотя и довольно часто бывал во дворце, до сих пор еще ни разу его не видел.
   – Тем более, – продолжал я, – что на самом деле я подданный эрцгерцога, потому что мой отец родился в Дармштадте и служил в белых драгунах.
   – Думаю, это можно устроить, – улыбнулся мой гость, и, когда мы вместе уходили из темной комнаты, он поблагодарил меня и дал мне неплохие чаевые.
   Я был заинтригован и спросил слугу, что это за господин.
   Оказалось, что это не кто иной, как эрцгерцог собственной персоной, и он дал мне талер со своим портретом!
   В 1901 году я счел, что настала пора двигаться вперед в освоении фотографического искусства, и отправился в Гейдельберг, где работал у Лангбейна, университетского фотографа. Лангбейн специализировался на фотографировании «мензурного» фехтования – знаменитых дуэлей немецких студентов, – мои же обязанности состояли в том, чтобы подкрашивать форменные шапки и пояса студенческих корпораций.
   В те дни студенты задавали тон в Гейдельберге, его величество студент владычествовал безраздельно – как в нашей фотостудии, так и повсюду в городе. Я уверен, что у многих пожилых господ над столом в кабинете висит какая-нибудь из тех «мензурных» фотографий, над которыми мы так усердно трудились. Каждого участника, а иногда группы участников нужно было сфотографировать отдельно в студии. Затем каждую фигуру нужно было очень аккуратно вырезать и приклеить на фотографию пустого дуэльного зала, который образовывал задний план. После всего этот коллаж надо было снять повторно, и конечный результат производил впечатление яростного поединка в самом разгаре. Чтобы получить нужную перспективу, все фигуры на втором плане нужно было соответствующим образом уменьшить, и Лангбейн, безусловно, обладал исключительным опытом и умел добиваться самого реалистичного и правдоподобного результата.
   В 1902 году я снова пустился в путь – на этот раз во Франкфурт, где работал в фотостудии Теобальда, специализировавшегося на солдатских портретах. «Военный фотограф» не занимал видного места среди мастеров этого дела, но я утешался мыслью, что для того, чтобы овладеть всеми навыками, нужно браться за все.
   Фотоателье находилось прямо напротив казарм. Самым важным для нас было воскресенье, в этот день сыны Марса валом валили к нам, чтобы запечатлеть себя во всем великолепии парадной формы. Иметь дело с военными очень сложно. Чуть что они хватались за оружие, и малейшая складочка на форме приводила их в ярость. За всякой мелочью нам приходилось следить зорко, как ястребам. Большой популярностью пользовались раскрашенные фотографии, они давали мне возможность чуть-чуть заработать на стороне. Подцвечивание фотографии стоило одну марку; те, кто хотел ярко раскрасить только шнуры, платили пятьдесят пфеннигов, а с тех, кто хотел, чтобы их еле пробивающиеся усики смотрелись более мужественно, я брал тридцать пфеннигов. Одну половину того, что я зарабатывал «халтурой», приходилось отдавать моему работодателю, а другую половину он регулярно выигрывал у меня по вечерам за карточным столом.
   Когда я начал работать у Теобальда, мне хотелось реформировать искусство солдатской фотографии. Обычно юные воины становились в позу, которая называлась «непринужденной», уставившись в камеру неподвижным стеклянным взглядом, как будто ожидая, что из нее в любой момент извергнется поток ефрейторской ругани. Я хотел отказаться от этих снимков в стиле надгробных памятников и уговаривал их принять более свободную позу и сделать такое лицо, которое должно быть после слов «улыбнитесь, сейчас вылетит птичка». Но все мои попытки ни к чему не привели. Как-то я уговорил одного солдата как бы небрежно встать коленом на край стула, и результат оказался убийственный – по фотографии казалось, что в армию взяли солдата с деревянной ногой!
   Я недолго пробыл у Теобальда, потому что хотел только получить некоторый опыт в этой области, но не собирался специализироваться в ней, и в начале 1903 года я перешел на свое следующее место – гамбургскую фотостудию Томаса Войта, знаменитого фотографа при императорском дворе. Это, конечно, была совершенно другая работа. В Гомбурге, одном из самых элегантных и модных минеральных курортов Германии, любили отдыхать британские и русские принцы, великие князья, мультимиллионеры и аристократы всего мира. Большой интерес неизменно вызывали международные теннисные турниры, ибо сливки общества считали для себя престижным показаться на них; и я пожинал богатую жатву вокруг теннисных кортов.
   Среди множества эксцентричных сановников, с которыми мне приходилось встречаться в Гомбурге, был Чулалонгкорн, король Сиама. Он всегда заказывал свои портреты почти в полный рост, и вдобавок мы их раскрашивали как можно художественнее. Затем гигантские фотографии упаковывали в оцинкованные ящики и отправляли в Сиам. Однажды его величество не моргнув глазом оплатил представленный ему счет на 27 тысяч золотых марок.
   Однажды мне поручили сделать фотографию великого русского князя Михаила Михайловича, но, увы, сохранить ее для потомков не удалось. Надо признаться, что его императорское высочество так императорски надрызгался, что снимок просто «съехал с пластинки», как говорят профессиональные фотографы. Я сделал больше дюжины снимков – и в темноте лаборатории совершенно ясно увидел прискорбный итог своей работы!
   Одно из самых волнующих переживаний я испытал, когда фотографировал кайзера. 5 ноября 1903 года моему шефу приказали явиться, чтобы сделать фотографии по случаю исторической встречи кайзера с русским царем Николаем в старом Висбаденском замке. В замке герр Войт все приготовил к съемке и поставил меня караулить в коридоре, чтобы я предупредил его, когда появится кайзер. Дожидался я его долго.
   (Августейшие особы всегда заставляют себя ждать. Сначала ты не знаешь, чем себя занять, а потом, когда они наконец-таки соизволят прибыть, они становятся чертовски нетерпеливы!)
   В конце концов я увидел, как по темному коридору ко мне приближается чья-то фигура, в которой мне удалось различить только бороду и встопорщенные усы в характерном стиле кайзера Вильгельма II, которые между собой мы звали «ура!». Но когда он подошел поближе, я увидел, что на нем штатское платье – визитка, так что он никак не мог быть кайзером. И действительно, это оказался его личный парикмахер Хаби, который изобрел сетку для усов, чем весьма прославил усы кайзера Вильгельма.
   Наконец прибыл и кайзер. Вильгельм II, почетный полковник бесчисленных иностранных полков, пожелал сфотографироваться в форме каждого из них! И тут началось! – из одного мундира в другой: то полковник российской гвардии, то британский полковник, то полковник королевских венгерских гусар, – кавалерийские, пехотинские и артиллерийские мундиры сменяли друг друга так, что рябило в глазах. Самое большое впечатление на меня произвел доломан венгерского гусара, расшитый золотыми галунами, позднее этот снимок стал очень популярным.
   В другой раз, когда кайзер ненадолго остановился в замке Фридрихсрух под Гомбургом, я узнал, что он принял приглашение герра Маркса, супрефекта округа, который пользовался большим уважением кайзера. Я подумал, что может получиться отличная фотография, и разузнал, когда и где состоится визит. На каких-то строительных лесах перед виллой герра Маркса я установил фотоаппарат и прилежно нацелил его на то место, через которое обязательно должен будет пройти кайзер на обратном пути. Передо мной расположились несколько армейских ветеранов в сюртуках и цилиндрах, с разноцветными орденскими лентами на груди. Несмотря на свои упитанные брюшки, они изо всех сил старались стоять прямо, как палка, хотя их усилия не всегда увенчивались успехом.
   Над блестящей крышей из цилиндров возвышалась моя фотокамера, неподвижно нацеленная на выбранную точку, рядом с ней на леса взгромоздился и я, словно курица на насест, вглядываясь поверх моря голов, готовый в любой миг спустить затвор. И вдруг слышу:
   – Кайзер идет!
   Нарастающий гул приветственных криков встретил его появление. Ветераны с верноподданническим восторгом бросали цилиндры в воздух, приветствуя своего военачальника и повелителя. И я сумел сфотографировать только кучу парящих в воздухе цилиндров! К тому времени, когда цилиндры – и волнение – улеглись, от кайзера не осталось и следа – ни во плоти, ни на фотопластинках!
   Некоторое время спустя удача улыбнулась мне. Когда кайзер вместе со своим высокопоставленным дядей королем Англии Эдуардом VII осматривал Заальбург, старый римский замок, перестроенный по его распоряжению, я сделал серию фотографий, которые впоследствии опубликовали ведущие газеты всего мира. На одной из них кайзер с сестрами и его сановный гость стояли рядом с последней моделью «даймлера», который поразил Германию своей роскошью и элегантностью.
   У Войта я пробыл три года, в курортный сезон работал в Гомбурге, а зимой в его франкфуртских фотоателье. Потом я перебрался в Швейцарию, где в течение какого-то времени сотрудничал в Цюрихе с известным фотографом Камилло Руфом.
   Руф был одним из самых выдающихся фотографов своего времени. Мне очень нравилось с ним работать. Но тогда я уже мечтал открыть собственную фотостудию, и Руф помог мне реализовать эти честолюбивые планы, вверив моим заботам два небольших филиала его фотоателье, где я мог экспериментировать и валять дурака сколько душе угодно.
   После Швейцарии я вернулся в Мюнхен. Несмотря на то что до сих пор я полностью отдавал свои силы приобретению опыта в своей профессии, в моем сердце все еще сохранялось желание стать художником. Но отец мой был категорически против и разрешал мне дальше изучать искусства и живопись только в той мере, в какой они касались моего занятия как фотографа.
   Так, я изучал технику рисунка у профессора Книрра в Мюнхене, посещал лекции по анатомии профессора Мольера в Мюнхенском университете и некоторое время проработал в Париже под руководством знаменитого фотографа Ройтлингера, специализировавшегося на персонах из высшего общества и прекрасных женщинах.
   Для меня это был год ничем не омрачаемой радости, но после передышки в качестве беспечного любителя искусств мне, увы, пришлось вернуться к своей профессии.
   Довольно долго я лелеял в душе желание познакомиться с Англией, и в 1907 году, опираясь на превосходные рекомендации и практический опыт, я набрался смелости перебраться через Ла-Манш, обуянный оптимистической идеей, что Англия только и дожидается моего приезда.
   Однако резюме, которое я попросил составить на английском языке, мне неизменно возвращали, присовокупив к нему несколько добрых слов и холодную улыбку. К моему опыту относились уважительно, но никто не мог мне ничего предложить. Деньги катастрофически заканчивались, и тут, в критическую минуту, на помощь пришел чистый случай, как часто бывало в моей жизни.
   В один прекрасный день я получил рекомендательное письмо к знаменитейшему английскому фотографу Е.О. Хоппе от профессора Эммериха, основателя Мюнхенского учебно-исследовательского института фотографии. Этот мастер фотографического искусства принял меня, как старого друга семьи. Однажды он пригласил меня на традиционное чаепитие, и там я познакомился с некоторыми известными художниками и фотографами.
   Когда гости стали расходиться, Хоппе попросил меня задержаться, и мы сразу же перешли к делу.
   – Каково ваше финансовое положение? Сколько вы можете заплатить? – спросил Хоппе, делая первый шаг.
   Боюсь, у меня был не слишком умный вид, когда он огорошил меня этими вопросами. Сколько я могу заплатить? Вот я, перед ним, у меня есть общепризнанные навыки в профессии, значительные достижения, которыми я мог гордиться, весомые рекомендации – и меня просят заплатить за возможность работать! Несмотря на некоторое замешательство, я без околичностей описал ему свое положение.
   – К сожалению, я не могу позволить себе заниматься фотографией в качестве хобби, – сказал я. – Этим я зарабатываю на хлеб. И между прочим, я, может быть, еще и поспособнее вас!
   Хоппе на минуту задумался.
