Интеллектуальные развлечения. Интересные иллюзии, логические игры и загадки.

Добро пожаловать В МИР ЗАГАДОК, ОПТИЧЕСКИХ
ИЛЛЮЗИЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Стоит ли доверять всему, что вы видите? Можно ли увидеть то, что никто не видел? Правда ли, что неподвижные предметы могут двигаться? Почему взрослые и дети видят один и тот же предмет по разному? На этом сайте вы найдете ответы на эти и многие другие вопросы.

Log-in.ru© - мир необычных и интеллектуальных развлечений. Интересные оптические иллюзии, обманы зрения, логические флеш-игры.

Привет! Хочешь стать одним из нас? Определись…    
Если ты уже один из нас, то вход тут.

 

 

Амнезия?   Я новичок 
Это факт...

Интересно

Zemblanity — сущ., ожидаемо неудачное стечение обстоятельств, антоним счастливому случаю.

Еще   [X]

 0 

Лорд Байрон. Заложник страсти (Марчанд Лесли)

Мрачный романтизм поэтического дарования лорда Джорджа Гордона Байрона (1788–1824 гг.) был предопределен тайными обстоятельствами и многими драмами личной судьбы литературного гения Англии. На редкость откровенное и подробное жизнеописание величайшего лирика воссоздает его биографию и натуру во всей их полноте.

Год издания: 2002

Цена: 79.9 руб.



С книгой «Лорд Байрон. Заложник страсти» также читают:

Предпросмотр книги «Лорд Байрон. Заложник страсти»

Лорд Байрон. Заложник страсти

   Мрачный романтизм поэтического дарования лорда Джорджа Гордона Байрона (1788–1824 гг.) был предопределен тайными обстоятельствами и многими драмами личной судьбы литературного гения Англии. На редкость откровенное и подробное жизнеописание величайшего лирика воссоздает его биографию и натуру во всей их полноте.
   В книге выведены примечательные персонажи широкого круга общения Байрона, члены его семьи, возлюбленные и поклонницы. Автор умело передал колорит старой Англии и особый британский стиль, впитанный Байроном с детства, впечатляюще описал путешествия Байрона по Португалии, Испании, Албании, Греции, Турции, Швейцарии, Италии, пребывание в которых рождали все новые и новые строки шедевров.


Лесли Марчанд Лорд Байрон. Заложник страсти

Предисловие

   Co стороны автора может показаться слишком самонадеянным назвать эту биографию «портретом» Байрона, однако такая самонадеянность несколько смягчается тем, что штрихи к «портрету» взяты из собственных признаний поэта как в стихах, так и в прозе, а за яркость красок мы благодарны множественным воспоминаниям его современников. Я поставил перед собой цель отделить истинного Байрона от бесчисленных фактов появившегося в наши дни неподтвержденного биографического материала, включив в данное произведение все самое интересное и примечательное из того, что удалось найти мне и что было издано после появления моего трехтомного труда «Байрон: биография». Желающие могут найти подробности в этом произведении и в других, изданных недавно.
   Я добавил к воспоминаниям о Байроне необходимые объяснения и комментарии, но попытался не навязывать читателю мою «философию Байрона». Мне казалось неуместным перефразировать отрывки из произведений Байрона в тех местах, где их можно было дать в оригинале. Современной прозе вряд ли удастся передать ясный и четкий стиль его писем. Я нередко обращался к своему опыту, особенно если какое-либо утверждение полностью соответствовало моим взглядам. Иная трактовка возникала лишь тогда, когда я хотел сформулировать мысль более четко и емко, или в том случае, если на мои воззрения накладывали отпечаток новые исторические разыскания.
   Некоторые свежие детали и новый взгляд на отдельные события были почерпнуты мной из недавних биографических исследований, таких, как «Последний лорд Байрон» Дорис Лэнгли Мур и «Супруга лорда Байрона» Малкольма Элвина. Я также добавил несколько не опубликованных доселе фактов, касающихся места проживания Байрона в Риме и его имени, начертанного на колонне в Дельфах. Моя цель была – показать суть трагической жизни Байрона и привлекательность его личности в одной книге, основанной на новейших исследованиях и достоверных источниках. Пусть теперь читатель сам составит представление о личности поэта.
   Я глубоко признателен всем исследователям творчества Байрона из многих стран мира, которые оказали мне помощь своими публикациями или личной консультацией и советом. В предисловии к произведению «Байрон: биография» я отдал должное всем тем, кто помог мне в моих исследованиях. Сейчас мне остается только назвать имена тех, кто лично оказал мне помощь при подготовке и написании этой книги.
   В Англии миссис Дорис Лэнгли Мур обратила мое внимание на многие интересные факты байроновской биографии. Я также благодарен за помощь и советы мистеру Малкольму Элвину, занятому изданием трудов Байрона, которые принадлежат графу Литтону, праправнуку поэта. Мистер Уильям Сен-Клер первым сообщил мне о недавно обнаруженном на колонне в Дельфах имени Байрона. Мой английский издатель, мистер Джон Грей Меррей, прямой потомок издателя Байрона, человек, отдающий много сил на изучение жизни и писем поэта, оказывал мне всяческую помощь и поддержку.
   В Италии исследования Вера Каччиаторе, посвященные творчеству Китса и Шелли, натолкнули меня на открытие в Риме, на Пьяцца ди Спанья, дома Байрона, где он проживал в 1817 году.
   Я бесконечно благодарен за помощь мистеру Фрэнсису Р. Уолтону, заведующему Национальной библиотекой в Греции, и его помощнице, мисс Е. Деметракопулу; мистеру Р. Лоуренсу О'Киффу, заведующему архивом в британском посольстве в Афинах; и моему давнему другу Нассосу Царцаносу.
   В Америке я особенно признателен обществу Джона Саймона Гуггенхайма и его президенту, Гордону Н. Рэю, который дал мне возможность стать членом этого общества, что позволило мне проводить исследования за рубежом. Я благодарен профессору Аллану Девису, который предоставил мне помощников, когда я был руководителем кафедры английской литературы, и мисс Лине Боудиш, которая перепечатала черновик этой книги. Мистер Герберт Вайнсток, редактор издательства «Альфред А. Нопф», помог дельными советами. А помощь моей супруги Марион невозможно переоценить.
   А также выражаю благодарность всем компаниям и частным лицам, предоставившим в мое распоряжение необходимые для работы принадлежащие им книги и рукописи.

Глава 1
Байроны и Гордоны
До 1788 года

   Джордж Гордон, шестой лорд Байрон, родился 22 января 1788 года в скромном лондонском доме. Он от рождения был хромым. Род Байронов берет начало от двух родов британской аристократии, чьи представители отличались ярким темпераментом и бурной жизнью. Хотя впоследствии Байрон часто хвастался тем, что его мать является потомком Якова I, короля Шотландии, его воображение даже больше, чем кажется, будоражила великолепная родословная его предков. Вероятно, первыми представителями рода Байронов в Англии были Эрнегис и Радульфус (Ральф) де Бурун, крупные землевладельцы, жившие на севере страны во времена Вильгельма Завоевателя. О них мало что известно вплоть до времени правления Генриха VIII, когда живописное Ньюстедское аббатство в Ноттингемшире указом короля было даровано сэру Джону Байрону. Его внебрачный сын, «младший сэр Джон с большой бородой», унаследовал титул по велению королевы Елизаветы, которая в 1579 году посвятила его в рыцари; позже он собрал труппу актеров и этим оставил свое имя в истории.
   Следующий сэр Джон Байрон, верный, хотя и не очень удачливый командующий войсками Карла I, 24 октября 1643 года стал бароном Байроном Рочдейльским в графстве Ланкастер. Этот лорд Байрон потерял большую часть своего состояния в гражданской войне и последовал в ссылку за Карлом II. В награду за усердную службу король сделал его рогоносцем, поскольку Пепис пишет, что вторая жена лорда Элеонора была семнадцатой любовницей Карла II. Его старший брат Ричард унаследовал титул и выкупил аббатство, конфискованное парламентом.
   Уильям, пятый лорд, поступил служить на флот, но потом вышел в отставку и вернулся в Ньюстед, где приобрел скандальную славу благодаря своему весьма неординарному образу жизни. В Лондоне он успел заслужить репутацию повесы. В Ньюстеде он построил небольшой замок на берегу одного из озер, который, по слухам, стал местом, где происходили небывалые вакханалии. Он также построил две укрепленные крепости на берегах озера и устраивал между ними бутафорские бои на маленьких военных кораблях. Его прозвали «Жестокий лорд Байрон» после того, как он убил своего родственника и соседа Уильяма Чаворта на дуэли в лондонском клубе в 1765 году после пьяной ссоры; предметом спора был вопрос: как лучше всего сохранять дичь? Уильям был оправдан пэрами в палате лордов и вернулся в аббатство. В порыве мрачной мизантропии после побега его сына с бедной кузиной старый лорд вырубил в лесах поместья все древние дубы и убил двести семьдесят оленей, туши которых потом продал на рынке.
   Брат «Жестокого лорда» Байрона Джон, дед поэта, был не менее колоритной фигурой, хотя и отличался относительной мягкостью нрава. В 1740 году, в возрасте семнадцати лет, он поступил на флот гардемарином. Кораблекрушение, голод и тяготы, подстерегавшие его во время путешествия по Южным морям, были описаны им в «Повествовании», опубликованном в 1768 году. В 1748 году он женился на своей кузине Софии Треваньон, давней близкой подруге миссис Трейл и любимице доктора Сэмуэля Джонсона. До того как Байрону даровали титул вице-адмирала в 1778 году, он повидал так много штормов, что его прозвали «Джек Дурная Погода». Его многочисленные любовные приключения давали богатую пищу для пикантных историй на страницах бульварных газет. Но еще до смерти старого адмирала в 1786 году его старший сын («Безумный Джек») настолько превзошел своего отца по части амурных похождений, скандалов и расточительности, что бывший моряк лишил его наследства.
   Отец поэта, родившийся в Плимуте 7 февраля 1756 года, посещал Вестминстерскую школу и французскую военную академию, где изучил язык и вошел во вкус «приятного времяпровождения и мотовства», став притчей во языцех. Некоторое время он служил в британской армии в Америке по назначению гвардии. Но к 1778 году он, по-видимому, отказался от чина капитан-лейтенанта и вернулся в Лондон, чтобы вести жизнь светского человека. В том же году красивый капитан сбежал с утонченной изящной леди Кармартен, женой мистера Фрэнесиса, маркиза, а впоследствии пятого герцога Лидса. Она была единственной дочерью покойного графа Холдернесса, который оставил ей поместье, приносящее 4000 фунтов в год, очень соблазнительный доход, поскольку доходы капитана, а также терпение его семьи порядком истощились. После того как леди Кармартен развелась с маркизом, они поженились и уехали во Францию, чтобы избежать скандала и встреч с кредиторами капитана.
   Вполне вероятно, что бесшабашный Байрон был по-своему верен богатой наследнице, потому что они прожили во Франции до самой ее смерти 26 января 1784 года. Она родила ему троих детей, двое из которых умерли в младенчестве, а выжила только последняя дочь, Августа, единокровная сестра поэта, которая родилась в 1783 году. Позднее поэт так ответил на обвинение, предъявленное его отцу, в том, что «бессердечное поведение» последнего причинило его жене много горя и свело ее в могилу: «Помимо своей бессердечности, он, согласно свидетельствам тех, кто знал его, отличался еще добродушием и веселым нравом, однако был беспечен и развращен… Отнюдь не из-за своего «бессердечия» молодой офицер гвардии соблазнил и увез маркизу, женился на двух наследницах. Верно и то, что он был очень красивым мужчиной, что говорит само за себя».
   Очень скоро капитан Байрон достаточно оправился от своей потери и влез в бесчисленные долги, чтобы покинуть беспечный и веселый Париж в поисках очередной богатой наследницы. Зная, что зажиточные дома Бата представляют собой благодатные охотничьи угодья для поисков знатной невесты, он весной 1785 года появился в этом городе, блистая утонченными французскими манерами и безукоризненным произношением. Он повстречал и вскоре вскружил голову Кэтрин Гордон оф Гайт. Хотя ее состояние более чем в 23 000 фунтов, «удвоенное в устах сплетников», было не самым большим на брачном рынке Бата, но зато оно явилось самым доступным для пресыщенного обходительного капитана. Кэтрин Гордон была неопытной двадцатилетней шотландкой. Молодая, но довольно простоватая и неотесанная неуклюжая провинциалка с сильным шотландским акцентом. Великолепный танцор капитан Байрон вскружил бедной девушке голову и 13 мая 1785 года во второй раз сочетался браком с наследницей.
   Род семьи Гордон, принадлежностью к которому так гордилась Кэтрин, брал свое начало в 1490 году, когда сэр Уильям Гордон продал своему старшему брату земли в Абойне в обмен на поместье Гайт в долине реки Итан в тридцати милях к северу от Абердина. Сэр Уильям был третьим сыном Джорджа, второго графа Хантли, от его второй супруги принцессы Аннабеллы Стюарт, дочери Якова I, правителя Шотландии.
   Гордоны-Гайты прославились среди всех шотландских землевладельцев дерзким нравом, неприятием закона и порядка. Войны между шотландцами и англичанами дали Гордонам шанс заняться масштабными набегами и грабежами. Подобно Байронам в Англии, они были роялистами и совмещали политику с нарушениями закона. К началу XVIII века избрание более-менее постоянного правительства, охладившего горячую кровь кланов, постепенно превратило Гордонов из Гайта в более допропорядочных граждан.
   Одиннадцатый землевладелец стал отцом четырнадцати детей, прежде чем утонул в реке Итан в 1760 году при обстоятельствах, весьма напоминающих самоубийство. Двенадцатый законный наследник поместья, Джордж Гордон, воспитал трех дочерей, но из них на свете осталась одна Кэтрин после смерти отца в 1779 году, который оставил ей приличное состояние, древний замок и причудливое сочетание в ее характере наследственных черт.
   Невеста капитана Байрона не могла предложить взамен ничего, что бы сгладило ее простоватую внешность и заметно раскачивающуюся походку. Она была воспитана бабушкой Маргарет Дафф-Гордон, весьма набожной, но невежественной старухой. Кэтрин обожала сплетни и была подвержена приступам меланхолии, за которыми следовали взрывы бурной страсти, выплескивающиеся наружу в виде отборных эпитетов на ее родном шотландском диалекте. Сэр Вальтер Скотт вспоминал, как однажды, еще до замужества, Кэтрин Гордон в эдинбургском театре начала истерически хохотать при виде игры миссис Сиддонс в «Роковом браке», «ужасая зрителей отчаянными и дикими криками «О мой Байрон!» в подражание героине миссис Сиддонс Изабелле. Примечательно, что тогда эта леди еще не встречалась с капитаном Байроном».
   Хотя письма миссис Байрон часто были открытыми и смелыми, когда предмет разговора ее особенно волновал, стилистика и грамматика выдавали вопиющую безграмотность. И несмотря на это, она жадно читала, обладала острым критическим умом, порой осуждая стихи своего сына, и либеральными взглядами.
   Неизвестно, где Байроны провели свой «слащавый месяц», как назвал их сын первые дни «рокового брака». Вне всякого сомнения, он финансировался наследницей и прошел вдали от кредиторов капитана. Но к июлю 1785 года они вернулись в Шотландию и устроились в Гайте.
   В середине лета Кэтрин начала побаиваться чрезмерной расточительности капитана, но не могла удержать его, и он продолжал проматывать состояние Гордонов. Почти год они жили в древнем полуразрушенном замке. Среди соседей Джонни Байрон приобрел репутацию повесы, о которых так часто поется в старинных народных балладах.
   Летом 1786 года капитан Байрон промотал и наследственные земли. 3000 фунтов наличными – свадебное приданое Кэтрин – были потрачены, а другая часть ее собственности была продана почти задаром. Через год понадобилось 8000 фунтов на закладную на поместье. После тщетных попыток выжать хоть какие-нибудь деньги из поместья отца Байрона, адмирала, умершего в апреле, семья на время переехала в Гемпшир, где кредиторы были не так назойливы, как в Лондоне.
   Положение миссис Байрон было ужасным. Находясь во власти чар своего обаятельного супруга, она обратилась к своей родственнице мисс Аркхарт, умоляя ее добиться от людей, решавших судьбу Гайта, выплаты 10 000 фунтов, но так, чтобы «не во власти мистера Байрона было их потратить и чтобы не в моей власти было уступить ему… Я бы не хотела, чтобы здесь фигурировало мое имя, и сам мистер Байрон не должен знать, что я писала или говорила с кем-нибудь на эту тему, потому что он меня никогда не простит». Но когда наконец на следующий год поместье было продано, по меньшей мере половина вырученной суммы, составлявшей 17 850 фунтов, была потрачена на оплату самых неотложных долгов капитана.
   В сентябре 1787 года капитан Байрон сбежал во Францию, а его жена, ожидавшая ребенка, вскоре последовала за ним. У Байрона не было ни су, и он был рад получить из Шотландии денежный перевод. Короткое пребывание миссис Байрон во Франции было не очень-то счастливым. Пока ее супруг, отменно владевший французским, был принят в лучших домах, она не могла никуда выйти, поскольку совершенно не знала языка. Дочь капитана и маркизы, четырехлетнюю Августу, перевезли от сестры капитана в дом Кэтрин. Беременная женщина выхаживала серьезно болевшую девочку и по-прежнему была верна Джонни Байрону, который погубил ее. Когда наступило время родов, миссис Байрон в сопровождении Августы вернулась в Англию. Девочка стала жить у своей бабушки, леди Холдернесс. Миссис Байрон ненадолго остановилась в Дувре, а потом одна направилась в Лондон в поисках жилья для себя и будущего ребенка.

Глава 2
Детство в Шотландии
1788–1798

   Капитан вернулся в Англию в начале января, не столько горя желанием присутствовать при рождении ребенка, сколько из-за того, что маленькое содержание миссис Байрон оставалось единственным доступным ему источником дохода. Следующие несколько месяцев он играл в прятки с кредиторами, по воскресеньям осмеливаясь показаться в Лондоне, чтобы вытянуть из несчастной супруги денег, потому что, согласно английским законам, должник в этот день был неприкосновенен. Мало вероятно, чтобы кредиторы знали о рождении во вторник, 22 января 1788 года, его сына.
   Первый и единственный ребенок миссис Байрон появился на свет с физическим недостатком, который всю жизнь причинял ему много телесных и душевных страданий и, по-видимому, оказал большее влияние на формирование его характера, чем принято думать. Ребенок родился с деформированной правой ногой. Несмотря на ожесточенные споры по поводу характера этого недостатка, родители и врачи свидетельствуют, что у него на самом деле была искривленная стопа: пятка изогнута вверх, а подошва повернута вовнутрь. Джон Хантер, известный анатом и хирург, специализировавшийся на разрывах ахиллова сухожилия, был приглашен в дом Байронов и посоветовал специальную обувь, которая, по его мнению, позволит мальчику передвигаться без усилий, хотя и не внушает надежду на полное исцеление.
   29 февраля миссис Байрон отнесла сына в ближайшую приходскую церковь Мэрилбоун, где его окрестили. Отца ребенка не смогли найти, и она дала сыну имя своего отца, Джордж Гордон. Несчастную женщину постоянно преследовали финансовые проблемы. Ее супруг задолжал 1300 фунтов и, «расплачиваясь по старым долгам, только приобретал новые».
   Наконец в марте было подписано соглашение, согласно которому 4222 фунта оставшегося капитала миссис Байрон защищались от дальнейших посягательств кредиторов. Из этой суммы 3000 фунтов переходили в распоряжение опекунов с выделением 5 процентов для миссис Байрон, а оставшиеся 1222 фунта были вложены в поместье с ежегодными процентами 55 фунтов 11 шиллингов. Поместье перешло в пожизненную аренду к бабушке миссис Байрон, Дафф. Летом 1789 года миссис Байрон уехала из Лондона в Абердин, где они с ребенком могли безбедно жить на 150 фунтов, выплачиваемых ей по соглашению.
   Вскоре после этого преследуемый кредиторами капитан Байрон снова бежал в Шотландию и в августе переехал в маленькую квартирку, которую снимала его жена на Куин-стрит. В этой тесной квартире и жили Байроны вместе с Агнес Грей, набожной служанкой пресвитерианской веры, которая ухаживала за хромым ребенком. В семье были натянутые, холодные отношения. Капитан уже не являлся хозяином поместья Гайт, где можно было скоротать промозглую шотландскую зиму под пение волынок до полуночи и за стаканом пунша. Самый дружелюбный и бесшабашный человек стал озлобленным и раздраженным. Наконец он успокоился тем, что снял квартиру на другом конце Куин-стрит, иногда заходил к жене и вполне мирно пил с ней чай. Хотя миссис Байрон могла прийти в бешенство, стоило ему лишь заикнуться о деньгах, она порой начинала изображать смехотворные приступы любви к своему Джонни. Такими же вспышками гнева и демонстративной любви впоследствии отличалось ее отношение к сыну, который унаследовал характер своей матери. Когда однажды она отругала его за испачканный костюм, который он только что надел, минуту он молча стоял бледный от бешенства, а потом разорвал одежду на куски.
   Часто капитан испытывал родственные чувства к своей сестре, миссис Ли, особенно когда мог получить от нее чек. Если он уезжал, миссис Байрон тосковала. Она находила отдушину в смешанном чувстве ненависти и любви к сыну, который напоминал ей мужа. Поэт вспоминал: «Моя мать, рассердившись на меня (и надо признаться, я давал ей для этого немало поводов), говорила: «Ах ты, щенок, ты настоящий Байрон, такой же дурной, как твой отец!» Но уже в следующее мгновение она покрывала его поцелуями.
   Содержание миссис Байрон уменьшилось до 135 фунтов, потому что пришлось заплатить 300 фунтов – долг, который успел сделать ее супруг, находясь в Шотландии. И по-видимому, он вернулся туда еще в сентябре 1790 года, чтобы вытянуть очередную сотню фунтов из суммы, идущей от оплаты аренды поместья бабушкой миссис Байрон. Эти деньги были ему необходимы для возвращения во Францию. После этого его видели в Валансьене, в доме сестры, когда он волочился за служанками и актрисами. Жена и сын больше не увидели его.
   Письма капитана Байрона к сестре похожи на те, что его ставший знаменитым сын впоследствии написал из Венеции, где вовсю развлекался на карнавале: «И в кого, ты думаешь, я влюблен? В новую актрису, приехавшую из Парижа. Наверное, я уже влюблялся в треть женского населения Валансьена, особенно меня очаровала девушка из «Красного орла», местного постоялого двора. Я как-то заглянул туда, потому что шел сильный дождь. Очень красивая и высокая, и мне все эти любовные дела еще не наскучили».
   В отчаянии миссис Байрон настолько забыла гордость, что обратилась к миссис Ли с просьбой одолжить ей 40 фунтов, потому что ее имущество было описано кредиторами, «все из-за долгов, которые мне пришлось оплатить по вине его расточительности». По-видимому, миссис Ли была тронута этой жалобной просьбой, которая была прислана в конверте, запечатанном красным сургучом с девизом гордых Байронов. Но Джеку Байрону нужны были только деньги для удовлетворения своих прихотей. В письме к сестре 16 февраля 1791 года он высокомерно отзывался о своей супруге и лишь однажды упомянул о сыне: «Что касается миссис Байрон, я рад, что она пишет тебе. Когда находишься далеко от нее, она кажется приятной дамой, но я клянусь всеми апостолами, что ты не проживешь с ней и двух месяцев, потому что если кому и удалось притерпеться к ней, так это мне. Что до моего сына, я рад слышать, что он здоров. Но ходить он не может, потому что нога его искривлена».
   Летом Джек Байрон погрузился в трясину распутства и долгов. Трагедия, виновником которой стал он сам, подошла к концу 2 августа 1791 года. Возможно, это было самоубийство. Он оставил завещание, иронично назначая Джорджа Гордона «наследником моего личного недвижимого имущества, ответственным за оплату моих долгов и похорон».
   Когда миссис Байрон получила весть о смерти мужа, даже на улице были слышны ее рыдания. Она написала миссис Ли: «Не верю, что когда-нибудь смогу справиться с горем; необходимость, а не намеренное желание разлучило нас, по крайней мере с моей стороны, и я лелею надежду, что так же чувствовал себя мой муж. Невзирая на его слабости, которые не заслуживают худшего имени, я всегда искренее любила его». Мальчику было три с половиной года, когда умер его отец. Позже он говорил Томасу Медвину: «Я прекрасно помню его, и с раннего детства у меня появился страх перед семейными узами от вида домашних ссор».
   Миссис Байрон потребовалось все мужество, чтобы продолжать жить и воспитывать сына на жалкий доход, оставшийся после смерти мужа. Она всю себя отдала воспитаню своего больного ребенка. В письме к миссис Ли в Лондон она просила «помочь достать специальную обувь для Джорджа». Позднее она более подробно поведала о физическом недостатке сына: «Правая нога Джорджа повернута вовнутрь, так что он при ходьбе опирается на ребро ступни».
   Мальчик с самого раннего детства очень болензненно относился к своей хромоте, возможно, потому, что часто мать в раздражении напоминала ему об этом, так же как и окружающие. Чужая няня, встретившая мальчика с Агнес Грей на прогулке, заметила: «Какой красивый ребенок! Жаль, что у него такая нога». Глаза Байрона вспыхнули от гнева, он ударил ее своим маленьким хлыстиком и крикнул: «Не смей так говорить!»
   Миссис Байрон оказалась в состоянии обставить квартиру на первом этаже дома по Броуд-стрит, 64, в престижном районе в самом центре молодого города, и шла на любые жертвы, лишь бы ее сын ни в чем не нуждался, насколько этого позволяли их скудные средства. Крайне отрывочные и смутные сообщения о ранних годах жизни Байрона оставляют впечатление, что его мать била его каминными щипцами или разбивала о его голову тарелки. Однако эти семейные сцены больше свойственны бурной юности Байрона в Англии. В детстве Джордж был любящим сыном, хотя и отличался шаловливым, чувствительным и крайне мнительным нравом.
   Необычному сочетанию аристократической гордости и либеральных воззрений Байрон обязан матери. Позднее он писал Джону Меррею: «Моя мать (с ее сатанинской гордостью по поводу восхождения рода Гордонов к Стюартам) постоянно подчеркивала превосходство Гордонов над англичанами Байронами». С другой стороны, она сочувствовала Французской революции. В 1792 году она написала миссис Ли: «Полагаю, что наши взгляды резко отличаются, потому что я разделяю воззрения демократов и не думаю, что следует возрождать монархию после всех предательств и клятвопреступлений, совершенных королем».
   Сама обстановка, окружавшая Байрона в его ранние отроческие годы, проведенные в Абердине, обусловила его приверженность взглядам шотландцев среднего класса, с которыми он постоянно встречался на улицах, а потом и в школе. Миссис Байрон ощущала себя бедной родственницей, хотя и была связана кровными узами с лучшими семьями в северных графствах.
   В первой школе, где учился Байрон, не было ничего аристократического. На узкой улочке, известной под названием Лонг-Эйке, неподалеку от их дома на Броуд-стрит, мистер Джон Боуэрс держал смешанную школу для среднего класса, расположенную в мрачном, похожем на склад доме с плохо освещенными комнатами, низким потолком и пыльным полом. Именно здесь маленький мальчик в красной курточке и нанковых брюках провел бесцельно весь год с щеголем Боуэрсом. Вспоминая об Абердине, Байрон напишет: «Я ничему не научился в этой школе, кроме как повторять односложные высказывания, вроде «Бог создал человека, возлюбим же его», узнавая их на слух и не имея понятия о буквах». В течение следующего года под руководством более опытного преподавателя он научился читать и начал изучать латынь по «Грамматике» Раддимана.
   В 1794 году, когда Байрону было шесть лет, произошло событие, которое в корне изменило всю его дальнейшую жизнь. Внук «Жестокого лорда» Байрона был убит на Корсике пушечным ядром, и Джордж Гордон стал наследником титула и земель своих предков. Миссис Байрон опять стала гордо поглядывать на окружающих и более уверенно наносить визиты своим влиятельным родственникам.
   Позже маленький Джордж посещал Абердинскую среднюю школу в Скулхилле, неподалеку от Броуд-стрит. Низкое одноэтажное серое каменное здание, вмещавшее 150 мальчиков, было построено в 1757 году. Единственным предметом, изучавшимся в школе, была латынь, которую преподносили традиционным методом, что делало все уроки смертельно скучной рутиной. Джордж Бэйрон Гордон (а именно в таком виде его имя было внесено в школьные списки, возможно, чтобы передать произношение абердинцев) не прилагал больших усилий для изучения латыни и оставался посредственным учеником, хотя в четвертом классе поднялся на пятое место по успеваемости среди двадцати семи учеников. Дополнительно он изучал правописание в школе мистера Дункана.
   Байрон начал читать до того, как пошел в среднюю школу. Он вспоминал: «Ноллс, Кантемир, Де Тотт, леди М.В. Монтагю, переводы Хокинсом «Турецкой истории» Минье, «Арабские сказки», путешествия, книги по истории Востока, которые только можно найти, а также Рико были прочитаны мною тогда, когда мне не исполнилось еще и десяти лет». «Турецкая история» Ноллса, по его словам, «была одной из первых книг, из всех прочитанных мною в детстве, которая доставила мне истинное наслаждение, и, наверное, оказала влияние на мое последующее желание увидеть Восток и придала восточный колорит моей поэзии». Наравне с книгами по восточной истории, пишет Байрон, «я предпочитал историю морского флота, «Дон Кихота» и романы Смолетта, особенно же Родерика Рэндома, а также питал особенное пристрастие к римской истории. В детстве я не мог читать стихи, не испытывая при этом неохоты и отвращения».
   Однако под чутким руководством своей няни Агнес Грей Байрон узнал и полюбил поэзию библейских псалмов. С ней же, а потом с ее сестрой Мэй он целиком прочитал некоторые книги Библии. «Я не устаю восхищаться этими священными книгами, – писал он впоследствии Джону Меррею, – и до того, как мне исполнилось восемь лет, успел прочитать их от корки до корки, в особенности Ветхий Завет, который я прочитал с удовольствием. Новый Завет оказался для меня сложен».
   История Каина и Авеля рано завладела его воображением. В возрасте восьми лет он с восторгом читал «Смерть Авеля» Гесснера. Странная мысль, что он рожден для зла, еще более окрепла после прочтения готического романа Джона Мура «Зелуко», чей герой-злодей, ненавидевший все человечество, по велению Рока совершал злодеяния помимо своей воли.
   Несомненно, Байрону удалось преодолеть излишнюю чувствительность по поводу своего физического недостатка, потому что он не только часто упоминал о своей хромоте, но и начал принимать участие в играх и бегать. Бравируя этим недостатком и желая подчеркнуть свою схожесть с другим мальчиком, страдавшим от подобного недуга, он говорил: «Посмотрите-ка, по Броуд-стрит ковыляют два косолапых мальчика».
   Когда Байрон научился на равных общаться со своими одноклассниками, мать начала постоянно твердить ему о его превосходстве не только в качестве потомка Гордонов, но и как наследника пэров Байронов. Когда кто-то из гостей, желая польстить, сказал, что в будущем надеется читать речи Байрона в палате общин, мальчик гордо ответил: «Нет, если вы и будете читать мои речи, то это будут речи в палате лордов».
   Сохранилось свидетельство о по крайней мере одном визите к прабабушке Байрона, Маргарет Дафф Гордон, в Банфе, вероятно во время летних каникул 1795 года, когда миссис Байрон заказала портрет сына художнику Джону Кею из Эдинбурга. В скромном ангельском личике семилетнего ребенка с вьющимися волосами до плеч, изображенного с луком и стрелами, невозможно распознать избалованного и проказливого мальчика.
   Возможно, в том же году Байрон впервые встретил свою кузину Мэри Дафф. Годы спустя он напишет в своем дневнике: «Я помню все, что мы сказали друг другу, все наши проявления нежности, ее лицо, свое беспокойство, бессонные ночи, помню, как изводил служанку матери, чтобы она написала Мэри письмо от моего имени… Естественно, тогда я не имел никакого представления об интимных отношениях, и все же мои страдания и любовь к этой девочке были настолько сильны, что порой я начинаю сомневаться, был ли я настолько к кому-нибудь привязан в зрелые годы…»
   В 1795-м или 1796 году Байрон провел каникулы в долине реки Ди в сорока милях от Абердина, рядом с Брэмаром. Живописная долина Ди располагала к прогулкам, а вдалеке открывался вид на Морвен и Локна-Гар. Именно там Байрон влюбился в шотландские горы и долины. Он носил национальный наряд клана Гордонов из темно-синей шерстяной ткани в светло-зеленую с желтым клетку. Если не считать одной вспышки гнева, мать относилась к Байрону хорошо и не стесняла его свободы. У него была возможность упражняться в плавании в реках Ди и Дон. Впоследствии плавание, где хромота не была помехой, стало его любимым видом спорта.
   Из Англии пришло известие, что пятый лорд Байрон скончался. Произошло это вскоре после десятого дня рождения мальчика. На следующий день ему сообщили, что теперь он шестой лорд Байрон Рочдейльский, после чего он спросил у матери, «заметила ли она происшедшие с ним перемены, потому что он сам не заметил никаких». Смущение он испытал в школе, когда директор прислал за ним, дал ему пирог и вино и сказал, что теперь он лорд. Позже Байрон рассказывал своему другу Хобхаусу, что «угощение и почтительное обращение к нему директора дали ему почувствовать всю высоту его теперешнего положения». Когда в классе без предупреждения произносили его новый титул «Dominus de Вуron» и все в молчании глядели на него, мальчик разражался слезами.
   Лондонский агент миссис Байрон, мистер Фаркухар, попросил своего друга Джона Хэнсона с Чэнсери-Лейн заняться ее делами. После переговоров с душеприказчиком старого лорда Хэнсон понял, что миссис Байрон напрасно надеется получать от поместья ежегодный доход в 2000 фунтов: после уплаты всех долгов не на что будет даже похоронить старого лорда. Он умер 21 мая, но только в августе Байроны смогли закончить все дела в Шотландии и начать новую жизнь в Англии. Они смогли переехать туда только благодаря тому, что миссис Байрон продала свою мебель, выручив 74 фунта 17 шиллингов.
   Несмотря на романтические воспоминания Байрона о Шотландии, невозможно узнать, какие чувства испытывал юный лорд, покидая родину. В 1813 году он записал в дневнике: «Я совсем не отличался от других детей: был не высок и не мал ростом, не скучен и не остроумен, был даже довольно жизнерадостным, и, только когда накатывала тоска, я становился сущим дьяволом». И все же в нем были и мягкость, и застенчивость, и искреннее желание приносить радость другим и быть любимым. Он мог быть прекрасным спутником, несмотря на то что был испорченным ребенком. Позднее он с ностальгическим чувством вспоминал счастливые годы детства в Шотландии. Он писал, что при звуке слов из песни «Auld Lang Syne»:
В Шотландии родился я и рос,
И потому растроган я до слез… —