   – Вот что, – сказал он, – приходите и поработайте у меня несколько дней, тогда посмотрим, что можно с вами сделать.
   Так вышло, что в ближайшие дни мне пришлось поехать на французско-британскую выставку, чтобы сделать фотографии ее колониального отделения. Едва я взялся за работу, как зал, в котором я находился, сотряс оглушительный грохот. Я схватил камеру и бросился наружу сквозь толпу, охваченную паникой. Что произошло? Оказалось, что привязной аэростат, бывший одним из дополнительных экспонатов, взорвался и рухнул на землю. Трупы лежали вперемешку с ранеными, окровавленными людьми, корчившимися от боли; дымящиеся, еще не потухшие остатки аэростата возвышались зловещим фоном, и я, установив аппарат, быстро сделал несколько снимков ужасной катастрофы.
   Снимки оказались хорошего качества и произвели сенсацию.
   Благодаря случаю я далеко обошел своих конкурентов. Фотографии Хоппе – на самом деле мои – напечатали все ведущие газеты в Англии и за границей, а «Дейли миррор» поместила одну из них на первой полосе. Мой шеф получил хороший куш в виде авторских гонораров, да и на мою долю пришлась кругленькая сумма. Мой успех произвел на Хоппе большое впечатление, и он взял меня на постоянное место, очень скоро я уже работал фоторепортером. Таким образом взорвавшийся шар придал начальный импульс моей последующей карьере в качестве фоторепортера.
   Хоппе специализировался на портретах, и в этом деле он был настоящим мастером. Еще он превосходно владел техникой линогравюры, и за то время, что я провел с ним, я многому научился. В числе прочего он задумал издать фотоальбом под заголовком «Люди XX века» и доверил мне фотографировать британских знаменитостей. Выполняя это задание, я получил доступ в те сферы, куда иначе вход мне был бы закрыт.
   Выдающиеся личности, чьи имена не сходили с уст публики, позировали перед моим объективом, и вскоре я уже приобрел собственный стиль, заслуживший одобрение даже Королевского фотографического общества. Один снимок у меня приняли для эксклюзивной ежегодной выставки, а в 1908 году еще один мой снимок напечатали в «Фотографиях года» Сноудена Уорда – тщательно отобранной коллекции лучших фотографий 1908 года.
   Вскоре после этого Хоппе на несколько месяцев уехал за границу, и у меня не осталось иного выбора, кроме как попытаться самостоятельно встать на ноги. В таком городе, как Лондон, это оказалось нелегкой задачей. Я открыл фотомастерскую на Аксбридж-роуд и нанял натурщиц, которых фотографировал для рекламы книг и плакатов в иллюстрированной прессе. Однако основной доход мне приносили премии. В то время я участвовал в огромном количестве конкурсов, и мне порядком везло, так что мое имя неоднократно оказывалось в списке призеров.
   Я круглые сутки ломал голову над тем, как мне оживить свое дело. Наконец у меня появилась одна идея. Я взял сборник «Кто есть кто» и выбрал всех знаменитостей, которые в том году должны были отмечать юбилеи. Я навещал их лично и говорил, что хочу сфотографировать их для иллюстрированных газет. Человеческое тщеславие – очень сильное чувство, и они почти без исключений охотно позволили себя сфотографировать. Естественно, каждому я послал по бесплатному экземпляру, и, так как фотографии были действительно хороши, я получил немало заказов еще на несколько копий за дополнительную плату. Теперь мой бизнес неуклонно шел в гору, и очень скоро я накопил достаточно средств, чтобы подумывать об открытии собственного фотоателье на родине.
   В 1909 году я вернулся в Мюнхен. Мне нравилось в Англии, но… в гостях хорошо, а дома лучше.
   В начале 1910 года я снял фотомастерскую в доме 33 по Шеллингштрассе. Я решил специализироваться на мужских портретах, но, если ко мне заходила какая-нибудь дама, изъявляя желание сфотографироваться, я, естественно, не имел ничего против.
   В начале весны того же года ко мне в фотоателье вошла молодая женщина.
   – Я столько слышала о вашем художественном мастерстве, герр Гофман, – сказала она с очаровательной улыбкой, – я хочу попросить вас сделать один особенный портрет для моей подруги, которая сейчас за границей.
   Это была прелестная девушка, высокая, белокурая и стройная, с грацией и сияющим румянцем идеального здоровья и молодости – от такой картины ни один художник не сможет оторвать взгляда.
   Я всегда был импульсивным человеком, и мне редко приходилось в этом раскаиваться. Что до меня, то я влюбился с первого взгляда. Либо я буду с этим прелестным созданием, подумал я, либо ни кем на всем белом свете!
   Я хорошо сделал ее первый портрет, хотя моему восхищенному взору он казался жалкой подделкой. Но Лелли он понравился. К моему бесконечному восторгу, оказалось, что она увлекается фотографией и вроде бы по-настоящему интересуется искусством и техникой фотографии. У нее вошло в привычку заглядывать ко мне, чтобы спросить совета и помощи. Один бог знает, что за вздор я лепетал под видом профессиональных указаний, сам не свой от волнения; но она казалась вполне довольной, и до всего остального мне не было дела. Постепенно до меня дошло – хотя я не смел поверить в то, что это правда, – что ее интересовали не только искусство и наука фотографии. Может ли быть, что она?..
   Быстро пролетели несколько волшебных месяцев, услащенных простыми восторгами тех, кто молод и влюблен, и в начале 1911 года мы поженились. Я был еще довольно беден, и на медовый месяц денег у нас не хватило. Утром состоялось бракосочетание, а через несколько часов мы стояли бок о бок в моей фотостудии, полностью погрузившись в работу. Интерес моей жены к фотографии не оказался женским капризом, и первые дни нашей совместной жизни она была для меня большой поддержкой, да к тому же идеальной моделью для множества журнальных обложек, которые я делал для печати.
   Так мало-помалу моя известность и клиентура стали расти. Однажды осенью 1911 года я получил записку, где говорилось, что меня желает немедленно видеть главный редактор «Мюнхнер иллюстрирте цайтунг» герр Фюрстенхайм.
   – Только что в Мюнхен прибыл Карузо, – сказал он, – и, если вы мне достанете его фотографию, я вам по-царски заплачу, не будь я Фюрстенхайм. Мне нужна его фотография на первой полосе.
   Я тут же поспешил в отель «Континенталь», где остановился Карузо, и через несколько минут удостоился аудиенции – конечно, не самого Карузо, но его импресарио Леднера, которому я изложил свое пожелание, прибавив, что «Мюнхнер иллюстрирте» хочет опубликовать снимок на первой полосе.
   Импресарио внимательно выслушал меня и потом с извиняющимся выражением лица объяснил, что Карузо не разрешено позировать для фотографий.
   – Все права на фотографии, – сказал он, – принадлежат американскому агентству. Но если вам просто нужна фотография, берите какую хотите, у нас есть из чего выбрать.
   Это предложение я с благодарностью отклонил. Меня не интересовали фотографии, сделанные кем-то другим.
   – Но ведь Карузо публичная фигура, – возразил я, – наверняка ему очень трудно скрыться от фотографов.
   – О, вам никто не мешает снять его где-нибудь на улице, – ответил Леднер. – Контракт ограничивается студийными портретами. Можете сфотографировать его, когда он будет выходить из отеля.
   Когда же примерно это может случиться, спросил я его. И мне было сказано, что Томас Кнорр, соучредитель и собственник «Мюнхнер иллюстрирте цайтунг», в то время ведущей южногерманской газеты, пригласил Карузо на обед.
   Перед отелем уже собралась в ожидании целая толпа моих коллег-фотографов, они уже успели установить свои фотокамеры и нацелить их на двери отеля. «Если я сольюсь с этой ордой, – подумал я, – прощай мой царский гонорар! Все эти ребята бросятся со своими фотографиями к Фюрстенхайму. Нужно придумать что-нибудь получше». Минуту я раздумывал, а потом меня осенила блестящая идея.
   Я направился к дому Томаса Кнорра. Он жил в настоящем дворце на Бринерштрассе, обставленном с самым утонченным вкусом и бывшем одним из средоточий культурной жизни баварской столицы. Меня встретил вежливо-холодный и почти неприступный слуга.
   – Мне нужно поговорить с герром Кнорром по срочному делу, – сказал я.
   – Могу я осведомиться, в какой связи?
   – Прошу вас сказать ему только слово «Богема», – хладнокровно ответил я. («Богема» – это опера, которой Карузо открывал свои мюнхенские гастроли.)
   Слуга молча скрылся. Чуть погодя он вернулся:
   – Герр Кнорр просит вас войти.
   Когда я очутился лицом к лицу с владельцем самой влиятельной газеты во всей Баварии, я собрал в себе все остатки храбрости. «Пожалуйста, – взмолился я про себя, – пусть только меня не оставит наглость!»
   – Откуда вы узнали, что Карузо будет у меня? – заинтересованно спросил Кнорр.
   – Боюсь, я не имею права раскрыть источник сведений, – ответил я, многозначительно улыбаясь. – Однако могу сказать вам, что мне поручили сделать фотографию Карузо в этой обстановке, – что в каком-то смысле было правдой, ведь меня все-таки просили сделать нечто в этом роде.
   – Ага, понимаю! Вы хотите сказать, это был сам Карузо! – воскликнул герр Кнорр.
   У меня в мозгу промелькнула старая пословица о том, что молчание – золото. Я не промолвил ни слова, и Кнорр принял мое молчание за знак согласия. Он явно был очень доволен тем, что Карузо пожелал сфотографироваться в его доме рядом с хозяином. Честно говоря, меня прошиб пот. Только бы получилось!
   Наконец в сопровождении импресарио приехал Карузо. Я направился к герру Леднеру и преувеличенно радостно приветствовал его, словно старинного приятеля. Признаться, вид у него был несколько обескураженный, сначала – когда он увидел меня в этом месте, а потом – потому что я, пожалуй, слегка переиграл с изъявлением дружбы. Со своей стороны Карузо, кажется, предположил, что меня ради этого случая пригласил герр Кнорр.
   Все прошло как по маслу. Они оба замерли перед фотоаппаратом, и я сделал несколько снимков. Потом я как можно скорее убрался из дома. Еле справляясь с волнением, я проявил пластинки, и, к моей радости, снимки оказались отличного качества.
   Когда я положил отпечатки перед Фюрстенхаймом, он просиял. Эти портреты сделали мне имя. Разумеется, пробные отпечатки я отослал «на одобрение» Карузо в гамбургский отель «Атлантик», и они ему тоже очень понравились, так что он заказал довольно большую партию копий, которые я отправил ему вместе со счетом внушительной величины!
   Когда в 1919 году Карузо вернулся в Мюнхен, он подарил мне собственноручно нарисованный шарж с автографом – хотя давным-давно уплатил по счету.
   В карьере любого газетного фотографа наверняка бывает случай, когда тот или иной снимок создает сенсацию, но не столько из-за достоинств самой фотографии, сколько из-за придуманной к ней подписи. Во время злополучного цабернского инцидента совершенно безобидная фотография кайзера Вильгельма II вызвала международный фурор только из-за подписи, с которой она появилась в печати.
   Население, как можно представить, сильно возмутилось, печать подлила масла в огонь, и в один миг отношения между военными и гражданскими лицами категорически испортились. Некоторые молодые люди прямо на улице выкрикивали оскорбления в адрес офицеров. Инцидент, сам по себе малозначительный, привел к тому, что в Цаберне ввели военное положение, что очень встревожило все государство. В город вошли вооруженные войска, установили пулеметы, и под барабанную дробь жителям было приказано уйти с улиц и площадей, иначе будет открыт огонь.
   В понедельник 1 декабря рейхсканцлер Германии фон Бетман-Гольвег и военный министр фон Фалькенхайн доложили о ситуации кайзеру, который в то время находился в Донауэшингене. В то время я тоже случайно оказался в Донауэшингене по заданию газеты «Ди вохе», чтобы сделать несколько фотографий кайзера, принявшего приглашение поохотиться с принцем Эгоном Фюрстенбергским.
   Совещание кайзера с министрами по цабернскому делу должно было проходить в полной изоляции в парке донауэшингенского замка. Однако с молчаливого согласия принца мне разрешили прокрасться в парк, строго запретив попадаться кому-либо на глаза, и, стоя за деревом, я стал дожидаться прибытия кайзера.
   Наконец его величество появился в сопровождении фон Бетман-Гольвега. Некоторое время он оживленно разговаривал с министрами и генералом Даймлингом, местным главнокомандующим, а несколько офицеров почтительно стояли в стороне. В ту минуту, когда кайзер отвернулся от рейхсканцлера и обратился к одному из офицеров из стоявшей неподалеку группы, я щелкнул его так, чтобы на пластинку не попали офицеры.
   На следующий день, разбирая отпечатки, предназначенные для прессы, я нашел среди них один снимок, который, как мне показалось, может вызвать недоразумение. Я отложил его подальше в сторону, чтобы ненароком не перепутать с фотографиями для печати.
   Через несколько дней я случайно увидел «Иллюстрасьон», самую знаменитую французскую газету, и не мог поверить своим глазам. Передо мной та самая отвергнутая фотография, а под ней значилась сенсационная подпись: «Кайзер отворачивается от канцлера, не сойдясь во мнении по цабернскому делу!»
   Через ассистента, злоупотребившего моим доверием, «Иллюстрасьон» получила снимок и присовокупила к нему весьма тенденциозную подпись.
   Мое скромное дело продолжало процветать, мы с женой были счастливы и в браке, и в работе, которой мы с таким увлечением занимались вместе. Конечно, монархия предоставляет фоторепортеру интересные и весьма прибыльные возможности, и удача не обходила меня стороной. Но я посвящал больше внимания искусству, чем политике или светским новостям, и в творческих кругах мои связи были действительно многочисленны. Все прославленные звезды театра и музыки – дирижер Бруно Вальтер, Рихард Штраус и многие другие – в тот или иной момент оказывались перед объективом моего фотоаппарата.
   3 февраля 1912 года родилась дочь Генриетта и привнесла новую радость и удовлетворение в нашу семейную жизнь, которая шла своим чередом, слава богу, в блаженном неведении о годах кровопролития, бедствий и хаоса, которые мрачными тучами надвигались на нас.
   Последствия сараевского убийства разрушили мою жизнь, как и жизни миллионов других людей всего мира.
   Вечером того дня, когда произошло убийство, я сидел в известном мюнхенском «Кабаре папы Бенца». Мне сообщили, что в популярном кафе в центре города начались бесчинства. Я поймал такси и помчался домой за фотоаппаратом. Когда я добрался до Карлстора, то увидел, к чему приводит энтузиазм, направленный не в то русло. Знаменитое кафе «Фарих» было совершенно разгромлено! Мебель, стекло, посуда – все валялось в мелких осколках, собравшаяся толпа подбирала кирпичи с соседнего строительного участка и швыряла их в окна с зеркальным стеклом.
   Я пробрался через дыру в одном из зияющих окон и сделал несколько снимков. К тому времени, как я вышел, полиция уже приехала на место и разводила возбужденную толпу в разные стороны. Один из полицейских подошел ко мне и сказал, что должен конфисковать пластинки. Я без возражений передал их ему, так как уже принял меры предосторожности и передал коробку с пластинками другу. Потом я спросил одного из демонстрантов, из-за чего сыр-бор. «Оркестр, – пылая возмущением, сказал он, – отказался сыграть «Вахту на Рейне».
   Через несколько дней я получил телеграмму: «Ваше назначение военным фотографом утверждено тчк сообщите 22 отдел разведки Меце тчк Генштаб».
   В 1914 году во всем рейхе было всего семь военных фотографов, а в Баварии я был один.
   Меня назначили военным фотографом «под собственную ответственность и за собственный счет» и отправили на Западный фронт, где я присоединился к III Баварскому армейскому корпусу. Название должности «военный фотограф» не совсем верно, так как я получил разрешение фотографировать только на линиях коммуникаций, и лишь в очень редких случаях какой-нибудь офицер по доброте своей брал меня с собой на передовую.
   Несмотря на эти ограничения, сделанные нами фотографии получали высокую оценку и в тылу, и за рубежом.
   Одна моя фотография представляет значительный интерес для истории. В мюнхенском дворце Прейзинга мне удалось сфотографировать независимого ирландского лидера Роджера Кейсмента перед самым его отъездом в Ирландию. Германия поддерживала Кейсмента, ему дали задание вернуться в Ирландию и поднять там восстание. Его предали, и британцы арестовали его сразу же, как только он высадился на берег, судили как шпиона и расстреляли.
   Примерно через семь месяцев войны была сформирована «кинофотослужба», и мы получили более официальный статус. Нас зачислили на военную службу как солдат, и мы стали подчиняться военному закону и дисциплине. Меня самого направили в летучий отряд № 298, где в мои обязанности входило проявлять и классифицировать фотографии воздушной разведки – признаюсь, не слишком увлекательное занятие, хотя и очень важное.
   В конце октября 1918 года меня прикомандировали к части в Шлейсхайме, где формировалось новое подразделение для отправки на фронт. Но оно так и не добралось до фронта, поскольку 8 ноября по указанию военного министерства мы получили разрешение посетить, если будет такое желание, массовый политический митинг.
   Сам я воспользовался увольнительной не для того, чтобы пойти на митинг, а чтобы поспешить домой и сменить военную форму на штатское платье, переключившись тем самым с военных действий на революционные события.
   Революционный штаб располагался в «Метезере» – и это бесспорно демонстрирует, что во всех случаях Мюнхен отдает явное предпочтение пивным погребкам! На следующий день Совет солдатских и рабочих депутатов провозгласил революцию в баварском парламенте.
   Ранним утром 9 ноября, щеголяя самодельной красной повязкой на рукаве и с фотоаппаратом под мышкой, я уже был на ногах. Не без труда мне удалось пробраться в здание парламента. Здесь у меня был шанс посмотреть на наших новых правителей и одновременно сделать самые первые фотографии только что сформированного Совета солдатских и рабочих депутатов. Красная повязка сослужила мне отличную службу.
   Работа фоторепортера стала весьма увлекательным, но и опасным занятием. Очень скоро мне удалось запечатлеть своей камерой всех главных героев, а мой снимок нового баварского премьер-министра Эйснера – первый из череды последовавших снимков – появился во всех немецких и зарубежных газетах.
   21 апреля 1919 года граф Арко застрелил Эйснера. Этот роковой выстрел привел к мятежу радикалов, который окончился их победой и провозглашением рабоче-солдатской республики.
   Мюнхен был охвачен волнением, улицы полнились кричащими, жестикулирующими людьми. Я снова надел красную повязку и бродил по улицам с фотоаппаратом, стремясь увековечить картины истории, творившейся на моих глазах. Остановились предприятия, трамваи перестали ходить. Исполнительный комитет Совета рабоче-солдатских депутатов призвал к всеобщей забастовке. Баварский парламент сбежал в Бамберг.
   Однако в день всеобщей забастовки по крайней мере у меня работы было по горло. На Людвигштрассе вылилась массовая демонстрация; Эгельхофер, командующий Красной армией и одновременно комендант Мюнхена, стоял на грузовике напротив Людвигскирхе и отдавал честь огромной колонне, маршировавшей мимо него.
   Я яростно щелкал затвором везде, где только мог, и отправлял в карманы пластинку за пластинкой. Поглощенный работой, я краем уха услышал, как кто-то сказал: «Берегитесь этого фотографа», но не придал им значения.
   Внезапно грубые руки схватили меня, и я очутился между двумя революционными солдатами с ружьями и ручными гранатами, засунутыми за пояс. Под аплодисменты толпы меня увели и доставили к заместителю коменданта, сидевшему за столом в маленькой комнатке спиной ко мне. Прошло несколько тревожных минут, в течение которых он ни разу не посмотрел на меня. Наконец он повернулся.
   Я не поверил своим глазам. «Бог ты мой! – подумал я. – Это же Алоис, мой бывший помощник!»
   Он тоже сразу меня узнал.
   – Эгельхофер, наверно, ошибся, – сказал он, поворачиваясь к солдатам. – Это же герр Гофман, мой старый друг. – Он обернулся ко мне: – Ведь Эгельхофер не знает, – продолжал он извиняющимся тоном, – что вы были моим самым честным шефом!
   Фотоаппарат мне возвратили, и от заместителя коменданта я получил письменный пропуск, дающий разрешение фотографировать все, что мне вздумается.
   Разрешение удалило все препятствия с моей дороги. Я был официальным уполномоченным фотографом рабоче-солдатской республики! Масса интереснейших фотографий быстро пополнила мой архив, но, к сожалению, мало какие из них уцелели.
   Однако одного человека не хватало в моей коллекции портретов революционных вождей – красного коменданта города Эгельхофера. Эгельхофер был выходцем из мюнхенских окраин и практически в одну ночь оказался на посту главнокомандующего Красной армией и городского коменданта. Под охраной своей красной повязки я отправился в логово льва на Эттштрассе, где раньше располагалось управление полиции, а теперь Эгельхофер устроил свою штаб-квартиру. В приемной я написал короткую записку, в которой заверял коменданта, что если один из наиважнейших героев революции не войдет в мои исторические архивы, это будет весьма прискорбным упущением.
   Прошло несколько минут, затем открылась дверь, и в проеме показался Эгельхофер собственной персоной. Он оценивающе оглядел меня и сказал:
   – Вы как раз вовремя. Я вас дожидался.
   Ну и что теперь? Это могло означать, что он настроен дружелюбно и приветливо, точно так же это могло означать и совершенно противоположное. Вскоре он развеял мои сомнения.
   – Ладно, щелкните меня, как есть, – продолжал он, пропуская меня в святая святых и закрывая дверь за собой. – Но вот что я вам скажу, господин хороший, если кто-нибудь еще увидит эту фотографию, я вас пристрелю собственными руками!
   Он сказал, что ему нужен снимок размером примерно с фотографию для паспорта, причем как можно быстрее; а если когда-нибудь ее копия окажется в досье полицейского управления, даже сам Господь Бог мне не поможет!
   Эгельхофер сел на крутящийся стул и замер. Я поспешно сфотографировал его, после чего он снял очки, которые надел, чтобы сфотографироваться, повернулся к охранникам и велел им проводить меня и не спускать с меня глаз, пока не будут проявлены и отпечатаны фотографии.
   – А пластинки заберите, чтобы этот тип не отправил копию в газеты, – отрезал он.
   Под вооруженным конвоем я вернулся к себе в фотоателье. Там солдаты пристально и настороженно следили за каждым моим движением, так что пришлось отказаться даже от мысли проделать какой-нибудь трюк с отпечатками. Я вернулся к Эгельхоферу и лично доставил пластинки и отпечатки. Я снова попытался переубедить его. Он не хотел даже и думать об этом, но вместо этого предложил мне деньги; а когда я заверил его, что для меня и так уже большая честь иметь возможность его сфотографировать, он вдруг выдвинул ящик стола, вынул снимок, сделанный в то время, когда он служил матросом, и вручил его мне!
   – Ну, вот это можете напечатать, – доброжелательно сказал он. – А эти… – он указал на плоды моих недавних усилий, – даже и не думайте!
   Этим мне и пришлось удовольствоваться.
   Через несколько недель республика потерпела крах. Эгельхофера расстреляли, и при нем нашли паспорт на другую фамилию. В этом паспорте была именно та фотография, что сделал я, – Эгельхофер в очках, которых он никогда не носил!