Дон Жуан», перевод Т. Гнедич)
   вся Шотландия вставала перед его глазами.

Глава 3
Молодой лорд
1798–1801

   В четырех милях к югу от Мэнсфилда, на опушке Шервудского леса, в 130 милях от Лондона, на Большой северной дороге однажды произошло следующее: дилижанс из Абердина с тремя пассажирами остановился у Ньюстедской заставы. Миссис Байрон, испытывая удовольствие от наблюдаемого, спросила, что за знатный господин жил в этом поместье. «Покойный лорд Байрон», – ответила женщина у ворот. «А кто наследник?» – гордо спросила мать. «Говорят, маленький мальчик, который живет в Абердине». Мэй Грей, служанка миссис Байрон, воскликнула: «Это он, да благословит его Господь!» – и поцеловала смущенного маленького лорда. Они проехали две мили по дороге, окаймленной унылыми пнями когда-то величественных дубов, рядами пустых ферм, пока перед ними не возникли серые стены старого аббатства на берегу озера. Развалины готической церкви придавали романтический ореол мощной крепости.
   Обойдя фонтан, перенесенный родоначальниками Байронов из монастырского двора и помещенный перед входом в замок, молодой лорд и его мать были встречены мистером и миссис Джон Хэнсон, лондонским агентом миссис Байрон и его супругой. Глядя на парк и просторные, но угрюмые залы, они еще больше укрепились в желании поселиться здесь. Но адвокат пытался отговорить их под тем предлогом, что в задней части здания просела крыша, а большая монашеская гостиная и величественная трапезная были набиты сеном для скота, который нашел приют в холле.
   Кредиторы старого лорда захватили все имущество, включая почти всю мебель. 3200 акров большого поместья были достаточно плотно заняты, но общий доход от аренды, не превышающий 850 фунтов в год, уходил на оплату долгов. Было ясно: чтобы отремонтировать замок и заброшенные сельскохозяйственные постройки, сделать опись собственности и установить новую арендную плату, развязать юридические путы, затянутые вокруг поместья при жизни пятого барона, потребуются траты, превышающие большую часть всех доходов, по меньшей мере в течение первого года.
   Но в конце августа в парке было так красиво… Поверхность обоих озер блистала на солнце, а причудливый замок и крепости являлись неиссякаемым источником очарования для десятилетнего мальчика. После тесной квартиры в Абердине вольно раскинувшиеся монастырские развалины притягивали в равной степени и его мать с ее романтичной натурой. Они без особой охоты переехали в Ноттингем, где их уже ждали родственники.
   Однако, несмотря на это, мечты мальчика сбылись. Было решено, что миссис Байрон станет жить в Ньюстеде, по меньшей мере пока не уладятся все дела, сделан ремонт и найден подходящий арендатор для поместья. Хэнсон отдал семье мебель, которую можно было найти в полуразрушенном аббатстве, и в последующие дни часто навещал своих подопечных. Он представил мальчика семейству Кларков, которые жили на Анслейских холмах. У миссис Кларк была маленькая дочка от первого брака с мистером Чавортом, потомком того самого человека, что был убит «Жестоким лордом» Байроном во время нашумевшей дуэли. Мэри Чаворт была на два года старше Байрона, к тому же его сердце по-прежнему оставалось в Шотландии с Мэри Дафф. Хэнсон как-то сказал в шутку: «Вот на этой прелестной юной леди ты можешь жениться». – «Что, мистер Хэнсон? – ответил Байрон. – Как могут жениться Монтекки и Капулетти?»
   Вскоре юный лорд обосновался в этом сельском поместье. Он гордился гербом Байронов с русалкой и гнедыми конями, увенчивающими древний девиз: «Верь Байрону». Он щедрой рукой одаривал своих родственников в Ноттингеме. 8 ноября он обратился к своей тетке миссис Паркер, дочери адмирала, с сообщением, что «картофель уже созрел, и вы в любое время можете приехать, чтобы отведать его». А миссис Паркинс, подруге тетки, он отправил в дар кролика.
   В следующем году он жил с семьей Паркинс в Ноттингеме, где за его здоровьем наблюдал Лавендер, врач, называвший себя хирургом, который пытался выпрямить изуродованную ногу мальчика, натирая ее маслом и засовывая ее в специальную колодку, причинявшую пациенту страшную боль. Матери Байрона он написал письмо, из которого ясно видно, насколько серьезно относился врач к своим обязанностям по отношению к молодому лорду. Он предложил, чтобы мистер Роджерс, домашний учитель молодых мисс Паркинс, каждый вечер приходил к Байрону. «…Если вы не одобрите мой план, то можете повесить на меня клеймо болвана, чего я не в силах буду вынести». Даммер Роджерс занимался обучением молодого лорда несколько месяцев, познакомив его с трудами Вергилия и Цицерона.
   На каникулах и в свободное время Байрон приезжал в Ньюстед, чтобы играть роль важного вельможи. Пистолеты пятого лорда Байрона завораживали его. Мальчик подражал своему предку, обучаясь стрельбе (привычка, которой он не изменял всю жизнь), и постоянно носил в карманах пальто заряженное оружие.
   Хэнсон убедил родственника Байрона, графа Карлайла, стать опекуном мальчика. Во время следующего визита в поместье летом 1799 года адвокат понял, что необходимо разлучить избалованного, но многообещающего ребенка с матерью и поместить его в среду, сочетающую доброжелательность с дисциплиной, где он сможет получить более последовательное образование. Было очевидно, что Лавендер просто-напросто мучил ребенка без всякой пользы. Важнее всего было отправить его в Лондон, где его ногу бы осмотрели профессиональные хирурги. Когда адвокат покинул поместье в начале июля, Байрон уехал с ним. В Лондон взяли и Мэй Грей, чтобы она следила за регулярным бинтованием ноги ребенка.
   Байрон впервые увидел Лондон, если не считать воспоминаний младенчества, 12 июля, когда экипаж проехал через Старый Бромптон к дому Хэнсонов на Эрл-Корт в Кенсингтоне. На следующий день Хэнсон встретился с лордом Карлайлом и доктором Джеймсом Бэйли по поводу ноги Байрона. Бэйли произвел тщательный осмотр и рекомендовал им мистера Шелдрейка, который занимался изготовлением специальных приспособлений для выправления деформированных конечностей, однако впоследствии они отказались от его услуг, изготовив взамен специальный ботинок.
   Хэнсон знал, что миссис Байрон понадобится помощь, чтобы дать сыну подобающее образование, и они совместно составили петицию королю, которую должен был поддержать лорд Карлайл. 24 августа 1799 года герцог Портленд ответил, что мистер Питт получил указание выделить семье Байрон ежегодное содержание в сумме 300 фунтов из цивильного листа. Хэнсон также устроил, чтобы Байрон начал учиться в маленькой школе в Далвике, которой руководил шотландец, доктор Гленни.
   Мэй Грей отправили в Ньюстед, и Хэнсон просил миссис Байрон уволить девушку. Он сказал, что в Ноттингеме она «постоянно била его (Байрона), так что у него иногда болело все тело, и приводила в дом различных знакомых самого гнусного происхождения и вида». Однако Хэнсон кое-что утаил. После смерти Байрона он говорил Хобхаусу: «Когда Байрону было девять лет, в доме матери девушка-шотландка приходила к нему в постель и проделывала с ним различные вещи». Сам Байрон, очевидно, вспоминал именно об этом периоде своего детства, когда в 1821 году в «Отдельных воспоминаниях» писал: «Страсти во мне проснулись очень рано, так рано, что мне никто не поверит, если я скажу и опишу все подробности». Если в то время Байрону было девять лет, то, по-видимому, все началось в Шотландии и продолжалось некоторое время, пока он не рассказал Хэнсону. Вероятно, Мэй Грей нанесла ему не физическую, а психологическую травму. Разочарование, постигшее его, когда он увидел, как она раздает свои ласки другим после их близости, могло вызвать приступ ревности, побудивший мальчика все рассказать Хэнсону. Это приключение с якобы набожной девушкой, которая научила его читать Библию, могло стать дополнительной травмой и отчасти вызвать его постоянную ненависть, направленнную против лицемерия и ханжества верующих.
   Дисциплина в Далвике была не слишком строгой. Байрон нашел хороших друзей и спал в кабинете самого мистера Гленни, где получил доступ к его библиотеке. Однако он намного отставал от других мальчиков в знании латинской грамматики, без чего невозможно было обучение в английской школе. Все рождественские каникулы он проводил с детьми Хэнсона на Эрл-Корт. Он полюбил этот дом, где его любили и восхищались им и стар и млад. Хэнсон с женой отправились в аббатство, и миссис Байрон приехала с ними в Лондон, где сняла квартиру на Слоун-Террас. Вскоре она стала так докучать лорду Карлайлу, что он отказался иметь с ней дело. Ее неотесанность и буйный нрав привели к тому, что ее нахождение в Лондоне стало настоящим наказанием для сына и обузой для лорда Карлайла, доктора Гленни и Хэнсона.
   Возможно, Байрон сопровождал мать в Ноттингем и Ньюстед летом 1800 года, поскольку именно тогда он «впервые погрузился в поэзию» под воздействием «бурной страсти к кузине Маргарет Паркер[1], самому красивому и хрупкому из всех живых существ. Эта любовь имела обычные последствия: я не мог спать, не мог есть, не мог спокойно отдыхать, и, хотя я знал, что она тоже любит меня, мне было мучительно думать о нашей разлуке…».
   Странно, как мало значения придавалось признанию Байрона о том, что он начал испытывать страсти очень рано и что это «привело к постоянным грустным мыслям и в какой-то степени предопределило мою жизнь». Его отношения с женщинами, которых в то время олицетворяли для него Мэри Дафф и Маргарет Паркер, натолкнули его на «погружение в поэзию» и превратились в символ идеальной прекрасной и неразделенной любви, той, что обычно возникает в юности, но в случае с Байроном возникла в возрасте восьми – двенадцати лет. У этой любви в течение всей жизни было множество воплощений в лице как женщин, так и мужчин. Слишком ранний сексуальный опыт вызвал разочарование, меланхолию, появившуюся из-за физического отвращения и неудачных попыток совместить идеал и действительность. Разочарование поощряло постоянную влюбленность в разных мальчиков и девочек, отвращение подтолкнуло к циничному поиску «красивых животных», например жены булочника в Венеции.
   В Далвике Байрон не мог сосредоточиться на учебе, и, несмотря на это, его мать, очевидно потакая его капризам, на длительное время оставляла его дома. Когда она разошлась во взглядах по этому поводу с доктором Гленни, с ней случился такой приступ бешенства, что его услышали все ученики и слуги. Один из одноклассников сказал: «Байрон, твоя мать сумасшедшая», на что мальчик смущенно ответил: «Знаю».
   Хэнсон понял, что остается единственный выход – попытаться пристроить мальчика в частную школу, и с лордом Карлайлом побеседовал с доктором Джозефом Друри, директором Хэрроу. Хэнсон признал, что мальчик не готов к частной школе, но что «у него есть все задатки хорошего ученика». В конце апреля 1801 года Хэнсон отвез своего протеже в Хэрроу и представил его доктору Друри. Он произвел неожиданное впечатление. Красивый, с тонкими чертами лица и нежными серо-голубыми глазами, вьющимися золотисто-каштановыми волосами и маленькими ушами, он показался доктору надменным и сдержанным, к тому же трогательно стремящимся к независимости суждений. Однако доктор Друри, который хорошо знал детей, распознал под маской застенчивости отзывчивость на доброту при условии надлежащего воспитания. Позже он сказал: «Вскоре я понял, что дикий горный жеребенок восприимчив к моему руководству. В глазах у него была мысль… Однако лучше будет вести его к намеченной цели шелковым поводом, а не кнутом».
   Так несколько месяцев спустя после своего тринадцатилетия Байрон погрузился в беспокойную жизнь частной школы. Вскоре он обнаружил, что только физическая сила сможет защитить его от звериной жестокости, с которой относятся к любому уродству в этой среде. К тому же он находился в переходном подростковом возрасте, чреватом физическими и эмоциональными изменениями. Своевольный и способный приходить в ярость, в глубине души он был мягким, почти женственным, особенно с теми, к кому привязывался, без сомнения щедрым и полным юношеских мечтаний и идеалов. Последующие четыре года суровых испытаний в Хэрроу только усилили эти черты.

Глава 4
Хэрроу и Анслейские холмы
1801–1805

   В начале XIX века Хэрроу-он-де-Хилл была милой деревушкой в одиннадцати милях к северо-западу от Лондона. На вершине холма стояла известная школа, основанная в 1571 году Джоном Лайоном. Подобно Итону, она славилась богатой историей и соперничала со знаменитым учебным заведением для аристократов. На удивление много молодых лордов и отпрысков графов и герцогов обучались в Хэрроу в одно время с Байроном. Доктор Друри, которому в 1801 году было пятьдесят два года, проработал в школе больше тридцати лет и являлся директором с 1785 года. Он и другие наставники бесстрастно вдалбливали в головы лордов и простолюдинов, которые тоже обучались в школе, азы латыни и греческого.
   Когда апрельским днем 1801 года Байрон вместе с Джоном Хэнсоном поднялся на холм, то увидел высокое, довольно неуклюжее строение с маленькими окнами и заостренными фронтонами. От церковного двора и храма Святой Марии XIV века с высоким шпилем школу отделяла стена. Застенчивый ребенок в специальном ботинке не почувствовал себя здесь лучше, увидев во дворе странных мальчиков в высоких широкополых черных шляпах, рубашках с отложным воротником, длинных плащах с фалдами и узких брюках.
   Но Друри, предвидя смущение Байрона, если его поместить с младшими учениками, прикрепил к нему в качестве наставника своего сына Генри, чтобы подтянуть мальчика и впоследствии ввести его в класс с ребятами его возраста. Байрон жил в доме своего молодого наставника и не общался с другими учениками, поскольку «какое-то время застенчивость мешала ему сделать это».
   Его первыми друзьями стали младшие мальчики и те, кто был слабее его. Эдвард Ноэль Лонг, который был самым близким другом Байрона в Хэрроу и Кембридже, прибыл в школу примерно в одно с ним время. 1 мая Лонг писал своему отцу: «Здесь есть лорд Байрам, хромой мальчик, который только что прибыл. Он кажется хорошим». Байрон также сошелся с Робертом Пилем, будущим государственным деятелем. «Пиль как ученик намного превосходил меня в знаниях, – вспоминал Байрон, – а как оратор и актер я был ему равен. Будучи отпущен из школы, я всегда попадал в неприятные ситуации, а он никогда; в школе он всегда знал урок, чего нельзя сказать обо мне, но если я знал его, то мог ответить почти так же хорошо».
   У хромого и гордого мальчика неизбежно должны были начаться стычки со сверстниками. Насмешки над его уродством заставляли его бросаться в драку, хотя он об этом никогда не упоминал. Однако Ли Хант, очевидно опираясь на слова будущего поэта, говорил о хромоте Байрона, что «в Хэрроу он особенно остро ее ощущал из-за обычной бестактности учеников. Он мог проснуться и обнаружить, что его нога находится в тазу с водой». И все-таки в основном дрался он, чтобы защитить младших – Джорджа Синклера, Пиля, лорда Делавара и Уильяма Харнесса, который начал хромать в результате несчастного случая.
   Первые месяцы в школе, когда приходилось защищать себя от нападок, были тяжелы для Байрона, и он возненавидел школу. Он называл себя ленивым, но «способным на внезапное усердие, которое, однако, длилось недолго». В конце июня доктор Друри перевел его в четвертый класс вместе с Пилем и Лонгом.
   Летние каникулы принесли долгожданное облегчение. Миссис Байрон оставила квартиру на Слоун-Террас и сняла вместе с миссис Массингберд комнаты на улице Пикадилли, 16. Сын время от времени навещал ее, но большую часть времени проводил с Хэнсонами. Врачи Бэйли и Лори изготовили для него специальный ботинок с креплением вокруг лодыжки и продолжали бинтовать мальчику ногу. Хэнсон убедил суд лорда-канцлера выделить 500 фунтов в год на образование Байрона, которые будут ежеквартально выплачиваться его матери, чье содержание уменьшилось с 300 до 200 фунтов. С увеличением расходов на образование сына и удовлетворение его потребностей финансовое положение его матери стало более затруднительным.
   В Хэрроу Байрон не заботился о том, чтобы надевать специальный ботинок, и часто забывал сделать это. Он ни в чем не хотел отставать от других учеников. Он занимался всеми видами спорта и стал хорошим игроком в крикет. У него появилось много друзей. Он был обаятельным, щедрым с теми, кто ему нравился, и стремился понравиться всем. Все его прежние друзья были из простых семей. Однако среди его протеже и новых друзей встречались графы и герцоги. Позже он называл графа Клэра и герцога Дорсета «моими любимцами, которых я испортил излишней снисходительностью».
   Рождественские каникулы Байрон провел с матерью, но часто появлялся у Хэнсонов. Возможно, в это время он встречался с единокровной сестрой Августой. Она была старше его на пять лет, и он прежде никогда ее не видел. Миссис Байрон написала ей, что «Байрон часто говорит про тебя самым лучшим образом».
   После каникул Хэрроу уже не казался Байрону таким чужим. Юношеское стремление к стихотворчеству охватило молодого Байрона. Нежные чувства и грустные мысли, испытываемые им, нашли обильную пищу в церковном дворе Хэрроу, где он часами сидел под вязом на плоской могильной плите из синего известняка, под которой покоился прах Джона Пичи, эсквайра с острова Святого Кристофера. Именно там, на вершине холма, с которого открывался вид на долины и миддлсекские холмы, он предавался мечтаниям или думал о быстротечности человеческой жизни, имея в виду смерть своей прекрасной кузины Маргарет Паркер. Почему «смерть избрала ее своей жертвой»?
   Каждодневные переводы с древних языков становились все более утомительными, «я ненавидел этот школьный ад, где мы латынь зубрили слово в слово. И то, что слушал столько лет назад, я не хочу теперь услышать снова, чтоб восхищаться тем, что в детстве так сурово». Байрон искал отдушину в шалостях, чем вызвал нарекания у Генри Друри. И наставник и ученик были рады каникулам. Байрон навестил мать, вернувшуюся в родной Бат. Надеясь вновь пережить радостное время своей юности, она взяла его на маскарад. Вероятно, под впечатлением книг о путешествиях, прочитанных им в Абердине, он нарядился в турецкий костюм. 19 января миссис Байрон была вынуждена написать Хэнсону: «Байрон решительно отказывается возвращаться в Хэрроу и опять становится учеником Генри Друри». Но в конце концов в феврале он согласился вернуться при условии, что его наставником будет мистер Эванс.
   Дружба Байрона с графом Клэром, которому было тогда всего лишь одиннадцать лет, началась именно в тот год и длилась всю жизнь в ореоле романтического идеала. Байрон писал: «Моя дружба была очень страстной, но вряд ли я вспоминаю сейчас о ком-нибудь из друзей. Однако знакомство с лордом Клэром началось раньше и длилось дольше всего…»
   23 июня 1803 года Байрон написал матери: «Сегодня меня перевели в старший класс, и мои отношения с доктором Друри наладились». Директор начал ценить характер Байрона. Он говорил лорду Карлайлу: «Он талантлив, ваше сиятельство, что прибавляет еще больше блеска его титулу». Ответ опекуна был краток: «Вы правы!»
   Адвокату Хэнсону наконец удалось сдать Ньюстед в аренду на пять лет лорду Грею де Рютину, молодому двадцатитрехлетнему человеку, за 50 фунтов в год. Миссис Байрон переехала в дом под названием «Бергидж Мэнор» в Саутвелле недалеко от Ноттингема. Когда Байрон вернулся на летние каникулы, то увидел красивый трехэтажный деревянный дом с небольшим садом. Он располагался в сонном маленьком городке, где жило не больше трех тысяч человек, в конце главной улицы перед зеленой лужайкой. Здесь Байрону показалось скучно по сравнению с Лондоном и Хэрроу. Через несколько дней он отправился в Ньюстед, где поселился вместе со смотрителем Оуэном Мили.
   Молодому лорду пришелся по душе Ансли-Холл, где жила его кузина Мэри Чаворт, ставшая к тому времени прелестной девушкой во всем обаянии юности. Иронический ум Байрона забавлял ее, а его явственное восхищение льстило девушке, которая, впрочем, была равнодушна к нему, поскольку была уже помолвлена с Джоном Мастерсом, молодым сквайром с элегантными манерами, увлекающимся охотой на лисиц.
   Байрон каждый день приезжал к Мэри из Ньюстеда и вскоре безумно влюбился в нее. Ничем не компрометируя себя, Мэри вела себя дружелюбно и даже кокетливо. «Случайные» поцелуи и прикосновения идеализировались в мыслях влюбленного юноши, на чувственность которого уже оказывали влияние нежные и сентиментальные стихи Томаса Мура. «Когда мне было пятнадцать лет, – вспоминал Байрон, – я переплывал реку в лодке в скалистом месте под Дербиширом. В этой лодке могли уместиться только два человека. Течение несло лодку под скалы. В лодке со мной была М. Ч., в которую я был давно влюблен, но не говорил об этом, и все же она узнала сама».
   В середине сентября он был настолько влюблен, что и слышать не хотел о возвращении в Хэрроу, несмотря на просьбы матери. Когда Хэнсон по просьбе Друри спросил о причине, то получил ответ от отчаявшейся миссис Байрон: «Я не могу заставить его вернуться в школу, хотя последние шесть недель сделала все, что в моих силах. У него нет других известных мне причин, только любовь, безумная любовь, худшая из всех болезней. Короче говоря, мальчик влюблен в мисс Чаворт, и со дня приезда в графство он не был со мной и трех недель, все время проводя в Ансли». Но терпеливая мать, памятуя о своем увлечении отцом Байрона, сдалась и позволила сыну остаться до следующих каникул.
   Однако в скором времени юный влюбленный стал беспокойным и угрюмым, поняв, что «она вздыхает не о нем». Хмурый мальчик наскучил Мэри, и она не принимала его всерьез. Он часто сидел, задумавшись, лениво играя со своим носовым платком, часами стрелял в деревянную дверь террасы. Несмотря на красивое лицо, склонность к полноте делала его просто неуклюжим школьником. Разрядка наступила однажды вечером, когда он услышал или кто-то сказал ему, что Мэри говорила служанке: «Что! Неужели я стану обращать внимание на хромого мальчишку!» В гневе он выбежал из дому и вскоре вернулся в Ньюстед. Однако мысли о Мэри Чаворт не оставляли его. Позднее он говорил Томасу Медвину: «Она была идеалом красоты моей юности; и все мечты о небесной натуре женщин я почерпнул из того обожания, которым мое воображение окружило Мэри. Я говорю «воображение», потому что в действительности я отнюдь не считал ее, да и всех других представительниц женского пола, ангелами».
   Байрон был готов покинуть дом своих предков, где его постигло горькое разочарование, но в ноябре приехал лорд Грей, снова вернув аббатству былое притяжение. Грей был испорченным юношей на восемь лет старше Байрона. Больше всего его интересовало оружие, и в лунные ночи они с Байроном ходили стрелять фазанов. Байрон провел в аббатстве все каникулы, но еще до того, как ему исполнилось шестнадцать, случилось нечто непредвиденное, и он уехал из Ньюстеда с твердым намерением больше никогда не видеться с лордом Греем. Хотя он никогда подробно не рассказывал об этом случае, однако намеков было достаточно, чтобы понять, что пресыщенный лорд Грей попытался перейти грань обычной дружбы, что отвратило его молодого спутника. На полях экземпляра «Жизни» Мура Хобхаус сделал пометку: «…в их отношениях произошло нечто, что впоследствии наложило отпечаток на моральные воззрения Байрона».
   В конце января Байрон вернулся в Хэрроу. К школе его привязывали лишь старые и новые друзья. Он даже отказался вернуться в Саутвелл на пасхальные каникулы. В единокровной сестре Августе он нашел верного друга. «Надеюсь, ты не припишешь мое пренебрежение стремлению к обожанию, – писал он, – это скорее застенчивость – неотъемлемое свойство моего характера. Ты самое близкое мне в мире существо, с которым меня связывают родство и искренняя привязанность». Чем шире становилась пропасть между ним и матерью, тем сильнее он привязывался к Августе. В следующем году его чувства к ней отразились в письмах. «Я не примирился с лордом Греем и никогда этого не сделаю, – признавался он, – причины прекращения нашей дружбы я не могу назвать даже тебе, моя дорогая сестра… Однако они достаточно веские, потому что хотя я и страстен по натуре, но не прерываю связи по глупой прихоти».
   От скуки Саутвелла Байрона спасла встреча с семьей Пигот, жившей по соседству. Элизабет Пигот, девушка старше его на несколько лет, впервые увидела его на празднике, устроенном ее матерью, где его приходилось упрашивать принять участие в играх, потому что сам он был слишком застенчив. Элизабет он запомнился «толстым застенчивым мальчиком с гладко зачесанными волосами». Но когда он пришел к ним на следующий день, Элизабет удалось растормошить его и заставить чувствовать себя как дома.
   Однако на следующий день он уехал в Хэрроу. В письме к матери звучит небывалое для него честолюбие: «…передо мной лежит путь к богатству и славе. Я поднимусь на вершины успеха или погибну в этой борьбе». Всем было ясно, на каком поприще он хочет удовлетворить свои честолюбивые стремления. Он мечтал стать оратором в парламенте. Во время лондонских каникул он влюбился в театр, особенно в монологи знаменитых актеров, и даже ходил в палату общин, чтобы послушать выступления политических деятелей. В своих самых смелых мечтах он видел себя последователем Берка и Шеридана. В Хэрроу его теперь интересовали только публичные выступления. Он так упорно готовился к ним, что заслужил похвалу доктора Друри, который, как Байрон вспоминал потом, «свято верил, что я стану прославленным оратором, если судить по моему голосу, жестам, яркой декламации, страстности и плавности речи».
   «До последнего года я ненавидел Хэрроу, но потом мне тут стало даже нравиться», – писал Байрон в 1821 году. Он жадно читал и был полон самых разных мечтаний. Его знания «были так широки и многообразны, что возбуждали подозрение, будто я собирал информацию только из рецензий, потому что за книгой меня никто не видел, ведь я всегда был беззаботным и проказливым. Правда состоит в том, что я читал за едой, читал в постели, читал тогда, когда никто больше не читает; с пяти лет я прочитал множество самых разных книг».
   Вероятно, Байрон, как доктор Джонсон, «выхватывал из книг самую суть». В кембриджском дневнике он набросал список книг, прочитанных им до пятнадцати лет. Он упоминает «Исповедь» Руссо, жизнеописания Кромвеля, Карла XII, Екатерины II, Ньютона и дюжины других; книги по юриспруденции Блэкстона и Монтескье; книги по философии Пэйли, Локка, Бэкона, Хьюма, Беркли, Драммонда, Битти и Болинброка («Гоббса я терпеть не могу»); поэзию – упоминает «всех британских классиках и большинство современных поэтов, Скотта, Саути и других, некоторых французских поэтов в оригинале, из которых Сид мой самый любимый; немного из итальянской поэзии, бесчисленное количество стихов греческих и римских поэтов; по богословию – Блэра, Портея, Тиллотсона, Хукера – очень утомительно». В 1803 году он открыл для себя поэзию Александра Поупа, которая оказала большое влияние на его литературные вкусы. Байрон пишет, что прочитал около четырех тысяч романов, включая произведения Сервантеса, Филдинга, Смоллетта, Ричардсона, Генри Макензи, Стерна, Рабле и Руссо. Прочитав после смерти Байрона этот внушительный список, его друг Хобхаус написал: «Я склонен верить словам лорда Байрона о том, что он прочитал все эти книги, но точно могу сказать, что он никогда впоследствии не давал понять, какими знаниями владеет».
   Летом Саутвелл показался Байрону более приятным. С помощью семьи Пигот он сошелся с другими жителями города, включая молодых леди, которые жаждали познакомиться с ним. Несмотря на все попытки быть терпимым, Байрону не удавалось справиться с приступами бешенства своей матери. «В детстве она испортила меня, – писал Байрон Августе, – а теперь переменилась: по любому пустяку она устраивает страшный скандал, и все разговоры с ней кончаются ссорой, когда речь заходит о предмете моего искреннего и постоянного презрения, лорде Грее де Рютине. Как-то она обронила такую странную фразу, что я подумал, уж не влюбилась ли вдова в лорда».
   В любую свободную минуту Байрон приходил к семье Пигот. Элизабет участливо относилась к мальчику, хотя и без особого интереса. С ней не приходилось изображать пылкого поклонника и можно было быть искренним и откровенным. Они обменивались книгами и писали другу чуть хвалебные и чуть романтические стихи. В их отношениях преобладала нежность, смешанная с кокетством. И все же Байрона не оставляли мучительные мысли о Мэри Чаворт. По всей видимости, он опять возвращался в Ансли и тайно встречался с ней. Позже он говорил Медвину: «Я был серьезен, а она капризна. Она любила меня как младшего брата, смеялась надо мной и обращалась со мной как с мальчишкой». Они расстались на холме неподалеку от Ансли, который он так поэтично описал в стихотворении «Сон» («…увенчан диадемой деревьев»). Мэри собиралась замуж, и ее мысли были далеко. Отчаяние и душевная боль чуть не свели Байрона с ума. Когда мать, уязвленная колкими замечаниями насчет лорда Грея, сказала, что его детская любовь Мэри Дафф вышла замуж, у него начался припадок.
   Разочарования юности привели к зарождению цинизма, которым прекрывалось уязвленное самолюбие. Выразив сочувствие Августе по поводу ее горя (ее дядя генерал Ли возражал против ее брака с его сыном), Байрон добавил: «И все-таки прости меня, дорогая сестра, мне немного смешно, потому что любовь, по моему скромному мнению, полная чушь, смесь романтики, обмена любезностями и обмана…»
   Байрон был рад осенью опять вернуться в Хэрроу. Получив отказ от девушки, столь безумно любимой им, он стал искать любви и признания у своих школьных друзей. Им он не казался неловким и неизящным, неспособным польстить сердцу молодой капризной дамы. Его отношения с друзьями не омрачались женским тщеславием и ужимками. Итак, Байрон привык к обществу мальчиков, моложе его, особенно подобных лорду Клэру и лорду Делавару, чья красивая внешность удовлетворяла его тягу к прекрасному, которая подогревалась в нем в женском обществе. Если здесь и присутствовал элемент полового влечения, то он сам об этом не подозревал и после случая с лордом Греем считал это отвратительным и вполне довольствовался нежной дружбой.
   Если в Хэрроу Байрон не отдавал себе отчета в подоплеке близких отношений с друзьями, то, возможно, понял это в Кембридже и позже – во время первого путешествия в Грецию. Несомненно одно: если проследить весь жизненный путь Байрона, то можно увидеть, что влечение к юношам сохранилось в нем на всю жизнь. Однако, по-видимому, он не ощущал стыда и вины за слишком близкие отношения с друзьями в Хэрроу. Хобхаус, который знал эту склонность Байрона, написал на полях страницы, где Мур превратно истолковывал отношения поэта с друзьями: «Мур ничего не знает или не говорит о главной причине такого поведения Байрона». Любовь Байрона к женщинам полностью удовлетворяла его духовные потребности на всем протяжении его жизни. Об этом было давно известно. И эти факты многое могут объяснить в характере Байрона и пролить свет на его взаимоотношения с мужчинами и женщинами. Многие друзья замечали в натуре Байрона женственность. 7 июля 1827 года Мур записал в своем дневнике: «Вечером говорили с Д. Киннэрдом о Байроне. В его характере много женского: нежность, темперамент, капризы, тщеславие. Чантри отмечал нежные, чувственные черты нижней части его лица и твердые, мужественные – верхней».
   Байрон был знаком с трудами философов-скептиков и деистов XVIII века и, обладая своевольным и независимым характером, часто выражал неординарные воззрения, которые шокировали его друзей, привыкших мыслить стандартно. В Хэрроу он как-то сказал Медвину: «Я подрался с лордом Калторпом из-за того, что он под моим именем написал: «Проклятый атеист».
   В письмах к Августе Байрон постоянно упоминает о пропасти, появившейся между ним и матерью. 2 ноября он писал: «…она так нетерпима, что я с большим ужасом жду приближения каникул, чем другие мальчики их окончания». All ноября он продолжил разговор на эту тему, которая неотрывно преследовала его: «…она легко приходит в бешенство, ругает меня, словно я самое жалкое и низкое создание в мире, ворошит прошлое, вспоминает моего отца недобрым словом, говорит, что я настоящий Байрон – самый худший эпитет в ее устах. И как можно называть эту женщину матерью?»
   Августа договорилась с Хэнсоном, что Байрон проведет каникулы в городе, не вызвав подозрений миссис Байрон. Он распрощался со своими друзьями в Хэрроу, потому что его поведение в школе вынудило доктора Друри предложить ему найти частного наставника для подготовки к экзаменам в университет. А пока он наслаждался свободой в Лондоне. Часто Байрон ходил в «Ковент-Гарден» поглядеть на представление «Молодого Росция» и увидеть юношу актера, бывшего звездой сезона. Августа была довольна, когда ей удалось устроить обед для своего брата и лорда Карлайла, который, увидев, что мнение мальчика о миссис Байрон сходится с его мнением, тепло отнесся к нему. Августа с восторгом писала Хэнсону: «Можете поверить, что он (Байрон – Л.М.) – мой большой любимец. Чем больше я узнаю его, тем больше люблю и ценю».
   В начале февраля Байрон вернулся в Хэрроу, несмотря на совет доктора Друри, так как опасался, будто друзья подумают, что его отчислили, и мечтая принять участие в публичных выступлениях в конце семестра. Но скоро у него опять начались неприятности с доктором Джорджем Батлером, новым директором, назначенным на место доктора Друри, который собирался отойти от дел. Теперь, когда Байрон стал любимцем школы, мысль о том, что придется оставить ее, опечалила его. Привязанность к Хэрроу и друзьям все крепла по мере того, как узы, связывавшие его с домом, слабели. «Мне было так тяжело оставлять Хэрроу, – писал он, – несмотря на то что пришло время (мне исполнилось семнадцать), что я потерял покой, считая последние дни».
   Теперь Байрон проводил меньше времени в размышлениях над могилой Пичи в церковном дворе. Его все чаще можно было встретить на поле для игры в крикет или на постоялом дворе «У матушки Барнард», где он привлекал всеобщее внимание громогласными выкриками: «Эта бутылка словно солнце на нашем столе!» Но все его мысли были заняты приближающимися днями публичных выступлений. Для первого дня он выбрал страстную и взволнованную речь Занги над телом Алонзо из трагедии Юнга «Месть». Вероятно, честолюбие побудило его подражать Кемблу, который был тогда любимцем публики. В последний день, 4 июля, он продекламировал отрывок из «Короля Лира». Байрон так увлекся и говорил с таким жаром, что под конец был вынужден покинуть зал.
   Наступил последний день пребывания в школе. Байрон с грустью простился со своими друзьями, оставив им на память подарки. Генри Лонг, младший брат друга Байрона, Эдварда Ноэля Лонга, застал Байрона сходящим по ступеням школы после того, как он вырезал свое имя на стене комнаты, где занимались ученики четвертого класса. Молодой Лонг вспоминал, что «во время дальнейшего разговора Байрон произнес клятву, после чего я улучил момент и спросил у брата, неужели ученики Хэрроу должны это делать. «Иногда, – ответил он, – да ты сам только что видел пример».
   Байрон пытался сохранить школьную дружбу как можно дольше. Он гордился тем, что был в команде во время последнего матча по крикету с учениками Итона. Матч состоялся в Лондоне 2 августа 1805 года. Нога почти не доставляла Байрону неприятностей, так что он смог надеть обычный ботинок поверх специального, который носил все время, но бегал все еще с трудом. Команда Хэрроу проиграла, что не мешало Байрону гордиться своей игрой. После матча обе команды обедали вместе, а потом направились в «Хеймаркет-театр», где настолько разошлись, что учинили скандал.
   На следующий вечер Байрон выехал в Саутвелл. Школьная пора осталась позади, однако его мысли по-прежнему возвращались к Хэрроу и друзьям. По-прежнему он не мог забыть Мэри Чаворт. Когда миссис Байрон в присутствии Элизабет Пигот колко заметила, что мисс Чаворт вышла замуж, «на его бледном лице появилось странное выражение, которое невозможно описать». Затем «с деланой небрежностью и равнодушием» он спросил: «И это все?» – и переменил тему. Но впоследствии он выразил свои чувства в стихах, которые показал Элизабет Пигот:
Бесплодные места, где был я сердцем молод,
Анслейские холмы!
Бушуя, вас одел косматой тенью холод
Бунтующей зимы.