   21 апреля по всему Мюнхену, словно лесной пожар, распространилась весть о том, что красные расстреляли заложников, которых удерживали в гимназии Люитпольда, в последний момент перед самым освобождением. В горожанах ужас соединялся с возмущением и гневом. Отряд из нескольких решительных мужчин разоружил красногвардейцев, стоявших на посту в резиденции, и вскоре после этого со всех сторон начали входить первые части освободительной армии, которые население встречало с облегчением и энтузиазмом.
   Среди ночи кто-то позвонил в дверь моего дома. Это был Алоис, с него уже сошел недавний торжествующе-революционный вид. Я без слов понял, что ему нужно, и спрятал его у себя дома вместе с его соратником Германом Заксом, американцем.
   Как-то раз через много лет моя секретарша сказала, что меня хочет видеть какой-то штурмовик, но отказывается назвать свое имя. Я велел ей пропустить его, и передо мной оказался Алоис, молодцеватый в форме штурмовика, бывший заместитель городского коменданта и бывший ученик фотографа!
   После входа правительственных войск ход событий в Мюнхене быстро вернулся в нормальное русло, и я опубликовал альбом фотографий под заголовком «Год баварской революции», который снискал большой успех.
   1920 год в Мюнхене был одной длинной серией демонстраций, маршей и массовых митингов, и всякий раз, как происходило нечто подобное, я был тут как тут со своей верной фотокамерой. Однажды я присутствовал на районном митинге городского ополчения. Среди прочих ораторов выступал некий Адольф Гитлер. Я не посчитал нужным потратить на него фотопластинку, поскольку тогда он ничего не значил и на митинге, как и остальные, всего лишь провозглашал все те же давнишние политические требования. На его речь я не обратил особого внимания – я же был фотографом, а не журналистом.
   Фотографии, на которых я запечатлел эти политические события, имели большой успех и принесли хороший доход. Очень немногие фотографы имели смелость слиться с толпой демонстрантов, а часто и под градом пуль, ради нескольких снимков; поэтому мне удавалось сделать во многих отношениях уникальные фотографии, и, соответственно, они стоили дорого.
   И хотя я заработал тогда немало денег, их покупательная способность стремительно уменьшалась изо дня в день. Тем, что мне вообще удавалось держаться на плаву, я обязан сделкам с иностранными заказчиками.
   Я продал фотоателье за семьдесят тысяч марок (теоретически сумма была равна 3500 английским фунтам), и в то время мне казалось, что я выручил за него отличные деньги. Но когда мне выплатили первую половину суммы, я мог купить на нее только подержанную «зеркалку»; а к тому времени, как я получил остаток, его не хватило бы даже на полдюжины яиц!
   На грани отчаяния я обратился к кинопроизводству, и еще с двумя энтузиастами мы основали кинокомпанию и сняли фильм, в котором задействовали актеров, хорошо известных мюнхенским зрителям. Это была комедия вроде американского бурлеска. По сюжету фильма некий парикмахер изобретает средство против облысения, обладающее невероятной силой. Лысые моментально обрастают гривой волос, доведенных гримерами до абсурда, безбородые в мгновение ока превращаются в натурального Барбароссу, но потом один из помощников портит препарат, в результате чего наступают «ужасные» комические последствия.
   Это был наш первый, последний и единственный фильм. И мы с товарищами были рады, что отделались только стыдом!

Глава 2
СРОЧНО ТРЕБУЕТСЯ ФОТОГРАФИЯ ГИТЛЕРА

   Следующие полтора года или около того мы не жили, а влачили жалкое существование. И хотя в нацистскую партию я вступил в апреле 1920 года, получив партийный билет за номером 427, – в то время мне казалось, что программа партии предлагает единственный возможный выход из хаоса и бедствий, охвативших мою родину, – личное общение с Гитлером началось лишь после того, как я получил телеграмму с текстом: «Немедленно вышлите фото Адольфа Гитлера платим сотню долларов».
   Эта телеграмма из известного американского фотоагентства застала меня в Мюнхене 30 октября 1922 года, и щедрость предложения меня весьма удивила. За фотографию президента республики Эберта обычно платили 5 долларов, примерно столько же за другие выдающиеся фигуры, а за какого-то малоизвестного Гитлера они готовы выложить ни с чем не сообразную сумму!
   Сотня долларов! Гонорар так гонорар! «Дитрих Эккарт – вот кто мне нужен, – подумал я, – наверняка он поможет мне связаться с Гитлером».
   Я выразил свое изумление Дитриху Эккарту, главному редактору «Фёлькишер беобахтер» и моему доброму другу, который по случайности в то время находился рядом со мной. Эккарт был близко знаком с Гитлером, более того, он финансировал его политическое движение с выручки за перевод «Пер Гюнта» и отчислений от сборов за театральные пьесы, которые получал из Швейцарии.
   В своей обычной грубоватой манере Эккарт сказал мне, что я могу выкинуть это из головы. Гитлер, пояснил он, никому не позволяет себя фотографировать.
   – Если кому-то нужен снимок Гитлера, – медленно и многозначительно сказал он, – ему придется заплатить не сто и даже не тысячу, а тридцать тысяч долларов.
   У меня мелькнула мысль, что мой друг слегка не в себе. Гитлер, сказал я ему, сейчас у всех на виду, и авторских прав на свои фотографии у него нет. Любой фотограф имеет полное право сфотографировать его, не заплатив ни гроша, потому что Гитлер стал публичной фигурой. Потом я прибавил, что вряд ли найдется такой дурак, который заплатит за его фотографию тридцать тысяч долларов.
   – Я фотографировал императоров, королей и мировых знаменитостей, – продолжил я, – и никто не просил меня за это заплатить. Наоборот, платили мне – мне заплатил даже сам Карузо, которому никто не выставлял счетов. Ведь ты не станешь спорить, что Карузо будет познаменитее Гитлера!
   Эккарт внимательно выслушал меня, а потом тихо и спокойно стал объяснять. Гитлер, сказал он, имеет серьезные основания для того, чтобы не разрешать себя фотографировать. Это один из множества ходов в той политической игре, которую он ведет, и то, что он прячется от фотографов, дает поразительные результаты. Все о нем слышали и читали, но никто еще не видел, как он выглядит. Люди заинтригованы, они сгорают от любопытства, вот почему они валом валят на его митинги. Приходят из любопытства, а уходят членами его движения. Ибо Гитлер, сказал он, обладает даром внушать каждому отдельному слушателю чувство, будто он обращается лично к нему. Эккарт уже успел оседлать любимого конька, и «граммофонная пластинка про Гитлера», как говаривали в нашем дружеском кругу, раскрутилась на полную скорость.
   – Ты говоришь, не найдется такого дурака, который заплатит тридцать тысяч долларов за снимок Гитлера? Ну так я скажу тебе, что он уже отказался от двадцати тысяч!
   Мне трудно было поверить, что кто-то не ухватился за такое предложение обеими руками. Но это только показывает, возразил мне Эккарт, как мало я понимаю Гитлера. Он настаивает на сумме в тридцать тысяч долларов за редкую, уникальную фотографию, чтобы иметь возможность продолжить формирование боевых отрядов, которые возьмут на себя задачу обеспечения безопасности и порядка на митингах; и в конце концов, тридцать тысяч не такие уж большие деньги, чтобы не уплатить их за эксклюзивные права на фотографию, которая будет опубликована во всем мире.
   Эккарт показал на мюнхенский журнал «Симплиссимус», который по отношению к Гитлеру был настроен как угодно, только не дружелюбно, и тем не менее с точки зрения пропаганды оказал ему ценную услугу. Под заголовком «Как выглядит Гитлер?» журнал опубликовал серию карикатур, которыми имел претензию ответить на свой же собственный вопрос.
   Я начал лихорадочно соображать. Если бы мне удалось «щелкнуть» Гитлера, тогда никто не смог бы оспорить мое право на предложенные двадцать тысяч долларов. Ну что ж, нет ничего невозможного. Во мне проснулись профессиональный азарт и решительность.
   Эккарт обещал помалкивать о моем готовящемся фотографическом подвиге, но предупредил, что Гитлер знает все хитрости этого дела.
   Мое фотоателье в доме 50 по Шеллингштрассе располагалось как раз напротив типографии Мюллера, где печаталась гитлеровская газета «Фёлькишер беобахтер», и Гитлер нередко наведывался туда в очень старой зеленой «сельве». Я стал его караулить. Меня охватил охотничий азарт, и я проводил в ожидании час за часом, день за днем.
   Наконец, едва прошла неделя после моего разговора с Эккартом, я вдруг заметил, как машина, которую я дожидался с большим нетерпением, подъехала к конторе издательства. Может быть, Гитлер в редакции? Надо проверить. Проще пареной репы, подумал я про себя, и направился в контору «Фёлькишер беобахтер», чтобы узнать, нет ли там моего приятеля Эккарта. Войдя в редакцию, я увидел, что за столом сидит Гитлер и пишет. Отлично, вот и он. Я уже видел его пару раз и мог узнать его из сотни людей хотя бы только по его характерным усикам, тренчу и стеку, с которым он не расставался, будто с каким-то талисманом, и который теперь лежал рядом на столе. Он повернулся ко мне, и я спросил, нет ли здесь Эккарта.
   – Нет, – ответил Гитлер. – Я тоже его жду.
   Поблагодарив его, я сказал, что зайду попозже.
   Я тут же побежал к себе в фотостудию за большим аппаратом фирмы «Нетель» 13 на 18. Оказавшись снова на улице, я не отрывал глаз от зеленой «сельвы». Смотреть там особенно было не на что, это была уже видавшая виды колымага, из задних сидений которой уже вылезала набивка из морских водорослей. Сзади нее остановилась повозка, и лошадь, приняв водоросли за сено, вытянула из сиденья добрую охапку набивки. Однако она тут же поняла, что это ей совсем не по вкусу, и принялась громко фыркать, пытаясь прочихаться от едкой трухи, которой были обильно пересыпаны водоросли. Тем временем шофер со скучающим видом сидел за рулем и совершенно не замечал, что происходит у него за спиной. Чтобы завести с ним разговор, мне пришлось выдать злосчастную лошадь.
   – Эй, смотрите! Эй!.. Господин… У вас сзади старая лошадь, она пытается пообедать вашим задним сиденьем!
   Шофер повернулся и обрушил на возницу поток ругательств на отборнейшем баварском диалекте, а я, как и надеялся, заручился его симпатией. По-дружески поболтав со мной, он с улыбкой согласился (за вознаграждение) не слишком торопиться, когда будет пора уезжать.
   Проходил час за часом. Я снова и снова осматривал фотоаппарат, убеждаясь, что все в порядке, и это хоть как-то помогало мне справиться с нетерпением и убить время. Ожидание всегда нагоняло на меня жуткую тоску. Наконец-то – не прошло и года! – Гитлер вышел из редакции в сопровождении еще троих человек. Пришла пора действовать.
   Щелк! Клацнул затвор. Ей-богу, получилось! И в следующий миг меня за запястья схватили не очень нежные руки. Трое сопровождающих накинулись на меня! Один из них схватил меня за горло, последовала яростная схватка за овладение фотокамерой, которую я желал сохранить любой ценой.
   Но силы были слишком неравны. С мрачной яростью я смотрел, как телохранители вынимают и засвечивают пластинку. Снимок погиб.
   – Это незаконное ограничение моей личной свободы, – закричал я, – грубое вмешательство в мою профессиональную деятельность!
   Не удостоив меня ни словом, все трое вернулись к медленно проезжавшей машине, где уже сидел Гитлер, и запрыгнули в нее.
   Я стоял там со съехавшим набок галстуком и сломанной камерой, а Адольф Гитлер лишь улыбнулся мне.
   Какое фиаско!