Нет прежних светлых мест, где сердце так любило
Часами отдыхать,
Вам небом для меня в улыбке Мэри милой
Уже не заблистать!

(Перевод А. Блока)
   23 сентября Байрон покинул Саутвелл и провел месяц в Лондоне, прежде чем начать новую жизнь в Кембридже, где его уже приняли в Тринити-колледж.

Глава 5
Кембридж: «Часы досуга»
1805–1807

   «Когда я появился в Тринити в 1805 году в возрасте семнадцати с половиной лет, – писал Байрон много лет спустя, – я чувствовал себя несчастным и неготовым к получению ученой степени. Я сожалел о Хэрроу, к которой так привык за последние два года; жалел, что поступил в Кембридж вместо Оксфорда (в Крайстчерче не было свободных комнат); скучал по знакомой домашней обстановке и вообще чувствовал себя как волк, оторванный от стаи». Чувство ранней изоляции от окружающих постоянно владело им. «…Ощущать себя взрослым – самое тяжелое и горькое чувство, испытанное мною тогда, – писал Байрон в своих воспоминаниях. – С того дня я начал взрослеть в своих собственных глазах, не ощущая подобного отношения со стороны окружающих».
   Байрон снял комнаты в юго-восточной части Большого двора Тринити-колледжа, выходившие на широкую винтовую лестницу башни, на которой вполне могла разместиться карета, запряженная шестеркой лошадей. Байрон всегда любил простор. Именно поэтому ему были так милы огромные залы Ньюстеда. В Тринити-колледже тоже было много простора. Двор здесь был самым большим среди всех колледжей в Англии, потому что Тринити всегда пользовался любовью королей с момента своего основания Генрихом VIII в 1546 году. В такой обстановке Байрон постепенно стал чувствовать себя лучше. «Сейчас я с удобствами расположился в превосходнейших комнатах, – писал он б ноября своей сестре, – соседями моими с одной стороны являются мой наставник, а с другой – старый преподаватель колледжа, которых поместили здесь, вероятно, для того, чтобы сдерживать мои порывы. В год мне положено 500 фунтов, слуга и лошадь, так что чувствую себя независимым, как немецкий принц». Находясь в приподнятом настроении, Байрон 12 ноября писал сыну Хэнсона, Харгривсу: «В колледже все прекрасно, кроме образования. Никто не пытается изучать произведения, будь они современные или классические».
   В то время как усердие преподобного Томаса Джонса, наставника Байрона, и некоторых других усиливало моральные устои и качество образования в Тринити, в колледже по-прежнему царила атмосфера презрения к учению, обычная для XVIII века, которую Байрон тут же ощутил, как и его сверстники-аристократы и студенты более скромного происхождения. Традиция и нежесткие правила легко позволяли отпрыскам благородных родов избегать посещения лекций и экзаменов. Большую часть времени они являлись зачинщиками скандалов и вели разнузданный образ жизни, обычный для молодых аристократов. Однако в этой среде не было и признака снобизма и классовых различий. В 1787–1791 годах Вордсворт считал Кембридж самым демократичным из всех английских университетов. «Богатство и титулы ценились меньше таланта и усердия».
   Байрон гордился дружбой с аристократами в Хэрроу, однако ни один из его близких друзей в Кембридже не обладал титулом. Хотя вначале он вращался среди пресыщенных молодых бездельников, представленных в основном порочными сыновьями знатных людей, с ними он не чувствовал себя уютно. В письме к Хэнсону он ясно дает понять это: «…учеба стоит у них на последнем месте: глава братства Уильям Лорт Мансел ест, пьет и спит, остальные пьют, спорят и каламбурят. Чем занимаются старшие студенты, вы можете представить и сами. Я пишу это письмо, а из головы еще не выветрился хмель; хотя я ненавижу разгульный образ жизни этой компании, но не могу его избежать. И все-таки я самый разумный человек во всем колледже, не часто попадаю в истории и выпутываюсь из них без особых последствий».
   Привязанность Байрона к Эдварду Ноэлю Лонгу, который в то же самое время поступил в Тринити, зиждилась на более широких интересах, чем те, что связывали его беспутных сокурсников. Они оба любили плавать, ездить верхом и читать. Часто они ныряли за брошенными друг для друга шиллингами в глубокую реку Кем. Вечера они проводили слушая музыку, так как Лонг играл на флейте и виолончели. Отправляясь с Лонгом к плотине у Гранчестера, которую и по сей день называют плотиной Байрона, будущий поэт мог развеяться после ночных гулянок со своими жизнерадостными товарищами. Однако даже с ними он находил время читать. Именно в комнате Уильяма Бэнкса, «короля шуток», он впервые прочел Вальтера Скотта.
   «Я с неимоверной быстротой приобщался к различным порокам, – позже писал Байрон, – но они не доставляли мне радости, поскольку мои страсти, хотя и очень бурные, были направлены в одно русло и не растрачивались попусту. Я мог бы пойти на все ради того, что люблю, но, хотя я вспыльчив от природы, все равно не мог без отвращения принимать участие в распутствах».
   Не растрачивая душевный жар на случайные связи, Байрон полностью отдался другим страстям, поэтому испытывал нужду в деньгах, когда на рождественских каникулах появился в Лондоне. 27 декабря он обратился к Августе с просьбой совместного владения несколькими сотнями фунтов, «так как один из ростовщиков предложил ссудить…». Это первое упоминание о ростовщиках, у которых последующие три или четыре года Байрон ссужал деньги, пока его долги не возросли до нескольких тысяч фунтов. Августа испугалась и предложила одолжить ему денег для выплаты долгов, но он отказался. 7 января он намекнул на некую болезненную причину грусти, которой, однако, не раскрыл. «Ты слишком хорошо меня знаешь, чтобы подумать, что это любовь; я не поссорился ни с другом, ни с врагом, так что на этот счет можешь быть спокойна, потому что мое теперешнее мрачное состояние духа не приведет к неприятным последствиям».
   Причина такого настроения окутана тайной. Возможно, разгадка кроется в дальнейших письмах и воспоминаниях. В своих дневниках 1821 года, говоря об отвращении к распущенности сокурсников, которая понуждала его «к бесчинствам, возможно, более роковым, чем те, от которых я уклонялся, предаваясь только одной страсти одновременно. Те страсти, которые испытывали многие, могли нанести вред только мне», Байрон пишет: «Если бы я мог объяснить истинные причины, ставшие причиной моего и так мрачного от природы расположения духа и сделавшие меня притчей во языцех, никто не удивится. Однако эти причины невозможно открыть, не наделав шума».
   Обращаясь к Э.Н. Лонгу в дневнике 1821 года, Байрон писал: «Его дружба со мной и бурная, хотя и непорочная, любовь и страсть, которые я испытал в то же время, окрасили самое лучшее время моей жизни в самые романтичные тона». В 1807 году Байрон признался Элизабет Пигот, что в Кембридже он очень привязался к Джону Эдлстону, хористу в церкви Святой Троицы. «Его голос привлек мое внимание, внешность еще больше поразила меня, а манеры расположили меня к нему навеки… Я люблю его больше всех в мире, и ни время, ни расстояние не смогли оказать влияния на мою обычно переменчивую натуру. По-видимому, он даже больше привязан ко мне, чем я к нему. Во время учебы в Кембридже мы встречались каждый день, зимой и летом, нам никогда не было скучно, и каждый раз мы расставались все с большей неохотой».
   В октябре 1811 года Байрон написал Хобхаусу: «Событие, о котором я упомянул в последнем письме (смерть Эдлстона), произвела на меня такое глубокое впечатление, о чем я даже не мог помыслить. Однако я ничего не могу поделать. Я мог бы больше ценить это прекрасное существо. Куда я ни пойду (Байрон писал из Кембриджа. – Л.М.), мысль не оставляет меня. Пишу об этом, рискуя вызвать твое презрение, но ты не можешь возненавидеть меня сильнее, чем я себя».
   Какими бы ни стали чувства Байрона после путешествия на Восток, принесшего столько новых впечатлений, нет причин сомневаться в правдивости его слов о том, что чувство к Эдлстону «было бурной, но непорочной страстью и любовью», другими словами, романтической привязанностью. Лучшее свидетельство – тот факт, что самые прекрасные и сильные привязанности Байрона были окутаны аурой невинности и чистоты, как его любовь к Мэри Дафф, Маргарет Паркер и Мэри Чаворт.
   Новый семестр в Кембридже начался 5 февраля, однако Байрон задержался в Лондоне. Августа отказалась поручиться за Байрона при получении им займа, и, очевидно, уязвленный, он не писал ей несколько месяцев. В конце концов миссис Массингберд, домовладелица на улице Пикадилли, 16, и ее дочь поручились за него. Августа и миссис Байрон были обеспокоены, особенно последняя, так как счета ее сына оказались «вдвое больше, чем я предполагала».
   Ища, чем бы заняться, Байрон начал посещать зал Генри Анжело, известного учителя фехтования, и познакомился с «Джентльменом» Джексоном, бывшим боксером-чемпионом, который вместе с Анжело проживал на Бонд-стрит, 13. Вскоре Байрон стал брать у них уроки и вращаться среди представителей полусвета в театральных и спортивных кругах.
   Он получил от ростовщиков несколько сотен фунтов под грабительские проценты. Ему удалось оплатить долги в Хэрроу и 231 фунт долгов в Кембридже, однако туда он не собирался возвращаться. «У меня есть несколько сотен фунтов наличными… – с зловещим наслаждением сообщал Байрон матери, – но мне кажется неуместным оставаться в колледже не только из-за расходов. Ты знаешь, что в английском университете невозможно стать настоящим джентльменом, сама мысль об этом смешна». В письме матери Байрон сообщил, что хочет провести пару лет за границей. «Я не могу поехать во Францию, но Германия и дворы Берлина, Вены и Петербурга открыты для меня…»
   Бедная миссис Байрон билась в истерике, предчувствуя дурное. Она уже видела, как ее сын идет по стопам отца и во цвете лет губит себя. «Этот мальчик сведет меня в могилу, сведет меня с ума, – в отчаянии писала она Хэнсону, – я никогда не соглашусь, чтобы он поехал за границу. Где он возьмет деньги? Неужели он попал в лапы ростовщиков? У него нет чувств, нет сердца».
   Тем временем Байрон весело проводил время в Лондоне благодаря наличию денег в кармане. Он стал заядлым театралом. А позднее остроумно пересказал случай, приключившийся с ним в Лондоне, когда ему было восемнадцать лет: «Там была одна известная француженка, которая помогала молодым джентльменам приятно провести время. Мы были знакомы уже некоторое время, когда внезапно что-то переменилось и она мне отказала, прислав письмо на таком английском, который позволили ей познать каких-то шестнадцать лет, проведенных в Англии. В письме была приписка следующего содержания: «Помните, милорд, с такими прелестями вам обеспечен успех».
   Возможно, у мадам были причины сомневаться в «прелестях» юноши, поскольку он погрузился в трясину разврата и цинизма, что свойственно человеку, стремящемуся утвердить свое превосходство над женщинами, несмотря на то что он всего лишь «маленький хромой мальчик», или в попытке доказать самому себе, что в женских объятиях он может забыть преступную страсть к Эдлстону.
   К 10 марта деньги у Байрона закончились, и он попросил Хэнсона выдать ему 500 фунтов, чтобы оплатить долги. Возможно, Байрону уже успела наскучить столичная жизнь. В середине апреля он вернулся в Тринити, где снова начались привычные кутежи. Байрон пожертвовал 30 гиней на возведение статуи Питта, покровителя Тринити, и приобрел экипаж.
   Если Байрон и посещал лекции в Тринити, то не счел нужным сообщать об этом скучном занятии в своей переписке. Он также отказался от систематического чтения, хотя среди его счетов за первый семестр есть счет за книги на сумму 20 фунтов и 17 шиллингов. Однако Байрон постоянно писал стихи. В конце семестра он вернулся в Лондон, но не надолго, потому что у него не было наличных денег. Вопреки своим желаниям он отправился в Саутвелл. Сцена с матерью была неизбежна. При любом удобном случае Байрон сбегал к семейству Пигот, познакомившись с братом Элизабет, Джоном, который изучал медицину в Эдинбурге и отдыхал дома на каникулах. Байрон уже собрал томик стихов и отнес их печатнику Джону Риджу в соседний городок Ньюарк, но тут постоянные ссоры с матерью заставили его спешно вернуться в Лондон уже 7 августа. Семья Пигот помогла ему бежать от гнева миссис Байрон посреди ночи.
   Мать отправилась за ним в Лондон, но ему удалось убедить ее вернуться, а самому отправиться в Литтлхэмптон на побережье графства Сассекс к своему другу Лонгу, который отдыхал там с семьей. Младший брат Лонга Генри оставил убедительное описание молодого лорда, с помпой и блеском появившегося в провинциальном городе: «Лорд Байрон привез с собой лошадей и собаку Боцмана и поселился на постоялом дворе «Дельфин». В первый же день своего приезда он занялся стрельбой по устричным раковинам у пирса». Иногда Лонг и Байрон играли в крикет, и Байрон называл Генри, приносившего мячи, «мальчишкой». Но когда они ходили купаться, Байрон часто плавал, посадив Генри на спину.
   Генри вспоминает, что его брат и Байрон, сняв все, «кроме рубашек и кальсон, прыгали с пирса в реку. Теперь эта река обмелела, но тогда течение в ней было очень быстрым. Оттуда они плыли к морю и заплывали так далеко, что я едва мог различить их головы, то исчезающие, то возникающие на поверхности воды, как поплавки, делали огромный полукруг, необходимый, потому что приливные волны очень высоки вблизи берега, и, наконец, благополучно возвращались…».
   В сентябре Байрон вернулся в Саутвелл. Несомненно, там он произвел впечатление своим экипажем, лошадьми, кучером и слугой, а мать только бессильно негодовала на его расточительность. Вскоре он стал принимать участие в домашних спектаклях семьи Пигот и некоторых друзей, включая Джулию Ликрофт, постановщицу спектаклей. Естественно, Байрону доставались главные роли, и он с успехом произносил героические монологи из пьесы Камберленда «Колесо фортуны».
   В то же время Байрон ухаживал за местными красавицами и писал им стихи. Но ко всем своим увлечениям он относился цинично, не придавая им особого значения. Половина стихов, вошедших в появившийся в ноябре сборник под названием «Беглые наброски», была написана в школе или в Кембридже и представляла собой ироническое изображение нравов и обучения в этих заведениях. Другие стихи – романтическая поэзия в духе Томаса Мура. Откровенно эротические вещи, такие, как поэма «К Мэри», были, по-видимому, навеяны воспоминаниями Байрона о Лондоне. Эта неудачная поэма, по его словам, привела к тому, что его объявили «самым большим развратником и грешником, короче говоря, молодым Муром». Но в первом сборнике органично сочетаются реализм, сатира и романтика. Слезливая сентиментальность любовных поэм оттеняется вот такими насмешливыми строками:
Зачем же попусту стенать нам,
Зачем друг друга ревновать нам
С одной лишь мыслью фантастической
Любовь представить романтической?
Свой ум опасной пищей потчуя,
Вы пожелали, чтобы ночью я,
Окоченевший на морозе,
Вас долго ждал в смиренной позе
Под обнаженной сенью сада…

(Перевод В. Васильева)
   Осенью Байрон не вернулся в Кембридж потому, что финансовое положение не позволяло ему вести желаемый образ жизни, и частично потому, что он приятно проводил время в Саутвелле. Он заключил перемирие с миссис Байрон, что делало его жизнь в этом городе вполне сносной. Дом семьи Пигот стал его вторым домом. Он уже приобрел привычку поздно ложиться и поздно вставать, которой не изменял всю жизнь. Его любимыми занятиями были плавание и стрельба в цель из пистолета, чем он не переставал заниматься до самой смерти.
   Байрон не мог не предвидеть отклика в уважаемых кругах Саутвелл а на такие вот строчки:
И мнится мне, на грудь мою
Склонилась ты; полупризыв,
Полуупрек таит твой взгляд.
Мы отдаемся забытью,
Два пламени соединив,
И сердце с сердцем бьется в лад.

(Перевод А. Ибрагимова)
   Когда преподобный Томас Бичер, которому Байрон подарил экземпляр, возразил, что «описание слишком откровенно», Байрон ответил ему стихами. Он оперировал теми же аргументами, что в будущем при защите «Дон Жуана»: его муза – «правда». Но в тот же день он забрал все экземпляры, подаренные друзьям, и сжег их. Сохранились только четыре томика. Преподобный Томас Бичер оставил свой экземпляр.
   Вскоре Байрон уже работал над следующим сборником, который попытался сделать «совершенно правильным и необычайно целомудренным». Искусственность стиля не позволила ему раскрыть своего ярко выраженного таланта реалистического описания, использовать юмор и колкую сатиру. «Стихи по разным случаям» вышли в свет в январе 1807 года.
   6 января Байрон был в отеле «Дорант» на Элбермарл-стрит в Лондоне, пытаясь выручить немного денег и распространяя среди друзей экземпляры своего сборника. Миссис Массингберд – его посредница в денежных делах – устроила так, что Байрон смог получить 3000 фунтов с обязательством выплатить 5000 фунтов по достижении совершеннолетия. После выплат по предыдущему займу у Байрона осталось очень мало денег, и в конце января он вернулся в Саутвелл. Вскоре он опять попал в беду. Он неосторожно сошелся с Джулией Ликрофт. По словам Хобхауса, «семья закрывала глаза на близкие отношения Байрона с одной из дочерей, надеясь опутать его узами неравного брака».
   Вероятно, чтобы избавиться от последствий своего галантного поведения, Байрон стал следовать строгому распорядку, в течение нескольких месяцев придерживаясь его с завидным рвением. За это время ему удалось уменьшить свой вес, значительный в период учебы в Хэрроу, до нормального, который он и сохранял с небольшими колебаниями до того, как в 1818 году в Венеции ослабил бдительность и снова поправился. Осенью 1806 года его вес был впечатляющим для юноши ростом пять футов восемь с половиной дюймов. Спартанский режим, помимо диеты, заключался в «неимоверных физических нагрузках, горячих ваннах и лекарствах».
   Финансовое положение Байрона оставляло желать лучшего. Чтобы он не связывался с ростовщиками, мать заняла у родственников в Ноттингеме 1000 фунтов. В промежутках между любовными романами и стоихотворчеством Байрону удавалось почти постоянно подавлять в себе чувство мрачного отчаяния. Преобладание грустных мотивов в его творчестве создавало ложный образ угрюмого юноши. На самом деле он был полон жизненной энергии и порой, по словам Элизабет Пигот, вел себя как мальчишка.
   Байрон считал, что его стихи заслуживают более обширной аудитории, чем маленький Саутвелл. Он послал экземпляр «Стихов по разным случаям» в подарок Генри Маккензи и был вне себя от счастья, когда получил хвалебный отзыв от автора «Сентиментального человека». Хэнсон также похвалил стихи, однако не преминул отметить, что сильной стороной поэта является все же ораторское искусство. Байрон ответил, что до совершеннолетия ему не удастся преуспеть на этом поприще. «Я остаюсь здесь, потому что в своем нынешнем состоянии не могу появиться ни в каком другом месте. Вино и женщины сгубили вашего покорного слугу, и в кармане у меня нет ни гроша…» Байрон продолжал неуклонно придерживаться своей диеты. «Я надеваю семь жилеток и толстое пальто и в этом облачении играю в крикет и бегаю, пока с меня не начнет градом течь пот, после чего я принимаю горячую ванну, и так каждый день. За сутки съедаю всего лишь четверть фунта мяса, никакого завтрака и ужина. Не пью пиво, а только немного вина, иногда принимаю лекарства; теперь на одежду мне требуется ткани на пол-ярда меньше».
   Байрон был занят подготовкой к печати сборника стихов. Однако при мысли о встрече с публикой он испытывал такое волнение, что терял почти все искры своего самобытного дара, которые так оживляли его стихи, изданные для узкого круга читателей. То, что оставалось, было всего лишь подражанием и слащавой сентиментальностью. Сюда он добавил подражания и переводы из Анакреонта и Вергилия, ностальгическое стихотворение «Лакин-и-гер», посвященное далеким годам в Шотландии, «Прощание с Ньюстедским аббатством» – чересчур серьезное описание героических деяний своих предков и «Смерть Калмара и Орлы» – подражание Оссиану. Название сборника «Часы досуга» было предложено издателем Риджем.
   27 июня Байрон с триумфом доставил сборник стихов в Кембридж, куда отправился, чтобы оплатить свои долги с помощью займа матери. Он был счастлив, когда никто из старых сокурсников не узнал его – так он похудел. Теперь он был более чем когда-либо настроен бросить учебу, потому что, писал он Элизабет Пигот, «наш дружеский кружок распался, и мой уже упомянутый певец-протеже оставил хор и сейчас находится в довольно крупном торговом доме в городе. Возможно, я уже говорил, что он ровно на два года младше меня. Он почти моего роста, очень худой, очень бледный, с темными глазами и светлыми кудрями. Мое мнение о его внутреннем мире ты уже знаешь, надеюсь, мне никогда не придется переменить его».
   Привязанность Байрона к Эдлстону не только не уменьшилась, но еще более окрепла. Он весело сообщал об этом Элизабет Пигот, однако в строках сквозит его истинное чувство: «Я пишу тебе, в то время как пары вина еще не выветрились у меня из головы, а в глазах стоят слезы, потому что я только что расстался с моим «сердоликом», который весь вечер провел со мной… Сейчас мы с Эдлстоном расстались, и в душе у меня сумятица надежды и печали. Но это расставание ненадолго. Вероятно, мы не увидимся до моего совершеннолетия, когда я предложу ему стать партнером в моем деле или поселиться вместе».
   Однако неделя, проведенная в Кембридже с новыми и старыми друзьями, оказалась не такой уж плохой, поэтому Байрон принял решение вернуться на будущий год. Кажется, что он с легкостью меняет решения, тем не менее им всегда движет неодолимая внутренняя сила. Встреча с Джоном Кемом Хобхаусом и Чарльзом Скиннером Мэттьюзом, несомненно, повлияла на его решение остаться в Кембридже. Оба этих юноши были так же жизнерадостны, как и сам Байрон, но отличались разными интересами и способностями. Хобхаус, сын Бенджамена Хобхауса, члена парламента из Бристоля, поступил в Тринити в 1806 году. Он много читал по истории и политике, отличался либеральными воззрениями, политическим честолюбием и любовью к искусству.
   Мэттьюз, о котором мы знаем немного, занимал во время отсутствия Байрона его просторные апартаменты, «и Джонс, наставник, в своей оригинальной манере, введя его в комнаты, сказал: «Мистер Мэттьюз, будьте так любезны не повредить вещей, потому что лорд Байрон, сэр, – молодой человек весьма бурного темперамента». Мэттьюз был в восторге и, когда кто-нибудь приходил навестить его, умолял гостя даже дверь открывать с осторожностью. «Слова Джонса так развеселили его, что, полагаю, им в большей части я обязан его хорошему расположению».
   В некоторых областях интересы Байрона и Мэттьюза, ставшего его близким другом, сходились больше, чем интересы более сдержанного и менее предприимчивого Джона Кема. Вольность, с какой они беседовали о различных предметах, тревожила Хобхауса. Байрон впоследствии говорил, что, хотя в поведении Мэттьюза не было ни резкости, ни беспутства, «он был законченным атеистом в самом прямом смысле этого слова, поскольку высказывал свои взгляды в любом обществе». Выходки Мэттьюза всегда отличались остроумием. Он колко отзывался о наставнике в Тринити, Лорте Манселе: «Взываем к Тебе, Господи! Спаси нас!» В обществе своих друзей Байрон всегда был полон оптимизма и остроумия.
   В середине июля 1807 года Байрон вернулся в Лондон. Там он поселился в «Гордонз-отеле» на Элбермарл-стрит, наслаждаясь триумфом поэта и снова погрузившись в омут столичной жизни, засверкавшей особенно яркими красками после длительного пребывания в Саутвелле. 13 июля он отправил хвастливый отчет о своем времяпровождении и планах Элизабет Пигот. Кросби, лондонский распространитель его стихов, издавал журнал под названием «Мансли литерари рекриэйшнс», в июльском номере которого появилась хвалебная статья, посвященная «Часам досуга». В том же номере была напечатана статья самого Байрона «Обозрение поэм Вордсворта» (два тома вышли в 1807 году).
   Внимание, которым пользовались его стихи, льстило самолюбию Байрона. «На полках каждой книжной лавки я вижу свое имя и только молча купаюсь в лучах своей славы». В минуты досуга, после двух часов ночи, Байрон написал 380 строчек белых стихов, посвященных Босворт Филд. У него было много планов, к примеру – отправиться в горы Шотландии или взять лодку и повидать красоты Гебридских островов или, возможно, Исландию.
   Вернувшись осенью в Кембридж, Байрон приобрел ручного медведя и поселил его в маленькой шестиугольной башенке на крыше дома. Ему хотелось производить фурор, вышагивая по улице с медведем на поводке. Элизабет Пигот он с гордостью сообщал: «У меня появился новый друг, самый лучший в мире, – ручной медведь. Когда я привез его в Кембридж, меня спросили, что я буду с ним делать, и я ответил, что он станет прнимать участие в заседаниях совета колледжа». Томас Джонс умер, и преподобный Фредерик Тавелл стал наставником эксцентричного молодого лорда. В «Подражании Горацию» поэт посвятил пару строк своему несчастному учителю…
   Хотя Байрону нравилось производить впечатление человека, занятого только азартными играми, пьянством и развратом, он, по-видимому, тратил не все свое время и умственные силы на эти излюбленные составляющие жизни в Кембридже. Выход в свет сборника вызвал прилив творческой активности. «Я написал 214 страниц романа, – говорил Байрон Элизабет, – одну поэму в 380 строк, которая анонимно выйдет через несколько недель, 560 строк о Босворт Филд, и еще одну поэму в 250 строк, а кроме того, дюжину стихов. Поэма, которая скоро выйдет, – сатира».
   Осознавая, что со школьной скамьи забросил чтение, 30 ноября Байрон принялся составлять список книг, прочитанных им с пятнадцати лет, – получился внушительный список. «С тех пор, как я покинул Хэрроу, – заметил он, – я стал ленивым и тщеславным, потому что пописывал стишки и любил женщин». Однако есть свидетельства, что, берясь за книги, Байрон читал с большим вниманием, относясь критически к прочитанному. На форзаце книги Оуэна Раффхеда «Жизнь Александра Поупа» Байрон написал: «О выразительной ясности стиля Поупа Свифт, сам немногословный писатель, проникновенно сказал, что у Поупа в одном четверостишии больше смысла, чем у Свифта в шести».
   Любовь Байрона к сатире и иронии нашла одобрение у его товарищей по колледжу. Мэттьюз познакомил Байрона с другим кембриджским острословом, Скроупом Берд-мором Дэвисом, студентом Кингз-колледжа. Дэвис был хорошо известен в игорных домах и светских салонах Лондона. Близкий друг Бью Бруммеля и других щеголей, он предпочитал им общество остроумных и начитанных людей, подобных Мэттьюзу.
   Не имея точного представления о политике, но обладая либеральными взглядами и критическим умом, Байрон присоединился к кембриджскому клубу либералов – вигов. Возможно, там возросло его восхищение Хобхаусом. Однако именно их обоюдный интерес к искусству и литературе еще больше сблизил их. И Хобхаус и Байрон писали сатирические стихи. Поэма Байрона к 26 октября насчитывала уже 380 строк. Несомненно, это была настоящая «Дунсиада», посвященная всем известным авторам – современникам Байрона, которых он называл «британскими бардами». Хобхаус все свои взгляды относительно продажности политических и светских чиновников в противоположность античным добродетелям воплотил в поэме в духе Одиннадцатой сатиры Ювенала.
   Еще одним человеком, дружба с которым началась на почве литературы и продолжалась длительное время, стал Фрэнсис Ходжсон, недавно назначенный наставником в Кингз-колледже. Он разделял восхищение Байрона творчеством Драйдена и Поупа, но что больше всего интересовало Байрона, так это то, что отец Ходжсона был другом Уильяма Гиффорда, бывшего редактора журнала «Антиякобинец», а впоследствии редактора и ведущего критика «Ежеквартальника». Байрон уже отдал дань уважения Гиффорду подражанием его сатирам «Мэвиад» и «Бавиад». Ходжсон был великолепным ученым классической школы и недавно издал перевод Ювенала. И все же это была странная дружба. Серьезность Ходжсона и его консерватизм полностью расходились с живостью Байрона. Однако Байрону всегда нравилось кого-нибудь поражать. Ходжсон, зная, что у Байрона доброе сердце, тешил себя надеждой когда-нибудь склонить его на свою сторону, и, подобно многим друзьям юности Байрона, был ему безоговорочно верен.
   Новая жизнь Байрона в университете скоро подошла к концу. Заняв у Хэнсона 20 фунтов, он провел рождественские каникулы в Лондоне. Он больше не возвращался в Кембридж, если не считать редких встреч со своими приятелями, до лета следующего года, когда получил степень магистра гуманитарных наук. В течение последнего семестра в Тринити и нескольких месяцев нового года Байрон еще больше сдружился с Хобхаусом, Мэттьюзом, шутником Скроупом Дэвисом и Ходжсоном. И эта дружба была самым надежным воспоминанием, оставшимся после Кембриджа.

Глава 6
«Английские барды и шотландские обозреватели»
1808–1809

   Все еще занимаясь исправлением поэм и подготовкой нового сборника, Байрон в начале 1808 года поселился в отеле «Дорант» в Лондоне и вскоре оказался в положении известного автора и светского человека. 20 января он получил хвалебное письмо от преподобного Роберта Чарльза Далласа, который называл себя его родственником (сестра Далласа, Шарлотта, была замужем за дядей Байрона, Джорджем Энсоном Байроном). Даллас был человеком, которого при других обстоятельствах Байрон заклеймил бы занудой, однако вежливый и льстивый тон письма несколько смягчил его желчную иронию. Байрон попытался положить конец всем ожиданиям своего набожного родственника, сообщив ему, что «меня уже называли приверженцем Беспутства и учеником Предательства». Наконец лицемерная пошлость Далласа вынудила Байрона сделать дерзкое признание: «Что касается вопросов морали, то я предпочитаю учение Конфуция десяти заповедям и Сократа святому Павлу, хотя два последних джентльмена едины в своем взгляде на брак… По моему мнению, правда – первейший атрибут божества, а смерть есть вечный сон, по крайней мере для плоти».
   Но и это не остановило Далласа, который через несколько дней навестил Байрона, подружился с ним, помогал ему, порой даже навязчиво, печатать стихи в газетах и журналах и в течение последующих месяцев был частым гостем Байрона. Однако у Байрона были более талантливые и интересные друзья. Он снова сошелся со своими товарищами по Хэрроу.
   Находясь в крайне неустойчивом положении, не имея перед собой четких целей, он держался за Хэрроу как за олицетворение счастливейших дней его юности. Скоро он примирился с Генри Друри, которому доставил немало беспокойства, а через него – с доктором Батлером, новым директором, против которого бунтовал в школе, так что теперь ничто не мешало ему приезжать в Хэрроу.
   Байрон не мог вернуться в Кембридж, как обычно испытывая нужду в деньгах. «Мне уже двадцать один год, и я не могу больше требовать денег», – жаловался он Хэнсону после своего дня рождения. Отсутствие денег было, по всей видимости, унизительно для Байрона. Щедрость всегда являлась его отличительной чертой. Он уже дал 200 фунтов льстивому Далласу. Теперь, когда Байрон вел светский образ жизни, развлекаясь с людьми, не знавшими цены деньгам, подобно Скроупу Дэвису и другим его приятелям из богемных кругов, он должен был вести себя подобающим образом, даже если ему приходилось занимать деньги на завтрак. Чем меньше у него оставалось денег, тем беспечнее бросал он их на ветер. В Хэрроу он привычно давал пятифунтовые банкноты смущенным Генри Лонгу и лорду Делавару.
   Встречи Байрона с друзьями по Хэрроу были одним из самых его невинных времяпровождений, потому что вскоре в Лондоне он был вовлечен в скандалы, которые подорвали его здоровье, и без того расшатанное строжайшей диетой, и чуть не положили конец его поэтической карьере. 26 февраля он писал Бичеру: «…чтобы вы имели представление о моей жизни в последнее время, сообщаю вам, что я как раз получил рецепт от Пирсона, но не от болезни, а от глупости и последствий моей любвеобильности». После этого он злорадно похвастался перед своим преподобным другом, вероятно припомнив, какое участие принимал Бичер в критике его первого сборника, где страсти были «слишком откровенно описаны». «Моя голубоглазая Каролина, которой всего шестнадцать лет, была так очаровательна, что хотя мы оба прекрасно себя чувствуем, но вынуждены отдохнуть после изнурительного труда. Пожалуй, хватит о Венере».
   Байрон написал подобное признание и Хобхаусу, который только что вернулся в Кембридж: «Я тону в океане чувственности. Я не признаю риска, но связался с женщинами легкого поведения и имею сожительницу». В городе был Скроуп Дэвис и еще один друг по Кембриджу, Алтамонт, впоследствии лорд Слиго. «Прошлой ночью, в опере-маскараде, мы ужинали с семью проститутками, хозяйкой публичного дома и балетмейстером в комнате мадам Анжелики Каталани за сценой. Я подумывал о приобретении учениц Д'Эвилль: из них получится великолепный гарем».
   Возможно, Байрон с такой страстью предавался разврату по той причине, что пренебрежительные статьи критиков умаляли его поэтическую славу. Он был сильно задет едкой критикой в журналах «Сатирик» и «Мансли миррор» в январе, где говорилось, что если за эти «школьные сочинения» его не высекли в Хэрроу, то только потому, что «питали чрезмерное уважение к ягодицам лорда». Байрон был готов вызвать издателя на дуэль, но из этого ничего не вышло. Более влиятельный журнал «Эдинбургское обозрение» ославил чувствительность и тщеславие автора. Байрон не понял, что критик не знал его либеральных воззрений и осудил его лишь поверхностно, как молодого честолюбивого лорда. Позднее он притворился, что понял статью именно в этом ключе, но Хобхаус взволнованно произнес: «Дело обстояло совсем не так: он постоянно терзался мыслями о статье». В конце концов гнев Байрона поутих, улеглось и желание отомстить. Однако в тот момент он испытывал неподдельное отчаяние.
   Весной кутежи Байрона продолжались, пока его здоровье серьезно не пошатнулось. Он небрежно сообщил об этом Хобхаусу, как было между ними заведено: «Игра почти закончена. Последние пять дней я просидел в своей комнате, а настойка опия была моим единственным другом. Услышав про мой образ жизни в течение двух прошедших лет, из которых кембриджские забавы были самыми невинными, врач заявил, что еще немного, и моя земная жизнь подойдет к концу, дав скудную пищу червям».
   В то же время Байрон хвастался, что у него появились две нимфы. Одну, по словам Мура, он поселил в Бромптоне. Вероятно, это была мисс Камерон, которую он приобрел за сотню гиней у мадам Д. Вероятно, он одевал ее в мужскую одежду и летом возил в Брайтон. Согласно одной истории, получившей широкую огласку после смерти Байрона, он выдавал ее за своего брата или кузена, однако «случай закончился нелепо, поскольку у «юного джентльмена» случился выкидыш в гостинице на Бонд-стрит, к неописуемому ужасу горничных».
   Возможно, узнав, что девушка беременна, Байрон из благородных побуждений сообщил друзьям, что женится на ней, потому что Хобхаус обеспокоенно писал: «История твоей помолвки с мисс, забыл ее имя, разошлась по всему Кембриджу». Хобхаус почувствовал облегчение, когда понял, что Байрон прислушался к его совету и не собирается связать себя узами неравного брака. «Исходя из всего тобой сказанного, ты никогда не будешь холостяком. Но лично я с каждым днем ощущаю все возрастающее презрение и ненависть к этой женщине. С таким же успехом можно жить с проституткой или фурией». Байрон полностью согласился с Хобхаусом. Августе он сказал, что не пойдет на жертвы даже ради наследника.
   Всю жизнь Байрон находил удовольствие в непристойных компаниях. Через «Джентльмена» Джексона он вошел в круг бывших боксеров и устроил на Эпсом-Даунз матч между известным молодым боксером Томом Бэлчером и чемпионом из Ирландии Доном Доггерти, за которого болел. Доггерти проиграл. Хотя Байрон не любил азартных игр, понимая, что они ему не по карману, все же ему были по душе и они, и игроки. Он писал: «Мне кажется, что картежники счастливы, постоянно испытывая возбуждение. Женщины, вино, слава, честолюбие, пиры быстро надоедают; но каждая открытая карта и брошенная кость волнуют кровь игрока…»
   Здоровье Байрона улучшилось, чего нельзя сказать о его финансовом положении. «Между нами говоря, – писал он Бичеру, – я в чертовски ужасном положении: все мои долги до того, как мне исполнится двадцать один год, будут составлять девять или десять тысяч». Чтобы избежать соблазна расточительства, 16 июня Байрон отправился в Брайтон. Его больше всего привлекало море, потому что своей любви к плаванию он был верен неизменно. 4 июля он вернулся в Кембридж, чтобы получить ученую степень. «…Старый сумасшедший дом (альма-матер) присудил мне степень магистра гуманитарных наук, потому что деться было некуда. Вы же знаете, что за фарс выпуск в Кембридже».
   Хобхаус и Дэвис сопровождали Байрона в Брайтон. Там он провел остаток лета, постоянно купаясь в море, сочиняя грустные стихи своим лондонским возлюбленным и иногда погружаясь в запои. Порой на него накатывала меланхолия, находившая выражение в стихах. Тайное разочарование и желание, скрытые в письмах под маской шутовства, полностью звучали в таких строчках: «Хочу я быть ребенком вольным». Чем сильнее было разочарование, тем чаще возвращался он к милым образам юности. То, что никогда не появлялось в его письмах, звучит в стихах, написанных тем летом: Байрон по-настоящему привязался к одной из лондонских нимф, возможно голубоглазой Каролине, в чем не признавался даже своим друзьям.
   В начале сентября Байрон вернулся в Ньюстед. Хотя жилец аббатства лорд Грей запустил парк и озера, Байрон ощутил прилив нежности к Ньюстеду и не допускал и мысли о его продаже в уплату долгов. Он мечтал устраивать роскошные празднества, подобно своим предкам. В Ньюстед приехал Хобхаус, и они вместе строили планы, однако в настоящее время «в доме было полно рабочих, и сам замок перестраивался». Огромные расходы тревожили мать Байрона, которой он серьезно сообщал: «Ты не можешь возражать против моего желания сделать дом вновь обитаемым, несмотря на мой отъезд в Персию в марте или, самое позднее, в мае, потому что по моем возвращении ты уже будешь жить в аббатстве…»
   Путешествие на Восток Байрон задумал в январе, когда писал своему другу по Хэрроу, Де Бату: «В январе 1809 года мне исполнится двадцать один год, и весной того же года я отправлюсь за границу не в обычное путешествие, а в более длительное. Что ты скажешь насчет Пелопоннеса и путешествия на греческие острова? Я говорю совершенно серьезно, потому что мои мысли направлены на паломничество…» В глубине души Байрон желал занять место в палате лордов и отправиться за границу, чтобы набраться опыта для дальнейшей карьеры в парламенте. Все это очень впечатлило бы его опекуна, юриста и мать. Однако помыслы Байрона слишком запутанны. Глубокое романтическое стремление к дальним краям и новым впечатлениям, а также все растущее недовольство расточительной и развратной жизнью явились действительной причиной для отъезда Байрона из Англии.
   Он был слишком слаб и общителен, чтобы изменить образ жизни, поэтому ему могла помочь лишь перемена места, вырвавшая бы его из повседневного существования.
   Можно догадаться, куда стремился Байрон, по тому факту, что на маскараде в Ноттингеме он попросил портного сшить ему роскошный турецкий костюм с «настоящей чалмой». Матери он писал о своем путешествии на Восток: «Признай, что мой план не так уж плох. Если я не поеду сейчас, то не поеду никогда, а это должен сделать каждый человек рано или поздно… Если мы не увидим никакого другого народа, кроме своего собственного, то не дадим шанса человечеству…»
   Байрон избрал главным устроителем своих семейных дел старого Джона Меррея, бывшего еще управителем «Жестокого лорда». Среди других помощников были Уильям Флетчер, слуга, и Роберт Раштон, красивый мальчик, сын одного из арендаторов аббатства, к которому Байрон очень привязался. Любимая собака Байрона Боцман и ручной медведь жили теперь в Ньюстеде. Байрон и Хобхаус наслаждались независимой жизнью аристократов в полуразрушенном богатом замке. Они купались в озере и ездили верхом по запущенному парку. «Хобхаус охотится и тому подобное, – писал Байрон Ходжсону, – а я не делаю ничего». Но это не совсем так, потому что он постоянно писал. Это была новая сатира.
   Когда Мэри Чаворт, теперь миссис Мастере, услышала, что Байрон вернулся в Ньюстед, она пригласила его с Хобхаусом на обед в Аннсли-Холл, с которым у Байрона были связаны такие мучительные воспоминания. Байрон признался Ходжсону: «Я позабыл беспечность и мужество и не мог ни смеяться, ни говорить, причем леди чувствовала то же, что и я…» Хобхаус ничего этого не заметил, и Байрон, не желавший делиться со своим другом-циником, рассказывал о случившемся с обычной непристойностью, к которой примешивалась горечь. Чувства Байрона, как обычно, нашли выход в стихах.
   На Байрона обрушилась еще одна неприятность. Боцман, огромный ньюфаундленд, с которым так часто играл Байрон, заболел бешенством и погиб у него на глазах. Мур говорит, что лорд Байрон «настолько не обращал внимания на опасную болезнь, что несколько раз голыми руками вытирал пену с пасти собаки во время припадков». Горе Байрона было неподдельно, и в этот раз, как и всегда, он обратился к стихам, написав эпитафию на могилу Боцмана в саду аббатства.
   Теперь Байрон сильнее прежнего стремился уехать из Англии. Он упорно убеждал Хэнсона в необходимости этого путешествия. «Я мечтаю изучить индийскую и азиатскую политику и образ жизни. Я молод, достаточно энергичен, неприхотлив; модные в обществе пороки не приносят мне радости, и я твердо намереваюсь объять больше, чем обычный путешественник… Поездка в Индию займет полгода, и если у меня будет дюжина помощников, то обойдется меньше чем в пять сотен фунтов. Вы должны согласиться, что тот же промежуток времени, проведенный в Англии, приведет к расходам в четыре раза большим».
   Хэнсону и самому приходилось убеждаться в правдивости последнего. Однако следующее предложение ужаснуло его: «Вы оплатите мои долги: они составляют примерно двенадцать тысяч фунтов, а мне на дорогу потребуется около трех-четырех тысяч. Если денег не хватит, придется что-нибудь продать, но только не Ньюстед». Байрон надеялся продать поместье Рочдейл в Ланкашире, незаконно сданное в аренду «Жестоким лордом». Но это оказалось невозможным, Байрона огорчило заявление Хэнсона о том, что поместье находится в плачевном состоянии с точки зрения юрисдикции. Байрон преувеличенно весело сообщал: «Наверное, закончится тем, что я женюсь на богатой кукле или размозжу себе голову: одно не лучше другого».
   К концу ноября Хобхаус покинул Ньюстед. Байрон пригласил на рождественские каникулы нескольких друзей, включая таких совершенно противоположных, как Ходжсон и «Джентльмен» Джексон, однако не один из них не смог приехать. В одиночестве Байрон вернулся к своим мизантропическим размышлениям. Когда садовник принес ему найденный в земле человеческий череп, Байрон по своей мрачной причуде решил сделать из него чашу. По его словам, «этот череп, вероятно, принадлежал какому-нибудь веселому монаху из аббатства». Он отправил его в Ноттингем и получил «отполированную чашу крапчатого цвета, наподобие черепашьего панциря…». Череп был оправлен в серебро, счет ювелира составлял 17 фунтов 17 шиллингов, что не обеспокоило Байрона, ведь он получал и более значительные счета. Это событие нашло отражение в поэме «Стихи, начертанные на чаше из черепа»:
Я жил, как ты, любил и пил:
Теперь я мертв – налей полнее!
Не гадок мне твой пьяный пыл,
Уста червя куда сквернее.