   Да, нелегко заработать двадцать тысяч долларов. Что там говорил Дитрих Эккарт? Что-то о том, что Гитлер знает все профессиональные трюки? С этим не поспоришь, видно, эти его трое молодцов хорошо натренированы в обращении с незваными фотографами!
   После моей постыдной неудачи желание сфотографировать Гитлера превратилось у меня в навязчивую идею. Прошли месяцы, и как-то раз я заглянул к своему другу Герману Эссеру, входившему в ближний круг Гитлера. Эссер сказал мне, что собирается жениться.
   Обязательно надо сделать ему свадебный подарок, подумал я. Но какой? Поразмыслив, я сказал Эссеру: вместо того чтобы дарить ему третий обеденный сервиз или пятое блюдо для торта, лучше я устрою ему свадебный обед за свой счет. Я сказал, что задам ему у себя на Шноррштрассе такой пир, что сам Лукулл остался бы доволен. Эссер в явном восторге от моего предложения сказал, что Декслер, основатель немецкой рабочей партии, из которой впоследствии родилась НСДАП, и сам Гитлер обещали быть свидетелями у него на бракосочетании. Сам Адольф Гитлер! «Сейчас или никогда!» – подумал я. Разумеется, в моем-то собственном доме я сумею сделать желанный снимок! Гитлер, как сказал мне Эккарт, в то время питал пристрастие к пирожным и всевозможным сладостям. Я заказал свадебный торт у знакомого кондитера, и он обещал мне сотворить истинный шедевр кондитерского искусства. С огоньком в глазах этот мастер своего дела сказал, что подготовит настоящий сюрприз.
   Когда вместе с другими гостями прибыл Гитлер, он тут же узнал во мне неудачливого фотографа.
   – Поверьте, мне очень жаль, что вам так грубо помешали, когда вы фотографировали, – сказал он, извиняясь, – надеюсь, сегодня у меня обязательно будет возможность более подробно объяснить вам суть дела.
   Я изо всех сил постарался обратить все это в шутку и заверил его, что при моей профессии приходится быть постоянно готовым к инцидентам подобного рода. По выражению его лица я понял, что на самом деле он благодарен мне, что я не держу на него зла и вижу в произошедшем лишь забавный случай.
   – Герр Гофман, мне было бы поистине мучительно сознавать, что воспоминание о вашей неудаче помешает вам веселиться и испортит сегодняшний праздник.
   Обед прошел с размахом. Хотя Гитлер не притрагивался к спиртному, он нисколько не выбивался из общего веселого настроения и выказал себя обаятельным и остроумным собеседником. Тем не менее, когда его попросили выступить с речью, он отказался.
   – Когда я говорю, мне нужны массы, – заявил он. – В тесном дружеском кругу я никогда не знаю, что сказать. Я только разочарую всех вас, а этого мне бы совсем не хотелось. Для семейного торжества я никудышный оратор.
   После еды подали кофе и свадебный торт: великолепное сооружение в полметра высотой. Он же оказался и настоящим сюрпризом – в середине торта стоял марципановый Адольф Гитлер в окружении засахаренных роз! Я посмотрел на Гитлера поверх торта со смешанным чувством. Интересно, подумал я, как же отреагирует Гитлер на это сладкое подношение?
   По его лицу я ничего не смог понять. С совершенно бесстрастной миной он взирал на свою копию в весьма заурядном исполнении, у которой только крошечные усики отдаленно напоминали прототип. Я, как мог, постарался прикрыть кондитера. Он не имел в виду ничего плохого, сказал я, и, если в дело вложено сердце, можно извинить посредственный результат. Гитлер понимающе улыбнулся.
   – Послушайте, мы же не можем разрезать и съесть человека прямо у него на глазах, – прошептал Эссер.
   Я постарался справиться с этой дилеммой.
   – Прошу вас, угощайтесь, – беспечно сказал я, приглашающим жестом показав на торт, сбоку от которого лежал здоровенный нож.
   Робко и очень осторожно гость за гостем отрезали себе по кусочку, изо всех сил стараясь не повредить марципановую фигурку.
   После кофе мне показалось, что настало удобное время поближе сойтись с Гитлером и вернуться к теме фотографии; и в шуме общего разговора никто не заметил, что мы вдвоем удалились ко мне в кабинет.
   Гитлер с очевидным интересом осмотрел медали и дипломы, которые я заработал своим фотографическим искусством: золотую медаль за достижения в искусстве фотографии, врученную мне Южногерманской ассоциацией фотографов, золотую медаль короля Швеции Густава, которой меня наградили на выставке в Мальме, большие серебряные медали Бугры, Лейпцига и прочие награды и знаки отличия.
   На книжных полках стояли многочисленные книги по живописи, и Гитлер с удивлением замер перед ними.
   – Когда-то я решил стать художником и одно время учился в академии у профессора Генриха Книрра, – объяснил я. – К сожалению, отец имел насчет меня другие планы и настоял, чтобы я выучился профессии фотографа и тем обеспечил себе возможность продолжить семейное дело. Мой старик говорил, лучше хороший фотограф, чем плохой художник.
   – Мне тоже не суждено было стать художником, – печально улыбаясь, ответил Гитлер.
   Какое-то время мы беседовали об искусстве, и, так как Гитлер все больше и больше увлекался, я набрался мужества, чтобы сменить тему разговора.
   – Дитрих Эккарт недавно объяснил мне причины, по которым вы не хотите фотографироваться, – сказал я, – и в какой-то степени я их вполне понимаю. Но вы отклонили предложение на двадцать тысяч долларов, у меня это в голове не укладывается.
   – Я в принципе никогда не принимаю предложений, – подчеркнуто возразил он. – Я предъявляю требования. И это, прошу заметить, тщательно продуманные требования. Не забывайте, мир очень велик. Задумайтесь, что значит для газетного концерна получить эксклюзивные права на опубликование моих фотографий в тысячах газет по всему миру, и вы поймете, что мое требование тридцати тысяч долларов – это сущий пустяк. Тот, кто сразу же принимает предложение, попросту теряет лицо, как говорят китайцы. – В его голосе послышались презрительные нотки. – Посмотрите на наших теперешних политиков, – продолжал он. – Они непрерывно находятся в состоянии компромисса, и в итоге когда-нибудь они все плохо кончат. Запомните мои слова – я сброшу с политической сцены всех этих продажных господ, любителей заключать пакты. Я…
   Голос Гитлера загремел, словно он говорил с трибуны. Гул разговора, доносившийся до нас из соседней комнаты, внезапно смолк; гостям показалось, что мы с Гитлером ссоримся, да и меня этот неожиданный порыв порядком смутил. Должно быть, он заметил, что мне не по себе, поскольку перестал кричать и через минуту продолжал спокойным, самым обычным тоном:
   – Я не могу сказать вам, когда разрешу себя фотографировать, но вот что я вам обещаю, герр Гофман, – когда это случится, вы получите разрешение на первые же снимки.
   Гитлер протянул руку, и я крепко пожал ее.
   – Однако вынужден просить вас, – прибавил он, – отныне воздерживаться от попыток сфотографировать меня без моего разрешения.
   В эту минуту вошел посыльный и протянул мне отпечаток и фотопластинку. Дело в том, что еще раньше я тайком установил фотокамеру в подходящем месте и снял Гитлера. Я объяснил ему это и добавил, что дал своему помощнику указание сразу же проявить пластинку.
   Гитлер вопросительно посмотрел сначала на отпечаток, потом на меня.
   Я поднял пластинку к свету.
   – Да, верно, это негатив. Взгляните сами, – сказал я.
   – Недодержанный, – сказал Гитлер.
   – Но достаточно хороший, чтобы вышел отличный отпечаток, то есть… был достаточно хорош…
   С этими словами я разбил пластинку о край стола. Гитлер изумленно посмотрел на меня.
   – Уговор дороже денег, – заверил я его. – И пока вы сами меня не попросите, я вас фотографировать не буду.
   – Герр Гофман, вы мне нравитесь! Могу я к вам заглядывать почаще?
   В его голосе звучала неподдельная искренность, и я от души ответил, что мои двери всегда для него открыты. Гитлер сдержал слово и с того дня стал частым гостем в нашем доме.
   Мы с женой сразу же ощутили личную притягательность этого человека и абсолютную искренность его убеждений. Для меня с моим легкомыслием большее значение имела сама его личность, его обаятельные манеры, скромная наружность, привычка наслаждаться непритязательными удовольствиями и, быть может, больше всего его страстная преданность искусству и понимание его, в то время как моя более серьезная жена загорелась его политическими теориями и планами и очень скоро превратилась в горячего сторонника партии.
   В 20-х годах важную роль в повседневной жизни Адольфа Гитлера играли кофейни – вероятно, эту привычку он приобрел во время долгого пребывания в Вене, где все вращается вокруг кафе.
   В Мюнхене у него было три любимых заведения: кафе «Вайханд» неподалеку от Народного театра, чайная «Карлтон» на Бриннерштрассе, место встреч элиты, и кафе «Хек» на Галериенштрассе, облюбованное известными людьми из художественного мира.
   Больше всего он любил ходить в кафе «Хек», устраивался там в уединенном уголке длинного, узкого зала (за ним был закреплен постоянный столик), откуда мог видеть все кафе, оставаясь в полной безопасности, поскольку за спиной у него никого не было.
   Здесь он наслаждался артистической атмосферой. Он хотел стать художником, но пожертвовал этим стремлением ради своего предназначения, в котором был убежден, как и в том, что, если только он сумеет претворить в жизнь свои политические планы, они принесут спасение его стране; и ради этого ни одна жертва не казалась ему слишком большой. Поэтому кафе было для него оазисом, местом блаженного отдыха, где он на краткий миг скрывался от политических волнений. В личных отношениях с людьми он был довольно одинок, а потому с удовольствием откликался на частые приглашения посетить наш скромный, но вместе с тем очень уютный дом, где я собрал неплохую коллекцию картин, многие из которых подарили мне друзья-художники, где царила беззаботная богемная атмосфера и часто бывали гости из художественных кругов.
   В те первые, ранние годы нашей дружбы с Гитлером моя жена, хоть и была горячей сторонницей его партийной политики, все же обижалась на меня, что я втягиваю его в нашу личную жизнь. Наша дочь взрослела, приближаясь к школьному возрасту, а наш сын Генрих, родившийся в 1916 году, быстро рос и вскоре должен был вступить в те лета, когда постоянное присутствие отца и общение с ним могло сыграть решающую роль в формировании его характера. Но я думаю, что ее раздражал не сам факт присутствия Гитлера в нашей личной жизни, а его совершенная нелогичность. Если б я был фанатичным приверженцем партии, она вполне бы меня поняла; но она чувствовала, что я разрушаю наш домашний уклад и, возможно, ставлю под угрозу собственную карьеру только ради того, чтобы потакать своему капризу и предаваться приятному общению с очередной родственной душой, которых, знает бог, уже было достаточно в числе наших друзей.
   Что до меня, то я все это сознавал, хотя меня непреодолимо влекло к моему другу. Я знал, что он питает ко мне искренние чувства, и понимал, как он одинок и как важна была для него эта дружба, этот шанс оказаться в совершенно иной обстановке.
   Мы собрали вокруг себя широкий круг друзей: художников, музыкантов, писателей, актеров, и они по-прежнему составляли центр нашего общения. Мы свободно давали – и посещали – приемы, но не в атмосфере показного расточительства, а беззаботного товарищества.
   В 1923 году Гитлер стал очень активен. Каждый день росло число его приверженцев, политическое движение Гитлера начали принимать всерьез и бояться его.
   Одной из самых выдающихся фигур в кругу его повседневного общения был капитан Рём, знавший Гитлера еще в бытность его офицером «политического просвещения», и фамильярно обращавшийся к нему на «ты». Как только вы привыкали и переставали обращать внимание на зловещие шрамы, обезображивавшие его лицо, – последствия полученного на войне тяжелого ранения, – Рём оказывался приятным и интересным собеседником.