(Перевод Л. Шифферса)
   Свой двадцать первый день рождения Байрон отметил в Лондоне, предоставив Хэнсону представлять его в Ньюстеде, где жильцы уже готовили праздник в честь этого события. Байрон как-то обронил, что и в аббатстве он не был лишен женского общества. Он нанял двух служанок для работы по дому больше потому, «что младшая из них беременна (не буду говорить от кого), и я не хочу, чтобы девушка жила в церковном приходе». Несмотря на письма, Байрон никогда не вел себя столь бездумно. Хотя он не был влюблен в девушку (Люси) и не притворялся, что это так, он обеспечил ее даже больше, чем по тем временам был обязан обеспечить лорд в подобной ситуации: 50 фунтов для нее и для ребенка ежегодно. Очевидно, когда родился ребенок, он написал стихотворение «К моему сыну», в котором приветствовал свое «дитя любви».
   В Лондоне Байрон прежде всего позаботился об издании своей сатирической поэмы и о занятии принадлежащего ему по праву места в парламенте. Он написал графу Карлайлу о своем намерении появиться в палате лордов, надеясь, что его опекун избавит его от необходимости представляться самому, введя его в палату как своего близкого родственника. Однако граф сообщил ему о проведении всей процедуры, но не предложил представить его. Байрон был оскорблен тем, что из-за высокомерия графа вынужден будет доказывать канцлеру палаты свое право на присутствие.
   Тем временем Байрон готовился к карьере в парламенте, читал политические мемуары и книги по истории. Его счета в книжных лавках быстро росли. Он покупал серьезные труды: «Хроники» Холиншеда, «Дебаты и история парламента» Коббетта, «Мемуары Граммонта» и сорок пять томов «Британских эссеистов». Расточительность сына огорчала миссис Байрон. Она писала Хэнсону: «Молю Бога, чтобы он прекратил свои безумства. Он должен жениться на богатой женщине этой же весной: брак по любви – сплошная ерунда. Пусть он по назначению использует дар, которым Господь наградил его. Он английский пэр и обладает всеми вытекающими отсюда привилегиями».
   Весь февраль, ожидая приема в парламенте, Байрон продолжал посылать Далласу исправления и изменения «Английских бардов и шотландских обозревателей» – такое название он дал своей сатире. Наконец Далласу удалось договориться с Джеймсом Которном насчет выпуска тысячи экземпляров.
   Проходя мимо «Реддиш-отеля» на Сент-Джеймс-стрит 13 марта, Даллас увидел экипаж Байрона и сел в него. Байрон был взволнованнее и бледнее обычного. Он собирался занять место в парламенте, и Даллас сопровождал его в палату лордов. Из-за многочисленных унизительных задержек визита в парламент Байрон был в мрачном настроении. После церемонии канцлер лорд Элдон поднялся со своего места и протянул Байрону руку, однако тот просто коснулся его пальцев и на несколько минут присел на одну из скамей оппозиции. Позже он вспоминал, что канцлер извинился за задержку, объяснив, что «формальности являются частью его обязанностей». Байрон ответил: «Ваша светлость вели себя в точности как Мальчик-с-пальчик (это произведение как раз шло тогда в театрах). Вы исполняли свой долг, и не более того». Довольно грубый ответ Байрона отчасти объяснялся обидой, а отчасти тем, что он «рожден для противоречия» и не хотел, чтобы канцлер-тори решил, что Байрон его поддерживает. Застенчивость вынудила его напустить на себя самодовольный и беззаботный вид, совсем не соответствующий его душевному состоянию.
   Статья «Английские барды и шотландские обозреватели» появилась два дня спустя без имени автора на обложке, что было сделано по его просьбе. С юношеской порывистостью Байрон обрушился на почти всех современных авторов, которые, в сравнении с Поупом, Драйденом или его последним увлечением, Гиффордом, были либо «дураками», либо «мошенниками». «Свора гончих помчалась по следу, и ее добыча – писаки». Байрон проклинал «рифмоплета Саути» за то, что тот пишет слишком много; Мур, которого Байрон с жадностью читал в детстве, был заклеймлен за пошлость; Скотт обвинялся в написании «низкопробных романов» за деньги. Несмотря на подражательный характер поэмы, среди строк все чаще проскальзывали оригинальный стиль и ирония автора. Отзываясь на недавние критические статьи Вордсворта, Байрон не уступал своему учителю Поупу, восклицая: «…о чем думали, но выразить не могли!»
   К этой сатире Байрон добавил критику Фрэнсиса Джеффри, редактора «Эдинбургского обозрения», решив, что именно он в своей статье разгромил байроновский сборник «Часы досуга». Однако сатира получилась скучной, кроме одного отрывка, где Байрон обращается к известному своей строгостью судье Джеффрису с просьбой приготовить веревку для своего тезки.
   Почувствовав, что они с издателями квиты, и представившись палате лордов, Байрон собрался за границу. Он понял, что придется сжечь за собой все мосты, и еще больше привязался к своим друзьям по Хэрроу, с которыми его связывали скорее узы нежной дружбы, а не общие интересы. Он нанял художника-миниатюриста Джорджа Сэндерса, чтобы тот написал несколько портретов – обменяться с друзьями.
   В ожидании, пока Хэнсон соберет средства на путешествие, Байрон пригласил своих веселых друзей, включая Хобхауса, Мэттьюза и Уэддерберна Уэбстера, в свое поместье. Рассказы о бесстыдных оргиях, разыгрывавшихся там, появились уже при жизни Байрона, и их прибавилось после его смерти, однако это были не больше чем веселые развлечения, подогретые отборными запасами байроновских вин. Байрон вспоминал: «Мы вместе отправились в Ньюстед, где были знаменитый винный погреб и маскарадные монашеские одеяния… Мы допоздна засиживались в рясах монахов, пили бургундское, кларет, шампанское из черепа и дурачились по всему дому…» Мэттьюз был заводилой этих шумных дурачеств. Он называл Байрона «Аббат» и представлял привидение, появляющееся из каменного гроба, чтобы задуть свечу Хобхауса.
   Что касается веселых и смеющихся «куртизанок» в аббатстве, как всему свету сообщил Байрон в «Чайльд Гарольде», то, возможно, это были служанки, скрашивавшие его одиночество. «Комната с привидениями», маленькая комната, прилегающая к спальне Байрона наверху, в которой, поговаривали гости, появлялась фигура монаха без головы, была занята Робертом Раштоном, красивым юношей, слугой Байрона.
   Байрон постоянно торопил Хэнсона со сбором денег для поездки. 16 апреля он написал из Ньюстеда: «Если бы последствия моего отъезда из Англии были в десять раз плачевнее, чем вы пишете, все равно есть обстоятельства, делающие мой скорейший отъезд неизбежным». Байрон купил билет на пароход, отходящий б мая из Фалмута, и умолял Хэнсона поторопиться со сбором средств на «любых условиях». Манера, с какой Байрон пишет о своем стремлении уехать как можно скорее, более предполагает какую-то личную причину, нежели финансовое бессилие кредиторов. Позднее, в Греции, он вновь обратился с своему странному побегу из Англии и нежеланию возвращаться туда. Он уверял Хэнсона, что это отнюдь не страх перед последствиями, которые может произвести его сатира. «Если повезет, я никогда не вернусь в Англию. Почему? Пусть это останется в тайне». Эти смутные намеки, так непохожие на хвастливые рассказы о проделках с «нимфами» в Лондоне или откровенные признания Хэнсону о шалостях с Люси, наводят на размышления о том, что Байрон хотел убежать от своего влечения к юношам или даже боялся сблизиться с Эдлстоном, хористом из Кембриджа, который хотел поселиться с ним в Лондоне. Как бы там ни было, истинной причины мы, вероятно, никогда не узнаем.
   25 апреля Байрон прибыл в «Батт-отель» на Джермин-стрит, чтобы узнать новости о своей сатире и получить деньги на путешествие. Некий мистер Собридж предлагал ему взаймы 6000 фунтов, однако переговоры должны были затянуться до июня и пришлось бы отложить поездку. Байрон был окрылен успехом поэмы и уже готовил второе, дополненное издание, на котором собирался указать свое имя. Однако бодрое настроение чередовалось с приступами отчаяния. Байрон дважды побывал на публичных выступлениях в Хэрроу. Его друг лорд Фолкленд был убит на дуэли, и Байрон, чтобы помочь вдове, наделал еще больше долгов, положив в чашку в доме леди Фолкленд 500 фунтов, которые она заметила только после его ухода.
   С друзьями по Кембриджу Байрон был остроумным и жизнерадостным. Цинизм и беспечный фатализм Хобхауса, Мэттьюза и Дэвиса нравились ему больше, чем лицемерное ханжество общества. Он пригласил в путешествие Хобхауса и Мэттьюза, но только Хобхаус, который поссорился с отцом, принял приглашение, не имея на это средств. Однако Байрон, у которого было больше 13 000 фунтов, предложил снабдить Хобхауса всем необходимым.
   В предвкушении путешествия Байрон раздражался, если отъезд затягивался по финансовым причинам. Он написал Хэнсону: «…добудьте мне три тысячи фунтов. Если возможно, продайте в мое отсутствие Рочдейл, выплатите ежегодную ренту и мои долги, а с остальным поступайте по своему усмотрению, только дайте мне уехать из этой проклятой страны. Клянусь, что лучше стану мусульманином, чем вернусь обратно». Ожидая заема от Собриджа, Байрон продолжал пользоваться услугами ростовщиков, обещавших в течение семи лет ежегодно выплачивать ему по 400 фунтов.
   К 19 июня терпение Байрона истощилось, и он объявил о своем отъезде. Вместе с Хобхаусом он отправился в Фалмут в сопровождении слуг и багажа. Он взял старого Джо Меррея, Уильяма Флетчера, своего верного слугу, который служил хозяину до его кончины в Миссолонги, и Роберта Раштона, который, «подобно мне, кажется одиноким созданием», как говорил Байрон матери. Возможно, в Лондоне Байрон и Роберт позировали для портрета Сэндерса в широких галстуках.
   Из Фалмута Байрон написал матери: «Я разорен, по крайней мере до продажи Рочдейла; и, если это не удастся, придется пойти на службу к австрийскому или русскому двору, а может быть, турецкому, если мне понравятся манеры турок. Весь мир лежит передо мной, я без сожалений покидаю Англию и не хочу видеть никого и ничего там, кроме тебя и твоего дома». Миссис Байрон, которая в отсутствие сына поселилась в Ньюстеде, писала Хэнсону то, что не осмеливалась сказать сыну: «Лорд Грей де Рютин женился на дочери фермера, а Смит Райт собирается жениться на леди с двумястами тысячами фунтов дохода!»
   Разочарованный отчет Хэнсона о том, что Собридж дал всего 2000 фунтов, был сглажен займом размером в 4800 фунтов от Скроупа Дэвиса, которому повезло за карточным столом. Байрон радостно сообщал Генри Друри: «Корабль на Мальту отойдет лишь через несколько недель, поэтому мы пройдем в виду Лиссабона. Хобхаус рьяно приготовился к написанию книги после возвращения домой: сотня перьев, два галлона японских чернил и несколько пачек отменной бумаги – неплохое подкрепление для проницательной публики. Я отложил свое перо, но пообещал внести свою лепту в виде статьи о нравах и трактата на ту же тему под заголовком «Упрощенная содомия, или Достойная восхищения педерастия от древних авторов до наших дней». Хобхаус надеется обезопасить себя в Турции от целомудренной жизни, демонстрируя свое «прекрасное тело» всему Дивану, то есть совету…
   P.S. В Фалмуте нас зверски покусали блохи».
   Мэттьюзу Байрон писал с веселыми намеками, составляющими их собственный, придуманный язык, о занимательных сторонах жизни Фалмута, города моряков, и «восхитительного уголка, которого, наверное, не найдешь нигде больше в нашем отечестве, отличающегося полным набором всевозможных развлечений на любой вкус. Мы окружены гиацинтами и другими душистыми цветами, и я собираюсь отобрать самый красивый букет, чтобы сравнить его с причудливыми азиатскими цветами. Один цветок я обязательно возьму с собой».
   30 июня на борту лиссабонского пассажирского судна «Принцесса Елизавета» Байрон написал для Ходжсона веселые строчки, в которых изображается шторм на море:
При последнем издыханье,
Проклиная все вокруг,
Завтрак вместе со стихами
Выблевал Хобхаус в люк.
Словно в Лету…

(Перевод Ю. Петрова)
   Но путешествие началось только 2 июля. Несмотря на шутливые письма, настроение Байрона, покидающего родные берега, было более чем обычно сентиментальным и тоскливым. Отдав должное насмешкам и преувеличениям, он отразил чувства и мотивы своего отъезда в первой песне «Паломничества Чайльд Гарольда». Через грустные строки пробивается воспоминание о веселых приключениях, которые ожидали Байрона в чужих краях.

Глава 7
«Паломничество Чайльд Гарольда»
1809–1810

   Корабль плыл быстро: уже через четыре с половиной дня после выхода из Фалмута он приблизился к устью реки Тахо. В то время как душа Байрона была полна возвышенных мыслей, бунтующий желудок сильно беспокоил его, несмотря на относительно тихую погоду на море. Он признавался Ходжсону: «У меня морская болезнь, и меня мутит от моря». Когда на палубе появились португальские лоцманы, молодой англичанин с потрясающей ясностью и восторгом ощутил, что находится в чужих краях. «Я очень счастлив, – писал Байрон Ходжсону, – потому что обожаю апельсины и беседую на ужасной латыни с монахами, которые тем не менее ее понимают, потому что она не сильно отличается от их языка. Я хожу в город (с пистолетами в карманах), переплываю Тахо, езжу на осле или на муле и ругаюсь по-португальски, у меня расстройство желудка, и я весь искусан москитами».
   Хобхаус, начавший вести дневник со дня прибытия в Лиссабон, в основном описывал грязь, бедность и невежество страны. Война на полуострове была в полном разгаре. Сэр Артур Уэллесли находился на границе и через месяц поклялся войти в Мадрид и вообще, по словам Хобхауса, «был городским богом». Несмотря на то что англичане считались союзниками и освободителями, в городе процветали жестокость и мошенничество, поэтому разумно было появляться там лишь с оружием, особенно ночью.
   11 июля Байрон и Хобхаус отправились в Синтру. Байрон сообщал матери, что «деревня эта, вероятно, один из самых пленительных уголков в Европе. Среди скал, водопадов и ущелий высятся дворцы и сады; на утесах расположились монастыри, откуда открывается восхитительный вид на реку Тахо и море…». Но прекраснее всего мавританский дворец Монтсеррат, где жил Бекфорд, автор «Ватека».
   Чтобы скоротать время в Лиссабоне, Байрон переплывал широкое устье Тахо и выходил на берег близ замка Белем, что было, по мнению Хобхауса, поступком более отважным, чем пересечь Геллеспонт. Через две недели им надоела Португалия, и они решили верхом отправиться в Испанию, посетив Севилью и Кадис. Слуги и багаж на корабле должны были идти к Гибралтару. Байрон взял с собой Роберта Раштона и нанял проводника-португальца по имени Сангинетти, чтобы он провел их по полуострову. То, что эта земля совсем недавно была полем битвы, лишь еще больше усиливало ее притягательность.
   В Севилье, штабе повстанческой армии и союзников, где было полно народу, Байрон и Хобхаус сняли квартиру у двух незамужних дам, Хосефы Бертрам и ее сестры, на Калль де лас Крусес, 19. Хобхаус откровенно писал: «Без обеда и ужина легли спать в маленькой комнатушке вчетвером в одну кровать». Однако Байрону эти неудобства не доставили раздражения. Матери он писал: «Старшая сестра окружила твоего недостойного сына особым вниманием, нежно обняла его при расставании (я жил там три дня), срезала прядь его волос и подарила на память свою, около трех футов в длину, которую я и посылаю тебе и умоляю сохранить до моего возвращения. Ее последние слова были: «Adios, tu hermoso! Me gusto mucho» – «Прощай, красавец! Ты мне очень нравишься». Она предложила мне часть квартиры, однако скромность вынудила меня отказаться».



   Байрон был в восторге от Испании. Он писал Ходжсону: «Лошади великолепные, в день мы делаем семьдесят миль. Довольствуемся яйцами, вином и жесткими постелями – вполне достаточно в этом знойном климате. Чувствую себя лучше, чем в Англии. Севилья – красивый город, а Сьерра-Морена, которую мы переходим, – крупная горная гряда, но поистине дьявольская». Позднее о Севилье – родном городе Дон Жуана – он сказал: «Красивый город, знаменитый своими апельсинами и женщинами». В Кадисе Байрон был поражен великолепием боя быков и посвятил ему одиннадцать куплетов «Дон Жуана», однако жестокость этого зрелища вызвала у него отвращение, особенно ужасно было видеть, как «дико мечется измученная лошадь».
   В целом о Кадисе у Байрона остались самые теплые воспоминания. «Кадис, милый Кадис! – писал он Ходжсону с Гибралтара. – Самый прекрасный уголок мироздания. Красота улиц и особняков еще больше подчеркивается красотой их обитателей. Кадис – обитель Цитеры. Многие вельможи, оставившие разрушенный войной Мадрид, обосновались здесь, в этом самом прекрасном и чистом городе Европы. По сравнению с ним Лондон просто грязен».
   Байрон писал матери, что в ночь перед отъездом он сидел в ложе в опере с семьей адмирала Кордовы. В своем дневнике Хобхаус записал: «Б. был в ложе с мисс Кордовой. Он вел себя как влюбленный безумец…» Байрон писал: «Дочь адмирала отобрала у старухи (тетушки или дуэньи) стул и приказала мне сесть рядом с собой, подальше от своей матери».
   Романтическое увлечение огненной красавицей нашло отражение в стихах «Девушка из Кадиса»:
Британки зимне-холодны,
И если лица их прекрасны,
Зато уста их ледяны
И на привет уста безгласны;
Но Юга пламенная дочь,
Испанка, рождена для страсти…

(Перевод Л. Мея)
   Однако когда чары рассеялись, Байрон признался: «Вне сомнения, они очаровательны, но головки их полны только одним: интригами».
   На борту фрегата «Гиперион» 3 августа Байрон обогнул мыс Трафальгар и на следующий день увидел Гибралтар, так непохожий на Севилью и Кадис, «самое грязное и отвратительное место на земле». Байрон и Хобхаус каждый день поднимались на скалу полюбоваться заходом солнца и обратить мечтательные взоры на берега Африки, потому что перед тем, как добраться до Азии, Байрон надеялся увидеть и этот континент. Однако его мечты развеял встречный ветер.
   Когда наконец из Лиссабона прибыли слуги и багаж, Байрон и Хобхаус стали спешно собираться к отплытию на Мальту на корабле «Тауншенд». Байрон отправил Джо Меррея домой, потому что тот был слишком стар для путешествия по Востоку. За ним последовал и Роберт Раштон, «потому что в Турцию мальчикам его возраста было опасно ехать». Когда 15 августа корабль отправился в путь, из всех слуг Байрона сопровождал только верный Флетчер. Джон Голт, находившийся на борту, заметил, что «Хобхаус, в котором было больше простоты, быстро сошелся с другими пассажирами, а Байрон держался особняком и часто сидел на корме, прислонившись к вантам…». Однако на третий день его настроение изменилось, и он стал более общительным. Вместе с другими пассажирами он принялся стрелять по бутылкам. Но с наступлением ночи он вновь вернулся на ванты и часами сидел там в молчании.
   Можно предположить, что причиной мрачного расположения духа Байрона была разлука с Робертом Раштоном, о котором он не переставал думать. Матери он писал: «Умоляю тебя, будь к нему добра, потому что я его очень люблю…» Байрон попросил отца мальчика выделить 25 фунтов из арендной платы на обучение Роберта. «В случае моей смерти он не будет ни в чем нуждаться согласно моему завещанию». Это завещание Байрон составил 14 июня 1809 года; по нему Раштон будет получать 25 фунтов ежегодно в течение всей жизни, а после смерти Джо Меррея эта сумма увеличится еще на 25 фунтов. В завещании, написанном в мрачном тоне после отъезда из Англии, Байрон просил, чтобы вся его библиотека перешла к лорду Клэру, земли и вся собственность – к Хобхаусу и Хэнсону, а мать должна была до самой смерти получать ежегодно 500 фунтов. Байрон пожелал «быть похороненным в склепе Ньюстедского аббатства без всякой траурной церемонии: никакой службы, священников и монумента с надписью, кроме имени и даты смерти. При этом памятник на могиле собаки не должен быть потревожен».
   На Мальте Байрон встретил романтичную Констанцию Спенсер Смит. Это была женщина, способная покорить воображение поэта. Она была старше его на три года и обладала всеми достоинствами особы, жившей при иностранных дворах. Дочь австрийского посла в Константинополе, она вышла замуж за англичанина, одно время полномочного представителя в Турции, который настолько приводил в ярость Наполеона, что его жене дважды приходилось бежать с территории, захваченной французами. Байрон был очарован и постоянно находился рядом с Констанцией во время пребывания в Валетте. В Англии его пассиями были сельские девушки, подобные Джулии Ликрофт, актрисы или служанки. Непривычный к женщинам высокого положения, вначале он, по-видимому, чувствовал себя скованно, и эта сдержанность вкупе с классической красотой и обаянием вскружила даме голову.
   И Хобхаус и Голт подумали, что Байрон ведет себя просто как галантный кавалер, и его намерения не серьезны, но они ошибались, введенные в заблуждение его обычными шутливыми замечаниями, и поняли свою ошибку позже, когда страсть уже остыла. Байрон писал леди Мельбурн: «…осенью 1809 года в Средиземном море я был охвачен всепоглощающей страстью, более бурной, чем эта связь (с Каролиной Лэм). Все было решено, и мы должны были отправиться во Фриули. Но увы! Все испортило подписание мира, по которому Фриули перешли во владение Франции. Однако мы условились встретиться в будущем году, хотя я говорил своей подруге, что нет ничего лучше настоящего момента и что я не могу рассчитывать на будущее. Она была уверена в своих чарах, а я в тот момент больше сомневался в ней, чем в себе».
   Байрон и Хобхаус воспользовались возможностью отплыть на двухмачтовом судне «Паук», которое сопровождало флотилию британских торговых кораблей в Патры и Превезу. Они отправились в путь 19 сентября. Когда корабль бороздил волны голубого Ионического моря, Байрон почувствовал нетерпение путешественника, приближающегося к греческим островам. Они бросили якорь в гавани города Патры, охраняемой турецкой крепостью. Сойдя на берег, чтобы почувствовать землю Греции под ногами, Байрон и Хобхаус занялись стрельбой из пистолета, после чего возвратились на «Паук». На пути в Превезу они заметили лежащий в низине, к северу от залива Лепанто, город Миссолонги, так в первый день пребывания в Греции Байрон узрел вдалеке болотистый город, где пятнадцать лет спустя встретил свою смерть.
   Первое впечатление от Превезы было испорчено дождем, от которого узкие улочки покрылись непроходимой грязью, а голые убогие стены домов-бараков стали еще ужаснее. 29 сентября Байрон и Хобхаус сошли на берег в военном обмундировании, но вскоре промокли насквозь. Байрон легко приспособился к неудобствам, а Хобхаус признался, что в первый же день на албанской земле мечтал вернуться домой. Истинный сын Англии, он писал: «Откровенно говоря, слово «комфорт» не применимо ни к чему, что находится за пределами Британии».
   Но на следующий день взошло солнце и земля изменилась до неузнаваемости. Они ехали верхом через оливковые рощи к развалинам Никополя, смотрели на море, видневшееся между деревьями, слышали блеяние овец и далекий колокольный звон. 1 октября путники направились в Янину (по-гречески Иоанину), новую столицу Али-паши в самом сердце Эпира. Байрон никогда не путешествовал налегке. Четыре больших кожаных сундука и три маленьких были доверху набиты книгами, привезенными из Англии. В дополнение к этому путешественники везли походную кухню, три кровати и две легкие деревянные подпорки, чтобы защититься от насекомых и сырого пола. Для лошадей специально из Англии они привезли седла и уздечки. Путников теперь было четверо: в помощь слуге Флетчеру взяли переводчика по имени Георгий.
   5 октября прибыли в Янину. Город, раскинувшийся у подножия Пинда, выглядел живописно, и даже в Хобхаусе проснулось непривычное красноречие: «Дома, купола и минареты, сверкающие сквозь апельсиновые и лимонные деревья и кипарисовые рощи, спокойное озеро, мерно несущее свои воды у подножия города, горы, отвесно стоящие на его берегах». Однако уже в предместьях они столкнулись с примером жестокости Али: с дерева свисали человеческая рука и половина тела.
   Путешественники отправились к капитану Лику, официальному британскому наместнику в Янине, которому уже давно было известно о приезде Байрона. В доме грека, знающего итальянский язык, Николо Аргири[2], уже были подготовлены комнаты. Али-паша, правитель Албании и тогдашней Западной Греции, предоставил путешественникам сопровождение и настоятельно просил их приехать погостить у него в замке в Тепелене, на севере Албании, куда он направлялся, «чтобы закончить маленькую войну».
   У гостеприимства Али-паши была своя причина: он хотел заручиться дружбой англичан, чтобы противостоять влиянию Франции на Ионических островах. До отъезда в Тепелену молодые английские путешественники провели шесть радостных дней в городе с мечетями и турецкими домами. У портного они заказали албанские костюмы, «похожие на фазанье оперение». Возможно, Байрон купил «несколько великолепных албанских костюмов. Они стоили по 50 гиней каждый, и были так разукрашены золотом, что в Англии стоили бы двести фунтов».
   Путешественники видели греческую свадьбу и приготовления к Рамадану, или мусульманскому посту, который начался со стрельбы из пистолетов и ружей в тот час, когда на небе появилась луна. Как-то вечером они посетили турецкую баню, но испугались старого банщика и не вошли в парную. Им показали дворец Мухтар-паши, старшего сына Али. Проводником был сын Мухтара, Хуссейн, «маленький мальчик лет десяти, с большими черными глазами размером с голубиное яйцо, серьезный, как шестидесятилетний старец», который спросил, как Байрон путешествовал без лалы (наставника).
   11 октября они отправились в Тепелену. Байрон никогда не забывал этого волшебного путешествия. Даже сквозь печальные настроения «Чайльд Гарольда» проскальзывают восторженные нотки. В первый день Байрон неспешно шел в хвосте своего маленького отряда и был застигнут страшной грозой с грозным сверканием молний и потоками дождя. Две лошади упали, переводчик Георгий, волнуясь, «топал ногами, ругался, кричал и стрелял из пистолетов, напугав слугу, который принял этот шум за нападение разбойников… Ситуация приняла такой серьезный оборот, что лорд Байрон рассмеялся», – записал Хобхаус. Остальные участники путешествия добрались до деревни Зитца, расположенной на склоне холма над долиной реки Каламас. Байрон в шерстяном плаще с капюшоном остановился у турецких могил и написал несколько строк к «милой Флоренс» (Констанции Спенсер Смит), поэтому приехал только в три часа утра. На следующий день путешественники отдыхали и осматривали монастырь над городом. «Это самый прекрасный вид, не считая Синтры в Португалии, который я когда-либо лицезрел», – писал Байрон.
   Им понадобилась неделя, чтобы добраться до Тепелены, расположенной в семидесяти пяти милях от Янины, поскольку дороги размыло дождем. Путешествие оказалось утомительным, но Байрон был полон восторга и радужных надежд. Он вспоминал, что Хобхаус, «когда мы были странствующими путниками, горестно жаловался на жесткую постель и укусы насекомых, хотя я спал как младенец, и постоянно будил меня своими стенаниями; каждый день он проклинал еду и упрекал меня в жестоком равнодушии…».
   Байрон был горд тем, что путешествует по стране, в глубь которой еще не проникал ни один англичанин, кроме Лика. В замечаниях к «Чайльд Гарольду» он процитировал слова Гиббона о том, что «страна неподалеку от Италии менее известна, чем внутренние области Америки». Байрон восхищался дикими горными грядами. «Арнауты, или албанцы, произвели на меня сильное впечатление своим сходством с шотландскими горцами… Их горы напоминают пейзаж Каледонии, но с более мягким климатом. Они тоже носят кильт, но белый и более просторный, их диалект напоминает кельтский, а их суровые привычки снова вернули меня к Морвену». Далее он продолжает: «Мы видели, как дорогу, размытую водным потоком, восстанавливали самые прекраснейшие из всех женщин, живущих на земле».
   19 октября они спустились с гор и увидели в лучах заходящего солнца башни и минареты Тепелены. Байрон, обычно отделывающийся кратким описанием, на этот раз восторженно передавал свои впечатления матери: «Албанцы в национальных костюмах (самых великолепных в мире, состоящих из длинной белой юбки, плаща, украшенного золотой вышивкой, алой бархатной куртки с золотыми шнурами и жилетки, с пистолетами с серебряными рукоятками и кинжалами), татары в высоких шапках, турки в просторных плащах и чалмах, солдаты и черные рабы с конями, первые – группами на огромной открытой галерее перед дворцом, вторые – под крытой аркадой внизу, двести коней в чепраках, готовых пуститься вскачь в любую минуту, гонцы, снующие туда-сюда с донесениями, звон литавр, крики мальчиков, возвещающих время суток с минаретов…»
   Атмосфера арабских ночей на фоне варварской роскоши оставила неизгладимый след в памяти Байрона. Его меньше тронул вид Константинополя с его великолепными мечетями и минаретами и самого султанского дворца. Больше его привлек маленький дворец Али-паши в недоступных горах Албании.
   Гостеприимство паши к английским гостям, вероятно, усиливалась оттого, что британские войска недавно захватили острова Итаку, Кефалонию и Зант, отбив их у французов. Однако Байрон был убежден, что на Али произвел впечатление его титул. Хобхаус сухо записал: «Лорд Байрон прочел мне лекцию о том, что я не питаю должного уважения к английской аристократии».
   Для аудиенции с Али Байрон оделся «в полный костюм служителя дворца с великолепной саблей». Он был поражен личностью Али, обладающего в своем маленьком королевстве большей властью, чем сам султан, которому он выплачивал формальную дань. Жестокость Али заставила Байрона изобразить его романтическим злодеем в своих восточных поэмах и пиратом Ламбро, отцом «невесты-гречанки» Дон Жуана, который «отличался от остальных любителей разбоя – как джентльмен пристойно он держался».
   Байрон писал матери: «Визирь принял меня в большой мраморной зале, в центре которой бил фонтан, а по стенам стояли алые оттоманки. Он встал мне навстречу – неслыханная почесть от мусульманина – и пригласил меня сесть с правой стороны. Он сказал, что я точно благородный господин, потому что у меня маленькие уши, вьющиеся волосы и изящные кисти рук, выразил удовлетворение моей внешностью и костюмом. Просил меня относиться к нему как к отцу, пока я буду в Турции, и добавил, что считает меня своим сыном. Он и в самом деле относился ко мне как к ребенку, по двадцать раз в день присылая мне миндаль, шербет, фрукты и сладости. Он просил почаще приходить к нему в гости, особенно ночью, когда у него было свободное время».
   Польщенный вниманием Али, Байрон не мог не понимать, что за словами последнего о его красивой внешности крылись более низменные намерения и чувства, чем восхищение перед высокородным господином.
   Байрон уехал с благословения Али-паши и с албанским солдатом по имени Василий, который впоследствии стал его слугой. Байрон получил приглашение к сыну Али, Вели, тогдашнему паше Морей (Пелопоннеса). Именно благодаря Василию, который служил Байрону с «неистовой преданностью», у него сложилось самое лучшее впечатление об албанском национальном характере.
   Когда 23 октября путешественники выехали из Тепелены, дожди прекратились, и через четыре дня они вернулись в Янину, где провели насыщенную неделю в городе и его окрестностях. Они побывали во дворце Али на озере, где хозяином был двенадцатилетний сын Вели-паши, обладающий всеми достоинствами своего кузена Хуссейна. Байрон писал матери: «Это самые восхитительные создания из всех виденных мною. Махмут надеется на встречу со мной, мы друзья, хотя не понимаем друг друга, как, впрочем, и многие другие, но только по иной причине».
   Хотя Байрон посмеивался над любовью Хобхауса к написанию дневника и сбору путевых впечатлений, сам он тоже записывал впечатления от поездки. Именно они вызывали на его лице то «восхищенное выражение», замеченное Голтом во время плавания на Мальту, или вынуждали его глядеть «с отсутствующим видом и мечтательно созерцать далекие горы», как записал капитан Лик в Янине. В последний день октября Байрон приступил к откровенно автобиографичной поэме, посвященной приключениям и размышлениям Чайльд Буруна, впоследствии ставшего Чайльд Гарольдом. Спенсеровская строфа, которой написана поэма, несомненно, возникла после прочтения части произведения «Королева фей» из «Избранных произведений», антологии, путешествовавшей с Байроном через горы Албании. В самом начале поэмы плохо скрытое второе «я» автора, несмотря на общий мрачный тон произведения, с радостью отозвалось на путевые приключения. Каждую неделю во время остановок в пути Байрон писал эту поэму.
   Поэт, привыкший к тяжелым условиям кочевой жизни, в отличие от Хобхауса и Флетчера, которые к этому так и не приспособились, 3 ноября оставил Янину. Он принял предложение Али плыть на военном корабле из Превезы в Патры, но ни капитан, ни турецкая команда не знали, как управляться с судном, и, когда поднялся сильный ветер, они запаниковали. Байрон так описывал матери это происшествие: «Флетчер прощался с женой, греки призывали всех святых, мусульмане – Аллаха, капитан, стеная, бегал по палубе, призывая нас молиться, паруса обвисли, палуба дрожала, ветер завывал, спускалась ночь, и, судя по всему, Корфу должен был стать нашей «водяной могилой», как высокопарно выразился Флетчер. Я как мог успокаивал его, но, поняв, что это бесполезно, завернулся в албанский плащ и лег на палубе, приготовившись к худшему». Наконец греки сумели бросить якорь на скалистом побережье Сули недалеко от Парги.
   Путешественники решили не полагаться на турецких моряков и рискнули идти через кишащие разбойниками перевалы Акарнании и Этолии в Миссолонги с отрядом из пятидесяти солдат. Подкрепившись жареной козлятиной, албанцы плясали вокруг костра под собственное пение, «взявшись за руки». Одна из песен начиналась так: «Когда мы поднимем парус, шайка воров из Парги…», а припев звучал следующим образом: «В Парге все воры». Почти каждый солдат армии Али был в свое время разбойником и легко мог вернуться к старому ремеслу, которое объясняли чувством патриотизма в стране, долго находившейся под турецким гнетом. Это происшествие нашло отражение в «Паломничестве Чайльд Гарольда».
   20 ноября путешественники добрались до Миссолонги, который располагался на плоском болотистом мысе, выдающемся в мелководную лагуну, куда могли войти лишь маленькие лодки. Лагуна была окружена хижинами рыбаков, стоящими на сваях, и рыболовными сетями. Вид отнюдь не прелестный, поэтому Байрон нигде не описал этот роковой для него город таким, каким увидел его в первый день своего приезда. В Патрах Байрон прогнал драгомана Георгия, который в изысканной греческой манере обманывал его с деньгами, и нанял другого грека, Андреаса, который говорил почти на всех языках, бытовавших в Средиземноморье. Байрон также взял на службу албанского турка дервиша Тахири, который преданно служил ему в Греции и был очень удручен его отъездом.
   Следуя мимо голубых вод Коринфского залива, путешественники на несколько дней остановились у Андреаса Лондоса, правителя области, находящейся под властью Вели-паши. Этот богатый молодой грек вел себя чрезвычайно ребячливо, но при упоминании имени Риги, греческого патриота, который двадцать лет назад возглавил восстание против турецких завоевателей, он вскакивал с места и, «сжимая руки, восторженно повторял имя героя, а по его щекам текли слезы»[3]. Байрон начал понимать, что, в отличие от Албании, в сердцах греков таилась ненависть к своим хозяевам, и, чтобы разжечь ее, достаточно было легкой искры.
   Вероятно, Байрон, так же как и Хобхаус, горел желанием увидеть обиталище муз и испить воды из Кастальского ключа. Поэтому вместо того, чтобы избрать более легкий маршрут через Коринф, Мегару и Элевсин, они пересекли Коринфский залив и поехали верхом через заросшую оливковыми деревьями долину к Кастри (месту, где находились древние Дельфы) на склонах Парнаса. Однако их ожидало разочарование, поскольку наиболее интересные части храмов и театра еще не были раскопаны. Они увидели Кастальский ключ и вырезали свои имена на древней колонне при входе в монастырь Панагии[4]. Однако Байрон не был любителем древних ценностей и обратился за вдохновением к горе Парнас. Увидев полет орлов (этих птиц еще можно заметить в небе над Дельфами), он принял это за знак свыше и написал несколько куплетов «Чайльд Гарольда» в надежде, что «Аполлон принял мою жертву».
   Первый взгляд на Афины с поросшего соснами холма близ крепости Филы зажег Байрона интересом к современной Греции, бывшей наследницей Греции античной. «…Афинские равнины, Пентелекий, Гимет, Эгейское море и Акрополь предстали перед моим взором; на мой взгляд, зрелище даже более великолепное, чем Синтра…» В канун Рождества путешественники миновали оливковые рощи, пересекли Цефис, проехали под сводчатыми воротами и оказались в Афинах. Поскольку в городе не было гостиницы и постоялого двора, они сняли комнаты в большом доме миссис Тарсии Макри, вдовы грека, бывшего британского вице-консула. Хобхаус вспоминает, что их жилье «состояло из гостиной и двух спален, выходивших во двор, где росли пять-шесть лимонных деревьев, плодами с которых приправляли пилав…»[5]. На стол подавали три дочери вдовы Макри: Мариана, Катинка и Тереза, которым не было еще и пятнадцати лет. Байрон называл их «три грации».
   Даже находиться рядом с Акрополем – ни с чем не сравнимое ощущение, хотя город узких кривых улочек никак не вязался с рассказами о его былой славе. В то время в Афинах проживало десять тысяч турок, греков и албанцев, ютившихся в тысяче с небольшим домах к западу и северу от Акрополя и окруженных стеной. Хотя в город часто приезжали путешественники с Запада, общее число европейских жителей не превышало семи-восьми семей.
   Прежде всего англичане хотели увидеть Акрополь, но поездку пришлось отложить из-за необходимости отправить подарок Дисдару, подчиненному воеводы, или турецкому правителю города. Тем временем они осматривали храм Зевса Олимпийского. Уже опытные путешественники, к началу 1810 года Байрон и Хобхаус каждый день следовали определенному ритуалу. Они выезжали верхом из городских ворот и направлялись либо на запад, к Элевсину, откуда можно было разглядеть вдалеке Саламин и Эгину, либо к монастырю Катерины на горе Гимет. На следующий день они отправлялись на север к Пентелекию, горе, откуда древние греки брали мрамор для огромных колонн и статуй Акрополя. Больше всего Байрон любил приезжать к похожей на драгоценный камень гавани Мунихия[6], где, по легенде, на скале располагалась могила Фемистокла.
   Через три недели они повидали большую часть достопримечательностей в Афинах и окрестностях города. Настроение Байрона в этих поездках можно определить по тому, что он позднее говорил Трелони, принимая во внимание склонность последнего к живописным преувеличениям: «Путешествуя по Греции, мы с Хобхаусом ссорились каждый день… Он без ума от легенд, топографии, древних надписей… Он с компасом и картой слоняется у подножия Пинда, Парнаса и Парна, чтобы определить местонахождение какого-нибудь древнего храма или города. Я же на своем муле взбираюсь вверх. Эти горы занимали мое воображение с раннего детства: сосны, орлы, ястребы и совы – потомки тех, что видели Фемистокл и Александр, и они, подобно людям, не стали хуже… Я смотрел на звезды и размышлял, ничего не записывал и не задавал вопросов».
   Судя по сентиментальному тону «Чайльд Гарольда», Байрон ощущал одновременно душевный подъем и угнетенность при виде колонн и развалин некогда могучих и прекрасных храмов. Но по зрелом размышлении он стал глядеть на остатки золотого века Греции скорее с грустью, нежели с восторгом. Вторая песнь «Чайльд Гарольда» начинается с посвящения «царственной Афине»:
Увы, Афина, нет твоей державы!
Как в шуме жизни промелькнувший сон,
Они ушли – мужи высокой славы,
Те первые, кому среди племен
Венец бессмертья миром присужден.

(Перевод В. Левика)
   О разрушенных колоннах Байрон говорит: «А ныне что? Где слезы сожалений? Нет часовых над ложем гордой тени, меж воинов не встать полубогам».
   Несмотря на это, во время первого осмотра Акрополя у Байрона появилось новое отношение к древним развалинам и самим грекам. Из-за формальностей только 8 января вместе с Хобхаусом и Джованни Баттистой Лусьери, неаполитанским художником, нанятым лордом Элджином, который, будучи британским послом в Константинополе (Стамбуле), получил разрешение на зарисовки и отправку в Англию статуй и фризов, Байрон поднялся на всемирно известный холм. Первый корабль с реликвиями отправился в 1802 году, но только в 1807 году коллекция была открыта для широкой публики в музее на Парк-Лейн. Байрон отразил общественное мнение в «Английских бардах и шотландских обозревателях», где презрительно отозвался об «изувеченных обломках культуры», собранных Элджином. Но теперь, увидев их в Парфеноне и Эрехтеоне, он уже не называл их жалкими камнями и «изувеченными обломками», а почитал великолепными сокровищами греческой цивилизации. Байрон стал пылким защитником мраморных статуй и горько высмеял Элджина за вандализм в «Чайльд Гарольде»:
Но кто же, кто к святилищу Афины
Последним руку жадную простер?
Кто расхищал бесценные руины,
Как самый злой и самый низкий вор?

(Перевод В. Левика)
   Чтобы ярче изобразить «бесчинства расхитителей», Байрон обратился к легенде о готе Аларихе, который, испытывая ужас при виде призраков Минервы и Ахилла, пощадил городские сокровища и памятники.
   Хобхаус, с большим спокойствием взиравший на происходящее, доказывал, что сохранение памятников культуры в Лондоне «послужит появлению великих архитекторов и скульпторов», однако Байрон едко высмеял это утверждение. Он говорил, что вечно будет бороться с «грабежом Афин ради обучения англичан скульптуре, потому что они так же способны к ней, как египтяне к катанию на коньках…». Эмоциональный отклик Байрона на поведение Элджина получил признание в кругах сторонников греческой революции. Несомненно, это послужило возвышению Байрона в глазах греков и иностранцев, горящих желанием видеть Грецию свободной. Кажется, что он предвидел время, когда греки обретут независимость и возьмутся за охрану своих памятников[7].
   Поездка на мыс Колонн, или Сонной, высокую скалу на оконечности Аттики, вдающуюся в Эгейское море, навечно запечатлелась в памяти Байрона. Они ехали верхом вдоль Гимета с Хобхаусом и слугой-албанцем Василием (тогда вдоль Аттического побережья не было хорошей дороги, по которой сейчас туристы добираются из Афин до мыса за час). Они прибыли на место 23 января, на следующий день после того, как Байрону исполнилось двадцать два года, и увидели белые дорические колонны древнего храма Посейдона (тогда считалось, что это храм Минервы), четко вырисовывавшиеся на фоне темно-синих волн, испещренных зелеными точками скалистых островков. Это были «острова Греции»:
Я с высоты сунийских скал
Смотрю один в морскую даль;
Я только морю завещал
Мою великую печаль…

(Перевод В. Левика)
   Следующей целью путешественников были равнины Марафона, где в 490 году до нашей эры афиняне разгромили персов. Пока Хобхаус детально изучал поле боя, Байрон воссоздавал в своем воображении картину битвы, которая нашла отражение в строках, разжегших национальную гордость греков и укрепивших самосознание эллинов и которые стали одними из самых известных строк Байрона:
Холмы глядят на Марафон,
А Марафон – в туман морской,
И снится мне прекрасный сон —
Свобода Греции родной.

(Перевод В. Левика)
   За это время у Байрона создалось более благоприятное впечатление о современных греках, чем у его товарищей и большинства других европейцев, с которыми он встречался в Афинах. Когда французский консул М. Фовел и коммерсант М. Рок, который, по словам Хобхауса, жил за счет того, что «одалживал деньги под двадцать – тридцать процентов греческим купцам и занимался переправкой нефти», пришли к Байрону, М. Рок выразил мнение, обычное для всех европейцев в Греции. Он сказал, что афиняне «такие же канальи, как во времена Фемистокла!». Произнес он это с «замечательной серьезностью», записал в пометках к «Чайльд Гарольду» Байрон, иронично добавляя: «Древние изгнали Фемистокла, современники обманывают месье Рока – вот каково отношение к великим людям!»
   Байрон неплохо сошелся и с греками и с европейцами в маленьком обществе Афин, где зимой было столько забав. Часто устраивали танцы и праздники в доме Макри, где возрастающий интерес Байрона к самой младшей из «трех граций» Терезе («Ей 12 лет, но она уже вполне взрослая», – писал Хобхаус) позволил ему заполнить душевную пустоту, образовавшуюся после разлуки с Констанцией Спенсер Смит: «Волшебство утеряно, очарования больше нет».
   Когда Байрон решил оставить веселые Афины, душу его опять охватила тоска. Он не отказался от намерения посетить Константинополь, а оттуда доехать до Персии и Индии. Он получил разрешение на путешествие от Роберта Адара, британского посла в турецкой столице. Когда английский корвет «Пилад» предложил доставить Байрона в Смирну, он ухватился за эту возможность и через день отправился в путь вместе с Хобхаусом. Расставание с Терезой было горьким. Возможно, накануне отъезда он написал или начал известные строчки:
Знай, я сохраню
Прощальное лобзанье
И губ моих не оскверню
До нового свиданья.

(Перевод А. Сергеева)
   Вероятно, сама Тереза научила его словам «Моя жизнь, я люблю тебя», выражению нежности. Слова «прощальное лобзанье» предполагают, что отношения с Терезой носили если не платонический характер, то по крайней мере находились в области ожидания, а не обладания.
   Никогда еще Байрон не ощущал такого сожаления из-за предстоящего отъезда. Никогда еще его жизнь не протекала так спокойно среди людей, которые хотя и не были героями, зато в их обществе было приятно находиться; никогда еще так не нравились ему природа и обстановка. Во время дальнейшего пути ностальгия по Аттике все возрастала. Хладнокровные суждения Байрона о людях не умаляют его восхищения ими. «Мне нравятся греки, – писал он Генри Друри, – конечно, они пройдохи, обладающие всеми пороками турок, но без их храбрости. Однако и среди них встречаются храбрые и красивые…»

Глава 8
Путешествие на Восток
1810–1811

   Байрон и Хобхаус вернулись под гостеприимный кров мистера Уэрри, британского генерального консула в Смирне, в ожидании возможности направиться в Константинополь. Байрон был угрюм и не уверен в будущем. Угнетенное состояние («чем дальше я еду, тем ленивее становлюсь», – писал он матери) охватило его из-за тягостных размышлений о настоящем, непривычного климата и восточного образа жизни. Однако Байрон не стал настолько ленив, как говорится в письме, поскольку продолжал «Чайльд Гарольда». Его мысли опять возвратились в Аттику, где было ощутимо дыхание Древней Греции.
И ты ни в чем обыденной не стала,
Страной чудес навек осталась ты.
Во всем, что детский ум наш воспитало,
Что волновало юные мечты…