   В то время он подвергался сильным нападкам левацкой прессы по причине своей прискорбной слабости; однако для Гитлера это не имело никакого значения.
   – У такого человека, как Рём, – сказал он мне, – долго прожившего в тропиках, эта болезнь – ибо я предпочитаю считать его пристрастие болезнью – заслуживает особого внимания. Рём с его связями в армии очень ценный человек для партии, и, пока он не болтает лишнего, его личная жизнь меня совершенно не интересует. Мне и в голову никогда не придет упрекать его или принимать к нему какие-то меры.
   Другой заметной фигурой нашего круга был профессор Штемпфль, в прошлом иезуит и священник. Сначала Гитлер относился к нему подозрительно и думал, что он шпионит в пользу церковной партии. Но постепенно профессор заслужил полное его доверие, и, между прочим, именно он часто советовал Гитлеру проявлять умеренность.
   27 января 1923 года я наблюдал, как сотни штурмовиков проходили строем по Марсову полю и получали из рук Гитлера четыре штандарта, которые он придумал сам. После парада колонны промаршировали по городу. Люди косо смотрели на них, зная, что они полностью преданы Гитлеру, но никто не смел бросить им вызов.
   В последующие недели стало очевидно, что между правительством Баварии, коммунистами и Гитлером разгораются нешуточные страсти.
   Весь апрель ходили настойчивые слухи о том, что коммунистическая партия намерена превратить традиционную первомайскую демонстрацию в государственный переворот и захватить власть. Гитлер, со своей стороны, был убежден, что коммунисты в первую очередь нападут на его штурмовиков и попытаются разгромить их. В связи с этим он тайно созвал в Мюнхен как можно больше сторонников со всей Баварии. Первого мая ситуация в городе достигла крайней точки накала. Правительство санкционировало массовый митинг и шествие красных на Терезиенвизе, знаменитой площади в центре Мюнхена и месте проведения ежегодного Октоберфеста, но только при условии, что все мероприятия не выйдут за пределы указанной площади. Тем временем гитлеровские части СА, вооруженные винтовками, легкими и тяжелыми пулеметами (полученными, по словам Рёма, от вермахта), стекались на Обервизенфельд, аэродром в ближайшем пригороде, который быстро приобретал сходство с огромным военным лагерем.
   Очень скоро войско Гитлера тронулось в путь. Площадь с коммунистами окружили со всех сторон, и вооруженные отряды СА перекрыли все ведущие от нее улицы, ощетинясь винтовками и пулеметами, готовые открыть огонь в любой миг.
   Я сам постоянно находился при Гитлере. Он держал стальную каску в руке за ремешок, и, как я ни старался уговорить его надеть ее, он только отмахивался. А какой бы вышел отличный кадр! Но никогда, ни разу в жизни, даже во время войны, Гитлер не надевал каски.
   Он ожидал, что красных удастся спровоцировать на агрессивные действия; право слово, я нисколько не сомневаюсь, что он надеялся на это, поскольку его хорошо вооруженные, дисциплинированные части СА в два счета расправились бы с ними, и тогда партия могла бы захватить власть, проигнорировав правительство.
   Однако ничего не происходило. К вящему неудовольствию Гитлера, красные, как видно, поняли слабость своего положения и старательно избегали любых провокационных действий. Гитлер отвел свои войска, и после ряда маневров за городом части постепенно разошлись. Хотя тот день напряженного кризиса закончился на ноте полного разочарования, он все же сыграл свою роль и оказался поучителен в качестве предварительной пробы сил.
   Все лето и осень я сопровождал Гитлера в его поездках по стране, пока он вербовал сторонников, выступал с речами, организовывал партийные отделения и улаживал тысячу вопросов, которые ставило перед ним быстро расширявшееся движение.
   В Нюрнберге во время «Дойчер таг» случилось так, что меня опередили, и Гитлеру пришлось окончательно и бесповоротно отказаться от своей мечты о тридцати тысячах долларов за первую фотосъемку.
   Нацистские части проходили маршем, и Гитлер стоял среди офицеров, принимая парад, когда фотограф Ассошиэйтед пресс Паль преспокойно воспользовался удобным случаем и снял его.
   Паль растворился в толпе, прежде чем личная охрана успела вмешаться. Наконец это случилось, и с мыслью о тридцати тысячах долларов было покончено.
   Сразу же после того, как этот «взятый силой» снимок имел большой успех, Гитлер вызвал меня к себе.
   – Гофман, – сказал он, – завтра я приеду в ваше мюнхенское фотоателье. Пора вам наконец-то меня сфотографировать.
   В конце октября мы вернулись в Мюнхен, и 8 ноября мы с Гитлером сидели, как это часто бывало, в маленькой чайной на Гертнерплац. Он любил захаживать в это место, когда хотел отдохнуть от друзей. Мы говорили о всякой всячине, как вдруг Гитлеру захотелось навестить очень близкого друга – Эссера, который слег с желтухой. Мы пошли к нему вместе, но в доме Эссера Гитлер попросил меня подождать минуту в гостиной.
   Пробыв недолго у Эссера, мы поехали на Шеллингштрассе, где находилась штаб-квартира СА, в том же доме, что и «Фёлькишер беобахтер». Там мы встретились с Герингом, который в то время командовал штурмовиками. Под мышкой он держал объемистый сверток, где, как я узнал позднее, были его каска, повязка со свастикой и пистолет. Гитлер еще раз отозвал Геринга в сторону и переговорил с ним, я не слышал о чем. К чему вся эта таинственность, подумал я и оставил их. Перед уходом я спросил Гитлера, что он собирается делать вечером, и он ответил, что будет занят очень важным делом.
   Я отправился в кафе «Шеллинг-Салон» неподалеку от моего дома, где меня ждал Дитрих Эккарт, и мы по обыкновению сели за карты, сыграть партию в тарок. Оба мы не догадывались о том, что в этот самый миг полным ходом идет подготовка к путчу 9 ноября. Даже те, кому предстояло принять участие в путче, не знали точно, чего от них ждут.
   В счастливом неведении я пошел домой, там меня застал телефонный звонок кондитера, приготовившего достопамятный свадебный торт с фигуркой Гитлера.
   – В «Бюргербройкеллере» провозгласили нацистскую революцию, – сказал он. – Гитлер и Людендорф свергли социалистическое правительство Кара. Уже сформировано новое правительство, и в него вошли Кар, Лоссов и Зайссер.
   – Не может быть! – недоверчиво возразил я. – Мы же были с Гитлером каких-то два часа назад.
   – Как же, телеграмму с этой новостью уже печатают в «Мюнхнер нойесте нахрихтен», и штурмовики вместе с союзом «Оберланд» уже заняли все общественные здания.
   Без дальнейших проволочек я побежал в обезлюдевший город, по улицам которого маршировали только колонны СА и части союза «Оберланд». Редакцию социал-демократической газеты «Мюнхнер пост» осаждали сотни людей, а ворвавшиеся внутрь громили печатные станки и прочее оборудование.
   Впервые я начал понимать, о чем Гитлер шептался с Эссером и Герингом. Позднее я узнал, что Гитлер посетил Эссера затем, чтобы поручить ему организацию митинга в «Левенбройкеллере», который бы отвлек внимание от происходившего в «Бюргербройкеллере». Но о самом путче, как видно, он не сказал ни слова.
   Когда около полуночи я вернулся домой, там меня дожидался Эссер. Сразу же после митинга в «Левенбройкеллере» он поспешил в «Бюргербройкеллер», и там его ждали самые удручающие вести.
   – Все кончено… путч провалился! – воскликнул он, вскакивая с кресла, в котором сидел.
   – Но, бога ради, какой путч?! Что произошло? Начните с самого начала, я ничего не знаю!
   Эссер снова сел.
   – Вы же, конечно, знаете, – произнес он уже более спокойным тоном, – что местные добровольцы сегодня вечером организовали встречу в «Бюргербройкеллере» и пригласили на нее членов правительства? Словом, когда все собрались, Гитлер внезапно занял зал с группой штурмовиков. Он выстрелил в потолок, призывая к тишине и вниманию, и сообщил изумленному собранию, что они с Людендорфом только что сформировали новое правительство и что сам Кар и несколько других членов бывшего правящего кабинета согласились в него войти.
   – А потом?
   – Потом Гитлер и Людендорф разрешили Кару, Лоссову и Зайссеру покинуть собрание, что было очень неразумно, и, как только эта троица оказалась на свободе, они тут же сделали все возможное, чтобы народ узнал, что они присоединились к Гитлеру под принуждением! Вокруг правительственных зданий уже протянули колючую проволоку, и регулярные войска удерживали в казармах большинство частей союза «Оберланд», – закончил Эссер.
   Рано утром того знаменательного ноябрьского дня я вышел из дому с фотокамерой. День стоял пасмурный, и с точки зрения фотографа освещение было хуже некуда. На башне ратуши развевался флаг со свастикой, под ней нацистские агитаторы произносили речи перед восторженной толпой, которая, по всей видимости, и не подозревала о последних событиях.
   Я прибыл как раз вовремя, чтобы увидеть, как арестовывают социалистов и коммунистов – членов совета, но очень скоро у меня вышел весь запас фотопластинок. Кто-то сказал мне, что в это самое время в «Бюргербройкеллере» обсуждается вопрос, не следует ли заручиться поддержкой народа, организовав мирную процессию в городе, и я поспешил домой за новыми пластинками, решив, что примерно часа мне хватит, чтобы вернуться в «Бюргербройкеллер».
   Но когда на обратном пути я добрался до Фельдхерренхалле, мне рассказали об ужасной развязке. Небольшая безоружная колонна шла от «Бюргербройкеллера» до Фельдхерренхалле, где подразделение правительственных войск встретило ее градом пуль. Генерал Людендорф, шедший с Гитлером во главе колонны, уцелел каким-то чудом. Гитлер, видимо, бросился на землю при первом же залпе и потом исчез; но собственными глазами я успел увидеть только то, как с улицы убирают древесные опилки, пропитанные кровью четырнадцати погибших.
   Я упустил шанс сделать исторический снимок, за который позднее Гитлер был бы мне особенно благодарен.
   Кажется, Гитлер серьезно повредил плечо, и кто-то, скорее всего Христиан Вебер, сумел оттащить его в безопасное место. Потом он скрылся в Уффинге, верхнебаварской деревеньке. Однако очень скоро полиция обнаружила его, арестовала и отправила в Ландсбергскую крепость.
   Художники, состоявшие в гитлеровском движении, собирались праздновать Рождество в кафе «Блюте» на Блютештрассе и решили представить живую картину «Адольф Гитлер в тюрьме».
   Мне поручили найти подходящего двойника на роль Гитлера. Случайно я наткнулся на человека, поразительно на него похожего. Я спросил его, не хочет ли он принять участие в спектакле, и он согласился.
   Большой зал кафе «Блюте» быстро заполнялся людьми. Когда поднялся занавес и на полутемной сцене показалась тюремная камера, установилась благоговейная тишина. За зарешеченным окошком падали снежинки, а за маленьким столом спиной к зрителям сидел человек, закрыв лицо руками. Невидимый хор мужских голосов запел «Тихая ночь, святая ночь».
   Когда замер звук, крохотный ангел спустился в камеру, неся освещенную огнями рождественскую елочку, и осторожно поставил ее на стол рядом с одиноким человеком.
   «Гитлер» медленно повернул голову лицом к зрителям. Многие решили, что это и в самом деле он, и в зале послышались всхлипы.
   Зажегся свет, и повсюду вокруг себя я увидел мужчин и женщин с мокрыми глазами, которые поспешно прятали носовые платки. В тот же вечер человек, исполнявший роль Гитлера, вступил в партию. Его звали Ахенбах – это имя впоследствии прославилось в партийных кругах, так как он был специалистом по генеалогии и именно он организовал и стал руководителем бюро по изучению расовой чистоты.
   26 февраля 1924 года Гитлера судили. Судебное заседание проходило в Мюнхене, в бывшей военной академии на Блютенбергштрассе. Все подходы к зданию, окруженному оградой с копьями, загораживала колючая проволока, и толпы полицейских в сине-зеленой униформе внимательно проверяли пропуска. Всех обыскивали, не прячет ли кто оружие, было совершенно очевидно, что власти опасаются, как бы сторонники Гитлера не попытались его освободить, и старались не оставить ни одной открытой щели. Мне самому удалось пробраться в зал, но при этом было сказано, что фотографировать запрещено.
   Однако, несмотря на строгий запрет, я все же смог сделать одну групповую фотографию и сфотографировать зал скрытой камерой «Стирншен», изобретенной в начале века, на которую можно посмотреть в отделе фотографии Немецкого музея. Я спрятал аппарат под жилетом, а объектив вставил в пуговичную петлю. Из сделанных снимков приличного качества оказался только один, но хватило и его одного.
   Гитлеру предъявили серьезное обвинение в государственной измене, закон карал такое преступление «смертной казнью или менее строгим наказанием по усмотрению суда». Но симпатия публики полностью была на стороне Гитлера, и взволнованные массы с большим облегчением встретили приговор суда, вынесший ему мягкое наказание в виде шести лет тюремного заключения.
   Мне повезло быть среди тех, кому удалось получить разрешение посетить Гитлера в тюрьме. Но для этого пришлось пройти бесконечные формальности, прежде чем я оказался перед ним с большущей корзиной фруктов, которую принес для него и его товарищей по несчастью.
   Гитлер явно пользовался большой симпатией тюремного начальства, ибо тюремщики охотно помогли мне донести тяжелую ношу по лабиринту коридоров и клеток, через которые надо было пройти. К сожалению, фотоаппарат пришлось оставить в караульном помещении, так как фотографировать было запрещено. Однако мне все же удалось тайно пронести с собой другую фотокамеру.
   Я смог скрытно передать ее сообщнику среди тюремщиков, который сделал для меня фотографию и вернул мне камеру перед уходом из Ландсберга.
   После ареста Гитлера партия разбилась на две фракции. Сторонниками Великогерманского народного сообщества были Эссер, Штрайхер, Динтер и Боулер, а во главе Народного блока встали Розенберг, Штрассер и Бутман.
   По необходимости наш разговор был коротким и осторожным.
   – Герр Гитлер, – спросил я, – какую из двух фракций вы признаете, когда выйдете на свободу?
   – Никакую! – решительно ответил Гитлер. – Я рассчитываю на то, что, когда я выйду отсюда, все примкнут ко мне, все, кто понимает, что может быть только ОДИН вождь. И если это необходимо для партии, это вдвойне необходимо для государства.
   Мне вспомнилось это посещение десять лет спустя, когда мы с Гитлером, тогда уже рейхсканцлером, вернулись в Ландсберг посмотреть на его камеру. Какой контраст! Гитлер велел послать за всеми, от начальника до охранников, чтобы принести им личную благодарность за внимательное отношение к нему за то время, пока он находился в крепости. Сама камера ничуть не изменилась. Но на столе, окруженный лавровым венком, лежал экземпляр «Майн кампф», и вся камера была завалена цветами.
   Гитлер остановился у зарешеченного окна. Со взором, обращенным вдаль, он повернулся ко мне.
   – Ну что ж, Гофман, можете без опаски сфотографировать меня в камере, – сказал он. И потом прибавил: – Именно здесь я написал «Майн кампф», даже тюремная решетка не в силах помешать судьбоносным мыслям проникнуть в разум и сердца людей.
   За несколько дней до Рождества 1924 года ко мне зашел Адольф Мюллер, владелец мюнхенского издательства.
   – Не хотите съездить со мной на пикничок? – спросил он. – В Ландсберг.
   Конечно, я его понял. Он собирался посетить Гитлера. На всякий случай я взял с собой фотокамеру. Никогда не знаешь, вдруг повезет.
   Я с удивлением увидел, что Мюллер не взял шофера, но сам сел за руль своего большого «даймлер-бенца». Пока мы усаживались в машину, он сказал, что собирается забрать Гитлера из тюрьмы!
   – Мало кто знает точную дату и время, когда его отпустят, – прибавил он.
   Да уж, это был настоящий сюрприз!
   Давление общественного мнения было настолько велико и упорно, что правительство попросту было вынуждено освободить Гитлера через несколько месяцев.
   – Как только Гитлер вернется, – сказал Мюллер по дороге, – наступят совсем другие времена. Интересно, что-то скажет Людендорф. Определенно ему не понравится, что его снова вынуждают уступить первое место!
   Мюллер был туговат на ухо и, как все плохо слышащие, разговаривал очень громко.
   – Интересно, за кого будет Гитлер, – раздумчиво сказал он, – за Великогерманское сообщество или за Народный блок?
   Вскоре большой «даймлер-бенц» затормозил у Ландсбергской крепости. Я вышел из машины и подготовил фотокамеру. Потом я услышал скрежет – отворялись ворота. Мы присутствовали при историческом миге! Однако на самом деле ничего такого не случилось. Это оказался всего лишь привратник в униформе, который обратил мое внимание на то, что фотографировать категорически запрещено. Я возразил, что он превышает свои полномочия, которые заканчиваются за порогом крепости; на что он довольно спокойно ответил, что, если я проигнорирую его предупреждение, он конфискует мой фотоаппарат. Этого я уже вытерпеть не мог и потребовал начальника. Начальник разговаривал со мной вполне дружелюбно, но тем не менее твердо стоял на своем.
   – Указание правительства, – сказал он. – Фотографировать, как Гитлер покидает крепость, запрещено.
   Вот и все.
   Я сердито вернулся к машине.
   – Не везет мне с Гитлером! – закричал я на ухо Мюллеру. – Сначала он сам не давал себя фотографировать, теперь запрещают другие.
   И я передал ему свою беседу с начальником.
   В эту минуту Гитлер вышел из ворот. Коротко поздоровавшись, он быстро сел в машину, и мы поехали.
   – Рад, что вы заехали, – сказал он, обернувшись ко мне, – теперь можете фотографировать меня беспрепятственно.
   – Я этого не заметил, – возразил я и рассказал ему о нашей пикировке с тюремным начальством.
   Мне представлялось, что очень важно сделать фотографию в ознаменование этого события в самом Ландсберге, а если этого нельзя сделать у крепости, то нужно сфотографировать Гитлера в другом месте поблизости. Я предложил остановиться у ворот старого города, где удастся в какой-то мере сохранить атмосферу крепости. Гитлер согласился, и я сделал несколько снимков.
   В тот же день я отправил фотографии во всевозможные немецкие и иностранные газеты с подписью «Адольф Гитлер покидает Ландсбергскую крепость». Как я и ожидал, снимки опубликовали по всему миру. Но когда мне прислали экземпляры газет, я не мог удержаться от смеха. Ни одна газета не воспользовалась моей подписью. Вместо этого были: «Первый шаг к свободе», «Врата крепости раскрылись», «Вперед к новым свершениям», «Гитлер в раздумьях стоит у врат своей тюрьмы – каковы его планы?».
   На самом же деле Гитлер сказал мне:
   – Поехали, Гофман, а то толпа собирается. Да и, по правде сказать, здесь чертовски холодно!
   Мы вернулись в машину, и я спросил его, что он собирается делать.
   – Начну с самого начала, – решительно ответил он. – Первым делом мне нужно помещение для канцелярии. Вы что-нибудь понимаете в этом, Гофман?
   Я сказал ему, что в доме 50 по Шеллингштрассе сдаются тридцать пустых комнат.
   – Отлично! – весело ответил он. – Я займу двенадцать.
   Гитлер, помимо прочего, был очень суеверен.
   Когда Гитлер вышел из Ландсберга, он все свои наличные деньги – двести восемьдесят две рейхсмарки – оставил менее удачливым товарищам по заключению. Свою штаб-квартиру он устроил в моей бывшей фотостудии и без гроша в кармане приступил к задаче по перестройке партии. В то время он полагался на содействие членов партии, которые своими вкладами дали ему возможность арендовать и обставить двенадцать пустых комнат.
   Одна из его самых горячих сторонниц, состоятельная представительница знаменитого аристократического семейства и жена уважаемого бизнесмена, взялась обустроить для него личный кабинет и обставила его своей мебелью, годами хранившейся на складе. Но побитая молью обивка нервировала Гитлера, и он не смог там работать и предпочел остаться в своей меблированной комнате на Тиршштрассе.
   Единственную фотостудию в доме на Шеллингштрассе он велел переделать в памятный зал, где развесили спасенные флаги и знамена, включая «окровавленное знамя»; в будущем он хотел выгравировать имена погибших на двух больших мраморных стелах. Однако прежде чем он успел выполнить свой замысел, партия приобрела Барлог-хаус на Бриннерштрассе, который получил название «Коричневый дом».
   Сначала Гитлер, кажется, был вполне искренен в своем намерении основать партию на демократических принципах, и приготовленная в Коричневом доме совещательная комната, рассчитанная на тридцать девять сенаторов, вполне доказывает искренность его намерений.
   Каждый член партии внес свою скромную лепту в перестройку Коричневого дома, и эти лепты, приходившие со всех сторон, дали Гитлеру возможность спроектировать и обставить дом по собственному вкусу. Зал сената имел в длину около двадцати метров и сорока пяти в ширину; стулья, обтянутые красным сафьяном, расставили полукругом в два ряда, а их спинки красного дерева украшала величественная голова орла. По обе стороны от входа прикрепили два штандарта и две бронзовых мемориальных доски с именами тех, кто погиб 9 ноября 1923 года. Кроме того, комнату украшали бюсты Бисмарка и Дитриха Эккарта, который, выйдя из тюрьмы безнадежно больным, умер в Рождество 1923 года в Берхтесгадене. За дверьми зала сената стоял двойной почетный караул СА и СС.
   Но зал так и не увидел ни одного заседания сената, который даже не был создан; позднее там обосновался помощник Гитлера Рудольф Гесс.
   Гитлеру удалось придать своей партии уникальное и эффектное оформление. Гигантские свастики, коричневая форма, флаги и знамена революционно красного цвета, яркие, красочные плакаты, залы для приемов, украшенные букетами цветов и лозунгами, отпечатанными на огромных полосах ткани, – все это задумывалось с пропагандистскими целями и производило сильное впечатление.
   Еще одним рассчитанным пропагандистским ходом было то, что для своей газеты «Фёлькишер беобахтер» он выбрал американский формат. Многие члены партии были недовольны этим форматом, считая его непривычным для немецкой газеты и неудобным. Однако это мнение нисколько не повлияло на Гитлера, который твердо решил, что необычность его газеты должна разорвать цепи обывательского самодовольства. Он сам придумал использовать в заголовке редкий антик в противоположность рубленому шрифту большинства других газет.
   Мое дело процветало совершенно независимо от моей дружбы с Гитлером, и я вел отнюдь не сидячий образ жизни. Я получал приличный доход: одна только моя книга «Год революции в Баварии» принесла прибыль в полмиллиона марок – около 25 тысяч английских фунтов – правда, большая доля ушла на покрытие расходов и налоги, а инфляция съела остальное. Но мы выжили, и вскоре удача к нам вернулась. Сначала мы купили маленький «опель», потом «мерседес» побольше, а наша прислуга состояла из повара, горничной и шофера.
   Моя работа в качестве газетного фотографа означала, что я не имею права рассиживаться на месте. Я уже снял на постоянной основе номер в берлинском отеле «Кайзерхоф», и постепенно мое занятие стало приобретать промышленную форму, хотя и в миниатюре. Один за другим я открывал филиалы в Берлине, Вене, Франкфурте, Гааге, пока наконец у меня не оказалось как минимум двенадцать студий и сотня с лишним работников, рассеянных по всей Европе.