(Перевод В. Левика)
   28 марта Байрон закончил вторую песню и отложил рукопись. Впечатления от Турции не побуждали его к творчеству.
   Капитан Батхерст пригласил Байрона и его друга совершить путешествие в Константинополь на фрегате «Салсетт». Они отплыли 11 апреля, а 14-го причалили у мыса Яниссари, или Сигнума, в нескольких милях от входа в Геллеспонт. Принужденные задержаться на две недели по причине сильного встречного ветра и длительного оформления пропуска на пересечение пролива, они смогли осмотреть «широкие равнины ветреной Трои». Истинность легенды о Трое была важна для Байрона. Позже он писал в своем дневнике: «Я каждый день выходил на равнину. Это было в 1810 году. И великолепное впечатление портил лишь подлец Брайант, который оспаривал истинность рассказа о Трое… Но я продолжал преклонялся перед памятью этого античного города и святого места. В противном случае я бы с таким восторгом не стоял на равнине».
   Пока «Салсетт» оставался в устье Дарданелл, Байрон мечтал переплыть пролив, подобно древнему Леандру. Вместе с лейтенантом Экенхедом они попытались вплавь пересечь пролив с европейской стороны, но холодная вода и быстрое течение принудили их отступить. 3 мая они повторили попытку и на этот раз преуспели. Хобхаус взволнованно писал в своем дневнике: «Байрон и Экенхед плывут через Геллеспонт – и перед моими глазами живая сцена из произведения Овидия о Леандре». К словам Хобхауса Байрон добавил свое замечание: «Общее расстояние, которое преодолели мы с Экенхедом, составляет более четырех миль, течение очень сильное, а вода холодная. Мы не устали, только немного замерзли, нам пришлось приложить определенные усилия». Этим подвигом Байрон неустанно гордился. Переплыть Дарданеллы было легче, чем преодолеть Тахо в Лиссабоне, хотя обстановка была более романтичной. Вероятно, более сотни пловцов, начиная со студентов колледжей и заканчивая Ричардом Халлибертоном, с тех пор преодолели Геллеспонт главным образом потому, что Байрон придал новое очарование знаменитому подвигу Леандра.
   Байрон продолжал сообщать о своем приключении в письмах. Он писал Генри Друри, что «течение довольно опасно, поэтому полагаю, что Леандр был слишком изможден, стремясь к своей возлюбленной, чтобы вместе наслаждаться счастьем». Через шесть дней он сочинил веселые строчки, «написанные после того, как автор переплыл из Сестоса в Абидос». В действительности Байрон избежал лихорадки, о чем легкомысленно заявляет в последней строке, и холодная вода не остудила его пыла. С откровенностью, граничащей с вульгарностью, он писал Друри: «Не вижу большой разницы между нами и турками, кроме того, что у нас есть крайняя плоть, а у них нет, они носят длинные одеяния, а мы короткие, мы говорим много, а они мало. В Англии модными пороками являются пьянство и развлечения с женщинами, а в Турции – содомия и курение, мы предпочитаем женщину и бутылку, а турки – трубку и юношу. Турки благоразумные люди. Кстати, я терпимо изъясняюсь по-новогречески. Я могу ругаться по-турецки, но, кроме одного страшного ругательства и слов «хлеб», «вода» и «сводник», я не сильно подвинулся вперед».
   Словно противореча шутливому тону переписки, более серьезному Ходжсону Байрон признавался: «Хобхаус сочиняет стихи и ведет дневник; а я просто смотрю и ничего не делаю… Почти год, как мы за границей. Я мечтаю провести здесь еще не меньше, особенно в тропическом климате, но боюсь, дела не позволят… Надеюсь, ты встретишь меня уже изменившимся, не внешне, а внутренне, потому что я начинаю понимать, что только добродетель способна выстоять в этом проклятом мире. Я устал от пороков, которым предавался во всевозможных видах, и по возвращении домой собираюсь порвать со всеми беспутными знакомыми, забыть вино и плотские утехи и обратиться к политике и этикету».
   В два часа 13 марта путешественники впервые увидели Константинополь с Мраморного моря, минареты больших мечетей, купола и высокие кипарисы, выступающие из тумана. Пройдя мимо Семи Башен, они на закате бросили якорь у мрачных стен султанского дворца. В следующий полдень они вышли на берег у этого величественного сооружения и увидели двух псов, терзающих труп. Путешественники направились в уютную гостиницу в Пере, где располагались европейские посольства. В то время чужестранцам не позволялось жить в стенах старого города, расположенного между Босфором и Золотым Рогом.
   Вскоре путешественники появились в Английском дворце, где британский посол Роберт Адар, который не в состоянии был поддерживать связь с французами, с радостью предоставил гостеприимный кров англичанам. Байрон отказался от комнат, но согласился взять переводчиком янычара, и впоследствии они с Хобхаусом часто обедали во дворце.
   Появление Байрона в лавке, где он намеревался купить трубок, было замечено одним его соотечественником: «На нем был алый плащ с богатой золотой вышивкой и с тяжелыми эполетами. Черты его лица отличались замечательной тонкостью, почти граничащей с женственностью, если бы не мужественный взгляд прекрасных голубых глаз. Он снял украшенную перьями треуголку, открыв кудрявые золотисто-каштановые волосы, придававшие еще больше очарования этому необыкновенно красивому лицу».
   Байрон испытал достаточно, чтобы проникнуться неприязнью к туркам. Их презрение к человеческой жизни и тирания казались ему отвратительными. В отличие от Греции, здесь ему не удалось встретить людей, равных ему по социальному статусу. Посетив винные лавки Галаты, крупнейшие мечети и базары, Байрон вскоре устал от города и вернулся к старой привычке каждодневно выезжать верхом, чтобы увидеть какую-нибудь достопримечательность за пределами Константинополя. Особенно нравилось ему ехать вдоль городских стен, которые тысячу лет полукругом стояли от Золотого Рога до Мраморного моря. Он был глубоко потрясен башнями и «турецкими кладбищами (самыми прекрасными уголками на земле), заросшими кипарисами». Когда весна преобразила сады и землю вдоль побережья Золотого Рога, Байрон стал часто ездить в Долину Свежей Воды, где в верховье Золотого Рога располагался один из «садов удовольствий» султана, или ехал европейским берегом Босфора в деревню Белград, где когда-то жила Мэри Уортли Монтагю, чье знакомство с Поупом делало историю ее жизни еще более увлекательной для Байрона.
   В один из дней всех англичан пригласили на прощальную встречу Ад ара с Каймакамом, посланником великого визиря. Байрон направился во дворец посла в своем великолепном военном одеянии, но, когда понял, что его титул не примут во внимание и ему придется шагать за мистером Каннингом, секретарем в посольстве, он ушел уязвленный. Чувствуя себя оскорбленным, он три дня не мог прийти в себя. В раздражении он угрожал выгнать Флетчера и написал капитану Батхерсту с просьбой «позволить мне взять взамен Флетчера юношу с вашего корабля». Хобхаусу пришлось приложить немало усилий, и после дружеского увещевания Байрон согласился немедленно отправиться в Смирну, однако его остановило личное приглашение Адара отобедать во дворце.
   Оставшиеся дни в Константинополе были омрачены вестями из Англии. 6 июня Хобхаус написал в своем дневнике: «Б. получил письмо от Ходжсона. Ходят слухи, что Эдлстона обвиняют в непристойных действиях». Второе издание «Английских бардов и шотландских обозревателей» раскуплено, и Которн уже готовит следующее, но Байрон сказал Далласу, что отзывы на его сатиру не потревожат его «спокойствия под голубыми небесами Греции», где он намеревается провести лето и, возможно, зиму. Он прибавил, что «мне интересны все климатические условия и все народы; повсюду человечество вызывает презрение своими нелепостями, и чем дальше я путешествую, тем меньше я сожалею, что оставил Англию». В письмах от матери говорится о неудовлетворительном положении дел. Бедную женщину осаждают кредиторы сына. Бразерс, обойщик из Ноттингема, выставил счет размером 1600 фунтов за ремонт и меблировку комнат в Ньюстеде и угрожал судом. Хэнсон, тщетно пытавшийся успокоить кредиторов, чьи счета достигли десяти тысяч, еле набрал три тысячи, да и то благодаря ростовщикам.
   Роберт Адар пригласил Байрона на последнюю аудиенцию у султана, но предупредил, что турки не признают рангов во время процессии. Удостоверившись у австрийского посланника, признанного знатока этикета, что это действительно так, Байрон без особого удовольствия написал Адару: «Я готов принести свои извинения, не только следуя за вашим сиятельством, но даже за вашим слугой, служанкой, быком, ослом или чем угодно, что принадлежит вам».
   Возможно, на Байрона так подействовали новости из Англии, но только в тот же день в письме к Ходжсону (4 июля) он говорит с заметной мизантропией: «На следующей неделе отплывает фрегат Адара: я направляюсь в Грецию, Хобхаус – в Англию. 2 июля исполнился год нашего совместного путешествия. Я знал сотни примеров людей, путешествующих вдвоем, но ни одна пара не вернулась вместе». Однако это мрачное настроение скоро прошло, потому что в тот же самый день Байрон добродушно подтрунивал над Хобхаусом, говоря о его литературном багаже.
   Аудиенция у султана состоялась 10 июля. Хобхаус посвятил ее описанию четыре страницы своего дневника, Байрон же ни слова не упоминает об этом событии. Зрелище во дворце султана, роскошь и великолепие, превосходящие даже богатство дворца Али-паши, не тронули Байрона, потому что он чувствовал себя чужим и был лишь одним из толпы, а не полноправным героем события. Восхваляя турок, он имел в виду тех из них, которых повстречал в Албании. Неизвестный англичанин, видевший Байрона в лавке в Пере, сообщал, что султан остановил взор на красивой внешности молодого лорда, который, по-видимому, «разжег его любопытство».
   «Салсетт» вышел из гавани Константинополя с Адаром, Хобхаусом и Байроном на борту 14 июля. В пути Адар заметил, что Байрон испытывал необыкновенный прилив сил. 17 июля фрегат вошел в гавань Кеос недалеко от мыса Колонн. Байрон со слугами сошли на берег, а Хобхаус сделал в дневнике трогательную запись: «Попрощался, не без слез, с этим одиноким молодым человеком на маленькой каменной террасе в устье залива, обменявшись с ним букетиками цветов».
   В Афинах стояло жаркое лето, однако Байрону было приятней находиться в Греции, чем в Турции. Он говорил, что Константинополь с его мечетями «не сравнится с Афинами, ни один турецкий вид не может быть подобен виду предместий легендарного города». Он вернулся в свои прежние комнаты в доме Макри, но ощущение было уже не то. Очарование невинности пропало. «Обычная традиция здесь, – писал он матери, – расставаться с женами и дочерьми, одарив их на прощанье каким-нибудь золотым пустячком или английским гербом…» Вдова Макри горела желанием отдать свою дочь английскому лорду, но взамен хотела получить или компенсацию в духе вышеупомянутой греческой традиции, или законный брак. Байрон говорил Хобхаусу, что «…старуха, мать Терезы, выжила из ума и полагает, что я собираюсь жениться на девушке, однако у меня есть дела поважнее».
   Несмотря на жару, 21 июля Байрон отправился в Патры, вероятно, чтобы получить от английского консула Стране посылку с Мальты. 25 июля он добрался до Востицы, где вместе с Хобхаусом останавливался у Андреаса Лондоса. Там к свите Байрона прибавился греческий мальчик по имени Евстафий Георгиу, которого он уже встречал в свой первый приезд. Нелепая ревнивая привязанность Евстафия, который был готов сопровождать его в Англию или «в неизвестную страну», забавляла Байрона. Ситуация стала еще нелепее, когда «на следующее утро это милое создание предстало передо мной на лошади в чрезвычайно нарядном греческом одеянии с этими восхитительными локонами, рассыпанными по спине, и к моему вящему изумлению и отвращению Флетчера, с зонтиком для защиты от солнца». Они направились в Патры и остановились у мистера Стране. Далее Байрон добавляет: «Наверное, ни разу в жизни я не прилагал таких усилий, чтобы доставить кому-нибудь радость, и никогда мне это не удавалось меньше… Сейчас он возвращается к отцу, хотя и стал более послушным. Наше расставание было очень трогательным: множество поцелуев, которые сошли бы и для школы, и объятий, способных пошатнуть целое английское графство, а кроме того, слезы (с его стороны) и бесконечные пожелания доброго пути. Все это вкупе с жаркой погодой окончательно обессилило меня».
   Тем не менее Евстафий сопровождал Байрона, когда он вместе со Стране отправился к Вели-паше в Триполицу. Вели даже больше своего отца был очарован Байроном и выразил свое восхищение с меньшей сдержанностью, подарив ему «прелестную лошадку». В намерениях Вели сомневаться не приходилось. «Он сказал, что хочет, чтобы все старики приходили к его отцу, а все молодые к нему. Он почтил меня, назвав своим другом и братом, и выразил надежду, что мы навсегда останемся в хороших отношениях. Все это замечательно, но у него есть неприятная привычка обнимать человека за талию и сжимать ему руку при всех, что является высшим комплиментом, но может чрезвычайно смутить неопытного юнца».
   Наконец Байрон отослал Евстафия домой из Триполицы, потому что «он досаждал мне своими капризами…».
   Когда около 19 августа Байрон вернулся в Афины, то тут же съехал из дома Макри, где его натянутые отношения с матерью Марианы, Катинки и Терезы, несомненно, были помехой для развлечений с девушками[8], после чего поселился в монастыре Капуцинов у подножия Акрополя. Монастырь, построенный вокруг памятника Лисикрату IV века, являлся школой для сыновей европейцев и по причине отсутствия гостиниц – жилищем для путешественников.
   Байрона забавляли фарсовые представления «шести Рагацци», живущих в монастыре, и он был польщен вниманием, оказываемым ему. «В первый день, после того как я познакомился с этими сильфами, – говорил он Хобхаусу, – после двухминутного изучения моей персоны, добродушный синьор Бартелеми запросто сел рядом со мной, сделал мне комплимент и потрепал меня по левой щеке… Но как ты догадываешься, моим другом стал Николо, который между прочим учит меня итальянскому, и мы ведем философские беседы. Я его «padrone», «amico» и одному Богу известно, кто еще». Признавшись Байрону, что будет следовать за ним повсюду, Николо добавил, что они не только будут жить вместе, но и умрут вместе. «Последнего надеюсь избежать, – говорил Байрон Хобхаусу, – а что до первого, то сколько угодно».
   Николо Жиро, пятнадцатилетний брат жены-француженки мистера Лусьери, стал любимцем Байрона, прежде чем тот отправился в Константинополь, и часто сопровождал его в поездках. Вполне возможно, что Николо заполнил эмоциональную нишу, образовавшуюся после разочарования Байрона в Эдлстоне и Терезе Макри. Байрону, как уже говорилось, необходимо было постоянно иметь объект душевной привязанности, а в среде, где со времен Платона такие отношения были обычными и не вызывали нареканий, он опять обратился к своим склонностям, существовавшим со школьных дней. Однако он много повидал на Востоке, чтобы приписывать этим отношениям невинность, которой они обладали в Хэрроу. Все-таки Байрон не мог отделаться от чисто английского смущения, даже от уколов пуританской совести, и этим мы обязаны шутливому тону его писем (в которых он обращается к этой теме), чтобы придать серьезной привязанности характер легкого увлечения.
   В таких отношениях были и восторг, и отвратительный привкус страха. Байрон хотел, чтобы его чувства разделял Хобхаус, «но, – вспоминал он тут же, – ты так упрям и раздражителен, что я даже рад твоему отсутствию. И все же я люблю тебя, Хобби, потому что у тебя так много положительных качеств и так много отрицательных, что невозможно жить с тобой и без тебя». О своих поездках Байрон писал: «Николо сопровождает меня по своей воле, путешествую ли я по морю или по суше». И тут же добавляет: «Я собираюсь возобновить ежедневные конные прогулки в Пирей, где буду плавать, несмотря на жару… Забавно, что турки, как и твой покорный слуга, купаются в нижнем белье, а греки без него…» Мур позднее писал, что больше всего Байрону нравилось, «купаясь в каком-нибудь отдаленном месте, взобраться на скалу, возвышающуюся над морем, и так сидеть часами, глядя на небо и морские волны…». Мур добавляет, что он так полюбил эти одинокие прогулки, «что даже общество его спутника Хобхауса становилось обузой и сковывало его…». Неудивительно, что Хобхаус, который лучше знал Байрона, размышлял: «На каком основании Том делает этот вывод? Он не имеет ни малейшего представления об истинной причине, побуждавшей лорда Байрона отказываться от постоянного общества англичанина». Хобхаус был для Байрона олицетворением английского духа.
   Как-то раз, вернувшись с очередной прогулки в Пирее, Байрон повстречал группу людей, которые должны были привести в исполнение приговор воеводы Афин в отношении девушки, обвиненной в измене. Ее зашили в мешок и собирались бросить в море. Это была турчанка, которую Байрон, вне всякого сомнения, знал, хотя, насколько хорошо, никогда не говорил, и он решил спасти ее. С помощью угроз и подкупа (причем последнее оказалось более действенным) Байрон убедил воеводу отпустить девушку и ночью отправить ее в Фивы[9]. Это событие позднее послужило основой для эпизода «Гяура», страстные строки которого могут говорить о личных переживаниях автора. Байрон признался: «…невозможно было описать все чувства, даже воспоминание о них леденит душу».
   Из писем Байрона очевидно, что он вновь вернулся к безумным страстям, которым предавался в Лондоне зимой 1808 года, и по обычным причинам – разочаровании в идеале и неверии в счастливое будущее – осуществлял свои самые дерзкие юношеские мечты. В письмах к Хобхаусу он ясно намекает, что в Афинах был замешан во множестве интриг, большая часть которых предполагала физическую близость. Тот факт, что он говорит о них намеками и игривыми недомолвками, подчеркивает, что это были не такие связи, которыми можно дерзко похвастаться. 23 августа он писал: «Большую часть дня я занимался спряжением греческого глагола «обнимать»… Уверяю тебя, я сделал большие успехи, но, подобно Цезарю, «nil actum reputans dum quid superesset agendum», должен вернуться к развлечениям, а потом напишу… Надеюсь избежать лихорадки, по крайней мере до конца этого романа, а после пусть попробует». «Развлечения» (во многих письмах именуемые по-латыни «plen. and optabil. Coit.») – шутливый пароль, известный Мэттьюзу и всем друзьям Байрона и обозначающий возможности для физического наслаждения. Несколько недель спустя он писал: «Скажи М. (Мэттьюзу. – Л.М.), что у меня было больше двухсот развлечений, от которых я ужасно устал. Ты ведь знаешь монастырь Менделе? Именно там я совершил свои «подвиги». В то время как эти намеки и ключевая фраза из сочинений Петрония о соблазнении мальчика предполагают связи с мужчинами, существует достаточно доказательств того, что Байрон не отказался также от любовных интриг с жительницами Афин всех национальностей. С обычной откровенностью, которая касается всех его связей с женщинами, он писал Хобхаусу до своего отъезда из Афин: «У меня было полно гречанок и турчанок, но полагаю, что и англичанки остались довольны, потому что мы все подхватили одну и ту же болезнь».
   12 сентября, когда мысли Байрона были еще полны спасением турецкой девушки, леди Эстер Стэнхоуп, своенравная племянница младшего Питта, прибыла в Афины и несколько дней подряд часто виделась с Байроном. Он чувствовал себя неловко рядом с этой странной неженственной женщиной. В письме к Хобхаусу он делает вывод, что «мне совсем не по душе эта опасная штука – женский ум». Леди была также немилостива с Байроном. «Мне он кажется странным. То он унылый и ни с кем не разговаривает, то дурачится со всеми. То он изображает Дон Кихота, вступая в стычку с властями города из-за женщины, а то воображает себя великим человеком. У него порочная внешность – близко посаженные глаза и нахмуренные брови». Позже Эстер развлекала друзей, изображая причуды Байрона, особенно то, как он торжественно отдавал распоряжения слугам по-новогречески.
   То ли чтобы скрыться от этой суровой дамы, то ли по другим причинам, Байрон предпринял вторую поездку в Морею в середине сентября, взяв с собой Николо Жиро и двух слуг-албанцев. Поездка оказалась неудачной. Сначала они были выброшены на остров Саламин, не успев добраться до Коринфа. Потом Байрон подхватил в Олимпии лихорадку, которая задержала его в Патрах: «пять дней в постели с рвотными средствами, хиной и кучей лекарств». Позже он узнал, что обязан жизнью верным албанцам, которые угрожали убить врача, если Байрон не поправится. Наконец 2 октября «природа и Бог» восторжествовали над доктором Романелли. Однако теперь Николо заразился лихорадкой, и Байрон самоотверженно ухаживал за ним. Вернувшись в Афины, он все еще чувствовал себя слабым и изнуренным, но был счастлив, что похудел после болезни, и продолжал соблюдать диету: трижды в неделю ходил в турецкую баню, пил уксус с водой и ел один рис.
   Пока Байрон отсутствовал, в Афины приехали несколько весьма любопытных иностранцев. Байрон познакомился с ними, потому что желал вести философские беседы, чего ему так не хватало после отъезда Хобхауса. Его близкими друзьями стали доктор Питер Бронстед, датский археолог, и Якоб Линк, баварский живописец, которого Байрон попросил сделать несколько зарисовок здешних пейзажей.
   Байрон всегда предпочитал иностранцев своим соотечественникам. Легче, чем другие англичане, он мог приспособиться к их образу мышления. Он достаточно изучил языки, бытовавшие в Греции, чтобы изъясняться. Со своим слугой Андреасом Цантахи он говорил на дурной латыни, но, когда Андреас ушел, а «болвана Флетчера» отослали домой, Байрон принужден был говорить по-гречески. К тому времени он прилично знал итальянский, который был в большом ходу в Греции, и изучал с наставником новогреческий. Ему также помог «довольно сносный французский и некоторые турецкие проклятия, уместные, когда спотыкается лошадь или попался глупый слуга».
   Кроме семей Лусьери и Фовела, которые чувствовали себя в Афинах как дома, Байрон был на короткой ноге с турками и греками, занимающими государственные и церковные должности. 14 ноября он писал Ходжсону: «Позавчера воевода (губернатор Афин) с муфтием Фив (нечто вроде мусульманского епископа) ужинали здесь и по-скотски набросились на сырую баранину, настоятель монастыря напился не хуже меня, так что мой классический пир стал всем известен».
   В хорошем настроении Байрон был великолепным компаньоном, но когда начинал размышлять о чем-нибудь, то становился скучным. Он писал Хобхаусу: «…моя жизнь, за исключением нескольких месяцев, сплошная скука. Я повидал цивилизацию – самую древнюю на планете. Я растратил себя по мелочам, вкусил все удовольствия (так и скажи Мэттьюзу); мне больше не на что надеяться, и теперь надо найти достойный способ выпутаться. Если бы я мог отыскать яд Сократа…»
   Чтобы разогнать скуку, Байрон задумал поездку в Суний, где снова глядел вдаль с высокого утеса и где белоснежные колонны четко выделялись на фоне синего Эгейского моря и островов[10]. Вернувшись в Афины, Байрон с волнением узнал от греческого моряка, бывшего пленником пиратов-майнотов, что двадцать пять разбойников собирались напасть на их компанию у подножия скалы, но испугались свирепого вида албанцев. Байрон начал вести светскую жизнь. Он обедал с англичанами и «ходил на балы и устраивал разные дурачества с афинянками».
   В письме к матери 14 января 1811 года он пытался оправдать себя, во-первых, за то, что отослал Флетчера домой, и, во-вторых, за причины, побудившие его столь долго прожить за границей. Английский слуга давно был для него помехой. «Кроме того, постоянные страдания по говядине и пиву, глупое, нелепое презрение ко всему иностранному и потрясающая неспособность к языкам сделали его, как и любого другого слугу-англичанина, обузой». Байрон заверил мать, что добился успехов в светской жизни: «Я виделся и говорил с французами, итальянцами, немцами, датчанами, греками, турками, армянами. И, оставшись при своем мнении, могу судить о странах и нравах других народов. Когда я вижу превосходство Англии, которое, кстати говоря, сильно преувеличено, я радуюсь, а когда вижу, что она уступает другим странам, то по меньшей мере становлюсь умудренным опытом. Я мог бы сто лет прожить в своей стране, задыхаясь в ее городах или замерзая в деревнях, и не узнать ничего интересного и забавного».
   20 января, за два дня до своего двадцать третьего дня рождения, Байрон радостно писал Ходжсону: «Я живу в монастыре капуцинов, передо мной Гимет, позади Акрополь, справа храм Юпитера, вдалеке стадион, слева город. Вот вам, сэр, живописный пейзаж! Каждый день я обедаю вальдшнепами и кефалью, у меня три лошади (одна из них – подарок от паши Морей)…»
   Испытывая потребность в творчестве, Байрон занялся написанием замечаний к «Чайльд Гарольду», где выразил свои взгляды на греческую нацию. Когда он писал греческие стансы к поэме, то высказался в том смысле, что греки должны полагаться на себя, если хотят быть свободными: «Рабы, рабы! Иль вами позабыт закон, известный каждому народу? Раб должен сам добыть себе свободу!» Однако после размышлений и бесед с греками и европейцами Байрон заключил, что у греков недостаточно своих сил, чтобы изменить унизительное положение, в которое их поставили века рабства: «…одно вмешательство европейцев может освободить греков…» Они не утратили надежду, но они разделены. Возможно, на взгляды Байрона оказал влияние его учитель греческого языка Мармаротури, ученый и признанный лидер греческих патриотов, который обратил его внимание на некую «сатирическую поэму в ролях между русским, английским и французским путешественниками и воеводой Валахии, архиепископом, купцом и примасом, чье настоящее состояние полного распада автор приписывает турецкому игу». Тема сатиры заключалась в том, что бездействие и жадность привилегированных классов в греческом обществе превратили их в пособников тирании. Однако, придерживаясь трезвого взгляда на греков, Байрон пытался избежать крайностей, в которые впадали те, кто либо называл их всех «канальями», либо идеализировал их, памятуя о прошлых подвигах.
   Байрон с убеждением писал: «…мне кажется, что сложно заявлять однозначно, как заявляет большинство людей, что греки никогда не станут лучше, потому что они плохие… Сейчас, подобно ирландским католикам и евреям по всему миру, они обладают всяческими пороками, способными отвратить человечество. Их жизнь – борьба с правдой, они жестоки, чтобы защитить себя… Клянусь Немезидой! За что им быть благодарными? Туркам – за их кандалы и европейцам – за нарушенные обещания и лживые советы? Они должны быть благодарны художнику, который запечатлевает развалины, и антиквару, который растаскивает их; путешественнику, чьи слуги секут их, и писаке, который обливает их грязью в своем журнале. Вот каков их счет к иностранцам».
   В конце января наконец прибыло разрешение на путешествие в Сирию и Египет, о котором просил Байрон, и он с новой силой начал просить Хэнсона о переводе денег. Твердо решив не продавать Ньюстед, он писал матери: «Ньюстед – единственное, что привязывает меня к Англии, и, если его не будет, ничто не заставит меня вернуться на север. Я ощущаю себя гражданином мира, поэтому тот уголок, где великолепный климат, всяческие удобства, намного более дешевые, чем жизнь в английском колледже, станет для меня родиной, как острова архипелага».
   Хобхаусу Байрон писал: «Весной я собираюсь увидеть гору Сион, Дамаск, Тир, Сидон, Каир и Фивы». Однако денежного перевода все не было, и постепенно Байрон утратил интерес к путешествию и вновь вернулся к сочинительству. В феврале и марте он написал две поэмы, состоящие из героических куплетов. Одна была попыткой продолжить успех «Английских бардов и шотландских обозревателей», представляла собой сатиру на современников и называлась «Подражания Горацию». Другая была грубой и злой сатирой на лорда Элджина – грабителя Греции. Чувства Байрона еще больше накалились после того, как он принял сторону греков в борьбе против чужеземцев. В куплетах, в выражениях более энергичных, чем ранее в «Чайльд Гарольде», он просит Минерву «проклясть Элджина и всех его потомков». Англия не несет ответственности за него: он родом из Каледонии, «страны скупости, софистики и мглы».
   Весной сложившиеся обстоятельства принудили лорда Байрона начать неохотно подумывать о возвращении в Англию. Многие хорошие знакомые-европейцы тоже уезжали, и он устроил в их честь прощальный обед. Зима в Афинах оказалась «самой веселой и сказочной», писал Байрон. Бурная жизнь стала причиной недомоганий. «Мое здоровье изменилось самым варварским образом, – писал Байрон Хобхаусу 5 марта, – я поправлялся и опять худел (каким и являюсь в данное время), у меня был кашель, катар и геморрой…»
   Когда пришел день расставания, Байрон испытал большие душевные муки, чем мог предполагать. Прежде всего он трогательно распрощался со своими верными албанцами. Дервиш перенес разлуку тяжелее всех. Он швырнул на землю деньги, которые предложил ему Байрон в качестве прощального подарка, и, «стискивая руки, поднесенные ко лбу, со стенаниями бросился вон из комнаты. С этой минуты и до моего отъезда он не переставал жалобно сетовать, и все попытки утешить его вызывали лишь один отклик: «Он оставляет меня!» Расставание Байрона с «афинской девушкой» было нежнее, чем он сообщил Хобхаусу. Ему он писал: «Я уже был готов взять Терезу с собой, но ее мать потребовала 30 000 пиастров (600 фунтов)!»
   По иронии судьбы, на корабле «Гидра», пришвартовавшемся в порту Пирей, одновременно находились сам Байрон, рукопись «Проклятие Минервы», которая содержала жестокие обличительные нападки на лорда Элджина – грабителя Греции, и последняя порция мраморных статуй лорда Элджина в сопровождении Лусьери, агента лорда и друга Байрона. У Байрона был свой груз. Кроме Николо Жиро, которого он собирался поместить в школу на Мальте, он вез «четыре древних черепа из Афин, найденных в саркофаге, фиал яда, четырех живых черепах, борзую, двух слуг-греков, один из которых был афинянином, другой – яниотом, но оба говорили только по-гречески и по-итальянски». Корабль должен был отплыть 11 апреля, но задержался до 22-го.
   В разгаре весны Байрон покинул наконец Афины. Его мысли были устремлены на восток. Выходец страны, где «солнце светит лишь два месяца в году», как он позже писал в поэме «Беппо», Байрон был очарован душистым воздухом и ясным небом Греции, даже будучи в Превезе. Но только после зимы в Афинах природа так прочно завладела всеми его чувствами. В замечаниях к «Чайльд Гарольду» он воспел страну апельсинов и маслин: «…даже не принимая во внимание магическую силу имени, можно сказать, что само расположение Афин будет желанно для знатоков искусства и природы. Лично мне показалось, что там вечная весна: за восемь месяцев я ни разу не провел дня без конных прогулок, дожди там нечасты, на равнинах никогда не лежит снег, а облачный день – редкость».
   Естественно, говоря о «климате Востока», Байрон имеет в виду нечто большее, чем простую погоду. Понятие это включает людей, города, нравы и весь уклад жизни. Его смысл могут оценить только те, кто достаточное время пожил здесь. Для Байрона, привыкшего к холодным туманам Англии, безоблачные небеса, изумрудная вода, сверкающая в ярких лучах солнца, стали олицетворением Востока. В великолепных строках своих «восточных поэм» воспоминание об этой прекрасной стране расцвечивает яркими красками некоторые банальные штампы, которыми грешат стихи Байрона о Греции. Сквозь поток красноречия проблескивает луч света, который так очаровывает любителей Эллады всех времен. Описание заходящего над Мореей солнца, открывающее поэму «Проклятие Минервы» и впоследствии перенесенное в поэму «Корсар», олицетворяло Грецию Байрона, лучезарный свет являл собой противопоставление сумрачным небесам Англии, свобода и открытость – противовес английской сдержанности и лицемерию. Именно вторая зима в Афинах и пригороде привела к тому, что молодой Байрон был окончательно покорен Грецией. Неизгладимые воспоминания о Востоке и «Стране солнца» стали отчасти причиной непроходящей ностальгии поэта по «зеленому острову» его воображения.
   Все еще не оправившись от болезни, Байрон высадился на Мальте. Миссис Спенсер Смит по-прежнему терпеливо ждала своего возлюбленного. Позднее Байрон рассказал леди Мельбурн об их странной встрече во дворце. «Губернатор был настолько добр, что позволил нам встретиться для одного из самых ужасных объяснений. Это произошло в самый знойный день, когда дул сирокко (и сейчас при воспоминании об этом я покрываюсь потом), в промежутках между приступами лихорадки, чему немало способствовала моя любовь, я опасался в равной мере малярии и пробуждения былой страсти». В продолжение Байрон сообщил леди Мельбурн, что миссис Смит в то время (сентябрь 1812 года) писала мемуары в Вене, «в которых я предстану бездушным человеком и где ничего не осталось от сказочной любви, из-за которой мне пришлось рисковать жизнью и потерей рассудка. Там будут лишь разные пустяки и глупая переписка…».
   Несомненно, эта связь усугубила и без того мрачное душевное состояние Байрона, несмотря на бодрый тон его писем. Он говорил о своей болезни Хобхаусу: «…почти каждый день случается припадок, сначала принуждая меня покаяться Гарри Гиллу, а затем вознося на крыльях лихорадки, которая заканчивается таким обильным потом, что требуется человек для перемены белья всю ночь».
   Байрон уже договорился об отплытии на фрегате «Во-лаж» в начале июня, но по мере того, как тянулись знойные дни, он все более становился склонен к нелестному копанию в себе. Его настроение отражено в заметках, в которых он объясняет причины «необходимости перемен» в жизни: «Во-первых, в двадцать три года лучшие дни уже позади и в душе скапливается горечь. Во-вторых, я повидал людей и разные страны и нахожу их всех несносными, но, пожалуй, все же я бы высказался в пользу турок. В-третьх, моя душа устала (здесь он процитировал несколько строк из оды Горация «К Венере». – Л. М.). В-четвертых, человек, хромой на одну ногу, находится в унизительном положении физически неполноценного, которое все усугубляется с годами, делая его под старость брюзгливым и несносным. Кроме того, в другой жизни у меня будет две, если не четыре, ноги, в качестве компенсации. В-пятых, я становлюсь себялюбивым мизантропом. В-шестых, мои дела на родине и за границей идут неважно. В-седьмых, я все испытал и удовлетворил свое тщеславие, даже касающееся писательского триумфа».
   Когда 2 июня Байрон отплывал на фрегате «Волаж», самым грустным было прощание с Николо Жиро, единственным существом, которое, теперь он это понял, любило его по-настоящему преданно. После отъезда Байрона Николо продолжал писать ему по-гречески, по-итальянски и позднее по-английски, выражая свою признательность и любовь[11].
   Чтобы скоротать скуку во время морского путешествия, Байрон писал письма друзьям в Англии, сообщая им о своем скором приезде. Ему пришлось утешать Хобхауса, который так и не помирился с отцом и намеревался вступить в территориальную армию. Байрон уверял его, что ему не следует беспокоиться о долге (когда они расстались, Хобхаус был должен Байрону 818 фунтов 3 шиллинга). Он сообщил Далласу, своему литературному агенту, что подготовил для Которна подражание «Искусству поэтики» Горация, но ни словом не обмолвился о «Чайльд Гарольде», об откровенных строках которого так тревожился.
   7 июля, когда фрегат попал в штиль у Бреста, Байрон написал Генри Друри, в своем обычном шутливом духе жалуясь на недомогания: «Приложенное письмо написано вашим другом, врачом Такером, которого я встретил в Греции, а потом на Мальте, где он посещал меня по поводу трех жалоб: гонореи, трехдневной лихорадки и кровотечений, которые приключились со мной одновременно, хотя врач и уверял меня, что эти злостные болезни не обостряются одновременно, – приятно это слышать, хотя меня они посещали с регулярностью часовых».
   Байрон ступил на родную землю в Ширнессе 14 июля 1811 года, два года и двенадцать дней спустя после отплытия из Фалмута. Возможно, он до конца не отдавал себе отчета в том, насколько глубокое впечатление произвело на него это путешествие. Внешне он казался по-прежнему беззаботным. «По-моему, из этой поездки я вынес лишь поверхностное знание двух языков и привычку жевать табак», – писал он сестре Августе. Однако отпечаток, который наложила поездка, был более глубоким.
   Впечатления, полученные за границей, сделали Байрона еще более непримиримым к узким ортодоксальным взглядам. «Могу поспорить, что десять мусульман не уступят вам в любви к ближнему, искренних молитвах и соблюдении законов в отношении своих соплеменников», – писал он Ходжсону, обеспокоенному его смелыми высказываниями. Политические взгляды Байрона стали шире из-за возможности сравнивать правительственную тиранию дома и в других странах. Но важнее всего было то, что на Востоке Байрон жил в таких необыкновенных условиях, которые невозможно забыть, а размышления о встреченных им удивительных людях постоянно питали источник его житейской мудрости. Он часто обращал свой взор к теплым краям, где «кипарис и мирт – символы дел, творимых под небом». Много раз в последующие годы, когда обстоятельства личной жизни пробуждали желание Байрона бежать прочь, он начинал подумывать о возвращении на берега Средиземного моря.
   «Если я стал поэтом, – говорил он Трелони, – то этим я обязан воздуху Греции». Кроме неиссякающих милых сердцу Байрона фантазий, сюжеты которых он вывез с Востока и воплотил в своих произведениях, в нем глубоко укоренился космополитизм. Не случайно он выбрал отрывок из «Le Cosmopolite» девизом к «Чайльд Гарольду». Ему было суждено стать гражданином мира задолго до начала своих скитаний; домой он вернулся убежденным космополитом и всегда смотрел на предрассудки и предубеждения «маленького сурового острова» с точки зрения знаний о «нравах и образе мыслей других людей».

Глава 9
Тирза – радикал в парламенте
1811–1812

   Когда 14 июля 1811 года Байрон прибыл в Лондон, то немедленно взялся за дела и начал возобновлять знакомства, что позволило ему отвлечься от грустных мыслей, не оставлявших его по пути домой. Его первым гостем стал Скроуп Дэвис, который в тот же вечер пришел пьяный, с «новым набором острот». Хобхаус, в конечном итоге подчинившийся желаниям своего отца и присоединившийся к армии в чине капитана, прислал Байрону привет из казарм в Дувре. Даллас, которого уже предупредили, что у Байрона готова рукопись, зашел к поэту, не теряя времени даром. Байрон признался ему, что «сатира мне лучше всего удается», и показал «Подражания Горацию». Даллас, любивший приписывать себе честь открытия «Чайльд Гарольда», впоследствии вспоминал, что был разочарован и спросил Байрона, не написал ли он чего-нибудь еще, «блуждая под безоблачными небесами Греции». Тогда Байрон достал из чемодана рукопись «Чайльд Гарольда» и показал Далласу.
   Только после переговоров с Уолтером Райтом, бывшим генеральным консулом Ионических островов и автором поэмы «Ионические времена», которую высоко оценил Байрон в «Английских бардах…», осторожный Даллас поверил, что «Чайльд Гарольд» имеет все шансы на успех. Он расхвалил поэму и убедил Байрона позволить ему найти издателя. Так обстояли дела, когда Байрон уехал в Ситтингборн на встречу с Хобхаусом. Он был так же рад встрече с ним, как радовался и расставанию год назад. По его возвращении Даллас, убежденный в успехе поэмы (Байрон предоставил ему издательское право, придерживаясь представления о том, что джентльмену не подобает брать деньги за стихи, как какому-нибудь писаке), был огорчен, потому что теперь Байрон, кажется, не хотел печатать поэму. Вероятно, его сомнения усилились после разговора с Хобхаусом. На Востоке Джон Кем успел прочитать часть поэмы, если не всю, и предупредил Байрона о реакции критиков на разоблачительные мотивы некоторых строк.
   Далласа беспокоило еще и то, что первоначально Байрон наотрез отказался вычеркнуть или изменить некоторые строки, выражающие сомнение в религии и политическом курсе. Однако уверенный, что ему удастся убедить Байрона смягчить опасные места, Даллас продолжал льстить автору, восхваляя его поэму и пророча ей успех. Вскоре Байрон изменил решение, потому что на самом деле мечтал увидеть свой труд напечатанным, хотя бы и без имени автора. Даллас отнес рукопись Джону Меррею, который владел издательским домом и книжной лавкой на Флит-стрит, 32.
   Отец Меррея занялся книгоиздательским бизнесом в 1768 году. Унаследовав его дело в 1795 году, Джон Мер-рей Второй уже в 1811 году приобрел репутацию хорошего издателя благодаря своим тонким суждениям и инициативе. Он был связан со многими известными литераторами своего времени: Вальтером Скоттом, Исааком Дизраэли, Робертом Саути и Уильямом Гиффордом. Основав в 1808 году «Ежеквартальное обозрение», Меррей стал его издателем. И Байрону и Меррею повезло, потому что Гиффорд, которого Байрон считал величайшим критиком современности, был одновременно редактором «Ежеквартальника» и первым помощником Меррея.
   Пока длились переговоры, Байрон тщетно пытался уладить свои финансовые дела, но лишь увеличивал долги. Он согласился приобрести за двести гиней экипаж у своего старого друга «дерзкого Уэбстера», который был королем розыгрышей в Ньюстеде. Уэбстер женился на леди Фрэнсис Эннсли, дочери первого графа Маунтнорриса и восьмого виконта Валентия. Байрон иронически поздравил его: «Я последую твоему примеру, как только получу подобающую сумму за свой титул».
   Но на следующий день (1 августа) все затмило сообщение о том, что серьезно больна мать Байрона. По пути домой он написал ей, что заедет, как только закончит дела в городе, и добавил: «Я привез тебе шаль и много розового масла…» Но Байрон побаивался этой встречи, потому что, подобно своему отцу, лучше уживался с матерью, будучи на расстоянии. Когда сообщили весть о болезни, Байрон был на мели и вынужден был просить у Хэнсона 40 фунтов, чтобы выехать в Ньюстед. Но когда он был еще в Лондоне, слуга сообщил ему, что миссис Байрон скончалась.
   Байрон не сразу осознал утрату. Но в Ньюстеде чувство потери полностью овладело им. Кровные узы и воспоминания детства открыли дорогу угрызениям совести и жалости. Служанка миссис Байрон нашла сына сидящим в темноте подле тела матери и оглашающим комнату тяжелыми вздохами. Внезапно он разразился слезами и воскликнул: «Ах, миссис Бай, всего один друг был у меня в мире, да и того больше нет!»
   Еще до похорон миссис Байрон последовала другая ужасная весть. Чарльз Скиннер Мэттьюз, самый любимый из кембриджских друзей Байрона, погиб ужасной смертью, попав в водоворот на реке Кем. В утро, когда должны были состояться похороны матери, Байрон не мог заставить себя пойти на церемонию в церкви Хакнелл Торкард и остался стоять в дверях аббатства, пока похоронная процессия не скрылась из виду. Мур вспоминал: «Повернувшись к юному Раштону, он выразил желание, чтобы тот принес боксерские перчатки, и начал свои обычные упражнения. Но видимо, скоро обессилел, отбросил перчатки и закрылся в своей комнате».
   Что бы ни говорила мать в гневе и раздражении, Байрон знал, что она желала ему добра. В его отсутствие она твердой рукой вела хозяйство в Ньюстеде. Распустила часть слуг, чтобы уменьшить расходы, зорко следила за работой оставшихся и стала настоящей грозой для посягающих на частную собственность. Она гордилась успехами своего сына и была уверена, что его ждет великое будущее. Вероятно, он был тронут, найдя среди вещей матери переплетенный том отзывов и замечаний по поводу его поэм с ее собственными пометками на полях.
   Сообщение о третьей смерти окончательно сломило Байрона. Скончался его друг по Хэрроу, Джон Уингфилд. Только Хобхаусу он мог написать о своих чувствах: «В смерти для меня есть что-то такое необъяснимое, что я даже не могу говорить и думать об этом. Когда я увидел тление и смерть, то на минуту подумал, что это я умер, а не мать».
   С мыслями о смерти Байрон приступил к составлению завещания. Поместье Ньюстед должно было перейти к его кузену Джорджу Байрону. Николо Жиро из Афин он оставлял 7000 фунтов, которые должны были выплачиваться ему до достижения совершеннолетия. Хэнсон получал 2000 фунтов, а долг Дэвису должен был быть уплачен. Библиотека и мебель переходили к Хобхаусу и Дэвису, которых он назначил душеприказчиками. И как и в завещании 1809 года, Байрон просил, чтобы его захоронили просто, без всякой надписи на памятнике, рядом с собакой Боцманом в Ньюстеде. Если наследники будут возражать («по причине ханжества или по какой-либо другой»), поместье должно перейти к его сестре на тех же условиях.
   Прошло уже несколько месяцев со дня приезда Байрона на родину, а он еще не видел Августы. Прознав, что ее оскорбили его нападки на лорда Карлайла в «Английских бардах…», он не писал ей из-за границы. Но ее нежное участие в нем после смерти миссис Байрон побудило Байрона написать вежливый ответ. Он подшучивал над быстрым прибавлением семейства: «Несмотря на уверения Мальтуса, благодаря сражениям, убийству и внезапной смерти чаша нашего терпения переполнилась, и, думаю, за последнее время мы испытали немало этих перипетий, поэтому я воздаю тебе хвалу за твое почтенное поведение».
   В Ньюстед приехал Скроуп Дэвис. «Его жизнерадостность (даже смерть ей не помеха) помогла мне, – писал Байрон Ходжсону, – но все же наш смех звучал неискренно… Я одинок и никогда прежде не ощущал, что одиночество столь тягостно». Байрон обратился к делам, чтобы отвлечься. Меррей был решительно настроен издать «Чайльд Гарольда», возможно, после заверений Далласа в том, что ему удастся заставить автора изменить некоторые строчки, выражающие еретические взгляды. Байрон уже пошел на уступку. Он прибавил к поэме несколько строк, посвященных бессмертию:
Но если есть тот грустный мир теней,
Что нам мужи святые описали…

(Перевод В. Левика)
   Но больше Байрона беспокоило то, что Меррей хотел указать его имя на титульном листе. Он осознавал, что поэма слишком откровенно обнажит его внутренний мир и что критики, благосклонно относившиеся к его сатире, снова осудят его, как осудили ранние лирические стихи. Байрон хотел заслужить одобрение Гиффорда и боялся, что тот, будучи редактором консервативного «Ежеквартальника» и помощником Меррея, осудит сентиментальность и либерализм «Чайльд Гарольда». Когда Байрон узнал, что Меррей без его согласия обратился к Гиффорду, то пришел в ярость. Он хотел, чтобы мнение Гиффорда было объективным. «Это давление, унижение, ползание на коленях, подхалимство, – говорил он Далласу, – я рассержусь на Меррея. Это подлый, жалкий поступок, достойный подмастерья…» Но было слишком поздно что-либо изменить, и благоприятный отзыв Гиффорда побудил Меррея издать «Чайльд Гарольда».
   Байрон неохотно согласился на то, чтобы его имя указали на титульном листе, и еще острее осознал, что будет невозможно отделить его героя от него самого. Эти переживания могли подтолкнуть Байрона на смягчение слишком резких строк, посвященных договору в Синтре, и вычеркивание куплета о «противоестественных любовных связях Бекфорда». Получилось так, что Байрон больше прославился благодаря своему «Чайльд Гарольду», чем сатирическим поэмам. Он всячески препятствовал публикации «Подражаний Горацию», что собирался сделать Которн, окрыленный успехом «Английских бардов…», выдержавших четыре издания.
   Хотя Байрон это тщательно скрывал, но ни дела, ни удовольствия не могли заполнить душевной пустоты. В ответ на кроткие утешения Далласа он написал: «Твое письмо предполагает, что мои чувства более остры, чем есть на самом деле: хотя я чувствую себя глубоко несчастным, но одновременно со мной случаются приступы какой-то больной радости, смеха безо всякой причины, который я не могу подавить и который не приносит мне облегчения. Однако равнодушный решит, что я в превосходном расположении духа».
   Нелепому Уэбстеру, пригласившему его насладиться тихими радостями у семейного очага, Байрон писал: «Зимой я нагряну к вам из чистой зависти, подобно Люциферу, который искушал Адама и Еву». Августе он писал с дружеским подтруниванием: «О финансовых неприятностях, упомянутых тобой в последнем письме, я никогда не подозревал, однако эта «болезнь» в нашей семье наследственная… Не знаю, что имел в виду Скроуп Дэвис, сказав тебе, что я люблю детей. Мне настолько отвратителен их вид, что я всегда предпочитал личность Ирода».
   Августа переживала, потому что ее супруг, полковник Ли, поссорился с принцем Уэльским, у которого служил конюшим. Последствия могли быть самыми пагубными. Байрон писал: «Помни, что у тебя есть брат, что бы ни случилось, и мой дом станет твоим домом… Не могла бы ты навестить меня до Рождества? Апартаменты мои настолько огромны, что два человека могут жить в них, не видя, не слыша и не встречаясь друг с другом… Короче говоря, это превосходный особняк для супружеской четы: мы с женой будем так счастливы в нем – каждый в своем крыле».
   Байрон скитался по опустевшему аббатству, одинокий и безутешный. Даллас и Ходжсон беспокоились о нем, потому что его скептицизм усиливался с каждым днем. Даллас продолжал спорить насчет свободолюбивых строк «Чайльд Гарольда», обращаясь, когда религиозные аргументы иссякали, к предстоящим расходам и опасности, угрожающей репутации автора. Ходжсон был еще более серьезен.
   Байрон отвечал честно: «Не хочу иметь ничего общего с вашим бессмертием, мы и так страдаем в этой жизни, чтобы еще рассуждать о другой». Однако Ходжсон был решительно настроен на то, чтобы обратить своего друга в истинную веру. Используя девиз Байрона, он увещевал его: «Верьте Байрону!» Не полагаясь на свои силы, он призывал Байрона прочитать «Аналогию» Батлера и «Свидетельства» Пэйли – книги, к которым обращались священнослужители, чтобы опровергнуть несостоятельность неверующих, которых прибавилось после века Просвещения и научного прогресса.
   На это Байрон отвечал еще более резко: «Бог объявил бы свою волю без книг, особенно принимая во внимание то, как мало людей могли их читать во времена Иисуса из Назарета. Он объявил бы свою волю, если бы захотел установить определенный порядок поклонения. А что касается вашего бессмертия, то почему люди умирают, если они должны жить? А наша плоть, которая должна возродиться, стоит ли она того? Надеюсь, если моя того стоит, то у меня будут ноги получше, чем те, что были эти двадцать два года, а иначе я буду последним в очереди в рай».
   Скучная размеренная жизнь не была нарушена даже с приездом одноклассника по Хэрроу, Джона Клэриджа. Он говорил Хобхаусу: «…Скроуп Дэвис не обладает, по-видимому, большим умом и половиной всех прекрасных качеств, но является душой общества, а мой старый друг, честный и преданный, с множеством добродетелей, скучает сам и заставляет скучать других». Но у Байрона появились другие развлечения. Он опять начал собирать «кружок чувственных удовольствий»: привез из Ворвикшира Люси, «прогнал неприятных личностей и заменил их другими, многообещающими. Люсинда стала главной над всеми слугами в доме».
   В конце сентября Байрон уехал в поместье в Ланкашире и вернулся в Ньюстед только 9 октября. Его нагнала весть о смерти хориста Джона Эдлстона в прошлом мае. Байрон писал Далласу: «Похоже, в юности мне суждено испытать всю горечь утрат. Друзья уходят, и я останусь одиноким деревом, пока не завяну». Единственной отдушиной были стихи. Байрон излил свое горе в поэме «К Тирзе». Использовав имя женщины, он мог свободно выражать свои чувства:
И взгляд, незримый для другого,
И смех в глазах, мелькавший вдруг,
И мысль, понятную без слова,
И дрожь соединенных рук.

(Перевод В. Левика)
   На следующий день Байрон отправил Далласу куплет к «Чайльд Гарольду», начинавшийся словами:
Ты, с кем ушли Любовь и Счастье в землю,
Мой жребий – жить, любить, но для чего?

(Перевод В. Левика)
   Сообщив Далласу о смерти Эдлстона, Байрон счел нужным оправдаться. «Думаю, уместно сообщить, что этот куплет имеет отношение к событию, которое произошло после моего прибытия в Англию, а не к смерти друга».
   С Хобхаусом Байрон мог быть откровеннее: «Сейчас мне очень тяжело, не знаю, как объяснить тебе причину. Ты ведь помнишь Э. из Кембриджа – он мертв. Это случилось в прошлом мае, его сестра недавно сообщила мне. Хотя я знаю, что мне не следовало больше его видеть, все равно его смерть потрясла меня больше, чем я мог предположить».
   В середине октября Байрон выполнил давно данное обещание и навестил Дэвиса, который был студентом в Кингз-колледже в Кембридже. Встреча была одновременно приятной и тягостной, поскольку все старые друзья ушли, а знакомый двор колледжа был наполнен призраками прошлого. Байрона тяготила река Кем, где они плавали с Лонгом и где утонул Мэттьюз, а хор церкви Святой Троицы навевал горькие воспоминания. Куда бы Байрон ни пошел, всюду были напоминания о веселых каждодневных прогулках и поездках по реке с Эдлстоном. И как обычно, он обратился к стихам. «Чайльд Гарольда» он закончил данью памяти мертвого певца церковного хора.
   В Кембридже Байрон получил письмо от Томаса Мура, ирландского поэта, в котором тот повторял вызов на дуэль, уже присланный прежде, но удержанный у себя Ходжсоном. Кровь ирландца вскипела от строк в «Английских бардах и шотландских обозревателях», в которых говорилось о его фарсовом поединке с Фрэнсисом Джеффри, редактором «Эдинбургского обозрения». Теперь, когда Байрон вернулся в Англию, Мур решил, что дело чести – написать второе письмо, однако сам он не горел жаждой поединка, поскольку недавно женился. Он намекнул, что если получит удовлетворительное объяснение, то будет только рад знакомству с Байроном.
   Ирония заключалась в том, что Байрон был бы тоже рад познакомиться с автором поэм, написанных под псевдонимом Томас Маленький, которые с жадностью читал в детстве. После изысканных словесных упражнений с обеих сторон Байрон легко убедил Мура в том, что «к вам я отнюдь не настроен враждебно». Колкость была направлена на Джеффри, которого Байрон считал своим главным противником из-за критических статей в «Эдинбургском обозрении». Мур с радостью принял это объяснение и согласился встретиться с Байроном. Он сообщил своему близкому другу, поэту Сэмуэлю Роджерсу, что встреча состоится у него дома.
   В Лондоне Байрон вновь ощутил внимание критиков к своей личности и, собираясь познакомиться с Муром, Роджерсом и другими членами признанного литературного круга, пожалел, что слишком откровенно описал свои чувства в «Чайльд Гарольде». Он предупредил Далласа: «Я ни в коем случае не собираюсь ассоциировать себя со своим героем и буду отрицать любое отношение к нему. Я не хочу быть таким, каким сделал своего героя».
   Долгожданный обед в доме Роджерса состоялся 4 ноября. Кроме Мура, там был Томас Кэмпбелл, автор «Радостей надежды» и «Гертруды из Вайоминга». Вероятно, Байрон с трудом мог сдержать волнение, когда вошел в комнату, поскольку Роджерс, который был старше его на двадцать пять лет, и Кэмпбелл являлись единственными современными писателями, кроме Гиффорда, о которых Байрон лестно отозвался в «Английских бардах…». Их, в свою очередь, поразила внешность молодого лорда, и они были польщены его почтением.
   Гостям пришлось пережить несколько неловких минут, потому что Байрон был на строжайшей диете, состоявшей из сухих бисквитов и содовой воды, и, поскольку в доме Роджерса этого не оказалось, пообедал размятым картофелем, сбрызнутым уксусом. Однако когда разговор коснулся литературы, Байрон оживился и очаровал своих новых знакомых. Особенно поладил он с Муром, который позднее вспоминал: «С момента нашей первой встречи нечасто выдавался день, когда мы с лордом Байроном не виделись, и наше знакомство переросло в искреннюю дружбу так быстро, как редко случается».
   Байрон тоже был доволен новыми знакомцами, которые оказались не какими-нибудь вульгарными писаками: впервые в жизни он на равных беседовал с теми, кого считал цветом литературы Англии. Однако, когда он попытался привести на встречу своих друзей, результат оказался неожиданно плачевным. Во время обеда с Муром и Роджерсом Ходжсон «напился и вел себя отвратительно». Байрон объяснил Хобхаусу, что друг Ходжсона, преподобный Блэнд, «из-за проститутки вызвал на дуэль офицера драгун; понадобилась помощь Ходжсона, который вовремя вмешался, чтобы предотвратить кровопролитие и потерю места Блэндом. Блэнд безумен, безумен, словно белены объелся, страшный, тощий, как олень во время гона, и все из-за дряни, которая не стоит и гроша. Она вульгарная проститутка, как уверил меня драгун, и тем не менее Блэнд хочет жениться на ней. Ходжсон хотел жениться на ней, офицер хотел жениться, ее первый соблазнитель хотел жениться (семнадцать лет назад). Я видел этот феномен и оценил ее на семь шиллингов».
   Неудивительно, что Мур, который, можно сказать, вылез из грязи в князи, поднявшись с весьма низкой ступени (его отец был дублинским бакалейщиком – занятие, наиболее презираемое мещанами) до лучших гостиных Лондона, считал друзей Байрона ниже себя.
   Новые друзья дали Байрону творческий импульс. Он писал Хобхаусу: «Роджерс – один из самых превосходных и скромных людей, а Мур – воплощение совершенства». Однако Байрон по-прежнему оставался верен старым друзьям, даже подшучивая над ними, как над Уэбстером. «Его жена очень хорошенькая, и я ошибусь, если не скажу, что пять лет спустя он начнет думать так же. Знаю, что люди склонны к преувеличению, но мне кажется, что она относится к нему с долей презрения, хотя осмелюсь сказать, что, возможно, это всего-навсего выдумка женоненавистника. Сейчас Уэбстер счастливейший из смертных и попросил меня сходить с ними на трагедию, чтобы посмотреть, как плачет его жена!»
   Но несколько дней спустя Байрон мрачно писал Ходжсону: «Сегодня священный день отдохновения, который я никогда не провожу за приятными занятиями, как было возможно в Кембридже. Но даже там звук органа навевает на меня печальные воспоминания». Байрон услышал песню, напомнившую ему об Эдлстоне, после чего написал еще одну поэму «К Тирзе»: «Прочь, прочь печальные звуки». Об этом он теперь стремился забыть. «У меня много планов, – писал Байрон, – иногда я опять подумываю о возвращении на Восток и о моей милой Греции».
   А пока он с упоением вращался в лучших литературных кругах столицы. Он писал Ходжсону: «Кольридж нелестно отозвался о «Радостях надежды» и о прочих радостях. Мистер Роджерс присутствовал при этом и слышал, как оратор делал ему косвенный выговор. Мы собираемся встретиться и послушать о новом искусстве поэзии в понимании этого раскольника…» 15 декабря Байрон писал своему другу, Харнессу: «Завтра я обедаю с Роджерсом и буду слушать Кольриджа, который, кажется, сейчас неистовствует». Еще учась в Хэрроу, Байрон полюбил театр и теперь опять вернулся к своему былому увлечению. Он видел миссис Сиддонс и слышал Кэмбла в «Кориолане»: «Он был великолепен и играл превосходно».
   19 декабря Байрон уехал в Ньюстед. Он пригласил Мура, который не мог поехать, и взял с собой Ходжсона и Харнесса. Сейчас Байрон не был настроен буйствовать, как с Хобхаусом и Мэттьюзом. Целыми днями они занимались литературой, а встречаясь вечерами, дружески спорили о поэзии и религии. Молодой Харнесс с восторгом слушал, а более умудренный опытом Ходжсон «с судейским жаром и трогательной серьезностью, причем часто у него выступали слезы на глазах, пытался склонить Байрона к истинной вере».
   Однако Байрону эти скучные вечера скрашивали другие комнаты аббатства. Среди слуг были три красивые девушки, которых Байрон привез в Ньюстед в сентябре. Его фавориткой стала теперь Сьюзан Вон, уроженка Уэльса, о которой он писал Хобхаусу: «Сейчас я опять влюблен». Перед отъездом Байрона в Лондон 11 января 1812 года Сьюзан, как он думал, уже достаточно доказала ему свою верность.
   По письмам видно, что она была малообразованной и неостроумной, зато ее переполняли жизненные силы и желание угодить. «Да, – писала она, – когда я стану чинить твои рубашки, мне будет очень хорошо. Я люблю и всегда буду любить все, что принадлежит тебе. Как ты можешь в этом сомневаться, милый друг?» Но скоро тон ее писем стал тяготить Байрона, потому что ему стало ясно, насколько все были осведомлены об их связи. Очевидно, Сьюзан была няней маленьких сыновей Флетчера. Она писала: «Ты, конечно, не забыл той ночи, когда пришел в нашу комнату: я была в постели, а ты запер дверь… Он (Джордж Флетчер) сейчас со мной наверху. Он серьезно глядит на меня и говорит: «Неужели, Сьюзан, ты забыла, как лорд Байрон приходил к тебе в постель? Неужели ты не помнишь, как он положил руку тебе на грудь? Неужели ты забыла, как он целовал тебя?»
   Однако рассказы Раштона и Люси, которые ревновали к новой фаворитке, вскоре убедили Байрона, что Сьюзан, несмотря на все ее заверения, была неверна ему. Никогда еще ему не случалось быть обманутым девчонкой, к которой он испытывал такие сильные чувства. Он написал ей последнее письмо: «Можешь торжествовать, что обманула меня и сделала меня несчастным. Ты оказалась на моем пути, я подобрал тебя, любил, пока ты не стала недостойной, и теперь расстаюсь с тобой с некоторым сожалением и без гнева. Не забывай, что из-за своей неверности ты лишилась друга, которого ничто другое отвратить не могло». Сьюзан вдохновила Байрона по меньшей мере на четыре стихотворения, которые он никогда не издавал и где, как обычно, откровенно описывал свои чувства. Его боль была настоящей, но он уже понимал, что, «если бы твоя любовь и пережила сегодняшний день, моя бы умерла завтра».
   В минуты разочарования Байрон во всем винил свой физический недостаток. «Я не виню ее, – говорил он Ходжсону, – всему причиной мое собственное тщеславие, когда я воображал, что такого, как я, можно любить». Хобхаусу он писал: «Я разогнал свой гарем за неверность и ссоры». Воспоминание о Ньюстеде стало невыносимо. В порыве разочарования Байрон опять обратился к думам об Эдлстоне. Он признавался Ходжсону: «Мне кажется, единственным человеком, который искренне и преданно любил меня, был тот, кого я знал в Кембридже, и никто мне его не заменит… Я испытываю почти радость, когда тот, кого я люблю, умирает молодым, потому что мне было бы невыносимо смотреть, как он состарится и изменится». Байрон всегда спасался мыслями о прошлом. «Весной 1813 года, – заявил он однажды, – я покину Англию навсегда… Ни мои привычки, ни склад ума не станут лучше от здешних традиций и климата. Я найду утешение в том, что постараюсь стать хорошим восточным ученым. Я приобрету поместье на одном из этих прекрасных островов и время от времени буду ездить посмотреть на красоты Востока».
   Однако скоро от этой мечты не осталось и следа, и с открытием парламента ее заменила другая: стать известным оратором и государственным деятелем. 15 января Байрон вновь занял свое место в палате лордов. Чтобы объяснить свое путешествие на Восток, он заявил, что таким образом хотел лучше подготовиться для будущей карьеры. Политика была его постоянной целью, хотя Байрон редко это признавал; литературу же он считал лишь вторым по важности делом. Уверенный в своих ораторских способностях и обладая минимумом знаний по правам человека, Байрон не разбирался в практических политических делах и осознавал свою неосведомленность в определенных вопросах.
   Перед современным Байрону парламентом не стояло важных вопросов. Виги поддерживали принца-регента, который несколькими месяцами раньше взял в свои руки бразды правления вместо безумного отца, Георга III.
   Темой своей первой речи Байрон избрал защиту ноттингемских ткачей и меры по улучшению их бедственного положения вместо жесткого подавления беспорядков. Он обращался за советом к лорду Холланду, лидеру умеренного крыла вигов, который поощрял потенциального оппозиционера в палате лордов, но не хотел портить отношений с палатой. Тори состряпали указ о смертной казни для разрушителей станков. Несмотря на это Байрон продолжал подготовку своей радикальной речи, которая в самом начале карьеры могла способствовать тому, что его заклеймили бы якобинцем. Беспечность Байрона по этому поводу проистекала из какой-то роковой убежденности в крахе своей политической карьеры, причинами которого были неверие в собственные силы и трезвый взгляд на неотвратимый упадок всей политической системы.
   Байрон, заняв место в палате лордов в 1809 году, уже заявил о своем намерении не примыкать ни к одной из партий, говорить то, что думает, и оставаться независимым, но теперь понял, что одинок, потому что гордость аристократа удерживала его от открытого объединения с лидерами радикалов, чьи убеждения он почти целиком разделял. Теперь он, как никогда, стремился объединиться с лордом Холландом, от которого не скрывал своих взглядов. За два дня до выступления он написал:
   «Причиной, по которой я выступаю против указа, является его явная несправедливость и определенная неэффективность. Я знаком с положением этих несчастных ткачей – это позор для цивилизованной страны. Настоящий указ приведет к настоящему восстанию. Я верю, что некоторые жалобы должны вызывать сочувствие, а не наказание». После этого, прикинув, какое впечатление может произвести письмо на лорда Холланда, Байрон приписал: «Я опасаюсь, что ваша светлость может посчитать меня излишне снисходительным к этим людям и назвать меня самого луддитом».
   Опасаясь, что не сможет сдержать своих чувств во время выступления, Байрон написал свою речь и выучил ее, как во время выступлений в Хэрроу. Даллас, бывший свидетелем его репетиций, сказал: «Он изменил манеру говорить: раньше он говорил ясно и мягко, а теперь читал речь, формально растягивая слова».
   Байрон решил выступить во время второго слушания 27 февраля 1812 года. Когда наступил этот день, он был в состоянии крайнего волнения. Он резко обрушился на несправедливость, неравенство и жестокость, находя, что указ использует несчастье рабочих. Байрон взывал к чувствам и человечности слушателей, используя риторические вопросы, краткие предложения, четкие доказательства и паузы. Примерами ему служили Питт, Берк и Шеридан, но сам он понимал, что его речь, «громкая и свободная», звучала, возможно, «несколько театрально».
   Кульминацией выступления Байрона явилось перечисление драматических контрастов между Англией и другими странами: «Я побывал в самых угнетенных турецких провинциях, но нигде, под правлением даже самого жестокого мусульманского тирана, не доводилось мне становиться свидетелем такой страшной несправедливости, которую пришлось мне наблюдать в самом центре христианского мира». После чего он спросил: «Как вы собираетесь воплотить в жизнь этот указ? Разве можете вы заточить население всей страны в тюрьмы? Может быть, вы поставите на каждом поле виселицу и будете вешать людей, как пугала?» Должно быть, чопорные тори негодовали, посчитав, что их заставляют слушать очередного демагога, цитирующего строки из «Политического журнала» Коббета.
   Байрон говорил Ходжсону: «Я произносил резкие обвинения с неким наивным нахальством, оскорблял всех и вся и поставил лорда-канцлера (лорда Элдона) в крайне неловкое положение; судя по отзывам, я не умалил своего положения этим дерзким экспериментом». «Я рожден для противоборства», – писал он позднее. Лорд Холланд поздравил Байрона, но свои истинные чувства отразил в «Мемуарах»: «Его речь кипела умом, страстью и праведным гневом, но не обладала ни логикой, ни строгим порядком, не подходя под обычные стандарты парламентского красноречия. Я думаю, именно его упрямство, наигранность и чрезмерная раздражительность помешали ему преуспеть в парламенте». Единственным, кто выразил искреннюю радость по поводу выступления Байрона, был сэр Фрэнсис Бердетт, лидер радикалов в палате общин, который даже поднялся со своего места, чтобы лучше слышать. «Он говорит, что это лучшая речь, произнесенная лордом с незапамятных времен; вероятно, он так сказал из-за сочувствия моим взглядам».
   Байрон был членом комитета, который вносил в указ поправки о замене смертной казни штрафом или тюремным заключением, но они были отклонены в палате общин. Байрон отомстил своим оппонентам, «создателям указа о преследовании луддитов», в сатирической оде, которую анонимно опубликовал в «Морнинг крониклс», более дерзкой, чем его речь. Несколько дней спустя он отослал в ту же газету стихи, еще больше оскорбляющие монарха, поскольку в них говорилось о предательстве принцем-регентом своих друзей-вигов: «Плачь, дочь несчастных королей, Бог покарал твою страну!»
   Ощущая шаткость своего положения в парламенте, Байрон искал более свободных путей для самовыражения, которые бы возместили его провал как политика. Его раздражало «парламентское фиглярство», мешавшее работе правительства. Если бы не убеждение, проистекавшее частью из гордости, а частью из традиций того времени, что литература не может быть основным занятием человека, Байрон бы тут же занялся поэзией или журналистикой. Но обстоятельства вынуждали его отказываться от самой естественной для него формы самовыражения, а именно – от гражданственной поэзии, от сатиры.
   В начале своей парламентской карьеры Байрон оказался на перепутье. Симпатии и убеждения влекли его к радикалам, но в то же время он мечтал об обществе аристократов из лагеря умеренных вигов, в центре которого стоял лорд Холланд. Исходя из этого, нельзя обвинять Байрона в снобизме, поскольку, став светским львом в лондонском обществе, он ни на минуту не забывал своих старых друзей, Хобхауса и Дэвиса, которых Мур, истинный сноб, заклеймил «собутыльниками». Байрон всегда подсознательно стремился быть принятым в высшем свете, чему причиной было его высокое происхождение. Гордость и врожденный ум не позволяли ему становиться карьеристом, но ему льстила симпатия лорда Холланда, и он со времени их первой встречи не переставал относиться к нему с величайшим почтением.
   Неудивительно, что, когда Роджерс намекнул, будто лорд и леди Холланд не расстроятся, если Байрон удержиться от дальнейших изданий «Английских бардов и шотландских обозревателей», он немедленно бросил работу над пятым изданием и сборниками «Подражания Горацию» и «Проклятие Минервы», которые намеревался издать одновременно. Он был рад избавиться от своих ранних сатир по многим причинам. После того как Роджерс и Мур ввели Байрона в высшие литературные круги, он понял, что его суждения были дилетантскими, поспешными и несправедливыми.
   Теперь поэтическая звезда Байрона должна была вспыхнуть или закатиться с «Чайльд Гарольдом». Поэма должна была выйти в свет 1 марта, но Меррей удерживал ее до 10-го, а тем временем разогревал любопытство публики, демонстрируя выдержки из поэмы людям, которые рассказывали об этом повсюду. Три дня спустя после официальной даты издания Меррей продал все пятьсот экземпляров форматом в четверть листа. В середине месяца автор «проснулся знаменитым».

Глава 10
Слава «Чайльд Гарольда»
1812

   Еще до того как первое издание «Чайльд Гарольда» исчезло с книжных полок лавки Меррея, Байрон стал предметом любопытства и интереса в аристократических гостиных вигов. Тогда самое изысканное общество было сконцентрировано в доме Холланда, в кенсингтонском особняке третьего лорда Холланда и его жены Элизабет, на которой он женился в 1797 году, через два дня после того, как она развелась со своим первым мужем, сэром Годфреем Уэбстером, который попросил лорда Холланда стать его соответчиком в деле о расторжении брака. В обществе, где такое вызывающее поведение считалось допустимым – как преимущество свободного от предрассудков высшего класса, – не было ничего предосудительного в том, чтобы обедать с лучшими представителями этих кругов в Лондоне. На обедах собирались не только самые утонченные аристократы, но и лучшие умы эпохи. Частыми гостями были Роджерс и Мур, а вскоре их примеру последовал и Байрон. Радушный и искренний хозяин гостеприимно встретил его.
   Однако не одна чета Холландов имела честь лицезреть у себя поэта. Байрон стал светским персонажем и вскоре сумел войти в другое, не менее изысканное общество. В доме Мельбурнов в Уайтхолле жизнерадостная и сумасбродная молодая дама была восхищена романтическим паломничеством Гарольда и горела желанием встретиться с автором. Леди Каролина Лэм была замужем семь лет и родила сына своему мужу, Уильяму Лэму, второму сыну лорда и леди Мельбурн. Женщина зажигательного темперамента, энергичная и чрезвычайно чувствительная, она сумела сохранить детскую непосредственность и открытость, на которые не повлияли замужество и рождение ребенка. В детстве она была сорванцом. Урожденной Каролине Понсонби, дочери графа Бессборо и Генриетты Понсонби, сестры прекрасной герцогини Девоншир, многое позволялось в открытой атмосфере в доме Девонширов, Четсворте и Хардвике. Не имея школьного образования, она в подростковом возрасте едва умела читать, но зато обладала талантом к рисованию и написанию стихов.
   Однажды Роджерс, часто гостивший в доме Мельбур-нов, сказал: «Вы должны почитать нового поэта» – и дал ей экземпляр «Чайльд Гарольда». Роджерс сказал Каролине, что «автор хромает и грызет ногти», но она, прочитав поэму, ответила: «Даже если он безобразен, как Эзоп, я должна встретиться с ним». Она написала Байрону анонимное письмо: «Я прочла вашу книгу и думаю, что она прекрасна. Вы заслуживаете счастья и будете счастливы. Не хороните свой дар, предаваясь унынию и воспоминаниям о прошлом, и, кроме того, оставайтесь у себя на родине, которая будет гордиться вами и которая требует от вас новых трудов». Леди Уэстморленд предложила ей представить Байрона, но Каролина отказалась, не желая соперничать с другими женщинами. В дневнике она написала: «Он безумен, порочен и опасен». Это означало, что Каролина была готова встретиться, но на своих условиях. Самолюбие Байрона было уязвлено ее отказом. Наконец леди Холланд представила их друг другу, возможно по просьбе Каролины. Байрон не сразу влюбился в Каролину, согласно тому равнодушному отчету, который он дал Медвину: «Эта леди едва ли обладает какими-либо внешними достоинствами. Хотя она изящно сложена, но слишком худа…»
   Но вскоре Байрон обнаружил, что недостаток внешней красоты компенсировался живостью и непредсказуемостью характера. Романтическая привязанность к женщине, равной ему по уму и положению, была внове для Байрона. Он всегда чувствовал себя увереннее с девушками более низкого положения, с теми, кто льстил его самолюбию и с обожанием относился к его титулу. На Востоке он приучился смотреть на женщин с некоторым презрением, как на существ, неспособных разделять чувства и мысли мужчин. Среди женщин, которых он встречал в модном обществе вигов, застенчивость вынуждала его держаться независимо и высокомерно, изображая томного и одинокого Чайльд Гарольда. Женщины не догадывались, что изысканная вежливость и утонченный цинизм скрывали робость в аристократическом обществе, которому он был чужд большую часть жизни. Грубое и разгульное поведение студенческих дней, которое пришлось бы по вкусу Скроупу Дэвису, не было оценено в высшем обществе.
   

notes

Примечания

1

   Байрон имел наследственную склонность влюбляться и связывать свою жизнь с двоюродными братьями и сестрами: его дед, адмирал, женился на кузине Софии Треваньон; дочь адмирала, Джулиана Элизабет, вышла замуж за Уильяма, сына пятого барона, брата своего отца; Августа Байрон, единокровная сестра поэта по отцу, вышла замуж за кузена, полковника Джорджа Ли, сына сестры ее отца, Фрэнсис. И среди Гордонов были браки между двоюродными братьями и сестрами. Первым детским увлечением Байрона была его кузина Мэри Дафф, потом Маргарет Паркер и затем Мэри Чаворт. (Здесь и далее примеч. авт.)

2

3

4

5

   Д. Xобхаус. Путешествие. Т. 1. Дом в Афинах, где жил Байрон, был частично разрушен во время греческого восстания и вскоре после этого полностью исчез. Сегодня на этом месте, на Одос Агиас Теклас (близ Монастераки), к западу от Акрополя, стоит современный двухэтажный дом. Когда я впервые увидел его в 1948 году, табличка, написанная по-гречески и по-английски, гласила, что в этом доме жила афинская девушка Байрона, однако до настоящего времени табличка не сохранилась.

6

7

   Протест Байрона против расхищения греческих памятников побудил Гарольда Николсона, молодого помощника клерка в министерстве иностранных дел, в 1924 году, в день столетия со дня смерти поэта, предложить вышестоящим лицам дружественный жест по отношению к Греции: возвратить кариатиду, мраморную статую, которую купил в 1816 году за 35 000 фунтов лорд Элджин и которая находится в Британском музее, на родину, в Эрехтеон. Однако власти, не такие почитатели Байрона, как Николсон, оказались глухи к его воззванию.

8

9

   Эта история пересказана лордом Слиго, который прибыл в Афины уже после этого события и слышал только пересуды. После публикации «Гяура» Байрон попросил его написать услышанное, чтобы пресечь слухи, в которых было много правды. Хотя он говорил, что отчет Слиго «недалек от истины», но добавлял, что «кое-что в нем значительно отличается от событий, описанных в «Гяуре». Прежде чем отправить письмо Слиго Муру, лорду Холланду и другим, Байрон так тщательно вычеркнул десять строк, что их нельзя было больше разобрать. Уничтоженная часть содержала «в основном турецкие имена и обстоятельства преступления, не слишком важные и красивые». Возможно, там также говорилось и о месте самого Байрона во всей этой истории.

10

11

комментариев нет  

Отпишись
Ваш лимит — 2000 букв

Включите отображение картинок в браузере  →