   В 1928 году меня чуть не сломило большое несчастье. В тот год Мюнхен поразила эпидемия смертоносного гриппа, и моя дорогая жена пала ее жертвой. Единственное счастье моей жизни ушло, и какое-то время я находился в полной прострации. Но меня очень поддерживало чувство ответственности за детей, напряженность исторических событий, в которых я принимал участие, и ощущение абсолютной незначительности отдельного человека, которое они внушали, и в конце концов моя жизнь вернулась на прежние рельсы.
   Одним дождливым воскресеньем 1932 года мы с Гитлером сидели в кафе «Хек», как это было у нас заведено. Плохая погода действовала нам на нервы, и разговор не клеился; даже Гитлеру не удавалось сказать что-нибудь такое, что послужило бы началом оживленной беседы. Он предложил сходить в кино и попросил газету, но не нашел в афише ничего интересного и сердито ее отбросил. Потом, как-то внезапно, он обратился к шоферу.
   – Сколько времени вам потребуется, – спросил он, – чтобы подготовиться к двухнедельной поездке?
   – Я буду готов через час, – ответил Шрек.
   Гитлер повернулся ко мне.
   – Хотите поехать со мной? – коротко спросил он. – Вы определенно получите возможность сфотографировать кое-что интересное! Какой толк сидеть без дела. Я хочу власти, и я ее получу, – продолжал он, давая мне понять, что у него на уме и какова цель предполагаемого путешествия. – Первым делом нужно мобилизовать финансовые круги. Когда я закончу с этим, я буду в силах вывести Германию из нынешнего плачевного положения.
   На следующий день мы выехали в Веймар, чтобы повидаться с Заукелем, гаулейтером Тюрингии, который организовал встречу Гитлера с тюрингскими промышленниками. Через неделю Гитлер изложил свою программу на собрании Ассоциации промышленников в Дюссельдорфе. Его обращение получило немедленный отклик. Шестьдесят пять тысяч марок составили неплохую основу; первый шаг к захвату власти был сделан.
   А если бы в то воскресенье в Мюнхене не шел дождь или если бы Гитлер решил сходить на какой-нибудь фильм, кто знает, что могло бы случиться!

Глава 3
ФОТОГРАФИРОВАТЬ ЗАПРЕЩЕНО

   Сам я поселился на четвертом этаже отеля «Кайзерхоф», и в конце года Гитлер тоже въехал туда, заняв весь второй этаж. Там его дни были наполнены обсуждениями и совещаниями с важными представителями политики, промышленности и вооруженных сил. Живя бок о бок с ним, я конечно же был в курсе всего происходящего и мог делать свои выводы. Однако в то время сложилась очень щекотливая политическая ситуация, и я по большей части помалкивал. Днем я видел, как Гитлер пьет чай в главном салоне отеля, по очереди приглашая к себе на чаепитие почти всех будущих министров и глав государственных ведомств. Меня тоже порой звали на чашку чая, если повод был менее официальным. Постоянно присутствовал Геббельс и вел подробный журнал всех совещаний, который потом лег в основу его книги «От «Кайзерхофа» до рейхсканцелярии».
   По Берлину быстро распространилась весть, что будущая «твердая рука» Германии зарезервировала себе постоянный, можно сказать, собственный столик в углу большого салона «Кайзерхофа», и вскоре в просторном зале, обставленном в имперском стиле и обычно немноголюдном, по вечерам стало не протолкнуться.
   Гитлеру очень нравился «Кайзерхоф». Тамошняя тихая музыка расслабляла и успокаивала его. Однако позднее Гитлер узнал, что какой-то жадный метрдотель придерживал столики поблизости от того места, где он сидел, для тех, кто готов был выложить кругленькую сумму за эту привилегию, и резко прекратил чаепития.
   Незадолго до конца января я встретил его, когда он торопливо шел по коридору, направляясь к себе в апартаменты. Ухватив под руку, он повел меня с собой.
   – Гофман, – обратился он ко мне с мягкой настойчивостью. – Сегодня вечером я ожидаю одного посетителя, чей приход кажется мне чрезвычайно благоприятным знаком. Ко мне придет начальник канцелярии президента по указанию самого Гинденбурга!
   – Черт возьми, вот это здорово!
   – Теперь слушайте внимательно! Это серьезно, крайне важно и крайне секретно. Никаких фотографий, никаких, – и держите язык за зубами!
   В результате этого визита Гитлер через несколько дней встретился с президентом и заверил его, что способен преодолеть любые возражения и препятствия, которые старые друзья Гинденбурга вместе с политиками и военными властями наверняка постараются воздвигнуть у него на пути. Так был заложен фундамент, на котором основывалось решение 30 января.
   – Пойдемте со мной, Гофман, и не забудьте свой фотоаппарат. Я не совсем уверен, но мне сдается, что у вас будет шанс увековечить событие исторического значения!
   Так сказал Гитлер 30 января в вестибюле отеля «Кайзерхоф».
   – Но не болтайте лишнего, – предостерег он.
   – Раз я не знаю подробностей, я при всем желании не смогу много разболтать, – дерзко сказал я.
   – Но вы неплохо угадываете, – возразил он.
   Мы вместе поехали в президентский дворец, где Гитлер велел мне дожидаться в приемной, пока он меня не позовет.
   – Я дам вам знать, когда вы понадобитесь, – уверил он меня и с этими словами ушел.
   Чуть погодя он вышел из президентского кабинета, и я заметил, что он сильно взволнован. Увидев меня, он хлопнул себя рукой по лбу.
   – Бог мой, Гофман! – с досадой воскликнул он. – Про вас-то я и забыл! Боюсь, теперь уже слишком поздно.
   Мы вышли, сели в машину и поехали в гостиницу. Если Гитлер забыл про меня, подумал я, значит, что-то его действительно взволновало.
   Неожиданно он повернулся ко мне.
   – Все отлично, – сказал он. – Старик подписал!
   Гитлер стал канцлером немецкого государства! И я был одним из первых, кто его поздравил.
   В те дни чрезвычайного политического напряжения отель «Кайзерхоф» был средоточием событий, и его неизменно осаждали сотни людей. И тот эпохальный день, когда Гитлера назначили на должность канцлера, толпа, не подозревая о случившемся, встретила его прибытие обычными рукоплесканиями. Через несколько минут раздалось драматическое объявление: «Адольф Гитлер назначен рейхсканцлером Германии!»
   Мне снова повезло оказаться в нужном месте в нужное время, и я снова выныривал то тут, то там, запечатлевая своей фотокамерой сцены этого исторического события.
   Всеобщее ликование просто не поддавалось описанию. Подобно молнии весть облетела город, и за считаные минуты отель с радостными криками окружила огромная восторженная толпа. Вечером Гитлер отправился в рейхсканцелярию, чтобы принять парад – факельное шествие, организованное Геббельсом, в котором участвовали войска СА, СС и вермахта. Геббелье подготовил настоящий шедевр, и это поразительное и ошеломляющее проявление энтузиазма показало, что в искусстве пропаганды для него не осталось секретов.
   – Этот маленький доктор, – сказал мне Гитлер, – настоящий волшебник. Как только ему удалось за какие-то несколько часов из воздуха сотворить тысячи факелов?
   Один за другим Геринг, Геббельс, Фрик и Бломберг вставали рядом с Гитлером у небольшого окна рейхсканцелярии, так как там было недостаточно места, чтобы встать всем вместе. Шествие продолжалось несколько часов кряду, непрестанные крики «ура!» в честь нового рейхсканцлера и его соратников сотрясали воздух. Это зрелище произвело неизгладимое впечатление на иностранных дипломатов и журналистов, впечатление, которое они с точностью донесли до своих правительств и газет.
   В окне президентского дворца, соседнем от рейхсканцелярии, виднелась фигура престарелого и седого президента Гинденбурга, его тоже приветствовали радостными возгласами, такими же сердечными и восторженными, и они явно тронули его до глубины души.
   Гитлер относится к Гинденбургу с глубоким почтением. Он называл Гинденбурга отцом, другом и советчиком.
   В последовавшие дни девизом Гитлера и его нового правительственного кабинета, как, впрочем, и моим, стало «полный вперед!». Конца не было просьбам что-нибудь сфотографировать: Гитлера в должности рейхсканцлера, потом всех новых министров, присягу чиновников старого рейха и канцелярии, и прочая, и прочая.
   Кроме того, я получил привилегию быть единственным присутствующим при том, как Гитлер впервые выступил по радио в роли рейхсканцлера с обращением к немецкому народу и всему миру. Мне также позволили делать фотографии во время этой исторической радиопрограммы. Его желание поставить радио на службу пропаганде сбылось. Хотя он сам никогда не слушал радиопередач, он полностью отдавал себе отчет, какое значение имеет радио в политике.
   Однажды, когда генерал Шляйхер должен был выступать с важной речью, Гитлер отказался слушать радио.
   – Я не желаю, чтобы кто-то оказывал на меня влияние, – заявил он, – и по этой причине принципиально отказываюсь слушать какие бы то ни было политические речи по радио.
   Этих принципов он придерживался неукоснительно и отказывался слушать даже речи иностранных государственных деятелей.
   Текущие политические события потребовали коренным образом изменить и мои собственные дела. Мне пришлось переехать в столицу. В доме 10 по Кохштрассе я основал «Иллюстрированную прессу Гофмана», а чуть позже открыл фотоателье в отеле «Бристоль». Геббельс настаивал на том, чтобы я вошел в министерство пропаганды, но я с благодарностью отказался от его предложения. Я не испытывал желания занять государственный пост и был твердо намерен и дальше оставаться частным предпринимателем. Я стремился создать коллекцию своих фоторабот, которая представляла бы истинную историческую ценность.
   Так или иначе, но в 1933 году я не имел ни малейшего намерения становиться работником какого бы то ни было министерства или получать приказы от кого бы то ни было. Моя дружба с Гитлером носила характер личной привязанности, такой я и хотел ее сохранить.
   Мое равнодушие к политике, власти или высокому положению, упорные отказы занять какую-либо должность в партии и мое искреннее желание сохранить чисто личные отношения с Гитлером позволили ему не просто поддерживать нашу дружбу, но и полностью доверять человеку, который, как ему было прекрасно известно, не преследовал никаких своекорыстных целей и всегда говорил с ним откровенно и свободно в меру своих ограниченных способностей. В одном я совершенно уверен: мы никогда не стали бы близкими друзьями, если бы я согласился на какой-нибудь пост под эгидой партии. Как мне кажется, он тоже придавал важность нашим личным отношениям и желал, чтобы я продолжал обращаться к нему «герр Гитлер», а не «господин рейхсканцлер» или «мой фюрер».
   Сразу же после прихода Гитлера к власти Геббельс в узком кругу сотрудников Гитлера объявил, что к Гитлеру следует обращаться «господин рейхсканцлер», так как это соответствует его новому статусу. Я спросил у Гитлера, как мне следует отныне к нему обращаться.
   – Для вас, Гофман, – сказал он, положив руку на мое плечо, – я всегда останусь просто герром Гитлером.
   На мою работу эта дружба тоже никак не влияла. Я был и остался газетным фотографом и продолжал рассылать свои снимки во все иностранные издания, которые были готовы их напечатать, независимо от их принадлежности к левым, правым или центристским политическим движениям. Конечно, после 1933 года на родине мои фотографии публиковали исключительно нацистские газеты, ибо партия взяла под полный контроль всю печать в стране и других газет просто не было.
   Одной из акций Геббельса, которая отнюдь не была единодушно одобряемой и вызвала в партийных кругах самую резкую критику, было знаменитое сожжение книг на берлинской площади.
   Я без колебаний и вполне откровенно сказал Гитлеру, что я об этом думаю.
   

notes

Примечания

1

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →